Сегодня мне лучше. Вчера я сильно страдалъ, но сегодня мне лучше…
Не делайте суровой мины, — она вамъ не къ лицу и ни въ чемъ вамъ не поможетъ. Я говорить буду, потому что хочу. И вы также хотите меня слышать, но только ваши обязанности повелеваютъ вамъ… и т. д. и т. д. Не говорите общихъ местъ: поглубже вникните въ мою душу, поймите ея томящую потребность и слушайте.
О чемъ же я хотелъ говорить и где остановился? Ахъ, да… вспомнилъ. Слушайте!
Папоротники заколебались, зашелестели, и изъ гущины ихъ телесныхъ, бронзовыхъ и ржавыхъ листьевъ выплыла до половины довольно плечистая и тяжелая фигура въ полинявшемъ кафтане, лицо, какъ ошпаренный морозомъ цветокъ шиповника, румяное и сморщенное, окруженное седыми волосами, а также две медно-красныхъ руки, изъ которыхъ одна держала небольшую корзину съ грибами, а другая — пукъ вереска. Стоя по поясъ среди папоротниковъ, съ неотзвучавшею песней на устахъ, эта седая, какъ лунь, старушка прищурила покрасневшия веки и съ напряженiемъ всматривалась въ меня. Несмотря на отдаленiе, она заметила, что я улыбаюсь ей, потому что кивнула головою и весело проговорила:
— Да будетъ благословенно имя…
И, прежде чемъ я успелъ ответить, она двинулась ко мне черезъ папоротники.
— Откуда вы взялись здесь, паничъ? Господи Iисусе, кажется, всехъ людей знаю въ нашемъ местоположенiи (это должно было означать местность), а панича не знаю и никогда не видала. Вы не молодой панъ Женский будете?
Женский — была фамилия моего управляющего, который въ это время ожидалъ откуда-то одного изъ своихъ сыновей. Я зналъ объ этомъ и воспользовался подвернувшимся мне случаемъ.
— Да, — сказалъ я, — я приехалъ къ отцу.
— И хорошо, и хорошо, — утешилась старуха: — папенька все ждалъ васъ и дождаться не могъ… Но разве недавно, царевичъ, очень недавно ты приехалъ сюда, потому что еще вчера тебя не было… Экономъ Королькевичъ говорилъ, что молодого пана Женскаго еще не было въ усадьбе.
— Я приехалъ несколько часовъ тому назадъ.
— И хорошо, и хорошо! для папеньки большое утешенiе… А я сегодня пошла въ лесокъ, съ самаго утра грибки собираю… вотъ и не знала ни о чемъ… не знала.
Когда она говорила это и, переступая черезъ папоротникъ, высоко поднимала большiя ноги, я заметилъ, что ея ступни были обернуты тряпками и заключались въ чемъ-то вроде очень грубыхъ, худыхъ туфель. Но тряпки, заменяющия ей чулки, были белы, какъ снегъ, юбка настолько старая, что я не могъ понять, какъ она можетъ держаться, также чиста… къ нимъ только прицепились маленькия веточки можжевельника и стебельки разныхъ травъ, отъ которыхъ шелъ сильный запахъ.
— Ты уже знаешь, бабушка, кто я, — удалось, наконецъ, сказать мне, — желательно было бы знать, какъ зовутъ и тебя.
Съ грибами въ одной руке и съ пучкомъ вереска въ другой, старуха подняла на меня веселые глаза и улыбнулась увядшими губами
— Отчего же нетъ, царевичъ? Совсемъ напротивъ… мне очень приятно… Я — Кулешйна, вдова бывшаго здешняго эконома. Покойный мой мужъ, — царство ему небесное! — тридцать летъ служилъ экономомъ въ этомъ именiи, а когда, десять летъ тому назадъ, умеръ покойный панъ, — и ему пошли Господь царство небесное! — оставилъ меня на пенсiи и приказалъ мне по смерть давать помещенiе, картофель и муку на хлебъ. Когда покойный панъ умеръ, молодой панъ, — дай ему Богъ за это доброе здоровье! противъ отцовскихъ приказаний не пошелъ и моей пенсии у меня не отнялъ. Дай ему Боже за это хорошенькую женку, потому что онъ и самъ, кажется, очень хорошенький.
Мы потихоньку шли рядомъ по лесной тропинке. Я снова посмотрелъ на ея старую юбку и выказывающияся изъ-подъ ней ноги въ лохмотьяхъ и худыхъ, чудовищныхъ туфляхъ, и мне захотелось смеяться. Было за что благословлять меня! А сколько другихъ благословений она насыпала за однимъ заходомъ!
Видно ужъ такая благословляющая натура.
Значить, она въ этой усадьбе и на этомъ месте сидитъ сорокъ летъ. Могутъ же иные люди быть такими грибами и такъ вростать въ землю! Или она прибыла сюда издалека? Я спросилъ ее, откуда она родомъ. Нетъ, не издалека, напротивъ, изъ шляхетскаго околотка, версты за три отсюда. Покойный ея мужъ, Владиславъ Кулеша, — вечная ему память! — происходилъ изъ другого околотка и, женившись на ней, поступилъ въ услужеше въ нашу усадьбу. Имъ было очень хорошо. Покойный панъ, — царство ему небесное! — былъ очень добрый, и управляющие у него были люди достойные, снисходительные и тоже добрые, а теперешний панъ, можетъ быть, и изо всехъ людей самый лучший, потому что ни одного изъ отцовскихъ слугъ не прогналъ, пенсiи всемъ выдаетъ по-прежнему и со всеми такъ ласковъ, такъ обходителенъ, одно слово — голубь.
Меня разбиралъ все болышй смехъ. За что она меня такъ хвалила? И сколько другихъ похвалъ высыпала за однимъ заходомъ! Оптимистическая натура. Въ теперешнее время нужно заглядывать именно въ такия юдоли плача и скорби, чтобы встретиться съ оптимизмомъ. Когда я думалъ такъ, моя спутница подняла на меня свои глаза, — и пусть я погибну, если ея красныя веки не подмигнули мне съ плутоватостью восемнадцатилетней девочки.
— Чего же это ты, царевичъ мой, такъ насупился и опустилъ голову, какъ будто ищешь на земле булавку? Я вижу, ой вижу, отчего тебе не весело! И чего бы, кажется, такому молодому и пригожему барину горевать на этомъ свете? Должно быть, влюбился! Верно! Конечно, верно! Мелькнуло хорошенькое личико, добрая душенька улыбнулась сквозь ясные глазки, а у молодца сердчишко тотчасъ же: цинкумъ-пакумъ! цинкумъ-пакумъ! Отсюда и безпокойство, и разныя горести. Ну что? Стара я, а такiя вещи отгадывать умею! Ха, ха, ха! какъ по картамъ отгадала! Ха, ха, ха, ха!
Она смеялась такъ, что ея широкiя плечи въ полинявшемъ кафтане тряслись, а морщины на лбу такъ и ходили ходенемъ. Я хотелъ было сказать ей, что она ничего не отгадала, что я отдалъ бы половину оставшагося у меня достояния, еслибъ мое сердце застучало при види кого-нибудь: цинкумъ-пакумъ! цинкумъ-пакумъ! Но зачимъ это было говорить? Я заглянулъ въ ея корзину, я, невольно подражая ея манере употреблять слова въ уменыпительномъ виде, обратилъ ея внимание на корзиночку, полную грибковъ…
— А какъ же, царевичъ, конечно, полненькая. Въ этомъ году грибковъ много, въ особенности рыжиковъ. Благодареше за это Всевышнему!
Iисусъ, Мария! Можно ли такъ горячо благодарить Всевышняго за обилие рыжиковъ! Но скоро я убедился, что въ этомъ заключался свой резонъ. Безъ тени жалобы или даже предположения, что это можетъ называться нуждой, старуха разсказала мне, что въ грибную пору она живетъ только одними грибами, а картофель, получаемый изъ конторы, сберегаетъ на зиму. Подсыпаетъ немного крупицы, подложить лучку и похлебка хоть куда. Съестъ съ хлебомъ мисочку и сыта. Иногда, для разнообразия, она печетъ его на угольяхъ и естъ съ солью, а это ужъ изо всехъ кушаний кушанье. Соли изъ конторы ей отпускаютъ немного изъ милости, потому что объ этомъ въ пенсии не упоминается, но панъ Женский очень добрый и снисходительный человекъ, онъ иногда прикажетъ положить и фунтика два солонинки… дай ему Боже за это здоровья и всяческаго благополучия.
— А где ты живешь, бабушка?
— А въ той комнатке, что надъ конюшней.
— Покажи мне свое жилище.
— Отчего не показать, отчего не показать! Зайдите, это будетъ для меня большая честь… только, царевичъ, входить туда очень неудобно… я-то ужъ привыкла, а ты, царевичъ, какъ бы не упалъ съ лестницы.
И правда. Это была настоящая лестница и поставленная настолько отвесно, что старушка, карабкаясь по ней каждый день, только какимъ-то чудомъ до сихъ поръ не сломала себе шеи. Предупреждая меня, она взобралась даже довольно скоро. Чердакъ конюшни состоялъ изъ двухъ отделений: въ одномъ спали конюхи, въ другое старуха провела меня, пропустивъ черезъ узкую и дырявую дверь. Четыре шага вдоль и четыре поперекъ; балки на потолке толстыя и свешиваются оне такъ низко, что я согнулся, чтобы не стукнуться объ нихъ головою; постель изъ простыхъ досокъ, деревянный сундукъ, столъ, выкрашенный въ черную краску, несколько горшковъ въ одномъ углу и травы, разсьшанныя на куске холстины въ другомъ; маленькое окно, прорезанное въ виде полумесяца въ толстой стене. Кроме того, запахъ ременной сбруи, доносящаяся изъ-за перегородки вонь махорки и сильное, сладкое благоухание увядающихъ травъ.
— Прошу садиться, прошу садиться, мой царевичъ… только, по совести, не знаю, где… вотъ, можно на кровати, или на сундуке…
Я селъ на низкий сундукъ, старуха поместилась тутъ же на кровати, но еще раньше налила воды въ горшокъ и поставила въ него пукъ вереска.
— Тебе, должно быть, не очень удобно здесь, бабушка, — заметилъ я.
Она улыбнулась и пренебрежительно махнула рукой.
— Верно, что не очень удобно! При жизни покойника мужа, — царство ему небесное! — мы жили въ отличныхъ комнатахъ, во флигеле. Теперь дело другое. Но для бедной вдовы, у которой нетъ никакого пристанища, и это хорошо. А что бы я делала, еслибъ меня отсюда выгнали, а? Хоть на паперть иди… Разве мне одной терпеть приходится? Есть еще беднее меня. Такова ужъ, видно, моя судьба, какъ поется въ песнеЕ…
Она засмеялась и точно такъ же, какъ тамъ, въ лесу, слегка хриплымъ и дрожащимъ голосомъ, запела на мотивъ, который теперь я уже не помню… А слова я запомнилъ, потому что она потомъ повторила ихъ два раза.
При последнемъ стихе она такъ забавно взмахнула руками, показывая на свою корзинку съ грибами и на горшокъ съ верескомъ, что я и отъ песни, и отъ ея жеста, и отъ потешной мины расхохотался такъ искренно, какъ давно уже не хохоталъ.
— Повтори, бабушка, эту песню, — попросилъ я.
— Отчего не повторить? отчего? съ удовольствиемъ, — согласилась старуха.
Самъ не знаю, когда и какъ я взялъ ея грубую руку, облеченную темною кожею, и долго держалъ ее въ своихъ рукахъ, а когда она съ охотой повторяла первую песню, смотрелъ ей въ лицо съ удовольствиемъ, которое возрастало съ каждою минутой.
Боже мой! Какъ добро и ясно было это лицо! Лобъ, хотя и старый, морщинистый, светился спокойствиемъ, а еще больше — какою-то невыразимой невинностью, которая делала его похожимъ на лобъ ребенка, глаза смотрели бодро и разумно, губы, такiя увядшия, складывались въ такую спокойную линию и улыбались такъ весело, какъ будто у этой женщины не было никакихъ заботъ и никакой нужды. Въ течение всей своей жизни я не видалъ еще существа, на поверхности котораго такъ абсолютно не было бы заметно присутствия хоть одной капли жолчи.
— Ага, понравились мои песенки! Это всегда такъ бываетъ съ молодыми, въ особенности съ влюбленными. А ты, царевичъ, влюбленъ… я это хорошо вижу… а то отчего бы тебе быть такимъ худымъ и печальнымъ… Охъ, любовь, любовь, горе намъ съ тобою! Загорится кровь, нетъ ни сна, покою!.. Ха, ха, ха!
Откуда она брала все эти свои стишки и песенки? Откуда? Должно быть, слышала въ своей родной шляхетской деревушке. Сколько она ихъ знала и сколько знаетъ, и духовныхъ, и светскихъ, — и не пересчитаешь! А когда запоетъ какую-нибудь, то на сердце делается какъ-то легче.
— Такъ, значить, и у тебя, бабушка, иногда бываетъ тяжело на сердце?
— А какъ же, царевичъ, у кого на этомъ свете нетъ своихъ горестей и печалей?
У нея были и родители, и братья, и мужъ. Одни переселились на тотъ светъ, друие забыли о ней. Двое детей лежатъ на кладбище, двоихъ другихъ она отдала въ люди, известия отъ нихъ получаетъ редко, а помощи никогда не получаетъ. Она не удивляется этому, они сами бедны, имъ и самимъ тяжело живется на свете, но сердце нетъ, нетъ, да вдругъ и стиснетъ… родныхъ по близости или нетъ, или она ихъ почти никогда не видитъ. Надоедать имъ она не хочетъ, сами же они не помнятъ о ней… да и чего — жъ дивиться? Кто о такой старухе будетъ помнить? Къ тому же они, бедняги, заработались, въ поте лица своего вырываютъ отъ матери-земли каждый кусокъ хлеба… да благословить ихъ Господь Богъ Всевышний и да пошлеть имъ всякаго бдагополучия!..
Но ей по временамъ грустно потому, что она какъ перстъ осталась на свете, одна-одинёшенька. Въ это время она утешаетъ себя то молитвою, то песенкой, то воспоминашемъ о старыхъ, лучшихъ временахъ…
— У всякаго времени, царевичъ мой, есть свое время, а кому Господь Богъ далъ хоть капельку сладости на этомъ свете, тотъ, хотя ему потомъ и горечь приходится пить, долженъ сносить свою долю спокойно и съ благодарностью. А я-то… что я, царица что ли, чтобы все делалось по моему велению? или святая, чтобы меня еще на земле ангелы венчали небесною славой?
Я не сознавалъ, сплю ли я, или бодрствую; духъ ли мудреца, или сердце ангела вещаетъ устами этой старухи, простой женщины? Никому ни малейшаго упрека, ни малейшей— жалобы ни на кого… только тихий вздохъ, а потомъ опять благословеше всемъ и всему.
— Ты и зимою живешь здесь, бабушка?
— А какъ же, царевичъ, и зимою, и зимою…
— Но я не вижу тутъ печки…
— Ха, ха, ха, царевичъ, какой ты потешный! Трудно видеть то, чего нетъ. Тутъ, царевичъ, печки нетъ и никогда не было.
— Но какъ же… во время морозовъ…
Поверите ли вы, докторъ, что, предлагая такой вопросъ, я самъ дрожалъ такъ, какъ будто дыханiе мороза пронизывало меня до костей? А вокругъ моего сердца делалось то, что делается съ убийцей, когда ему показываютъ останки его жертвы. А старушка снова засмеялась и ответила:
— А въ морозы, ты спрашиваешь, царевичъ?… Вотъ те щели въ дверяхъ, чтобъ сквозь нихъ ветеръ не дулъ еще больше, я сплошь законопачу мхомъ… окошко закрою доской, оставлю только не много, чтобъ въ комнате было не совсемъ темно… Все теплые лохмотья, какiе у меня есть, — а у меня ихъ много, — наверчу на себя, свернусь на постели и, если можно, вяжу чулки, а если пальцы ужъ черезчуръ закостенеютъ, читаю молитвы или такъ себе, о разныхъ разностяхъ разсуждаю. Въ сильные морозы, на ночь, я накладываю себе на одеяло столько сена, что сама прячусь въ немъ съ головою, а ужъ въ очень лютые переспишь где-нибудь у добрыхъ людей, а то и весь день проведешь, — то у пани писарихи, то у жены повара, то у кого-нибудь изъ коровницъ. Все эти люди, царевичъ мой, очень добраго сердца и охотно привечаютъ беднаго человека… Да пошлетъ имъ Всевышшй Господь за это всяческое благополучие! А я за то, что они меня отогреютъ, а порою и покормятъ, то чулочки имъ свяжу, то травки отъ кашля или отъ коликъ наберу, то за детьми присмотрю, то за больнымъ поухаживаю… Что могу, царевичъ, что могу, то и делаю, изъ благодарности, чтобъ расквитаться… да! Не съ волками же я живу, — съ людьми, вотъ я и не замерзла до сихъ поръ и съ голоду не умерла, хотя стараюсь обходиться своимъ, чтобъ не надоедать другимъ и не одолжаться… потому что, царевичъ, брать у людей и не отдавать — это грехъ и стыдъ… Вотъ съ водою мне хуже всего, очень тяжело всходить съ ведромъ на лестницу… а чтобъ сварить обедъ, я каждый день должна ходить въ пани писарихе… Хорошо, что она добрая и позволяетъ мне готовить у себя на кухне. Да наградить ее за это Богъ… а вотъ только съ водой да по этой лестнице… Однако, коли ужъ нельзя иначе, то и такъ можно справиться… стара я, царевичъ, да крепка… Ха, ха, ха!
Я смотрелъ на нее, смотрелъ, слушалъ и чувствовалъ, какъ горитъ мой лобъ.
— А этотъ молодой панъ, который тебя, бабушка, держитъ въ такой нужде, — ведь онъ негодяй, не правда ли? — вакимъ-то незнакомымъ для себя, совсемъ не своимъ голосомъ спросилъ я.
А она приложила къ губамъ свой темный, узловатый палецъ и зашипела:
— Тише!
— Насъ никто не услышитъ.
— Слышитъ ли кто, не слышитъ ли, царевичъ, никогда не нужно о людяхъ говорить дурно. Тьфу, царевичъ, скверное ты слово сказалъ, и несправедливое, — да, несправедливое! Что мы его знаемъ, что ли, семь пудовъ соли съели съ нимъ, что ли? И вдругъ, ни съ того, ни съ сего брякъ: негодяй!
Она разсердилась такъ, что ея худыя, румяныя щеки задрожали.
— Если бы, милая бабушка, — смеясь перебилъ я, — мы съ нимъ ели устрицы, то за цену техъ, которыя онъ съелъ, твою старость можно было бы избавить и отъ лестницы, и отъ сна на одеяле, и отъ нищенскихъ ночлеговъ въ чужихъ домахъ…
Она успокоилась и съ минуту думала.
— Видишь, царевичъ, я-то не знаю, что такое значить устрицы, но, должно, быть что-нибудь дорогое… Это правда! люди говорятъ, что онъ сильно гуляетъ и состояние свое тратитъ… Это дурно, это нехорошо! Но, царевичъ мой, скажи самъ, его ли это вина, что его отъ колыбели приучали къ разнымъ прихотямъ и забавамъ? Можетъ быть, онъ и не святой, ну, и что-жъ? А ты святой? А я святая? Только Господь Богъ святъ, а мы люди, такъ ли, иначе ли, все грешны, и когда одинъ другого упрекаетъ грехами, то выходитъ совершенно такъ, какъ еслибъ одинъ быкъ сталъ упрекать другого за то, что у него есть рога. Онъ — бедный! Я слышала, что несколько дней тому назадъ онъ приехалъ въ усадьбу и все сидитъ одинъ, какъ отшельникъ въ пустыхъ комнатахъ… худенький, должно быть… можетъ быть, такой же, какъ и ты, царевичъ, потому что ты хотя и ладный мододецъ, а такой худой и бледный, какъ будто после болезни. Очень бы мне хотелось видеть его, да отъ конюшенъ до дворца далеко, а онъ, кажется, редко выходить изъ дворца, — вотъ почему я его еще не видала. Люди говорятъ, что онъ боленъ и что у него долговъ много. Бедняжка! Что тамъ ужъ нападать на него! Если онъ согрешилъ, то и покается… Пусть Господь Богъ сниметъ съ него какъ можно больше греховъ и назначить покаяние полегче. А если мне не хватаетъ чего-нибудь, такъ ведь я ему и за то, чемъ онъ меня одарилъ, за кровлю, за кусокъ хлеба и такъ благодарна. Пошли ему Богъ Всевышний и счастье, и добро, и разсудокъ, и отъ греховъ очищение! И да благословитъ Онъ его во всехъ его делахъ!..
Христосъ, Который возлюбилъ малыхъ и детей, какъ я Тебя понялъ въ эту минуту, понялъ и какъ прославилъ Тебя! Смейтесь, докторъ: я очутился у коленъ этой женщины съ губами, прильнувшими къ ея руке. Значить, на земле быль кто-то, кто простиль мне все и благословилъ меня. За что, за что?
Но она сразу догадалась, кто я такой, сначала воскликнула: «О, Iисусе!» — а потомъ, въ величии своей старости и достойно переносимыхъ невзгодъ, нисколько не стесняясь моей униженной позы, только обняла меня за шею и поцеловала въ лобъ.
— Такъ ты самъ панъ, царевичъ, самъ панъ… А я, бедная старуха, и не догадывалась объ этомъ! Какъ же ты почитаешь старость, мой царевичъ, — Iисусъ, Мария! — руки у меня целуешь… Да наградить тебя Матерь Божия и все святые!
Она расплакалась, и все обнимала меня, а я прильнуль головой къ ея груди и со мною было такъ, какъ будто я былъ утомленнымъ ребенкомъ, после шалостей и плача отдыхающимъ на коленахъ своей матери.
Спустя четверть часа я, какъ ураганъ, ворвался къ Женскому, сделалъ ему выговоръ, что при моемъ дворе старые слуги нашей семьи терпятъ голодъ и холодъ, и приказалъ, чтобы Кулешине тот-часъ же отвели удобную комнату во флигеле и отпускали все, что нужно для безбедной жизни.
Въ этотъ же самый день дядя сделалъ мне сюрпрйзъ, — приехалъ раньше, чемъ я ожидалъ, и привезъ съ собою жену и двухъ дочерей, который интересовались здешнею местностью, а какъ мне кажется, мною самимъ. Дядя былъ человекъ добрый, довольно милый, я любилъ его съ детства; кроме того, онъ прибыль съ благожелательнымъ намеренiемъ помочь мне советами, а, можетъ быть, даже и денежною ссудой. Хотя мне было лень разговаривать съ нимъ, я былъ ему отчасти радъ, но отъ тетушки и кузинъ съ радостью спрятался бы подъ землею, — такъ мне не хотелось входить въ тяжелую роль хозяина и занимать дамъ.
Тутъ кое-чемъ не отделаешься, коли такия прелестныя существа делаютъ честь молодому, не женатому человеку, переступая порогъ его дома. Тутъ каждая секунда времени, посвященная не имъ, мимолетная задумчивость, а въ особенности, сохрани Богъ, недовольная мина, считается оскорблениемъ, невежливостью, чуть не грубостью и преступлениемъ. При одномъ ихъ виде, мною, прежде всего, должны были овладеть радость и безграничная признательность и такъ ужъ ни на минуту не оставлять целый день.
Оне и овладели мною. Какъ солнце въ погожей день, я сеялъ отъ радости и признательности, двигался быстро, говорилъ много, точно весталка надъ священнымъ огнемъ, наблюдалъ за нитью разговора, который не долженъ былъ прерываться ни на мгновенiе ока и даже, напротивъ, съ каждою минутой принимать все более оживленный характеръ. Но вотъ однажды, когда я предавался такому занятию, ко мне на цыпочкахъ подошелъ слуга и тихо шепнулъ, что пришла старуха Кулешина поблагодарить за все милости. Я также тихо приказалъ ему ответить Кулешине, что у меня гости и видеться съ нею въ эту минуту я не могу. Слуга уже уходилъ, но я подозвалъ его обратно и прибавилъ: только извинись, понимаешь? — какъ можно вежливее извинись и скажи, что завтра я самъ прийду къ ней.
Когда одна изъ моихъ кузинъ съ энтузиазмомъ разсказывала о знаменитомъ теноре, котораго она слышала прошлою зимой, а другая, небрежно наигрывая на фортешано, просила, чтобъ я спелъ что-нибудь, въ моей голове строились розовые планы относительно старушки, и я улыбался, а кузины думали, что я улыбаюсь имъ и ихъ милому щебету, и были чрезвычайно довольны мной и собой.
На другой день я проснулся поздно, засталъ дамъ уже одетыми и съ некоторымъ раздраженiемъ ожидающими моего появления. Вскоре приехали новые гости, важные члены семьи, составился целый формальный советъ, который терзалъ и грызъ меня неимоверно, и изъ решенiя котораго вытекла для меня необходимость какъ можно скорее ехать вместе съ дядей и еще однимъ моимъ родственникомъ въ самое отдаленное именiе мое.
Родственники очень близко приняли къ сердцу мое опасное положение и, съ естественною целью спасти мое достоянiе, брали понемногу въ опеку и мою собственную персону. Да вознаградить ихъ за все это Всевышшй Богъ! — какъ говорила моя милая старушка, хотя, въ конце концовъ, они сделали для меня не больше чемъ я для нея… Нетъ, я ошибся! Они удивительно деликатнымъ образомъ унизили меня, чего я не сделалъ по отношешю къ ней. Кончилось темъ, что я просиделъ целый месяцъ въ другомъ моемъ имении, и, вкушая перецъ, а запивая его уксусомъ, совершенно забылъ о своей Кулешине. И только когда я возвращался назадъ и посмотрелъ на лесъ, передъ моею памятью вдругъ возстали кусты папоротника и появляющаяся изъ нихъ старушка въ беломъ чепце. При этомъ воспоминании, мне сделалось такъ весело, что какъ будто я, после долгаго пребывания на чужбине, встретилъ дорогое и милое лицо. «Шелъ себе я чрезъ долину и увиделъ вдругъ дивчину, — гей га, гей же га!»
Ехать мне оставалось четверть часа, и въ теченiе этого времени я пришелъ къ решению, вернее — вспомнилъ то, которое пришло мне въ голову въ то время, когда мои кузины такъ мило щебетали. Я возьму Кулешину къ себе, и она уже навсегда останется при мне. Пусть она сидитъ въ тихой комнатке и вяжетъ чулки, а я когда-нибудь приду къ ней, все выскажу, все выложу, нажалуюсь на всехъ вволю, а потомъ она съ материнскою лаской положить мне на голову свои трудовыя руки. Зиму я проведу здесь наверно, значитъ, въ долгие вечера старушка будетъ петь мне свои песенки и разсказывать какъ живутъ такие же, какъ она… а я ей за это принесу что-нибудь вкусное и скажу: «кушай, бабушка! это за твою похлебочку изъ грибковъ и лучка!» И мягкую скамеечку ей подъ ноги подставлю, теплымъ пледомъ покрою ихъ и скажу: «а это, бабушка, за твою лестницу и худыя туфли».
О, Боже! верить безъ границъ хотя бы одной человеческой душе, хоть бы изъ однихъ устъ услышать слова признательности и благословения! Быть чьей нибудь подпорой и вместе съ темъ ребенкомъ, хотя бы слабымъ и капризнымъ, хотя бы преступнымъ, но знать, что все, все будетъ прощено тебе!
И первымъ деломъ я спросилъ у Женскаго, который вышелъ встречать меня:
— А какъ поживаетъ Кулешина?
Онъ очень удивился, но еще более смешался.
— Мне очень грустно, потому что старушка, видимо, интересуетъ васъ… но, къ несчастiю… мы похоронили ее съ неделю тому назадъ. Такъ неожиданно… умерла отъ воспаления легкихъ.
Моя рука была та же самая, какая въ припадке бешенства разбивала въ куски японскiя вазы, и однимъ ударомъ я разбилъ мозаичный столикъ. Устрашенный Женскiй исчезъ, какъ виденiе, а я долго, долго стоялъ одинъ въ большой, пустой старомодной гостиной…