Дни похожи друг на друга в своем однообразии. И я — однообразна. Но есть нечто, ни с чем не схожее. Имени его я не знаю.

Мой муж и я — словно два незнакомца, выходящие один за другим из клиники, где каждый прошел лечение, причиняющее неприятные физические ощущения: оба сконфужены, понимая переживания другого, неловкость и стыд сближают их, робко, на ощупь ищут они тот верный тон, который отныне будет присущ их общению.

Докторская диссертация Михаэля близится к завершению. В следующем году в его академической карьере отроются завидные возможности продвижения. В самом начале лета 1957 года Михаэль уехал на десять дней в Негев, где вел наблюдения и опыты, необходимые для его исследований. Он привез нам в подарок бутылку, заполненную слоями песка разных цветов.

Со слов одного из его коллег мне стало известно, после окончания своей докторской Михаэль намерен добиваться стипендии, которая позволит ему пройти длительную стажировку по теоретической геологии в одном из американских университетов. Муж мой решил не рассказывать мне о своем намерении, потому что он знает мои слабости. Ему не хочется возбуждать во мне новые сны и надежды. Сны могут развеяться. Им на смену придет разочарование.

Медленно, с течением лет, менялся наш квартал Мекор Барух. Новые жилые дома построены на западе. Проложены дороги. Одноэтажные дома турецкого период надстроены в стиле «модерн». Иерусалимский муниципалитет установил в переулках зеленые скамейки и урны для мусора. Разбит небольшой парк. На пустырях, поросших прежде дикой растительностью, появились мастерские и маленькие типографии.

Старожилы постепенно оставляют эти места. Государственные служащие и чиновники перебрались в Рехавию и Кирьят Шмуэль. Кассиры и клерки приобрели недорогие квартиры в домах из бетона, построенных правительством на южных окраинах города. Оптовые торговцы текстилем и галантерейщики переселились в Ромему И лишь мы остались стеречь умирающие улицы. Неощутимо, но непрерывно все вокруг как-то ужималось, стягивалось. Жалюзи и железные перила нещадно разъедались ржавчиной. Напротив нашего дома строительный подрядчик из религиозных ортодоксов выкопал яму под фундамент, навез груды песка и щебня, да вдруг все работы свернул и забросил. Может, обанкротился. А может, умер.

И семейство Каменицер тоже покинуло и наш дом, и Иерусалим, переселившись в окрестности Тель-Авива Иорам получил отпуск в армии, прибыл, чтобы помочь уложить вещи. Издали он приветственно помахал мне рукой. В своей военной форме он виделся мне загорелым и крепким. Мне не удалось с ним поговорить, потому что отец его все время был рядом и глаз с него не спускал. Да и что могла я сказать Иораму — сейчас?

В освободившиеся соседние квартиры въехало неколько семей ортодоксальных евреев. Поселились и новые репатрианты, из тех, кому удалось как-то обосноваться в стране, в основном — выходцы из Ирака и Румынии.

Постепенно все менялось. Прибавилось бельевых веревок, протянутых над улицами — от одного балкона до другого, что на противоположной стороне. По ночам я слышала вопли на каком-то гортанном наречии. Наш зеленщик — «перс», господин Элиягу Мошия продал свою лавку двум братьям, которые вечно кричали. Даже ученики религиозной школы для мальчиков «Тахкемони» казались мне более распущенными и дерзкими по сравнению с прошлыми временами.

В конце мая от болезни почек скончался наш знакомый господин Кадишман. Он завещал небольшую сумму Иерусалимскому отделению Национальной партии свободы. Михаэлю и мне он завещал все свои книги: работы Т. Герцеля, М. Нордау, В. Е. Жаботинского, Л. Г. Клаузнера. Адвокат господина Кадишмана — и так было записано в завещании — явился к нам, чтобы поблагодарить за теплый, гостеприимный дом, который мы открыли перед нашим, ныне покойным другом. Господин Кадишман был человеком одиноким.

Летом тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года умерла и старая воспитательница Сарра Зельдин, после того, как военный грузовик сбил ее на улице Малахи. Ее детский сад закрылся. Я нашла себе работу на полставки в качестве регистратора в Министерстве торговли и промышленности. Аба, муж моей лучшей подруги Хадассы, помог мне получить это место. А осенью умерли три иерусалимца, старинные друзья нашей семьи, которых я знала с детства. Я о них не рассказывала здесь, потому что забвение пробило бреши в моей памяти. Никакими усилиями не выстоять против забвения. Я собиралась написать здесь все. Но все написать невозможно. Большинство вещей ускользает и умирает в молчании.

В сентябре наш сын Яир пошел учиться в начальную школу «Бейт-а-Керем». Михаэль купил ему в подарок коричневый портфель. Я купила пенал, карандаши, точилку и линейку. Тетя Лея прислала по почте большую коробку акварельных красок. Из кибуца Ноф Гарим прибыла книжка «Сердце» Д'Амицис в красивой обложке.

В октябре наша соседка госпожа Доба Глик вернулась домой из закрытой лечебницы. Она выказывала некую молчаливую умиротворенность. Спокойной и тихой казалась мне госпожа Глик после возвращения домой. Она постарела и очень растолстела. Лишилась она и той зрелой сочной красоты, которой наделила ее природа, обделив детьми. В нашем доме больше не повторялись взрывы истерики, не слышались крики отчаяния. Равнодушной и покорной вернулась госпожа Глик после длительного лечения. Долгие часы просиживала она у ворот нашего дома, разглядывая улицу. Глядит и смеется беззвучно, словно наша улица стала местом веселья и развлечений.

Михаэль сравнил госпожу Глик с актером Альберто Криспином, вторым мужем тети Жени. Он тоже заболел нервным расстройством, а поправившись, погрузился в состояние полной апатии. Вот уже шестнадцать лет он находится в пансионате в Нагарии, где ничего не делает а лишь ест, спит да глазеет вокруг. Тетя Женя по-прежнему платит за его содержание.

Тете Жене пришлось оставить свою работу в детском отделении большой тель-авивской больницы в результате серьезного трудового конфликта. После долгих стараний и бесконечных усилий ей удалось устроиться на новом месте: доктором в частном доме для престарелых, страдающих хроническими недугами.

Когда она приехала навестить нас в праздник Суккот я была просто испугана. Дым бесконечных сигарет повлиял на ее голос: он сделался грубым и надтреснутым. Закуривая сигарету, она всякий раз бранилась по-польски. Заходясь надсадным кашлем, она, бывало, цедила сквозь зубь «Уймись, идиот! Х-хо-ле-ра!» Волосы у тети Жени поседели и поредели. Лицо ее походило на лицо старика, замыслившего недоброе. Часто ей не хватало какого-нибудь слова на иврите. Она с неистовством закуривала новую сигарету, гасила спичку выдохом, скорее походящим на плевок, что-то бормотала на идиш, а польские ругательства вырывались у нее с шипением и свистом.

Она осуждала меня за неумение выбирать одежду, приличествующую положению моего мужа. Обвиняла Михаэля за то, что он во всем мне поддается — просто тряпка, а не мужчина. Яир, по ее мнению, был грубым, дерзким и неотесанным мальчишкой. Она приснилась мне после отъезда: ее облик сплелся со старинными иерусалимскими типами, бродячими мастеровыми и разносчиками со свалявшимися бородами.

Я очень испугалась. Испугалась умереть молодой. И испугалась умереть старой.

Доктор Урбах был весьма озабочен состоянием моих голосовых связок. Случалось уже неоднократно, что голос мой пропадал на несколько часов. Доктор прописал мне длительный курс лечения, отдельные элементы которого заставляли меня испытывать чувство физического унижения.

Я все еще просыпалась на рассвете, открытая всем злым голосам. И страшный кошмар каждый раз возвращался, разве что нюансы варьировались бесконечно. Временами — война. Иногда — потоп. Железнодорожная катастрофа. Блуждание во мгле. Сильные мужчины всегда спасали меня лишь затем, чтобы издеваться и предавать.

Я будила своего мужа. Заползала к нему под одеяло. Прижималась к нему изо всех сил, вымогая у него великодушие и терпение, которых я так жаждала.

Отныне ночи наши стали такими бурными, какими они доселе никогда не бывали. Я ошеломила Михаэля своим телом, да и его собственным. Открыла ему живописные предместья, о которых читала в романах. Изощренные путешествия, подсказанные мне кинофильмами. И самые жуткие секреты, шепотом сообщенные мне в юности хихикающими подружками. Все, что я знала или предполагала о неуемных, диких, мучительных фантазиях мужчины. Все, чему научили меня мои собственные сны. Вулканические взрывы неги. Пылающие токи дрожи, бьющие со дна студеного озера. Лавина нежности.

И при этом им я пренебрегала. Мои отношения были только с его телом: мышцы, плечи, волосы. В сердце своем я знала, что предаю его, изменяю ему снова и снова. С его же собственным телом. Это был стремительный слепой прыжок в объятия бездны, излучающей тепло. Другого выхода у меня не оставалось. Ведь очень скоро и этот выход будет заблокирован наглухо.

Михаэль не умел устоять перед лихорадочным, штормовым напором, который с рассветом во всей своей щедрости обрушивался на него. Как правило, он был бессилен перед первым же чувственным призывом и сдавался мне безоговорочно. Среди всего этого шквала чувств ощущал ли Михаэль и то безмерное унижение, которому я его подвергала? Однажды он осмелился спросить шепотом, не влюбилась ли я в него сызнова. Он спрашивал с таким нескрываемым опасением, что каждому из нас было ясно: ответа не требуется.

По утрам Михаэль не подавал виду. В проявлении своих чувств он, как всегда, был сдержанным. Не на мужчину, которого унижали ночью, походил он, а на нежного юношу, впервые в жизни ухаживающего за надменной и опытной девицей. Неужели мы умрем, Михаэль, ты и я, так и не прикоснувшись ни разу в жизни друг к другу? Касаться. Слиться. Быть поглощенным. Ты не понимаешь… Каждый из нас затерялся: я в тебе, а ты во мне Расплавиться. Раствориться. Слиться… Мы прорастаем друг в друге… Болезненный симбиоз. Не в силах объяснить. Даже слова и те против меня. Какая уловка. Михаэль. Какая подлая западня. Я устала. Спать. Спать.

Однажды я предложила Михаэлю игру: каждый из нас расскажет все о своей первой любви.

Михаэль не мог постичь моего замысла: ведь я — его первая и последняя любовь.

Я попыталась объяснить: ведь был же ты мальчишкой. Юношей. Читал романы. В твоем классе учились девочки. Говори. Рассказывай. Неужели ты начисто утратил память и все свои чувства? Говори. Скажи что-нибудь. Нарушь свое бесконечное молчание. Перестань изо дня в день вести себя так, словно ты заведен, как часы-будильник. И не своди меня с ума.

В конце концов в глазах Михаэля засветилось деланное понимание.

Осторожно, не употребляя прилагательных, он стал рассказывать мне про какой-то давно забытый и заброшенный летний лагерь в кибуце Эйн Харод. Про свою подругу Лиору, которая теперь живет в кибуце Тират Иар. Про какую-то инсценировку судебного процесса, где и него была возложена роль прокурора, а Лиора выступала защитником. И еще что-то невнятное о нанесенном ему оскорблении. О старом учителе физкультуры по имени Ихиам Пелед, который обыкновенно обижал его прозвищем «недотепа Ганц», поскольку он не отличался проворностью. И о письме. О персональном разбирательстве инструктором молодежного движения.

Снова о Лиоре. Об извинениях. И тому подобное.

В общем — гнетущая история. Будь я вынуждена, скажем, прочесть лекцию по геологии — я бы не так запуталась.

Подобно большинству оптимистов, Михаэль относился к настоящему, как к податливому, аморфному материалу, из которого упорным, неутомимым трудом надо вылепить будущее. К прошлому он относился с подозрением. Прошлое — отяжеляет. Оно — лишнее, в некотором смысле. Прошлое казалось Михаэлю грудой шелухи и огрызков, которые надо выбросить. Не разбрасывать по дороге, чтобы не стали они препятствием, а собрать все воедино и уничтожить разом. Быть свободным, шагать налегке. Нести ответственность лишь за планы на будущее. Не скрывая испытываемого мною омерзения, я спросила:

— Михаэль, зачем ты вообще живешь на свете, скажи мне, пожалуйста?

Михаэль не спешил с ответом. Он обдумывал мой вопрос, собирая тем временем в маленькую кучку крошки, рассыпанные по скатерти.

Наконец он изрек:

— Твой вопрос лишен всякого смысла. Люди, в большинстве, не живут для ЧЕГО-ТО. Они живут. И точка.

Я сказала:

— Миха Ганц, ты родился жалким нулем, им ты и умрешь. Точка.

Михаэль ответил:

— У каждого есть достоинства и недостатки. Ты скажешь: «Это банальность». Верно. Но «банальный» — это противоположность понятию «истинный», Хана. Фраза «дважды два — четыре» — тоже банальна, и все же …

— И все же, Михаэль, «банальный» — это противоположность «истинному». А в один прекрасный день я сойду с ума, точно как госпожа Доба Глик, и ты будешь новат в этом, доктор «недотепа Ганц».

— Успокойся, Хана …

Вечером мы помирились. Каждый из нас винил самого себя, полагая, что именно он — зачинщик всей ссоры. Попросив друг у друга прощения, мы отправились навестить Абу и Хадассу в их новой квартире в Рехавии.

Я должна записать и это.

Мы с Михаэлем спускаемся во двор, чтобы вытряхнуть покрывало, которым застелена наша постель. После скольких попыток нам наконец удается согласовать жения. Пыль взлетает к небу.

Затем мы сворачиваем покрывало: Михаэль приближается ко мне, руки его разведены в стороны, словно вдруг решил заключить меня в свои объятия. Он подает мне два угла покрывала. Отступает. Берется за нижние два угла. Вновь разводит руки в стороны. Приближаете Подает. Отступает. Берется. Приближается. Подает.

— Хватит, Михаэль, довольно. Мы закончили.

— Да, Хана.

— Спасибо, Михаэль.

— Не стоит благодарности. Ведь покрывало — наше общее.

Двор погружается во тьму. Вечер. Первые звезды, внятный, протяжный всплеск издалека: то ли женщина вскрикнула, то ли из радиоприемника донесся обрывок мелодии. Холодно.