Я вступаю в единоборство с давним врагом, жестоким и хитрым, который ни перед чем не остановится. Мне приходится, избегая кровопролития, прокладывать путь сквозь темные сети коварства и даже укрощать дикого зверя.
Да, время, если судить по надвигающейся темноте и прохладе, приближалось к ночи и к ужину. На углу улицы Иона я задержался на секунду, чтобы прочесть на стене новый лозунг, написанный жирными черными буквами. Еще позавчера утром никакой надписи не было, и вот вдруг — лозунг против англичан и против Давида Бен-Гуриона. Написано якобы в рифму, но с жуткой грамматической ошибкой:
"Долой "Белую Книгу"! [23]
А Бен-Гуриона — в атставку! [24] "
Я сразу понял: Гоэль. Эту надпись сделали не борцы-подпольщики. Это творчество Гоэля Гарманского.
Итак, я достал записную книжку, карандаш и списал себе этот лозунг: когда я вырасту и стану поэтом, эта надпись мне обязательно пригодится.
Я еще не закончил писать, как явился Гоэль собственной персоной. Он подошел сзади, подкрался бесшумно, огромный и осторожный, как лесной волк, и двумя руками схватил меня за плечи. Я не спешил сопротивляться, прежде всего, потому, что из принципа не начинаю драться с теми, кто сильнее меня. Во-вторых, если вы не забыли, в руках я держал коробку с железной дорогой, которая была мне дороже всего на свете. Поэтому я решил проявить максимальную осмотрительность.
Гоэль Гарманский был грозой нашего класса, да и во всем квартале он слыл громилой. У него были огромные мускулы и мерзкий характер. Отец Гоэля был заместителем директора нашей школы, а про его мать говорили, что "она развлекается в Хайфе с французами". Со дня праздника Пурим, когда парни из Бухарского квартала нанесли нам сокрушительное поражение, Гоэль и я были врагами. Случалось, что мы разговаривали и даже спорили о причинах того разгрома, но все разговоры велись в третьем лице. Если я замечал на губах Гоэля улыбку, предвещавшую недоброе, я старался оказаться на противоположной стороне улицы. Улыбка Гоэля, сулившая беды, выражала примерно следующее:
"Все, кроме тебя, уже знают, что нечто весьма неприятное свалится на тебя, через минуту и ты это узнаешь, а тогда все мы хорошенько посмеемся, и только тебе одному будет не до смеха".
Итак, Гоэль Гарманский держал меня за плечи и вопрошал с улыбкой:
— Ну, что это такое?
— Пусть даст мне уйти, — попросил я вежливо. — Уже поздно, и мне пора домой.
— Так, так, — заинтересованно произнес Гоэль. Он убрал руки, но продолжал настороженно меня оглядывать, будто подозревал, что в словах моих кроется хитрость, а если я надеюсь, что мне удастся провести самого Гоэля Гарманского, то нет в мире более страшной ошибки. Потом он добавил:
— Домой ему хочется, ска-а-ажите…
В его голосе звучала уверенность, что вот сейчас, в эту минуту, ему открылось какое-то мое отвратительное свойство, огорчающее его и вызывающее неприятные подозрения.
— Уже поздно, — опасливо повторил я.
— Слушайте! Слушайте! — закричал Гоэль, обращаясь к несуществующей публике. — Ему поздно! Ему вдруг захотелось домой, ему хочется! Подлый английский шпион, вот он кто! Но теперь с его доносами покончено. Теперь мы его вообще прикончим.
— Прежде всего, — поправил я с превеликой вежливостью, и только сердце гулко колотилось под трикотажной рубашкой, — прежде всего, я не шпион.
— Нет, не шпион? — дружелюбно подмигнул Гоэль, но в его дружелюбии сквозила злоба. — Так почему же он стоит здесь и списывает то, что написано на стене, а?
— Что тут такого? — удивился я, и вдруг, набравшись мужества, добавил: — Улица никому не принадлежит. Улица — это общественное место.
— Это, — терпеливо пояснил Гоэль назидательным тоном, — он так думает. А сейчас пусть откроет, ну, пусть, наконец, откроет свою коробку, и посмотрим, что там внутри.
— Не открою.
— Пусть откроет.
— Нет.
— В третий и последний раз: пусть откроет, для своей же пользы. Ах он вошь, ах Сумхи, ах английский шпион! Пусть откроет, а то я помогу ему открыть, помогу!
Мне пришлось развязать голубые ленточки, развернуть тонкую подарочную бумагу и показать Гоэлю мою железную дорогу.
— И все это, — спросил он почтительно после короткого молчания, — все это ему дал сержант Данлоп за его шпионство?
— Я не шпион, я всего-навсего иногда учу ивриту сержанта Данлопа и учусь у него английскому, но я не шпион.
— Так где же он раздобыл железную дорогу, паровоз и все остальное? Быть может, с сегодняшнего дня известный филантроп начал раздавать игрушки несчастным детям, а?
— Это не его дело! — сказал я тихо, но твердо. Но в ответ Гоэль Гарманский схватил меня за рубашку, смял ее в своем кулаке, тряхнул меня изо всей силы и два-три раза толкнул на забор. При этом он не проявил ни особого зверства, ни каких-либо иных чувств, он тряс меня так, как трясут зимнее пальто, выбивая из него пыль или запах нафталина. После этого, словно озабоченный моим состоянием, он спросил:
— Может, теперь он заговорит, а?
— Хорошо, хорошо, только пусть оставит в покое мою рубашку. Я получил все это в обмен.
— Только пусть не врет, — засомневался Гоэль, и лицо его выразило великую озабоченность степенью моей правдивости.
— Клянусь жизнью моих родителей, что это сущая правда. Я поменялся с Альдо. У меня в кармане есть даже подписанный договор. Вот. Пусть сам убедится. В обмен на велосипед, который я сегодня получил в подарок от моего дяди.
— Дяди Йоцмаха, — ввинтил Гоэль.
— Дяди Цемаха, — поправил я.
— Девчачий велосипед, — сказал Гоэль.
— Но зато с фонарем и динамо, — не сдавался я.
— Альдо Кастельнуово, — сказал Гоэль.
— В обмен, — уточнил я. — Вот и договор.
— Хорошо, — сказал Гоэль. Произнеся это слово, он погрузился в раздумье. Было тихо. Вокруг — на небе и во дворах — все еще стоял день, но уже чувствовались запахи приближающегося вечера. Нарушив молчание, Гоэль вновь заговорил:
— Хорошо. А теперь ему предстоит еще один обмен. Т-с-с-с! Шмарьяху! К ноге! Поди сюда! Сидеть! Молодец, хороший пес. Вот так! Это — Шмарьяху. Пусть он взглянет на пса, прежде чем решит, пусть взглянет. Сегодня уже такие псы не водятся. Даже за пятьдесят лир такую породистую собаку не купишь. У этого пса есть отец, живет у Фарука, короля египетского, есть и мать — у Эстер Вильяме из Синема.
На резкий свист Гоэля и его окрик «Шмарьяху» из глубины двора вылетел пес-волкодав, почти щенок, возбужденный, прыгающий, часто дышащий. Этот пес весь дрожал, не мог устоять на месте, кружился в каком-то радостном танце, взрываясь от переполняющих его чувств, он беспрерывно вилял не только хвостом, но и всей задней частью своего тела. Он прижался к хозяину, будто хотел с ним слиться, затем, подняв передние лапы, положил их на грудь Гоэлю. Пес просто вибрировал от счастья, глаза его излучали искры дикой, волчьей любви. Стоя на задних лапах, передними он обнимал Гоэля, выказывая ему свою полнейшую преданность, и, наконец, тот не выдержал и резко все оборвал:
— Хватит! Сидеть!
В мгновение ока Шмарьяху перестал ластиться и подлизываться, разом переменился, уселся у ног, поджав хвост, с выражением добродетельной задумчивости. Пес подался вперед, вытянув спину и морду, будто на кончике черного носа он удерживал монету, стараясь изо всех сил не терять равновесия. Лохматые уши его стояли торчком, весь он был сама серьезность и скромность. В эту минуту пес походил на мальчишку-оле, который только что прибыл из галута: такой вежливый чистюля, отличник, который прилагает бешеные усилия, чтобы всем понравиться, — обхохочешься!
— Умри! — рыкнул Гоэль хриплым голосом. Пес мигом рухнул на землю, вытянул передние лапы и положил на них голову, всем существом своим выражая вселенскую покорность, нежную поэтическую печаль; хвост его застыл без движения, уши поникли, словно в отчаянье, дыхание замерло. Шмарьяху и глазом не моргнул, не шевельнулся даже тогда, когда Гоэль выломал ветку тутового дерева, росшего за забором, и лишь тонкая дрожь, пробежавшая от хвоста к морде, всколыхнула его светло-коричневую шерсть. Но как только Гоэль швырнул ветку и страшным голосом крикнул: "В-з-з-зять!", пес ринулся с места, нет, не ринулся, а, расправив незримые крылья, взмыл в воздух, как взлетает пламя костра, описав в полете три-четыре дуги; быть может, так проявлял он бурную ярость, по-волчьи оскалив челюсти, и в разверзшейся черно-красной пасти я мельком приметил его острые клыки. Выполнив свою миссию, Шмарьяху вернулся на место, положил ветку у ног хозяина и снова распластался на земле в немой рабской покорности, будто хотел объявить, что награды он не заслуживает да и ничего не просит, он лишь исполнил свой долг, как нечто само собой разумеющееся, а уж два-три ласковых прикосновения — это ведь совсем немного, не правда ли?..
— Вот так! — произнес Гоэль.
А пес поднял голову и взглянул на Гоэля снизу вверх с выражением безмерной любви, словно хотел спросить: "Я хороший?"
— Да, — сказал Гоэль, — ты — хорошая собака. А сейчас ты меняешь квартиру, и если он не будет хорошо ухаживать за Шмарьяху, — тут Гоэль неожиданно повернулся в мою сторону, — если он не будет холить и лелеять Шмарьяху — я убью его на месте, я убью этого Сумхи!
Последние слова Гоэль произнес угрожающим шепотом, приблизив свое лицо к моему.
— Я? — переспросил я, еще не веря собственным ушам.
— Он, — ответил Гоэль. — Он теперь получает Шмарьяху. И я знаю, что он не шпионит в пользу англичан.
Этот пес был еще щенком, хоть и не самым маленьким и беспомощным. "Еще как он будет меня слушаться! — подумал я. — У меня он превратится в настоящего волкодава, грозного и жестокого".
— Книгу "Собака Баскервилей" он читал когда-нибудь в своей жизни? — спросил Гоэль.
— А как же, — ответил я, — как из пушки, раза три, по крайней мере.
— Отлично. Так пусть знает, что эта собака уже обучена разрывать зубами горло английским полицейским и шпионам, если услышит слова особой команды, а эта команда — имя английского короля, которое я сейчас не стану произносить, чтобы Шмарьяху не растерзал кого-нибудь на месте.
— Понятно, — сказал я.
— И, кроме того, Шмарьяху передает записки, если его посылают. Он еще может идти по следу, если дать ему понюхать носок или что-нибудь из одежды, — добавил Гоэль. И после короткого молчания, будто принятое в результате долгих колебаний решение причиняет ему настоящую боль, пробормотал:
— Ладно. Пусть будет так. Он получит Шмарьяху в подарок. То есть в обмен. Не бесплатно, а в обмен на железную дорогу.
— Но…
— Но если он не согласен, я покажу всему классу любовные стихи, которые он написал Эсти Инбар в черной записной книжке, которую Альдо вытащил из кармана его куртки в роще Тель-Арза.
— Подлые, — процедил я сквозь сцепленные зубы, — подлые, презренные душонки (второму определению я научился у дяди Цемаха).
Гоэль посчитал, что лучше ему не замечать этого, а держаться покладисто.
— Минутку. Пусть он даст мне закончить, прежде чем начнет ругаться. В чем дело? Пусть и другим даст слово сказать. И пусть успокоится: если он согласен обменяться, то в дополнение к Шмарьяху он получит обратно свою черную записную книжку, и еще он будет принят рядовым в группу «Мстители», и еще я с ним помирюсь. А теперь пусть немного подумает и решит, что ему лучше.
В эту минуту меня охватил какой-то сладкий туман, мурашки побежали по спине, я ощутил теплый спазм в горле и радостную дрожь в коленях.
— Постой, постой! — попытался я протестовать, видя, как Гоэль начал связывать друг с другом голубые ленточки, снятые с коробки, в которой была железная дорога, но он уже изготовил из этих ленточек поводок и привязал его к ошейнику Шмарьяху.
— Держи, Сумхи, — обратился ко мне Гоэль во втором лице, будто мы с ним приятели, будто ничего не случилось в праздник Пурим там, в Бухарском квартале, будто я — как все, — держи, да покрепче. Поначалу он, возможно, начнет буйствовать, но через день-два, глядишь, он к тебе привыкнет. А пока стоит подержать его на привязи. Через пару дней он будет исполнять все, что ты ему прикажешь. Только сделай мне одолжение, ухаживай за ним как следует. Завтра в три часа приходи в наше секретное место — на крышу к Тарзану Бамбергеру — и на лестнице скажи Бар-Кохбе: "Роза долин", и подожди, пока он ответит: "Лилия Шарона", а тогда ты ему скажешь: "Река Египетская", — и тебе можно будет пройти. Это — пароли нашей группы «Мстители». Потом ты принесешь присягу, а я отдам тебе черную записную книжку с теми самыми стихами, про которые я уже успел забыть, о чем там пишется. Все! Так смотри, приходи в три! Не забудь! Шмарьяху! Сюда! Теперь ты пойдешь с Сумхи! Все! Держи его, Сумхи, держи покрепче! Пока! — Пока, Гоэль, — ответил я вежливо, словно я был ему, как все, и только сердце в груди билось, как радостная птица: "У меня есть настоящий волк, молодой волк, и я научу его разрывать горло".
Мне пришлось силой волочить этого упрямого волчонка, который цеплялся лапами за каждую щель в тротуаре, беспрерывно взвизгивая и скуля, что, конечно, не делало ему чести. Но ничего этого я слышать не хотел, я шел вперед, таща за собой упирающегося пса, и всей своей душой стремился в дикие леса, в непроходимые джунгли, и там, в полной безнадежности, одинокий герой, я стоял, окруженный плотным кольцом людоедов, разукрашенных в цвета войны и потрясавших копьями и дротиками. Голыми руками я разил их справа и слева, но новые и новые полчища с дикими кличами катились на меня из глубины леса, вместо тех, которых я сразил, и вот уже силы мои на исходе, и толпа врагов сжимает кольцо вокруг меня, скаля зубы и издавая победные вопли, и тут я легонько свистнул, и из чащи ринулся на них мой собственный волк, грозный и жестокий, разрывая их поганые глотки своими острыми зубами, так что дикари с криками ужаса бросились в разные стороны, а мой волк улегся у ног, тяжело дыша, глядя на меня снизу вверх с выражением безмерной любви, словно хотел спросить: "Я хороший?"
— Да-да, ты — хорошая собака, — сказал я.
А про себя подумал: "Вот оно, счастье. Вот она, жизнь. Вот любовь, вот я".
А потом наступила тьма, но мы продолжали свой путь в сумраке джунглей к истокам реки Замбези, в глубь земли Убанги-Шари, где никогда не ступала нога белого человека, но куда стремилась моя душа.