1

Дверь была открыта, и в прихожую втекал зимний воздух, холодный и влажный. Когда я пришел, в доме уже было двадцать — двадцать пять гостей. Некоторые из них теснились в прихожей, все еще помогая друг другу освободиться от верхней одежды. Гудение голосов и запахи пылающих в камине поленьев, влажной шерсти и разогреваемых кушаний встретили меня. Альмозлино, крупный человек, в очках, с дужек которых свисал длинный шнурок, наклонившись, дважды поцеловал доктора Гили Штайнер, по поцелую в каждую щеку, обнял ее за талию и сказал:

— Вы выглядите просто, ну просто великолепно, Гили.

А она ему в ответ:

— Вы тоже.

Корман, у которого одно плечо чуть выше другого, тоже подошел и энергично обнял Гили Штайнер, Альмозлино, меня и воскликнул:

— Приятно встретить всех вас здесь. Видели, какой дождь на дворе?

У вешалки я встретил супругов Иоэля и Эдну Рибак, зубных врачей, лет примерно пятидесяти пяти, которые с течением времени стали похожими друг на друга словно близнецы: у обоих короткие седеющие волосы, морщинистая шея и поджатые губы. Эдна Рибак сказала:

— Есть такие, которые сегодня не придут из-за бури. И мы тоже чуть не остались дома.

Иоэль, муж ее, заметил:

— Что делать дома? Зима выматывает всю душу…

В деревне Тель-Илан был канун Субботы. Высокие кипарисы закутались в туман. Падал тонкий дождь. У Авраама и Далии Левин собирались гости, чтобы попеть хором. Дом семейства Левин стоял на холме в переулке, который назывался Подъем Водочерпия, ибо сказано у пророка Исайи: «И в радости будете черпать воду из источников спасения». Черепичная крыша с трубой, два этажа и подвал — таков был этот дом. В саду, освещенном электрическими фонарями, мокли фруктовые деревья, маслины и миндаль. Перед фасадом дома расстилалась зеленая лужайка, окруженная клумбами цикламенов. И был там еще небольшой холмик — нагромождение валунов, из недр которого, журча, вытекал искусственный водопад, изливавшийся в декоративный бассейн, где пятнистые золотые рыбки плавали взад и вперед в свете электрического прожектора, укрепленного на дне и освещавшего воду изнутри. От лившего беспрестанно дождя рябь пробегала по глади воды.

Я положил свою куртку на самый верх груды других пальто и курток, оставленных в боковой комнате теми, кто пришел раньше меня, и стал прокладывать себе дорогу в гостиную. Около тридцати мужчин и женщин, почти все примерно пятидесяти лет и старше, собирались один раз в несколько недель в доме семейства Левин. Каждая семейная пара приносила с собой запеканку, или салат, или какое-нибудь свежеприготовленное горячее блюдо; все усаживались в просторной гостиной кругом, и все пространство наполнялось старыми ивритскими, а также русскими песнями, в большинстве своем тоскливо-печальными. Иохай Блюм сопровождал это пение игрой на аккордеоне, а три немолодые женщины, сидевшие вокруг него, играли на флейтах.

Жужжание голосов перекатывалось по комнате, но все перекрыл голос доктора Гили Штайнер:

— Пожалуйста, прошу всех садиться! Мы хотим уже начинать!

Однако гости не торопились рассаживаться, увлеченные беседой, которая сопровождалась смешками и похлопываниями по плечу. Иоси Сасон, высокорослый бородач, задержал меня у книжной полки:

— Что нового? Как здоровье? Что слышно?

Я ответил:

— А как у тебя?

— Все как обычно, — сказал он. И добавил: — Ничего особенного.

— А где же Эти? — спросил я.

— Дело в том, что она немного нездорова. Так получилось, что на этой неделе у нее нашли какую-то опухоль, довольно неприятную. Но она просила об этом не рассказывать. А кроме того… — И тут он умолк.

Я спросил:

— А что еще?

Но Иоси Сасон сказал:

— Ничего. Неважно. Вон какой дождь льет на дворе. Зима, зима, верно?

Далия, хозяйка дома, обходила гостей и давала каждому самодельную книжечку с текстами песен. Почти все эти песни сложены на стихи лучших еврейских поэтов: Хаима Нахмана Бялика, Натана Ионатана, Яакова Шабтая, Рахели и других. Авраам, муж Далии, стоял спиной к собравшимся, склонившись к пылающему камину и подкладывая в него поленья. Много лет тому назад Авраам Левин был моим командиром в армии. С Далией, его женой, мы вместе изучали историю в Еврейском университете, в Иерусалиме. Авраам был человеком молчаливым, замкнутым, а Далия, напротив, вся нараспашку. Я дружил и с Далией, и с Авраамом по отдельности еще до того, как они познакомились друг с другом. После того как они поженились, наша дружба продолжалась все эти годы. Это была устойчивая, спокойная дружба, не нуждающаяся в новых доказательствах и не зависящая от частоты встреч. Случалось, что между встречами пролетал год или даже полтора, но супруги Левин по-прежнему тепло принимали меня. Вот только почему-то я ни разу не оставался ночевать у них.

Двадцать лет тому назад у Далии и Авраама родился их единственный сын Янив. Он был ребенком, часто искавшим уединения, а когда подрос, то стал постоянно запираться в своей комнате. Когда я приходил в гости к его родителям, Янив любил прижиматься головкой к моему животу, устраивая себе маленькую пещеру под моим свитером. Однажды я принес ему в подарок черепаху. Четыре года тому назад, когда было ему шестнадцать, мальчик вошел в спальню родителей, заполз под их кровать и выстрелил себе в лоб из отцовского пистолета. Полтора дня искали Янива по всей деревне, не зная, что он лежит под родительской кроватью. Далия и Авраам ночью спали в своей постели, не зная, что тело их сына находится прямо под ними. Женщина, помогавшая им по хозяйству, пришла на следующий день убирать в спальне и нашла его. Он лежал свернувшись, будто уснул. Не оставил после себя никакого письма, поэтому среди друзей высказывались разные мнения. Одни говорили так, а другие — совсем иначе. Далия и Авраам учредили в память о Яниве скромную стипендию для учащихся вокалу, потому что Янив иногда пел в хоре деревни Тель-Илан.

2

Через год или два после смерти сына Далия Левин начала заниматься всякими духовными практиками, принятыми на Дальнем Востоке. Она заведовала библиотекой в Тель-Илане, и по ее инициативе в библиотеке открылся кружок медитации. Раз в три недели она устраивала в своем доме вечера, на которые собирались любители хорового пения. И я тоже участвовал в этих вечерах, и поскольку все уже примирились с моей устоявшейся холостяцкой жизнью, то любезно и радушно принимали тех моих спутниц, что сопровождали меня иногда на эти вечера. На сей раз я пришел один, принес хозяевам дома бутылку мерло и собирался усесться в своем постоянном углу, между книжной полкой и аквариумом.

Далия была душой певческих вечеров, проводившихся в ее доме: организовывала, обзванивала, приглашала, рассаживала, угощала, раздавала книжечки с текстами песен, которые сама подбирала, размножала, брошюровала. После случившегося с ней несчастья захватила ее волна лихорадочной деятельности. Кроме библиотеки, медитации и певческих вечеров отдавала она свое время всяким советам и комиссиям, группам йоги, семинарам, собраниям, заседаниям, лекциям, курсам усовершенствования, обзорным экскурсиям.

Что же до Авраама Левина, то он, напротив, все более и более замыкался в себе, редко выходя из дома. Каждое утро, ровно в половине седьмого, заводил он свой автомобиль, отправляясь на работу в исследовательский центр концерна авиационной промышленности, где все годы занимался проектированием. После работы, в половине шестого — шесть вечера он возвращался домой с работы. Долгими летними вечерами выходил, перед тем как стемнеет, в майке и в спортивных брюках, чтобы поработать час или полтора на своем участке. Затем принимал душ, в одиночестве поглощал легкий ужин, кормил кота и золотых рыбок и усаживался за чтение, слушая при этом музыку и дожидаясь прихода Далии. Довольно часто это была музыка барокко, но случалось, слушал он Форе или Дебюсси. Иногда выбирал задумчивые, лирические джазовые произведения.

Зимою уже темнело в те часы, когда Авраам Левин возвращался с работы. Он, бывало, лежал, не раздеваясь, на ковре у дивана в гостиной, слушал музыку и ждал возвращения Далии. В десять вечера он всегда поднимался в свою комнату. Их общую спальню они заперли после несчастья и спали в отдельных комнатах, в разных концах дома. Никто больше никогда не входил в спальню, и жалюзи на окнах ее остались навсегда опущенными.

По субботам, незадолго до заката, летом и зимой, отправлялся Авраам в длинное пешее путешествие: огибал всю деревню с юга, пересекал поля и фруктовые сады, а возвращался в Тель-Илан через северную окраину. Быстрым шагом миновав старую водонапорную башню, возведенную на трех бетонных опорах, проходил он по улице Первооснователей, поворачивал влево, к синагоге, пересекал парк Первопроходцев, затем улицу Двенадцати Колен Израилевых и возвращался домой по Подъему Водочерпия. Если встречался ему знакомый и здоровался с ним, Авраам обычно отвечал кивком, не произнося ни единого слова и даже не сбавляя темп. А случалось, он вообще не отвечал, продолжая быстро шагать и никого не замечая, ибо целиком был погружен в себя.

3

Когда я уселся в своем обычном углу, между аквариумом и книжной полкой, кто-то позвал меня по имени. Я посмотрел вокруг себя, но не нашел звавшего. Справа от меня сидела незнакомая женщина лет пятидесяти, волосы которой были собраны в небольшой узел на затылке. Передо мною было окно, а в нем — дождь да темень. Слева за стеклянной стенкой плавали золотые рыбки. Кто звал меня по имени? Возможно, мне только показалось. А тем временем утихли голоса, и Далия Левин сделала несколько объявлений, касающихся распорядка вечера, в частности, того, что ужин будет в десять часов, а сыры и вино подадут ровно в полночь. Объявлены были и даты следующих встреч любителей песни, собирающихся в доме семейства Левин.

Я обратился к незнакомой женщине, сидевшей рядом, представился и спросил шепотом, не играет ли она на каком-нибудь музыкальном инструменте. Она ответила, также шепотом, что зовут ее Дафна Кац и что когда-то она играла на флейте, но уже давно оставила это. И более ничего не добавила. Была она высокой, очень худой, в очках, и руки ее, выглядывающие из вязаных рукавов, казались длинными и худыми. Узел на затылке вполне отвечал стилю прошлых поколений.

А тем временем круг собравшихся начал петь песни, традиционно исполняющиеся в Субботу: «Солнце верхушки деревьев оставило», «Опустилась Суббота на долину Гиносара», «Мир вам, ангелы мира». И я присоединился к поющим, и какое-то приятное тепло разлилось по всему моему телу, словно хлебнул я вина. Обвел я взглядом всех собравшихся, пытаясь представить, кто же позвал меня по имени, но все, казалось, были поглощены пением. Одни пели тонкими голосами, другие, напротив, басили. На некоторых лицах появилась легкая улыбка счастья и удовлетворения. Далия Левин, хозяйка дома, обеими руками обхватила свои плечи, словно обнимая себя. Иохай Блюм начал играть на аккордеоне, а три женщины аккомпанировали ему на флейтах. У одной из них поначалу вырвался какой-то неверный звук, высокий и пронзительный, но она быстро все исправила и играла в полной гармонии с остальными.

После песен, посвященных Субботе, пришла очередь трех или четырех песен о Галилее и озере Кинерет, песен пионеров-первопроходцев, освоителей новых земель. А уж за ними последовали песни дождя и зимы, ибо дождь не унимался, вовсю лупил в окно, и время от времени прокатывались низкие громы, сотрясавшие оконные стекла, а электрический свет как бы заикался на миг, пережидая сверкание молний.

Авраам Левин сидел, по своему обыкновению, на табуретке у двери, ведущей из гостиной в кухню. Он не верил в возможности своего голоса и в пении не участвовал, а просто замирал и слушал с закрытыми глазами: казалось, он готов уловить любую фальшивую ноту и не допустить ее. Иногда он поднимался, не производя шума, заходил в кухню присмотреть за супами и запеканками, подогреваемыми в духовке и на плите на малом огне до десяти вечера, когда наступит перерыв и придет час ужина. Потом Авраам, склонившись, ворошил дрова в камине, а после возвращался на свою табуретку и сидел сгорбившись, закрыв глаза.

4

Далия призвала всех к молчанию.

— Сейчас, — сказала она, — Альмозлино споет нам соло.

Альмозлино, грузный, широкоплечий, высокий, в очках с черным шнурком, болтающимся на шее, поднялся и исполнил песню на слова Шаула Черниховского «Смейся, смейся над мечтами моими». Природа наградила Альмозлино глубоким и теплым басом, и в его исполнении слова «Смейся, ибо в человека верю я», казалось, обращены из глубин души прямо к нам. И в них звучит боль и некая новая важная мысль. И начинает щемить сердце, словно никто из нас никогда прежде не вслушивался по-настоящему в эту уже давно ставшую народной песню.

После аплодисментов поднялись Эдна и Иоэль Рибак, зубные врачи, похожие друг на друга, словно близнецы: седеющие волосы коротко острижены, губы так сильно сжаты, что вокруг рта образовались складки, придающие лицу ироническое выражение. Они спели дуэтом «Простри крылья свои, вечер», и голоса их сплетались, обволакивали друг друга, словно в парном танце, когда партнеры тесно прижимаются друг к другу. Затем они запели «Приюти меня под крылом твоим». А я подумал, что если даже Хаим Нахман Бялик, наш прославленный народный поэт-лирик, спрашивает в своей песне, «что есть любовь», то как же мы, поэтами не являющиеся, дерзаем искать ответа на его вопрос? Эдна и Иоэль Рибак закончили петь, легко поклонились вправо и влево, а мы вновь зааплодировали.

Наступил краткий перерыв, потому что пришли опоздавшие — Рахель Франко и Арье Цельник. Еще снимая верхнюю одежду, они рассказали всем собравшимся, что буквально несколько минут назад в последних известиях радиостанции «Голос Израиля» сообщили об атаке наших самолетов, бомбивших вражеские цели и благополучно вернувшихся на свои базы. Иохай Блюм положил свой аккордеон на колени и сказал:

— Наконец-то.

На это сердито ответила ему Гили Штайнер, что нечего нам радоваться, что насилие порождает только насилие, а месть влечет за собою только месть. Иоси Сасон, агент по продаже недвижимости, высокий бородатый мужчина, заметил насмешливо:

— Так что же ты предлагаешь, Гили? Все спустить им с рук? Подставить им и вторую щеку?

Тут загремел глубокий бас Альмозлино: мол, нормальное правительство должно действовать в подобных ситуациях спокойно, тщательно все взвешивая, а у нас, как обычно, торопливость, опрометчивость и поверхностность…

Но здесь вмешалась Далия Левин, хозяйка дома, предложившая не спорить о политике, а продолжить певческий вечер, ради которого мы, собственно, и собрались.

Арье Цельник, сбросивший тем временем свою куртку, не нашел для себя свободного места, поэтому уселся он прямо на ковре, у ног Иоэля и Эдны Рибак. А Рахель Франко притащила себе скамеечку, стоявшую у вешалки в прихожей, и примостилась в коридоре, за открытой дверью, чтобы не стеснять тех, кто пришел раньше, но еще и потому, что через час ей придется уйти домой, где она без присмотра оставила престарелого отца. Я, со своей стороны, хотел кое-что заметить по поводу бомбового удара, нанесенного нашими самолетами, — у меня было весьма сложное к этому отношение, — но я опоздал: дискуссия угасла.

Иохай Блюм уже растягивал свой аккордеон, и Далия Левин предложила перейти к песням о любви. И тут же сама затянула: «Много лет тому назад две розы зацвели».

И все к ней присоединились.

В эту минуту мне вдруг показалось, что я немедленно должен пойти в боковую комнату, где положил свою куртку поверх горы верхней одежды тех, кто пришел ранее меня, и вытащить что-то из кармана. Мне это представлялось срочным, не терпящим отлагательства делом, но я никак не мог вспомнить, что же должен достать из кармана куртки именно сейчас, и уразуметь, кто, как мне снова послышалось, позвал меня. Худая женщина, сидевшая рядом со мной, полностью погрузилась в пение, а Авраам Левин на своей скамеечке у двери в кухню вновь закрыл глаза и сидел расслабившись, опершись о стену, молчал и не пел.

Мысли мои уносились к пустынным улицам деревни Тель-Илан, иссеченным сейчас дождем, к темным кипарисам, качающимся на ветру, к огням, постепенно гаснущим в маленьких домиках, к напоенным влагой просторам полей, к фруктовым садам с облетевшей листвой. В эту минуту мне казалось, что именно сейчас что-то происходит в одной из темных усадеб и происходящее касается меня, я должен быть причастен к этому. Но что именно происходит? Этого я не знал.

Круг поющих теперь выводил «Если захочешь, я покажу тебе город в серых тонах». Аккордеон Иохая Блюма замолчал, предоставив трем флейтам вести мелодию, на сей раз они играли в полной гармонии, без единой фальшивой ноты. Затем мы запели стих из библейской Песни Песней: «Куда обратился возлюбленный твой, прекраснейшая из женщин». Что же я хотел так срочно проверить и найти в кармане своей куртки? Я не знал. И поскольку так и не нашел ответа, то, преодолев порыв немедленно встать и выйти в соседнюю комнату, запел вместе со всеми «Гранатовое дерево источало аромат», чудесную песню, в основе которой народная мелодия бухарских евреев. Потом зазвучала «Моя любимая, с белой шеей», на слова Яакова Шабтая. Между этими двумя песнями и следующей я наклонился и шепотом спросил Дафну Кац, женщину с худыми руками, сидевшую рядом со мной, что напоминают ей эти песни. Она, словно удивляясь моему вопросу, ответила: «Ничего». А потом, спохватившись, сказала: «Разное». Снова я наклонился к ней и уже было собрался поделиться своими воспоминаниями, но Гили Штайнер укоряющее глянула на нас: мол, что это за перешептывания, я стушевался и стал петь со всеми. У моей соседки Дафны Кац был приятный альт. И у Далии Левин тоже. Рахель Франко пела сопрано. А напротив лился низкий, теплый бас Альмозлино. Иохай Блюм играл на аккордеоне, и три флейты увивались за его мелодией, словно вьюнок, взбирающийся по стволу. Хорошо было нам в эту ветреную и дождливую ночь сидеть в кругу и петь старые песни, песни тех далеких дней, когда все всем было так ясно и понятно.

Авраам Леви устало поднялся со скамеечки и подложил еще одно полено в камин, согревавший комнату приятным, умеренным пламенем. Вернувшись на место, он вновь смежил веки, словно именно на него была возложена обязанность выловить и изолировать среди всех поющих голосов одну-единственную фальшивую ноту. За окном, должно быть, грохотал гром, или это самолеты наших ВВС проносились над нами в бреющем полете, возвращаясь после бомбардировки вражеских целей, но в самой комнате, кроме пения и аккомпанемента, ничего не было слышно.

5

В десять Далия объявила перерыв, и все сидевшие в кругу поднялись и двинулись к накрытым столам. Гили Штайнер и Рахель Франко помогали Далии извлекать из духовки запеканки, снимать с плиты кастрюли с супом, и немало людей уже толпилось рядом со столом, где можно было взять одноразовую посуду. А тем временем возобновились беседы и споры. Кто-то сказал, что работники муниципалитетов правы и забастовка их правомерна, но тут же услышал, что в конце концов из-за всех этих вполне правомерных забастовок правительству придется снова печатать деньги и все мы вот-вот вернемся к веселым дням инфляции. На это Иохай Блюм, аккордеонист, заметил, что не стоит во всем обвинять правительство, ведь и рядовые граждане далеко не паиньки, и сам он один из таких граждан.

Альмозлино держал в руке миску супа и ел стоя. Линзы его очков с болтающимся шнурком запотели — суп был горячий. Он заявил, что пресса, радио и телевидение все время занимаются очернительством, искажая общую картину. А ему лично общая картина не представляется столь же мрачной, как средствам массовой информации.

— Можно подумать, — сказал Альмозлино с горечью, — что все мы здесь ворюги, все погрязли в коррупции.

Поскольку Альмозлино говорил низким, рокочущим басом, его слова звучали как-то особенно авторитетно. Толстяк Корман, наваливший себе на тарелку и картофельную запеканку, и запеченный картофель, и котлету, и вареные овощи, каким-то чудом удерживал ее в равновесии на левой ладони, а правой рукой кое-как управлялся с ножом и вилкой. А тут еще Гили Штайнер протянула ему бокал, до краев наполненный красным вином.

— У меня рук не хватает, — со смехом сказал Корман.

И тогда Гили встала на цыпочки и, поднеся бокал прямо к его губам, напоила Кормана вином.

— Вот вы, — проговорил Иоси Сасон, обращаясь к Альмозлино, — во всем обвиняете средства массовой информации. А не устраиваете ли вы себе слишком легкую жизнь?

А я произнес:

— Нужно видеть все в соответствующей пропорции…

Но Корман, у которого одно плечо было чуть выше другого, перебил меня и, не особо выбирая слова, налетел на одного из министров правительства:

— В нормальном правовом государстве подобный субъект уже давно был бы выброшен за борт!

А Альмозлино:

— Минутку, минутку, быть может, ты сначала точно определишь для нас, что называешь нормальным правовым государством?

Гили Штайнер заметила:

— Можно подумать, что наши проблемы замыкаются на одном человеке. О, если бы все они заключались в этом одном человеке… Ты, Иоси, не попробовал запеканку из овощей.

— Отчего же не попробовать? — ответил ей с улыбкой Иоси Сасон, агент по продаже недвижимости. — Сначала расправимся с тем, что уже лежит на тарелке, как говорится, победим турка, а уж потом поглядим, что дальше.

Дафна Кац сказала:

— Все ошибаются…

Но следующие ее слова потонули в шуме, ибо все заговорили разом, а кое-кто — даже громче обычного. «В каждом человеке, — подумал я, — всегда сидит ребенок, каким он был когда-то. В одних — и это несложно заметить — он еще жив, а вот другие носят в себе давно скончавшееся дитя».

Я отошел от группы спорящих и направился с тарелкою в руке поговорить с Авраамом Левином. Он стоял у окна, отодвинув чуть-чуть занавеску, глядел на улицу, на бушевавший дождь. Я осторожно тронул его за плечо, и он повернулся ко мне, не сказав ни слова, попробовал улыбнуться, но у него лишь задрожали губы. Я произнес:

— Авраам… — И спросил: — Почему ты стоишь здесь один?

Он обдумывал мои слова секунду, а потом ответил с сожалением, что ему немного не по себе в многолюдном обществе, когда все говорят одновременно: трудно слушать, трудно не потерять нить беседы.

— Настоящая зима на улице, — заметил я.

И Авраам согласился:

— Да…

Я рассказал ему, что сегодня явился один, потому что сразу две девушки хотели прийти на этот певческий вечер, а я не желал выбирать между ними. И Авраам ответил:

— Да…

— Послушай, — продолжал я, — Иоси Сасон по секрету рассказал мне, что у его жены нашли какую-то опухоль. «Неприятную опухоль» — так сказал мне Иоси.

Авраам три или четыре раза качнул головой вверх-вниз, словно соглашаясь с самим собой или подтверждая, что услышанное от меня совпадает с предчувствием, которое уже тяготило его сердце, и произнес:

— Если надо, поможем.

Мы проложили себе дорогу между гостями, евшими стоя из бумажных тарелок, рассекли жужжание голосов беседующих и спорящих и вышли на веранду. Воздух был холодным, колючим; лил дождь. Далеко над восточными холмами сверкнули невнятные молнии, сопровождаемые громом. Тишина, всеохватная и глубокая, нависла над садом, над темными кипарисами, над лужайкой, над просторами полей и фруктовых садов, дышавших в темноте за забором. У наших ног пробивался бледный свет электрических фонарей на дне декоративного бассейна, окруженного валунами. Одинокий шакал подал свой рыдающий голос из глубин темноты. И несколько разгневанных собак ответили ему из деревенских дворов.

— Видишь, — уронил Авраам.

Я молчал. Ждал, что он продолжит и скажет мне, что именно я должен увидеть, что он имел в виду. Но Авраам не издал ни звука. Прерывая молчание, я произнес:

— Ты помнишь, Авраам, когда оба мы были в армии, в семьдесят девятом, вылазку в Дир-а-Нашеф? Когда я был ранен пулей в плечо, а ты меня вынес, доставил в санбат?

Авраам немного подумал, а потом сказал:

— Да. Помню.

Я спросил его, думает ли он иногда о тех временах, и Авраам, положив ладони на холодные и влажные металлические перила веранды, проговорил, глядя во тьму и повернувшись ко мне спиной:

— Видишь ли, я уже давно ни о чем не думаю. Ни о чем. Только о мальчике. Быть может, я еще мог бы спасти его, но я был в тисках определенной концепции, а Далия пошла за мной с закрытыми глазами. Давай зайдем. Перерыв кончился, и там уже начинают петь.

6

После перерыва мы пели песни времен Войны за независимость: «В степях Негева», «Дуду», «Песнь дружбы», а потом песни Номи Шемер, замечательной поэтессы и композитора, увы, недавно ушедшей от нас.

— Подождите еще полтора часа, — объявила Далия, — и ровно в полночь мы снова сделаем перерыв: нас ждут сыры и вино.

Я сидел на своем месте между полкой с книгами и аквариумом, и Дафна Кац вновь сидела рядом со мной. Она держала песенник обеими руками, всеми десятью пальцами, словно боялась, что кто-нибудь захочет вырвать книжицу у нее из рук. Наклонившись, я шепотом спросил, где она живет и довезет ли ее кто-нибудь до дома, когда закончится вечер, если нет — я с радостью доставлю ее домой. Дафна шепотом ответила, что Гили Штайнер привезла ее сюда и отвезет домой.

— Спасибо вам, — так же шепотом поблагодарила она.

— Вы здесь впервые? — поинтересовался я.

Впервые, подтвердила Дафна, но заверила, что теперь не пропустит уже ни одного вечера. Далия Левин подала нам знак, приложив палец к губам: мол, прекратите перешептываться. Я осторожно вытащил песенник из худых пальцев Дафны, перевернул страницу. Мы обменялись быстро промелькнувшей улыбкой и запели вместе со всеми «Ночь, ночь, ветерок пролетает». Вновь мне показалось, будто я должен достать что-то из кармана куртки, лежащей в боковой комнате на сваленной в кучу верхней одежде, но что это должно быть, я никоим образом не мог себе представить. С одной стороны, меня преследовало ощущение, что дело не терпит отлагательств, словно на меня возложена некая ответственность, а я ею пренебрегаю, а с другой — я понимал, что это ложная тревога.

Далия Левин подала знак Иохаю Блюму, аккордеонисту, и трем женщинам, играющим на флейте, но они так и не догадались, чего же она хочет. Далия поднялась со своего места, подошла к музыкантам, склонившись, отдала им распоряжения, затем пересекла комнату и в дальнем ее углу прошептала что-то на ухо Альмозлино, который пожал плечами, не соглашаясь. Однако она настаивала, уговаривала, пока он не согласился. И тогда она, возвысив голос, произнесла: «Минутку, прошу тишины».

Мы умолкли, а Далия объявила, что с этой минуты наступает черед религиозных песнопений и мы споем «Все на земле преходяще» и «Вознесу взор свой ввысь, спрошу у звезд, почему не направят свет свой на меня». Авраама, мужа своего, она попросила чуть приглушить свет в комнате.

Что я должен проверить в кармане своей куртки? Бумажник со всеми документами лежит в кармане брюк — в этом я убедился, нащупав его. Очки, которые я надеваю при вождении, в своем футляре, а футляр — в нагрудном кармане рубашки. Все при мне. И все-таки, когда закончились песнопения, я встал, шепотом попросил прощения у своей соседки Дафны Кац, пересек гостиную и вышел в коридор. Ноги сами несли меня вдоль коридора к прихожей, к входной двери, и я почему-то открыл ее, но снаружи ничего не было, кроме мелкого дождя. Я вернулся, прошел весь коридор, минуя вход в гостиную. Собравшиеся теперь пели печальные, берущие за сердце строки поэта Натана Ионатана «Берега порою тоскуют», «Вновь песня отправилась в путь», «Снова проходят дни наши».

В конце коридора я свернул в боковой коридорчик к комнате, где оставил куртку на груде верхней одежды тех, кто пришел раньше меня. Какое-то время я рылся в этом ворохе вещей, откладывая направо и налево чужую одежду, пока не нашел свою куртку и не обшарил обстоятельно карман за карманом. В одном лежал свернутый шерстяной шарф, в другом — бумаги, кулечек с конфетами и маленький электрический фонарик. Не зная, чего ищу, я стал старательно осматривать внутренние карманы, где отыскал другие бумаги и футляр с солнцезащитными очками. Солнцезащитные очки, определенно, не были нужны мне сейчас, глубокой зимней ночью. Итак, что же я ищу? Я не обрел ничего, кроме едкого раздражения — и на самого себя, и на груду одежды, развалившейся по моей вине. Я постарался, как мог, восстановить порядок, мною нарушенный, взял с собой электрический фонарик и двинулся к выходу, собираясь вернуться на свое место между книжной полкой и аквариумом, возле худощавой, с тонкими руками Дафны Кац. Но что-то меня задержало. Быть может, я опасался привлечь всеобщее внимание своим вторжением в тот момент, когда все поют. А может, удерживало меня некое неясное чувство долга. Но в чем заключался этот долг, я и сам не знал. Электрический фонарик я сжимал в руке.

А в гостиной пели печально «Кто даст мне птичку, птичку легкокрылую, в скитаниях моих бесконечных, кто даст покой душе». Аккордеон Иохая Блюма играл тихо, давая возможность проявить себя трем флейтам. Одна из флейт вновь сфальшивила, но быстро исправилась. Так и не определившись со своим местом, я направился к туалету, хотя никакой нужды в этом не чувствовал. Но туалет был занят, поэтому я поднялся на второй этаж, где наверняка имелась другая уборная. Вверху, на лестнице, пение звучало глуше, по-зимнему, сказал бы я. Хотя аккордеон Иохая Блюма снова заиграл как всегда, мне показалось, что кто-то смял, приглушил его голос. Теперь все, кроме меня, пели песню на стихи поэтессы Рахель «Почему же разочаровали далекие огни». А я замер на одной из верхних ступенек, вслушиваясь в песню издалека, со своего места на лестнице.

7

Две-три минуты стоял я там с электрическим фонариком в руке, не умея ответить самому себе, что привело меня сюда. В конце коридора второго этажа горела лампочка. Казалось, что тусклый ее свет не рассеивает мрак, а только запутывает игру теней. Какие-то рисунки висели на стенах коридора, но при таком освещении они расплывались в серые пятна. В коридор выходило несколько дверей, сплошь закрытых. Дважды я прошелся по коридору, колеблясь, которую из них следует открыть. Но ответа на вопрос, какая дверь мне нужна, я также не знал, поскольку не знал, что ищу, и начисто позабыл, зачем поднялся сюда. С улицы доносились порывы ветра. Дождь усиливался, теперь он барабанил во все окна дома. Быть может, начнется град. Стоя в коридоре второго этажа и окидывая взглядом закрытые двери, походил я на взломщика, проникшего в дом и ищущего, где же запрятан сейф.

Наконец я осторожно открыл третью дверь справа. Встретили меня холод, чувство подавленности и темнота. Воздух был спертым, словно это замкнутое пространство уже долгие дни не проветривалось. Я осветил комнату электрическим фонариком, который сжимал в руке, и увидел, как кувыркаются, сплетаясь, тени, отбрасываемые мебелью, поскольку фонарик дрожал в моей руке. Жалюзи на окнах были опущены, град и ветер били по ним. В слабом свете сверкнуло передо мною большое зеркало на двери платяного шкафа. Из глубины зеркала возвратился ко мне луч света, словно хотел ослепить меня. Затхлый запах непроветриваемого помещения стоял в комнате, запах застарелой пыли и постельного белья, которое долго не меняли. Чувствовалось, что здесь давно не открывали ни окно, ни дверь. Наверняка уже паутиной затянулись углы под потолком, но этого я не смог увидеть. Среди теней, отбрасываемых мебелью, я четко различил тумбочку, один стул, другой. Я все еще стоял на пороге, когда рука моя потянулась к ручке двери, чтобы закрыть ее изнутри. Ноги сами внесли меня в глубину комнаты. Теперь голоса поющих затухали, становясь низким, глухим воркованием, которое мешалось с воем ветра и ударами града, словно когтями цеплявшегося за окно спальни.

Над садом, несомненно, навис туман, в котором расплывались очертания кипарисов. Ни единой живой души не было на Подъеме Водочерпия. Только рыбки, равнодушные к граду и ветру, плавали себе неторопливо в водах декоративного бассейна, подсвеченных матовым сиянием донного прожектора. Искусственный водопад, вытекая из валунов и низвергаясь вниз, вновь и вновь поднимал рябь на поверхности воды.

Широкая кровать стояла под окном, и две небольшие тумбочки располагались у изголовья справа и слева. Пол покрывал ковер, и я, сняв обувь и носки, стоял на нем босиком. Ковер был толстый, ворсистый. Его прикосновение к ступням моих босых ног было мягким и странным. Лучом фонарика я осветил кровать и увидел несколько подушек поверх коврового покрывала. На мгновение показалось, что на первом этаже подо мной сейчас запели «Услышишь ли ты меня, далекий мой», но я не был уверен в том, что слышали мои уши, как и в том, что видели мои глаза в дрожащем свете фонаря. Ибо в комнате происходило какое-то медленное непрерывное движение, словно кто-то огромный, тяжелый и сонный шевелился в одном из углов или проползал мимо на четвереньках, перекатывался, свернувшись в клубок, между тумбочкой и закрытым окном. На первый взгляд, только дрожащий фонарик создавал эту иллюзию, но я чувствовал, что и за моею спиною, там, где царила полнейшая темнота, тоже происходит медленное шевеление. Откуда и куда — этого я не знал.

Что я здесь делаю? На этот вопрос у меня не было никакого ответа, и все-таки я знал, что именно сюда, в эту заброшенную спальню, хотел добраться с самого начала вечера, а возможно, еще и задолго до того. Вдруг я услышал собственное дыхание и пожалел, что оно ранит тишину. Ибо влажная тишина наполнила воздух, потому что дождь прекратился, и ветер унялся, и на первом этаже вдруг прекратили петь. Быть может, наступило время сыров и вина. Я не хотел ни сыров, ни вина. У меня больше не было никаких причин поворачиваться спиной к отчаянию. И я опустился на четвереньки, прямо на ковер у подножия кровати, приподнял чуть-чуть покрывало, застилавшее постель, и направил бледный луч света в темное пространство между ножками кровати, пытаясь хоть как-то его прощупать.