Под вечер Шмуэль попросил у Гершома Валда разрешения уйти сегодня в половине восьмого.
– Мы уходим, Аталия и я, – объявил он, весь сияющий так, словно внезапно его поцеловала королева школы.
– Мед съел медведя, – отозвался Валд. – Хорошо. Бедное твое сердце. Только будь осторожен, чтобы она не опалила тебе бороду.
Вечером Шмуэль с нетерпением ждал Аталию на кухне. Не осмелился постучать в дверь ее комнаты. На кухонной клеенке на сей раз после ее ужина остались крошки хлеба. Шмуэль лизнул кончик пальца, собрал все до единой крошки, стряхнул их в раковину и сполоснул раковину и руки. Как будто доказывал Аталии свою правоту. Правоту – в чем? На это у него не было ответа. Он ждал ее и разглядывал старый оттиск, висевший над столом, – цветной плакат Еврейского национального фонда: крепкий мускулистый халуц, первопроходец, с закатанными с геометрической точностью рукавами, верхняя пуговица рубашки расстегнута, открывая загорелую волосатую грудь. Обеими руками парень сжимает рукоятки железного плуга, который тянет гнедой конь или мул, они шагают к горизонту, где солнце касается макушек холмов. Закат или восход? Картина не давала ни малейшего намека на правильный ответ, но Шмуэль предположил, что речь идет о восходе, а не о закате, как в песне: “В горах, в горах воссиял наш свет / Мы покорим эту гору / Позади осталось Вчера / Но долог путь до Завтра”. Шмуэль подумал о том, что за этим восходом, как всегда, придет закат и, возможно, закат уже здесь. Был ли Миха Валд крепким и загорелым? Походил ли на парня с плаката? Требует ли Бен-Гурион, чтобы мы все были похожи на этого халуца?
Шмуэль не раз мысленно сочинял взволнованное письмо Давиду Бен-Гуриону, а однажды вчерне сочинил его, исчеркав вдоль и поперек, пытаясь объяснить Бен-Гуриону, что отход от его юношеских социалистических идей – это несчастье для Государства Израиль; завершил он тот черновик словами о том, что политика возмездия бесплодна и опасна, ибо насилие порождает насилие, а месть порождает только месть. Письмо Шмуэль уничтожил еще до того, как закончил его сочинять. С главой правительства он иногда мысленно вел острые дискуссии, чем-то напоминавшие споры в их кружке социалистического обновления, однако, споря, он надеялся не только убедить Бен-Гуриона, но и заслужить его восхищение и даже симпатию.
Аталия появилась в теплом облегающем платье оранжевого цвета. Глаза были слегка подведены. На шее – тонкая серебряная цепочка. На губах – не улыбка, а скорее обещание улыбки.
– Ты, конечно, ждешь меня здесь с утра, – сказала она. – Если не со вчерашнего вечера.
Она вдруг показалась Шмуэлю такой красивой, что он ощутил боль. Он отчетливо сознавал, что эта женщина недостижима для него, и тем не менее все его тело напряглось, словно руки его уже стиснули ее в объятиях. Аталия села за столом напротив него и сказала:
– Нет. Этим вечером мы не пойдем ни в какое кино. Небо ясное, и луна полная. Мы с тобой оденемся потеплее и отправимся бродить по переулкам, любоваться тем, что сотворил с ними лунный свет.
Шмуэль тотчас согласился. Аталия добавила:
– Не знаю, люблю ли я Иерусалим или едва терплю его. Но если я оставляю Иерусалим более чем на две-три недели, он начинает являться мне во снах, неизменно залитый лунным светом.
Шмуэль, внезапно преисполнившийся не свойственной ему отваги, спросил:
– А что еще вам снится?
Аталия ответила без улыбки:
– Молодые и красивые парни.
– Такие, как я?
– Ты не парень. Ты взрослый ребенок. Скажи, ты не забыл случайно разогреть Валду его кашу?
– И даже посыпал ее сахаром и корицей. И он даже съел ее. Не всю. Часть оставил, и я доел. Сейчас он что-то пишет. Понятия не имею, что именно. Он никогда мне не рассказывает, а я не осмеливаюсь спросить. А вы, Аталия, знаете? Или предполагаете, что его занимает?
– Абрабанель. Миха. Война. Уже несколько лет он пишет исследование, книгу о Шалтиэле Абрабанеле, а таже воспоминания о сыне. Похоже, он считает, что обструкция, устроенная Абрабанелю, изгнание его со всех постов связаны со смертью сына. Валду кажется, что есть некая связь между этими двумя событиями.
– Связь? Какая связь?
Она не ответила. Встала, налила стакан воды прямо из-под крана, выпила шумными глотками умирающей от жажды крестьянки, не предложив налить и Шмуэлю. Вытерла губы чуточку увядшей рукой. Рукой, которая была много старше ее молодого лица.
– Что ж. Пошли. Скоро взойдет луна. Я люблю смотреть, как она выплывает из-за гор и вспыхивает над крышами.
Они вышли во двор, уже объятый глубокими сумерками. Всюду лежали густые тени от широких древесных крон, от высоких кипарисов, что шеренгой выстроились за оградой. Шмуэль с трудом различал железную крышку, прикрывавшую колодец. Аталия держала его за локоть и уверенно вела по дорожке, вымощенной тесаным иерусалимским камнем. Через рукав своего потрепанного пальто Шмуэль чувствовал тепло ее ладони, каждого из пяти пальцев, и всем своим существом он страстно желал накрыть своей ладонью эту в лиловых прожилках руку, уверенно направлявшую его по лестнице. Но опасался ее насмешки. Вместо того чтобы прикоснуться к ней, он вытащил из кармана ингалятор. Одного глубокого вдоха ему хватило, и он спрятал ингалятор в карман.
Переулок Раввина Эльбаза был пуст. Сохранившийся со времен британского правления уличный фонарь из маленьких стеклянных прямоугольников в металлической оправе раскачивался на ветру, подвешенный на кабеле, протянутом поперек переулка. Фонарь отбрасывал на мостовую беспрерывно мечущиеся тени, подобные раздражающей мелкой зыби. Дул западный ветер, такой легкий и тихий, словно ему поручили остудить чай в стакане.
Шмуэль попросил:
– Расскажите мне, пожалуйста, каким человеком был ваш отец.
Голос Аталии звучал мягко, тихо, почти шепот:
– Давай не будем сейчас разговаривать. Пройдемся немного молча. Вслушаемся в ночь.
В конце переулка Раввина Эльбаза прямо над черепичными крышами внезапно выкатилась луна, красная и огромная, словно обезумевшее солнце вдруг вынырнуло из тьмы, вылупившись среди ночи – вопреки всем законам природы. Шмуэль ненавидил эту луну, навязавшую ему молчание. Аталия остановилась, все еще держа Шмуэля под локоть, словно опасаясь, как бы он не споткнулся, и долго смотрела на луну, на окружавший ее тусклый сияющий ореол, будто стекающий с неба, чтобы выбелить сложенные из иерусалимского камня стены бледным призрачным свечением. Внезапно Аталия сказала:
– Луну называют “белой”, но она совсем не белая. Она истекает кровью.
Затем они в молчании шли переулками квартала Нахлаот, Аталия впереди, а Шмуэль на полшага сзади. Она уже отпустила рукав Шмуэля, но время от времени легонько прикасалась к его плечу, чтобы направить влево или вправо. Их обогнали парень с девушкой, обнявшиеся, тесно прижавшиеся друг к дружке. Парень сказал с удивлением:
– Я не верю. Этого не может быть.
Девушка ответила:
– Погоди. Ты еще увидишь.
Парень ей возразил, но слов его ни Шмуэль, ни Аталия не смогли расслышать, однако уловили и растерянность, и обиду, прозвучавшие в его голосе.
– Вслушайся, какая глубокая тишина, – проговорила Аталия. – Можно почти различить, как дышат камни.
Шмуэль открыл было рот, чтобы ответить, но передумал, вовремя вспомнив о желании Аталии, чтобы он хранил молчание. И он промолчал, стараясь держаться ровно на полшага позади нее. И вдруг рука его сама собою вскинулась, пальцы торопливо погладили затылок идущей впереди женщины, скользнули по серебряной цепочке чуть ниже волос. Глаза его наполнились слезами, ибо в этот миг, касаясь ее, он снова отчетливо понял, что у него нет никаких шансов. В темноте Аталия не могла видеть его полные слез глаза, она только чуть-чуть замедлила шаги. Шмуэль думал: “Какой же ты глупец! И трус, и глупец. Да ведь ты мог сейчас притянуть ее к себе, обнять ее плечи, поцеловать ее в губы”. Но тут же вмешался другой внутренний голос: “Даже не пытайся, ибо позора не оберешься”.
Около часа бродили они по переулкам, пересекли улицу Агрипас, прошли вдоль спящего рынка Махане Иехуда с закрытыми, погруженными во тьму рундуками, мясными лавками, ларьками, магазинчиками, и только головокружительная смесь запахов фруктов, мусора, переспелых овощей, специй, тонкой гнили парила в воздухе. Шмуэль и Аталия вышли на улицу Яффо, к площади солнечных часов, установленных на фронтоне одного из домов еще во времена турецкого владычества. Перед часами Аталия задержалась ненадолго и вдруг заговорила об отце, откликаясь на просьбу Шмуэля:
– Он не принадлежал своему времени. Возможно, опоздал, возможно, опередил. Но принадлежал он времени иному.
И Аталия, а вслед за ней и Шмуэль направились домой, но уже другими переулками. На всем протяжении пути они сказали друг другу разве что: “Будь осторожен, ступенька!” или: “Это развешанное поперек улицы белье капает прямо на голову”. Аталии хотелось тишины, и Шмуэль не осмеливался пойти наперекор ее желанию, хотя едва сдерживал волнение, смешанное с вожделением. А луна тем временем, утратив свою кровавость, поднялась над стенами академии Бецалель и залила город призрачным светом привидений, скелетов, фантомов. Дома Аталия быстро скинула пальто и помогла Шмуэлю высвободиться из его потрепанного студенческого пальтеца, поскольку тот запутался в драной подкладке, угодив рукой в дыру.
– Спасибо за этот вечер, – сказала Аталия. – Мне было хорошо. Иногда с тобой бывает приятно, особенно если ты молчишь. А теперь – нет, спасибо, есть я не хочу. Но ты можешь приготовить себе все, что найдешь в холодильнике, и во время еды можешь болтать с собой сколько твоей душе угодно. Ты ведь переполнен словами, которые я не позволила тебе излить. А я пойду в свою комнату. Спокойной ночи. Не беспокойся, мы не растратили вечер впустую. Когда поднимешься к себе, не забудь выключить свет на лестнице.
С этими словами она ушла. Вся она – ее туфли на низких каблуках, волосы, зачесанные на одну сторону, ниспадающие на плечо, оранжевое платье – на какой-то миг вспыхнула сияющим пятном в проеме двери и тотчас погасла. После нее остался легкий шлейф фиалковых духов, и он жадно глотал это благоухание. Сердце, увеличенные размеры которого еще в его юности определили врачи, билось учащенно, и он уговаривал его угомониться.
Шмуэль решил ограничиться двумя кусками хлеба с маслом и сыром, баночкой простокваши и, возможно, яичницей. Но внезапно, в один миг, у него пропал аппетит, сменившись какой-то неясной угнетенностью. Он поднялся в свою комнату, разделся до белья, растянулся на постели и долго смотрел на луну, сиявшую ровно по центру окна. Минут через двадцать он встал, спустился в кухню, открыл банку кукурузы, банку говяжей тушенки и съел все это, даже не закрыв холодильника, ибо аппетит вернулся к нему.