Однажды летом, под вечер, стоял Иоэль босиком на краю газона и подстригал живую изгородь. Над переулком, над всем пригородом Рамат-Лотан плыли деревенские запахи скошенной травы, унавоженных грядок, обильно увлажненной земли. Множество маленьких дождевальных установок разбрызгивали воду, вертясь на лужайках и в палисадниках у каждого дома.
Было четверть шестого. Соседи возвращались с работы; то и дело кто-нибудь ставил машину, выходил из нее не спеша, потягиваясь, распуская узел галстука еще до того, как успевал ступить на мощеную дорожку, ведущую к дому.
С противоположной стороны улицы из распахнутых в палисадники дверей доносился голос диктора: настало время телевизионных новостей. Там и сям были видны соседи, расположившиеся прямо на траве и заглядывающие внутрь своих домов, в гостиную, где стоит телевизор. Приложив некоторые усилия, Иоэль мог разобрать слова диктора. Но мысли его были далеко. Временами он переставал стричь изгородь, заглядевшись на трех девочек, игравших на тротуаре с овчаркой. Они называли ее Айронсайд — так звали героя сериала, шедшего несколько лет тому назад, парализованного сыщика. Этот сериал Иоэлю довелось смотреть несколько раз, в одиночку, в гостиничных номерах разных столиц. Какую-то из серий он видел в дубляже на португальском, но и тогда понял, в чем заключалась интрига, впрочем не слишком сложная.
По всей округе разносилось пение птиц; казалось, радость переполняла их до краев: они качались на верхушках деревьев, прыгали по заборам, порхали над лужайками. Однако Иоэлю было известно, что птицы летают не от полноты чувств… Издали, с шоссе, огибавшего Рамат-Лотан, докатывался, словно рокот морских волн, шум напряженного транспортного потока.
За спиной Иоэля в гамаке лежала его мать, одетая по-домашнему, и читала вечернюю газету. Однажды, много лет назад, мать рассказала Иоэлю, как, затолкав его, трехлетнего, в скрипучую детскую коляску и завалив сверху собранными второпях свертками и узлами, прошла с этой коляской сотни километров — от Бухареста до порта Варна. Побег удался, потому что в продолжение всего пути она выбирала только обходные, кружные, захолустные дороги. В его памяти не сохранилось ничего, кроме смутной, словно размытой картины: полутемное помещение корабельного трюма, заполненное многоярусными железными нарами и до отказа набитое мужчинами и женщинами, стонущими, плюющимися, блюющими друг на друга и, вполне возможно, на него. И единственный, неотчетливо проступающий фрагмент этого тяжелейшего плавания: его мать, вопя, до крови царапаясь и кусаясь, дерется с каким-то лысым, небритым мужчиной. Отца своего Иоэль совсем не помнил, хотя знал, как тот выглядит по двум коричневым фотографиям из маминого старого альбома. Он также знал — или пришел к такому заключению, — что его отец был не евреем, а румыном-христианином. И пропал он из его жизни и жизни матери еще до того, как пришли немцы. Но воображение рисовало ему отца в образе того лысого, заросшего щетиной мужчины, который бил мать на корабле.
По другую сторону изгороди из индийской сирени, лагерстремии, которую он подстригал, сидели в белых садовых креслах и пили — не торопясь, со всей возможной тщательностью — кофе с мороженым брат и сестра, американцы, соседи по дому, построенному для двух семей. С тех пор как несколько недель назад Иоэль и остальные въехали, семейство Вермонт уже несколько раз приглашало его и женщин провести вместе вечер — выпить чашечку кофе глясе или посмотреть после программы новостей комедию по видео. Иоэль отвечал: «С удовольствием». Но пока еще ни разу не откликнулся на приглашение. Вермонт, бодрый, розовощекий, рослый, с манерами грубоватого фермера, всем своим видом напоминал пышущего здоровьем зажиточного голландца с рекламы дорогих сигар. Был он добродушным и громкоголосым. Возможно, потому, что плохо слышал. Сестра была моложе его по крайней мере лет на десять. Анна-Мари или Роз-Мари — Иоэль не запомнил. Маленькая привлекательная женщина со смеющимися, младенчески голубыми глазами и вызывающе заостренной грудью.
— Хай! — сказала она весело, поймав взгляд Иоэля, устремленный поверх изгороди на ее фигуру. Следом за ней и брат произнес то же односложное приветствие, разве что чуть менее весело.
Иоэль ответил:
— Добрый вечер.
Женщина подошла к изгороди. Груди ее под трикотажной блузкой смотрели в разные стороны. Приблизившись и с удовольствием перехватывая взгляд, никак не отрывающийся от ее тела, она проговорила по-английски, быстро и тихо:
— Что, тяжела жизнь? — И громко, на иврите, спросила, нельзя ли взять потом его садовые ножницы, чтобы подровнять живую изгородь и с их стороны.
— Отчего же, конечно, — ответил Иоэль и после некоторого колебания вызвался сделать это сам.
— Берегитесь! — заметила она со смехом. — Я ведь могу и согласиться…
Предвечерний свет мягко окрашивал все вокруг в странный медово-золотистый цвет. Два-три прозрачных облака проплыли над пригородом от моря к горам. Легкий бриз принес с собой солоноватый запах, навевающий едва ощутимую печаль, которую Иоэль не стал отгонять. Ветер слабо прошелестел листвой, скользнул по ухоженным газонам, обрызгал голую грудь Иоэля водяной пылью, долетевшей из фонтанчика для полива на соседней вилле.
Вместо того чтобы закончить работу и, обойдя изгородь, подровнять другую сторону, как обещал, Иоэль положил ножницы на край газона и пошел прогуляться до того места, где переулок упирался в забор, окружающий цитрусовую плантацию. Там постоял он несколько мгновений, пристально вглядываясь в густую листву, тщетно пытаясь уловить, что за бесшумное движение чудится ему в глубине плантации. Пока снова не заболели глаза. Тогда он повернул домой…
Вечер все длился и длился. Из какого-то окна донесся женский голос: «Ну и что? Завтра тоже будет день…» Иоэль мысленно проанализировал эту фразу, но не нашел в ней никакой погрешности. У садовых калиток ему то и дело попадались почтовые ящики необычной формы, порой весьма затейливые. От двигателей некоторых машин на стоянках все еще тянуло теплом, смешанным с запахом пережженного бензина. И тротуар, мощенный квадратными бетонными плитами, излучал слабое тепло — босым ногам Иоэля это было приятно. На каждой из плит имелся знак фирмы — две стрелы и между ними надпись: «Шарфштейн LTD, Рамат-Ган».
Авигайль и Нета вернулись на машине из парикмахерской после шести. Несмотря на траур, Авигайль выглядела свежей, как наливное яблоко; ее круглое лицо и крепкое тело вызывали в памяти образ цветущей славянской крестьянки. В ней было так мало сходства с Иврией, что какое-то мгновение он никак не мог вспомнить, что связывает его с этой женщиной. Что же касается дочери, то она подстриглась под ежик, этой мальчишеской стрижкой, словно бросая ему вызов отцу, чьего мнения не спросила. Иоэль и на этот раз предпочел промолчать. Когда обе вошли в дом, он сел в машину, которую Авигайль бросила на стоянке, завел, выехал задним ходом, развернулся и поставил автомобиль точно посредине под навесом — теперь машина смотрела прямо на дорогу, готовая в любой момент рвануться вперед.
А потом Иоэль постоял немного у калитки, словно ожидая кого-то. Он насвистывал тихонько старую незатейливую мелодию. И не мог вспомнить, откуда она. Кажется, из очень известного мюзикла… Он было направился к дому, чтобы спросить, но внезапно осознал, что Иврии больше нет. И потому мы здесь… Секундой раньше он никак не мог сообразить, что, собственно, делает в чужом, незнакомом месте.
Вот уже и семь часов вечера. Можно выпить рюмку бренди. А завтра, напомнил он себе, завтра тоже будет день. Вот и все.
Он вошел в дом. Долго мылся под душем. Тем временем теща и его мать приготовили ужин. Нета читала у себя в комнате и к ним не присоединилась. Из-за закрытой двери ответила ему, что поест одна, попозже.
В половине восьмого начали разливаться сумерки. Около восьми он вышел, намереваясь полежать в гамаке, прихватив с собой транзистор, книгу и новые очки для чтения, которыми начал пользоваться несколько недель тому назад. Он выбрал круглые, несуразные, в черной оправе очки, придававшие ему вид стареющего католического священника. В небе все еще мерцал какой-то странный свет, последние отблески миновавшего дня, но над цитрусовыми деревьями всплыла красная безжалостная луна. А напротив, за кипарисами и черепичными крышами, отражалось в небе зарево огней Тель-Авива. Вдруг почудилось Иоэлю, что должен он немедленно, сию же минуту вскочить и мчаться туда, чтобы вернуть свою дочь. Но она была у себя в комнате. Свет от ее лампы падал из окна на газон и вычерчивал на траве какую-то причудливую фигуру. На некоторое время взгляд Иоэля приковался к этой фигуре. Он попробовал найти для нее определение, но безуспешно. Может быть, потому, что она не имела четких геометрических очертаний.
Ему начали досаждать комары. Он вернулся в дом, оставив транзистор, книгу, круглые очки в черной оправе. Четко осознавал, что забыл нечто, но не знал что.
В гостиной, все еще оставаясь босиком, налил он себе рюмку бренди и уселся с матерью и тещей смотреть девятичасовую программу новостей. Вообще-то хищника можно было отделить от металлической подставки одним, не требующим особого усилия движением и таким образом если не разгадать секрет, то, по крайней мере, наконец устранить его. Но он знал, что потом придется все исправлять. А сделать это можно, лишь просверлив лапу и продев через нее болт. Все-таки лучше ничего не трогать.
Он встал и вышел на балкон. Снаружи вовсю стрекотали цикады. Ветер стих. С цитрусовой плантации в конце переулка доносился лягушачий концерт. Плакал ребенок. Смеялась женщина. Исходила грустью губная гармошка. Рычала вода в одном из туалетов. Дома были построены очень близко друг от друга — их разделяли только крохотные лужайки. У Иврии была мечта: когда она завершит свою работу, Нета закончит школу, а Иоэль освободится от службы, продать обе квартиры, свою в Тальбие и квартиру бабушек в Рехавии, и всем вместе поселиться в общем доме, на краю какого-нибудь селения в Иудейских горах, неподалеку от Иерусалима. Для нее очень важным представлялось, чтобы дом стоял с краю. Чтобы из его окон, хотя бы с одной стороны, были видны лишь покрытые лесом горы. И никаких признаков присутствия человека. И вот теперь ему удалось воплотить в жизнь по крайней мере некоторые составные этой программы. Хотя две квартиры в Иерусалиме были не проданы, а сданы внаем. Этого оказалось достаточно, чтобы платить за аренду дома в Рамат-Лотане, даже немного оставалось. Была еще его ежемесячная пенсия, сбережения бабушек, их пособия по старости, выплачиваемые Институтом национального страхования. И наследство Иврии — обширный земельный участок в Метуле, на котором Накдимон Люблин и его сыновья выращивали фруктовые деревья, а недавно построили небольшой домик и открыли в нем пансионат. Каждый месяц переводили они на счет Иоэля треть получаемых доходов.
Там, среди фруктовых деревьев, он впервые познал Иврию. Случилось это в шестидесятом… Он — солдат, сбившийся с дороги и заплутавший во время учений, когда их сержантский курс отрабатывал умение ориентироваться на местности. Она — фермерская дочка, старше его на два года, вышедшая в ночную темень, чтобы закрыть краны поливальной установки. И вот эти двое, потрясенные, испуганные, незнакомые, обменявшиеся во мраке едва ли десятком слов, прежде чем тела их внезапно слились, на ощупь познающие друг друга, катающиеся в грязи, не сбросившие одежду, тяжело дышащие, тычущиеся друг в друга, как два слепых щенка, причиняющие друг другу боль и кончившие мгновенно, едва успев начать, сразу же разбежались не проронив ни слова, каждый своей дорогой.
Там же, среди фруктовых деревьев, он обладал ею и во второй раз, когда, словно привороженный, вернулся в Метулу спустя несколько месяцев и подстерегал ее в течение двух ночей у кранов, перекрывающих воду для полива. Пока они снова не столкнулись лицом к лицу и снова не набросились друг на друга. После чего он попросил ее руки, а она ответила: «С ума сошел». С тех пор они встречались в ресторане на автовокзале соседнего с Метулой городка Кирьят-Шмоне. Приютом их любви служила заброшенная развалюха с крышей из жести, обнаруженная им как-то во время блужданий по городу на месте бывшего временного лагеря для новых репатриантов. Спустя полгода Иврия сдалась и вышла за него замуж, не отвечая в полной мере на его любовь, но преисполненная искренней решимости быть всецело преданной. Она готовилась выполнить свой долг, отдав даже более того, что требуется. Оба они оказались способны к состраданию и нежности. Теперь, занимаясь любовью, они уже не причиняли друг другу боли, а стремились к тому, чтобы обоим стало как можно лучше. Они учились и учили друг друга. И становились все ближе. И не было между ними фальши. И порою случалось, даже по прошествии десяти лет, что они, как когда-то в Метуле, вновь занимались любовью на каком-нибудь иерусалимском пустыре, прямо в одежде, на твердой земле, под звездами, в тени деревьев.
Но откуда взялось это чувство, не отпускающее с начала вечера, будто он что-то забыл?..
После программы новостей он осторожно постучался к Нете. Ответа не последовало, он подождал и постучал еще раз. И в этом доме, как в иерусалимском, Нете досталась большая комната с двуспальной кроватью. Так решил Иоэль, полагавший, что не заснет в такой кровати, а Нете в ее нынешнем состоянии широкая постель придется в самый раз. Нета и здесь развесила портреты поэтов, перевезла сюда свою коллекцию нот и партитур, свои вазы с колючками.
Бабушки разместилась в смежных, сообщающихся дверью отдельных комнатах, где прежде жили дети хозяев дома. А он взял себе комнату в задней части особняка — кабинет хозяина, господина Крамера. Были там спартанская кушетка, стол, фотография выпускников танкового училища, сделанная в 1971 году, с выстроенными полукругом танками, антенны которых украшали разноцветные флажки. И фотография самого Крамера в военной форме, с капитанскими погонами, обменивающегося рукопожатием с Давидом Элазаром, начальником генштаба Армии обороны Израиля. На этажерке Иоэль нашел книги на иврите и английском по управлению экономикой, фотоальбомы, запечатлевшие израильские военные победы, Библию с комментариями Кассуто, издания из серии «Мир знаний», мемуары Давида Бен-Гуриона и Моше Даяна, туристические путеводители по многим странам мира. Целую полку занимали детективы на английском языке. В стенном шкафу Иоэль повесил свою одежду и кое-что из вещей Иврии — то немногое, что не отдал после ее смерти в больницу неподалеку от их дома в Иерусалиме. В эту же комнату перенес он свой сейф, не утруждая себя тем, чтобы прикреплять его к полу, поскольку там уже почти ничего не осталось: увольняясь со службы, Иоэль вернул куда положено пистолеты и все прочее. В том числе и свое личное оружие. Записные книжки с номерами телефонов он уничтожил. Только карты зарубежных столиц и провинциальных городов да еще его настоящий заграничный паспорт лежали зачем-то под замком в сейфе.
Он постучался к Нете в третий раз и, не услышав ответа, отворил дверь. Его дочь, угловатая, худая, с безжалостно — чуть ли не наголо — остриженной головой, спала. Одна ее нога свесилась на пол, будто девочка собиралась вот-вот вскочить, виднелась костлявая коленка. Открытая книга скрывала лицо. Он осторожно убрал с лица книгу. Снял потихоньку, не разбудив Нету, очки в прозрачной пластмассовой оправе и положил у изголовья. Нежно, очень бережно поднял ее свесившуюся ногу и устроил на постели. Прикрыл простыней худенькое тело. Задержался еще на мгновение, бросив взгляд на портреты поэтов на стене. Амир Гильбоа одарил его тенью улыбки. Иоэль повернулся к нему спиной, выключил лампу и вышел. Уже на пороге он неожиданно услышал из темноты сонный голос: «Погаси свет, ради бога», — хотя свет уже не горел. Иоэль вышел, не сказав ни слова, и беззвучно закрыл за собой дверь.
И лишь тут вспомнил о том, что смутно беспокоило его весь вечер: ножницы, брошенные после стрижки изгороди на краю газона, так и валяются в траве. А ведь это нехорошо, если придется им пролежать мокрыми от росы всю ночь. Обув сандалии, он вышел в палисадник и увидел, обрамленную бледным ореолом полную луну, уже не пурпурно-красную, а серебристо-белую. Услышал стрекотание цикад и лягушачий хор, несшийся со стороны цитрусовой плантации. И душераздирающий вопль, что вырвался сразу из всех телевизоров в домах вдоль улицы. Затем уловил он шелест дождевальных установок и далекий шум машин, проносящихся по автомагистрали. Скрипнула, закрывшись, дверь в одном из домов. Тихо повторил он самому себе по-английски слова соседки: «Что, тяжела жизнь?» Вместо того чтобы вернуться домой, он запустил руку в карман и, обнаружив там ключи от машины, сел за руль и поехал…
Когда он вернулся в час ночи, улица была тиха, а дом его темен и безмолвен. Он разделся, лег, надел на голову стереофонические наушники и до двух, а то и до полтретьего ночи слушал программу, составленную из коротких музыкальных произведений эпохи барокко. И листал страницы так и не завершенной работы. Сестер Бронте, как он выяснил для себя, было не трое, а пятеро — две старшие умерли в 1825 году. И еще имелся у них брат, пьющий, больной чахоткой, по имени Патрик Брануэлл. Иоэль читал, пока сон не смежил веки. Утром мать его вышла взять газету, оставленную на краю газона, и отнесла ножницы на место, в сарай, где хранились садовые инструменты.