Лишь тот, кто все потерял, достоин счастья. Отдаст ли человек все сокровища за любовь? Как мы ничего не стыдились.

“Там сидели мы”, инженер Инбар и я, ужинали и обсуждали политическую обстановку в стране. Мама Эсти успела поужинать до нашего прихода, а старший брат уехал в долину Бет-Шеан на строительство нового киббуца. Мама Эсти подала нам на деревянной тарелке несколько ломтиков странного хлеба, он был очень черный и твердый, а еще у них был арабский сыр, соленый-соленый, весь усеянный маленькими кубиками чеснока. Я был сильно голоден. Еще мы ели редиску, красную снаружи, но белую и сочную внутри, грызли большие листья салата и запивали горячим козьим молоком. (У нас, то есть в моем бывшем доме, я каждый вечер получал яичницу, помидор, огурец, селедку, простоквашу и какао. Папа с мамой ели то же самое, только вместо какао пили чай.)

Госпожа Инбар убрала тарелки и чашки и вернулась на кухню, чтобы приготовить обед на завтра.

Она сказала:

— А теперь мы оставим мужчин одних для мужской беседы.

Инженер Инбар сбросил туфли, положил ноги на маленькую скамеечку, осторожно раскурил свою трубку и произнес:

— Вот так. Очень хорошо.

Я сжал точилку в кармане и сказал:

— Большое спасибо.

Затем мы обменялись мнениями по поводу политической ситуации, он сидел в кресле, а я — на кушетке. Жалюзи были спущены, и комната освещалась лампой в форме уличного фонаря, укрепленного на медной ножке. Она стояла у письменного стола, в углу, между стеной, где висели карты и книжные полки, и стеной, увешанной трубками и сувенирами. А еще в комнате был огромный глобус на подставке, заграничный, который крутился от легкого прикосновения пальца. Я с трудом отводил взгляд от этого глобуса-великана.

Все это время Эсти была в ванной. Не выходила. Лишь шум и плеск воды слышался изза закрытой двери в конце коридора да голос Эсти, напевавшей популярную песню Шошаны Дамари.

— Библия, — сказал инженер Инбар из облака табачного дыма, — что за вопрос, Библия несомненно и точно обещала нам всю эту землю. Но Библия написана в одно время, а мы живем в абсолютно иное.

— Ну и что! — воскликнул я с вежливым гневом. — Нет никакой разницы! Разве что в те дни арабы называли себя иевусеями, ханаанеями, а англичане назывались филистимлянами. Ну и что? Наши враги меняют обличье, но они вечно не дают нам покоя. Все наши праздники подтверждают это. Всегда — те же враги, и эта война ведется непрерывно.

Инженер Инбар не торопился с ответом. Черенком трубки он почесал в затылке, затем, словно собираясь с мыслями, стал тщательно подбирать крошки табака со скатерти, осторожно ссыпая их в пепельницу. Покончив с крошками, он произнес громким голосом:

— Эстер! Брось якорь в порту и приходи поглядеть, кто тебя ждет. Да! Гость! Сюрприз! Нет, не могу сказать. Сойди в конце концов на сушу и посмотри сама…

Так. Арабы и англичане. Вне всякого сомнения. Ханаанеи и филистимляне со дня появления их на свет. Но попробуй убеди их видеть ситуацию в таком свете. Библейские времена канули в вечность, а наше время — это совсем другое дело. Кто в наши дни способен превращать палки в крокодилов и змей, кто способен ударить посохом по скале так, чтобы из скалы полилась вода. Эти сладости я привез на прошлой неделе из Бейрута. Ешь, ешь на здоровье. Не стесняйся. Это называется рахат-лукум. Кушай. Видишь, сладко и вкусно. Ты, как я полагаю, уже принадлежишь к какой-нибудь партии?

— Я… да… — промямлил я вяло. — Но… не к той, что мой папа… Наоборот…

— Ты полностью поддерживаешь деятельность подполья и противишься любому компромиссу, — уверенно заявил инженер Инбар. — Великолепно! Итак, по ряду вопросов у нас есть разногласия. Между прочим, портфель твой со всеми книгами и тетрадками тоже остался в запертой квартире? Плохо дело. Завтра утром ты пойдешь в школу вместе с Эстер, но без портфеля. Эстер! Ты случайно не утонула там? Может, тебе нужен спасательный круг?

— Можно мне взять еще один кусочек? — спросил я очень вежливо, но решительно. И, не дожидаясь ответа, придвинул к себе блюдце с рахат-лукумом, который и вправду оказался вкусным, хотя и прибыл из Бейрута.

Хорошо мне было в этой комнате, между стеной с картинами и книгами и стеной с трубками и сувенирами, с опущенными жалюзи, хорошо было вести серьезный мужской разговор с инженером Инбаром. Удивительно было то, что инженер Инбар не сердился и не посмеивался надо мной, а просто отметил, что между нами существуют разногласия. Мне тогда очень нравилось это слово: «разногласия». Я любил отца Эсти почти как ее, только по-другому, а, может, еще больше. Я вдруг почувствовал, что ему можно открыться и без опасений рассказать, что я солгал ему; по-честному объяснить все обстоятельства, выложить все о том позоре и тех неудачах, которые выпали на мою долю в этот день; не скрывать, куда я держу путь, каков мой маршрут. Но тут как раз Эсти вышла из ванной, и я даже почти пожалел, что нашу мужскую беседу теперь придется прервать.

Косы она не заплела, и на плечи падал поток белокурых волос, теплых и влажных, прямо жутко было глядеть. Она вышла в пижаме, разрисованной разноцветными слонами, большими и маленькими, а на ногах ее были материнские комнатные туфли. Войдя, она бросила на меня только один взгляд, быстрый и острый, и тут же подошла к креслу, в котором сидел инженер Инбар. Будто меня тут не было, будто я — старая газета, случайно забытая на кушетке. Будто я каждый вечер задерживаюсь здесь по пути в землю Убанги-Шари и ничего нового не случилось.

— Ты был сегодня в Иерихоне? — спросила Эсти отца.

— Был.

— Ты купил мне то, что я просила?

— Нет.

— Было дорого?

— Точно.

— Ты постараешься найти это для меня, когда будешь в Бет-Лехеме?

— Постараюсь.

— Скажи, это ты привел его сюда?

— Я.

— Чего это вдруг? Что стряслось? (Она еще не удостоила меня ни единым словом, и я сидел молча).

— Его родители уехали, а он потерял ключ от дома. Как случилось со мной, когда я был студентом в Берлине. Мы встретились на улице Геула, и я предложил ему пойти к нам. Мама уже накормила его. Он может спать здесь, в гостиной, на кушетке, а может у тебя в комнате, на раскладушке. Как ты захочешь.

И тут неожиданно Эсти, не поворачивая головы, обратилась ко мне:

— Хочешь спать у меня в комнате? Обещай перед сном рассказать мне что-нибудь жуткое!

— Неимеетзначения, — пробормотали мои губы, потому что сам я оцепенел.

— Что он сказал? — спросила Эсти отца с легким беспокойством. — Может, ты случайно расслышал, что он сказал?

— Мне кажется, — ответил инженер Инбар, — он взвешивает обе имеющиеся возможности.

— Взвешивает-смешивает, — засмеялась Эсти, — так уж пусть ночует здесь, в гостиной, и покончим с этим. Спокойной ночи.

— Но, Эсти… — удалось мне наконец прокричать почему-то шепотом.

— Спокойной ночи, — повторила Эсти и прошла мимо меня в своей летней пижаме со слонами и в больших материнских комнатных туфлях. Только запах ее мокрых волос остался и не исчез.

— Спокойной ночи, папа.

И уже из коридора донеслось:

— Ладно. Пусть будет в моей комнате. Неимеетзначения.

Кто-нибудь видел когда-нибудь комнату девочки в поздний вечерний час, прямо перед сном, когда единственный источник света — маленький ночник рядом с ее кроватью?

Так вот, даже в комнате девочки есть стены и окна, пол и потолок, мебель и дверь. Факт. И все-таки будто попадаешь на иную планету, в какое-то странное государство, жители которого ни в чем на нас не похожи. Нет, к примеру, на подоконнике патронных гильз от ружья или пистолета. Нет под кроватью испачканных грязью спортивных ботинок. Не видны в каждом углу груды веревок, железок, подков, пыльных книг, пистонов, старых замков, резиновых ремешков. Не валяются шестеренки и обрывки электрических проводов. Нет старых подпольных листовок, спрятанных между шкафом и стеной. И, конечно же, нет неприличных картинок, заложенных в учебник географии. Нет и не может быть в комнате девочки ни кошачьего черепа, ни пустых банок из-под пива, ни отверток, ни гвоздей, ни пружин. Нет там разобранных часов, стрелок, лезвий, перочинных ножей, нет и рисунков пылающих военных кораблей, покрывающих целую стену.

Но зато в комнате Эсти даже свет был какой-то особенный, красновато-коричневый и теплый — наверное, из-за абажура, сделанного из красного пальмового волокна. Два окна в комнате были задернуты теми самыми голубыми занавесками, которые я столько раз видел с улицы, но никогда не надеялся хоть раз в жизни увидеть изнутри. Пол был покрыт плетеной циновкой, а у стены стоял белый шкаф с коричневыми ящиками. Между шкафом и стеной, в нише, которую в этот час переполняли тени, помещался письменный стол — маленький, аккуратно прибранный, на котором я увидел тетрадки Эсти, ее карандаши и акварельные краски. Низкая кровать, стоявшая между окнами, была расстелена, ее изголовье украшал коврик цвета красного вина. (Вторая кровать — раскладушка, которая предназначалась для меня, — находилась у самой двери.)

Еще был там табурет, покрытый салфеткой, а на нем стояли ваза с сосновыми побегами и цапля, сделанная из раскрашенных шишек. Я не мог оторвать взгляда от одного из двух стульев, стоявших в комнате Эсти. Все освещалось ночником, тихо льющим свой красновато-коричневый свет. “Ты — в комнате девочки, — думал я. — Ты — у Эсти, и при этом ты сидишь и молчишь, как пень, потому что тыи— настоящая дубина”.

"Сумхи — потому что Сумхи".

Но и это воспоминание не помогло мне найти подходящие слова. После долгих мучений я наконец сказал такую фразу:

— У меня в комнате, дома, — совсем-совсем иначе.

Эсти ответила:

— Конечно. Но теперь ты здесь, а не там.

— Да, — пробормотал я (потому что это было правдой).

— Что ты там все время разглядываешь? — спросила Эсти.

— Ничего особенного, — ответил я. — Я просто сижу и… сижу. Ничего не разглядываю.

И это, разумеется, было ложью. Я не отводил глаз от спинки стула, на котором висел белый свитер Эсти, мой любимый. Тот самый, который я не раз приклеивал в классе жевательной резинкой к ее парте. "Господи, — думал я, — ну почему ты создал меня таким болваном? Зачем я вообще родился на свет? Лучше бы я вообще не существовал. Вообще. Чтобы меня нигде не было. Ну, разве что, в Гималайских горах или в земле Убанги-Шари. Да и там нет нужды в таких идиотах, как я".

Так я и сидел, как потерянный, на раскладушке в комнате Эсти и в правой, слегка потной, руке сжимал свою точилку.

Эсти сказала:

— Может, ты все-таки хочешь спать в гостиной?

— Не имеет значения, — прошептал я.

— Не имеет значения — что?

— Ничего, просто так.

— Ладно. Как хочешь. Я сейчас ложусь и поворачиваюсь к стенке, чтобы ты смог устроиться на ночь.

Но я совсем не собирался никак устраиваться. Прямо в шортах и футболке я забрался под тонкое одеяло, только снял свои спортивные туфли и забросил их подальше под кровать.

— Все. Порядок, — сказал я.

— Если хочешь, расскажи мне о восстании жестокого Махди в Судане. То, что ты рассказывал Раанане и Нурит, ну, всем им, тогда, когда Шитрит заболел и у нас было два свободных урока.

— Но тогда ты не хотела слушать…

— Тогда — это не теперь, — сказала Эсти (и была права).

— Но если ты не слышала этот рассказ, то откуда ты знаешь, что я рассказывал о восстании Махди в Судане?

— Стало известно. И вообще, я все знаю.

— Все-все?

— Все о тебе. И даже то, о чем ты думаешь, что я этого не знаю.

— Есть вещи, которых ты не знаешь, и я ни за что на свете не расскажу тебе, — произнес я одним духом, стремительно повернувшись к Эсти спиной и уставившись в стену.

— Я знаю.

— Неправда.

— Да.

— Нет.

— Да.

— Ну, так скажи. Хочу посмотреть.

— Не скажу.

— Верный признак, что ты просто так говоришь, но не знаешь. Ты ничего не знаешь.

— Знаю. Еще как знаю!

— Ну, так сейчас же скажи, и, клянусь, что если ты угадаешь, то я тут же признаюсь, что это — правда.

— Ты не скажешь.

— Клянусь, что скажу!

— Ладно. Значит, так: ты любишь одну девочку из нашего класса…

— Чепуха! Чего вдруг?

— И ты написал про нее любовные стихи.

— Сумасшедшая, психическая! Прекрати!

— В черной записной книжке.

"Я украду термометр из стенной аптечки, — решил я в эту секунду. — Я разобью его, а ртуть соберу и на большой перемене подмешаю часть в какао Альдо, а часть — Гоэлю Гарманскому. Пусть подохнут. И то же самое я сделаю с Бар-Кохбой и Тарзаном Бамбергером. Пусть они все подохнут раз и навсегда!"

Эсти повторила:

— Маленькая черная записная книжка. Со стихами про любовь и про то, как ты в конце лета убежишь с этой девочкой в Гималайские горы и еще одну страну в Африке, я забыла название.

— Заткни глотку, Эсти, или я тут же на месте тебя задушу, и кончено.

— Ты ее больше не любишь?

— Но это все враки, Эсти, все враки и выдумки гнусных подлецов. Никакую девочку я не люблю.

— Хорошо, — сказала Эсти и вдруг потушила ночник рядом с кроватью. — Ладно, — добавила она в темноте. — Пусть будет по-твоему. А теперь — спать. Я тоже тебя не люблю.

…Потом, когда вся комната — письменный стол, стулья, шкаф, пол — была разлинована полосами света от уличного фонаря, проходившими сквозь жалюзи и освещавшими Эсти, сидевшую в своей пижаме со слонами на полу, возле моей кровати, мы еще немного поговорили. Шепотом. Я рассказал ей почти все. Про моего дядю Цемаха, на которого я до того похож, что могу, чего доброго, тоже сделаться спекулянтом. Про то, что это значит — встать и, бросив все, отправиться к истокам реки Замбези в земле Убанги-Шари. И про то, как чувствует себя человек, когда он покидает свой дом, свой квартал, свой город и в один день лишается и велосипеда, и железной дороги, и собаки, и родительского крова. И как я остался безо всего на свете, кроме точилки, которую нашел.

До поздней ночи, может, часов до одиннадцати я говорил с Эсти шепотом, а она молчаливо слушала. Но потом, когда я кончил рассказывать, Эсти, нарушив молчание, вдруг сказала:

— Хорошо. А теперь дай мне эту точилку.

— Возьми. Ты будешь меня любить?

— Нет. И, пожалуйста, помолчи.

— Так зачем же ты прикоснулась к моему колену?

— Может, помолчишь? Вечно он должен трещать и доставлять людям неприятности. Не говори ни слова.

— Ладно, — сказал я. И не мог не добавить: — Эсти.

Потом она сказала:

— Хватит. Не разговаривай. А теперь я ухожу, я буду спать на кушетке в гостиной. Вот так. И — ни слова. И завтра тоже. Спокойной ночи. А все-таки нет такой страны на земле — Убанги-Шари, но это замечательно, что ты нашел для нас такое место, где мы будем только вдвоем. До свидания, до завтра.

Шесть недель мы дружили: Эсти и я. Все эти дни были теплыми и голубыми, и даже ночи были темно-голубыми. Раздольное лето стояло в Иерусалиме, пока мы любили друг друга: я и Эсти. Наша любовь длилась до конца учебного года, даже чуть дольше, и в летние каникулы. Какими только именами ни называли нас в классе, какие только истории ни придумывали, какие только шутки ни изобретали! Но нам все было безразлично, пока мы любили друг друга. А потом все кончилось, и мы расстались.

Мне не хочется рассказывать, как расстались и почему. Я ведь уже сказал вначале, что время течет и все в мире изменяется. В сущности, это конец моего рассказа. На самом деле я мог бы все описать одной фразой: однажды мне в подарок привезли велосипед, взамен которого я получил железную дорогу, которую обменял на собаку, а вместо нее нашел точилку, которую подарил любимой. Но и это неверно, потому что любовь была все время, еще раньше, чем я отдал точилку, и прежде, чем начались перемены.

Почему кончилась любовь? Это вопрос. И вообще, можно задать множество вопросов: почему промчалось-пролетело то лето? И следующее лето? И еще, и еще? Почему заболел инженер Инбар? Почему все в мире меняется? И почему, если уж задавать вопросы, — почему теперь, когда я вырос, я все еще здесь, а не в горах Гималайских, не в земле Убанги-Шари?

Да, есть много вопросов, и среди них немало трудных. Но я закончил свой рассказ, а тот, у кого есть ответы, пусть встанет и скажет.