И время, и память щадят слова банальные. Словно по-особому расположены к ним, простирают над ними некий свет сумерек, исполненный милосердия.

Я припадаю к памяти и к словам, как прижимается к перилам человек, находясь на высоте.

Например, слова старой детской песенки, которую цепко держит память:

Любезный клоун мой, не спляшешь ли со мной? Веселью клоун рад и кружит всех подряд.

Я хочу сказать: во второй строке этой песни есть ответ на вопрос, заданный в первой. Однако ответ этот разочаровывает.

Спустя десять дней после родов врачи позволили мне покинуть больницу. Но я должна была оставаться в постели и избегать всяких усилий. Михаэль проявил терпение и заботу.

Едва я появилась дома со своим младенцем, добравшись из больницы на такси, вспыхнула громкая ссора между Малкой, моей мамой, и тетей Женей. Вновь взяла тетя Женя отпуск на один день и прибыла в Иерусалим, чтобы наставить меня и Михаэля: она хочет повлиять меня, чтобы я вела себя разумно.

Тетя Женя велела Михаэлю поставить колыбель, у южной стены, чтобы при поднятых жалюзи солнечные лучи не могли повредить младенцу. Малка, моя мама, велела поставить колыбель рядом с моей кроватью. Она не спорит с врачами о медицине. Это — нет. Но, кроме тела у человека есть еще и душа, говорила мама, а душу матери может понять только мать. Младенец и его мать должны быть рядом. Чувствовать один другого. Дом — это не больница. Это — не медицина. Это — чувства. Все это мама говорила на очень плохом иврите. Тетя Женя обратилась не к ней, а к Михаэлю, сказав, что вполне можно понять чувства госпожи Малки, но ведь мы, мы-то люди рациональные.

И с этого момента начал разветвляться ядовитый конфликт. Однако на удивление вежливый. И каждая из женщин уступила противнице, и обе провозгласили, что дело того не стоит, чтобы о нем вообще разговаривать! Но каждая при этом наотрез отказалась принять уступку, сделанную другой стороной.

Михаэль, в своем сером костюме, стоял и молчал. Ребенок уснул у него на руках. Глаза моего мужа молили женщин забрать у него ребенка. Михаэль походил на человека, который собирается чихнуть, но с огромным трудом удерживается. Я улыбнулась ему.

Каждая из женщин, цепко держа другую за руку, вежливо отталкивали друг друга, обращаясь к визави «пани Гринбаум» и «пани доктор». Отныне спор велся на беглом польском.

Михаэль пробормотал:

— Нет нужды. Не стоит.

Он не осмелился пояснить, в каком из двух предложений нет нужды.

Наконец, тетя Женя предложила, будто удостоившись внутреннего озарения: пусть родители сами решат, где поставить колыбель.

Михаэль произнес:

— Хана?

Я очень устала. Я выбрала вариант тети Жени, потому что утром, по приезде в Иерусалим, купила она мне голубой фланелевый халат. Не могла я ее обидеть, будучи одетой в красивый халат, подаренный ею.

Тетя Женя ликовала. Она коснулась плеча Михаэля, как леди, которая поздравляет своего юного жокея, победившего в последнем забеге. Малка, моя мама, произнесла сладким голосом:

— Гут. Гут. Азой ви Ханеле вил. Йо.

Но вечером, сразу же после отъезда тети Жени, мама тоже решила расстаться с нами и завтра же вернуться в Ноф Гарим. Помочь она не может. Мешать она не хочет. А там, у Иммануэля, в ней очень нуждаются. Все проходит. Когда Ханеле была маленькой, времена были очень тяжелые. Все проходит.

После того, как обе женщины покинули наш дом, я убедилась, что мой муж научился нагревать молоко к стеклянной бутылочке, опуская ее в кастрюльку с горячей водой, кормить сына, поднимать его время от времени, чтобы младенец срыгнул и его не мучили газы. Врачи запретили мне кормить, поскольку обнаружилось новое осложнение. Но и это осложнение оказалось не таким уж серьезным: боли, которые пройдут со временем, и определенные неприятные ощущения.

Между дремой и дремой малыш поднимал веки, обнажая острова чистой голубизны. Казалось, что это — его внутренний цвет, и в бойницах его глаз обнаруживаются лишь крохи изобилия лучащейся голубизны, разлитой под кожей младенца. Когда мой сын взглянул на меня, я вспомнила, что пока он еще не в состоянии видеть что-либо. Эта мысль повергла меня в ужас. Я не доверяла природе, которой и на этот раз предстоит завершить установленный цикл явлений. Я совсем не знала законов, которым подчиняется тело. Михаэль не многому смог научить меня. Обычно, говорил он, в реальности действуют постоянные законы. Он, конечно, не биолог, но как ученый-естественник не находит он смысла в моих настойчивых вопросах о причинах и свойствах. Слово «причина» всегда приводит к осложнениям и недоразумениям.

Я любила своего мужа, когда прилаживал он белую пеленку поверх серого своего пиджака, тщательно мыл руки, осторожным движением поднимал своего сына.

— Ты проворен, Михаэль, — робко посмеивалась я.

— Смеяться надо мной не обязательно, — отвечал Михаэль.

Когда я была маленькой, Малка, моя мама, часто пела мне милую песенку про мальчика по имени Давид.

Чудный мальчик наш Давид,

Аккуратен, чист, умыт.

Продолжения этой песни я не помню. Если бы не моя болезнь, отправилась бы я в город и купила подарок мужу. Новую трубку. Красивый цветной туалетный набор. Я мечтаю …

В пять утра Михаэль обычно вставал, кипятил воду и стирал детские пеленки. Позднее, открыв глаза, я видела моего мужа у своего изголовья. Молчаливого, старательного. Он протягивал мне чашку горячего молока с медом. Я была сонной. Иногда я не сразу брала чашку, потому что мне казалось, что я вижу Михаэля не наяву, а во сне.

Бывали ночи, когда Михаэль даже не раздевался. До рассвета сидел он за своим столом и работал. Во рту его зажата погасшая трубка. Я не забыла постукиванья зубов по мундштуку. Может, и дремал он, сидя, полчаса-час: рука его распростерта по столу, голова упала на руку.

Если по ночам плакал ребенок, Михаэль, мой муж, извлекал его из кроватки, расхаживал с ним по комнате — взад и вперед, от окна до двери, нашептывая ему в ухо то, что должен был заучить, готовясь к занятиям. В полусне я слышала загадочные пароли: «девон», «пермион», «триас», «литосфера», «сидеросфера». В одном из моих снов профессор ивритской литературы с похвалой отзывался о лингвистическом синтезе в произведениях Менделе Мохер-Сфарим, в своей лекции ученый привел некоторые примеры. Он также сказал мне: «Госпожа Гринбаум, будьте столь любезны, разъясните вкратце амбивалентность ситуации». И во сне старый профессор улыбался мне. Это была мягкая, милосердная улыбка. Улыбка, подобная нежному прикосновению.

Серьезный труд писал Михаэль по ночам. О старинном споре между нептунистской и платонисткой теориями, трактующими вопросы образования Земли. Этот спор предшествовал теории туманностей Канта и Лапласа. Словосочетание «теория туманностей» казалось мне волшебным.

— Как же все-таки образовался земной шар, Михаэль? — спросила я у мужа.

Михаэль ответил мне улыбкой, будто я и не просила у него другого ответа. Да и вправду, я не просила ответа. Я была вся в себе. Я была больна.

В эти летние дни тысяча девятьсот пятьдесят первого года Михаэль открыл мне свою заветную мечту. Расширить свое сочинение и через несколько лет напечатать его как небольшую исследовательскую работу. Его собственную работу. Он спрашивает, представляю ли я, какую радость доставит он этим своему старому отцу? Но ни единого слова поощрения не нашлось у меня. Я вся сжалась, погруженная в собственную душу, будто потеряла я на дне моря крошечную булавку с бриллиантами. На долгие часы уходила я, затерянная, в зеленоватые сумерки оке-аьа. Боли, подавленность, страшные сны — и днем, и ночью. Я почти не замечала синих кругов, что появились У Михаэля под глазами. Он устал смертельно. Час, а то и два, стоял он в очереди в «детской кухне», где по карточкам выдавалось питание для кормящих матерей. Ни единого слова жалобы не произнес он. Только шутил и посмеивался, суховато, по своему обыкновению, утверждая, что дополнительное питание, по сути, предназначено ему, ибо он-то и кормит младенца.