Век амбиций. Богатство, истина и вера в новом Китае

Ознос Эван

Часть I

Богатство

 

 

Глава 1

Освобожденные

Шестнадцатое мая 1979 года. Маленький островок у побережья континентального Китая. При свете Луны двадцатишестилетний армейский капитан, пробравшись сквозь сосновый лес, направился к кромке воды. Он двигался настолько тихо, насколько мог: если его схватили бы, он погиб.

Линь Чжэнгуй был образцовым офицером, одним из самых известных молодых военных Тайваня. Уже три десятилетия остров сопротивлялся коммунистам, захватившим Китай, и капитан Линь был символом этого сопротивления: блестящим студентом, оставившим мирную жизнь ради армии. Это было столь необычным решением, что будущий президент Тайваня посчитал себя обязанным пожать Линю руку. Фотографию напечатали все газеты, и молодой человек стал лицом ‘‘священного контрнаступления” – проекта возвращения континентального Китая под контроль тайваньского правительства.

Капитан (рост – почти метр восемьдесят, хорошая выправка, широкий плоский нос и торчащие уши) получил назначение на самый важный участок фронта: островок Куэмой (в Китае известный как Цзиньмэнь) всего в полутора километрах от каменистого берега континентального Китая. Однако у капитана Линя имелся секрет – настолько опасный, что он не решился открыть его даже жене, которая осталась дома с их сыном и была беременна вторым ребенком. Линь ощутил, как меняется ход истории: после тридцати лет потрясений Китай стал привлекателен для тайваньцев, желавших воссоединения страны. Однако солдат, пытающихся дезертировать на материк, расстреливали на месте. Побеги стали редки. Но Линь слышал зов. Близилось время перемен. Капитан верил, что Китай – и он сам – будет процветать.

В темноте он нашел песчаную тропу вниз, на берег, с заминированного склона. Ветер качал изогнутые сосны. Вода, днем выглядевшая зеленым кристаллом, сейчас казалась бесконечной темной волнующейся массой. Волны встречали длинные металлические копья, установленные для защиты от десанта.

Перед тем как выйти из-под тени деревьев к кромке воды, капитан снял ботинки. Теперь он был готов – отказаться от сослуживцев, семьи, от своего имени.

Почти все, пытавшиеся пересечь пролив, направлялись в другую сторону – с континента на Тайвань. В 1979 году Китайская Народная Республика была очень негостеприимным местом.

В XIX–XX веках Китай (в XVIII веке располагавший третью мирового капитала, с городами столь же богатыми, как английские или голландские) был разорен иноземными вторжениями и гражданской войной. В 1949 году к власти пришли коммунисты, и партия провела земельную реформу, сведя семейные хозяйства в колхозы и перебив миллионы бывших землевладельцев и тех, кого сочли врагами. В 1958 году Мао, решивший за пятнадцать лет догнать и перегнать Великобританию, объявил о необходимости “большого скачка”. Некоторые советники объясняли ему, что это невозможно, но он игнорировал и унижал их: глава технического комитета, не выдержав оскорблений, выбросился из окна. Пропаганда трубила о фантастических (“спутниковых”) урожаях, но лозунги не помогали, начался голод, а жалобщиков могли пытать или даже убить. Людям не разрешали искать пропитания вне родных мест. Большой скачок обернулся голодом, погубившим 30–45 миллионов человек – больше, чем Первая мировая война. Ко времени побега Линя в КНР страна стала беднее даже Северной Кореи. Доход на душу населения равнялся трети показателя африканских государств, лежащих южнее Сахары.

К тому моменту семидесятипятилетний Дэн Сяопин возглавлял Китай менее полугода. Он был прямолинейным человеком, дважды отстраненным Мао от власти и дважды реабилитированным. Позднее партийные историки приписали успех страны лично ему, но Дэн понимал ограниченность своих знаний в вопросах экономики. Самым ловким его ходом стал союз с Чэнь Юнем, партийным патриархом, который настолько скептически относился к Западу, что готовился к реформам, читая ленинский “Империализм как высшая стадия капитализма”, и молодым лидером Чжао Цзыяном, чьи усилия по искоренению бедности породили крестьянскую поговорку: “Хочешь есть – ищи Цзыяна”.

Перемены пришли снизу. Жители деревни Сяоган из-за политических авантюр обнищали настолько, что забросили землю и приготовились попрошайничать. Восемнадцать смельчаков поделили заброшенные участки между собой и начали работать, продавая излишки на рынке и получая прибыль. Они условились держать все в тайне и защищать семьи друг друга в случае ареста.

В следующем году “заговорщики” заработали в двадцать раз больше, чем получали прежде. Когда эксперимент открылся, некоторые партийные функционеры обвинили их в “подрыве основ социализма”, но руководители поумнее позволили продолжать, и со временем примеру этих восемнадцати последовали восемьсот миллионов крестьян по всему континентальному Китаю. “Поветрие” самостоятельного хозяйствования распространилось так быстро, что крестьяне сравнили его с заразой в курятнике: “Когда у одной семьи заболевает курица, болезнь подхватывает вся деревня. Когда подхватывает одна деревня, болеет вся округа”.

Лидеры Китая постоянно конфликтовали между собой, но сочетание харизмы Дэна, нежелания Чэня торопиться и компетентности Чжао оказалось удивительно успешным. Построенная ими модель просуществовала десятилетия: в рамках “экономики птичьей клетки”, как назвал ее Чэнь Юнь, рынок мог процветать, но оставался под контролем. В годы своей революционной молодости нынешние патриархи наблюдали истребление землевладельцев, захват фабрик и организацию народных коммун. Теперь они сами отказывались от завоеваний революции, разрешая частное предпринимательство и открывая окно в мир, даже если, по выражению Дэна, при этом в дом попадают комары и мухи. У реформ не было аналогов. Стратегия, сформулированная Чэнем, заключалась в том, чтобы не терять контроль над ситуацией: “Переходить реку, нащупывая каждый камень”. (Эту фразу, конечно, приписали Дэну.)

В 1979 году партия объявила, что не будет клеймить позором “землевладельцев” и “кулаков”. Позднее Дэн стер последнее клеймо: “Пусть некоторые разбогатеют первыми и постепенно разбогатеют все”. Партия расширила рамки экономического эксперимента. Частные предприятия были вправе нанимать не более восьми работников (Маркс считал эксплуататорскими фирмы более чем с восемью работниками), однако малых предприятий стало так много, “словно армия появилась разом из ниоткуда”. “И это не заслуга центрального правительства”, – объяснил Дэн югославской делегации.

По всему Китаю крестьяне выходили из колхозов, прежде определявших их жизнь. Они называли себя сунбан, “освобожденными”: этот глагол чаще используется по отношению к узникам или животным. Люди заговорили о политике и демократии. Но терпение Дэн Сяопина было не беспредельным. В марте 1979 года, незадолго до побега капитана Линя, Дэн заявил: “Можем ли мы терпеть такого рода свободу слова, которая вопиющим образом нарушает нашу Конституцию?” Партия не примет “индивидуалистичную демократию”. Она предпочтет экономическую свободу при сохранении политического контроля.

Линь Чжэнгуй родился в 1952 году, через три года после того, как Китайская республика и КНР зашли в идеологический и политический тупик. Проиграв в 1949 году войну коммунистам, националисты эвакуировались на Тайвань, объявили там военное положение и стали готовиться к возвращению на континент. Жизнь на острове была суровой. Линь вырос в городе Илань на северо-востоке Тайваня. Его предки перебрались сюда давным-давно, но эвакуировавшиеся с материка националисты смотрели на них свысока.

Отец будущего капитана Линь Хуошу владел парикмахерской, а мать работала прачкой. Семья жила в хижине на окраине города. Отец рассказывал детям о древней китайской науке, об искусстве управления, о цивилизации, печатавшей книги за четыреста лет до Гутенберга. Он читал им вслух классику – “Троецарствие”, ‘‘Путешествие на Запад” – и заронил в сердце мечту о возрождении Китая. Своему четвертому сыну он дал имя Чжэнгуй, “справедливость”.

Ребенком Линь удивлялся, как получилось, что, несмотря на великую отечественную историю, семья едва может прокормить себя. Его старший брат не спрашивал мать, есть ли в доме еда. Это был неприличный вопрос: “Он просто подходил к очагу. Если очаг был теплым, значит, у нас был обед”. В противном случае семья оставалась голодной. Этот опыт выработал у Линя прагматическую жилку. Он стал воспринимать проблему человеческого достоинства преимущественно через призму истории и экономики.

В юношестве Линь увлекся рассказами об инженерном деле и деяниях древних администраторов вроде Ли Вина (III в. до и. э.) из провинции Сычуань, который обуздал свирепые наводнения, посвятив восемь лет постройке канала через горы. Тысячи рабочих раскалывали камни, нагревая их подожженной соломой и остужая водой. Результатом их трудов стала обширная и долговечная ирригационная система, превратившая один из беднейших регионов в местность столь плодородную, что сейчас ее называют “райской землей”.

В 1971 году Линь, самый способный в семье, получил долгожданное место в Национальном университете Тайваня и стал изучать ирригацию. Чтобы оплатить обучение, трое его братьев оставили школу и стали работать в парикмахерской. Линь поступил в колледж, когда кампус кипел от споров о будущем Тайваня и континентального Китая. Тайваньцев учили, что материковым Китаем заправляют “бандиты” и “демоны”. Правительство Тайваня использовало эту угрозу, чтобы оправдать военное положение на острове, и ущемляло права политических оппонентов и сочувствующих коммунистам.

Но к тому времени, как Линь поступил в университет, положение Тайваня стало ненадежным. Влияние же материкового Китая, напротив, росло. В июле 1971 года президент Никсон объявил о подготовке визита в Пекин. В октябре ООН проголосовала за передачу Тайванем Китайской Народной Республике места постоянного члена Совета Безопасности, признав КНР законным представителем китайского народа. В этой обстановке пыл Линя пришелся очень кстати. Первокурсники избрали его своим президентом, и вскоре он стал одним из самых заметных молодых активистов Тайваня. На студенческом съезде под лозунгом “Дадим отпор коммунистическим бандитам, пролезшим в ООН” Линь взял микрофон и призвал к повсеместному протесту. Это предложение оказалось настолько радикальным для эпохи военного положения, что у других не хватило духу его поддержать. В другой раз Линь поклялся объявить голодовку, однако декан отговорил его.

Когда Линь объявил, что переводится в военную академию, он объяснил репортерам: “Если мое решение стать военным способно внушить нашей молодежи чувство национальной гордости… то его воздействие неоценимо”. У Линя имелись и практические соображения: в военной академии он мог не только бесплатно учиться, но и получать стипендию.

Еще студентом Линь познакомился с девушкой по имени Чэнь Юньин – активисткой, изучавшей литературу в Государственном университете Чжэнчжи. Закончив учебу, они поженились, у них родился сын. После двух лет магистратуры по специальности “Деловое администрирование” Линя отправили командовать ротой на Куэмой, “маяк свободного мира”: то был ближайший к материку клочок земли, контролировавшийся Тайванем. Когда-то коммунисты и националисты обстреливали друг друга настолько интенсивно, что тайваньцы буквально перекопали островок: бункеры, подземные столовые… Госпиталь глубоко в скале выдержал бы и ядерный удар.

В 1978 году, к приезду Линя, война велась скорее психологическая. Противники стреляли друг в друга по расписанию: материк – по нечетным дням, тайваньцы – по четным. На передовую вышли пропагандисты. Они пускали в ход огромные динамики, рассыпали с воздушных шаров листовки и бросали в воду стеклянные контейнеры величиной с грейпфрут с предметами, которые должны были смутить покой противника. Тайвань слал пинап-картинки и газеты, а также инструкции по изготовлению простого радиоприемника, нижнее белье, кассеты с поп-музыкой и щедрые посулы перебежчикам. Материк поставлял алкоголь, чай, дыни и памфлеты с фотографиями улыбающихся тайваньских дипломатов и ученых, уехавших на континент – “выбравших свет вместо тьмы”.

В декабре 1978 года президент Джимми Картер объявил: США признают пекинское правительство и разрывают дипломатические отношения с Тайванем. Эти известия похоронили надежду на то, что остров вернет себе контроль над материком. На Тайване, сообщала газета, “люди дергались, будто кошка, пытающаяся пересечь оживленную улицу, где с каждой минутой все больше машин”. В первый день 1979 года Пекин объявил о прекращении обстрелов Куэмоя и распространил обращение к народу Тайваня: “Светлое будущее… есть и у нас, и у вас. Воссоединение родины – священная миссия, которую история доверила нашему поколению”.

16 февраля Линя перевели еще ближе к материку – на командный пункт на открытой всем ветрам скале Ма, “переднем крае вселенной”. Хотя перевод туда считался престижным, Линь возмутился. Он угодил в ссылку, хотя мог бы преподавать в военной академии или сдать экзамен на руководящую должность. На островок любили приезжать политики, желавшие сфотографироваться с молодыми патриотами в мундирах. В апреле Линь получил увольнительную, чтобы увидеться с семьей и друзьями. Однажды вечером капитан заявил своему бывшему однокурснику Чжан Цзяшэну: Тайвань преуспеет лишь тогда, когда будет процветать материковый Китай.

Вернувшись на Ма, Линь оказался настолько близко к континенту, что мог разглядеть в бинокль лица солдат Народно-освободительной армии Китая (НОАК). Он задумался. Хотя тайваньские националисты и коммунисты в КНР были врагами, в них видели единый народ с общей историей. Как и во время Гражданской войны в Америке, некоторые семьи оказались разделенными. Например, один мужчина отправился по просьбе матери на материк за покупками незадолго до того, как коммунисты перерезали морское сообщение, – и целых сорок лет не мог вернуться домой.

В первые годы после разрыва некоторые солдаты пытались бежать на материк, но сильное круговое течение несло обессилевших перебежчиков назад. Чтобы удержать остальных, военные испортили большинство рыбацких лодок на острове, а владельцы немногих оставшихся должны были прятать их на ночь. Все, чем можно было воспользоваться как плавсредством (баскетбольные мячи, велосипедные камеры и так далее), следовало регистрировать, будто оружие, и солдаты время от времени устраивали обыски, вышибая двери и требуя доказать, что мячи и камеры учтены.

Той весной один солдат предпринял редкую уже попытку сбежать – и был пойман. Линя это не испугало. Он верил в успех своего плана, но хотел минимизировать последствия побега для своих командиров. В мае ему обещали перевод, и Линь решил ждать этого момента: офицеры станут перекладывать друг на друга вину и смогут избежать серьезных неприятностей. Кроме того, весна была сезоном туманов. Теплый воздух встречался с холодной водой, окутывая берег пеленой, которая вполне может скрыть человека.

С каждым днем течения усиливались, а к лету бороться с волнами стало бы невозможно. Линь понимал, что если он хочет добраться до материка, медлить нельзя.

Утром 16 мая капитан был на посту. Он попросил у писаря Ляо Чжэньчжу таблицу приливов: высшая точка приходилась на 18.00, а потом начинался отлив.

После заката Линь присутствовал на собрании в штабе батальона. Вернулся он на Ма к ужину. В 20.30 писарь Тхун Чхинъяо подошел к его столу, чтобы сказать: нужно забрать новобранца из штаба батальона. Час спустя, когда Тхун вернулся, Линя уже не было в столовой.

Не было его и в казарме. В 22.50 его отсутствие заметили и организовали поиски. К полуночи Линя искали сто тысяч человек: солдаты и гражданские, мужчины, женщины и дети. Перерыли крестьянские амбары и прощупали пруды бамбуковыми шестами. Потом обнаружились улики: след, ведущий от Ма через минное поле к берегу, кроссовки на песке, подписанные “Командир роты”. А из комнаты Линя пропали фляга, компас, аптечка, флаг роты и спасательный жилет.

К тому времени капитан был уже далеко. От командного пункта до серо-коричневых валунов на берегу было всего триста метров. Там Линь вошел в воду. Он вычислил, что сделать это нужно до отлива, то есть до 22.00.

За два дня до побега Линь инспектировал посты на берегу и приказал молодым новобранцам быть начеку. Он пошутил тогда: если ночью увидите пловцов, не проявляющих агрессии, не стреляйте – возможно, это водяные духи, вы их разозлите. На Тайване многие верили в приметы и духов, и мимолетного упоминания командира было достаточно, чтобы нервный подросток дважды подумал, прежде чем поднять тревогу.

Линь плыл быстро. Течение тянуло его, но вскоре он покинул мелководье и оказался между небом и морем. Ему нужно было достичь середины пролива: тогда прилив сам нес бы его остаток пути.

Он плыл вольным стилем, пока не устал, а потом лежал на спине, чтобы восстановить силы. Три часа спустя, почти окоченевший, он достиг суши. Это была восточная оконечность материкового Китая – островок площадью двадцать четыре гектара. Здесь не было ничего, кроме солдат и пушек. Линь знал, что берег заминирован. Вместо того чтобы выйти на берег, он вынул из полиэтиленового пакета одежду и фонарик. Замерзшие пальцы нащупали кнопку. Линь подал сигнал. На берегу стали собираться солдаты.

Листовки сулили перебежчикам радушный прием и золотые горы. Вместо этого Линь Чжэнгуя арестовали.

 

Глава 2

Зов

Всякое путешествие в Китай начинается с притяжения. Американский писатель Джон Херси, родившийся в семье миссионеров в Тяньцзине, назвал это “зовом”.

На первом курсе я посещал вводные занятия по современной китайской политике. Речь шла о революции и гражданской войне, о метаниях председателя Мао, о падении и восхождении Дэн Сяопина, который вернул Китай миру. Всего пять лет прошло со времени демократических манифестаций 1989 года, когда студенты, не многим старше меня, поставили палаточный городок на площади Тяньаньмэнь, в сердце власти компартии – маленькое государство в государстве, жившее импульсивным идеализмом. По телевизору казалось, что они будто разрываются между Востоком и Западом: они были лохматы, у них были магнитофоны и цитаты из Патрика Генри, однако пели они “Интернационал” и вставали на колени, чтобы обратиться с просьбой к людям во френчах, как у Мао. Один студент говорил репортеру: “Я не знаю точно, чего мы хотим, но мы хотим этого побольше”. Манифестации закончились бойней в ночь с 3 на 4 июня под рев громкоговорителей: “Здесь не Запад, здесь – Китай!” Политбюро впервые после революции использовало НОАК против народа. Партия гордилась тем, что справилась с угрозой, но, осознавая ущерб собственному имиджу, в последующие годы так тщательно стирала эти события из истории, что уцелели только их призрачные контуры.

Заинтересовавшись Китаем, я полетел в 1996 году в Пекин, чтобы полгода изучать там язык. Город меня ошеломил. Никакие съемки не могли передать, насколько ближе он был, по духу и географически, открытым всем ветрам монгольским степям, чем неоновым огням Гонконга. Пекин пах углем и чесноком, дешевым табаком и шерстью. В трескучем такси с закрытыми окнами и включенным на всю мощность обогревателем запах прилипал к нёбу. Пекин лежал между гор на Северо-Китайской равнине, и зимой ветер из земель Чингисхана хлестал по лицу.

Пекин показался мне шумным и малопривлекательным местом. Одним из самых приятных зданий в городе была гостиница “Цзянго”, которую ее архитектор с гордостью назвал идеальной копией “Холидей-инн” в Пало-Альто. Экономика Китая уступала итальянской. Чувствовалась близость деревни: чаще всего я ужинал в “синцзянском” мусульманском квартале, где жили уйгуры. У крошечных ресторанчиков из серого кирпича топтались пугливые овцы, во время обеда одна за другой исчезавшие на кухнях. Вечером, когда поток посетителей иссякал, официантки и повара забирались на столы и там спали.

Интернет пришел в Китай двумя годами ранее, однако на сто человек приходилось лишь пять телефонных линий.

Я привез из США модем и включил его в розетку в спальне. Он издал громкий хлопок и больше не включался.

Когда я впервые побывал на площади Тяньаньмэнь, я увидел по трем ее сторонам Мавзолей Мао, Дом народных собраний и сами Тяньаньмэнь – Врата Небесного спокойствия. Но не было, разумеется, и следа демонстраций, и ничего на площади не поменялось с 1977 года, когда останки Мао положили в стеклянный саркофаг. Для меня, иностранца, было большим искушением, осмотрев монументы в сталинском духе, счесть, что компартия обречена. Тем летом “Нью-Йорк таймс” напечатала статью “Долгий путь к неуместности”, где говорилось: “некогда вездесущей партии” уже “почти не видно”.

Одна сторона площади была посвящена будущему. Гигантское табло (16 метров в высоту и 9,6 метра в ширину) с электронными часами, которые отсчитывали секунды до того момента, как гласила надпись, когда “китайское правительство восстановит суверенитет над Гонконгом”. Менее чем через год Великобритания планировала вернуть Китаю Гонконг, приобретенный ею после победы в Первой опиумной войне (1842). Китайцы отчаянно отрицали историю завоеваний, когда они были “разделены, как дыня” между иностранными державами, и возвращение Гонконга должно было стать символом восстановления чести Китая. Перед часами фотографировались туристы и молодожены.

Возвращение Гонконга вызвало патриотический подъем. После почти двадцати лет реформ и вестернизации китайские писатели обрушились на Голливуд, “Макдоналдс” и американские ценности. Бестселлером в то лето стала книга “Китай может сказать ‘Нет’”. Авторы – группа молодых интеллектуалов – осуждали китайскую “одержимость Америкой”, которая, по их мнению, подавила национальное творческое начало диетой из виз, заграничной помощи и рекламы. В книге говорилось, что если Китай не станет сопротивляться “культурному удушению”, то будет “порабощен” и история национального унижения продолжится. Китайское правительство, опасающееся стихийно распространяющихся идей (пусть и полезных для него), изъяло книгу из продажи. Однако у нее появилось множество подражаний (“Почему Китай может сказать ‘Нет’”, “Китай все еще может сказать ‘Нет’” и “Китай всегда должен говорить ‘Нет’”). Первого октября, когда китайцы праздновали День образования КНР, передовица в “Жэньминь жибао” напоминала: “Патриотизм требует от нас любви к социалистическому строю”.

Два года спустя я вернулся в Китай, чтобы учиться в Пекинском педагогическом университете. Почти все, что я знал об этом учебном заведении, относилось к 1989 году. Учащиеся Пекинского педагогического были среди самых активных участников демонстраций на Тяньаньмэнь: бывало, на площадь выходило до 90 % студентов университета. Однако почти всех, кого я встретил тем летом, одолевала жажда потребления. Трудно представить, насколько все переменилось. В дни расцвета социализма вышел фильм “Никогда не забудем” о человеке, которого свело с ума желание заполучить новый шерстяной костюм. А теперь в Китае выходил журнал “Руководство по покупке эксклюзивных товаров”, публикующий материалы вроде “Кто получит дом после развода?” Статья о напитках называлась “Мужчины, выбирающие газировку” (они славны своим “самоуважением, у них есть идеалы и амбиции”, они “нетерпимы к посредственности”).

Китайское правительство предложило народу сделку: процветание в обмен на лояльность. Мао боролся с буржуазными излишествами. Нынешние китайские лидеры поощряли стремление к хорошей жизни. В первую же зиму после демократических манифестаций рабочие в Пекине получили больше мяса, курток, одеял, шипучки и растворимого кофе. Город запестрел плакатами: “Займи деньги и воплоти свою мечту”.

Люди привыкали отдыхать. Всего два года прошло с тех пор, как рабочая неделя сократилась с шести до пяти дней. Потом правительство перекроило календарь, и появилось нечто доселе невообразимое: трехнедельный отпуск. Китайские ученые в ответ занялись ‘‘изучением досуга”, который ознаменовал “новый этап общественного развития”. Однажды в выходные я присоединился к своим сокурсникам-китайцам, собравшимся во Внутреннюю Монголию. Поезд был переполнен, а вентиляционная система накачивала в вагон дизельные выхлопы. Но никто не жаловался: определенное удовольствие заключалось уже в том, чтобы куда-нибудь ехать.

После колледжа я работал репортером в Чикаго, Нью-Йорке и на Ближнем Востоке. В 2005 году в “Чикаго трибьюн” меня спросили, не желаю ли я вернуться в Китай. Я забрал вещи из квартиры в Каире и душной июньской ночью приземлился в Пекине. Около 250 миллионов китайцев тратили в день менее доллара с четвертью. Игнорировать при описании нового Китая огромную долю его населения, почти равную населению США, – крупная ошибка, но увидеть ее можно, лишь осознав масштаб и темп перемен в стране. Я не узнал Пекин. Я стал искать в мусульманском квартале овец, но их убрали с улиц ради “городской эстетики”. Доходы населения росли со скоростью, прежде не виданной ни в одной большой стране. В мой прошлый приезд в Китай доход на душу населения равнялся трем тысячам долларов (показатель США в 1872 году). Соединенным Штатам понадобилось 55 лет, чтобы дойти до семи тысяч. Китай справился за десятилетие.

Теперь КНР каждые шесть часов экспортировала столько же товаров, сколько за весь 1978 год, то есть незадолго до того, как капитан Линь Чжэнгуй сбежал на материк. К Линю меня привела экономика. Я допытывался у ученых, что вызвало перемены в Китае, а Линь к тому времени стал видным экономистом. Ему исполнилось шестьдесят. Короткие седые волосы, густые брови, очки в тонкой оправе, спадавшие с носа… Я ничего не знал о его прошлом. Когда я назвал его имя другому экономисту, тот предположил, что судьба Линя расскажет мне о причинах китайского бума больше, чем все мои книги.

Когда я впервые спросил об этом Линя, он вежливо ответил: “Это давняя история”. Он редко рассказывал о побеге. Мне это было понятно, но любопытство мое росло. После нашей первой встречи я много раз навещал Линя. Мы обсуждали его последние работы, и в какой-то момент он решился ответить на вопросы о своем прошлом. Я выправил нужные документы и посетил Тайвань. Линь, по его словам, хотел просто “испариться”.

Чтобы найти прежний, знакомый мне Китай, я отправился в деревню. Это был Китай из книг и живописи тушью. Месяц я провел в провинции Сычуань, путешествуя пешком и автостопом. Я ночевал в казавшихся полузаброшенными селениях, откуда зов большого города выманил всех, кроме тех, кто был слишком стар или мал, чтобы подчиниться ему.

Деревенские старожилы шутили, что когда они умрут, рядом не окажется человека достаточно сильного, чтобы нести гроб.

Было время, когда китайские города казались островами в море нищих деревень. Теперь Китай еженедельно застраивал территорию, по площади сопоставимую с Римом, и в юн году оказался страной городов, а не деревень. Я испытывал особое чувство, въезжая в город-протей с милями неразмеченного пустого асфальта и домами, в которых пока не живут. Когда друг-китаец спросил меня, какой из американских городов следует посетить во время следующей поездки в США, а я назвал Нью-Йорк, он ответил настолько тактично, насколько мог: “Всякий раз, когда я там бывал, он выглядел одинаково”. Я никогда не отказывался от приглашения в Пекин: места и люди испарялись прежде, чем появлялся шанс увидеть их снова.

Когда я искал, где поселиться, я видел рекламу “Мерлин шампейн таун”, “Винис уотер таухаусис” и “Мунривер ризорт кондо”. В итоге я выбрал “Глобал трейд мэншн” – остров среди строительного океана. Неизвестные проектировщики установили там звуконепроницаемые окна: постояльцам в обозримом будущем предстояло быть окруженными шумом. Я жил на 27-м этаже и по утрам перед работой изучал китайский у окна, наблюдая за небольшой армией в оранжевых касках и никогда не останавливавшимся подъемным краном. Ночью являлась новая смена, так что отблески от сварочных аппаратов мерцали в окнах непрерывно. “Глобал трейд мэншн” казался вполне подходящим местом для уяснения того, что именно подразумевает компартия под “социализмом с китайской спецификой”.

Спустя девять лет после того, как “Таймс” объявила об уходе КПК со сцены, партия стала богаче и влиятельнее, чем когда-либо. Она насчитывала восемьдесят миллионов членов (каждый двадцатый взрослый китаец), а организованная оппозиция полностью отсутствовала. Это позволяло партии создавать ячейки в самых вестернизированных технологических компаниях и хеджевых фондах. Китай представлял собой высокоразвитую диктатуру – но без диктатора. Правительство было ответственно перед партией. Партия назначала генеральных директоров, католических епископов, редакторов журналов. Она рекомендовала судьям, как решать дела особой важности. Партия направляла военную верхушку. На низших уровнях партия использовала методы западных закрытых клубов: талантливая молодая журналистка, с которой я познакомился в Пекине, сказала, что вступила в партию в колледже, потому что это удваивало число доступных вариантов карьеры, а также потому, что один из любимых профессоров уговорил ее помочь выполнить партийную “квоту по девушкам”.

Когда я приехал в Китай, партия как раз занялась “образовательной кампанией по сохранению передового характера КПК”. По партийным меркам это было большим прогрессом. Никаких публичных обвинений, никакой привычной для 60-70-х годов конфронтации. Партия теперь попросту поощряла людей праздновать “красный юбилей” (годовщину их вступления в партию). Каждого коммуниста попросили написать отзыв о себе объемом две тысячи слов. Рынок почувствовал в этом шанс, и вскоре появились сайты, предлагающие образцы характеристик. Они начинались с необходимых извинений, вроде: “Я не уделял достаточно внимания развитию научного взгляда на мир”. Журналистка, вступившая в партию в колледже, попыталась рассказать о себе по-своему, но на ежемесячном собрании ее характеристику раскритиковали за отсутствие одобренных фраз, так что девушке пришлось вернуться к стандарту.

За семь лет моего отсутствия язык изменился. Словом “товарищ”, тунчжи, стали называть друг друга геи и лесбиянки. Однажды в банке я стоял в очереди. Пожилой человек, с нетерпением глядя вперед, призвал: “Тунчжи, давай поторопимся”, и два тинейджера согнулись от смеха. А слово, обозначающее официанток и продавщиц – сяоцзе, теперь употреблялось по большей части для обозначения проституток. И эти сяоцзе по всей стране стали пользоваться популярностью среди командированных.

Но сильнее всего меня поразили “амбиции”, е синь, дословно “дикое сердце”. В китайском языке выражение “дикое сердце” всегда указывало на варварскую необузданность и несбыточные мечты – как гласит старая поговорка, такова жаба, мечтающая проглотить лебедя. Более двух тысяч лет назад авторы трактата “Хуайнаньцзы” советовали правителям не давать важные должности людям амбициозным, а острые орудия – глупцам. Но вдруг все переменилось. Словосочетание “дикое сердце” зазвучало в ток-шоу. Полки магазинов ломились от книг вроде “Великие “дикие сердца’: взлеты и падения героических бизнесменов-первопроходцев” или “Как в двадцать лет иметь “дикое сердце’”.

Когда летняя жара пошла на убыль, я отправился на встречу с человеком, о котором уже много слышал. Чэнь Гуанчэн был младшим из пяти братьев в крестьянской семье в Дуншигу, деревне с населением в полтысячи человек. Перенесенная в детстве болезнь сделала его слепым, и до семнадцати лет он не получал образования. Домашние читали ему книги. Чэнь слушал радио. Его вдохновлял пример отца: тот до взрослого возраста был неграмотным, а потом пошел в школу и в конце концов стал учителем.

Чэнь обучился массажу и иглоукалыванию, что было почти единственным доступным в Китае занятием для слепых. Однако его занимала юриспруденция, и он записался на курсы аудита. Отец подарил ему книгу “Юридическая защита для инвалидов”, и Чэнь просил родителей и братьев читать ему вслух. Он обнаружил, что его семья не получает положенных ей по закону налоговых льгот. Чэнь отправился в Пекин со своей жалобой и, к всеобщему изумлению, добился требуемого. Спустя некоторое время он женился на женщине, которая звонила в эфир радиошоу. Ее родители, как и большинство китайцев, не одобрили брак со слепцом, но она все равно вышла за Чэня.

В Дуншигу, где выращивали ячмень, соевые бобы и арахис, массажист со знанием юриспруденции оказался востребованным, и соседи стали обращаться к нему за помощью. Однажды он не позволил местным властям получить землю, чтобы сдавать ее потом крестьянам в аренду по большей цене. В другой раз он закрыл бумажную фабрику, загрязняющую местную реку. Когда к нему приехал журналист, Чэнь сказал, что “самое важное для обычных людей – знать, что у них есть право” пожаловаться. Он был необычным явлением в мире китайской политики – не только из-за своей биографии, но и потому, что был активистом нового типа, менее понятным, чем обычные диссиденты.

В 2005 году, когда я услышал о Чэне, он собирал сведения о женщинах, которых принудили к аборту и стерилизации за нарушение закона “одна семья – один ребенок”. Когда те отказывались или бежали, местные власти брали в заложники их родителей, братьев и сестер. После того как Чэнь помог пострадавшим составить иск, его посадили под домашний арест.

Я отправился самолетом в Шаньдун, а оттуда на нескольких такси доехал до Дуншигу. В сонный полдень я добрался до узкого проселка. Я вышел из машины и пошел пешком. Чэнь жил в одноэтажном деревенском доме с оплетенными лозой каменными стенами и плакучей ивой у ворот. Во дворе висели выцветшие праздничные плакаты. Я почти приблизился к дому, когда путь мне преградили двое мужчин. Один был костлявый и с обветренными щеками, второй – коренастый и улыбчивый.

– Его нет дома, – сообщил мне коренастый. Он улыбнулся и подошел так близко, что я смог унюхать, что он ел за ланчем.

– Я думаю, он дома. Он меня ждет.

Коренастый ответил, что даже если Чэнь и дома, то гостей он точно не ждет. Начали подходить другие, по двое и трое. Один взял меня за руку и повел обратно к такси. Появилась милицейская машина, и офицеры попросили у меня документы. Они сказали, что мне нельзя здесь находиться, и предложили: либо я еду в участок “отдохнуть”, либо убираюсь восвояси.

Коренастый больше не улыбался. Он требовал ответа, как я узнал о слепце из Дуншигу. “Из интернета”, – объяснил я. И по недоуменному выражению его лица понял, что с тем же успехом мог бы сказать: меня привели сюда феи. Коренастый открыл дверцу такси и толкнул меня внутрь.

Я рухнул в машину, и мы в сопровождении милиции выехали из деревни. Таксисту было любопытно, из-за чего сыр-бор. Я объяснил, что Чэнь собирал данные о злоупотреблениях в ходе осуществления политики “одна семья – один ребенок”, и водитель сказал, что знает место неподалеку, где люди жалуются на то же самое. Он отвез меня в городок Нигоу и высадил у магазинов на главной улице. На первом этаже был магазин удобрений, над ним – зарешеченное окно. Когда я вышел из такси, к окну шагнула женщина.

Я спросил, что она там делает. “Мы не можем уйти. Мы несвободны”. Женщина спокойно объяснила, что местные чиновники, отвечающие за контроль над рождаемостью, держат ее здесь, потому что невестка не согласилась ни на насильственную стерилизацию, ни на уплату штрафа (примерно равного ее годовому доходу) за слишком большое количество детей.

– Давно вы здесь?

– Три недели.

– И много вас?

– Пятнадцать.

Странная обстановка для интервью. Я стоял под окном, она смотрела сквозь решетку. Я огляделся. Люди спешили по своим делам. С одной стороны была парикмахерская, с другой – ларек с фруктами.

Отдел по контролю над рождаемостью находился через улицу. Человек за столом – начальник статистического отдела Вань Чжэньдун – сказал, что не знает ни о каком изоляторе, и прибавил, что люди, жалующиеся, будто они под арестом, чаще всего не желают платить штраф за то, что у них слишком много детей. “Политику [ограничения рождаемости], – заявил Вань, – приняло 99,9 % местного населения”.

Вернувшись в Пекин, я решил позвонить слепому Чэнь Гуанчэну. Линия молчала. Я не мог дозвониться до него месяцами. Юрист по имени Тэн Бяо не удивился моему рассказу о Нигоу. Люди называли эти импровизированные тюрьмы “черными”. Узнать, сколько их и где именно они находятся, крайне непросто. “Людям очень тяжело донести информацию до юристов или СМИ, – объяснил Тэн. – Местные власти изо всех сил стараются, чтобы никто про это не узнал”.

Интернет являлся загадкой для Дуншигу, но не для Пекина. Власти оценили потенциал Сети: страна опоздала к Промышленной революции, и теперь китайское правительство надеялось, что информационная революция поможет догнать Запад. Но вскоре энтузиазм угас. В 2001 году Цзян Цзэминь объявил интернет “политическим, идеологическим и культурным полем боя”. Когда я вернулся из провинции Шаньдун, Министерство общественной безопасности расширило перечень информации, официально запрещенной к распространению в Сети. Правительство, стремившееся категоризировать действительность, для начала запретило распространение информации девяти типов, например “слухов” и вообще всего, что способно “подорвать доверие” к государству. Теперь же список расширили до одиннадцати пунктов, включив в него “подстрекательство к незаконным собраниям” и “информацию о деятельности незаконных организаций граждан”.

Однако объем доступной информации непрерывно увеличивался. В начале 2005 года в Китае насчитывалось всего полмиллиона блогеров. К концу года их стало вчетверо больше, и правительство обязало ИТ-компании ввести систему “самодисциплины”, чтобы контролировать то, как люди пользуются Сетью. Шаг за шагом партия возводила Великий файервол – цифровую стену, скрывающую от китайских пользователей газетные статьи о лидерах КНР и доклады правозащитных групп. В конце концов партия распорядилась изгнать из Китая западные соцсети вроде “Твиттера” и “Фейсбука”. В отличие от Великой стены, цифровой вал постоянно эволюционировал, чтобы противостоять новым угрозам или порождать ощущение открытости. Нередко я узнавал, что нечто уже запрещено, пытаясь набрать адрес – и получая страницу с кодом ошибки вроде HTTP 404, “Страница не найдена”.

Партия преисполнилась решимости покарать тех, кто покушался на ее монополию в сфере информации. В 2004 году хунаньский журналист Ши Тао посетил планерку, где редактор передал инструкции насчет того, какие темы нельзя затрагивать во время годовщины протестов на Тяньаньмэнь. Тем же вечером Ши открыл свой электронный почтовый ящик (huonyan [email protected]) и переслал эти инструкции редактору Democracy Forum, сайта в Нью-Йорке. Два дня спустя пекинское управление госбезопасности обратилось к руководству Yahoo! China с запросом о владельце аккаунта, его адресах и содержании писем. Интернет-компания согласилась, и 23 ноября 2004 года Ши Тао арестовали. Его обвинили в “разглашении государственной тайны”. После суда, который длился два часа, Ши приговорили к десяти годам заключения.

Расправа с Ши стала демонстрацией силы: правительство старалось удержать контроль над обстоятельствами. Когда правозащитники раскритиковали Yahoo! за передачу властям КНР информации, соучредитель компании Джерри Ян возразил: “Если хотите заниматься бизнесом, приходится уступать”. Это не осталось незамеченным. На заседании подкомитета Конгресса, посвященном китайскому сегменту интернета, республиканец Крис Смит поинтересовался: “Если бы полвека назад тайная полиция захотела узнать, где прячется Анна Франк, стоило ли ради соблюдения местных законов делиться с нацистами этой информацией?” Однако руководство Yahoo! стояло на своем, и, когда мать Ши Тао подала в суд за причинение ее сыну вреда, компания ходатайствовала об отклонении иска.

Давление на компанию все росло. Осенью 2007 года республиканец Том Лантос (он пережил Холокост) вызвал Яна и глав других интернет-компаний на заседание сенатского Комитета по международным отношениям и заявил: “Вы – моральные пигмеи”. Мать Ши Тао выступила со слезными показаниями, и Ян трижды поклонился ей: “Я лично хочу извиниться перед вами”. Руководство Yahoo! уладило разногласия с семьей, однако Ши остался за решеткой. Китайцы усвоили: интернет никогда не станет пространством свободы.

Жить в “Глобал трейд мэншн” оказалось слишком спокойно и дорого, а мне нужно было практиковаться в китайском языке. Когда я предложил домовладельцу забрать страховой депозит в качестве квартплаты за последний месяц, он растерялся и постарался быстрее закончить разговор. Потом я понял, что предложил ему “менструацию” вместо “платы за месяц”.

Обширные городские районы были перестроены перед Олимпиадой 2008 года. Родившаяся в Пекине писательница Чжа Цзяньин, вернувшись в столицу после учебы в США, процитировала слова своего друга, описавшего город как пространство, где невозможно найти место для птичьей клетки. Последние районы старого Пекина представляли собой главным образом узкие улочки с одноэтажными, крытыми черепицей домами из серого кирпича и дерева. Заведенный здесь порядок сохранялся около семи веков. Такие кварталы были заложены еще при династии Юань. Их стали называть хутунами. Этот монгольский термин в китайском языке обозначает узкую улицу или аллею. Монголы использовали слово хутун для измерения расстояний. Еще в 1980 году в городе было шесть тысяч хутунов. Сейчас все они, кроме нескольких сотен, уже снесены, и на их месте выросли офисные здания и жилые комплексы. А из сорока четырех дворцов сохранился лишь один.

Я навел справки и нашел одноэтажный дом – № 45 по Цаочан-бэйсян. Большинство людей в старых домах пользовались общим туалетом за углом от моей входной двери. Но этот дом оснастили туалетами и сделали в нем четыре современные комнаты, окружающие небольшой сад с финиковым деревом и хурмой. Когда я назвал адрес Старому Чжану, шоферу “Чикаго трибьюн”, он неодобрительно покачал головой: “Вы двигаетесь в неправильном направлении. Вам нужно подниматься от земли к небу”.

Стены были пористыми, потолок в дождь протекал, а когда зима одержала верх над отоплением, я стал носить дома лыжную шапку. Под полом было налажено движение мышей, жуков и гекконов. Иногда свернутым в трубку журналом я убивал скорпиона. Зато у меня была возможность жить с открытыми окнами. Через улочку мой сосед для развлечения держал на крыше голубятню. Он привязывал к ногам птиц деревянные трубочки, и они свистели, когда голуби летали широкими кругами у нас над головами.

Окно над моим столом выходило на Барабанную башню (Гулоу) – высокий деревянный павильон, построенный в 1272 году. Сотни лет Барабанная башня, вместе с соседней Колокольной, подсказывала пекинцам, когда ложиться и когда вставать. Это были самые высокие строения в округе. В Барабанной башне находилось двадцать четыре кожаных барабана, достаточно больших для того, чтобы их бой слышали в самых далеких уголках столицы.

Императоры были одержимы желанием контролировать смену времен года и суток. Весной правитель объявлял, когда придворные могли сменить меха на шелк, а осенью указывал время, чтобы сгребать листву. Контроль над временем оказался настолько связанным с императорской властью, что в 1900 году, когда иностранные войска вошли в Пекин, солдаты забрались на Барабанную башню и вспороли барабаны штыками. Тогда китайцы переименовали ее в “Башню осознания унижения”.

 

Глава 3

Крещение цивилизацией

Командиры капитана Линя не знали, что делать. Они поняли, что он попытался бежать, но если бы он преуспел, динамики на том берегу, по их мнению, должны были кричать об этом. Возможно, он утонул. А вдруг он все это время был агентом коммунистов? В любом случае исчезновение одного из известнейших офицеров было позором. Армия объявила Линя сначала пропавшим без вести, затем погибшим и вручила его жене страховку, эквивалентную тридцати тысячам долларов. Чэнь с трехлетним сыном на руках была снова беременна, и Линь, чтобы защитить жену, ничего ей не рассказывал. На семейном алтаре родители Линя поставили табличку с его именем.

Линя допрашивали три месяца. Когда он убедил власти КНР в том, что он не шпион, его освободили. В стране, где большинство населения пострадало от Культурной революции, Линь воспринял наследие Мао с пылом неофита и, “чтобы научиться”, совершил паломничество в Яньань, где в годы войны находился военный штаб компартии.

Кроме того, Линь поехал в Сычуань, чтобы собственными глазами увидеть дамбу, построенную его героем Ли Бином. В этом канале видели символ того, как низко пал Китай за прошедшие со времени его постройки две тысячи лет. Линь, напротив, разглядел в нем символ надежды: “Если мы сделаем что-то [грандиозное], мы сможем изменить судьбу людей, изменить судьбу нации на тысячу лет”.

Восторг Линя омрачало то, что он бросил семью: “Я люблю жену. Люблю детей. Я люблю свою семью. Я чувствую за них ответственность. Впрочем, как образованный человек, я чувствую ответственность также за культуру и процветание Китая. Если я уверен в том, что прав, я должен быть верен себе”.

О том, чтобы связаться с женой, не могло быть и речи. Правительство Тайваня, несомненно, следило за ней. Линь написал кузену, учившемуся в Токио: “Вы теперь единственный родственник, с которым я могу связаться. Но вы должны быть осторожны. Не оставляйте националистам улик, которые можно использовать против вас. У меня есть сообщение, но вы должны передать его устно и не оставлять следов”. Линь попросил родственника купить подарки для Чэнь и детей и подписать их “Фанфан” – своим семейным прозвищем. Линь признался: “Хотя мужчина должен иметь великие устремления и ставить долг выше эмоций и привязанности к семье, я все сильнее скучаю по дому”. Он волновался о родителях, о сыне, о новорожденной дочери: “Сяо Луну сейчас три года, в этом возрасте ему особенно нужен отец, а у него только мать. Сяо Линь никогда не видела отца… Словами не передать, как я виноват перед ними”. Линь был все еще обижен на правительство Тайваня, которое давало ему задания, связанные скорее с пропагандой, чем с карьерой: “Националисты просто использовали меня, но не помогали развиваться”. Он поделился впечатлениями о первых месяцах экономического бума, инициированного Дэном:

Почти всем сейчас хватает пищи и одежды… Прогресс идет быстро. Люди энергичны и уверены в себе. Я искренне верю, что Китай ждет светлое будущее. Когда-нибудь мы сможем гордиться тем, что мы – китайцы, высоко держать голову и дышать полной грудью.

Но когда прошло ощущение новизны, жизнь перебежчика оказалась трудной. Хуан Чжичэн, тайваньский пилот, посадивший в 1981 году свой самолет на материке, вспоминал: “Сначала все говорят – нихао [привет], нихао, – а потом бросают на произвол судьбы”.

Линь хотел учиться на экономиста и подал документы в Китайский народный университет в Пекине, но ему отказали. Для Линя побег навсегда стал поводом для подозрений: как говорили в то время, его “происхождение неясно”. Экономический факультет Пекинского университета рискнул принять Линя. Управляющий делами Дун Вэньцзюнь решил, что “на экономическом факультете разведданных все равно не соберешь”.

Линь сказал однокурсникам, что прибыл из Сингапура. Он попросил НОАК не использовать в пропагандистских целях его историю. Он видел брошюры о перебежчиках, которые прибивало к берегу Куэмоя, и Линю не хотелось попасть в них. Он отказался от имени Линь Чжэнгуй. Теперь он звался Линь Ифу, “стойкий человек в долгом пути”.

Однажды я сказал Линю: на Тайване гадают, не выдал ли он коммунистам военные секреты. Он устало рассмеялся: “Чушь! У меня с собой не было ничего, кроме того, что на мне”. Он отметил, что ко времени его побега Китай ожидал воссоединения и секреты, доступные младшему офицеру, мало что значили: “Я до сих пор думаю, что мои тайваньские друзья испытывают такое же сильное желание помочь Китаю. Я уважаю это стремление. Я считаю, что могу таким образом сделать вклад в историю Китая. Это был мой личный выбор”.

Смелые слова: личный выбор китайцами никогда особенно не ценился. Ричард Нисбетт, психолог из Мичиганского университета, изучающий культурные отличия, указывал на то, что в Древнем Китае плодородные равнины и реки отлично подходили для выращивания риса, что требовало ирригации и поощряло кооперацию. Для сравнения: древние греки, жившие между горами и морем, занимались скотоводством, торговлей и рыболовством и были в большей степени независимыми. Здесь Нисбетт усматривал корни идей личной свободы, индивидуальности и объективного знания у греков.

Для китайского искусства, политики и общественной мысли характерен взгляд на индивида как подчиненного целому. Сюнь-цзы в III в. до и. э. писал: на человека, который “по своей природе зол”, нужно воздействовать нормами ритуала и чувством долга, подобно тому, как для выпрямления кривого куска дерева нужно применить пар и силу. Одну из известнейших китайских картин, свиток XI века “Путники среди гор и потоков” работы Фань Куаня, иногда называют китайской Моной Лизой. Однако Фань Куань, в отличие от Леонардо да Винчи, изобразил лишь крошечную фигурку в окружении туманных гор. Согласно законам императорского Китая, суд определял не только мотив, но и ущерб общественному порядку, и убийца нес более суровое наказание, если он поднял руку на человека высокопоставленного. Наказанию подвергался не только сам преступник, но и его родственники, соседи и лидеры его общины.

Лян Цичао, один из главных китайских реформаторов начала XX века, указывал на значение индивида в развитии государства, однако отказался от этого мнения после посещения Чайнатауна в Сан-Франциско в 1903 году: он счел, что конкуренция между кланами и семьями не позволяла китайцам процветать. “Если мы сейчас переймем демократическую систему управления, – писал он, – это будет равносильно всеобщему самоубийству”.

Лян мечтал о китайском Кромвеле, который “будет править сильной рукой и огнем и молотом будет ковать и закалять народ двадцать, тридцать, даже пятьдесят лет. А после этого мы дадим народу книги Руссо и расскажем о деяниях Вашингтона”. Сунь Ятсен (революционер, ставший президентом после краха империи в 1911 году) говорил, что Китай был слаб, потому что народ представлял собой “кучу песка”: “Мы ни в коем случае не должны давать индивиду больше свободы; давайте вместо этого обеспечим свободу нации”. Он призывал людей воспринимать государство как большой автомобиль, а лидеров – как шоферов и механиков, которым нужна свобода действий.

В Китае всегда находились поэты, писатели и революционеры, которых Жереми Бармэ и Линда Джейвин называли “незабинтованными ногами” истории, но Мао был склонен подчинить личность организации. Партия должна преодолеть “местнические”, “сектантские” тенденции. Она организовала людей в бригады и колхозы. Без письма из своего даньвэя (“единица”) вы не могли жениться или развестись, купить билет на самолет или поселиться в гостинице и даже посетить другой данъвэй. Большую часть времени человек жил, работал, совершал покупки и обучался в пределах даньвэя. Для искоренения “субъективизма и индивидуализма” Мао прибег к пропаганде и образованию. Он назвал это “реформой мышления”. Люди предпочитали выражение синъао – “очищение ума”. (Сотрудник ЦРУ, узнавший об этом, придумал в 1950 году термин “промывание мозгов”.)

Партия стала превозносить жертвенность. Газеты рассказали о военном автомобилисте по имени Лэй Фэн, около полутора метров ростом, который называл себя винтиком революционной машины. Он стал героем передвижной фотовыставки (“Погрузка навоза в помощь народной коммуне Ляонин”, “Лэй Фэн штопает носки” и так далее). В 1963 году, после того как армия объявила, что молодой солдат погиб в результате несчастного случая (его придавил телефонный столб), Мао посоветовал всем “учиться у товарища Лэй Фэна”. Десятилетиями музеи демонстрировали копии его сандалий, зубной щетки и прочего, будто мощи святого.

Принуждение к единомыслию было очень сильно. Врач, во время Культурной революции сосланный в западную пустыню, где его жена покончила с собой, позднее объяснял:

Чтобы выжить в Китае, ты должен все скрывать от других. Иначе это обернут против тебя… Поэтому я пришел к мысли, что глубину души лучше оставлять нечеткой; скрывать личное за маской общественного, подобной туману и облакам на китайских пейзажах; стать таким, как отварной рис, безвкусный, впитывающий вкус приправ и не имеющий своего собственного.

В 80-х годах лидеры Китая предупреждали: нация должна переходить реку, “нащупывая каждый камень”. В действительности многие люди, захваченные потоком преобразований, поняли, что у них нет иного выбора, кроме как нырнуть в него и упорно плыть, имея смутное представление о том, что на другом берегу

Китай продолжал испытывать недоверие к индивидуальности; даже после начала реформ редакторы авторитетного словаря “Море слов” (Цыхай, 1980) определяли индивидуализм как “суть буржуазного мировоззрения; поведение, нацеленное на приобретение благ для себя за счет других”. И ничто не было для компартии столь же отвратительно, как тэтчеровский язык рыночного фундаментализма. Впрочем, Китай взял на вооружение некоторые из основных его элементов: сокращение госслужб, неприязнь к профсоюзам, подчеркнутую национальную и военную гордость.

Китай пришел в движение. Люди начали переезжать с места на место, включившись в крупнейшую в истории миграцию. Невероятный экономический рост обусловило сочетание многочисленной дешевой рабочей силы и инвестиций в промышленность и инфраструктуру. Вместе это высвободило накопившуюся за годы лишений экономическую энергию китайцев. Партийный лидер Чжао Цзы-ян собрал вокруг себя экономистов, стремившихся повторить прорыв Южной Кореи и Японии. Им приходилось соблюдать осторожность. У Цзинлянь, сотрудник государственного “мозгового треста”, начал как правоверный социалист, убеждавший свою школу прекратить изучение английского языка и западной экономики. Во время Культурной революции его жену, директора детсада, сочли “идущей по капиталистическому пути”, потому что ее отец был генералом при националистах; хунвэйбины обрили ей половину головы. Самого У объявили “контрреволюционером” и отправили на “трудовое перевоспитание”. “Мое мировоззрение полностью изменилось”, – рассказал он мне. К 80-м годам У стал ведущим экспертом по свободному рынку (в терминологии того времени – по “товарной экономике”).

В 1980 году в Китае появились особые экономические зоны (ОЭЗ): с помощью налоговых льгот власти пытались привлечь западные инвестиции, технологии и покупателей. В ОЭЗ требовались работники. С 50-х годов партия подразделяла семьи на два типа: сельские и городские. Это разделение определяло, где человек рождался, учился, работал и – умирал. За редкими исключениями только Министерство общественной безопасности могло переменить прописку (хукоу). Но новые машины и удобрения снизили потребность в сельскохозяйственных рабочих, и в 1985 году правительство разрешило крестьянам временно жить и работать в городах. За следующие восемь лет количество переселенцев из сельской местности достигло ста миллионов. В 1992 году Дэн Сяопин объявил процветание первостепенной задачей. “Развитие, – сказал он после посещения фабрики по производству холодильников, за семь лет увеличившей выпуск продукции в шестнадцать раз, – вот единственная истина”. В 1993–2005 годах госпредприятия сократили более 73 миллионов рабочих, отправив людей на поиски заработка. Китайские лидеры намеренно снижали цену национальной валюты, что сделало экспорт дешевым. В 1999 году экспорт Китая составлял меньше трети американского. Через десять лет страна стала крупнейшим в мире экспортером.

Повседневная жизнь становилась свободнее. Во времена Мао считалось аморальным иметь вторую работу: досуг принадлежал государству. К 90-м годам сразу в нескольких местах работало уже столько людей, что это привело к невиданному подъему бизнеса по изготовлению визитных карточек. Государственные СМИ, некогда призывавшие китайцев быть “винтиками”, теперь признавали новое пространство конкуренции. “Полагайся на себя. Проложи собственную дорогу и борись”, – советовала газета “Хэбэй цзинцзи жибао”. Люди зарабатывали на всем, на чем могли. В бедных провинциях коммивояжеры-скупщики крови обещали помочь уплатить налоги и взносы за образование. Цзин Цзюнь, антрополог, обучавшийся в Гарварде, обнаружил, что люди продавали кровь так часто, что нередко превышали допустимую норму: “Сборщики подвешивали людей вверх ногами, чтобы шла кровь”. (Бизнес “на крови” привел к катастрофе. К середине 90-х годов сборщики крови вызвали сильнейшую в Китае вспышку СПИДа. Около 55 тысяч человек оказались заражены.)

На языке индивидуальности заговорили кино, мода и музыка. Режиссер Цзя Чжанкэ рассказал мне, что в 80-х годах, когда он рос в шахтерском крае Шаньси, он мог проехать на автобусе четыре часа, чтобы купить кассету слезливых поп-баллад тайваньской звезды Дэн Лицзюнь. Она была настолько популярна, что подчиненные капитана Линя на Куэмое проигрывали ее песни через динамики, чтобы привлечь перебежчиков. Солдаты на материке шутили, что “служат старому Дэну весь день, а юной Дэн – всю ночь”.

Прежде мы пели: “Мы – наследники коммунизма” и “Мы – рабочие, с нами сила”. Там всегда было “мы”. А в песне Дэн “Луна – мое сердце” пелось про “меня”. Мое сердце. Конечно, нам нравилось!

Бизнесмены усиливали этот посыл. Корпорация “Чайна мобайл” продавала пакеты услуг, предназначенные для людей до 25 лет, со слоганом: “Моя территория, мои решения”. Даже в сельских областях, где перемены шли медленней, люди заговорили о себе иначе. Норвежский синолог Метте Хальсков Хансен, четыре года наблюдавшая за происходящим в провинциальной школе, обнаружила, что учителя готовили своих подопечных к миру, в котором, чтобы выжить, необходимы “самостоятельность, самореклама и собственный путь к успеху”. В 2008 году Хансен присутствовала на собрании, где ученики повторяли: “С тех пор как Бог создал все вещи, на земле не было такого, как я. Мои глаза и уши, мой ум и душа, все – выдающееся. Никто не говорит и не ведет себя так, как я, никто не делал так раньше и не будет после. Я – величайшее чудо природы!” Желание уехать (“уйти в мир”) захлестнуло крестьян. Причем не всегда эта мысль приходила в голову и без того преуспевающих и уверенных в себе мужчин и женщин. Нередко это желание посещало людей неустроенных – беспокойных, жаждущих, несчастных.

Когда Гун Хайнань решила уехать, ее мать и отец растерялись. Гун была единственной дочерью, а они ничего не знали о большом городе. Но она шла напролом, “и им пришлось согласиться”.

Гун родилась у подножья горы в деревне Вадуаньган в Хунани, родной провинции Мао. Ее родители во времена Культурной революции стали парой, потому что оказались политически близки: их семьи считались “зажиточными”. Их свела деревенская сваха. Семья Гун выращивала арахис, хлопок, куриц и свиней. Она была старшей из двух детей, маленькой и болезненной. У нее были худые плечи и тонкие губы, а лицо казалось вечно взволнованным. Эти черты в деревне не котировались: юноши предпочитали девушек с пухлыми щеками и губами в форме розового бутона. “Если я кому-нибудь нравилась, то так об этом и не узнала”, – сказала мне Гун много позднее, в Пекине.

Еще в детстве Гун отличала кипучая энергия. Когда соседи в виде эксперимента стали открывать крошечные предприятия, Гун упрашивала родителей сделать то же самое. Те смеялись: “У нас трое соседей, а за спиной – гора. Кто будет здесь покупать?” Тогда Гун сделала младшему брату Хайбиню деловое предложение: они будут покупать фруктовый лед и торговать им вразнос. Они таскали по разбитым деревенским дорогам тринадцатикилограммовый холодильный ящик из пенопласта, и брат Гун к вечеру первого же дня покинул бизнес. “Конечно, я могла избить его до полусмерти, и он бы остался”, – сказала Гун. Вместо этого она нарисовала схему, указав дома, в которых баловали детей, и выбрала оптимальный маршрут. Вскоре она продавала два ящика мороженого в день. “Что бы ты ни делал, – заключила Гун, – мыслить нужно стратегически”.

Было что-то новое в этом поколении – в юношах и девушках, родившихся в 70-х годах. Это слышалось в их речи, в той легкости, с которой они произносили “я”, когда их родители предпочитали множественное число: “наша бригада”, “наша семья”. Старики прозвали их “поколением “я” (у и дай).

Когда Гун исполнилось шестнадцать лет, результаты экзаменов позволили ей поступить в престижную местную школу, что стало переломным моментом для крестьянской семьи. Незадолго до начала учебного года она торопилась в город на тракторе-такси, чтобы пополнить запас мороженого, и трактор съехал в канаву. Гун была на переднем сиденье. Правая нога оказалась сломана, нос был почти оторван. Она поправилась, но после выхода из больницы с гипсом на бедре узнала, что в сельской школе нет условий для ученика, не способного ходить. Руководство школы попросило ее уйти.

Мать Гун, Цзян Сяоюань, не желала ничего об этом слышать. Она поселилась в общежитии и носила дочь на спине – вверх и вниз по лестницам в классы и в туалет (Гун приучила себя посещать его не чаще двух раз в день). Пока Гун сидела на уроке, мать торговала фруктами на улице. Я сомневался в правдивости этой истории, пока не встретился с Цзян Сяоюань. “Здание оказалось очень высоким, а ее класс был на четвертом этаже”, – нахмурилась она. Она никогда всерьез не думала об альтернативе. “Школа была единственным выходом, – объяснила Цзян. – Мы не хотели, чтобы Гун работала в поле, как мы”.

Счета от врачей загнали родителей Гун в долги. В 1994 году началось великое переселение рабочих. В 1978 году почти 80 % населения КНР работало в деревнях, к 1994 году этот показатель упал ниже 50 %. Гун ушла из школы и отправилась на побережье, на фабрику.

Миграционные потоки росли, и правительство пыталось их контролировать. Например, крестьян призывали искать работу вблизи дома. “Оставляйте землю, но не деревню! Идите на фабрики, но не в города!” Новых мигрантов официально называли “текучим народонаселением” (этот термин включает те же иероглифы, которые присутствуют в словах, обозначающих хулиганов и уличных собак). Вину в росте преступности возлагали на людей, прозванных “тройным отсутствием” – на мигрантов без собственного жилья, работы и надежного дохода. Города пытались закрыться от приезжих. В Пекине власти преследовали некоторые категории людей, включая “попрошаек, уличных музыкантов, предсказателей и других людей, имеющих занятия, связанные с феодальными суевериями”. Если их ловили, то высылали домой. Пекин предлагал “грин-карты”, дающие доступ к школам и жилью, но стандарты были настолько высоки, что им отвечал лишь 1 % мигрантов. Шанхай выпустил “Гид по Шанхаю: для братьев и сестер, приезжающих работать”. Первая глава называлась: “Не приезжайте в Шанхай, все не обдумав”.

И все же люди ехали. К 2007 году 135 миллионов сельских мигрантов жило в городах, а “текучее народонаселение” власти теперь именовали “внешним”. Госсовет обязал городские администрации улучшить защиту от травм на производстве и обеспечить мигрантам страховку, чтобы дать им, как выражалась партийная пресса, “крещение цивилизацией”.

Гун нашла работу в городе Чжухай – на конвейере по сборке телевизоров “Панасоник”. Она две тысячи раз в день соединяла два провода и посылала деньги семье. Если она заканчивала раньше, бригадир поднимал норму выработки. На заводе выходила многотиражка, и через несколько месяцев работы Гун написала очень удачную статью “Я люблю ‘Панасоник’, я люблю свой дом”. Ее сделали редактором. Это положение устраивало Гун, пока ее не навестила бывшая одноклассница. Она провела с Гун выходные, рассказывая о старых друзьях, добравшихся до колледжа и переехавших в интересные места. На фабрике она казалась себе успешной: ведь Гун работала головой, а не руками. Однако услышав о том, что она упустила, девушка очень расстроилась.

Гун прокляла свое решение бросить школу: “Это было глупо и наивно”. Китайская экономика развивалась, а сама она топталась у подножия пирамиды. Фабрикам, изготавливающим телевизоры и одежду, нужны были безропотные трудяги, которые не задумывались о безопасности, обучении или карьерном росте. Мигранты вроде Гун зарабатывали вдвое меньше коренных жителей провинции Гуандун, и этот разрыв ширился. Если бы Гун осталась там, ее ждали бы второсортная медицинская помощь и образование. Она платила бы в пять-шесть раз больше за учебу ребенка, чем человек с местной пропиской. Более трех четвертей женщин, умерших родами в провинции Гуандун, были мигрантами без доступа к дородовому уходу.

В бизнесе по производству электроники начальники конвейеров предпочитали женщин, потому что те были внимательней. Единственными мужчинами на фабрике были охранники, грузчики и повара. “Если бы мне захотелось создать семью, пришлось бы выбирать из них”, – сказала Гун. Она понимала опасность возвращения в деревню. Шел 1995 год, и разрыв в доходах городского и сельского населения в Китае был больше, чем где бы то ни было, кроме Зимбабве и ЮАР. Гун должна была оказаться в городе. Для этого она сначала вернулась в школу.

“В деревне все были против, – рассказала Гун. – Они говорили: “Тебе двадцать один год. Выходи замуж!’” В деревенской иерархии ниже молодой женщины стояла только ожидающая слишком многого молодая женщина. Но родители поддержали Гун, и школа позволила ей вернуться в одиннадцатый класс. Она получила высшую оценку и поступила в Пекинский университет. Мао, приехавший в столицу в возрасте двадцати четырех лет, однажды сказал: “Пекин – это тигель, попав в который, невозможно не измениться”.

Перед поступлением она сменила имя на Хайянь – в честь птицы из “Песни о Буревестнике” Максима Горького. Это стихотворение было одним из любимых у Ленина. Гун революция не волновала, однако ей нравился образ птицы, которая “реет смело и свободно над седым от пены морем”.

В Пекинском университете Гун изучала китайскую литературу, а после отправилась в Шанхай, в Университет Фу-дань, за степенью магистра по журналистике. На второй год она получила профессиональное признание. Но ей не хватало любви.

Веками деревенские сваты и родители подбирали пары с одинаковым социальным и экономическим положением – “воротами одной высоты”. Участие в этой процедуре жениха и невесты было минимальным.

Конфуций много рассуждал о справедливости и долге, однако чувства, цин, в “Лунь юй” упоминаются лишь однажды. Любовные истории не пользовались в Китае популярностью до XX века. Если европейские персонажи иногда обретали счастье, китайские любовники обычно покорялись судьбе: родительскому запрету, болезни, трагическому недоразумению. Литературные произведения подразделялись на категории, чтобы читатель сразу знал, чего ожидать: любви трагической, горькой, несчастной, обманутой или чистой. Шестой жанр – счастливая любовь – был не так популярен. (Восприятие любви как проблемы сохраняется. В 90-х годах Фред Ротбаум и Цань Юкпхиу, изучив тексты восьмидесяти популярных песен, подсчитали, что страдания и “плохие предчувствия” упоминаются гораздо чаще.)

В Китае любовные отношения имели политический аспект. В 1919 году студенты устраивали демонстрацию в поддержку Госпожи Демократии и Госпожи Науки; также они требовали “свободы любви” и запрета браков по сговору. С тех пор любовь стали связывать с автономией личности. Мао запретил институт наложниц, браки по сговору, предоставил женщинам право на развод, однако система почти не оставила места для романтики. Свидания, не приводящие к браку, считались “хулиганством”, а секс осуждался при Мао настолько, что врачам встречались пары, ссорящиеся из-за незнания половой механики. Когда журнал “Популярные фильмы” напечатал картинку Золушки, целующей принца, читатели потребовали убрать ее. “Массы рабочих, крестьян и солдат обвиняют вас в бесстыдстве”, – сообщил один из них.

Хотя в 50-х годах браки по сговору запретили, руководители фабрик и партийцы не брезговали сводничеством. Молодой интеллектуал Янь Юнсян, сосланный в 1970 году в деревню Сяцзя на северо-востоке Китая, нашел там бездну несчастной любви. Женщины почти ничего не знали о будущих мужьях, а невест, покидающих отчий дом, оплакивали. Лишь в 80-х годах пожилые стали терять контроль над браками. Янь стал антропологом и продолжал посещать деревню Сяцзя. Однажды он побывал на свадьбе, где невеста выходила замуж по любви. Она призналась Яню, что слишком счастлива, чтобы плакать. Она втерла перец в носовой платок: ровесники ее родителей ждали слез.

При социализме любой в Сяцзя желал быть лаоши, простаком, и для холостяка хуже не было, чем показаться фэнлю, “ветротекучим”. А потом лаогии вдруг стали не в моде, и все захотели быть фэнлю, как строптивый герой ди Каприо в “Титанике”.

В большинстве стран мира институт брака клонится к упадку. Например, доля женатых взрослых американцев снизилась до 51 % – это низший когда-либо зарегистрированный показатель. В китайской культуре роль брака и деторождения столь велика, что даже учитывая рост числа разводов, 98 % женщин выходили замуж (один из самых высоких в мире показателей). (В Китае нет института гражданского брака, нет законов против дискриминации. И гомосексуалам там приходится очень нелегко.)

Внезапная свобода вызвала трудности. В Китае мало баров и церквей, нет студенческих матчей по софтболу. Людям пришлось импровизировать. В промышленных городах открылись “клубы дружбы” для работников конвейера. Пекинское транспортное радио (103,9) выделило полчаса по воскресеньям, чтобы таксисты могли рассказать о себе, а военный телеканал CCTV-/ организовал для бойцов шоу свиданий. Но это лишь укрепляло барьеры. Очень многих вопросы любви, выбора и денег продолжают буквально сводить с ума.

Результатом воплощения в жизнь доктрины “одна семья – один ребенок” стало непредвиденное давление на институт брака. Беспрецедентная официальная кампания в поддержку безопасного секса привела не только к небольшой сексуальной революции, но и к ожесточенной конкуренции. В 80-х годах, когда в Китае появилось УЗИ, от девочек избавлялись, чтобы родить мальчика. В результате к 2020 году в Китае двадцать четыре миллиона мужчин достигнут брачного возраста, однако пару они себе не найдут – и останутся “сухими ветвями” фамильного древа. Китайская пресса запугивала женщин: если они в тридцать лет не выйдут замуж, то превратятся в “залежалый товар”.

“На китайском брачном рынке, – объяснила мне Гун, – конкурируют мужчины, женщины и женщины с высшим образованием”. Получив магистерскую степень, она поняла, что мужчины боятся женщин образованнее их самих. И в Шанхае также: “Я никого не знала там. У моих родителей начальное образование. Я не смогла бы заинтересоваться людьми их круга”.

Мужчины редко брали жен с другой хукоу. Это раздражало Гун: “Закон разрешает “любовь и добровольный брак’, однако у нас нет свободы выбора”. В 2003 году в Китае насчитывалось 68 миллионов интернет-пользователей (5 % населения). Их число ежегодно росло на 30 %. Той осенью портал Sohu.com сообщил, что самое популярное из поисковых запросов имя теперь не “Мао Цзэдун”, а “Му Цзы Мэй” – это ник секс-блогера. Когда “Му Цзы Мэй” вывесила аудиозапись одной из своих любовных встреч, любопытствующие обрушили сервер. (Она пояснила: “Я самовыражаюсь через секс”.)

Гун Хайянь заплатила пятьсот юаней (около шестидесяти долларов) сайту знакомств, выбрала двенадцать мужчин и послала им сообщение. Когда она не получила ответов и пожаловалась компании, ей ответили: “Посмотрите на себя! Вы уродливы, а пытаетесь познакомиться с такими мужчинами. Ничего удивительного, что вам не отвечают!” Гун занялась одним из этих холостяков и выяснила, что он даже не регистрировался на сайте: фотография, данные и контакты были взяты с других веб-страниц. Китай научился подделывать рубашки-поло, а теперь пытался фальсифицировать свидания! “Я была в ярости, – вспоминает Гун. – Я не собиралась становиться предпринимателем, но захотела создать сайт для людей в том же положении, что и я сама”.

Она набросала эскиз главной страницы, подобрала “движок”. Свое дело Гун назвала так: Love21.cn. Чтобы продавать рекламу, она наняла своего брата Хайбиня: после того как он бросил школу, он посещал компьютерные курсы. Гун зарегистрировала на сайте своих друзей, и за ними потянулись клиенты. Разработчик программного обеспечения согласился инвестировать пятнадцать тысяч долларов. (Позднее он познакомился на этом сайте с будущей женой.) Гун вкладывала прибыль в развитие и обнаружила, что запросов больше, чем она могла себе представить. Из отдаленных провинций, где еще не было сканеров, люди начали присылать фото по почте. Клиенты регистрировались со скоростью две тысячи человек в день.

Гун не была похожа на других интернет-предпринимателей, с которыми я познакомился в Китае. Во-первых, в Китае все высшие должности в сфере информационных технологий занимали мужчины. Во-вторых, в отличие от тех, кто оценил потенциал китайского сектора интернета, Гун не говорила свободно по-английски. У нее даже не было ученой степени в области информатики. Она все еще походила на крестьянку. Гун говорила очень громко – но не перед большой аудиторией: тогда ее голос дрожал. Рост Гун составлял 1,53 метра, у нее были узкие плечи, и, когда она рассказывала о бизнесе, казалось, что она говорит о себе: “Мы не такие, как вы, иностранцы, легко заводящие друзей в баре или едущие путешествовать и заговаривающие с незнакомцами. Мой сайт не для встреч ради развлечения. У наших ясная цель – брак”.

В свободное время она писала. Интернет становился форумом для обмена идеями. Гун (“Маленькая госпожа Дракон”) вела колонку и заработала репутацию чуткого советчика. Ей писали отчаявшиеся холостяки, озабоченные родители и нервничающие невесты. Многие из этих людей стали ее клиентами.

Часто ее советы шли вразрез с древними ценностями. Если свекровь видит в вас “сосуд для деторождения”, а муж отказывается помогать, то Гун советует молодой жене забыть о таком муже, “набраться смелости и бросить эту семью”. В случае с недавно разбогатевшей парой, в которой муж начал ходить налево, Гун одобрила поведение жены, не ставшей “мямлящей жалкой тварью”, и посоветовала ей заставить подписать контракт: новая измена стоила бы ему состояния. Гун видела в стремлении найти любовь признак самостоятельности. С небес, писала она, “вам не бросят пирог с мясом”.

 

Глава 4

Голодный разум

Вскоре после того как Гун Хайянь занялась бизнесом, ей попалось объявление: “Ищу жену. Требования: рост – 1,62 м, внешность выше среднего, высшее образование”. Объявление оставил Го Цзяньчжэн – постдок, изучавший дрозофил. Ему нравилась атлетика, и он приложил к анкете фотографию, где демонстрировал трицепсы на фоне лабораторного стола. “Полный набор”, – потом поделилась со мной Гун. Но поначалу, прочитав требования, она поняла, что не соответствует ни одному из них. И все же женщина решила написать Го: “Ваше объявление составлено не очень складно. Даже если найдется женщина, соответствующая этим требованиям, она подумает, что вы слишком разборчивы”.

Го почувствовал себя неловко. “Я прежде не писал ничего подобного и не понимаю, что делать”, – ответил он. Гун вызвалась помочь. “После редактирования, – рассказала она мне, – я смогла найти четырех девушек, отвечающих его критериям, включая меня саму”.

Го оказалось тридцать три года. Он был застенчив. Когда они встретились, в его телефоне значилось всего восемь номеров. Он не был романтиком (его первым подарком Гун стали новые очки вместо сломанных) и не был богат: Го скопил менее четырех тысяч долларов. Но Гун попросила его пройти тест IQ и очень удивилась, когда Го превзошел ее результат на пять баллов. Кроме того, ее тронула забота Го об одиноком отце. Во время второго свидания Го сделал ей предложение. Это случилось в метро.

Она приехала в Министерство гражданской администрации на багажнике его велосипеда. Молодожены заплатили десять юаней за свидетельство о браке. Церемония заняла десять минут. Вместо обручального кольца Го купил жене лэптоп. За сто долларов в месяц они сняли угол. Ванну пришлось делить с пожилым соседом.

К 2006 году на сайте знакомств Гун числился миллион зарегистрированных пользователей. На следующий год на сайт обратили внимание венчурные капиталисты. Гун назначила плату (около тридцати центов) за объявления. На седьмой год у сайта было 56 миллионов пользователей и он занимал первое место в Китае по времени, которое люди проводят в сети, и по числу посещений. Это был самый крупный китайский сайт знакомств. Гун переменила название love21.cn на более солидное “Цзяюань” (“Прекрасная судьба”) и придумала слоган: “Сайт серьезных знакомств”.

Утром Гун проскользнула в конференц-зал для встречи с новыми сотрудниками. Это было сразу перед празднованием китайского Нового года. Одинокие мужчины и женщины по всей стране должны были вернуться домой, чтобы навестить родных и подвергнуться неизбежному допросу о брачных перспективах. Выдерживали его не все. На “Цзя-юань” после Нового года обрушивался вал, сравнимый с зимним ажиотажем в фитнес-клубах Америки.

Публичные выступления, даже перед небольшой группой, заставляли Гун нервничать, и она запаслась конспектом. Прежде чем она начала говорить, сотрудники выслушали вступление исполнительного директора Фан Цинъюаня: “Не надейтесь встретить здесь фаворитизм или кумовство. Работайте усердно, и ваши достижения скажут сами за себя. Не тратьте время на целование задниц”.

Гун села во главе стола и сообщила своим новым сотрудникам, что они попали в “бизнес счастья”. Она не улыбалась. Говоря о своем “бизнесе счастья”, она почти никогда не улыбалась. Речь шла о соотношении цены и качества, об информационной асимметрии. Гун была в своем “офисном костюме”: очки, “конский хвост”, никакого макияжа, розовая олимпийка “Адидас” с обтрепанной левой манжетой. Сидевшие перед ней молодые люди готовились присоединиться к штату из почти пятисот сотрудников. Клиенты, говорила им Гун, почти неотличимы от вас самих: мигранты, одинокие, отгороженные от любви “тремя высокими горами”: отсутствием денег, свободного времени и связей. Цель проста: дать людям возможность выбора.

Китайцы лишь привыкали к возможности выбирать. Местная пресса считала Гун “свахой № 1”, хотя ее бизнес отвергал саму эту идею. Гун, несмотря на название своей компании, “Прекрасная судьба”, была убеждена, что судьба не играет никакой роли: “Китайцы еще верят в судьбу. Они говорят: ‘Я приноровлюсь ко всему’. Им больше не нужно этого делать! Они могут следовать своему желанию. Мы даем людям свободу любить”.

Люди наверстывали упущенное после долгих лет лишения права повлиять на одно из важнейших решений в своей жизни. Я читал объявление Линь Ю, выпускницы университета, в котором она перечисляла требования к будущему мужу:

Прежде не женат. Степень магистра или выше. Не из Ухани. Не сельский житель. Не зацикленный на детях. Некурящий. Непьющий. Не игрок. Рост – выше 172 см. Готовый встречаться минимум год до свадьбы. Спортивный. С родителями, которые до сих пор вместе. Годовой доход больше 50 тысяч юаней. Возраст 26–32 года. Гарантирующий четыре ужина дома еженедельно. Хотя бы две бывшие девушки, но не более четырех. Не Дева и не Козерог.

Между сетевыми знакомствами в Америке и в Китае есть существенное отличие. В Америке выбор потенциальных партнеров увеличивался, в Китае же (с населением 1,3 миллиарда человек) он уменьшался. “Я однажды видел двадцатитрехлетнюю женщину, которая искала партнера в Пекине, где было 400 тысяч зарегистрированных пользователей-мужчин, – рассказал Лу Тао, главный инженер компании Гун. – Она ограничивала поиск группой крови, ростом, зодиакальным знаком и чем угодно еще, пока не сократила выбор до 83 кандидатов”. (А один банкир установил фильтр по росту и получил список долговязых моделей.)

Когда я зарегистрировался на сайте “Цзяюань” (чтобы лучше понять, как устроен бизнес Гун), мне пришлось ответить на 35 вопросов, предполагавших несколько вариантов ответа. Компартия десятилетиями насаждала конформизм, однако эта анкета не оставляла сомнений, что в наши дни от человека требуется умение описать себя как можно точнее. После роста, веса, дохода и других важных параметров меня попросили описать собственные волосы: цвет (черные, светлые, русые, каштановые, рыжие, седые, окрашенные) и вид (длинные прямые, длинные вьющиеся, средней длины, короткие, очень короткие, лысина и т. д.). Среди девяти вариантов формы лица упоминались овальное, как “утиное яйцо”, и вытянутое, как “семечко подсолнечника”. (Я решил было, что лицо типа “нация” – это для патриотов, но понял, что имеются в виду впалые щеки, напоминающие иероглиф “нация”: .)

Меня попросили указать мою “наиболее привлекательную черту” и предоставили семнадцать вариантов, в том числе смех, брови и ноги. В разделе “Вероисповедание” мне предложили шестнадцать вариантов; для разнообразия я отметил “шаманизм”. Отвечая на вопрос о “навыках”, я просмотрел двадцать четыре варианта ответов, включающие домашний ремонт и деловые переговоры. Затем у меня поинтересовались взглядами на место отдыха, книги, брачный контракт, курение, домашних животных, личное пространство, домашние обязанности, а также потенциальной пенсией. Потом попросили выбрать одно из описаний:

1. Почтительный сын.

2. Классный парень.

3. Ответственный.

4. Скуповатый семьянин.

5. Честный и прямолинейный.

6. Внимательный человек.

7. Карьерист.

8. Мудрый и дальновидный.

9. Невзрачный.

10. С чувством юмора.

и. Любитель путешествий.

12. Замкнутый.

11. Тактичный.

14. Энергичный.

15. Верный.

16. Организатор.

17. Красавчик.

18. Надежный, уверенный, спокойный.

Потом меня попросили как можно точнее описать личные предпочтения. Я вспомнил “синих муравьев” и начал читать:

1. Я скромен и вежлив.

2. Я – ковбой с Дикого Запада.

3. Я легок в общении и жизнерадостен.

4. Я красив и учтив.

5. Я зрелый и обаятельный.

6. Я высокий и мускулистый.

7. Я прост и непритязателен.

8. Я сдержан и холоден.

Гун Хайянь очень вовремя занялась этим бизнесом: китайцы все больше увлекались выбором. В 80-х годах, когда доходы стали расти, покупатели скупали то же, что их соседи. Это явление назвали “приливным потреблением”.

В деревне Сяцзя неофициальный центр переместился из штаба компартии в первый (и единственный) магазин. Молодежь с уважением заговорила о гэсин – “индивидуальности”. Молодые мужчины стали покупать гель для волос и мокасины. Они приезжали в магазин на машине, а не шли пешком, хотя до него было всего триста метров. Родовые гнезда перестраивали, чтобы супружеским парам больше не приходилось делить постель со своими родителями и детьми, и люди разных поколений теперь спали в разных комнатах. Секретарь партийной ячейки перестал называть себя “винтиком революционной машины”: “Почему я пошел на эту работу? Все просто – деньги”.

Когда государство отказалось от практики распределения, ему пришлось готовить выпускников институтов к непривычному опыту выбора места работы. Новый рынок труда (и брачный рынок) породил потребность в новой одежде, фитнес-клубах, косметике, бритвах и креме для бритья. В 2005 году на китайском телевидении появилась программа в духе American Idol [3]Российский аналог – “Народный артист”. – Прим. пер.
– “Конкурс “Супергерл монгольского сливочного йогурта’”. Успех этой передачи породил новый жанр – “шоу выбора”, где участники могли выбирать или быть выбранными другими участниками или зрителями.

Покупки (по крайней мере прогулки по магазинам) стали главным хобби. Средний китаец посвящал шопингу почти десять часов в неделю (средний американец – меньше четырех) – отчасти из-за популярности этого нового развлечения, отчасти из-за неразвитых транспортных сетей и цен. Исследования показали, что средний житель Шанхая видит в три раза больше рекламы в день, чем житель Лондона. На китайский рынок пришло множество брендов, которые прилагали отчаянные усилия, чтобы их заметили. Потребители не возражали. Рекламы стало столько, что модные журналы пухли на глазах. Редакторы китайского “Космополитен” решили выпускать номер в двух частях: журнал получался слишком толстым.

Сотовый захлебывался от спама. “Внимание начинающим наездникам!” – так зазывала меня к себе “самая большая крытая арена” в Пекине. Однажды утром мне сообщили о существовании “огромного столетнего здания, возведенного с английским мастерством” и “барочной виллы с парком площадью 54000 м2”. Большая часть сообщений касалась фальшивых бумаг, помогающих скрыть от налоговой службы свои доходы. Мне нравилось представлять китайца, просыпающегося в огромном английском здании и седлающего лошадь, чтобы поскакать по парку за поддельными документами.

Западные компании наперебой предлагали товары, которые, как они надеялись, придутся китайцам по вкусу. “Ригли” выпустила жвачку со вкусом мяты и огурца. “Хаген – Дас” начала продавать “лунное печенье” (юэбин). Однако не все идеи были успешны: “Крафт” потерпел неудачу, когда попытался изготовить крекеры со вкусом рыбы, сваренной в масле из сычуаньского перца, фирма “Маттел”, открывшая шестиэтажный магазин Барби в центре Шанхая (со спа и коктейль-баром), столкнулась с тем, что китайские родители не одобряют взгляд Барби на учебу, а компания “Хоум депо” обнаружила, что последнее, о чем мечтают сыновья и дочери рабочих и крестьян, – это товары “Сделай сам”.

Некоторые предпочтения китайских потребителей иностранцам понять нелегко. Когда в магазинах появилась марка модных оправ для очков “Хелен Келлер”, журналисты интересовались, почему для рекламы очков выбрали самого известного в мире слепого человека. Компания ответила, что в китайских школах историю Келлер подают в первую очередь как образец стойкости и, скорее всего, продажи будут отличными. Очки “Хелен Келлер” рекламировали так: “Ты видишь мир. Мир видит тебя”.

Деньги и любовь в Китае всегда были связаны откровеннее, чем на Западе, однако когда почти ни у кого не было ни гроша, считать было проще. Согласно традиции, родители невесты заботились о ее приданом, а родители жениха выплачивали родителям невесты сумму, несколько превышавшую стоимость приданого. Во времена Мао обычно менялись зерном. В 80-х годах молодожены стали рассчитывать на “три круга и звук”: велосипед, наручные часы, швейную машинку и радио. Или на “тридцать ножек”: кровать, стол и набор стульев. В большинстве провинций Китая обычай обмена сохранился (в наличных), но ставки выросли.

В 1997 году по брачным традициям был нанесен удар: Госсовет вернул людям право покупать и продавать недвижимость. При социализме работодатели селили рабочих в неразличимых бетонных коробках общежитий. Когда правительство восстановило рынок, делопроизводство не знало даже официального перевода слова “ипотека”. Вскоре началось мощнейшее в мире накопление богатства, сколоченного на недвижимости.

По обычаю, китайские молодожены селились в доме родителей жениха, однако к XXI веку менее половины пар оставалось там надолго. Экономисты Вэй Шанцзинь и Чжан Сяобо установили, что родители, имеющие сыновей, стали строить для них дома побольше и подороже, чтобы привлечь лучших невест (так называемый “синдром свекрови”). Газеты подстегивали эти устремления статьями вроде: “Дом – объект гордости мужчины”. В некоторых деревнях началась настоящая гонка: семьи пытались перещеголять друг друга, надстраивая этажи, остававшиеся пустыми до тех пор, пока не набиралось денег на их меблировку.

В 2003–2011 годах цены на недвижимость в Пекине, Шанхае и других крупных городах выросли на 800 %.

“Век амбиций” разделил людей не по их прошлому, а по будущему. При социализме учитывалась “политическая благонадежность” родителей и предков. В новом Китае мужчины и женщины оценивают потенциал друг друга, особенно в том, что касается заработка. Вскоре стало ясно, что на брачном рынке ожидания и реальность не совпадают. Лишь у io % мужчин, судя по сайту Гун, имелось собственное жилье. В то же время при опросе почти 70 % женщин заявили, что не выйдут замуж за мужчину без жилья. Точные данные о жилищных перспективах стали основным вопросом потенциального брака. На сайте мне предложили следующие варианты:

1. У меня нет жилья.

2. Я могу купить дом или квартиру, если понадобится.

3. У меня уже есть жилье.

4. Я снимаю жилье вместе с другими.

5. Я снимаю жилье в одиночку.

6. Я живу с родителями.

7. Я живу с друзьями и родственниками.

8. Я живу в рабочем общежитии.

“Если вы снимаете жилье или делите его с другими, считайте, что уже выбыли из игры”, – объяснила Гун. Мужчины с хорошими ответами не стеснялись. Для анкет они придумали выражение чэфан цзибэй, “укомплектован машиной и домом”.

Необходимость соответствовать новым требованиям привела к своеобразной “инфляции” языка. Несколькими годами ранее “тройным отсутствием” считался мигрант без жилья, работы и дохода. К тому времени, когда я начал навещать офис Гун Хайянь, “тройным отсутствием” называли уже мужчину без дома, машины и отложенных на черный день денег. Если такой человек женился, это называли “голой свадьбой”. В 2011 году под таким названием вышел мини-сериал о девушке из привилегированного слоя, которая, несмотря на возражения родителей, вышла замуж за пролетария и переехала к его семье. Он стал самым популярным в Китае. Если бы это был роман 30-х годов, его отнесли бы к жанру “о трагической любви”: к концу сериала пара развелась. Не менее популярной стала программа “Если ты тот самый”, где молодые одинокие мужчины и женщины оценивали друг друга. На экране появлялись всплывающие подсказки: является ли кандидат “укомплектованным машиной и домом”. В одном выпуске “тройное отсутствие” предложил женщине покататься на его велосипеде. Она отказалась со словами: “Я лучше буду плакать в БМВ, чем улыбаться на велосипеде”. Это не понравилось цензорам. В шоу ввели почтенную соведущую, проповедующую воздержанность.

Один-два раза в неделю компания Гун устраивала вечера встреч для одиноких. Как-то я побывал на таком в Пекине. В танцевальном зале собралось триста прихорошившихся мужчин и женщин. Им выдали мерцающие фонарики в виде губ, которые следовало прикрепить к одежде. Ведущий поднялся на сцену и начал: “Пожалуйста, положите руку на сердце и повторяйте: клянусь, что пришел сюда не с целью обмануть или причинить вред”.

На сцену с декорациями из телеигры вышли двенадцать женщин. Каждая держала в руках красную палочку с фонариком в виде сердца: включен – заинтересована, выключен – нет.

Один за другим мужчины (инженеры, аспиранты, банковские служащие двадцати-тридцати лет) поднимались на сцену и отвечали на вопросы. Но все шло не слишком гладко. Банковский клерк с широкой грудью, обтянутой хлопковым свитером, вызывал некоторый интерес лишь до тех пор, пока не сказал, что проводит на работе шесть с половиной дней в неделю. Следующим был профессор физики в твидовом пиджаке. “Никаких великих свершений, лишь бы ни о чем не жалеть”, – описал он свои жизненные устремления. Женщины остались недовольны. Последним оказался немногословный адвокат по уголовным делам, любитель пеших прогулок. Он неплохо справлялся, но испортил впечатление о себе, когда сообщил участницам, что рассчитывает на “покорность”. Фонарики погасли. Адвокат покинул сцену в одиночестве.

Новый год неумолимо приближался. Я разговорился с тридцатилетним Ван Цзинбином (лицо в форме иероглифа “нация”), которому предстояла встреча с семьей: “Они давят на меня, и поэтому я здесь”. После колледжа Ван стал работать в торговле. Он экспортировал салфетки и другую бумажную продукцию. Работа оставила отпечаток на его английском. Когда он попытался описать неудачное свидание, то сказал, что его “вернули”. Мероприятия для одиноких не нравились его сельским родственникам: “Сестра не хотела, чтобы я приходил сюда. Она сказала: “Ты никогда не найдешь здесь девушку’… Мне нужно следовать сердцу. У сестры другое образование и жизненный опыт, поэтому у нас разные взгляды”.

Сестра, окончившая лишь среднюю школу, еще жила в их деревенском доме и продавала с лотка газировку и лапшу. В двадцать лет она вышла за мужчину из соседней деревни, которого выбрали ей родственники. Ван изучал английский в Шаньдунском университете, а после уехал в Пекин. К тому времени, как мы встретились, он прожил в столице пять лет. Ван был на грани выхода из рабочего класса. Пока мы разговаривали, я в уме заполнял за него анкету: “i. Почтительный сын… 4. Скуповатый семьянин… 14. Энергичный”.

Ван пообещал себе, что станет ходить хотя бы на одну встречу в неделю, пока не найдет кого-нибудь: “Сказать по правде, вчера меня вернула девушка, потому что я оказался не таким высоким, как ей казалось”. Я спросил, согласен ли Ван с тем, что ему нужно купить дом и машину, чтобы жениться. “Да, потому что дом и машина – знак вежливости, – ответил он. – Женщина, выходя замуж за мужчину, отчасти выходит замуж за его дом и машину. А я пока арендую жилье… Но у меня есть потенциал… Думаю, чтобы купить дом и машину, мне нужно поработать еще пять лет. Еще пять лет”.

 

Глава 5

Уже не рабы

Когда Дэн Сяопин объявил, что пришло время “некоторым разбогатеть первыми”, он не уточнил – кому именно. Людям пришлось решать самим. Прежде главной целью партии была классовая диктатура. Мао разорил четыре миллиона частных предприятий. Разрыв в доходах в Китае стал самым незаметным в социалистическом мире. Учащимся объясняли, что буржуи и другие “классовые враги” – это “кровососы” и “паразиты”. Фанатизм достиг пика во время Культурной революции. Тогда даже в армии исчезли звания, хотя это порождало хаос на поле боя: военным пришлось отличать друг друга по количеству карманов на форме (у офицеров их было на два больше, чем у рядовых). Любая попытка улучшить свою участь была не просто бессмысленна, но и опасна. Партия запретила спортивные состязания, и тех, кто прежде завоевывал медали, обвинили в “одержимости трофеями”: честолюбивых устремлениях в ущерб общему благу. Тогда говорили: “Строя ракеты, заработаешь меньше, чем продавая яйца”.

Теперь одной из любимейших тем журналистов стали мечты о байшоу цицзя – состоянии с нуля. Мне нравилось читать за ланчем об уличных продавцах еды, которые сделались королями фастфуда, и о других нуворишах. Ничего специфически китайского в этих историях не было, но они легли в основу новой китайской мечты. Тех, кто принял слова Дэна как призыв к действию и преуспел, прозвали сяньфу цюнъти – “те, кто разбогател первым”. Несмотря на вернувшееся уважение к состояниям, заработанным с нуля, Китай потратил столько времени на борьбу с землевладельцами и “идущими капиталистическим путем”, что большинство “тех, кто разбогател первым”, предпочло не афишировать свой успех. Они говорили: “Человек, приобретающий известность, подобен свинье, накапливающей жир”. “Форбс”, в 2002 году опубликовавший список богатейших китайцев, проиллюстрировал эту секретность фотографиями мужчин и женщин с бумажными пакетами на головах. Победители лотерей тоже беспокоились, и газеты печатали их фотографии с чеками в руках и в маскировке: капюшонах и солнечных очках.

Для компартии возвращение классового разделения открыло новые возможности. Аппаратчики стали цитировать Мэн-цзы: “Отсутствие постоянного имущества служит причиной отсутствия у него [народа] постоянства в сердце”. Партия пришла к выводу, что, объединившись с теми, кто владеет имуществом, она защитится от демократии. Но это привело к парадоксу: как могут наследники Маркса и Ленина, получившие власть, отрицая буржуазные ценности и неравенство, принять новый обеспеченный класс? Как сохранить идеологический фундамент власти?

То было время самоопределения и для партии. Задача легла на плечи председателя КНР и генерального секретаря КПК Цзян Цзэминя. В 2002 году он выступил с риторическим трюком. Поскольку Цзян не мог говорить о среднем классе, он заявил, что партия отныне посвятит себя помощи “новой среднезажиточной страте”. Ей пели дифирамбы партийные функционеры, о ней кричали новые лозунги. Автор из милицейской академии назвал “новую страту” “моральной силой, стоящей за культурой… Эта сила необходима, чтобы ликвидировать привилегии и избавиться от бедности. Она абсолютна”.

Тогда же партия перестала именоваться “революционной” и стала называть себя “правящей”. Те, кто десятки лет называл своих оппонентов “контрреволюционерами”, превратились в таких ярых защитников статус-кво, что слово “революция” стало неудобным. Музей истории революции у площади Тяньаньмэнь сменил вывеску на “Национальный музей Китая”. Вэнь Цзябао заявил в 2004 году: “Воистину единство и стабильность важнее всего”.

Если эти перемены и показались обычным китайцам лицемерием, у них не было особенного выбора. Партия и народ теперь смотрели в разные стороны: общество стало пестрее и свободнее, а партия – однороднее и строже.

В октябре 2007 года я присутствовал в Доме народных собраний на открытии XVII Всекитайского съезда КПК. Официально делегаты решали, кто будет править КНР. (На самом деле, конечно, решение было принято заранее.) Шестидесятипятилетний председатель КНР и генсек КПК Ху Цзиньтао, как и многие высшие партийцы, был по образованию инженером – технократом, абсолютно уверенным, что “развитие – единственная истина”. Ху был настолько немногословен и внешне бесстрастен, что его прозвали “Деревянное лицо”. В этом он сам был виноват лишь отчасти: после ужасов Культурной революции партия занялась устранением угрозы культа личности и преуспела в этом. Когда Ху был моложе, в его официальной биографии упоминалось о его любви к бальным танцам. Как только он возглавил партию, эта деталь – единственное, что свидетельствовало о его личных предпочтениях, – исчезла.

Ху взирал на две тысячи преданных ему делегатов. Зал купался в красном: покрывающий весь пол ковер, занавеси, огромная звезда на потолке. Перед трибуной в иерархическом порядке сидели чиновники, многие – в красных галстуках, как и сам Ху. Хореография была безупречной: каждые несколько минут молодые женщины с термосами проходили по рядам, разливая чай с точностью пловчих-синхронисток. Ху выступал два с половиной часа. Его речь пестрела выражениями, далекими от языка улиц. Ху, упоминавший “гармоничное социалистическое общество”, “научный взгляд на развитие” и, конечно, “марксизм-ленинизм”, пообещал лишь постепенные политические реформы. Партия, по его словам, должна сохранить “сердцевину”, которая “координирует усилия всех частей” общественного организма.

За стенами Дома народных собраний было заметно возвращение классового неравенства. В 1998 году китайский издатель издал сатирическую книгу Пола Фассела “Класс: о социальном статусе в Америке” (1982). Кроме прочего, там упоминалось, что “чем агрессивнее телесный контакт в том виде спорта, состязания в котором вы смотрите, тем ниже класс”. В переводе сатира пропала, и книгу раскупали как руководство к действию в новом мире. Переводчик объяснял во вступлении: “Одно лишь обладание деньгами не принесет вам всеобщую приязнь и уважение. Гораздо важнее то, что говорят о вас ваши расходы”.

Книга Дэвида Брукса “Бобо в раю: откуда берется новая элита?”, переведенная на китайский язык в 2002 году, стала бестселлером. Брукс описывал далекий мир – американскую буржуазную богему, мешающую контркультуру 60-х годов с “рейганомикой”, однако книга совпала с представлением китайцев, желающих преуспеть, о самих себе. Слова “бобо” и “бубоцзу” в том году стали самыми популярными поисковыми запросами в китайском секторе интернета. Вскоре появились бары для бубоцзу, книжные клубы для бубоцзу и лэптопы, обещающие подарить бубоцзу “яркие романтические эмоции”. Китайская пресса, устав от бубоцзу, занялась дин кэ (DINK – Double Income, No Kids), а после – “сетянами” (netizens), “королями собственности”, “рабами ипотеки”. Анонимный автор-китаец изобразил в популярном эссе “белые воротнички” молодых мужчин и женщин,

потягивающих капучино; назначающих свидания в Сети; имеющих семью с двойным доходом, но не имеющих детей; пользующихся метро и такси; не рассуждающих об экономике; останавливающихся в хороших отелях; посещающих пабы; долго разговаривающих по телефону; слушающих блюз; работающих сверхурочно; гуляющих по ночам; празднующих Рождество; заводящих связи на одну ночь… держащих “Великого Гэтсби” и “Гордость и предубеждение” на прикроватных тумбочках. Они живут ради любви, манер, культуры, искусства и опыта.

В “век амбиций” жизнь ускорилась. При социализме у китайцев почти не было причин торопиться. Если не считать фантазий Мао о “скачках” вперед, люди работали согласно с бюрократическими и сезонными ритмами. Попытка двигаться быстрее или идти на больший риск почти ничего не дала бы. Подобно императорскому двору, социалистическое планирование определяло, когда включать центральное отопление и когда выключать его. Однако внезапно Китай охватило ощущение, что страна опаздывает. Социолог Хэ Чжаофа опубликовал манифест в пользу ускорения. Он сообщил, что в Японии пешеходы ходят со средней скоростью 1,6 м/с, осудил своих соотечественников (“Даже американка на высоких каблуках ходит быстрее молодого китайца”) и призвал ценить каждую секунду: “Нацию, транжирящую время, накажет само время”.

Некоторые жаждущие преуспеть разбогатели прежде, чем поняли, что делать со своими огромными деньгами. В 2010 году Китай охватила “лихорадка иностранного айпио”, и в мае следующего года предпринимательница Гун Хайянь, занимающаяся бизнесом знакомств, вывела свою компанию на американскую биржу (NASDAQ). К концу того же дня эти акции стоили дороже семидесяти пяти миллионов долларов. Муж Гун забросил изучение дрозофил.

Гун пригласила меня на ужин. Они купили дом в северном пригороде Пекина. Когда мы съехали с шоссе, солнце клонилось к закату. Мы миновали спа-салон для домашних животных, жилой комплекс Chateau de la Vie и свернули к роскошному коттеджному поселку, больше напоминающему Нью-Джерси, чем Хунань. Дом был светло-коричневым, в тосканском духе. Двухлетняя дочь Гун в пижаме бросилась к двери и обняла мать. Муж ждал в столовой, где уже сидели родители и бабушка Гун. Они жили здесь же.

Меня поразило это зрелище: четыре поколения женщин в одном доме. Девяносточетырехлетняя бабушка Гун сильно пострадала во время Культурной революции: ее сочли кулачкой. Она родилась вскоре после того, как в Китае перестали бинтовать женщинам ноги. За ужином я пытался представить, что ей довелось пережить за свою долгую жизнь. “Прежде женщины считали так: “Если хочешь быть одетой и сытой, выходи замуж. Если мужчина отвечает твоим минимальным запросам, выходи за него’, – сказала Гун, подцепляя рис палочками. – Теперь все иначе. Я живу счастливо и независимо. Я могу быть придирчивой. И если мне что-то не понравится в мужчине, у него нет шансов”.

Годами Гун и ее семья кочевали из одной наемной квартиры в другую, вшестером жили в двух комнатах. Теперь у них собственный дом, и живут они среди европейских дипломатов и арабских бизнесменов. Сейчас, спустя девять месяцев после переезда, стены виллы все еще пустуют. У семьи Гун пока нет картин, но это впереди. Мопед стоит в холле: дань деревенской традиции. Не думаю, что его украдут новые соседи. Кажется, семья Гун забрала пожитки из сельского дома в Хунани и распаковала их здесь, на пекинской вилле.

“Век амбиций” потребовал от людей новых знаний и умений. Чтобы помочь начинающим предпринимателям справиться с проблемой выпивки, сопровождающей бизнес в Китае, харбинская вечерняя школа под названием “Вэйлянский институт межличностных отношений” предлагала курс “алкогольной стратегии”. (Вот одна из хитростей: после тоста незаметно выплюньте алкоголь в свой чай.) То, чему нельзя научиться, можно было купить: Чжан Да-чжун – магнат, торгующий бытовой электроникой, – нанял трех человек, чтобы они читали и пересказывали заинтересовавшие его книги.

Задолго до того, как на Западе узнали о повадках напористых “матерей-тигриц”, самым популярным в Китае педагогическим пособием была “Девушка из Гарварда”. В этой книге женщина по имени Чжан Синъу описала, как она привела дочь в “Лигу плюща”. Тренировки начались еще до рождения девочки: беременная Чжан сидела на высокопитательной диете, хотя и очень страдала от этого. Когда дочери исполнилось полтора года, Чжан помогала ей заучивать стихи танских поэтов. В первых классах школы девочка делала уроки при шуме (так Чжан стремилась научить ее концентрироваться) и, следуя наставлениям матери, придерживалась графика: двадцать минут занятий – пять минут бега по лестнице. Чтобы воспитать стойкость, Чжан заставляла дочь по пятнадцать минут держать в руках кубики льда. Это можно счесть глупостью, но для людей, пытающихся выбраться из нищеты, оправданной казалась почти любая жертва.

Никто не желал элитарного образования (и преимуществ, которые оно дает) так сильно, как “те, кто разбогател первым”. Многие из них приехали из глуши и знали, что городские интеллектуалы считают их людьми неотесанными. Из-за гигантского населения поступление в колледж в Китае – это настолько жестокое соревнование, что его сравнивают с “десятью тысячами лошадей, пытающимися перейти реку по единственному бревну”. Чтобы исправить положение, правительство всего за десятилетие удвоило число колледжей и университетов, доведя его до 2409. Но и тогда смог учиться лишь один из четырех абитуриентов.

Американское образование было еще престижней, и тревога родителей из среды “тех, кто разбогател первым”, передалась детям. Осенью 2008 года я обедал с женщиной по имени Чэун Янь, более известной как Мусорная королева. Шанхайский журнал “Хужунь репорт” ежегодно публикует рейтинг богачей. В 2006 году Чэун стала первой женщиной, занявшей в рейтинге состояний первое место. Она основала корпорацию “Девять драконов” (сейчас это крупнейший китайский производитель бумаги). Прозвищем “Мусорная королева” Чэун обязана найденной ею рыночной нише: Чэун дешево покупала в США макулатуру, переправляла ее в Китай, перерабатывала в картонные коробки для товаров, сделанных в Китае, и продавала обратно в Америку. В 2006 году “Хужунь репорт” оценил ее состояние в 3,4 миллиарда долларов, в 2007 году оно превышало io миллиардов. Чэун обошла Опру Уинфри и Дж. К. Роулинг. Журналисты назвали ее богатейшей из женщин, самостоятельно заработавших состояние.

Чэун Янь и ее муж Люмин Чун (бывший дантист, ныне генеральный директор корпорации) встретились со мной в столовой для администрации одного из предприятий Чэун – крупнейшего в мире целлюлозно-бумажного комбината в городе Дунгуань на юге страны. В пятидесятидвухлетней Чэун нельзя было угадать владелицу фабрики. Она не владела английским, а по-китайски говорила с сильным маньчжурским акцентом. Ее рост едва ли превышал полтора метра, и тараторила она так, будто была напрямую подключена к промышленному подсознательному: “Рынок не ждет! Если я не стану расширяться сейчас, если подожду год, два или три, я ничего не сделаю, я упущу возможности. И мы ничего не будем собой представлять, мы будем как любая другая фабрика”.

Пока мы ели, Чэун не хотела говорить о бизнесе. Она и ее муж жаждали рассказать о двух своих сыновьях. Старший учился в магистратуре инженерного факультета Колумбийского университета, а младший – в частной школе в Калифорнии. Во время обеда ассистентка передала Чэун копию рекомендации для колледжа, составленной преподавателем. Чэун просмотрела ее и вернула. “Средняя оценка – от 4 до 4,3”, – сообщила она мне. И с гордостью самоучки прибавила: “Его голова теперь устроена на американский лад. Ему стоит получить и китайское образование. Иначе он не найдет баланса”.

В 2005 году, когда я приехал в Китай, в американских частных школах (по данным Министерства внутренней безопасности США) обучалось всего 65 китайцев. Пять лет спустя их насчитывалось около 7 тысяч. Я уже не удивляюсь, когда крупные партийные функционеры говорят, что их дети учатся в Андовере или в Уотертауне. А недавно группа влиятельных китайцев пошла напрямик: организовала для своих детей роскошную частную школу в Пекине. Управлять ею пригласили бывших директоров школ “Чоут” и “Гочкисс”.

Из всех путей саморазвития теперь ничто не вызывало такого ажиотажа, как овладение английским. “Лихорадка английского языка” поражала официантов, гендиректоров, университетских профессоров. Она сделала язык главным показателем потенциала – силой, способной полностью изменить резюме, привлечь спутника жизни или покинуть наконец деревню. Мужчины и женщины на сайте знакомств Гун включали знание английского в свои анкеты наряду с упоминанием о машинах и домах. Каждый поступающий в колледж должен был владеть английским хотя бы на базовом уровне, и это был единственный иностранный язык, знание которого проверяли. В романе Ван Гана “Английский” сельский учитель говорит: “Если бы я осознал место каждого слова в [английском] словаре, передо мной открылся бы целый мир”.

В XIX веке в Китае презирали английский – язык посредников, имеющих дело с иностранными купцами. “Эти люди, как правило, мелкие плуты и бездельники из городов, презираемые в собственных деревнях и общинах”, – писал в 1861 году ученый-реформатор Фэн Гуйфэнь. При этом Фэн прекрасно понимал, что дипломатам необходим английский язык, и призывал учредить языковые школы: “В Китае множество талантливых людей; должны найтись те, кто может научиться у варваров и превзойти их”. Мао навязывал своей стране русский язык и репрессировал стольких учителей английского, что к 60-м годам во всем Китае насчитывалось менее тысячи школьных учителей. После того как Дэн открыл Китай миру, началась “лихорадка английского языка”. В 2008 году 80 % опрошенных китайцев считали, что им жизненно необходим английский. (Сочли, что важно выучить китайский, лишь 11 % американцев.) К 2008 году насчитывалось 200–350 миллионов китайцев, изучающих английский язык. Акции крупнейшей системы языковых школ “Нью ориентал” были выставлены на торги на Нью-Йоркской фондовой бирже.

Мне хотелось встретиться с Ли Яном – самым известным в Китае учителем английского и, возможно, единственным на планете преподавателем иностранного языка, который славен тем, что ученики на его занятиях плачут от восторга. Ли был главным преподавателем и главным редактором собственной компании “Крейзи инглиш” (Li Yang Crazy English). Его студенты твердили его биографию как заклинание: родился в семье партийных пропагандистов, чьи представления о дисциплине сделали Ли настолько забитым, что он не решался ответить на телефонный звонок; чуть не вылетел из колледжа, но начал готовиться к экзамену по английскому языку, читая вслух, – и обнаружил, что чем громче он читает, тем увереннее себя чувствует; стал знаменитостью в колледже и построил собственную империю. За двадцать лет преподавания Ли самолично появился перед миллионами китайцев.

Весной 2008 года я встретился с ним, когда он посетил (с фотографом и личным помощником) интенсивный суточный семинар в небольшом колледже на окраине Пекина. Ли вошел в класс и прокричал: Hello, everyone! Студенты зааплодировали. Тридцатиоднолетний Ли был одет в сизую водолазку и угольного цвета полупальто. В черных волосах уже появилась проседь.

Ли оглядел студентов и попросил их встать. Это были пекинские врачи тридцати-сорока лет, отобранные для работы летом на Олимпийских играх. Как и миллионы китайцев, изучающих английский по книгам, врачи едва могли заставить себя говорить на этом языке. Ли прославился благодаря своей методике ESL (“английский как второй язык”), который гонконгская газета назвала English as a Shouted Language (“английский как язык крика”). Крик, утверждал Ли, помогает развить “международную мышцу”. Ли стоял перед студентами, подняв правую руку, как проповедник.

– I! – прогремел он.

– I! – послышалось в ответ.

– Would!

– Would!

– Like!

– Like!

– To!

– То!

– Take!

– Take!

– Your!

– Your!

– Tem! Per! Ture!

– Tem! Per! Ture!

Следом врачи попробовали свои силы поодиночке. Женщина в модных темных очках произнесла: I would like to take your temperature [“Я бы хотела измерить вашу температуру”]. Ли театрально покачал головой. Женщина покраснела и прокричала: I would like to take your temperature! Коренастому мужчине в военном мундире ободрение не понадобилось. За ним крошечная женщина выжала из себя трескучий вопль. Мы шли по классу, и каждый голос звучал увереннее предыдущего. Я подумал о реакции вероятных пациентов, но задать вопрос не успел: Ли направился в соседний класс.

Ли с легкостью преподавал на стадионах для десяти и более тысяч человек. Самые увлеченные платили за “бриллиантовый” курс, включавший дополнительные занятия в малых группах с великим человеком. Стоимость такого курса составляла двести пятьдесят долларов в день – больше среднего месячного заработка. Ученики просили у Ли автограф. Иногда они присылали ему любовные письма с нижним бельем.

Существует и другой взгляд на методику Ли. “Еще не ясно, действительно ли он помогает освоить английский”, – сказал мне Боб Адамсон, специалист из Гонконгского института образования. Фирменный крик Ли, по-моему, не дотягивал до вопля, которым вы пытаетесь предупредить кого-либо о стремительно приближающемся грузовике, но был явно громче призыва к столу.

Ли нравились громкие патриотические лозунги вроде “Овладей английским и сделай Китай сильнее”. На своем сайте Ли объяснял:

Америка, Англия, Япония – никто не хочет, чтобы Китай был большим и сильным! Чего они по-настоящему хотят, так это того, чтобы китайская молодежь носила длинные патлы, странную одежду, пила газировку, слушала западную музыку, не имела боевого духа и стремилась к удовольствиям и комфорту! Чем сильнее деградирует китайская молодежь, тем они счастливее!

Ван Шуо, один из крупнейших современных китайских романистов, отнесся к националистической риторике Ли с отвращением:

Я уже видел подобное. Это старое колдовство: собери большую толпу, заведи ее, вызови у людей ощущение силы, убеди их, что они могут свернуть горы и осушить моря… Я думаю, Ли Ян любит нашу страну. Но если продолжать в том же духе, боюсь, патриотизм обернется какой-нибудь дрянью вроде расизма.

Общаясь со студентами Ли, я обнаружил, что они считают его не столько преподавателем, сколько живым свидетельством самосовершенствования. Ли выступал в Запретном городе и на Великой стене. Его имя появилось на обложках более сотни книг, видео- и аудиодисков, компьютерных программ. Большая часть продуктов Ли выпускались с его портретом: очки без оправы, победная улыбка – типичный китаец-горожанин XXI века. Ли был высокомерен. Он сравнил себя с Опрой Уинфри и заявил, что продал “миллиард” своих книг. (Можно было и не приукрашивать действительность: один из издателей подтвердил, что книги Ли продаются миллионными тиражами.) Обозреватель официальной “Чайна дейли” назвал Ли “демагогом”. “Саут Чайна морнинг пост” задавалась вопросом, не превращается ли “Крейзи инглиш” в “одну из тех сект, лидеры которых требуют почитать себя как богов”. (“Секта” – опасное слово. “Фалуньгун” получил этот ярлык в 1999 году, и его сторонников преследуют до сих пор.)

Когда я спросил Ли об обвинениях в “сектантстве”, он сказал: “Я был взбешен, услышав это”. Он заявил, что поклонение его не интересует: “Секрет успеха – заставлять их платить снова, снова и снова”.

Космология Ли увязывала способность говорить по-английски с личным влиянием, а личное влияние – с могуществом нации. Это порождало сильное, иногда отчаянное, обожание. Ученик по имени Фэн Тао рассказал мне, что однажды у него хватило денег на лекцию Ли, но не хватило на поезд: “И тогда я пошел и сдал кровь”. Находиться в такой толпе может быть небезопасно. Ким, американская жена Ли, рассказала мне: “Бывало, я просила какого-нибудь крепкого мужчину вытащить дочь из толпы. Люди толкались так, что становилось страшно”.

Ким воспринимала меня как островок нормальности среди бурного океана “Крейзи инглиш”. “Я просто мама, которая случайно угодила в это безумие”, – сказала она со смехом. Ким преподавала во Флориде английский и встретилась с Ли в 1999 году во время своей поездки в Китай с группой Учительского союза Майами. Они поженились спустя четыре года, и Ким начала выступать вместе с Ли. Ее сдержанное остроумие и стопроцентно американский внешний вид прекрасно дополнили стиль мужа. Сначала Ким озадачивало фиглярство Ли и его националистические эскапады, но умение этого человека находить общий язык с учениками в конце концов покорили ее: “Ли искренне увлечен. Разве мне, учителю, может такое не понравиться?”

Пару недель спустя после семинара в Пекине я попал на главное мероприятие Ли в году – в “Интенсивный зимний лагерь “Крейзи инглиш’”. Погода в те выходные выдалась худшей за последние полвека. Буран пришелся на выходные – наступил Новый год по лунному календарю, самый важный семейный праздник. Вокруг царил хаос. В Гуанчжоу сотни тысяч путешественников не могли покинуть здание вокзала. Но каким-то образом семьсот взрослых и детей все же добрались до лагеря в южном городе Цунхуа. Десятилетний мальчик сказал мне, что ехал на машине, которую вел его старший брат, четыре дня.

Супервизоры носили камуфляж и были вооружены мегафонами. Ученики передвигались колоннами. Отовсюду с плакатов с английскими фразами смотрел Ли. Плакат на лестнице в столовую гласил: “А заслужили ли вы обед?” С плаката на площади, где ученики строились перед занятиями, Ли советовал: “Не подводите свою страну”, а на двери, ведущей на арену, значилось: “Хотя бы раз в жизни вы должны поддаться безумию”.

В девять утра в день открытия студенты заняли арену. Там было холодно, как и в общежитиях. (Я спал полностью одетым и в шапке.) Ли усматривал в способности говорить по-английски связь с физической выносливостью: разрыв между англоговорящим и не-англоговорящим мирами настолько велик, что для преодоления этой пропасти уместны и тяжелая работа, и унижение. Он приказывал своим ученикам “полюбить терять свое лицо”. На видео, записанном для школьников средних и старших классов, он говорил: “Вы должны делать много ошибок. Над вами должны смеяться. Но это неважно, потому что ваше будущее отличается от будущего других”.

Подиум с красной ковровой дорожкой делил толпу надвое. После взрыва фейерверков Ли вышел на сцену с беспроводным микрофоном. Он пружинисто вышагивал взад-вперед. “Шестая часть населения планеты говорит на китайском языке. Почему мы учим английский? – спросил Ли и показал на преподавателей-иностранцев, угрюмо сидящих у него за спиной. – Потому что мы жалеем их, неспособных говорить по-китайски!” Толпа взревела.

Следующие четыре часа, которые мы провели на холоде, Ли переходил от оскорблений к поощрениям и обратно, всячески выделываясь перед камерой. Аудитория млела от восторга… По утрам ученики вместе бегали, выкрикивая английские слова и фразы. В последнюю ночь они ходили по углям. Между занятиями все бормотали что-то, уткнувшись в книги Ли.

Выйдя однажды подышать, я встретил Чжан Чжимина – мужчину тридцати трех лет с чубчиком как у Тинтина. Он попросил, чтобы я называл его Майклом, и рассказал, что пять лет проучился в “Крейзи инглиш”. Чжан был сыном шахтера-пенсионера и не мог позволить себе билет в лагерь, поэтому весь предыдущий год он работал здесь охранником и старался все услышать. Теперь его назначили помощником преподавателя и даже положили небольшую стипендию.

“Обычно, когда я вижу Ли Яна, я немного нервничаю, – сказал Майкл, когда мы грелись на солнце. – Это сверхчеловек”.

Энтузиазм Майкла был заразителен. “Пока я не знал о “Крейзи инглиш’, я был просто очень застенчивым китайцем, – говорил он. – Ян слова не мог вымолвить. Был очень зажат. А теперь я уверен в себе. Я могу говорить с кем угодно на людях, и я могу убедить людей говорить вместе”.

Старший брат Майкла работал ассистентом Ли. Майкл стал по восемь часов в день изучать английский, снова и снова слушая записи Ли, голос которого звучал, “как музыка”.

Любимой книгой Майкла была “Библия стандартного американского произношения” Ли Яна, которая помогла ему подтянуть гласные и одолеть согласные. В конце концов он получил работу преподавателя в школе английского и надеялся со временем открыть собственную. Я расспрашивал учеников Ли Яна, какую роль играет в их жизни английский язык. Крестьянин, выращивавший свиней, желал достойно встретить американских покупателей. Финансист, приехавший сюда в свой отпуск, подумывал о повышении. Майкл не сомневался, что английский может многое ему дать. Несколько лет назад брат Майкла занялся сетевым маркетингом (он продавал спортивное питание). Подобная торговля (китайцы называли компании прямых продаж “крысиными обществами”) процветала в эпоху быстрого экономического роста, когда люди мечтали о быстрых деньгах.

“Он всегда хотел втянуть меня в это”, – начал свой рассказ Майкл, и я попытался представить его расхваливающим некий белковый коктейль с той же страстью, с какой он теперь отдавался английскому языку. “Я потратил полгода и ничего не получил”, – посетовал Майкл. Его брату пришлось отправиться в США, чтобы заработать деньги и расплатиться с кредиторами. Он работал официантом в Нью-Йорке, и до его возвращения Майкл должен был содержать родителей.

С течением нашей беседы решительность Майкла таяла. Брат хотел, чтобы и Майкл переехал в Америку: “У него грандиозные мечты… Но я не очень хочу туда ехать, потому что хочу иметь собственное дело. Работая на другого человека, не станешь богатым. Не сможешь купить дом, машину, содержать семью”. Майкл опустил глаза: “У меня нет выбора. Это жизнь. Я должен улыбаться. Но я чувствую ужасное давление. Иногда хочется плакать. Но я же мужчина”. Он замолчал. Воздух был неподвижен, если не считать голоса Ли, выступавшего на арене.

Несколько недель спустя Майкл пригласил меня на ланч в свою квартиру в Гуанчжоу, где он жил с родителями. Это был район многоэтажек. Майкл был в хорошем настроении: “Меня повысили до супервизора, я получил прибавку”. Жилище состояло из гостиной, двух маленьких спален и кухни. Его родители готовили, пахло имбирем. Майкл и его отец делили двухъярусную кровать в одной комнате, а его мать и ее старшая сестра жили в другой. Комнату Майкла занимали в основном учебники английского. Английский казался материальным, третьим – и притом неряшливым – соседом по комнате. Майкл порылся в ящике и вынул самодельные словарные карточки. На карточке “Занятия” значилось: “Астроном; булочник; бармен; биолог; босс; ботаник…”

Когда Майкл был ребенком, семья жила в шахтерском городке под названием Шахта № 5. Его родители, пережившие тяжелые годы бедности и политических неурядиц, имели одну цель в жизни – “провести остаток своих дней в покое”. Но Майкл отчаянно желал выбраться из Шахты № 5. В отрывке, который он использовал для языковой практики, он написал:

Я не могу ежедневно есть паровой хлеб, лежалую зелень и бататы. Я не могу год за годом носить одну и ту же заштопанную одежду, служа посмешищем для одноклассников. Я не могу идти час пешком до старой занюханной школы.

На деньги, занятые у босса шахты и других людей, Майкл поступил в колледж, где влюбился в английский. В дневнике он записал: “Иногда я даже не могу уснуть – так сильно хочу изучать английский”. Он смотрел американские фильмы и копировал гулкий голос Муфасы из “Короля-льва”. Муфасу озвучил Джеймс Эрл Джонс. Молодой китаец, говорящий как Дарт Вейдер, не остался в лагере незамеченным. “Он был словно обкуренный”, – сказал мне Гобсон, приятель Майкла.

Студентом Майкл работал на местной радиостанции и мыл посуду в Кей-эф-си, и все же, даже с учетом ссуды, полученной от босса угольной шахты, обучение было для него слишком дорогим. Майкл отчислился после двух лет и посвятил все свое время “Крейзи инглиш”. Он поглощен задачей управления собственной судьбой сильнее, чем все, кого я знаю, и называет себя “заново родившимся англоговорящим”. В своем дневнике Майкл больше не описывает неудачи: “Рост дерева зависит от климата, но я сам управляю погодой, управляю собственной судьбой. Нельзя изменить начальную точку своей жизни, но с помощью обучения и упорной работы можно изменить конечную!” Его книжные полки ломятся от самоучителей. Майкл перенял у продавцов привычку прибавлять ко всем фразам заискивающее “верите ли”.

Когда мы сидели в его комнате, Майкл решил прослушать записи, которые он подготовил для своих учеников, оттачивающих произношение. Он открыл файл “Что такое английский язык?” На фоне из звука волн и крика чаек зазвучали фразы, надиктованные девушкой по имени Изабель: “Английский язык – это легко. Я могу овладеть английским. Я буду пользоваться английским. Я выучу английский. Я буду жить в английском. Я больше не раб английского. Я – его хозяин. Я верю, что английский станет моим преданным слугой и другом на всю жизнь”.

Это продолжалось несколько минут. Майкл внимательно слушал. Я осматривал комнату, и мой взгляд наткнулся на небольшой листок в ногах кровати. Надпись на китайском гласила: “Прошлое не предопределяет будущее. Верь в себя. Твори чудеса”.

 

Глава 6

Борьба насмерть

Ветры “века амбиций” пронеслись от побережья вглубь материка, вспять по маршрутам миграции: из крупных городов в небольшие, а оттуда – в деревни. Люди, ждавшие шанса дольше других, пустились во все тяжкие. Обитатели далеких деревень взялись изобретать. Некоторые идеи “крестьянских да Винчи” были исключительно прагматичны (так, мужчина с больными почками построил из кухонной техники и медицинских деталей прибор для диализа), но чаще всего изобретателей вдохновляло внезапное ощущение, что возможно все. Они собирали гоночные машины и роботов. Старик У Шуцзай построил деревянный вертолет. Соседи говорили, что тот похож на клетку для кур, но У продолжал им заниматься в надежде на то, что сможет “улететь с этой горы и повидать мир”.

И все же, несмотря на разговоры о “крестьянских да Винчи” и заработанных с нуля состояниях, стало ясно: за “теми, кто разбогател первым”, было не угнаться. В 2006 году 10 % самых обеспеченных китайцев-горожан зарабатывало в 8,9 раза больше, чем беднейшие 10 %, а в 2007 году – в 9,2 раза больше. Число манифестаций, в том числе организованных рабочими из-за невыплаченной зарплаты, и крестьян, чья земля была изъята под застройку, дошло в 2005 году до 87 тысяч (десятилетие назад было 11 тысяч). Чем больше людей замечало растущую пропасть, тем отчаяннее они стремились оказаться среди победителей. Учитель английского Майкл счел, что ему нужно работать больше, и ограничил сон четырьмя часами: “Деньги я могу заработать. Время я заработать не могу”.

Погоня за богатством стимулировала изобретательность, но иногда приводила к чудовищным последствиям. Ван Гуйпин, портной из дельты Янцзы, привлек соседей к занятиям химией, убеждая односельчан, что это “даст место моему сыну в хорошей школе, а всех нас сделает горожанами”. По ночам, пока семья спала, портной с девятью классами образования возился с книгой по химии. Он обнаружил, что может замаскировать слабительное под более дорогую разновидность и забирать себе разницу в цене. “Прежде чем продавать его, я выпил немного, – вспоминал он позднее. – Слегка обожгло желудок, но ничего страшного”. Потом он нашел и другие дешевые заменители, а его доход вырос. Но зелья все-таки оказались ядовитыми, и из-за сиропа от кашля в 2006 году в провинции Гуандун умерло 14 человек. Портной отправился в тюрьму, а в Китае закрыли более 400 мелких медицинских фирм-производителей. От подделок погибли сотни людей – иногда далеко от Китая, даже в Панаме.

Как и предыдущие “лихорадки”, гонка за богатством повлияла на каждого по-своему. Когда она настигла пятидесятилетнего Сиу Юньпхина, бывшего парикмахера, то подстегнула его страсть к риску Летом 2007 года он начал регулярно ездить из окрестностей Гонконга, где он жил, в Макао – единственное в Китае место, где можно легально играть. Макао, расположенный на полуострове и нескольких островах, находится в месте впадения реки Чжуцзян в Южно-Китайское море и занимает территорию, равную трем Манхэттенам. Мао давно запретил в КНР азартные игры, однако Макао почти пятьсот лет был португальской колонией, и в 1999 году, когда его вернули Китаю, отчасти сохранил вольную атмосферу, из-за которой У. X. Оден назвал город “сорняком, завезенным из католической Европы”. К 2007 году, когда Сиу начал ездить в Макао, доходы местных казино стали превышать выручку в Лас-Вегасе – до тех пор богатейшего игрового города. Еще через несколько лет оборот Макао шестикратно превысил лас-вегасский.

Сначала Сиу не везло. Он вырос в хижине с жестяной крышей в поселке в окрестностях Гонконга. В год его рождения случилось наводнение, после пришла засуха, а следом тайфуны. “Как будто боги хотели уничтожить нас, сведя с ума”, – заметил местный чиновник в мемуарах. У Сиу было пять братьев и сестер. Его образование ограничилось начальной школой. Прежде чем стать парикмахером, он работал портным и строителем. В Гонконге азартные игры были под запретом, но, как и во многих китайских общинах, здесь в игре видели надежду улучшить жизнь, и в девять лет Сиу наблюдал из толпы, как играют в карты. В тринадцать он сам играл по маленькой, и подпольный игорный дом нанял его следить за игроками: “Когда я видел, что кто-то мухлюет, я говорил боссу”.

Выросши, Сиу продолжал играть, но не особенно успешно. Аккуратный и жилистый, с пухлыми щеками, густыми волосами и взглядом человека, привыкшего самостоятельно заботиться о себе, Сиу женился в девятнадцать лет. Он завел троих детей, развелся и вновь женился. В родной деревне Фукхинь, “Приветствующей удачу”, Сиу знали как Закоренелого Игрока Пхина. Его это не слишком волновало.

Работая парикмахером, Сиу подружился с худым подростком по имени Вон Кхаммин. Вон вырос в том же районе, одном из беднейших в Гонконге, и тоже бросил школу, чтобы работать. Они иногда встречались в кафе, где Вон трудился вместе с матерью. Сиу хотел стать застройщиком, строить и продавать дома среди рисовых полей рядом с деревней, а Вон – открыть ресторан. Они сблизились еще теснее, когда Вон начал подрабатывать в Макао как “агент по развлечениям”: он отыскивал игроков, предоставлял им кредит и получал долю от их ставок. Вон пригласил Сиу в игру.

Раз или два в неделю тот садился на паром, идущий через Чжуцзян в Макао. Семьдесят тысяч человек ежедневно приезжали сюда, чтобы попытать счастья – более половины из них были с континента. Сиу не питал иллюзий: “Из десяти выиграют, может быть, трое. А если эти трое продолжат играть, заработает один”. Он играл в баккару, любимую игру китайцев. Она дает больше шансов выиграть, и ее легче освоить. Пунто-банко – вариант баккары, предпочитаемый в Макао – не требует навыков; результат определяется сразу, как только сданы карты.

Спустя несколько недель, в августе 2007 года, Сиу стало крупно везти. Иногда он выигрывал тысячи долларов, иногда – сотни тысяч. Сиу пригласили по рекомендации Вона в ВИП-залы, открывавшие двери только тем, кто готов ставить серьезные деньги, и он стал регулярно летать через залив на вертолете. Чем больше Сиу играл, тем больше Вон зарабатывал на комиссионных и чаевых.

Игровые города – святилища самокопания. Лас-Вегас был аванпостом в пустыне, истязаемым песчаными бурями и наводнениями (забытой Богом землей, по мнению мормонских миссионеров XIX века), пока не вырос в огромный город. Ежегодно туда приезжает больше людей, чем в Мекку. Хэл Ротман, современный исследователь истории американского Запада, заметил, что Лас-Вегас ставит перед посетителем вопрос: “Кем ты хочешь быть, что ты готов за это отдать?”

В Макао паром встречала толпа зазывал. Молодая женщина вручила мне проспект “Ю-эс-эй дайрект”: здесь был указан бесплатный номер, по которому владеющие китайским языком люди могли дешево найти и купить недвижимость в Америке. Мой телефон завибрировал. Это было сообщение от казино:

“Город мечты” поздравляет счастливого победителя викторины “Один доллар, чтобы стать богатым, богатым, богатым” с главным призом в 11562812 гонконгских долларов! Оседлайте “Экспресс Фортуны”. Следующим миллионером можете стать вы!

Город с полумиллионным населением казался Китаем в миниатюре. Здесь правили бал амбиции и риск, но количество денег и людей, текущих через город, превращало этот раствор в такой сильный экстракт, что он был и силой Макао, и его слабостью. Прежде Макао производил фейерверки, игрушки и искусственные цветы, но с приходом казино фабрики исчезли. Средний горожанин зарабатывал больше, чем средний европеец; разрыв между богатыми и бедными был огромен и постоянно увеличивался, как и на континенте. Строительство не останавливается ни на минуту. Вид из окна отеля напомнил мне о первых месяцах в Китае – с круглосуточно сверкающими в окнах огнями сварки.

Скорость развития Макао даже по китайским меркам была невероятной. В 2010 году крупные игроки в Макао поставили на кон около шестисот миллиардов долларов: примерно столько наличных снимают в банкоматах Америки за год. Но гора наличных на столах Макао – лишь часть картины. Согласно годовому отчету Совместной комиссии Конгресса и федерального правительства США по Китаю, “рост азартных игр в Макао, подпитываемый деньгами игроков из континентального Китая и открытием принадлежащих американцам казино, сопровождается всепроникающей коррупцией, подъемом организованной преступности и отмыванием денег”. В 2009 году американские дипломаты во внутренней переписке назвали Макао “прачечной”. По словам Дэвида Эшера (главного советника Департамента США по делам Восточной Азии и Океании при администрации Буша), Макао “из декораций к фильму о Джеймсе Бонде превратился в декорации к ‘Идентификации Борна’”.

В 2005 году агенты ФБР под видом представителей колумбийских партизан из ФАРК внедрились в банду контрабандистов, в которую входил житель Макао. Когда агент Джек Гарсиа спросил об оружии, тот прислал каталог. Гарсиа заказал противотанковые ракеты, гранатометы, автоматы. Чтобы выманить продавца и его сообщников из Макао, ФБР устроило в США фальшивую свадьбу двух участвовавших в операции агентов. Гости получили элегантные приглашения на торжество на борту яхты, отходящей из Кейп-Мей, штат Нью-Джерси. “Я был ‘шафером’, – рассказал Гарсиа. – Мы должны были отвезти их на мальчишник, а доставили в офис ФБР”. Арестовали пятьдесят девять человек. Министерство финансов США включило “Банко дельта Азия” (Макао) в черный список за участие в отмывании денег, к чему имел касательство и северокорейский режим. Банк все отрицал.

Азартные игры стали частью китайской культуры еще во времена династии Ся (1000–1500 гг. до и. э.) “Государство стремилось запретить азартные игры, – объяснял мне Дезмонд Лим, профессор маркетинга из Университета Макао, – однако чиновники оказывались среди самых заядлых игроков… Их лишали титулов, пороли, сажали в тюрьму, ссылали, но все без толку – привычка сохранялась”. Вместе с Лимом (он изучал пристрастие китайцев к риску) я отправился в “Город мечты” – комплекс казино, реклама которого гласила: “Приходи, играй, меняй свою жизнь”.

Макао притягивал интриги всякого рода со времени основания города. В 1564 году, гласит легенда, китайские рыбаки попросили у португальцев помощи в борьбе с пиратами. Португальцы спрятали пушки на джонках и победили. Благодарные китайцы позволили португальцам остаться на полуострове. Макао стал важным перевалочным пунктом между Индией и Японией, но близлежащий порт Гонконга оказался удобнее, и Макао пришлось искать альтернативу: опиум, проституцию и азартные игры. Когда сочинявший книгу “Города порока” писатель Хендрик де Леу посетил город в 30-х годах XX века, он назвал Макао пристанищем “всех отбросов мира, пьяных моряков, бродяг, отверженных, самых бесстыдных, красивых и диких женщин”.

Большую часть своей истории Макао выглядел скорее средиземноморским, нежели китайским городом, со своими барочными церквями и кафе под пальмами, где старые эмигранты за завтраком листают “Трибуна де Макау”. Ко времени моего приезда город стал напоминать Персидский залив: роскошные отели с кондиционерами, многоэтажки с припаркованными спортивными машинами. Нередко налоговые поступления в Макао почти вдвое превышали расходы бюджета, и, как и в Кувейте, местные жители получали чеки в рамках программы по распределению богатства (Wealth Partaking Scheme). Уровень безработицы не поднимался выше 3 %. “Мы добьемся за пятнадцать лет того, чего Лас-Вегас достиг за семьдесят пять”, – похвастался мне за выпивкой Паулу Азеведу, издатель “Макау бизнес” и других местных журналов. Невероятно быстрое развитие привело к тому, что горожане нуждаются в необходимом: такси, дорогах, жилье, медицинском обслуживании. “Лечить зубы я езжу в Таиланд”, – сказал Азеведу. Однажды в Макао почти кончились деньги. Казино изменили ритм жизни и работы города, и это не всем по душе. Ау Кхамсань, член Законодательной ассамблеи Макао, работавший учителем старших классов, слышал от учеников: “Я уже сейчас могу получить работу в казино и зарабатывать больше учителя”.

Недалеко от паромной пристани находится комплекс с двумя отелями, принадлежащий Стиву Уинну, магнату из Лас-Вегаса. В здешнем бутике “Луи Виттон”, говорят, объем продаж в пересчете на квадратный метр площади больше, чем где бы то ни было. Миновав аквариум со светящимися медузами (чтобы спать ночью, им требуется специальный занавес), пиар-менеджер казино объяснил, что китайская клиентура требует роскоши: “Все они президенты или председатели”. Мы остановились у нового ресторана (мишленовская “звезда”), в штате которого состоит поэт, сочиняющий стихи для важных гостей. Я спросил у официантки, для чего у каждого стола стоит маленький табурет, обтянутый белой кожей. Она ответила: “Это для вашей сумки”.

Еще поколение назад китайцы закапывали драгоценности на заднем дворе на случай репрессий. К 2012 году Китай обошел США, став крупнейшим потребителем предметов роскоши. Хотя китайцы не скучали по бедности, они не могли не задумываться о том, как их меняет стяжательство. Ходила шутка о мужчине, которого на пекинском перекрестке задел спортивный автомобиль и оторвал руку. Мужчина пришел в ужас: “Мои часы!”

Ничто в Китае так не напоминало “позолоченный век” Америки, как Макао. Мэтью Джозефсон, автор “Баронов-разбойников”, описывал, как американцы в 70-х годах XIX века привыкали к богатству. Некто “велел просверлить себе отверстия в зубах и вставить два ряда бриллиантов. Когда он гулял, его улыбка сверкала на солнце”. Претензии к американской политической системе того времени напоминают нынешние претензии к китайской: коррупция, неуважение к закону, слабость перед лицом трестов. В 7080-х годах XIX века, когда Америку сотрясали забастовки и демонстрации, их подавляли. Томас Скотт, президент Пенсильванской железной дороги, советовал “выдать забастовщикам пайку свинца на пару дней, и посмотрим, как им понравится такой хлеб”. Европейцы не без удовольствия отмечали, что Америка от варварства перешла к упадку, минуя стадию цивилизации.

Но если где-нибудь люди и были невосприимчивы к угрызениям совести по поводу богатства, так это в Макао. Продумывая дизайн казино, Стив Уинн учел китайские суеверия. Когда проектировщики поняли, что число кабинетов в спа-салоне – четыре – может отпугнуть клиентов (по-китайски “четыре” звучит почти так, как “смерть”), они устроили ряд фальшивых дверей, чтобы тех стало восемь: по-китайски звучит почти как “богатство”. В Лас-Вегасе Уинн добился успеха, сделав ставку на роскошь вместо кэмпа (то есть на Пикассо, а не Уэйна Ньютона), однако в его отеле в Макао нашлось место “вау-эффекту”. Ежечасно туристы собираются в холле, чтобы посмотреть, как из пола появляется гигантский аниматронный дракон, вьется в воздухе, сверкает красными глазами и извергает из ноздрей дым.

В “Городе мечты” пахнет парфюмом, сигаретами и шампунем для ковров. Игроки-китайцы редко пьют, когда на кону деньги. Низкий веселый гул прерывался, когда кто-то колотил по столу от радости либо отчаяния или заклинал карты. Однажды ночью я наблюдал игру в баккару. Худой мужчина с густыми бровями и красным, блестящим от пота лицом медленно поднимал краешек своей карты, а сосед кричал: “Продул! Продул!”, чтобы сглазить карту большого достоинства. Когда худой поднял карту достаточно, чтобы ее увидеть, его лицо исказилось от отвращения. Он бросил карту на стол.

“Американцы считают, что судьба в их руках, а китайцы воспринимают ее как внешнюю силу, – сказал Лим. – Чтобы изменить судьбу, по мнению китайцев, нужно совершать действия, приносящие удачу”. Китайцы-игроки рассуждают о ставках как об инвестициях и об инвестициях – как о ставках. Фондовая биржа и рынок недвижимости, по мнению китайцев, мало чем отличаются от казино. Исследователи поведения Элке Вебер и Кристофер Се сравнили китайский и американский подходы к финансовому риску. Они выяснили, что китайские инвесторы, как правило, считают себя более осторожными, нежели американцы. Однако когда дошло до дела (ученые предложили участникам эксперимента ряд гипотетических финансовых задач), оказалось, что китайцы рискуют гораздо сильнее, чем американцы примерно того же достатка.

Пожив в Китае, я привык к тому, что здешние мои друзья принимают финансовые решения, которые я нахожу рискованными, например, начинают бизнес на сбережения или переезжают на другой конец страны, не получив прежде гарантий трудоустройства. Одно из объяснений (Вебер и Се назвали его “гипотезой подушки”) гласит: традиционные широкие семейные связи помогают китайцам быть уверенными, что они получат помощь, если их риск не оправдается. Другая теория связана с китайским бумом. ‘‘Экономические реформы Дэн Сяопина сами по себе были азартной игрой, – объяснил мне Рикарду Сяо, профессор бизнеса Университета Макао. – Так что люди пришли к мысли, что идти на риск не просто нормально, а – обязательно”. Для тех, кто выбрался из нищеты и пробился в средний класс, ход мыслей мог быть таким: “Если я потеряю половину денег, ничего страшного – я уже пережил это. Я не буду бедняком и через несколько лет снова заработаю. А если выиграю? Я стану миллионером!”

Китайский подход к риску напомнил мне судьбу Линь Ифу, который сделал ставку на новый Китай. Он рисковал всем, покинув дом, и, хотя его путь драматичнее, чем у большинства, это решение было похоже на решение любого мигранта, ищущего лучшей жизни: Гун Хайянь, или последователей “Крейзи инглиш”, или, раз уж на то пошло, европейцев, приехавших в Америку в ее “позолоченный век”. Кем ты хочешь быть, что ты готов за это отдать?

Закоренелый Игрок Пхни привлек к себе внимание. Четыре месяца спустя после его успеха в колонке сплетен и светской хроники гонконгской газеты “Пинго жибао” упомянули “загадочного” человека, наведывающегося в Макао и, по слухам, заработавшего 150 миллионов долларов. “Он невероятно удачлив или он настолько хороший игрок?” – вопрошала газета в январе 2008 года. На следующий день член Законодательного совета Гонконга Чхим Пхуйчхун (сам заядлый игрок) рассказал газетчикам, что люди славят “Бога игроков”, позаимствовав этот титул из фильма с Чоу Уньфатом. Профессиональные игроки называли таких людей “метеорами”: они появлялись ниоткуда и, как правило, исчезали в никуда.

Такая удача вызывала подозрение. В казино знали, что их преимущество в баккаре – около 1,15 % – гарантирует, что после тридцати тысяч партий шансы игрока становятся призрачными. Игрок может сыграть за выходные тысячу раз и не остаться внакладе, но почти никто не уходил победителем целых семь месяцев. Вскоре после выхода статьи, автор которой назвал Сиу “Богом игроков”, двадцатилетнему сыну счастливчика стали поступать анонимные звонки с угрозами. Потом однажды ночью кто-то попытался поджечь семейный дом Сиу в деревне. Наконец, от Вон Кхаммина, пригласившего Сиу Юньпхина в ВИП-зал, потребовали встречи, чтобы обсудить, мухлюет ли Закоренелый Игрок Пхни.

Годами воплощением Макао выступал Стэнли Хо – магнат, встречающийся с актрисами и танцовщицами, в свои восемьдесят лет превосходно танцующий танго и разъезжающий по Гонконгу в “Роллс-ройсе” с номером HK-11 После того как отец потерял на бирже состояние, Хо во время Второй мировой войны начал в Макао свой бизнес: “К концу войны я заработал миллион долларов, начав всего-то с десятки”. Хо занялся авиа- и морскими перевозками, недвижимостью, а в 1962 году вместе с партнерами прибрал к рукам казино Макао. Сорокалетняя монополия превратила Хо в одного из богатейших людей Азии. Иностранные правительства подозревали Хо в слишком теплых отношениях с организованной преступностью. Он все отрицал, но регулирующие органы препятствовали попыткам его семьи управлять казино в США и Австралии. Хо был не слишком разборчив в выборе партнеров. Он устраивал гонки для шаха Ирана, регаты для Фердинанда Маркоса и островное казино для Ким Чен Ира. Разведки отчаянно пытались добыть сведения о связях Хо, но, как рассказал мне Дэн Гроув, агент ФБР в отставке, служивший в Гонконге, “никто не прошел дальше первой базы”.

В 2002 году монополия Стэнли Хо закончилась, и за лицензиями в Макао потянулись зарубежные бизнесмены. Первым открыл казино – “Сэндс Макао” – Шелдон Адельсон из Лас-Вегаса, номер девять (по мнению “Форбс”) в списке богатейших людей США. Адельсон был антиподом Стэнли Хо: маленьким и полным, с ярко-рыжими волосами. Сын таксиста из Литвы, Адельсон вырос в Дорчестере, пригороде Бостона, и чем только ни занимался: упаковывал туалетные принадлежности для отелей, продавал спрей для очистки ветрового стекла ото льда. В 1979 году он открыл Comdex, компьютерную торговую выставку, и так достиг настоящего успеха. Потом он купил в Лас-Вегасе старый отель “Сэндс”, создал самый большой в Америке частный комплекс для конференций и сделал состояние, совмещая казино с выставочными центрами. Адельсон, желая заполучить Макао для доступа к кошелькам 1,3 миллиарда китайцев, обворожил пекинское руководство, используя свое влияние в Республиканской партии США. (Он был самым крупным частным спонсором во время кампании 2012 года.) Адельсон открыл первое казино в мае 2004 года, а потом решился воплотить идею, которая, по его словам, пришла к нему во сне: воспроизвести в Макао Лас-Вегас-Стрип. Его компания построила между двумя островами насыпь из 3 млн. м3 песка и открыла “Венишен Макао” (стоимостью 2,4 миллиарда долларов) – увеличенную копию “Лас-Вегас Венишен”, с самым большим в мире игровым залом. Адельсон сообщил, что надеется за счет Макао когда-нибудь превзойти Билла Гейтса и Уоррена Баффета.

В отличие от Лас-Вегаса, где основной доход казино зависел от продажи жетонов для игровых автоматов, три четверти прибыли в Макао давали огромные ставки в ВИП-залах, где крупные игроки проводили круглые сутки. Казино в Макао опиралось на “агентства по развлечениям”: закон запрещал взимать долги на остальной территории КНР, а такие агентства могли легально искать богатых клиентов по всему Китаю, предоставлять им кредит, а после улаживать непростые вопросы возвращения долгов. Эта система пользуется особенной популярностью у клиентов, желающих вывести за рубеж крупные суммы наличными. Если коррумпированный чиновник или нечистый на руку бизнесмен желает скрыть свои доходы, агентство может взять наличные в Китае и вручить ему по другую сторону границы игровые фишки, которые можно обналичить или пустить в игру. (Еще один вариант – “смур-финг”: наличные вывозятся контрабандой через плохо охраняемую границу Макао.)

Хотя среди “агентств по развлечениям” есть и законопослушные, десятилетиями этот бизнес был связан с организованной преступностью. Триады, выросшие из тайных обществ, занимались гангстерским ростовщичеством и контролировали проституцию. Их присутствие ощущалось и в казино Макао. В последние годы триады оставили дрязги ради блестящих возможностей, предоставляемых отмыванием денег, финансовыми махинациями и азартными играми. Уличные бандиты превратились в теневых дельцов, и стало сложнее отличить триады, пришедшие в бизнес, от бизнеса, действующего как триады.

Макао оказался особенно привлекательным для коррумпированных чиновников. Партийцы часто направлялись в Макао с общественными деньгами и возвращались с пустыми карманами. Чжан и Чжан, чиновники из Чунцина, в 2004 году проиграли в казино более 12 миллионов долларов. Бывший партийный босс из Цзянсу проиграл 18 миллионов. Еще один бюрократ из Чунцина умудрился потратить четверть миллиона долларов всего за двое суток. В Макао за расхищение бюджетных средств арестовали множество чиновников. В 2009 году ученые определили, сколько средний бюрократ теряет за игровым столом до своей поимки: 3,3 миллиона долларов.

Чтобы найти миллионеров, “агенты по развлечениям” изучали деловую прессу. Тридцатидевятилетний агент рассказал мне: “Сегодня в Макао, если человек не играет хотя бы на несколько сотен тысяч долларов, он не считается настоящим клиентом”. А если клиент не оплачивает долг? “Мы едем в его город и звоним. Потом, если необходимо, ждем пару дней. Просто чтобы надавить”, – объяснил агент.

Через несколько недель после поджога деревенского дома Сиу Юньпхина Сэ Валунь, средний чин одной из самых известных триад, Вохопто, созвал на окраине Гонконга “бойцов”. Сэ, коренастый человек лет тридцати, изложил своим людям план. Один из них потом пересказывал его в суде: “Босс хочет, чтобы человек вернул немного денег”. “Должником” был Сиу, а “боссом” – хорошо известный гонконгской полиции и властям США Чхен Чхитхай. По мнению судьи Верины Бокхари из Гонконга, Чхен мог “иметь голос” в ВИП-зале казино “Сэндс Макао” – одном из мест, где Сиу играл в баккару.

План был таков. Сиу пошлют “сообщение”, заманив в засаду его друга Вона. Последнего похитят в дороге и отвезут в ближайшую деревню, где в заброшенном здании будут готовы перчатки, капюшоны, ножи и телескопические дубинки. Сначала предполагалось просто сломать Вону руки и ноги. Позднее план изменился, и Вона решили убить, чтобы Сиу увидел серьезность их намерений.

Когда Сэ объяснил задание, его люди несколько растерялись. Один из рекрутов поинтересовался: “Что, все настолько серьезно?” Сэ удивился: “Босс так велит”. Второй вспомнил, что он в тот вечер приглашен на свадьбу. Третий, Лау Минъе, не хотел делать “работу” бесплатно: “Если не собираешься платить человеку, как он может тебе помочь?”

К тому же Лау был знаком с предполагаемой жертвой. Двадцатилетний Лау был крестьянским сыном и прежде работал разносчиком в чайном домике, мотаясь по окрестностям на золотистой “Тойоте”. Он иногда привозил еду в деревню Вона: “Все были в шоке от идеи убить кого-либо, тем более человека, которого знал один из нас”.

Лау явно колебался. Сэ пришел в ярость: “Какого хрена ты еще думаешь?!” Лау пришлось сдаться. Он присоединился к триаде еще подростком и служил “бойцом” под началом Сэ. Денег это приносило немного. Он подрабатывал в газетном ларьке и в интернет-кафе. У него была подруга, и она ждала ребенка. К тому же ему и так хватало неприятностей с выплатой пятисот с лишним долларов за ремонт грузовика, в который он въехал на своей “Тойоте”.

Труд наемного убийцы показался Лау отвратительным, и в день убийства перед рассветом он позвонил знакомому полицейскому и предложил сделку. Они встретились, и Лау выложил все: про убийство, “Бога игроков”, дом с капюшонами и ножами. В суде Лау объяснил: “Я отец и хочу быть ответственным человеком”. Сделка могла привести его в тюрьму, но он высчитал, что выйдет “прежде, чем ребенок все поймет”.

За несколько часов полиция арестовала пять человек. Их судили осенью за сговор с целью причинения тяжких телесных повреждений и участие в триадах. Сэ, кроме того, обвинили в сговоре с целью убийства и найме людей для его исполнения. Пять человек отправились в тюрьму на четырнадцать лет. (Лау за помощь следствию отпустили.) Во время расследования полиция ненадолго задержала и лидера триады Чхен Чхитхая. По словам Джона Хейнса, защитника Сэ, Чхен “позвонил своему адвокату и отказался отвечать на вопросы – и в результате избежал обвинений”. Хейнс сокрушался: “мелкие сошки” отправляются в тюрьму, а “главарь… сидит спокойно в Макао”.

На процессе Сиу и Вона попросили сообщить, сколько Сиу выиграл за пять месяцев. Это был трудный вопрос: иногда игроки в Макао делали побочные ставки куда более крупные, чем стоили фишки на столе. (При побочной ставке игрок и “агент по развлечениям” договариваются, что фишка в сто долларов стоит тысячу или, например, сто тысяч.) Сиу выиграл эквивалент 13 миллионов долларов США. Вон назвал куда большую сумму: 77 миллионов.

Упоминание о том, что бывший парикмахер выиграл 77 миллионов долларов и избежал общения с гангстерами, привлекло внимание гонконгских журналистов. Некоторое время они преследовали “Бога игроков”, но он не давал интервью. Через год после процесса гонконгский журнал “Некст” опубликовал статью, утверждающую, что Сиу жульничал. Он якобы платил сотруднику казино, записывающему проигрыши и выигрыши, чтобы тот увеличил его прибыль и уменьшил убыток; казино ничего не заметило, потому что многие ставки Сиу были “побочными”, без записи, и, кроме того, “агенты по развлечениям” даже подумать не могли, что неизвестный игрок пойдет на подкуп сотрудника. Сиу ничего не ответил. Он куда-то пропал.

О “Боге игроков” почти забыли. Дело исчезло со страниц криминальной хроники. Но осенью 2010 года бывший администратор казино “Сэндс Макао” Стив Джекобе подал иск о своем незаконном увольнении и выдвинул ряд обвинений против Шелдона Адельсона. Джекобе утверждал, что он и Адельсон обсуждали дело “Бога игроков”, а также что триады имеют влияние на “Сэндс”. Адельсон якобы настаивал на “агрессивном расширении бизнеса ‘агентств по развлечениям’”. Джекобе также обвинил “Сэндс” в подкупе законодателя из Макао, что было нарушением американского закона о коррупции за рубежом. Владелец “Сэндс”, в свою очередь, заявил, что Джекобе не смог удержать триады подальше от компании.

В дело вмешалось правительство США. Минюст и Комиссия по ценным бумагам и биржам начали расследование против владельца “Сэндс” по обвинению в возможном нарушении закона о коррупции за рубежом. Адельсон все отрицал: “Когда дым рассеется, я абсолютно – не на сто, а на тысячу процентов – уверен, что за ним не окажется огня. Они хотят получить мои электронные письма. А у меня нет компьютера. Я не пользуюсь электронной почтой. Я не такой”.

Адельсон и его коллеги убедились, что вести дела в новом Китае не просто опасно. Они поняли, насколько их успех зависит от других: от компартии, триад, от мечтающего сорвать куш парикмахера. Сиу повезло за игровым столом, Вону повезло, что для его убийства наняли совестливых бандитов, а Адельсону не повезло в том, что репортеры распространили информацию о плане убийства, связанном с его казино. С другой стороны, эта история зависит от случая так же мало, как и казино. Это скорее столкновение личных интересов, повесть о “позолоченном веке” Китая.

Макао с его богатством, заговорами, моральной амбивалентностью открыл окно в новую беспокойную эпоху. В Китае в дни почти всеобщей бедности было практически нечего красть и, что логично, мало поводов отвергать мораль ради обогащения. Но сочетание стремительного экономического роста и непрозрачности действий правительства оказались почти идеальной средой для злоупотреблений. В 2007 году, когда Сиу Юньпхин сорвал куш, ученый Пэй Миньсинь подсчитал: почти в половине китайских провинции руководителей транспортом отправили в тюрьму, а коррупция стоила Китаю 3 % огромного ВВП, что превышает государственные расходы на образование.

Перед правительством успех Макао ставил сложный вопрос: как долго позволять этому продолжаться? Китай мог остановить бум с помощью декрета (гражданам нужно специальное разрешение на поездку в Макао; правительство по своему желанию сокращало и увеличивало поток посетителей), но закрытие Макао вызвало бы политические проблемы. Здесь победители – представители “новой среднезажиточной страты” – пожинали плоды успеха, наслаждались сделкой с властью: не лезьте в дела государства, а государство не слишком будут заботить ваши. Во время перелета из Макао в Пекин я сидел рядом с бывшим военным, теперь владевшим недвижимостью и несколькими фабриками. Он сказал, что посещает Макао раз в месяц, “чтобы выпустить пар”, и потратил большую часть полета на изучение последнего приобретения: телефона “Верту” за двенадцать тысяч долларов, обтянутого крокодиловой кожей и снабженного кнопкой, соединяющей с круглосуточно работающим ассистентом.

Власти в Макао, как и в Пекине, не видели причин что-либо менять. Мануэль Жоаким Невеш, главный инспектор казино Макао, заявил мне, что “Макао – не Лас-Вегас”, и я не сразу понял, что Лас-Вегас он считает моральным эталоном: “Макао привлекает более 20 миллиардов долларов зарубежных инвестиций только в индустрию казино. Если коротко, мы прекрасно соответствуем запросам общества”. Эта точка зрения опиралась на слова партии о своем успехе. “Развитие – единственная истина”, – считал Дэн Сяопин, и многие с ним соглашались.

Четыре года спустя мой гонконгский друг сообщил, что Сиу, похоже, вернулся в район, где он вырос. Говорили, он добился покровительства другой триады – Вошинво. Я отправился туда на поезде – в плодородную дельту реки, окруженную зелеными холмами. Летняя жара ослабевала. Повсюду шло строительство. Деревни превращались в районы вилл и поселки с названиями вроде “Престиж”, “Небесно-голубой” или “Серебряный сад”.

Я нашел Сиу на стройке рядом с заваленной металлоломом площадкой, которую окружали болотистые луга с водяными орехами и лилиями. Сиу, как всегда и хотел, занялся операциями с недвижимостью. Теперь он строил жилой комплекс “Пинакль”: четырнадцать домов с преобладанием нержавеющей стали и черного гранита, вполне уместных в Сакраменто или Атланте. Сиу (растянутая желтая рубашка-поло, джинсы, грязные кроссовки) выглядел подавленным. Его с трудом можно было отличить от рабочих – загорелых костлявых мужчин средних лет из сельской местности. Я приехал к перерыву, и один из них мылся, поливая себя из ведра мыльной водой. Я представился Сиу. Он был не очень-то рад меня видеть. Я объяснил, что уже долгое время интересуюсь его судьбой. Он смягчился. Мы устроились на раскладных стульях за веревкой для сушки белья, с видом на стройку.

Я спросил Сиу, куда он исчезал. Сиу улыбнулся:

Я объездил весь Китай. Сам вел машину. Иногда останавливался в пятизвездочных отелях, а иногда в крошечных гостиницах. Больше всего мне понравилась Внутренняя Монголия. Потом я поднялся в горы в Цзянси и остался там на восемь месяцев. Когда начались снегопады, я замерз почти до смерти. Я спустился с гор и вернулся домой.

Я спросил, плутовал ли он, играя в баккару “Журналисты разнесли слухи, рассказы людей, которые хотели вернуть свои деньги, – ответил Сиу – Все говорили, что я жульничаю. Это неправда. Я не шулер. Когда я играл, за мной все время следили, должно быть, человек десять. Как я мог мухлевать?”

Но это не отменяло манипулирования ходом игры. Адвокат одного из ответчиков предположил, что Сиу, приглашенный в качестве участника крупной махинации, понял, что может воспользоваться своим положением. Я подумал, что если это правда, значит, Сиу позволял удовлетворять чужие амбиции за свой счет – до тех пор, пока его собственная жажда денег не взяла верх. “Но, – прибавил адвокат, – сейчас так много жульничества. Как узнать правду?”

Я спросил у Сиу, преследуют ли его до сих пор триады, и он ответил: “Мне пятьдесят с лишним лет. Я проживу, скажем, до семидесяти. Так что у меня есть лет десять или около того. Что мне терять?” Он замолчал на мгновение, потом странно улыбнулся: “Кроме того, если они придут, я смогу им ответить”.

Он перестал ездить в Макао. Это решение Сиу принял ради детей. “Я не хочу, чтобы они играли. Двое из них имеют степень бакалавра, один – магистра. Они не ругаются. Хорошие дети… Чтобы хорошо играть, нужно быть очень восприимчивым. Никому этого не пожелаю. Меня называли ‘Закоренелым Игроком Пхином’. Но мне никогда это не нравилось, потому что у меня не было зависимости. Я играл потому, что знал: я могу выиграть”.

Приближалась ночь, и Сиу предложил подбросить меня до вокзала на своем черном Lexus SUV, припаркованном неподалеку в грязи. Машина была отполирована до такого блеска, что сверкала от уличных огней: единственный признак богатства Сиу “Вертолет возил меня в ‘Венишен’, когда я пожелаю, – сказал Сиу – Теперь я пачкаю ноги. Недвижимость прибыльнее! Она приносит больше денег, чем игра, наркотики или что-либо еще”. Он мотнул головой в сторону стройплощадки: “Чтобы построить один такой дом, нужна пара миллионов, но зато я смогу продать его за десять миллионов”.

 

Глава 7

Привитый вкус

Когда “те, кто разбогател первым”, отправили ребенка в “Лигу плюща” и наняли команду чтецов для пересказа книжных новинок, они захотели интеллектуального развития. Мужчины и женщины, вознесенные китайской промышленной революцией на вершину, жаждали большего выбора в вопросах искусства, хорошего вкуса и роскоши. Они хотели знать, что они упустили.

В мае 1942 года Мао Цзэдун сказал: “Искусства для искусства, искусства надклассового, искусства, развивающегося в стороне от политики или независимо от нее, в действительности не существует”. Мао видел в литературе и искусстве “составную часть общего механизма революции”, “могучее средство сплочения и воспитания народа”, “мощное оружие, которым мы будем разить врага вплоть до его уничтожения”, “средство помощи народу в его единодушной борьбе с врагом”. Партия добивалась того, чтобы искусство, литература и вообще все, что касалось личных предпочтений, соответствовало “лейтмотиву” (чжусюаньлу) китайского общества.

Об искусстве КНР судят по картинам с румяными крестьянами, фильмам о целеустремленных солдатах и стихам о невероятном героизме. Этот стиль – “революционный реализм вкупе с революционным романтизмом” – появился под влиянием той идеи, что (как выразился “главный по культуре” Чжоу Ян) “сегодняшний идеал – это реальность завтрашнего дня”. Иногда художников, обращавших слишком много внимания на проблемы своих современников, обвиняли в том, что они увлекаются “изображением реальности”, и наказывали.

В 1976 году, после смерти Мао, появилась первая группа художников-авангардистов, назвавших себя “Звезды” (как объяснил основатель группы Ма Дэшэн, чтобы “подчеркнуть свою индивидуальность”). Когда их первую выставку в Национальном музее закрыли в 1979 году, они развесили работы снаружи на ограде и провели марш под девизом “Мы требуем демократии в политике и свободы в творчестве”. В 90-х годах партия наказывала перформансистов за появление на публике нагишом, отменяла экспериментальные спектакли и сносила поселения художников.

Но деньги изменили расстановку сил. К 2006 году работы Чжан Сяогана и других современных китайских художников стоили уже до миллиона долларов. Художники, принадлежавшие к поколению экономического подъема, дали понять, что устали от политики. Они стали поднимать темы консюмеризма, культуры и секса и встретились с новым поколением перекупщиков и коллекционеров.

Ли Суцяо, коллекционер и куратор, объяснил: “Я говорил друзьям: ‘Вместо того чтобы потратить четыре тысячи долларов на ставку в гольфе, вы можете купить предмет искусства’”. Мы встретились в галерее “Новое тысячелетие”. На плечи сорокачетырехлетнего Ли был наброшен желтый свитер. Он заработал состояние на нефти, а коллекционированием занялся пять лет назад. Ли подсчитал, что ежегодно тратит около двухсот тысяч долларов на работы молодых художников. “У меня есть друзья, – рассказал он, – которые живут в виллах на севере Пекина, и, когда дело доходит до декора, они тратят сто тысяч юаней на диван и сто юаней на висящую над ним картину. Иногда они не думают о цене, а только о размере”. На взгляд Ли, авангард “никак не связан с политикой”: ‘‘Китайских коллекционеров больше интересует повседневность, а не память или трагедия”.

Партия сочла, что лучшим способом лишить китайское искусство духа борьбы будет одобрить его. В 2006 году, после нескольких лет угроз уничтожить “Фабрику-798” – завод военной электроники, отданный под галереи и художественные мастерские, власти Пекина назвали ее “креативным кластером”, и туда потянулись туристы.

Рынок искусства пошел в гору. Открылись сотни музеев современного искусства. Прежде нищие художники теперь продавали свои работы по всему миру и строили дачи у Великой стены. Ай Вэйвэй (один из “Звезд”) открыл собственный ресторан. Стремление китайцев к богатству было интересно Аю само по себе, и он изготовил несколько огромных хрустальных люстр – пародию на новую китайскую эстетику. Одну Ай повесил внутри проржавевших строительных лесов: получилась карикатура на социальное неравенство.

В первые два десятилетия практики Ай работал нерегулярно: между азартными играми и продажей антиквариата он создавал инсталляции, писал картины, фотографировал, изготавливал мебель, сочинял книги и снимал фильмы. Он помог организовать коммуны художников на окраинах столицы. Несмотря на отсутствие архитектурного образования, Ай стал одним из самых востребованных архитекторов, прежде чем его увлекли другие занятия.

В 2004 году Холланд Коттер на страницах “Нью-Йорк таймс” назвал Ая “художником, сыгравшим вдохновляющую роль ученого клоуна”. Когда художнику было чуть за пятьдесят, он нашел новую богатую жилу – стремление Китая к успеху. В 2007 году в качестве своего вклада в выставку Documenta 12 он организовал поездку тысячи и одного обычного китайца-горожанина в Кассель, где проводился фестиваль. Он назвал проект “Сказкой” (Fairytale), намекнув, что Кассель – родина братьев Гримм, а также на притягательность (и недоступность) внешнего мира для многих поколений китайцев.

Чтобы набрать путешественников, Ай Вэйвэй обратился к интернету – и внезапно открыл для себя новый мир. Ай Вэйвэй занял деньги на перелет у фондов и в других местах, а его штаб проработал все детали, вплоть до одинакового багажа, браслетов и фестивальных помещений с тысячей и одним отреставрированным деревянным стулом эпохи Цин. Это была социальная скульптура в китайском масштабе. Логистика впечатлила бы и самого Йозефа Бойса, германского концептуалиста, провозгласившего, что “любой человек – художник”. По мнению художника Чэнь Даньцина, проект получил особый отклик в Китае, где одобрение любого рода со стороны Запада (включая въездные визы) имеет почти сказочную ценность: “Последние сто лет мы ждали, что американцы, европейцы или кто-либо еще позовет нас. Вы. Приезжайте”.

Отношение китайцев к западной культуре состояло из жалости, зависти и возмущения: жалости к “варварам”, живущим вне Поднебесной, зависти к их могуществу, а также возмущения, вызванного их вторжением в Китай. “Китайцы никогда не воспринимали иноземцев как людей, – писал Лу Синь. – Мы либо почитали их как богов, либо презирали как зверей”.

В 1877 году, когда Цинская империя слабела, а могущество Запада росло, китайские реформаторы отправили молодого ученого Янь Фу в Англию, чтобы он выяснил причины доминирования британцев на море. Янь пришел к мнению, что сила Великобритании не в оружии, а в идеях, и вернулся в Китай с горою книг: Герберта Спенсера, Адама Смита, Джона С. Милля, Чарльза Дарвина и других. Его переводы были далеки от совершенства (так, “естественный отбор” превратился в “естественное уничтожение”), однако их влияние оказалось велико. Для Яня и других эволюционная теория была не просто биологией: то была наука политики. Лян Цичао, один из ведущих китайских реформаторов, считал, что Китай должен стать “одной из наиболее приспособленных” стран. Слишком фанатичное почитание Запада оказалось ошибкой. В начале XX века активистов, отстаивавших европейскую идею индивидуальности, высмеивали как “фальшивых иностранных дьяволов”. До последних лет правления Мао, когда он восстановил связи с США, восхищение Западом было наказуемо.

Но в 80-90-х годах, когда Китай открылся миру, Запад уже не был врагом. Теперь он стал средоточием больших возможностей. Герой мыльной оперы “В Европу”, китаец из провинции Фуцзянь, приехал в Париж без гроша в кармане, а уже через несколько месяцев стал застройщиком. В финале он встречается с французской аудиторией: “Как изменится карта Парижа через два года?” Герой срывает ткань, скрывающую архитектурную модель, и провозглашает: “Прекрасные берега Сены наполнятся восточным великолепием. Будет построен торговый и инвестиционный центр ‘Чайнатаун’!” Толпа французов взрывается аплодисментами.

Китайский взгляд на Запад не стал проще. Молодежь росла на трансляциях матчей Эн-би-эй и голливудском кино. При этом в магазинах не залеживались книги вроде “Китай может сказать ‘Нет’”. В 2007 году, когда китайских старшеклассников попросили назвать пять слов, которые первыми приходят на ум при мысли об Америке, ответы показали очень нестройную картину:

Билл Гейтс, “Майкрософт”, Эн-би-эй, Голливуд, Джордж У. Буш, президентские выборы, демократия, война в Ираке, война в Афганистане, а сентября, Усама, Гарвард, Йель, “Макдоналдс”, Гавайские острова, “мировой жандарм”, нефть, властолюбие, гегемония, Тайвань.

Когда-то самым доступным способом повидать Запад для большинства китайцев был “Парк мира” на окраине Пекина – нечто вроде Диснейленда. Здесь можно было влезть на уменьшенную египетскую пирамиду, осмотреть макет Эйфелевой башни и погулять по суррогатному Манхэттену. Однако со временем у людей появились деньги и фантазии о том, как их потратить. Когда представители китайской индустрии путешествий провели опрос, оказалось, что большинству нравится Европа. Китайцы, когда их спросили о том, что им нравится в Европе, на первое место поставили “культуру”. (Среди недостатков первыми оказались “высокомерие” европейцев и “плохая китайская еда”.)

Китайские газеты изобиловали рекламой экзотических путешествий. Мне показалось, что уезжают все, и я решил к ним присоединиться. Турагентства ориентировались скорее на вкусы своих клиентов, чем на западное понимание гран-тура. Я изучил в Сети предложения. “Большие площади, большие мельницы, большие ущелья” – так называлась четырехдневная автобусная экскурсия по живописным сельским Нидерландам и Люксембургу. От тура “Восточная Европа: посмотри новое и пожалей о былом” веяло холодной войной, но я не был уверен, что нуждался в чем-то подобном в феврале.

Я выбрал популярный автобусный тур “Европейская классика”: пять стран за десять дней. Плату следовало внести авансом. Перелеты, проживание, питание, страховка и другие расходы обошлись примерно в 2200 долларов. Вдобавок все китайцы в группе должны были внести залог в размере 7600 долларов (больше заработка среднего рабочего за два года), что гарантировало возвращение на родину. Я был тридцать восьмым, последним членом группы. Мы должны были улететь следующим утром на рассвете.

Мне велели подойти к воротам № 24 терминала № 2 аэропорта Пудун. Там я нашел худого сорокатрехлетнего мужчину с расчесанными на пробор волосами, в квадратных очках и сером твидовом пальто. Он представился: Ли Синшунь, гид. Каждый в нашей группе получил канареечного цвета значок: мультяшный дракон в туристических ботинках, с дымом из ноздрей и надписью: “Дракон взмывает ввысь на десять тысяч ли” (Ли – это примерно полкилометра.)

Мы сели на прямой рейс “Эйр Чайна” во Франкфурт, и я открыл “Советы интуристам”. Инструкции обобщали печальный опыт: “Не берите с собой подделки европейских товаров; таможенники отберут их и накажут вас”. Большое внимание уделялось безопасности: “Вы встретите цыган-попрошаек. Не давайте им деньги, а если они столпятся вокруг и будут требовать показать кошелек, громко зовите гида”. Контакты с незнакомцами не одобрялись: “Если кто-нибудь просит себя сфотографировать, будьте осторожны. Это испытанный способ вас обокрасть”.

Я годами ездил в Европу, но инструкция представила все в новом свете, и я странным образом почувствовал себя спокойнее с тремя десятками попутчиков и гидом. В брошюре имелся также совет в конфуцианском духе: “Не пропадет тот, кто способен преодолеть невзгоды”.

В аэропорту Франкфурта группа собралась вместе. Возраст моих попутчиков разнился: от шестилетнего Лу Кэйи до его семидесятилетнего деда Лю Гуншэна, горного инженера на пенсии, везшего в инвалидном кресле свою жену Хуан Сюэцин. Почти все принадлежали к “новой среднезажиточной страте”: школьный учитель естествознания, декоратор, продавец недвижимости, художник по декорациям на телевидении, студенты. В моих спутниках не было ничего деревенского: зрелище пасущихся лошадей во Франции заставило всех схватиться за фотоаппараты. И все же они лишь начинали обживаться в большом мире. За редкими исключениями, все впервые покинули Азию. Ли представил меня, единственного некитайца в группе, и меня горячо поприветствовали. Десятилетний Лю Ифэн, стриженный под горшок мальчик в черной толстовке со звездами, улыбнулся: “У всех иностранцев такие большие носы?”

Нас ждал золотистый автобус. Я сел у окна, а рядом со мной устроился долговязый парень лет восемнадцати в черной дутой жилетке и очках в тонкой оправе. Черная челка забивалась за оправу, а на верхней губе имелся намек на усики. Он представился – Сю Нуо: на китайском это значило “обещание”(promise), и Сю нравилось использовать это слово – Промис – как имя. Промис только что поступил в Шанхайский педагогический университет, чтобы изучать экономику. Его родители сидели через проход. Я спросил, почему семья на праздники решила отправиться за границу, а не к родственникам. “Это, конечно, традиция, но китайцы становятся богаче, – сказал Промис. – Кроме того, мы слишком заняты, чтобы путешествовать в остальное время года”. Разговаривали мы на китайском, но, когда он удивлялся, то говорил: Oh, ту Lady Gaga! Эту фразочку Сю-Промис подцепил в школе.

Ли Синшунь, наш гид, стоял с микрофоном в руке большую часть того времени, что мы бодрствовали. В жизни китайского туриста гиды играют очень важную роль: это и переводчики, и рассказчики, и командиры. Они обязаны не просто излагать факты. Гид должен, как предписывает путеводитель, “выражать одобрение и неодобрение, симпатию или антипатию, удовольствие или неудовольствие”. Ли производил впечатление спокойного опытного человека. Он часто говорил о себе в третьем лице – гид Ли, гордился своей расторопностью (“Внимание! Сверим часы: сейчас 19.16”) и просил являться за пять минут до отъезда: “Мы проделали долгий путь. Давайте получим все, что можно”.

Ли изложил план: мы проведем много часов в автобусе, и он будет рассказывать нам об истории и культуре, чтобы не тратить драгоценное время у достопримечательностей, когда мы будем делать фотографии. Он сообщил, что французские ученые выяснили – оптимальная продолжительность рассказа экскурсовода не должна превышать семьдесят пять минут: “Прежде чем гид Ли узнал об этом, я держал самую долгую речь в автобусе четыре часа”.

Ли призвал нас перед сном окунать ноги в горячую воду (он сказал, что это поможет адаптироваться к разнице во времени) и есть много фруктов, чтобы сбалансировать большое количество хлеба и сыра в европейском рационе. Так как дело было во время празднования Нового года, мы могли встретить немало других китайских туристов и должны быть внимательны, чтобы не перепутать автобус. Ли представил нам Петра Пиху, флегматичного бывшего дальнобойщика и хоккеиста из Чехии, который устало помахал нам с водительского сидения. “Я шесть или семь лет возил японских туристов, – сказал он мне. – Теперь – одних китайцев”. Ли высказался насчет расписания: “В Китае мы считаем водителей автобусов сверхлюдьми, которые могут работать сутки напролет… А в Европе, если этому не мешает погода или дорожная обстановка, им позволено проводить за рулем всего двенадцать часов!”

Он объяснил, что у каждого водителя есть карточка, которая вставляется в приборную доску. Если водитель едет слишком долго, его могут наказать: “Вроде бы есть вариант подделать карточку или записи (тоже мне проблема!), но если вас поймают, штраф начинается с 8800 евро и у вас отберут права. Это Европа; может показаться, что здесь все дисциплинированны, но за этим послушанием стоят суровые законы”.

Мы ехали по Люксембургу. Перед отелем “Бест вестерн” Ли дал нам инструкции относительно завтрака. Обычный китайский завтрак состоит из большой миски рисовой каши, обжаренного во фритюре хвороста и, возможно, паровых пирожков со свининой. В Европе, предупредил Ли, “во время путешествия на завтрак редко когда подадут что-нибудь, кроме хлеба, холодной ветчины, молока и кофе”. На мгновение все примолкли.

Мы так и не увидели Люксембург при свете дня. Мы покинули “Бест вестерн” на рассвете. Ли попросил нас убедиться, что мы ничего не забыли, потому что некоторые из предыдущих групп имели привычку прятать наличные в бачок унитаза или за вентиляционную решетку: “Хуже всего было, когда один турист зашил деньги в занавеску”.

Первой остановкой стал скромный немецкий город Трир. Казалось бы, немного странно начинать знакомство с Европой именно здесь, однако Трир был необычайно популярен у китайских туристов еще тогда, когда сюда – в родной город Карла Маркса – приезжали делегации КПК. В моем путеводителе отставной дипломат назвал Трир “Меккой китайского народа”.

Мы вышли из автобуса в чистый переулок с домами пастельных тонов под островерхими крышами. Брусчатка серебрилась от дождя. Ли надел зеленую фетровую шляпу и повел нас к дому № 10 по Брюкенштрассе: “Вот здесь жил Маркс. А сейчас здесь музей”. Мы попробовали войти, но дверь была заперта. Зимой все делалось медленно, и музей открывался только через полчаса или час, так что Ли предложил ограничиться наружным осмотром. (“Чем быстрее мы закончим здесь, тем быстрее доберемся до Парижа”, – напомнил он.) У двери висела бронзовая табличка с львиным профилем. В соседнем здании располагался фаст-фуд “Дольче вита”.

Ли сказал, что мы можем остаться здесь столько, сколько захотим, но также предложил заглянуть в супермаркет на углу и купить фрукты в дорогу Мы бегали перед домом Маркса, фотографируясь и уворачиваясь от машин, пока кто-то из детей не заныл: “Хочу в супермаркет”. Я стоял рядом с Ван Чжэнъю, высоким мужчиной за пятьдесят, и смотрел на портрет Маркса. “В Америке немногие знают о нем, да?” – спросил Ван.

“Не так мало, как вы думаете”, – ответил я и сказал, что ожидал увидеть больше китайских туристов.

Ван рассмеялся: “Нынешняя молодежь ничего не слышала обо всем этом”.

Ван был худым и угловатым. Он говорил с сильным провинциальным акцентом: детство он провел в деревне. Он выглядел аккуратно и собранно, как человек, всего добившийся сам. Он вырос в торговом городе Уси и работал плотником, пока не начались реформы. Ван занялся бизнесом. Сейчас у него была маленькая фабрика по пошиву немнущихся мужских брюк. Ван не говорил по-английски, но решил, что фирме нужно запоминающееся, “международное” имя, и назвал ее “Геруите” – самодельное слово, которое, по его мнению, звучало похоже на английское great, “великий”.

Ван стал увлеченным туристом: “Я раньше был слишком занят, а теперь хочу путешествовать. Мне всегда нужно было сделать что-то неотложное: купить землю, построить фабрику, отремонтировать дом. Но сейчас моя дочь выросла и работает сама. Мне нужно только скопить ей на приданое, а это несложно”. Я спросил, почему он с женой выбрал Европу. “Мы решили, что для начала, пока есть силы, надо увидеть самые далекие места”, – ответил он. Ван и я пришли в супермаркет в числе последних. Наша группа провела в “Мекке китайского народа” одиннадцать минут.

До последнего времени у китайцев было множество причин не путешествовать. Вояжи в древнем Китае были делом очень трудным. Пословица гласит: “Можно спокойно просидеть дома тысячу дней – или выйти на улицу и найти неприятности”. Конфуций подлил масла в огонь: “Пока родители живы, не отлучайся далеко”. Впрочем, буддийские монахи в древности посещали Индию, а евнух-адмирал Чжэн Хэ в XV веке привел императорский флот к берегам Африки, чтобы “осмотреть варварские земли”.

Веками китайские мигранты расселялись по миру, однако отнюдь не в поисках развлечений. Мао считал туризм времяпрепровождением антисоциалистическим, и до 1978 года, когда он умер, большинство китайцев выезжало за границу лишь для работы или учебы. Сначала им разрешили навещать родственников в Гонконге, а после – ездить в Таиланд, Сингапур и Малайзию. Правительство было настороже. В 1996 году (тогда я впервые приехал в Пекин) миграционное законодательство изменили, чтобы китайцам стало проще ездить за границу, хотя правила по-прежнему требовали от туристов политической благонадежности и для тех, кого власти находили слишком “индивидуалистичным, испорченным, корыстным или аморальным”, граница оставалась на замке. В 1997 году правительство позволило посещать другие страны “организованным, спланированным и контролируемым способом”. Китай выдавал разрешения с оглядкой на геополитику. Республика Вануату стала приемлемым направлением лишь после того, как согласилась не признавать Тайвань.

Когда государство начало отправлять чиновников за границу, первопроходцев стремились подготовить буквально ко всему. Путеводитель 2002 года “Новейшее обязательное к чтению пособие по официальным зарубежным командировкам” предупреждал, что “иностранные спецслужбы и другие враждебные силы” ведут “битву за сердца и умы” и при помощи “реакционной пропаганды” пытаются “очернить лидеров партии”. На случай встречи командированного с журналистом авторы предлагали следующую тактику: “Отвечайте очень просто; избегайте говорить правду и наполняйте речь пустотой”.

Восемьдесят процентов китайцев впервые попадают за границу в составе туристической группы – и успели уже приобрести репутацию восторженных и порой невыносимых гостей. В 2005 году в одном малайзийском отеле-казино почти трем сотням китайцев выдали купоны на питание с мультяшными свиными мордочками. Администрация отеля утверждала, что это способ отличить китайских постояльцев от мусульман, которые не едят свинину, однако китайцы оскорбились и устроили сидячую забастовку с пением государственного гимна. После нескольких подобных случаев власти выпустили “Руководство для китайских граждан по цивилизованному поведению за рубежом”:

3. Защищайте окружающую среду. Не ходите по газонам. Не срывайте цветы и фрукты. Не гоняйтесь за животными, не хватайте их, не кормите и не бросайтесь в них ничем.

6. Уважайте права других людей. Не заставляйте иностранцев фотографироваться с вами. Не чихайте на других.

В нашей группе никто не был замечен за швырянием предметов в животных, и чем больше я читал, тем сильнее задумывался, не отстали ли авторы путеводителя от своих сограждан. В большинстве стран количество выезжающих за рубеж увеличивалось лишь после того, как средний их житель начинал зарабатывать около пяти тысяч долларов. Китайские турагентства сделали путешествия доступными уже тогда, когда горожане только наполовину достигли этого уровня. Турагентства покупали билеты оптом и бесстыдно торговались за места в окраинных гостиницах. “Каждый маршрут зависит от билетов на самолет”, – объяснил мне Ли. Наш путь напоминал Большую Медведицу: он начался в Германии, далее мы отправились через Люксембург в Париж, а после на юг, в Рим, через Францию и Альпы. Дорога могла бы там и закончиться, однако вместо этого она повернула на север, в Милан.

Сначала мало кому приходило в голову ехать в Европу. В 2000 году крошечный Макао посетило больше китайских туристов, чем Европу. Этот бум не остался незамеченным. Сеть французских отелей “Аккор” добавила в меню китайские телеканалы и стала нанимать сотрудников, владеющих китайским языком. В других гостиницах кровати отодвинули от окон, что соответствовало правилам фэншуй.Чем больше китайцев посещало Европу, тем дешевле становились туры. В 2009 году британская индустрия туризма пришла к выводу, что “Европа” стала в Китае настолько успешным “унифицированным” брендом, что отдельным странам следует оставить гордость и перестать рекламировать “суббренды” вроде “Франция” и “Италия”. “Европа” означала для китайцев не регион, а скорее состояние души, и перспектива уместить как можно больше стран в недельную поездку привлекала людей, для которых путешествие было драгоценностью. “В Китае лучше получить за сто долларов десять вещей, чем одну”, – объяснил Ли.

Садясь у дома Маркса в автобус, я разговорился с парой из Шанхая: двадцатидевятилетней Го Яньцзинь (она назвалась Карен), которая работала в финотделе компании по производству автозапчастей, и ее мужем Гу Сяоцзе, по прозвищу Хэнди. Он служил в управлении по оздоровлению окружающей среды и обладал простоватым обаянием и сложением регбиста: рост метр восемьдесят, грудь навыкате. Хэнди носил свитер кирпичного цвета с аппликацией в виде сумки для гольфа. Когда я спросил, играет ли он в гольф, Гу рассмеялся: “Это для богатых”.

Хэнди и Карен копили на эту поездку много месяцев, да к тому же им помогли родители. Ли просил нас не портить себе отдых, беспокоясь о деньгах (он предлагал представить, что ценники в юанях, а не в евро), но Хэнди и Карен считали каждый цент. Через несколько дней они могли точно сказать, сколько мы потратили на бутылку воды в пяти странах.

Золотистый автобус вез нас через зимнее спокойствие Шампани. Ли решил сделать важное заявление, касающееся отношения ко времени:

Мы должны привыкнуть к тому, что европейцы иногда двигаются медленно… В китайском магазине мы не удивляемся тому, что сразу трое покупателей ставят товар на прилавок и пожилая продавщица безошибочно отсчитывает этим троим сдачу. Европейцы так не делают… Я не говорю, что они глупы. Если бы они были тупыми, они бы не имели все эти технологии, требующие точных расчетов. Они просто обращаются с математикой на другом уровне… Позвольте им делать все в своем ритме, потому что если мы будем их торопить, они будут напряжены, у них испортится настроение, и тогда мы будем думать, что нас дискриминируют, а это не обязательно так.

Иногда гид расхваливал высокий уровень жизни, заваливая нас статистическими данными о цене бордо или среднем росте голландцев, однако было ясно, что время, когда китайские туристы восхищались экономическими успехами Европы, давно прошло. Как-то Ли устроил целое представление на тему средиземноморского образа жизни: “Медленно просыпаетесь, чистите зубы, делаете чашку эспрессо, вдыхаете аромат… ” Все рассмеялись. “При такой скорости как может расти их экономика? Это невозможно… Экономика может расти, только если вы целеустремленные и трудолюбивые люди”.

Я задремал и проснулся на подъезде к Парижу. Мы ехали вдоль Сены на восток и остановились у музея Орсэ, когда солнце пробилось через облака. Ли прокричал: “Ощутите открытость города!” Защелкали камеры, и гид напомнил, что в центре Парижа нет небоскребов. У моста Альма мы сели на двухпалубный прогулочный катер. Пока он шел по реке, я беседовал с сорокашестилетним бухгалтером Чжу Чжунмином, путешествующим с женой и дочерью. Он вырос в Шанхае и занялся торговлей недвижимостью, когда местный рынок начал расти: “Что бы ты ни купил, ты мог сделать огромные деньги”. Полные щеки Чжу с ямочками постоянно раздвигала хитроватая улыбка. Он ездил за границу с 2004 года. Катер достиг моста Сюлли и повернул назад.

По мнению Чжу, интерес китайцев к Европе отчасти обусловлен желанием понять собственное прошлое: “Когда Европа правила миром, Китай тоже был силен. Так почему мы отстали? Мы постоянно думаем об этом”. Это правда: вопрос, почему могущественная цивилизация сдала в XV веке свои позиции, центральный для понимания прошлого Китая и для нынешнего его стремления вернуть себе величие. Чжу предложил собственное объяснение: “Когда на нас напали, мы не дали отпор немедленно”. В Китае я часто слышу подобные рассуждения. (Историки, кроме прочего, также винят в стагнации разросшуюся бюрократию и авторитарную власть.) Однако Чжу не обвинял во всех бедах Китая иноземцев: “Мы отказались от своих основ – от буддизма, даосизма и конфуцианства, и это было ошибкой. С 1949 по 1978 год нас учили идеям Маркса”. Он замолчал и посмотрел на жену и дочь, фотографирующих у бортика. Город утопал в оранжевом закатном свете. “Мы потратили тридцать лет на то, что, как теперь понимаем, было катастрофой”, – сказал Чжу.

Катер причалил, и мы сквозь толпу и шум отправились обедать. Проходя мимо парочки, целующейся в дверях, Карен сжала руку Хэнди. Ли привел нас к маленькой вывеске на китайском. Мы спустились по лестнице в маленький зал, окруженный комнатами без окон, наполненными едоками-китайцами. Это был гудящий улей, невидимый с улицы – параллельный Париж. Свободных мест не было, и Ли жестами велел нам идти дальше, через заднюю дверь, после которой мы повернули налево и вошли в другой ресторан, тоже китайский, с такими же комнатами без окон. Еще один пролет вниз – и нам подали тушеную свинину, китайскую капусту, яичный суп, цыпленка с пряностями.

Двадцать минут спустя мы выбрались в ночь и поспешили вслед за Ли к десятиэтажному универмагу “Галери Лафайет” на бульваре Осман. Магазин оказался готов к набегу с Востока: его украшали красные флажки и мультяшные кролики (по случаю наступления года Кролика). Мы получили карточки на китайском, обещающие нам счастье, долголетие и десятипроцентную скидку.

На следующий день у Лувра мы подобрали еще одного китайского гида – женщину-колибри. Она прокричала: “Нам нужно многое увидеть за девяносто минут, не зевайте!” и бросилась вперед, подняв сложенный фиолетовый зонтик; она на бегу учила нас французским словам, используя китайские слоги. “Бонжур” следовало произносить как бэнь и чжу, вместе значившие “преследовать кого-либо”. Мы ринулись за ней через турникеты, а брючный фабрикант Ван Чжэнъю на бегу потренировался на охраннике: “Бэнь чжу, бэнь чжу!”

Гид посоветовала сосредоточиться в первую очередь на сань бао, “трех сокровищах” (Ника Само фракийская, Венера Милосская, “Мона Лиза”). Мы постояли около них, окруженные другими китайскими группами. У каждой имелись знаки отличия, как в армии: красные значки у подопечных турагентства U-Tour, оранжевые ветровки у студентов из Шэньчжэня. Мы поднялись еще до рассвета, но и теперь все были исполнены искреннего любопытства. Когда мы поняли, что до лифтов очень далеко, я подумал о Хуань Сюэцин в инвалидном кресле. Но ее родственники поднимали кресло, пока она самостоятельно ковыляла вверх и вниз по мраморной лестнице, и возили ее от шедевра к шедевру.

К вечеру европейские достопримечательности были признаны ценными, но к этому признанию примешивалось чувство соперничества. Пока мы ждали столики в китайском ресторане, Чжу вспоминал династию Чжоу (1046-256 гг. до и. э.) – эпоху, подарившую Конфуция, Лао-цзы и других титанов мысли. “Вот тогда мы были чертовски хороши”, – объявил Чжу. Его жена Ван Цзяньсинь закатила глаза: “Ну вот, опять за свое!” На голове Чжу красовалась бейсболка с изображением Эйфелевой башни и подсветкой на батарейках. Он повернулся ко мне:

– Ну правда же! При Чжоу мы были почти как Древний Рим или Египет.

В середине семичасового переезда из Парижа в Альпы Промис вытащил потрепанную “Уолл-стрит джорнал” из люксембургского отеля. Он читал все подряд и ткнул меня в бок, когда дошел до статьи о Китае: “Евросоюз обнаружил, что ‘Хуавэй’ (Huawei) пользуется господдержкой”. В тексте говорилось: европейские чиновники считают, что компания получала в государственных банках неоправданно дешевые займы. “А что, американская Конституция запрещает получать государственную поддержку?” – спросил Промис. Я поинтересовался, пользуется ли он “Фейсбуком”, доступным в Китае с помощью некоторых ухищрений. “Слишком много возни, чтобы до него добраться”, – ответил Промис. Ему хватало социальной сети “Жэньжэнь” (Renren), которая, как и все китайские сайты, пресекала политические дискуссии. Я спросил, знает ли он, почему “Фейсбук” заблокирован. “Это как-то связано с политикой… – задумался Промис. – Вообще-то не знаю”.

Я сталкивался с такой отстраненностью среди китайских студентов из крупных городов. Они обладали невиданным прежде доступом к информации, однако жили в эпоху Великого файервола: цифровых фильтров и живых цензоров, блокирующих политически сомнительный контент. Китайскую молодежь оскорбляло упоминание Великого файервола, но он был достаточно высок и удерживал многих от попыток его преодолеть. Сквозь фильтры просачивалась разрозненная информация: Промис вполне мог поддержать разговор о новом фильме Софи Марсо или швейцарских автогонщиках, но вести о богатстве китайских лидеров до него не доходили. Китай затопили иностранные идеи, и люди сознательно упрощали свой взгляд на мир. В Пекине кулинарный путеводитель “Дяньпин” предлагал восемнадцать видов китайской кухни, но все кухни, кроме азиатских (итальянская, марокканская, бразильская и так далее), были собраны в разделе “Западная еда”.

Той ночью мы остановились в швейцарском Интерлакене, где Ли пообещал “действительно чистый воздух”: редкость для китайца из большого города. Я вышел осмотреться вместе с Чжэн Дао и ее девятнадцатилетней дочерью Ли Чэн, студенткой-искусствоведом. Мы шли мимо магазинов с дорогими часами, казино и большого парка Хеэматте, где местные жители обычно пели йодль или соревновались в швингене. Дочь оставалась сдержанно-равнодушной: “За исключением застройки, Сена не очень-то отличается от Хуанпу… Метро? У нас есть метро”. Она засмеялась.

Когда Ли Чэн ушла с друзьями вперед, ее мать объяснила, что хотела бы, чтобы ее дочь увидела: разница между Китаем и Западом не только в “оснастке”, она более серьезна. Наш гид высмеивал неторопливую походку европейцев. Чжэн Дао сказала: ее соотечественники уверены, что “если не протолкаешься вперед, окажешься последним”. Машина остановилась у перехода, чтобы пропустить нас. Чжэн подчеркнула, что водители в Китае думают: “Я не могу останавливаться, иначе я никуда не успею”.

К концу путешествия советы и опека всем надоели. Люди в автобусе попросили остановиться у ресторана с западной кухней. Мы были в Европе уже неделю и никак не могли дождаться возможности позавтракать или пообедать чем-нибудь некитайским. (Почти половина китайских туристов, опрошенных в рамках одного маркетингового исследования, сообщила, что они ели европейскую пищу не больше одного раза.) Однако Ли предупредил, что западную еду нужно долго ждать, а если мы будем есть быстро, то получим несварение. “Отложите до следующей поездки”, – сказал он, и все согласились. В Милане Ли напомнил о ворах, но Хэнди отнесся к совету скептически: “В Италии не такой уж беспорядок. Он пытается нас запугать”.

Я задумался, как долго еще продлятся такие туры. Одиночные поездки стали уже популярны у молодежи, и даже туристы из моей группы устали от толчеи. В Милане у нас было тридцать минут свободного времени. Карен, Хэнди и я вошли под прохладные своды собора. Хэнди разглядывал сияющие витражи: “На это тяжело смотреть. Но это прекрасно”.

Итальянские газеты пестрели новостями о том, что Берлускони мог состоять в связи с несовершеннолетней девушкой. Гид выразился дипломатично: “Уникальный человек!” Путешествие по Италии настроило Ли на философский лад: “Вы можете подумать – хорошо бы обзавестись демократией! Разумеется, у демократии есть преимущества… Свобода слова и свобода выбирать политиков. Но разве у однопартийной системы нет преимуществ?” Ли указал на шоссе и сказал, что на его строительство ушли десятилетия – из-за оппозиции: “В Китае все было бы готово за полгода! И это единственный способ обеспечить рост экономики”. Ли можно было принять за агитатора: “Аналитики за рубежом не могут понять, почему китайская экономика так быстро растет. Да, у нас однопартийное государство, но управляющие набираются из лучших, а лучшие из 1,3 миллиарда человек – это лучшие из лучших”.

И все же у Запада, по мнению Ли, было кое-что, безусловно заслуживающее восхищения. Он рассказал о своем западном приятеле, который бросил работу, чтобы заняться туризмом, и нашел в этом свое призвание: “Одобрили бы это китайские родители? Конечно, нет! Они показывали бы пальцем и говорили: “Ты неудачник!’ Но в Европе молодым позволено добиваться того, чего они хотят… Предки оставили нам богатое наследие, но почему нам так тяжело воспринимать новое? А потому, что наша система образования слишком ограничена”. Группа внимала. В то время, когда многие американские родители размышляли, что бы им почерпнуть из опыта “матерей-тигриц”, китайцы пытались вернуть в строгое образование творческий подход. Женщина по имени Цзэн Липин сказала, что учителя не одобрили ее желание отвезти сына-шестиклассника в Европу: “Перед каникулами учителя говорили детям: “Не уезжайте. Оставайтесь дома и учитесь, потому что вам скоро предстоят экзамены в среднюю школу’”. Цзэн не постеснялась быть не такой, как все. Она бросила стабильную работу преподавателя изобразительного искусства и вложила сбережения в создание модного бренда: “Мои начальники говорили: “Какая жалость, что ты уходишь с хорошей должности’. Но я доказала себе, что сделала правильный выбор”.

На следующий день в Риме наш автобус остановился у фонтана Треви, и мы подошли к величественной площади Святого Петра. Чжу сказал, что размах напоминает ему Пекин: “Как в старые добрые времена, когда китайцы посещали Пекин, чтобы посмотреть на членов компартии”. И засмеялся.

Мы присели на скамью. Чжу закурил. Я спросил, верит ли он американским политикам, утверждающим, что они не возражают против роста Китая. Мой собеседник помотал головой: “Ни в коем случае. Они дадут нам развиваться, но попытаются ограничить. Все, кого я знаю, думают так же”. В конце концов, вежливо сказал Чжу, американцам придется привыкнуть: “Вы долго были первыми, но теперь отступите на второе место. Не сразу – возможно, через 20–30 лет – наш ВВП превзойдет ваш”. Я удивился тому, что и после всех разъездов Чжу видит непреодолимое различие между Китаем и Западом: “Мы будем пользоваться их инструментами, учиться их методам. Но Китай всегда будет идти своим путем”.

С ним было тяжело спорить. Предположение, будто богатый Китай естественным образом станет более прозападным, демократичным, уже не казалось мне столь же убедительным, как в те дни, когда я был студентом и верил в потенциал событий на Тяньаньмэнь. Нынешний Китай одновременно вдохновлял и сводил с ума: он был разом местом быстрого обогащения и “черных тюрем”, страстного любопытства и гордости за новое место страны в мире. Мои попутчики ответили на зов Запада, но не хотели задуматься о том, что увидели, и я им сочувствовал. Я и сам пытался осмыслить их страну – “освобожденную”, но оставшуюся под контролем “правящей партии”.

Хотя я наивно думал, что открытость Китая приблизит его к Западу, пожалуй, неверно было бы отрицать и силу малых перемен. Устроители поездок за рубеж, как и Китайское государство, стремились привносить порядок в хаотичный мир, направлять людей, защищать их от западных воров, кухни и культуры. Запад, каким он встретил нас, был в большей степени Европой, чем “Европа” воображаемая: неряшливым и на удивление мало впечатляющим. И все же, несмотря на проповеди об однопартийной системе, мои спутники почувствовали открытость этого некогда запретного мира. Объявив о конце революции, “правящая партия” надеялась, что народ отойдет от политики. Но все не так просто.

  Когда Промис наконец отложил измочаленный номер “Уолл-стрит джорнал”, ангелы не вострубили. Он просто сказал: “Когда я читаю иностранную газету, я узнаю много нового”.

Истина

Танец в цепях

Самое любопытное здание в Пекине славилось не своей архитектурой. На проспекте Чанъань, рядом с китайским эквивалентом Белого дома, стоял современный трехэтажный офисный центр с зелеными стенами и нахлобученной, будто парик, крышей, как у пагоды. Этого здания на схеме не существовало. У него не было ни адреса, ни вывески. Когда я спросил, что это, охранник ответил: “Я не могу вам сказать. Это правительственное учреждение”. Я стал называть его просто – “Отдел”.

В любой столице мира есть секретные учреждения, но странным в данном случае было вот что: от публики прятали Центральный информационный отдел. На китайском языке учреждение называлось Отделом пропаганды ЦК КПК, и это был один из самых могущественных и засекреченных органов, способный увольнять редакторов, затыкать рты профессорам, запрещать книги и перемонтировать фильмы. Ко времени моего приезда в Китай Отдел и его филиалы контролировали две тысячи газет и восемь тысяч журналов. Любой фильм или телепрограмма, учебник, парк развлечений, видеоигра, кегельбан или конкурс красоты подвергались тщательной проверке. Пропагандисты решали, какая реклама будет висеть на билбордах от Гималайских гор до Желтого моря. Они управляли крупнейшим фондом поддержки социальных наук, что давало право наложить вето на исследования, которые, например, не учли запрета на использование некоторых слов при описании китайской политической системы. (Одним из этих слов было цзицюаньчжуи, “тоталитаризм”.) Отдел обладал такой властью над идеями, что Анн-Мари Брейди сравнила ее с влиянием Ватикана на католический мир.

Оруэлл в эссе “Политика и английский язык” (1946) отмечал, что политическая проза пытается “заставить ветер выглядеть неподвижно”. Во времена Трумэна госсекретарь США Дин Ачесон упрощал изложение фактов до тех пор, пока они не становились “яснее правды”. Но ни одна страна не потратила больше времени и усилий на пропаганду, чем Китай. Император Цинь Шихуанди (III в. до и. э.) следовал принципу: “Держи народ в неведении, и он будет подчиняться”. Мао считал пропаганду и цензуру неотъемлемыми частями “реформы мышления” и использовал их, чтобы представить Великий поход победой вместо сокрушительного поражения. Через пять лет после смерти Мао его курс официально объявили на 70 % верным и на 30 % – ошибочным. Эти ни на чем не основанные цифры теперь знает любой китайский школьник.

Отдел пропаганды стал почти не нужен. В 1989 году, после событий на площади Тяньаньмэнь, партийные лидеры решили, что пропаганда теряет силу. Дэн Сяопин с этим не согласился и принял судьбоносное решение: выживание партии, провозгласил он, больше прежнего зависит от процветания страны и от пропаганды. О молодежи на Тяньаньмэнь он отозвался так: “Потребуются не месяцы, а годы, чтобы изменить образ их мышления”. Но поскольку советский подход к пропаганде оказался непригодным, Дэн и его сторонники начали искать новую модель. Они нашли ее в Америке. Закрыв глаза на антикоммунистические убеждения Уолтера Липмана, китайское правительство одобрило его желание ограничить власть масс и заинтересовалось экспериментами Липмана над общественным мнением с целью вовлечения США в Первую мировую войну. Они штудировали работы Липмана о власти рекламного образа, который ‘‘подхлестывает эмоции, нейтрализуя критическое мышление”, и с энтузиазмом восприняли его тезис о том, что пиар способен породить “групповой разум” и “выработать согласие” народа с правящей элитой.

Изменяя пропаганду под зарождающийся средний класс, правительство открыло для себя работы еще одного отца американского пиара, политолога Гарольда Лассуэлла. Тот писал в 1927 году: “Если массы сбросят железные оковы, они должны получить серебряные”. Партийные имиджмейкеры, начинавшие карьеру с порицания “капиталистических марионеток”, теперь изучали рецепт успеха “Кока-колы”, пытаясь понять, как, согласно одному из китайских учебников пропаганды, эта корпорация доказала, что “если у вас хороший имидж, можно решить любую проблему”. Искусству манипулирования информацией партия училась у мастеров: во время пятидневного семинара для чиновников по пропаганде анализировались действия Тони Блэра во время эпидемии коровьего бешенства и влияние администрации Буша на прессу США после и сентября.

В 2004 году в Отделе появилось Управление по изучению общественного мнения, призванное (безо всяких опросов) держать руку на пульсе общества. Аппарат “реформы мышления” не погиб. Напротив, он усложнялся, пока не начал насчитывать, согласно одной из версий, по одному пропагандисту на сотню китайских граждан. Ушла эпоха громыхающих динамиков и отпечатанных на ротаторе памфлетов. Теперь Отдел оценивал свою эффективность исходя из числа просмотров веб-страниц и рейтинга телепрограмм. С помощью Чжан Имоу и других именитых режиссеров он проводил высокобюджетные рекламные кампании и поставлял аудитории пищу “для ушей, головы и сердца”. Сейчас важнее, чем когда-либо, подчеркивали партийцы, “заставить соглашаться с господствующей идеологией, стандартизируя общественное поведение”.

Ничто не привлекало внимание Отдела так сильно, как пресса. “Никогда впредь, – пообещал Цзян Цзэминь после событий на Тяньаньмэнь, – китайские газеты, радио и телевидение не станут фронтом буржуазного либерализма”. Китай, по словам Цзяна, не поддастся “так называемой гласности”. Журналисты, как и прежде, должны были “петь как один голос”, а Отдел им в этом помогал, снабжая обширным и постоянно пополняющимся перечнем слов, которые должны (или не должны) звучать в новостях. Кое-что осталось неизменным: называть законы Тайваня можно было лишь “так называемыми”, а китайская политическая система считалась столь уникальной, что не следовало упоминать о “мировой практике”. Нельзя было сообщать плохие новости об экономике на выходных и во время праздников или рассуждать о проблемах, которые правительство определило как “неразрешимые” (например, уязвимость китайских банков и политическое влияние богачей). Строго запрещенной темой и в СМИ, и в учебниках оставались “беспорядки”, организованные горсткой “бандитов” в 1989 году на площади Тяньаньмэнь.

У журналистов не осталось особенного выбора. Приходилось соблюдать эти инструкции настолько тщательно, что даже когда Китай стал переменчивым и многогранным, в новостях он выглядел поразительно спокойным и единообразным. Газеты на разных концах страны нередко выходили с одинаковыми заголовками. В мае 2008 года, например, землетрясение в провинции Сычуань “нанесло удар Коммунистической партии в самое сердце”.

Портал журнала “Цайцзин” (“Экономика и финансы”) хоть немного отличался от других новостных сайтов. Если “Синьхуа” прославляло НОАК за спасательные операции, “Цайцзин” выяснял число пострадавших и сообщал, что “многие жертвы стихии до сих пор не получили провизию и медикаменты”. Я задумался об особом стиле “Цайцзина” и решил, что это может быть связано с личностью редактора Ху Шули. Я попросил ее о встрече. Я хотел узнать, как договариваются с учреждением, которого не существует.

Я услышал Ху Шули до того, как увидел ее. Я ждал в кабинете рядом с ньюсрумом “Цайцзина”, чистом и просторном помещении со стенами из серого кирпича на девятнадцатом этаже “Прайм-тауэр” в центре Пекина, когда услышал стук каблуков. Она прошла мимо двери в ньюсрум, выстрелила очередью указаний, а уж после направилась ко мне. Перед встречей редактор Цянь Ган, давно знающий Ху, предупредил, что она “стремительна и внезапна, как порыв ветра”.

Ху оказалась худой женщиной пятидесяти с лишним лет, ростом метр шестьдесят, с короткой стрижкой и в однотонном костюме, из близнецов которого, как выяснилось впоследствии, и состоял ее гардероб. Она так убедительна и напориста, что похожа на “крестного отца в юбке”, заявил один репортер после первой встречи. Другие коллеги сравнили манеру Ху вести беседу с автоматной очередью. Ван Лан, редактор официальной экономической газеты “Цзинцзи жибао” и старый друг Ху, отвергал ее предложения поработать вместе: “Некоторая дистанция способствует дружбе”. Общение с ней было или захватывающим, или изматывающим. Ее собственный босс Ван Бомин, председатель медиагруппыSEEC, полушутя признался мне: “Я ее боюсь”.

В мире “новостных работников” (так называются журналисты на партийном языке) Ху Шули на исключительном положении. Она неисправимый правдоискатель и при этом близко знакома с некоторыми из влиятельнейших партийцев. В 1998 году, когда Ху открыла “Цайцзин”, располагая всего-навсего двумя компьютерами и арендованным конференц-залом, она повела журнал по самому краю, позволяя себе ровно столько скандалов и провокаций, сколько мог стерпеть Отдел. Это означало необходимость выбирать, что освещать (бесстыдные корпоративные махинации, вал коррупционных дел), а что нет (“Фалуньгун”, годовщины событий на Тяньаньмэнь). Ху оставалась редактором тогда, когда журналистов сажали в тюрьму или заставляли замолчать. В китайской и зарубежной прессе ее часто называли “самой опасной женщиной в Китае”. Сама она титуловала себя “дятлом”, долбящим дерево не для того, чтобы свалить его, а чтобы выпрямить.

Дизайном и глянцевым духом “Цайцзин” напоминал журнал “Форчун”. Страницы пестрели рекламой часов “Картье”, китайских кредиток и внедорожников “Мерседес”. Язык был осознанно провокационным. Но ТВ и газеты с миллионными тиражами интересовали пропагандистов куда больше, чем журнал тиражом двести тысяч – хотя его и распространяли по главным правительственным, финансовым и научным учреждениям, что наделяло журналистов “Цайцзина” огромным влиянием. У журнала есть два сайта (на китайском и английском языках) с ежемесячной аудиторией около 3,2 миллиона человек. Ху вела широко цитируемую колонку в печатной и в сетевой версии. Ежегодно она устраивала конференции, куда съезжались ведущие партийные экономисты.

Искренность Ху выделялась на фоне индустрии, где правду часто заменяли политические соображения. Вскоре после землетрясения на сайте “Синьхуа” появилась изобиловавшая подробностями заметка о том, как космический корабль “Шэньчжоу-7” сделал тридцатый виток вокруг Земли: “Спокойный голос диспетчера нарушил тишину на корабле”. Все бы хорошо, да корабль пока еще не запустили. Новостное агентство извинилось за публикацию “черновика”.

Нежелание поставить интересы партии выше истины чревато неприятностями. “Репортеры без границ”, составляя в 2008 году международный рейтинг свободы прессы, поставили Китай на 167-е (из 173) место – между Ираном и Вьетнамом. Статья 35 китайской Конституции гарантирует свободу слова и прессы, но правительство вправе отправлять в тюрьму редакторов и репортеров, которые, например, “наносят урон национальным интересам”. В китайских тюрьмах находилось 28 журналистов – больше, чем в любой другой стране. (В 2009 году Иран впервые за десять лет превзошел Китай.)

Журнал Ху Шули – первое в КНР издание, стремящееся стать новостной компанией мирового уровня. “Он [‘Цайцзин’] отличается от всего, что мы видим в Китае, – сказал мне экономист Энди Се. – Само его существование – отчасти чудо”.

Когда я впервые отправился домой к Ху Шули, я был уверен, что ошибся адресом. В отличие от многих своих репортеров и редакторов, она не поселилась в каком-нибудь модном жилом комплексе, а по-прежнему жила с мужем в старой многоэтажке, в трехкомнатной квартире с окнами, выходящими в парк. Этот район служил твердыней китайских традиционных медиа. Здесь располагались штаб-квартиры государственного радио, а также кино- и телецензоров. В 50-х годах этот дом был отдан партийным кадрам и квартира в нем досталась и отцу Ху.

Ху Шули из семьи убежденных коммунистов. Ее дед Ху Чжунчи был известным переводчиком и редактором; его брат управлял заметным издательством. Ее мать, Ху Лин-шэн, занимала должность главного редактора газеты “Гун-жэнь жибао”, а отец, Цао Цифэн, сначала был подпольщиком, а после получил профсоюзный пост. С малолетства Ху Шули говорила то, что думала, и это очень тревожило мать.

Когда Ху было тринадцать лет, страну захлестнула Культурная революция. Обучение девочки прервалось. Семья пострадала: как влиятельный редактор мать Ху подверглась критике в собственной газете и была помещена под домашний арест. Отца перевели на незначительную должность. Ху, как и ее сверстники, стала хунвэйбином и ездила по стране, насаждая любовь к “краснейшему из красных солнц” Мао Цзэдуну. Когда движение скатилось к насилию, Ху стала искать убежища в книгах: “Это было смутное время, мы растеряли все ценности”. За месяц до семнадцатилетия Ху сослали в деревню, чтобы она посмотрела на крестьянскую революцию. Увиденное поразило девочку У крестьян не было мотивации что-либо делать:

Они просто лежали в поле, иногда часа по два. Я спросила: “Мы разве не должны работать?” Они поинтересовались: “И как тебе такое в голову пришло?” Десять лет спустя я поняла, что все это неправильно.

Для многих ее сверстников ссылка стала откровением. У Си, идеалист, сосланный в деревню, вспоминал свои первые дни в чугунолитейном цеху: “Нас учили, что пролетариат – самоотверженный класс, и мы верили этому всей душой”. Через пару часов после появления У к нему подошел рабочий:

– Хватит. Отдохни.

– Но мне больше нечего делать, я могу продолжить.

– Людям это не понравится.

Если бы У работал весь день, норму выработки увеличили бы всем. У отложил инструменты. Вскоре он научился секретам выживания на государственной фабрике: как красть запчасти, как делать лампы на продажу на черном рынке. У, позднее ставший известным писателем и редактором, убедился в существовании параллельной реальности.

В 1978 году, когда возобновились занятия, Ху Шули смогла вернуться в Пекин, в Китайский народный университет. Едва ли она мечтала о факультете журналистики: просто он оказался лучшим вариантом из предложенных. После учебы Ху устроилась в “Гунжэнь жибао”, и в 1985 году ее перевели в бюро газеты в прибрежном городе Сямынь, избранном для рыночного эксперимента. Ху открыла у себя талант к выстраиванию связей (она регулярно играла в бридж с мэром). Среди тех, у кого она брала интервью, оказался молодой многообещающий чиновник городской администрации, чья приверженность идеям свободного рынка принесла ему прозвище “Бог богатства”. Чиновника звали Си Цзинь-пин, и впоследствии он возглавил Китай.

В 1987 году Ху выиграла стипендию Всемирного института прессы. Пятимесячная стажировка в Америке изменила ее представления о возможном. “Гунжэнь жибао” выходила всего на четырех полосах, а в каждом американском городе Ху видела газеты в десять, в двадцать раз толще. В Сент-Поле, столице штата Миннесота, она вечера напролет читала местную “Пайонир пресс”. Весной 1989 года ораторы с площади Тяньаньмэнь встряхнули пекинскую прессу. Многие журналисты, в том числе Ху, присоединились к демонстрантам. Когда ночью 3 июня против тех бросили армейские подразделения, вспоминала Ху, “я пошла в редакцию и сказала: “Мы должны рассказать об этом’. Но решение уже спустили сверху: “Ни слова о произошедшем’”. Многие журналисты, не захотевшие промолчать, были уволены или сосланы. Мяо Ди, профессор-киновед, муж Ху, опасался, что ее арестуют, но ее лишь отстранили на восемнадцать месяцев от работы.

Однажды Ху, будучи редактором международного отдела “Чайна бизнес таймс”, одного из первых национальных деловых изданий, встретила группу финансистов, получивших образование за рубежом и вернувшихся, чтобы организовать в Китае фондовый рынок. Многие из них были детьми влиятельных лидеров. Группа назвала себя Исполнительным советом фондовой биржи. В 1992 году они сняли несколько комнат в пекинском отеле “Чонвэньмэнь”, вынесли кровати и устроили офис. За одним столом сидел Гао Сицин (он получил в Университете им. Дьюка диплом по юриспруденции и до переезда в Китай работал в Нью-Йорке в фирме Ричарда Никсона), за другим – Ван Бомин, сын бывшего посла и замминистра иностранных дел. Ван изучал финансы в Колумбийском университете, а потом работал экономистом в исследовательском отделе Нью-Йоркской фондовой биржи. Они заручились поддержкой восходящих звезд партии, например Ван Цишаня, зятя вицепремьера, и отпрыска влиятельной семьи Чжоу Сяочуаня.

Проводя с ними время, Ху получила ряд уникальных материалов и записную книжку, полную имен людей, претендующих на высшие посты в государстве. Ван Цишань вошел в Постоянный комитет Политбюро, Гао Сицин возглавил Китайскую инвестиционную корпорацию, а Чжоу Сяочуань – Народный банк. Позднее многие утверждали, что эти знакомства защищают Ху. Сама она настаивала, что это преувеличение. “Я даже не знаю, когда дни их рождения, – сказала она о высокопоставленных чиновниках. – Я журналист, и они обращаются со мной как с журналистом”.

В 1998 году Ху позвонил Ван Бомин. Он открывал журнал и желал, чтобы она его возглавила. Ху поставила два условия: во-первых, Ван не станет рекламировать в журнале другой свой бизнес, а во-вторых, выделит на зарплаты сотрудникам четверть миллиона долларов (крупную по тем временам сумму), чтобы их труднее было подкупить. Ван согласился. Это не было благотворительностью. Ван и его союзники из правительства верили, что Китай больше не может опираться на безвольную официозную прессу.

“Нам нужно было, чтобы массмедиа делали свою работу, открывали факты публике и в некотором смысле помогали правительству – указывали зло”, – объяснил мне Ван, когда мы встретились в его большом захламленном кабинете этажом ниже “Цайцзина”. Ван – заядлый курильщик с густым ежиком черных с проседью волос, в очках “Феррагамо”, веселый и многословный. Несмотря на партийную карьеру, жизнь за границей изменила для Вана ценность истины. “Когда я учился в Штатах, нужно было зарабатывать, чтобы платить за обучение, и я работал в Чайнатауне в газете “Чайна дейли ньюс’”, – рассказал он. Работа репортером заставляла его чувствовать себя “некоронованным королем”.

Ху Шули не теряла времени. Главной темой первого номера стали миллионные потери мелких инвесторов при банкротстве риэлторской компании “Цюнминъюань” (в то же время инсайдеры получили информацию и успели расстаться со своими акциями). Цензоры пришли в ярость, и боссам Ху пришлось их успокаивать. Момент истины для “Цайцзина” наступил, когда репортер Цао Хайли, приехав в Гонконг весной 2003 года, заметила, что все люди на вокзале носят хирургические маски. Китайская пресса сообщала, что Министерство здравоохранения ограничило распространение вируса атипичной пневмонии, но на самом деле эпидемия росла. Редакторам в провинции Гуандун велели ничего об этом не публиковать.

Ху сообразила, что запреты не распространяются на прессу вне провинции. “Я купила много книг о респираторных болезнях, инфекциях и вирусах”, – вспоминала она. Сотрудники Ху начали выискивать ошибки в заявлениях властей. Месяц спустя “Цайцзин” напечатал серию репортажей и планировал продолжать, однако Отдел это пресек.

Отдел на проспекте Чанъань ежедневно выдавал редакторам инструкции по поводу того, что им можно и чего нельзя. Инструкции были секретными (ведь народу нельзя знать то, чего ему знать нельзя), и в 2005 году, когда я приехал в Китай, прошло меньше трех месяцев с тех пор, как журналист Ши Тао отправился на десять лет в тюрьму за разглашение такой инструкции. Чтобы избежать утечек, цензоры теперь предпочитали передавать их устно. У начальников государственного ТВ имелся на этот случай специальный красный телефон. Другие новостные организации получали инструкции на встречах-“уроках”.

Десятилетиями цензура умело останавливала распространение нежелательных для государства новостей – об эпидемиях, природных катаклизмах, общественных беспорядках, – но новейшие технологии усложнили эту задачу. Когда общество узнало правду об атипичной пневмонии, Цзяо Гуобяо, профессор журналистики Пекинского университета, нарушил табу и назвал Отдел “темным царством, куда не проникает свет закона”. За это его уволили.

Однажды Ху Шули решила, что ее редакторы нуждаются в новой одежде, и вызвала портного. По мере того, как известность Ху Шули и ее коллег росла, они все больше времени проводили на публике и за границей. Ху устала видеть мешковатые костюмы и застиранные рубашки с коротким рукавом. Она предложила редакторам сделку: купите новый костюм, и журнал оплатит второй. Толстенький портной принес в комнату для совещаний охапку костюмов, и журналисты выстроились на примерку.

– А здесь не висит? – поинтересовалась Ху, оттянув подмышку элегантного серого, в тонкую полоску, пиджака. Тридцатисемилетний Ван Шуо ждал со смиренным выражением, которое я видывал у собак в ванной.

– Он и так тесноват, – взмолился Ван.

– Ему и так тесно, – подтвердил портной.

– Ну-ка помолчите! Вспомните костюм Джеймса Бонда из кино и сделайте так же, – подытожила Ху.

Перемены, вызванные неуемным интернационализмом Ху, шли дальше эстетики. Доброжелательный профессор-американец однажды предупредил: “Если вы останетесь журналистом в Китае, то не сможете присоединиться к международному мейнстриму”. Ху взялась доказать обратное.

Когда газета или журнал нарушали правила игры, Отдел давал предупреждение (как “желтая карточка” в футболе). Три “желтые карточки” в течение года могли привести к закрытию. Цензоры не читали статьи до публикации. Редакторы сами должны рассчитывать, насколько далеко они могут зайти, и оценить риск перехода обозначенной им нечеткой черты. Давление такого рода Перри Линк сравнивал “с анакондой на люстре у вас над головой”:

Обычно большая змея не двигается. В этом нет нужды. Она не чувствует необходимости ясно формулировать запрет. Ее вечная немота звучит как “решайте сами”, и всякий в ее тени идет на большие или малые уступки вполне “добровольно”.

Ху научилась жить под “анакондой”. Она относилась к правительству как к живому существу, оценивала его настроение и уязвимые места. Ван Фэн, один из заместителей Ху, рассказал мне:

Видно, как она делает уступки. На планерке в понедельник она может указать тему, и редакторы и журналисты идут работать. А в среду она может сказать: “Знаете что? Я выяснила побольше. Нам не стоит это говорить. Возможно, нужно выбрать цель поменьше”.

Впервые Ху Шули узнала, что будет, если переступить черту, в январе 2007 года. В одном из номеров в центральном материале “Кому принадлежит ‘Лунэн’?” рассказывалось о группе инвесторов, буквально за гроши купивших долю 92 % в конгломерате стоимостью десять миллиардов долларов, объединяющем предприятия от электростанций до спортклуба. Личности новых владельцев не были известны, и почти половина денег на покупку происходила из непрозрачных источников. Когда “Цайцзин” попытался опубликовать материал на эту тему, власти запретили распространение тиража, и сотрудникам Ху пришлось рвать журналы руками. “Все чувствовали себя униженными”, – рассказал редактор, работавший в то время. Ху объявила эту историю своим “самым ужасным провалом”. (Журналисты подобрались слишком близко к детям партийного руководства, а это табу перевешивало даже желание реформистов иметь более свободную прессу.)

Я спросил Ху, почему других наказывают, а “Цайцзин” – нет. “Мы не говорим ничего необдуманного или слишком эмоционального вроде: “Вы лжете’. Мы пытаемся понять систему и объяснить, почему хорошая идея… не может быть реализована”, – объяснила она. Когда я задал тот же вопрос Чэн Ичжуну, бывшему главному редактору “Саутерн метрополис дейли” – одной из самых бойких китайских газет, – который провел пять месяцев в тюрьме за то, что прогневал власти, он указал на разницу между собственной кампанией по ограничению полномочий милиции и стремлением Ху улучшить работу правительства: “Темы ‘Цайцзина’ не затрагивают основ системы, так что он в относительной безопасности. Я не критикую Ху Шули, но в некотором смысле ‘Цайцзин’ служит более могущественной или, может быть, относительно лучшей группе”.

Ху, несмотря на скептицизм и энергию, говорила на языке лояльной оппозиции. “Кое-кто утверждает, что поспешные политические реформы могут привести к дестабилизации, – рассуждала она в 2007 году в своей колонке. – На самом деле поддержание статус-кво без реформ образует очаг социальной напряженности”. Иными словами, политические реформы – это путь к упрочению власти, а не к ее утрате.

Подход Ху нравился реформистам в правительстве, желавшим избавиться от проблем, не утратив при этом свою власть. Некоторые китайские журналисты говорили, что Ху обладает талантом сталкивать лбами группы влияния, то освещая усилия центральной власти по разоблачению коррумпированных мэров, то позволяя одному крылу в правительстве помешать планам другого. Помогая преуспеть сильнейшим, по теории Ху, можно заниматься настоящей (и даже прибыльной) журналистикой. Ху старалась не спорить с чиновниками от пропаганды. “Капля камень точит”, – напомнил Цянь Ган. Другие журналисты предпочитали более звонкую метафору: “танец в цепях”.

Однажды я спросил Ху о землетрясении. Мы сидели в ее офисе. Смеркалось. Мой вопрос заставил Ху задуматься. Она узнала о землетрясении из эсэмэс. Сообщение пришло, когда Ху вела церемонию для стипендиатов в отеле в горах к западу от Пекина. Она склонилась к Цянь Гану (он имел опыт освещения землетрясений) и спросила о прогнозе.

Цянь посмотрел на часы и понял, что школы еще работали. Жертвы должны были быть огромными.

Сообщать о катастрофе такого масштаба было политически опасно. После страшного землетрясения 1976 года правительство три года скрывало число погибших. Ху Шули выехала в центр Пекина, звоня и рассылая электронные письма из машины. Она распорядилась немедленно найти спутниковый телефон и отправить группу в Сычуань. Уже через час первый репортер из “Цайцзина” был в пути. За ним последовали еще девять. В Сычуани выяснилось, что многие государственные учреждения выдержали землетрясение, а сотни школ превратились в груды бетона и арматуры. Их возвели в 90-е годы, во время бума, когда поколение демографического взрыва пошло в школу. Но денег при строительстве было украдено столько, что иногда там, где по проекту требовалась сталь, брали бамбук.

Тысячи детей (никто не мог сказать, сколько именно) погибли или оказались под завалами. Отдел почти сразу запретил СМИ упоминать о качестве строительства школ. Некоторые газеты все равно сообщили об этом – и поплатились. Ху воспользовалась ситуацией. Она рассчитала, что положение ее журнала – делового издания – позволит расследовать растрату бюджетных средств. Ее успех и напор стали работать на журнал: “Цайцзин” зашел настолько далеко, что консерваторы из правительства уже не были уверены, кто именно из чиновников поддерживает “Цайцзин”.

Кроме того, Ху приходилось думать о конкурентах: быстро развивался интернет. Она подумала, что материал о Сычуани можно опубликовать, правильно подобрав факты и тон подачи: “Если это не запрещено прямо, мы это делаем”. Девятого июня “Цайцзин” напечатал двадцатистраничный репортаж о землетрясении, в котором шла речь и о школах. Материал получился взвешенным и точным. К катастрофе привели безоглядный экономический рост, растрата бюджетных средств и вопиющие ошибки при строительстве. В материале “Цайцзина” прозвучала мысль, которую мало кто формулировал раньше. Экономический подъем привел бедные сельские районы в новую эпоху, однако цена оказалась слишком высока. Журналисты рассказали, как ловчили местные чиновники, однако имена виновных не назвали. “Цайцзин” раскритиковали, но не наказали.

Имена коррумпированных чиновников сделали бы материал правдоподобнее, но вызвали бы начальственный гнев. Ху объяснила: “Мы пытаемся не дать повод тем [партийным] кадрам, которые не хотят, чтобы их критиковали”. Важно не то, “кто именно пятнадцать лет назад взял бракованный кирпич… Нам нужны реформы. Нужны сдержки и противовесы. Нужна прозрачность. Об этом мы пытаемся сказать. Но без упрощений и лозунгов”. Это была тонкая игра, и Ху выиграла раунд.

Свобода, ведущая народ

Весной 2008 года официальный Китай ждал Олимпиады, превращенной в подобие государственной религии. Партия распорядилась установить на Тяньаньмэнь новые гигантские часы, отсчитывавшие секунды до начала игр. Вся столица была увешана плакатами: “Один мир, одна мечта”.

Однажды утром, выйдя за порог, я увидел, как двое рабочих размазывают цемент по кирпичной стене моей спальни. Во многих районах Пекина дома сносили и подновляли, создавая безукоризненный задник. С помощью рейки и отвеса рабочие процарапали прямые на свежем цементе. Я не сразу понял, что это имитация кирпичной кладки. Напротив моей двери на ограде красовалось выцветшее граффити эпохи Культурной революции. Пять угловатых иероглифов гласили: “Да здравствует Мао!” Двумя движениями мастерка Великого Кормчего похоронили под цементом.

Стремление к совершенству проявилось и в гонке за медалями. В рамках “Концепции завоевания олимпийских наград в 2001–2010 годах” спортивные чиновники обязались добыть больше “золота”, чем когда-либо. Этот план включал “Проект-119”: завоевание рекордного числа золотых медалей в основных летних видах спорта (119 медалей). Правительство ничто не оставило на волю случая. Когда организаторов, искавших девочку-солистку для церемонии открытия, не устроила ни одна кандидатка, для оптимального соотношения голоса и внешности одного ребенка научили открывать рот под пение другого. Однажды официальный поставщик свинины заявил, что китайские спортсмены могут быть спокойны: они не провалят тесты на допинг. Услышав такое, остальные китайцы обеспокоились тем, что за свинину едят они сами. Олимпийскому комитету Китая пришлось объявить историю “небылицей”.

Чем одержимее становились организаторы Олимпиады, тем чаще они сталкивались с вещами, не поддающимися контролю. Эстафета Олимпийского огня с 21888 участниками (больше, чем в любой из прежних эстафет), которую в Китае назвали “Гармоничное путешествие”, должна была преодолеть шесть континентов и достичь вершины Эвереста. Китайская пресса называла зажженный в Олимпии факел “священным огнем” и обещала, что он не потухнет пять месяцев, пока не достигнет Пекина. Ночью или в самолетах, когда факел нести невозможно, пламя собирались поддерживать в специальных фонарях.

Десятого марта, незадолго до начала “Гармоничного путешествия”, несколько сотен монахов из Лхасы устроили шествие. Они потребовали освободить тибетцев, арестованных за то, что они праздновали вручение далай-ламе Золотой медали Конгресса США. Десятки монахов были задержаны милицией, а 14 марта в Тибете начались самые масштабные с 80-х годов беспорядки. Одиннадцать гражданских лиц, ханьцев, а также один тибетец сгорели заживо, пытаясь укрыться в подожженных домах. Один милиционер и шестеро гражданских лиц, согласно официальным данным, умерли от побоев и по другим причинам. Далай-лама призвал к спокойствию, но китайские власти заявили, что беспорядки были “спланированы, спровоцированы и направляемы кликой далай-ламы”. В Лхасу вошли солдаты и военная техника, сотни граждан были арестованы. Тибетцы в изгнании утверждали, что во время операции в Лхасе и других местах были убиты восемьдесят тибетцев. Китай это отрицал.

Когда факел несли по Лондону, Парижу и Сан-Франциско, протесты против подавления восстания в Тибете усилились настолько, что организаторам эстафеты приходилось тушить пламя или менять маршрут, чтобы избежать разъяренной толпы. Китайские граждане, жившие за границей, особенно студенты, приняли критику страны в штыки. В Южной Корее дошло до драк. В самом Китае у французских супермаркетов “Карфур” прошли тысячные демонстрации: Франция, по мнению манифестантов, сочувствовала тибетцам. Гендиректор крупного портала sohu.com Чарльз Чжан (кандидатская степень Массачусетского технологического института) призвал бойкотировать французские товары, чтобы “пропитанные предрассудками французские СМИ и общество ощутили боль и потери”.

Государственные СМИ Китая реанимировали язык другой эпохи. Когда Нэнси Пелоси, спикер Палаты представителей, осудила действия Китая в Тибете, информационное агентство “Синьхуа” назвало ее “отвратительной”. Журнал “Аутлук уикли” предупредил, что “внутренние и внешние враждебные силы пытаются… саботировать Олимпиаду в Пекине”. Секретарь КПК в Тибете назвал далай-ламу “волком в монашеской одежде, чудовищем с человеческим лицом и сердцем зверя”. В Сети в выражениях и вовсе не стеснялись. “Я засуну этим пердящим через рот мудакам их дерьмо обратно в глотку!” – написал один комментатор на форуме официальной газеты. “Дайте мне ружье! Никакой пощады врагам!” – отозвался другой. Многие китайцы стыдились этого разгула, но его было трудно игнорировать иностранным журналистам: они начали получать угрозы. Аноним, приславший мне факс, советовал: “Очисть имя Китая… или ты и твои близкие будете мечтать о смерти”.

Я начал искать в китайском секторе интернета наиболее любопытные проявления патриотизма. Утром 15 апреля на портале sina.com появилось короткое видео “2008 год. Китай, поднимайся!” Имени автора не было. Стояли только буквы: CTGZ.

Самодельная документалка начиналась с портрета Мао с исходящими от его головы лучами. Тишину прервала оркестровая музыка, и под барабанный бой на черном экране вспыхнула мантра Мао (на китайском и английском языках): “Империализм никогда не оставит попыток уничтожить нас”. Потом шла подборка современных фотографий и новостных съемок, а также обзор “насмешек, интриг и злоключений” современного Китая – среди них обвал фондовой биржи (дело рук иностранных спекулянтов, которые “манипулируют” курсом) и глобальная “валютная война” (Запад хочет “заставить китайский народ расплачиваться” за финансовые неурядицы в Америке).

Пауза. И – другой фронт. Вот в Лхасе дерутся и грабят магазины: “Так называемый мирный протест”. Набор вырезок из зарубежной прессы с критикой Китая: эти СМИ “игнорируют истину” и “говорят одним искаженным голосом”. Эмблемы Си-эн-эн, Би-би-си и других СМИ уступают место портрету Геббельса. И вывод: “Налицо заговор против Китая. Новая холодная война!” Кадры из Парижа: протестующие пытаются отнять Олимпийский огонь у факелоносца; полиция их оттесняет. Финал: китайский флаг сияет в солнечном свете. Лозунг гласит: “Мы не сдадимся и будем держаться вместе, как одна семья!”

Шестиминутный ролик CTGZ уловил витавший в воздухе дух национализма и за полторы недели набрал миллион просмотров и десятки тысяч одобрительных комментариев. Он стал четвертым по популярности видеороликом на сайте. (Клип с зевающими телеведущими удержал первую строчку.) Ролик просматривали в среднем два человека в секунду. Он стал манифестом самопровозглашенных защитников чести Китая – фэнь цин, “рассерженной молодежи”.

Я был поражен тем, что через девятнадцать лет после Тяньаньмэнь китайская молодая элита снова восстала – не во имя либеральной демократии, а за честь Китая. Николас Негропонте, основатель Медиалаборатории в Массачусетском технологическом институте и один из первых идеологов интернета, однажды сказал, что Сеть изменит наше представление о том, что такое страны. Государство, по мнению Негропонте, испарится, “как нафталиновый шарик, переходящий из твердого состояния сразу в газообразное” и “национализм исчезнет, как исчезла оспа”. В Китае все произошло наоборот. Я заинтересовался этим CTGZ. Псевдоним был связан с электронным адресом. Он принадлежал двадцативосьмилетнему аспиранту из Шанхая по имени Тан Цзе. Он пригласил меня в гости.

Кампус Университета Фудань, лучшего в Китае, окружает пару тридцатиэтажных башен из стекла и бетона, которые можно принять за главный офис какой-нибудь корпорации. Тан Цзе встретил меня у ворот. У него были светло-карие глаза, круглое детское лицо и слабая поросль на подбородке и на верхней губе. Одет он был в голубую рубашку, брюки цвета хаки и черные туфли. Когда я вышел из машины, он бросился мне навстречу и попытался заплатить таксисту.

Тан признался, что рад отвлечься от диссертации. Он специализировался на феноменологии. Тан свободно читал на английском и немецком, но редко на них говорил, поэтому иногда, извиняясь, перескакивал с языка на язык. Он изучал латынь и древнегреческий. Тан оказался скромным человеком с тихим голосом, иногда доходящим до шепота. Он был очень серьезен и смеялся очень скупо, будто экономя энергию. Тан слушал традиционную китайскую музыку, однако ему нравились и безумные комедии Стивена Чоу. Он гордился тем, что не следует моде. В отличие от Майкла (Чжана) из “Крейзи инглиш”, Тан не взял себе английское имя. Псевдоним CTGZ он составил из двух труднопереводимых терминов из китайской классической поэзии: чантин (changting) и гунцзы (gongzi), которые вместе переводятся как “благородный сын в павильоне”. В отличие от других студентов из элиты, Тан не вступал в компартию, опасаясь, что это скажется на его объективности как ученого.

Тан пригласил нескольких друзей присоединиться к нам за ланчем в ресторане сычуаньской кухни “Толстые братья”. Он жил один в шестиэтажном доме без лифта в комнатке площадью метров семь. Ее можно было перепутать с библиотечным хранилищем, занятым взыскательным скваттером. Книги были здесь повсюду. В этом собрании более или менее полно была представлена вся история мысли: Платон, Лао-цзы, Витгенштейн, Бэкон, Хайдеггер, Коран и так далее. Когда Тан захотел расширить кровать на пару сантиметров, он положил на каркас лист толстой фанеры, а углы подпер книгами. Когда книги заполнили комнату, Тан выстроил в коридоре стену из картонных коробок.

Хозяин присел на письменный стол. Я спросил, ждал ли он, что ролик станет настолько популярным. Тан улыбнулся: “Видимо, я выразил распространенное чувство, общий взгляд”.

Рядом с ним сидел Лю Чэнгуан (веселый широколицый аспирант-политолог, который недавно перевел на китайский лекцию ‘‘Мужественность” консервативного гарвардского профессора Харви Мэнсфилда). На кровати растянулся Сюн Вэньчи (степень по политологии, сейчас преподает сам). Слева от Тана помещался Цзэн Кэвэй (опрятный стильный банкир, изучавший западную философию, прежде чем заняться финансами). Всем было около тридцати лет. Они первыми в семье получили высшее образование, и все они хотели изучать западную философию. Я спросил, почему. Лю объяснил:

Китай в Новое время отставал в своем развитии, поэтому нас всегда интересовало, почему Запад стал таким сильным. Мы учились у Запада. Все мы, получившие образование, мечтаем об одном: стать сильнее, научившись у Запада.

Эти молодые люди, как и китайские туристы, с которыми я познакомился, или участники проекта Ай Вэйвэя Fairytale, относились к искушениям Запада с восхищением и тревогой. Это было странное время: китайцы протестовали против Си-эн-эн, а по ТВ шла образовательная программа по английскому языку: “Через месяц вы сможете понимать Си-эн-эн!”

Тан и его друзья были настолько обходительны, что я усомнился, не временное ли помешательство – китайские события той весны? Они уверили меня, что нет. Цзэн сказал: “Мы так долго изучали западную историю, что научились понимать ее… Наша любовь к Китаю, наша поддержка правительства и страны – не спонтанная реакция. К этому нас привели долгие размышления”.

Их взгляд на путь Китая действительно совпадал с мнением большинства. Девять из десяти китайцев одобряли происходящее в стране: наибольшая доля среди 24 стран, в которых Исследовательским центром Пью той весной был проведен опрос. (В США одобрительно высказались лишь двое из десяти опрошенных.) Трудно сказать, насколько распространен более деятельный патриотизм, однако исследователи указывают на китайскую петицию против членства Японии в Совете Безопасности ООН: согласно последним подсчетам, собрано более сорока миллионов подписей (почти население Испании). Я попросил Тана рассказать, как он сделал фильм. Тан повернулся к дисплею своего Lenovo: “Вы знакомы с Movie Maker5” Я признал свое невежество и спросил, не пользовался ли он самоучителем. Тан посмотрел на меня с жалостью: он освоил программу по подсказкам в меню Help. “Мы должны быть благодарны Биллу Гейтсу”, – сказал Тан.

За месяц до дебюта Тан Цзе Китай обошел США и стал первым в мире по числу интернет-пользователей. И, хотя китайский сегмент Сети объединял лишь 16 % населения страны, к 238 миллионам пользователей ежедневно прибавлялось почти четверть миллиона. Характер распространения идей изменился. Некоторые сетевые сообщества, насчитывающие миллионы зарегистрированных пользователей, стали крупнейшими, кроме компартии, организациями в Китае.

Народу, разделенному в географическом, лингвистическом и классовом отношении, интернет предоставил беспрецедентную возможность общения. Группа добровольцев взялась еженедельно переводить журнал “Экономист” (целиком) на китайский язык и выкладывать его в свободный доступ. Переводчики так объяснили свою цель: “В эпоху интернета величайшей силой выступают не алчность, не любовь и не насилие, а увлеченность чем-либо… Сеть соединит вас с единомышленниками и высвободит невероятную энергию”. Чтобы избежать государственной цензуры, группа самостоятельно цензурировала тексты. “Если в статье затрагиваются щекотливые темы, – сообщали новичкам, – и вы не уверены, разрешено ли об этом говорить, пожалуйста, не рискуйте”. Самоцензура предполагала и некоторое самоуправление: сайт приглашал модераторов-волонтеров, чтобы удалять материалы, которые могут вызвать неприятности. Если пользователи считали модераторов слишком придирчивыми или, напротив, невнимательными, их в рамках “импичмента” могли сменить.

Одними из активнейших интернет-пользователей стали националисты. Весной 1999 года, когда самолет НАТО, основываясь на данных американской разведки, по ошибке сбросил три бомбы на посольство КНР в Белграде, китайский интернет обрел голос. Патриотически настроенные хакеры украсили сайт посольства США в Пекине лозунгом “Покончим с варварами!” и обрушили веб-страницу Белого дома. “Интернет – это порождение Запада, – писал один из комментаторов, – но… мы, китайцы, можем использовать его, чтобы сказать всем – Китай нельзя оскорблять!”

Национализм многим дал “первый глоток священного права свободы слова”.

Тан Цзе, как и его сверстники, очень много времени проводил в Сети. В марте 2008 года, когда начались беспорядки в Лхасе, он, кроме официальных китайских СМИ, следил за новостями на европейских и американских сайтах. Как и сверстники, Тан, не колеблясь, преодолевал правительственный файервол. Он пользовался прокси-сервером. Тан смотрел телепередачи в Сети, поскольку это давало больше разнообразия, а телевизора у него не было. Кроме того, из-за границы Тану присылали новостные ролики китайские студенты (их число за последнее десятилетие увеличилось почти на две трети и достигло 67 тысяч). Тан удивился тому, что некоторые иностранцы думают, будто китайская молодежь не понимает, что такое цензура:

Мы постоянно задаемся вопросом, не промывают ли нам мозги, и всегда готовы искать информацию из других источников… Живя в “свободном” обществе, не задумываешься, промывают тебе мозги или нет.

Всю весну новости и мнения относительно Тибета обсуждали на форуме Университета Фудань. В техническом смысле форум с “ветвями” и “темами” давно устарел, но “Твиттер” и его местные аналоги еще не прижились, и многим такие форумы дали первый опыт сетевого общения. Тан прочитал подборку “неверных” и “несправедливых” статей в западной прессе. Одна из фотографий Си-эн-эн была кадрирована так, что остались видны лишь армейские грузовики. А на этом же снимке целиком видно толпу, бросающую какие-то предметы. Подход показался Тану неуместным.

Эта и похожие на нее фотографии облетели Китай, обрастая возмущенными комментариями. Люди добавляли примеры из лондонской газеты “Таймс”, “Фокс ньюс”, немецкого телевидения, французского радио и так далее. Некоторые решили, что это заговор. Такие, как Тан, были шокированы и оскорблены. Тан доверял западной прессе и считал, что живет в эпоху процветания и открытости своей страны, но мир по-прежнему смотрел на Китай с подозрением. Будто в подтверждение Джек Кафферти, комментатор Си-эн-эн, назвал Китай “бандой головорезов, какими они были последние пятьдесят лет”. Эта цитата появилась на первых полосах всех газет Китая, и впоследствии Си-эн-эн принесло извинения. Тан, как и его друзья, не мог понять, почему иностранцев так волнует судьба Тибета – убогого захолустья, которое Китай, по его мнению, десятилетиями пытается цивилизовать. Бойкот Олимпиады в Пекине из-за Тибета казался ему столь же нелогичным, насколько странно было бы бойкотировать Олимпиаду в Солт-Лейк-Сити во имя индейцев чероки.

Тан прочесал “Ю-Тьюб” в поисках пояснения китайской позиции, но на английском языке не нашел ничего, кроме протибетских роликов. Хотя он был занят (у него был контракт на перевод “Рассуждения о метафизике” и других работ Лейбница), Тан не мог не высказаться.

Но прежде пришлось съездить домой. Мать взяла с него обещание вернуться ко времени сбора урожая.

Тан был младшим из четырех детей в крестьянской семье, жившей неподалеку от города Ханчжоу. Ни мать, ни отец Тана не владели грамотой. До четвертого класса у него даже не было имени. Его звали Малый Четвертый, по месту в семье. Когда это стало неудобно, отец стал звать его Тан Цзе, в знак почтения к любимому комику Тан Цзечжуну.

Выросший в большой, шумной семье Тан Цзе много читал и мало говорил. Он интересовался научной фантастикой: “Я могу рассказать все о фильмах вроде “Звездных войн’”. Тан учился прилежно, однако не блестяще, и рано проявил интерес к жизни идей. “Он не был похож на других детей и не тратил карманные деньги на еду – копил на книги”, – рассказала мне Тан Сяолин, старшая сестра Тан Цзе. Братья и сестры Тана доучились лишь до восьмого класса и гордились родственником. “Если у него появлялись вопросы, на которые он не мог найти ответы, он не мог уснуть, – рассказала сестра. – А мы просто обо всем этом забывали”.

В средних классах Тан стал учиться лучше и имел некоторый успех на школьных научных выставках, но счел науку слишком далекой от того, что его занимало. Случайно к нему в руки попал перевод норвежского романа “Мир Софии”, написанного преподавателем философии Иостейном Бордером. “И тогда я открыл для себя философию”, – объяснил Тан.

Патриотизм в этом доме не так уж чувствовался, зато вне его патриотизма было с избытком. Чтобы предотвратить повторение событий на площади Тяньаньмэнь, компартия удвоила усилия по “исправлению” мышления. Когда Тан Цзе ходил в школу, Цзян Цзэминь призвал Министерство образования разработать новый подход к истории Китая “даже для детей в детском саду”. Акцент сделали на бай-нянь гуочи, “веке национального унижения”, – от поражения Китая в Опиумных войнах до японской оккупации во время Второй мировой войны.

Партия объявила, что “патриотическое воспитание” укрепит “дух нации и единство”. Школьникам велели “не забывать о национальном унижении”. Всекитайское собрание народных представителей учредило новый праздник – День национального унижения, а учебники переписали. “Практический словарь патриотического воспитания” содержал 355-страничный раздел о бедах Китая. Национализм помог партии сгладить парадокс: Китай стал социалистическим авангардом рыночной экономики. Новые учебники предложили новое объяснение неудач Китая, переложив основную вину с “классового врага” на иноземных захватчиков. При Мао китайцы предпочитали говорить о победах, теперь же учащихся возили на экскурсии по местам, где китайцы страдали. Чтобы привлечь молодежь, комсомол финансировал создание патриотических видеоигр, например Resistance War Online, где игроки в качестве красноармейцев могли пострелять из пулемета в японских захватчиков.

Стало сложнее отделить эмоции от политики. Когда китайские дипломаты осуждали действия иностранного правительства, они заявляли: “Это оскорбляет чувства китайского народа”. Такое объяснение звучит все чаще. Журналист Фан Кэчэн подсчитал: в 60-70-х годах чувства китайцев оскорбляли в среднем трижды в день, а в 80-90-х годах этот показатель вырос до пяти раз.

В Университете Фудань Тан встретил Вань Маньлу, застенчивую аспирантку, изучавшую китайскую литературу и лингвистику. Они оказались рядом во время обеда с друзьями, но не разговаривали. Позднее Тан узнал ее ник-нейм – gracelittle – на университетском форуме и отправил личное сообщение. На первом свидании они отправились на экспериментальную оперу на китайской сюжет – “Сожаления о минувшем”.

Тана и Вань сблизило отчасти недовольство вестернизацией. Вань рассказала мне: ‘‘Китайские традиции во многом хороши, но мы отказываемся от них. Мне кажется, должны быть люди, которые будут их сохранять”. Вань из семьи среднего класса, и простое происхождение и старомодные взгляды Тана впечатлили ее: “Большинство представителей нашего поколения, включая меня, живет размеренной счастливой жизнью. Мне кажется, нашему характеру чего-то недостает. Например, любви к родине или упорства, которое приобретаешь, преодолевая трудности. Я не вижу этих добродетелей в себе и людях моего возраста”. О Тан Цзе она выразилась так: “Ему было нелегко достичь того, чего он достиг с его происхождением, без единого образованного человека в семье, без помощника в учебе, с сильным давлением со стороны семьи”.

После нашей встречи я стал иногда навещать Тан Цзе в Шанхае. Он был одним из студентов, сплотившихся вокруг Дин Юня, тридцатидевятилетнего профессора философии из Университета Фудань. Дин переводил на китайский книги политического философа Лео Штрауса, чьими поклонниками являются Харви Мэнсфилд и другие неоконсерваторы. В то время в Америке аргументы Лео Штрауса против тирании получили популярность среди сторонников войны в Ираке. Один из бывших студентов Штрауса из Чикагского университета, Абрам Шульски, возглавлял Отдел специального планирования Пентагона перед вторжением в Ирак. Другим бывшим учеником оказался Пол Вулфовиц, тогда замминистра обороны.

Дин коротко стриг волосы, носил стильные прямоугольные очки, и ему нравились халаты ученых тайского времени. “В 80-90-х годах большинство интеллектуалов негативно оценивало традиционную культуру”, – объяснил он. В первые годы реформ слово ‘‘консервативный” было равносильно слову “реакционный”, но времена изменились. Дин транслировал штраусовское понимание универсальности классики и призывал студентов возрождать древнекитайскую мысль. Его консерватизм шел вразрез с желанием Китая интегрироваться в мир. Дин с удовлетворением наблюдал, как Тан Цзе и другие студенты приобретают вкус к классике и сопротивляются вестернизации.

Тан объяснил: “На самом деле мы очень вестернизированы. Теперь мы начали читать старые книги и открывать для себя древний Китай”. Молодые китайские неоконсерваторы пригласили Харви Мэнсфилда на ужин, когда тот был в Шанхае. После этого Мэнсфилд написал мне:

Они на самом деле знают, что их страна, чье возрождение они чувствуют и превозносят, не имеет руководящих принципов. Многие видят… что либерализм на Западе утратил веру в себя, и обращаются к Лео Штраусу за консерватизмом, основанном на принципах, на естественном праве. Этот консерватизм отличается от консерватизма, сохраняющего статус-кво, потому что им не нужна страна, у которой есть только статус-кво, но нет принципов.

Эта возрожденная гордость повлияла на то, как Тан и его товарищи воспринимали экономику. Они считали, что мир наживается на Китае, но не дает ему делать вложения за границей. Цзэн, друг Тана, выпалил:

Предложение “Хуавэй” купить 3Com отклонено. Предложение Китайской национальной компании по эксплуатации морских нефтяных ресурсов (CNOOC) выкупить долю в Ай-би-эм вместе с “Унокал” и “Леново” вызвало политические последствия. Если это не рыночные методы, то политические. Мы считаем, что мир – это свободный рынок…

Тан перебил его:

Это то, чему вы, Америка, научили нас. Мы открыли свой рынок, но когда попытались купить ваши компании, встретили политические препятствия. Это нечестно!

Этот популярный в Китае взгляд имеет некоторые основания: американские политики ссылаются на интересы национальной безопасности, чтобы помешать прямым инвестициям Китая. При этом Тан проигнорировал свидетельства обратного: Китай преуспел в других сделках (их суверенный фонд имеет долю в “Блекстон труп” и “Морган – Стенли”), и, хотя страна предприняла шаги, чтобы открыть свои рынки, она пресекла попытки Америки купить такие стратегически важные активы, как Китайская национальная нефтяная корпорация.

Вера Тана в “новую холодную войну” простиралась не только на американскую экономику, но и на политику. Вопросы, незначительные для американцев, вроде поддержки Тайваня и призывов Вашингтона ревальвировать юань, вызвали в Китае ощущение политики сдерживания.

Тан провел дома пять дней. Вернувшись в Шанхай, он взялся за ролик. В интернете Тан подобрал иллюстрации: вдохновляющие (человек, поднимающий руку над морем китайских флагов, напомнил ему “Свободу, ведущую народ” Делакруа) или символизирующие политический момент снимки (например, китаец в инвалидном кресле везет олимпийский факел по Парижу, отмахиваясь от протестующих, которые пытаются факел отнять). Для саундтрека он поискал “торжественную” музыку в “Байду” (Baidu).Тан выбрал композицию Вангелиса. Любимая песня Тана у Вангелиса была из фильма о Колумбе “1492: Завоевание рая”. Он посмотрел на сурового Депардье на палубе. “Идеально! – решил Тан. – Время глобализации”. Он собрал ошибки из зарубежной прессы: полицейских в Непале приняли за китайцев, тибетцев арестовали в Индии, а не Тибете, и так далее – и написал: “Сделайте так, чтобы мир нас услышал!” Некоторые английские надписи в ролике были с ошибками: Тану не терпелось выложить видео. Он запостил его на “Сина” и упомянул об этом на форуме Фудань. Клип начал набирать популярность, и Тан понял, что он не одинок. Ролик смотрели по всему Китаю.

Профессор Дин порадовался успеху своего студента:

Мы привыкли думать, что это поколение постмодернистское, вестернизированное. Разумеется, я думал, что студенты, которых я знаю, очень хорошие люди, но их сверстники? Я не был ими доволен. Но когда я узнал о видео Тан Цзе и его популярности у молодежи, я почувствовал себя счастливым. Очень счастливым.

Однако радовались не все. Молодые патриоты настолько поляризовали Китай, что некоторые, изменяя тон, теперь говорили вместо “рассерженная молодежь” – “дерьмовая молодежь”. Активистам казалось, будто они защищают имидж Китая, но ничто не подтверждало их успех. Опрос, заказанный “Файнэншл таймс”, показал: европейцы считают Китай наибольшей угрозой мировой стабильности, превосходящей Америку. Но появление на сцене “рассерженной молодежи” сильнее всего озадачило тех, кто желал демократизации. В силу своего возраста и образования Тан и его товарищи стали наследниками давней традиции, идущей с 1919 года, когда националисты выступали в поддержку “Госпожи Демократии” и “Госпожи Науки”, до 1989 года, когда студенты заняли Тяньань-мэнь и возвели статую, напоминавшую Статую Свободы. Оставался год до двадцатой годовщины этого события, но опыт общения с Тан Цзе и его друзьями убедил меня, что процветание, компьютеры и вестернизация не подтолкнули китайскую элиту к демократии настолько, насколько ожидали иностранцы после Тяньаньмэнь. Напротив, видя процветание и силу компартии, многие отказались от идеализма.

Студенты в 1989 году протестовали против коррупции и злоупотребления властью. “Теперь эти проблемы не только не исчезли, но усугубились, – в отчаянии сказал мне однажды Ли Датун, редактор либеральной газеты. – Однако молодое поколение предпочитает этого не замечать. Я никогда не видел их реагирующими на эти внутренние проблемы. Наоборот, они подходят ко всему утилитарно и оппортунистически”.

Говорят, молодежь почти ничего не знает о бойне на площади Тяньаньмэнь – “событиях 4 июня”, – потому что власти вырезали этот эпизод из официальной истории. Это не совсем так. На самом деле любой, кто способен воспользоваться прокси-сервером, может узнать о Тяньаньмэнь столько, сколько пожелает. И все же многие молодые китайцы верят, что движение 1989 года было “наивным” и “неверно ориентированным”. “Мы принимаем ценность прав человека и демократии, – говорил мне Тан Цзе. – Вопрос в их интерпретации”.

Той весной я встретился со многими студентами и молодыми профессионалами, и мы часто говорили о Тяньань-мэнь. Одна студентка упомянула о расстреле протестующих в Кентском университете в 1970 году и усомнилась в наличии свободы в Америке. Лю Ян, изучающий организацию охраны окружающей среды, сказал: “Выступление 4 июня не могло и не должно было добиться своей цели. Если бы эти люди сделали то, что хотели, Китай становился бы хуже и хуже”.

Двадцатишестилетний Лю когда-то считал себя либералом. Подростком он с друзьями критиковал партию: “В 90-х годах я думал, что правительство справляется недостаточно хорошо. Что, может быть, нам нужно лучшее правительство. Но проблема была в том, что мы не знали, каким должно быть лучшее правительство. Поэтому мы позволили КПК остаться. К тому же мы ничего не могли сделать: у них же армия!”

После колледжа Лю, став инженером в нефтепромысловой сервисной компании, начал зарабатывать в месяц больше, чем его родители – пожилые рабочие, живущие на пенсию, – за год. В итоге он накопил на учебу в аспирантуре в Стэнфорде. Лю не интересовала олимпийская патриотическая помпа до тех пор, пока он не увидел, как с факелом обращались в Париже: “Мы были в ярости”. Когда факел прибыл в Сан-Франциско, Лю с другими китайскими студентами следовал по пути эстафеты, чтобы его защитить.

Я попал в Сан-Франциско той весной, и мы с Лю договорились встретиться в “Старбакс” рядом с его общежитием в Пало-Альто. Он приехал на горном велосипеде, в джинсах и флисовом пуловере “Навтика”. Было 4 июня, с подавления восстания на Тяньаньмэнь миновало девятнадцать лет. Форумы китайских студентов за границей весь день бурлили, обсуждая эту дату. Лю упомянул фотографию неизвестного перед танком: “Мы очень уважаем его”, но о том поколении высказался так:

Они боролись за Китай, за то, чтобы сделать страну лучше. И в некоторых вещах власть действительно была виновата. Но нужно признать, что правительство должно было использовать любые методы, чтобы остановить их.

Попивая кофе в тихой прохладе калифорнийской ночи, Лю говорил, что его поколение не готово рисковать тем, что приобрело, ради свободы, которую он узнал в Америке.

У вас демократия? Вы едите хлеб, пьете кофе. Все это приносит не демократия. В Индии – демократия, и в некоторых африканских странах, но они не могут себя прокормить… Китайцы начали понимать, что одно дело – хорошая жизнь, а другое – демократия. Если демократия может принести хорошую жизнь, это чудесно. Но если мы хорошо живем и без демократии, зачем к ней стремиться?

В мае факел достиг Китая, и на последнем этапе китайцы решили компенсировать все его злоключения за границей. Толпы заполняли улицы. Я вместе с Тан Цзе отправился в пригород Шанхая посмотреть на факел.

Страна еще не оправилась после землетрясения в Сычуани. Оно стало самым масштабным бедствием за три десятилетия, однако подарило китайцам чувство единства. Собирались пожертвования, вспыхнувший несколько недель назад патриотизм демонстрировал свою положительную сторону. Но взрыв национализма той весной нес в себе дух насилия, на который не мог не обратить внимания любой, кто помнил хунвэйбинов – или подъем движения скинхедов в Европе. Грейс Ван, китаянка-первокурсница из Университета им. Дьюка, попыталась примирить прокитайски и протибетски настроенных протестующих в кампусе. Ее заклеймили в Сети как “предательницу расы”. Недоброжелатели узнали адрес ее матери в Циндао и разгромили ее дом. К счастью, угрозы в адрес иностранных журналистов не были выполнены. Кровь не пролилась. После хаоса в Париже провалились попытки бойкотировать “Карфур”. Власти Китая, оценив ущерб своему имиджу за границей, призвали студентов к “рациональному патриотизму”.

Когда мы ехали в такси посмотреть на факел, я понял, что Тан Цзе чувствует себя неловко из-за того, насколько ожесточенным стал конфликт. “Я не хочу насилия”, – сказал он. Все, чего он хотел, – убедить товарищей, что для того, чтобы выяснить правду о мире, недостаточно принимать то, что говорит пресса, зарубежная или местная: “Мы не ограничены двумя вариантами. У нас есть свои средства массовой информации. У нас есть люди с камерами и записями. У нас есть правда”. Он верил, что его поколение поняло той весной нечто очень важное: “Теперь мы знаем, что думать нужно своим умом”.

Легко было счесть молодых националистов пешками, однако власти все же обращались с патриотами из Сети с осторожностью, чувствуя, что те возлагают надежды на народ, но не обязательно на партию. Их страсть могла повести их куда угодно. После того, как цензоры закрыли в 2004 году националистический сайт, один из комментаторов заметил: “Наше правительство слабее овцы!” Власти иногда позволяли национализму вскипать, но в остальное время сдерживали его. В 2009 году, когда в Японии появился новый учебник, из которого, по мнению критиков, изъяли информацию о военных преступлениях, патриоты в Пекине составили план протеста и распространили его посредством чатов, форумов и эсэмэс. Около десяти тысяч демонстрантов швыряли краску и бутылки в японское посольство. Несмотря на призывы успокоиться, на следующей неделе тысячи людей вышли на марш в Шанхае (это была самая большая демонстрация в Китае за долгие годы) и разгромили японское консульство. В какой-то момент милиция отключила в центре Шанхая мобильную связь, чтобы лишить толпу координации.

Сюй У, профессор Аризонского университета, изучал сетевой национализм. “До сегодняшнего дня китайское правительство могло его сдерживать. Но теперь это похоже на ‘виртуальную площадь Тяньаньмэнь. Им не нужно туда идти. Они делают то же самое онлайн, что иногда даже разрушительнее”.

Тан Цзе показал на толпу: “Каждый думает, что это – его Олимпиада”. Повсюду продавались футболки, банданы и флаги. Тан предложил подождать, пока пронесут факел: тогда цены снизят вдвое. У него с собой был маленький пакет. Тан выудил оттуда ярко-красный шарф вроде тех, которые носят пионеры, повязал его и ухмыльнулся. Тан предложил такой же проходящему мимо подростку. Тот вежливо отказался.

Стоял туман, но людей переполняла радость. Оставались считанные минуты до появления факела, и горожане жаждали увидеть его: и человек в темном костюме, потеющий и приглаживающий волосы; и строитель в оранжевой каске и крестьянских башмаках; и посыльный из гостиницы в ливрее – настолько раззолоченной, что он мог сойти за адмирала. Некоторые из молодых зрителей были в футболках, надписи на которых напоминали о проблемах Китая. “Против бунта и за истину”, – гласил один лозунг на английском. Вокруг нас люди пытались найти место, с которого было бы лучше видно факел. Какая-то женщина карабкалась на фонарь. Юноша в красной бандане сидел на ветке.

Энтузиазм толпы поднял Тану настроение: “Я ощущаю всем сердцем настроение китайской молодежи. Мы чувствуем уверенность”.

Милиция блокировала дорогу. Люди ринулись к оцеплению, стараясь увидеть хоть что-то. Тан Цзе отошел. Он был терпелив.

Чудеса и волшебные двигатели

В 1980 году Теодор Шульц из Чикагского университета, недавно получивший Нобелевскую премию по экономике, приехал в Пекин. Бывший солдат, которого теперь звали Линь И фу, учился тогда в Пекинском университете. Линю предложили переводить речь Шульца: на Тайване он выучил английский. Шульц был очень впечатлен: он вернулся в Чикаго и помог Линю поступить в американскую аспирантуру. Линь снова оказался первым – в этот раз первым со времен Культурной революции китайцем, получившим в США ученую степень по экономике. И, будто этого было мало, он решил поехать в Чикаго – оплот идеи свободного рынка. В 1982 году Линь отправился в США, и это позволило ему воссоединиться с семьей. Со времени бегства капитана супруги тайно поддерживали связь. Его жена Чэнь Юньин однажды послала ему стихотворение, в котором была строка: “Я понимаю тебя. Я понимаю, что ты сделал”. Когда Линь приехал в Америку, Чэнь с двумя их детьми отправилась туда же: она училась в аспирантуре Университета им. Джорджа Вашингтона.

В Чикаго Линь стал изучать преображение Китая. Эта тема захватила его на десятилетия, и выводы, к которым он пришел, были противоречивы. В 1987 году, после защиты диссертации, Линь с женой вернулся в Пекин. Там он столкнулся с деликатной проблемой: как объяснить социалистам идеи Мильтона Фридмана?

“Я ходил на все встречи и молчал”, – рассказал он мне. В конце концов он нашел слова: “Все были удивлены, потому что я говорил на языке, который они понимали”. Например, в конце 90-х годов, когда китайские склады оказались заполнены непроданными телевизорами, холодильниками и так далее, многие экономисты винили низкие заработки населения, но Линь не согласился: “Отсутствует инфраструктура для потребления таких товаров”. Линь стал одним из главных сторонников электрификации сельской местности, развития сети водоснабжения и строительства дорог (в планах компартии этот план значился как “Новая социалистическая деревня”).

Окончание холодной войны и события на площади Тяньаньмэнь потрясли китайский истеблишмент. Чжао Цзыяна, реформистски настроенного соратника Дэн Сяопина, обвинили в том, что он сразу же не подавил демонстрации. Исследовательские центры, которые он открыл, были расформированы, а некоторые экономисты отправились в тюрьму за сочувствие протестующим. Чжао поместили под домашний арест. Он прожил еще пятнадцать лет, загоняя шары для гольфа в сетку в своем саду и втайне записывая на диктофон мемуары. Правительство стерло его из официальной истории национального успеха.

Через два года после событий на Тяньаньмэнь экономический рост снизился сильнее, чем за все время с 1976 года. Дэн увидел, что успех ускользает из рук, и вернул экономистов. Реформы продолжились, но компартия предложила народу сделку: большую экономическую свободу в обмен на неучастие в политической жизни. Это выглядело парадоксом: партия поддерживала инициативу в одной сфере и подавляла ее в другой. Этот подход шел вразрез с мнением западных экономистов, рекомендовавших странам разрушающегося советского блока перейти к “шоковой терапии”: урезать государственные расходы, приватизировать государственные предприятия и открыть границы для торговли и инвестиций. (Этот рецепт получил название “Вашингтонского консенсуса”.)

В 1994 году в небольшом офисе, арендованном у географического факультета Пекинского университета, Линь и четыре других экономиста организовали Китайский центр экономических исследований, чтобы привлечь китайских ученых с западным образованием. Линь работал как проклятый, часто задерживаясь в офисе до часа или двух ночи и наутро возвращаясь туда к восьми. Среди коллег он получил репутацию человека предельно увлеченного. Линь написал восемнадцать книг и десятки статей и говорил студентам: “Я стремлюсь умереть за своим столом”. По мере того как исследовательский центр разрастался, Линь приобретал авторитет. Он стал правительственным советником по пятилетним планам и другим проектам. Он не был (и никогда не стал бы) вхож во внутренний круг принимающих решения, но его пост уже был достижением для иммигранта, когда-то подозреваемого в шпионаже.

С годами Линь все подозрительнее относился к “шоковой терапии”, предложенной бывшему Советскому Союзу западными советниками, и укреплялся в мысли, что ключ к процветанию Китая лежит в сочетании рыночной экономики с сильным государством. Спустя десять лет после распада СССР большая часть стран Восточной Европы, перешедших к рыночной экономике, столкнулась с безработицей, стагнацией и политическими неурядицами, и “Вашингтонский консенсус” распался. Тогда же, в 90-х годах, начался подъем “гибридной” китайской экономики. В некоторых ее сферах царил дикий капитализм, в некоторых – жесткий правительственный контроль. Установка на рост была непоколебима. Если партия сталкивалась с выбором между ростом и окружающей средой, побеждал рост; между общественной безопасностью и ростом – также побеждал рост. Медицинское страхование и пенсионные фонды испарялись. Загрязнение губило землю. Застройщики сносили крупные районы. Общественное недовольство росло, но партия сдерживала его силой, а также за счет роста благосостояния.

Улучшения были очевидны: в 1949 году средняя продолжительность жизни составляла 36 лет, а грамотой владело лишь 20 % населения. К 2012 году средняя продолжительность жизни достигла 75 лет, а грамотными были уже 90 % китайцев. Джеффри Сакс, экономист из Колумбийского университета, писал: “Китай – это, наверное, единственная из пораженных нищетой стран в XX веке, выбравшаяся из нищеты в XXI-м”. Когда Китай разрабатывал план борьбы с последствиями мирового финансового кризиса 2008 года, уже было построено столько аэропортов и шоссе, что планировщики не сразу смогли решить, что еще можно сделать.

Линь размышлял о роли политических реформ в экономике, и его позиция не снискала ему любовь требующих демократизации китайских либералов. Он издал книгу “Китайское чудо” в соавторстве с Фан Цаем и Чжоу Ли. Речь в ней шла о хаосе, вызванном коллапсом Советского Союза: “Чем радикальнее реформа, тем разрушительнее окажутся общественные конфликты и сопротивление реформе”. Линь одобрил китайский “градуалистский подход”. На лекции в Кембридже осенью 2007 года он указал на “провал реформ по рецепту ‘Вашингтонского консенсуса’”. Линь шутил, что методы “шоковой терапии”, предложенные МВФ, оказались скорее “шоком без терапии” и не могли не привести к “экономическому хаосу”. Он напоминал: сторонники “Вашингтонского консенсуса” обещали, что китайский подход к реформам будет “худшей стратегией”, которая неизбежно вызовет экономический коллапс. Линь стал самым убежденным проповедником собственного пути Китая к счастью.

В ноябре 2007 года Линю позвонили из Всемирного банка, который в рамках борьбы с бедностью занимается выдачей ссуд и финансовой экспертизой. Глава банка Роберт Зеллик собирался в Пекине встретиться с Линем, чтобы услышать его мнение о китайской экономике. Они встретились, и два месяца спустя банк предложил Линю пост главного экономиста. И снова он стал первым: первым китайским гражданином – и первым выходцем из развивающейся страны, получившим пост, ранее занимаемый только западными специалистами (например, Джозефом Стиглицем, нобелевским лауреатом и профессором Колумбийского университета, или Лоуренсом Саммерсом, бывшим министром финансов США и главой Национального экономического совета при президенте Обаме).

Мао считал Всемирный банк орудием империалистической агрессии. Теперь Китай был третьим крупнейшим его акционером и открыто стремился приобрести больший вес в международных экономических организациях.

В июне 2008 года Линь с женой переехал в Вашингтон. Все вещи уместились в два чемодана. Они сняли в Джорджтауне дом с патио, где Линь мог писать на свежем воздухе. В кухне поставили беговую дорожку. В командировках, когда коллеги шли развлекаться, Линь оставался в своем номере и допоздна работал.

Я навестил Линя жарким августовским днем. Я нашел его в просторном угловом кабинете на четвертом этаже тринадцатиэтажного здания Всемирного банка за пару кварталов от Белого дома. Линь отодвинулся от стола. Он работал, как всегда, на бумаге. “Как развивающаяся страна может догнать развитые?” – это был главный вопрос работы всей его жизни, и теперь Линь был настроен действовать. “Мы видим множество ошибок и мало успехов”, – сказал он. У него был штат почти из трехсот экономистов и других исследователей, чья работа помогала банку и правительствам бедных стран определить стратегию по повышению уровня дохода.

В первые недели после переезда Линя планета столкнулась с самым серьезным финансовым кризисом со времен Великой депрессии. Кризис заставил Линя поломать голову: власти США, Европы и МВФ призывали Китай повысить стоимость своей валюты, увеличить покупательную способность китайских потребителей и сделать продукцию других стран дешевле. Чарльз Шумер, сенатор-демократ из Нью-Йорка, объяснял журналистам: “Китайские манипуляции с валютой вставляют палки в колеса нашему восстановлению”. Линь воспринимал вещи иначе. Попытка заставить Китай поднять стоимость своей валюты “не поможет выйти из дисбаланса и может помешать мировому восстановлению”. Линь объяснил, что это лишь снизит спрос в США: увеличение стоимости валюты сделает китайские товары дороже и не поможет экономике США, потому что американцы не производят многие товары, ввозимые из Китая.

Финансовый кризис принципиально изменил формулу успеха Китая: спрос на китайский экспорт в Америке и Европе падал, и, чтобы предотвратить замедление роста, Пекин перешел к инвестициям. Правительство стало вкладывать деньги в железные дороги, шоссе, порты и недвижимость. Правительство снизило налоги на недвижимость и призвало банки давать ссуды. Общий объем займов в 2009 году оказался больше, чем ВВП Индии. Строительный бум породил у чиновников грандиозные амбиции: в городе Ухань за семь лет решили построить 225 километров линий метро. (А Нью-Йорк в то же время отказался строить 3,2 километра линии Второй авеню.)

Рецессия дала Линю шанс доказать свою правоту. Китайские интеллектуалы и чиновники не были готовы противопоставить опыт страны западному, опасаясь, что это усилит противоречия или отвлечет внимание от того факта, что большинство китайцев все еще очень бедны. Но когда пострадали западные страны, Китай получил куда меньший урон. Западный дипломат в Пекине сказал мне:

Один из уроков кризиса – нам следует быть скромнее. Я думаю, мы должны признать, что Китай может подойти к полноценной экономике без глубоких политических реформ.

Когда представители Всемирного банка приехали в Пекин, чтобы отметить тридцатилетие членства Китая, Зеллик отметил снижение бедности в стране и сказал: “Мы, весь мир, можем многому научиться”.

Работая во Всемирном банке, Линь опубликовал ряд статей, посвященных “ревизии” понимания того, как бедные страны становятся богатыми, и полных проклятий в адрес популярного в 90-х годах “Вашингтонского консенсуса”. В работе, подготовленной в соавторстве с камерунским экономистом Селестином Монга, Линь указывал, что правительство должно “занимать центральное место”. Промышленная политика, при которой правительство поддерживает некоторые сферы (“ставка на победителя”), пользовалась дурной репутацией на Западе, и, по его словам, этому была причина: она проваливалась куда чаще, чем приводила к успеху. Однако Линь утверждал, что хуже нее может быть только одно – отсутствие всякой промышленной политики. Он указал на последние исследования тринадцати быстро развивающихся стран: “Во всех успешных странах государство играет заметную роль”. Линь утверждал: “мягкая” промышленная политика, при которой требовательный свободный рынок порождает новые отрасли и компании, а правительство выделяет самых перспективных игроков и помогает им, предоставляя налоговые льготы и создавая инфраструктуру (порты, шоссе, и так далее), доказала свою пригодность в материковом Китае. Это был союз Чикаго и Пекина: чтобы выбраться из бедности, писали Линь и Монга, рынок “необходим”, но государство “столь же обязательно”.

Линь использовал свое положение во Всемирном банке, чтобы доказывать, что у китайского подхода есть сильные стороны. “Могут ли другие развивающиеся страны сделать что-либо подобное тому, что сделал Китай за последние три десятилетия? Ответ, безусловно, – да”, – отмечал он в речи “Разоблачение ‘китайского чуда’”. Линь советовал бедным странам отложить политические реформы, чтобы не стать жертвами хаоса, как это случилось с постсоветской Россией. Он говорил не о свободе от репрессий, а о “свободе от страха нищеты и голода, о котором у меня остались яркие детские воспоминания”. Когда Линь выступал не как сотрудник Всемирного банка, он высказывался еще резче. Линь отвергал “оптимистический и, возможно, наивный аргумент… будто демократы… сильнее склонны к экономическим реформам” и цитировал Дэн Сяопина:

США хвастаются своей политической системой, однако президент на выборах говорит одно, когда вступает в должность – второе, в середине срока – третье, а покидая пост – четвертое.

Несколько месяцев спустя Линь на несколько дней вернулся в китайскую столицу, и водитель отвез его на черной “Ауди” на прием в честь десятилетия программы подготовки магистров делового администрирования, одним из основателей которой он был. Прием проводился в некогда принадлежавшем императрице Цыси традиционном саду с глициниями и райскими яблонями. По случаю приема его снабдили красной ковровой дорожкой и прожекторами, которым позавидовал бы показ мод. Вино лилось рекой, и сто с чем-то гостей – главным образом бывшие студенты и коллеги Линя – к моменту прибытия его с супругой (она ведущий эксперт по коррекционному образованию в Китае и депутат Всекитайского собрания народных представителей) находились уже в приподнятом настроении. Люди столпились вокруг, желая попозировать рядом с Линем. Появились телерепортеры. Подросток попросил автограф. Линь сел за столик, но некий гость обрушился на него с новостями о блестящих перспективах строительства площадок для игры в гольф. Выражение лица Линя было вежливым, но отчаянным, и устроители сопроводили его с женой туда, где можно было приготовиться к выступлению.

Линь взошел на сцену и окинул взглядом гостей. Он начал с указания на ‘‘тектонические сдвиги” в китайской экономике за прошедшее десятилетие: “А следующие десять-пятнадцать лет будут еще удивительнее”. Раздались аплодисменты. Линь напомнил, что в 1000 году, когда открылась Пекинская международная программа подготовки магистров делового администрирования, в Америке насчитывалось около двухсот компаний, входящих в Fortune Global 500, а в Китае – меньше дюжины:

Я думаю, что в 2025 году, когда Китай станет крупнейшей в экономическом отношении страной мира, наравне с Америкой, на его долю будет приходиться 20 % мирового рынка… Около сотни китайских компаний войдут в Fortune Global 500… Я надеюсь, что, строя китайскую экономику, вы поможете построить более совершенное, гармоничное общество.

Не все интеллектуалы одобрительно относились к словосочетанию “гармоничное общество”. Ху Цзиньтао использовал его, чтобы обозначить свое видение справедливого и стабильного общества. Критики Ху подразумевали под “гармонизацией” репрессии и стремление заткнуть рот несогласным. (О заблокированном цензорами сайте говорили, что его “гармонизировали”.) Линь вкладывал в это понятие положительный смысл, соответствовавший его убеждению в необходимости сильного государства. В 1999 году выдающийся экономист-либерал Ян Сяокай прочитал лекцию, в которой, кроме прочего, отметил, что “без политических реформ не будет справедливости, а это ведет к общественному недовольству”. Ян задавался вопросом, может ли Китай стать сильной страной без демократии. В ответ Линь напомнил, что “и по темпу роста, и по качеству экономического развития Китай превосходит Индию”. По мнению Линя, Китай уже начал становиться сильной страной без демократии, и не видел необходимости что-то менять. Когда я спросил Линя, он ответил, что Ян, умерший в 2004 году, был его другом, однако “думал, что если Китай хочет преуспеть, ему сначала нужно обзавестись конституцией в духе английской или американской… Я считаю иначе. Мы не знаем, какая политическая система лучше”.

По мере того как росло влияние Линя, его жизнь стал омрачать тот факт, что и сейчас Министерство обороны Тайваня видело в нем перебежчика. После стольких лет многие на Тайване гордились успехом Линя, и ведущие политики просили военных закрыть дело, но министр обороны повторял, что если Линь ступит на тайваньскую землю, он будет арестован. Его старший брат Линь Вансун объяснял журналистам: “Не понимаю, почему его считают злодеем. Мой брат просто хотел осуществить свои амбиции”. В 2002 году, когда отец Линя умер, семья попросила пустить его на похороны, но военные отказались, объявив, что Линь “должен всю жизнь нести печать позора”. У него не было выбора, кроме как смотреть похороны из Пекина по видеосвязи. Линь устроил алтарь в своем кабинете и кланялся перед ним. В написанной им речи, которую прочитали на похоронах, были слова: “Когда умирала моя мать, я не мог быть рядом. Когда отец стал немощен, я не смог вернуться домой.

Я не мог проводить его в последний путь… Какой грех быть непочтительным сыном! Пусть небо накажет меня за это!”

Тем, кто не разделял взгляд Линя на будущее Китая, становилось все труднее. Несколько дней спустя после его речи о блестящем будущем я отправился к У Цзинляню, одному из ведущих экономистов в первое десятилетие реформ. Теперь ему было почти восемьдесят лет. У – крошечный человечек с живыми глазами, поблескивающими из-под густых седых волос – работал в крошечном офисе на окраине Пекина. Формально оставаясь советником министерства, он был недоволен положением вещей: “Серьезнейшая проблема современного Китая – коррупция. Из-за нее велик разрыв между бедными и богатыми. Отчего коррупция? Оттого, что власть продолжает контролировать слишком много ресурсов”.

В многочисленных статьях и книгах У указывал на клановый капитализм и разрыв между богатыми и бедными как на симптомы того, что китайская экономическая модель достигла предела возможного и что теперь правительству следует допустить большую политическую открытость. В последние годы он начал даже доказывать, что Китаю следует перенять западную демократию, и националисты обвинили его в отступничестве. В какой-то момент спор перешел на личности: “Жэньминь жибао” опубликовала сплетню, будто У подозревают в шпионаже в пользу США. Министерство выступило в защиту У, и разговоры прекратились, однако масштаб травли показал, что критика задела влиятельных людей с доступом к “Жэньминь жибао”.

Я спросил У, уладилась ли ситуация. Он вздохнул. “Около месяца назад в интернете появилась статья о том, что некто ударил меня кирпичом по голове, но я выжил”, – сказал У. Ничего подобного не было, однако статья “подсказывает людям, что можно применять насилие”. Она была подписана “Китайской ассоциацией по истреблению предателей”. У не знал, кто стоит за попытками его демонизировать. Радикальные националисты? Близкие к правительству люди, опасающиеся реформ?

Ставки в игре выросли настолько, что даже отвлеченные экономические дебаты приобретали характер яростного противостояния. У недавно высказался за то, чтобы Китай позволил своей валюте вырасти в цене. “Один из комментаторов сообщил, где я живу и что здесь слабая охрана, – неуверенно рассмеялся У. – В Америке это сочли бы нарушением закона. В Китае это никого не волнует”.

Экономику обсуждали все шире, и слова приобретали политический смысл. Линь Ифу видел в экономическом подъеме “китайское чудо”. Либерал Лю Сяобо написал, что видит “‘чудо’ системной коррупции, ‘чудо’ несправедливого общества, ‘чудо’ морального разложения и ‘чудо’ промотанного будущего”:

Это рай для баронов-разбойников… Лишь с помощью денег партия может контролировать крупные города, поглощать элиты, удовлетворять желание многих стать в одночасье богатыми, подавлять любую оппозицию. Лишь с помощью денег партия может обделывать свои делишки с Западом. Лишь с помощью денег она может откупиться от государств-изгоев и приобрести дипломатическую поддержку.

Пятидесятиоднолетний Лю Сяобо был костлявым как борзая, с короткими волосами, сходящимися на лбу клинышком. Он был заядлым курильщиком. Лю вырос в Маньчжурии. Когда ему было одиннадцать, началась Культурная революция и его школу закрыли (он называл это “временным избавлением”). Так Лю приобрел привычку мыслить нестандартно. Он защитил диссертацию по литературе в Пекинском педагогическом университете, но не проявил должного раболепия. Лю считал, что китайские писатели “не могут по-настоящему творить, потому что даже их жизни им не принадлежат”. К западным синологам он был не менее строг. Лю заявил однажды, что “98 % их – бездари”. Он не желал никого оскорбить, но и молчать тоже не хотел. “Возможно, у меня такой характер, что я рушу все стены на пути, даже если в конце концов разобью о них голову”, – написал Лю ученому Жереми Бармэ.

Лю – автор семидесяти книг, сотни стихотворений, статей и эссе. Большинство его работ было откровенно политическими, и за это пришлось заплатить: к весне 2008 года он трижды сидел в тюрьме – в первый раз по обвинению в “контрреволюционной пропаганде и подстрекательстве” за свою роль в манифестациях на площади Тянь-аньмэнь. Он отверг обвинения, но принял клеймо “бандита”, сказав, что это “знак почета” и одна из немногих вещей, которую он возьмет с собой за решетку. В стихотворении, написанном в тюрьме, Лю говорил: “Кроме лжи, у меня ничего нет”.

Шли годы, и Лю Сяобо перестал различать тюрьмы, изоляторы и трудовые лагеря. “В тюрьме меня держали в маленьком загоне со стенами, – рассказал он мне по телефону (он находился тогда под домашним арестом). – После выхода из тюрьмы меня держат в большом загоне без стен”. В 1996 году, находясь в трудовом лагере по обвинению в “нарушении общественного порядка”, Лю женился на своей давней знакомой, художнице Лю С я. Администрация дважды решила удостовериться, понимает ли невеста, что делает. “Да! – ответила она. – Это “враг государства’! Я хочу выйти за него!”

В 1999 году Лю после трех лет отсутствия вернулся домой – и нашел там компьютер. “Друг отдал его моей жене, – вспоминал Лю, – и она училась печатать и выходить в Сеть. Она показала, как им пользоваться, и почти все друзья, навестившие нас в следующие несколько дней, убеждали меня освоить компьютер. Я несколько раз попытался, но составлять предложения, сидя перед машиной, казалось мне неправильным. Так что я продолжил писать авторучкой”.

Только когда Лю поддался на уговоры и написал свое первое электронное письмо, он увидел открывающиеся возможности: “Уже через несколько часов я читал ответ от редактора. Удивительная сила интернета заворожила меня”. Жена Лю не получила обратно свой компьютер. Лю помнил ритуалы диссидентов “эпохи велосипеда и телефона”, когда интеллектуалы вынуждены были дожидаться похорон или юбилеев, чтобы встретиться, не возбуждая подозрения. Интернет преодолел диалекты, классовые и географические различия настолько, что редакторы первого китайского сетевого журналаTunnel в 1997 году отметили: “Тираны могут затыкать глаза и уши, управлять мыслями, потому что они монополизировали технологию распространения информации. Компьютерные сети изменили это положение вещей”.

Этот идеализм разделяли далеко не все. По всему миру критики “киберутопизма” утверждали, что интернет дает лишь иллюзию открытости и слабое чувство общности, которое укрепляет авторитарные режимы, создавая безопасную отдушину и снижая напряжение, необходимое для глубоких перемен. Но для Лю это не перевешивало выгод цифровой эпохи. Годами почта изымала его рукописи, когда он пытался отправить их за границу, а если он готовил открытое письмо, ему приходилось месяц рыскать по городу в поисках сочувствующих. Лю Сяобо стал убежденным киберутопистом:

Прежде требовалось по меньшей мере несколько дней, чтобы прийти к соглашению относительно содержания, выбора слов и удобного для публикации времени. Найти место, где написанное от руки письмо перепечатают. Сделать копии… А сейчас – несколько кликов мышкой, пара электронных писем – и готово. Интернет как волшебный двигатель. Он помог моему творчеству фонтанировать.

Осенью 2008 года в своей пекинской пятиэтажке Лю готовил документ, который, как он считал, мог стать важнее всего сделанного им прежде. Пока этот документ был тайной. Когда придет время, Лю познакомит с ним мир при помощи технологии, которую он называл “божьим даром Китаю”.

Однажды зимой 2007 года я отправился с Лю в чайный домик в его районе. Лю выглядел более худым, чем обычно. Ремень был почти два раза обмотан вокруг пояса, а зимняя куртка висела на плечах, как на вешалке. Прежде почти незаметное заикание усилилось. Лю давился чаем. Он был самым известным диссидентом в стране, а значит – знаменитостью среди интеллектуалов, но почти безвестным для остальных китайцев. Его работы в Китае запрещали, цензоры удаляли тексты в Сети. Лю публиковали за границей, но он не говорил по-английски и отказывался уехать из страны. Китай был его домом, нравилось это правительству или нет.

В тот день я удивился необычному спокойствию Лю. Годы, проведенные за решеткой, смягчили его гнев. Лю был вежлив и нетороплив, рассказывая о новом открытом письме – предупреждении властям о том, что они рискуют вызвать “кризис легитимности”, если не последуют призывам к политическим реформам:

Западные страны просят от китайского правительства выполнения обещаний по улучшению ситуации с правами человека, но если никто не будет говорить об этом внутри страны, власти просто скажут: “Это иностранный запрос. Наш народ этого не хочет”. Я хочу показать, что не только международное сообщество, но и китайский народ надеется улучшить ситуацию с правами.

Оптимизм Лю поразил меня. По мере того как Китай связывает себя с миром, “существующий режим может стать более уверенным в себе. Может стать более умеренным, гибким, открытым”, – произнес Лю и откинулся назад, наслаждаясь звучанием своего предсказания. Он считал своим долгом продолжать спорить: “Неважно, получается или нет, я продолжу требовать от правительства выполнения обещаний”.

Это он и делал, месяц от месяца становясь требовательнее. Зимой Лю с группой единомышленников заканчивал готовить декларацию:

Политическая реальность, что видно невооруженным взглядом, такова: в Китае много законов, но нет верховенства права. У него есть конституция, но нет конституционного правления. Правящая элита продолжает держаться за авторитарную власть и избегать любого движения к переменам.

В отличие от других диссидентских манифестов, этот не сводил все ни к конкретному требованию, ни к абстрактным рассуждениям. Его авторы требовали девятнадцати фундаментальных политических реформ (регулярные выборы, независимые суды, запрет на участие военных в политике, пресечение ‘‘восприятия слова как преступления” и так далее). Лю и его соавторов вдохновила “Хартия-77” – манифест, который Вацлав Гавел и другие чешские активисты составили, объединенные “волей поодиночке и вместе содействовать уважению прав человека и гражданина в нашей стране и в мире”. Лю и соавторы заявили: “Деградация системы достигла точки, после которой перемены неизбежны”.

Они договорились опубликовать документ (названный ими “Хартией-08”) 10 декабря 2008 года – к шестидесятилетию Всеобщей декларации прав человека. Набралось триста три подписи, но кто-то должен был стать основным спонсором, и Лю принял эту роль на себя. “Ту птицу подстрелят первой, – говорят в Китае, – которая первой поднимет голову”.

Хор солистов

Бум недвижимости прокатился по Пекину с востока на запад, от старого к новому, от многоэтажки “Глобал трейд мэншн” до Барабанной башни, и осенью 2008 года цена аренды заставила меня съехать из своего района. Я нашел место дешевле – километром западнее, на улице Цветущего хлопка, которую только собирались перестраивать. Улица была засажена тополями и уставлена обветшалыми домиками, где селились трудяги из провинций Шаньдун, Анхой и других мест. Мигранты были ниже, смуглее и настороженнее городских жителей. Они спали на двухэтажных кроватях в съемных комнатках, а в самые жаркие ночи выносили матрасы на улицу, ожидая спасительного ветерка.

Можно было многое узнать о китайской экономике, даже не покидая свой хугпун. Например, можно было оценить уровень безработицы, сосчитав поденщиков, собиравшихся на улице Каракатицы – мужчин средних лет в пыльных залатанных спортивных костюмах и мокасинах из кожзама. Когда финансовый кризис усугубился, их количество утроилось. Наблюдая за ними, я понял, почему “Хоум депо” не смог сделать привлекательным для китайцев ремонт своими руками. Поденщики держали плакаты, на которых были перечислены их навыки. Предложения очень напоминали объявления на сайтах знакомств: “Умею строить маленькие дома. Гипсокартон. Плиточные полы. Кирпичные полы. Водоизоляция. Внутренние стены. Малярные работы. Устранение засоров. Отделка. Вода. Электромонтаж”.

Никто не был застрахован от неудачи. В феврале за несколько дверей от моего дома открыли крошечный ларек с кунжутным печеньем. На улицу выходило окошко, в холодном воздухе стоял пар. Женщина средних лет в бумажной шапочке и синем фартуке зазывала прохожих бесплатно попробовать товар. Ее звали госпожа Го, и у нее был сильный хэнаньский акцент. Госпожа Го стояла за прилавком, а ее муж, высокий тихий мужчина, раскатывал за ее спиной тесто в клубах муки и пара. Предприятие работало круглосуточно, если не считать семи ночных часов, когда супруги завешивали окошко простыней и укладывались спать прямо на столах.

Через несколько недель я остановился, чтобы позавтракать, и обнаружил на ларьке табличку “Сдается”. “Мы недостаточно зарабатываем”, – объяснила госпожа Го. Аренда стоила сто пятьдесят долларов в месяц – слишком дорого. “Люди просто проезжают мимо. Это плохое место для прогулок”, прибавила она, и я постарался не обернуться на проходивших мимо людей. Я был удивлен: продавец бюстгальтеров через дорогу неплохо справлялся, да и минимаркет с хотдогами за один юань не жаловался на убытки. “Мы переезжаем в Фусинмэнь [район Пекина к югу]. Посмотрим, что будет”, – сказала госпожа Го. Пару дней спустя я проходил мимо, и ларек был уже пуст. Через окно я не увидел ничего, кроме следов на засыпанном мукой полу. Бизнес просуществовал семь недель.

Вскоре киоск занял господин Е – нервный двадцатипятилетний мужчина из провинции Фуцзянь, который выучил основы приготовления блинчиков по-пекински и пытался пробиться на рынок. (На улице было полно торговцев блинчиками.) Он не продержался и до лета. Вскоре на ларьке появилась впечатляющая вывеска: “Магазин строительных товаров “Великая мифическая птица’”. Я собрался кое-что купить там, однако оказалось, что это бордель. В нем была только одна работница. Она опасливо сидела у окна, где когда-то стояла продавщица печенья… но и бордель закрылся через две недели. К осени киоск погрузился в темноту. Непонятно, что было тому виной: финансовый кризис, неудачное место или просто мясорубка жизни хутуна.

Ночью самым людным местом на улице Цветущего хлопка становилось интернет-кафе – просторное помещение с низким потолком, где стояли ряды чиненых компьютеров и подолгу, куря и играя, сидели молодые люди со стеклянными глазами. Я видел такие места почти во всех городах, где бывал, даже в самых отдаленных. Окна почти всегда были закрашены, как в казино. Только здесь люди не пытались угнаться за временем.

Несмотря на энергию, которую интернет давал интеллектуалам вроде Лю Сяобо, или националистический пыл, который он вдохнул в Тан Цзе и его друзей, большая часть сетевой жизни в Китае, как и в любой другой стране, касалась менее важных вещей. В апреле юю года было отмечено увеличение количества китайских пользователей, пытающихся обойти цензуру. Исследователи увидели было в этом рост политической сознательности, однако оказалось, что японская порнозвезда Сола Аои открыла аккаунт в “Твиттере” и юные китайцы, не жалея сил, пытались добраться до него. Впрочем, прославиться в китайском сегменте Интернета можно и иначе. Блогеры научились распознавать фотографии, подправленные пропагандистами. Над технологиями, которыми десятилетиями с успехом пользовался Отдел, стали потешаться. Один блогер заметил, что сюжет в новостях о новом китайском истребителе включал нарезку из “Лучшего стрелка” (Top Gun). Приглядевшись, можно было заметить Тома Круза, уничтожающего советский “МиГ”.

В Сети люди отбрасывали привычку к “белочерному” (Оруэлл) – “благонамеренной готовности назвать черное белым, если того требует партийная дисциплина”. Проверенные временем ритуалы теряли эффективность. Когда государственное ТВ показало Ху Цзиньтао, навещающего под Новый год бедную семью, живущую в выделенной государством квартире, мать семейства сказала ему: “Я благодарна за то, что партия и правительство построили великую страну”. Впрочем, в Сети вскоре выяснили, что “нуждающаяся” служит в дорожной полиции и публикует фотографии с дочкой на отдыхе в Шанхае и на острове Хайнань.

Традиционные СМИ проигрывали интернету. Блогер Жань Юньфэй назвал это “системой параллельных языков”. Соперничество “языков” возродило дух непочтительности, отсутствовавший в Китае десятилетиями. Диктаторам чужда ирония, а в Китае особенно: вскоре после революции 1949 года партия учредила комитет для оценки китайских комедии, и он заявил, что эстрадные комики должны заменить сатиру “прославлением”. Пользователи Сети в принципе не склонны к почтительности. Новый штаб Центрального телевидения – пару соединенных вверху наклоненных башен – прозвали “Большими Трусами”. Оскорбившись, партия предложила называть сооружение “Окном к знаниям”, чжичуан. Люди начали произносить это слово немного иначе – как “геморрой”.

В интернете китайские подростки бесплатно смотрели “Друзей” с субтитрами. В то же самое время разгневанный Цинь Минсинь, чиновник с государственного ТВ, объяснял журналистам, что собирался транслировать “Друзей” в Китае – но только пока не посмотрел сериал: “Я думал, сюжет сосредоточен на дружбе. Но… каждая серия так или иначе затрагивает секс”. Даже когда партия могла контролировать то, что люди смотрели, она не могла просчитать, как они отреагируют. Власти собрали для съемок в высокобюджетной драме “Основание партии” множество звезд в качестве добровольных участников. Но когда зрители стали оценивать фильм на сайте о поп-культуре “Доубань”, набралось столько отрицательных отзывов, что администраторам пришлось закрыть подсчет.

Сетевая культура представляла почти полную противоположность официальной. Власти поощряли торжественность, конформизм и таинственность. Сеть провозглашала неформальность, обновление и открытость. Через четыре года после того, как журналист Ши Тао попал в тюрьму за распространение информации о цензуре, эти указания стали почти моментально утекать в Сеть или из Отдела, или из Информационного управления Госсовета, или из других инстанций. Пропагандисты закрывали к ним доступ как можно быстрее, но информация уходила за Великий файервол, где цензоры бессильны. Зарубежный сайт China Digital Times учредил архив “Директивы Министерства правды”. Указания часто были такими же короткими и выразительными, как твиты: государство будто переняло язык своего неприятеля. Каждое читалось как перевернутое отражение заголовка в официальной прессе: “Все сайты должны незамедлительно удалить статью ‘Многие проворовавшиеся чиновники получают отсрочку от исполнения наказания’”.

Я подписался на электронную рассылку “Директив Министерства правды”, и извещения приходили на мой телефон с жужжанием, сопровождающим эсэмэски.

Бзззз.

“Все сайты должны без промедления удалить статью ‘94 % населения Китая недовольны сосредоточением богатства в руках немногих’”.

Бзззз.

“Беспрецедентное предложение от гольф-клуба Ю Линя ‘Саншайн’: купите одну членскую карту и получите две бесплатно”.

Бзззз.

“СМИ не следует преувеличивать прибавку к жалованию в НОАК”.

Бзззз.

“Любые бланки дешево! Не дайте себя обмануть в интернете! Что бы вам ни понадобилось, звоните: 3811902313”.

В Сети звучали тысячи голосов, но одним из первых я услышал голос двадцатишестилетнего Хань Ханя из Шанхая. Его блог выглядел как дневник девочки-подростка, с синим фоном и фотографией рыжего щенка лабрадора в углу. При всем этом Хань высмеивал чванство и лицемерие официальных лиц. Если старшее поколение пользовалось эвфемизмами, то Хань прямо спрашивал, почему флаги спускают по случаю смерти политиков, а не катастроф, уносящих множество жизней: “У меня есть решение в китайском духе. Флагштоки нужно сделать вдвое выше. Это удовлетворит всех”. Он комментировал слухи о том, что высокопоставленные чиновники содержат дорогих любовниц: “Если вы потратите сто юаней на интимные услуги, это сочтут непристойным, а если миллион, это назовут изысканным”. Он высмеивал попытки властей сымитировать народную поддержку в интернете: “Если вы увидели, как толпа стоит на углу и ест дерьмо, вам вряд ли захочется протолкаться, чтобы тоже получить порцию”.

Хань не был диссидентом. Он имел неоднозначные взгляды на китайскую политику. Иногда он был самым искренним голосом Китая: “Сколько зла совершило китайское Центральное телевидение, подменяя правду ложью, манипулируя общественным мнением, оскверняя культуру, искажая факты, покрывая преступления, умалчивая о проблемах и создавая ложное ощущение гармонии?” (Эта запись, как и многие другие, была убрана цензорами, но читатели добрались до нее раньше.) Его позиция приводила к стычкам с “рассерженной молодежью”. Весной 2008 года, когда Тан Цзе обменивался с друзьями националистическими видеороликами, Хань отметил: “Почему ваша национальная гордость такая хрупкая и поверхностная? Если кто-то вас обвиняет в том, что вы злобная толпа, вы оскорбляете его, нападаете, а потом говорите: нет, мы не злобная толпа. Это как если бы вам сказали, что вы идиот, и вы бы показали собаке брата вашей подруги плакат: ‘Я не идиот!’ Вы донесете информацию, но вас продолжат считать идиотом”. Проправительственный сайт включил Ханя в список “рабов Запада” и пририсовал к снимку фото петлю. Впрочем, Хань умел быть и расчетливо-уклончивым. Когда нужно было упомянуть слово, которое не пропустили бы интернет-фильтры, Хань писал просто: “опасное слово” – и предоставлял читателям догадаться самим.

В сентябре 2008 года, вскоре после Олимпиады, Хань стал самым популярным блогером Китая. Его блог привлек более четверти миллиарда посетителей. Популярнее были только те, кто давал важную биржевую информацию. Я собирался в Шанхай и спросил Ханя, могу ли я заехать. Он предложил присоединиться к нему по дороге. Раз или два в неделю он возвращался из Шанхая в деревню, где он вырос и где жили его родители.

Мы ехали в черном микроавтобусе GMC с тонированными стеклами, который вел друг Ханя Сунь Цян. (Хань пользовался микроавтобусом потому, что боялся летать.) У Ханя (рост 172 см, вес менее 59 кг) скулы звезды корейских сериалов и темные глаза под длинной челкой. Он предпочитал серую, белую и джинсовую одежду (главная тенденция в китайской поп-культуре). Его щегольской вид бесконечно далек от облика Лю Сяобо и архетипического помятого интеллектуала. Хань позаимствовал манеры отчасти у Джека Керуака, отчасти у Джастина Тимберлейка. Он был доброжелателен и немногословен, говорил с улыбкой, несколько смягчавшей едкость его замечаний.

В 1998 году, в десятом классе, Хань провалил экзамены по семи предметам и был отчислен. В следующем году он послал одному издателю рукопись романа “Тройная дверь” (о школьнике, который с трудом переносит “часы бесконечной пустоты”, копируя свой урок “с доски в тетрадь, а из тетради на экзамен”, пока мать кормит его таблетками, улучшающими интеллект). Хань сравнивал школьное образование с производством палочек для еды – с конвейером. Издатель назвал его мрачным и несвоевременным: популярные китайские книги о молодежи тогда чаще походили на “Девушку из Гарварда” с ее желанием добраться до “Лиги плюща” и с кубиками льда в руках. Но редактору понравился роман Ханя, и его напечатали тиражом тридцать тысяч. Книги раскупили за три дня. Следующие тридцать тысяч тоже разошлись.

Роман по мировым стандартам литературы для подростков был скучен, но в Китае прежде не было реалистичной сатиры на образование и власть, написанной безвестным автором. Государственное ТВ попыталось повлиять на ситуацию часовым ток-шоу на общенациональном канале, но это вызвало противоположный эффект. Хань с длинной челкой в духе мальчиковых групп излучал с телеэкрана дерзкое очарование. Когда работники образования в твидовых пиджаках и галстуках стали с жаром осуждать “неповиновение”, которое “может привести к общественной нестабильности”, Хань улыбнулся: “Судя по всему, ваш жизненный опыт еще меньше моего”. Он немедленно стал знаменит: обворожительный представитель молодежного бунта. Китайская пресса заговорила о “лихорадке Хань Ханя”.

В стране вышло более двух миллионов экземпляров “Тройной двери”, и это сделало книгу одним из самых популярных романов за два десятилетия. Затем Хань опубликовал еще четыре романа и несколько собраний эссе на темы, которые знал лучше всего: подростки, девушки и машины. Эти книги имели еще больший успех, хотя даже его издатель Лу Цзиньбо не считал их литературой: “У его романов есть начало, но нет конца”. В юоб году Хань открыл блог. Он безошибочно выбрал чувствительные для Китая проблемы: партийная коррупция, цензура, эксплуатация молодежи, загрязнение окружающей среды, имущественное расслоение. (Представьте, что Стефани Майер забросила свои “Сумерки” и принялась обличать нецелевое использование бюджетных средств.) Хань стал святым покровителем амбициозных молодых людей, видевших в нем пример совмещения растущего скептицизма с жаждой успеха. В мире Ханя интерес к политике не означал бедность.

“Когда я начал получать деньги за писательство, я стал покупать спортивные машины и участвовать в гонках, – рассказывал Хань, пока мы пробирались через пробки. – Другие гонщики сначала смотрели на меня свысока, они думали: ты писатель; ты должен врезаться в стены”. Почти десять лет писатель параллельно делал карьеру гонщика – и довольно успешную: Хань показал впечатляющие результаты на автодроме, выступая за шанхайскую команду “Фольксваген”, и на внедорожном ралли – за “Субару”. Мир щедрых спонсоров и обливания шампанским был вызывающе непохож на писательскую жизнь. По большей части читатели не интересовались автогонками, но двойная карьера породила звезду. Хань теперь был на обложках модных журналов, а независимые сайты – Han Han Digest, “Даньвэй”,ChinaGeeks – переводили и толковали его изречения. Однажды он начал телеинтервью так: “Если вы говорите по-китайски, то знаете, кто я такой”. И он был не так уж далек от истины.

Хань оказался единственным критиком правительства, имеющим корпоративных спонсоров, и способным рекламщиком, знающим слабости бобо. Сеть недорогих магазинов одежды Vancl поместила его лицо на плакаты: “Я – это Vancl” а “Джонни Уокер” сопроводил фотографию Ханя надписью: “Мечтать – значит реализовывать любую пришедшую на ум идею”. Именем Ханя назвали уникальные швейцарские часы “Юбло”, предназначенные для продажи на благотворительном аукционе; на них по-английски было написано “За свободу”.

Направляясь к деревне Тинлинь, где вырос Хань, мы постепенно съезжали на дороги поуже, пока не достигли ручья, через который вел бетонный мост всего на несколько сантиметров шире микроавтобуса. Сунь, сидевший за рулем, запротестовал. Хань в ответ объявил полушутливо: “Мост – это испытание!” Мы миновали его без потерь. “В этом месте у меня часто случаются неприятности”, – объяснил Хань.

Ошеломляюще богатый Шанхай, расширяясь, поглощал фермы и фабрики. Туман висел над пустыми полями. Мы подъехали к двухэтажному кирпичному дому с узким участком земли. Дедушка и бабушка Ханя – невысокие, в стеганой хлопковой одежде – неспешно вышли поприветствовать нас. Золотистый ретривер обезумел от счастья. Мы миновали гостиную, где было сыро и холодно, и вышли во дворик. Хань улыбнулся и сказал, что нужно лезть в окно, чтобы добраться до его части дома: “Инженерный просчет! Мы забыли сделать дверь с этой стороны”.

Внутри было логово мечты деревенского подростка: раздолбанный мотоцикл Yamaha у одной стены, циклопических размеров телевизор – на другой. Второй гигантский экран был дополнен штурвалом и педалями для гоночных видеоигр. Посреди комнаты стоял бильярд. Хань разбил пирамиду. Он находился в постоянном движении и, чтобы обозначить свое полное и исключительное внимание, положил оба своих телефона дисплеями вниз, хотя те протестующе жужжали и блеяли. Я сделал удар за бильярдным столом, но во второй раз промахнулся. Хань закатил остальные шары.

Трансформация родного поселения сильно повлияла на мнение Ханя о Китае. Он показал на индустриальные здания вдали – какое-то химическое производство, из-за которого, по словам Ханя, теперь в ручье стало невозможно ловить раков. В блоге Хань писал:

Мой дед может определить день недели по цвету воды. Вонь повсюду. В Управлении по защите окружающей среды говорят, что качество воды нормальное, но река переполнена мертвой рыбой… В местах, где я вырос, хотели построить и крупнейший в Азии промышленный порт, и крупнейший в Азии сад скульптур, и крупнейший в Азии центр торговли электронными товарами. Но все, что пока удалось – тысячи акров свалки.

Ханя нередко называют символом китайской молодежи, и это не всегда комплимент. Он из поколениябалин хоу, “поколения после 80-х годов” – первого после смерти Мао и начала политики “одна семья – один ребенок”. Хань и его ровесники во многом напоминают американских бэби-бумеров: поколение, повзрослевшее в эпоху радикальных перемен, разделивших отцов и детей и превративших последних (в зависимости от точки зрения) в людей либо самостоятельных, либо развращенных.

В блоге Хань убеждал работающих не радоваться новостям, кричащим о национальном процветании, поскольку их собственный “низкооплачиваемый труд прибавляет еще один винтик в ‘Роллс-ройс’ босса”. После того, как сорокасемилетняя женщина совершила самосожжение, чтобы остановить строителей, пытающихся снести ее дом, Хань написал: “Если вы не обратили себя в пепел… если все члены вашей семьи живы, это уже считается счастьем”.

Мы вышли на улицу, и я заметил, что он недооценивает плюсы самого успешного периода китайской истории. Хань посмотрел на меня с сомнением:

Мы много путешествуем во время ралли – их часто проводят на грунтовых трассах в небольших бедных городах. Молодежь не волнуют ни литература, ни искусство, ни кино, ни свобода, ни демократия, но я знаю, что им нужно. Справедливость. А то, что они видят вокруг, справедливым назвать нельзя.

Хань вспомнил недавно увиденный репортаж о семнадцатилетнем рабочем-мигранте, которому, чтобы добраться домой, пришлось простоять в тамбуре поезда шестьдесят два часа. Такого рода мученичество китайские газеты ставили в пример. Хань считал иначе: “Парню пригодились бы подгузники для взрослых!” Молодых китайцев, писал он, все сильнее эксплуатируют. Хань так сформулировал условия пакта, навязанного его поколению: “Работай круглый год, проводи целый день в очередях, покупай билеты за полную цену, носи подгузники и стой всю дорогу до дома – вот это благородство!”

Когда Хань пишет, он спит до полудня и работает – быстро и в одиночестве – в предрассветные часы. Он женился на Лили Цзинь, школьной подруге, которая стала его ассистенткой и хранителем. “Хань Хань легко доверяет людям, он почти наивен, – объяснила она. – В прошлом его обманывали издатели, и он терял деньги”. Когда у них появилась дочь, желтая пресса рассказывала об этом как о прибавлении в королевской семье: “Хань Хань стал отцом. Он объявил о рождении дочери”.

Хань с гордостью называет себя “деревенским парнем”. В отличие от других известных критиков правительства, у него почти нет связей с Западом. Он бывал в Европе, но не в Америке, и почти не интересуется западной литературой. Он давно воспринимает свой “бунтарский” образ с иронией. “Будь я бунтарем, я не водил бы Ауди’ или БМВ”, – говорит Хань. Живет тихо: не курит, мало пьет и вовсе не интересуется ночными клубами.

Родители Ханя работали на государство. Мать, Чжоу Цяожун, выдавала пособия в собесе, а отец, Хань Жэнь-цзюнь, когда-то мечтал стать писателем, но застрял в местной газетке и отказался от мыслей о карьере: “Ему не нравилась такая жизнь. Приходилось каждый день пить, да еще и целовать начальству задницу”. Еще до того, как родители узнали, будет у них мальчик или девочка, родители решили назвать ребенка Хань Хань – это забытый литературный псевдоним отца. Когда Хань-младший получил признание, их положение осложнилось. Сын пообещал помогать, и они оставили службу.

Когда-то отец ставил книги на нижние полки, где сын мог их достать, а официальную литературу держал наверху.

Чем больше Хань читал, тем сильнейшую разницу он обнаруживал между учебником и правдой:

Я не верю, что тот, кто любит литературу, может любить и Мао Цзэдуна. Эти вещи несовместимы. Даже оставив в стороне политику (сколько дурного он сделал, скольких уморил голодом, скольких убил), одно мы знаем точно – Мао был врагом писателей.

В старшей школе № 2 Сунцзяна Хань писал редко, но когда ему было шестнадцать лет, шанхайский журнал объявил молодежный литературный конкурс “Новая идея”. Прежде Хань участвовал в конкурсах: “Обычно предлагают написать о хорошем поступке – например, вы перевели бабушку через дорогу или вернули владельцу потерянный кошелек. Неважно, что этот кошелек вы, скорее всего, оставите себе”. “Новая идея” должна была отличаться от других конкурсов, и тема последнего раунда была абстрактной: судья уронил листок бумаги в пустой стакан. Это и было темой: “У меня появились какие-то смутные соображения о том, как бумага, падающая на дно стакана, рассказывает о твоей жизни… Полная хрень”. Хань занял первое место.

А потом он остался в школе на второй год. Поняв, что провалится снова, Хань отчислился, и это заставило его отчаянно пытаться опубликовать рукопись, “чтобы чего-то достичь… Я сказал одноклассникам и учителям, что я хороший писатель, что я смогу зарабатывать этим, но меня сочли сумасшедшим”. Еще лет двадцать назад Ханя затравили бы, однако времена изменились. Его “Тройная дверь” задела молодежь за живое не только потому, что это была честная критика системы образования. По словам Шанхайского писателя Чэнь Цуня, Хань олицетворяет их “право выбрать идола”.

Издатель Лу Цзиньбо считал, что поклонники Ханя ценят его по одной причине – в его жизни и книгах они видят непривычную правду

Китайская культура вынуждает говорить то, что мы не думаем. Если я скажу: “Пожалуйста, приходите ко мне сегодня на обед”, я не рассчитываю, что вы придете. Вы ответите: “Это очень мило, но у меня другие планы”. Так общалась и власть с народом – через газеты, и обычные люди между собой. Китайцы понимают, что не совпадает то, что ты говоришь, и то, что ты думаешь. Хань другой. Он не заботится о чувствах других и говорит то, что думает, или не говорит ничего… Если Хань говорит: “Это – правда”, десять миллионов его фанатов скажут: “Это – правда”. Если он говорит: “Это – ложь”, то это ложь.

Подлинность или даже ее имитация в Китае стала цениться очень высоко. За пять лет, прошедших после того, как Гун Хайянь столкнулась с лжехолостяками, фальсификация проникла во все сферы жизни. В 2008 году производитель молока “Саньлу” обнаружил, что крестьяне добавляют в корм скоту меламин, чтобы повысить уровень протеина. Однако компания не отозвала вредоносную продукцию, а убедила местные власти запретить СМИ сообщать об этом. К тому времени, как Минздрав предупредил общество, триста тысяч младенцев заболело, шесть погибло. Родители, которые могли позволить себе путешествовать, начали покупать детскую смесь в Гонконге, и город установил лимит – не более двух банок в руки.

В интеллектуальной среде о Хане разные мнения. Гонконгский писатель и телеведущий Лён Маньтхоу восхищенно заявил, что у Ханя задатки “нового Лу Синя”. Художник Ай Вэйвэй зашел еще дальше, заявив журналистам, что Хань ‘‘влиятельнее Лу Синя, потому что его слова доходят до большего числа людей”. Другие не принимают это сравнение. Когда я спросил о Хане исследовательницу литературы и СМИ из Колумбийского университета Лидию X. Лю, она сказала: “Хань – просто отражение людей, которые его любят. Как может отражение их изменить? Это невозможно… Первое, что вы видите в его блоге, не записи, а реклама ‘Субару’”.

Но способность быть зеркалом, возможно, и есть самая сильная сторона Ханя. Пока смелые китайские интеллектуалы и диссиденты пытались быть не такими, как все, Хань позволял поклонникам соотносить себя с ним настолько, чтобы его принципы казались им близкими. В его биографии были маленькие победы и поражения, поводы для целеустремленности и цинизма, – и это давало Ханю силу. После событий на площади Тяньаньмэнь молодежь сторонилась политики не только потому, что улучшились условия жизни, но и потому, что альтернативой стали страх и безнадежность. Хань не изменил отношение молодежи к политике, он стал влиятельным защитником прелестей скептицизма.

Несмотря на конфликты с “рассерженной молодежью”, у Ханя было нечто общее с Тан Цзе: оба искали способ заявить о своем разочаровании и выразить собственное понимание Китая. Они видели себя по разные стороны баррикад культурной войны, но были похожи. И оба действовали через интернет, в отличие от активистов, в свое время вышедших на Тяньаньмэнь. Хань и Тан выросли в эпоху процветания и надежд, и, несмотря на разногласия, ни один из них не мог отказаться от желания быть услышанным.

Когда Хань перерос свой блог, он начал издавать журнал “Дучантуань”, “Хор солистов”. Издатель, опасаясь политики, заставил Ханя выкинуть из первого номера половину материалов, но кое-что интересное там осталось. Самая остроумная рубрика называлась: “Все спрашивают у всех” – пародия на то, как в Китае скрывают информацию. Читатели придумывали вопросы, и редакторы пытались найти ответы, какими бы сложными те ни были. Через десять часов после выхода журнал стал в “Амазон Чайна” товаром номер один. В книжных магазинах для него выделили специальные стенды. Цензоры занервничали. Пару дней спустя мой телефон зажужжал. Указание шанхайского Отдела редакторам гласило:

Все, что касается Ханя (кроме его участия в гонках), освещать не следует.

Хань подготовил второй номер в декабре 2010 года, но издателю велели прекратить выпуск. Тираж отправился в печь. “Люди забеспокоились, – рассказывал мне Хань в полупустом теперь офисе. – Может быть, они подумали: “Ага, ты начинал печататься в наших журналах. А теперь сам пытаешься получить контроль?’” Он задумывался над тем, что именно это закрытие означает для китайской культуры. “Мы не можем до бесконечности выезжать на пандах и чае, – сказал он. – Что еще у нас есть? Шелк? Великая стена? Не это – Китай”.

“Тайм”, в 2010 году составляя рейтинг самых влиятельных персон, включил Ханя в число кандидатов. Китайские власти заблокировали в поисковиках сочетание “Хань Хань 4-‘Тайм’”. “Жэньминь жибао” вопрошала: “Неужели ‘Тайм’ так близорук?”

Хань не чувствовал себя победителем. У него не было иллюзий:

Может быть, мои книги помогают людям выпустить пар. Но, помимо этого, какой в них толк? В Китае влиянием обладают власть имущие, те, кто может заставить дождь пролиться, те, кто определяет, будешь ты жить или умрешь… Вот это действительно влиятельные люди… Остальные – просто марионетки в свете софитов. А те владеют театром, они всегда могут опустить занавес, выключить свет, закрыть двери и спустить собак.

Эта запись в блоге получила двадцать пять тысяч комментариев, и в некоторых сквозила отчаянная решимость (“Я отдам жизнь, чтобы защитить Хань Ханя – человека храброго и достойного”, и так далее). “Тайм” опирался на голосование, и Хань вышел на второе место, уступив иранскому оппозиционеру Мир-Хосейну Мусави.

Однажды, наблюдая за выступлением Ханя на гонках, я наткнулся на группу поклонников. Среди них был Вэй Фэйжань – поджарый девятнадцатилетний парень из провинции Аньхой, который подпрыгивал от предвкушения встречи с кумиром. Вэй прочел “Тройную дверь” в десятом классе. Его вдохновила попытка Ханя издавать журнал, и теперь он с друзьями пытался сделать то же самое в городе Чанша. “Я хочу, чтобы журнал получился отличным. Я немного идеалист, – заявил он. – Мы все делаем сами, за нами не стоит компания или еще кто-то”. Для первого номера они хотели взять интервью у Ханя.

Вэй проехал на поезде четырнадцать часов, чтобы встретиться с ним.

Всякий раз, когда поклонники Ханя говорили о его работе, они описывали ее как откровение (один блогер назвал ее “уколом адреналина, пробудившим нас от апатии”). Некоторое время Вэй помогал с организацией фан-сайта Ханя, “но интернет-инспекция Нинся заставила нас закрыться. На сайте были все его записи, и они сказали, что это слишком деликатные вопросы”. В разговор вмешалась скромная девушка в оранжевом свитере: “Хань олицетворяет то, кем каждый из нас хочет стать, и вещи, которые мы все хотим делать, но боимся”.

Поклонники Ханя напомнили мне Майкла из “Крейзи инглиш” – он тоже был поклонником Ханя и однажды показал в телефоне приложение, где были собраны все его книги.

Незадолго до нашей встречи Майкл начал преподавать вне “Крейзи инглиш”. Чтобы привлечь учеников, он купил маленький усилитель и давал бесплатные уроки в парке в Гуанчжоу под восьмиметровым баннером: “Добро пожаловать на Олимпиаду, зовите людей на Азиатские игры. Английский под открытым небом для волонтеров”. Майкл занял пятьдесят тысяч юаней в местном кредитном кооперативе, несмотря на возражения родителей, которым это казалось рискованным: “Вся семья была против”. Но через пару месяцев Майкл набрал платежеспособных учеников, и дело пошло. Кроме того, Майкл получил небольшой контракт с местной компанией по пропаганде Олимпиады, заработав полтысячи долларов за запись сотни фраз, которые могли выучить волонтеры. “Я был очень горд, – записал он в дневнике. – Я заработал на новый костюм и галстук”.

В январе 2009 года Майкл оставил “Крейзи инглиш” и вместе с другим преподавателем учредил фирмуBeautiful Sound English. Майкл отвечал за продажи, а партнер был главным учителем.

Английский Майкла всегда поражал меня. Для человека, никогда не покидавшего Китай, он говорил отчетливо и делал сравнительно мало ошибок в речи и на письме: не было ничего, что он не сделал бы во имя самосовершенствования. Когда учитель вокала предположил, что Майкл может отточить произношение, разминая перед зеркалом лицевые мышцы, он стал делать так даже в автобусе. Пассажиры наблюдали за ним с опаской. Когда другой учитель посоветовал кричать громче, чем рекомендовал Ли Ян, Майкл попробовал и это. “Своей цели я не добился, – отметил он в дневнике. – Получил только хронический фарингит”. Врач предписал Майклу ингаляции.

Майкл прочесывал Сеть в поисках английских записей и долго повторял их вслух, чтобы отточить произношение. Он поставил мне одну из своих любимых:

Something amazing is happening at Verizon Wireless that will change the way America talks. Something big. Something bold. Something new. [“Нечто невероятное происходит в ‘Веризон уайрлес’. Нечто, способное изменить то, как разговаривает Америка. Нечто значительное. Нечто смелое. Нечто новое”.]

(У продавцов, что бы они ни рекламировали, характерные интонации.)

Introducing nationwide unlimited talk from Verizon Wireless. Now thirty dollars less than ever before, on America's largest and most reliable wireless network. Verizon. [“Мы представляем бесконечные разговоры по всей стране от ‘Веризон уайрлес’. Сейчас на тридцать долларов дешевле, чем когда-либо, через самую крупную и надежную беспроводную сеть. ‘Веризон’”.]

Майкл улыбнулся. Ему нравились голоса радиоведущих. Он изменил тон и выпалил:

Five people suffered minor injuries when an earthquake measuring 6.2 on the Richter scale struck Taiwan this morning.. James Pomfret reports. [“Пять человек получили незначительные травмы, когда землетрясение силой 6,2 балла по шкале Рихтера обрушилось на Тайвань этим утром, сообщает Джеймс Помфрет”.]

Майкл работал и над южным акцентом.

Hello, this is Vic Johnson. The year before I encountered Boh Proctor's teaching, I earned $ 14,027. [“Привет, это Вик Джонсон. За год до того, как я узнал о методе Боба Проктора, я зарабатывал 14027 долларов”.]

(Майкл не смог вспомнить, где нашел это. Ему понравилась манера.)

Within a handful of уears I was earning that in a week. And now it's not uncommon for me to earn that – and a lot more – in a matter of minutes. I don't even want to imagine where my life would he if I hadn't met Boh Proctor. [“В считанные годы я стал зарабатывать столько же за неделю. А теперь я, случается, и за несколько минут зарабатываю столько – и даже гораздо больше. Я и думать не хочу, на что была бы похожа моя жизнь, если бы не Боб Проктор”.]

Единственной сферой, в которой Майкл пока не преуспел, были отношения с девушками. Со времен колледжа он дважды завязывал серьезные отношения, но они рушились из-за его одержимости учебой: “Как правило, девушки считают человека, просыпающегося среди ночи, чтобы послушать английские записи, нелепым”. В глубине души Майкл был романтиком: “Если жена действительно тебя любит, ей безразлично все, кроме твоей души”. И он не уделял такого внимания деньгам, как его ровесники. Майкл показал мне несколько учебных диалогов. Один был таким:

– You look good today. [Ты хорошо сегодня выглядишь.]

– Thanks. [Спасибо!]

– Do you love те? [Тылюбишьменя?]

– No, I only love money. [Нет. Я люблю только деньги.]

Майкл то и дело просил меня взглянуть на его записи или проверить грамматику в отрывках, которые он сочинил для учеников. Меня поражало, как уверенно он ставил себя в центр. Китайцы старших поколений не могли себе этого даже представить. Я однажды спросил его отца о трех десятках лет, которые он провел на угольной шахте. Он сказал: “Все шахты опасны. То были трудные времена. Мы зарабатывали юаней шестьдесят в месяц”. Вот и все, что он рассказал.

Майкл, напротив, воспринимал свою жизнь как эпос, с поражениями и победами:

В 2002–2007 годах мне было очень одиноко и неуютно. Мне хотелось чего-то грандиозного. Я не желал себе обычной жизни… Был ли я обречен на неудачу? Что мне следовало делать? Возможно, мне суждено остаться ничем не примечательным человеком… Но почему я должен быть как все лишь потому, что родился в бедной семье?

Он полагал изучение английского моральным правом и внушал ученикам: “Вы – хозяева своей судьбы. Вы заслуживаете счастья. Заслуживаете права быть не такими, как все”.

Искусство сопротивления

Чем упорнее компартия боролась с сетевой культурой, тем ершистее та становилась. В ответ на объявленное в 2009 году намерение властей избавить Сеть от “вульгарности” пользователи изобрели похожую на альпаку “илистую лошадь” (cǎonímǎ; на китайском созвучно с “поимей свою мать” – cào nǐ mā). Сутки спустя мультяшная лошадь резвилась по всему интернету Нередко “илистая лошадь” появлялась в клипах с другим героем – “речным крабом” (hexie), выдуманным в насмешку над не чуждой компартии “гармонией” (hexie). Каждая сетевая острота или каламбур были, по сути, предъявляемым государству средним пальцем руки. Цензоры забеспокоились. Я получил сообщение:

Любой контент с “илистой лошадью” запрещено распространять и рекламировать. Это касается всех вымышленных существ, а также речных крабов.

Запрет не помог. Вскоре появились футболки с “илистой лошадью” и мягкие игрушки. Никто не отнесся к этому символу так восторженно, как художник Ай Вэйвэй. Он сфотографировался голышом в прыжке и с прижатой к гениталиям игрушечной “илистой лошадью”. Снимок он назвал так: “Илистая лошадь прикрывает середину”. Звучит это почти как “поимей свою мать, ЦК [партии]”.

Пока Ай Вэйвэй придумывал люстры, чтобы высмеять нуворишей, и налаживал отношения с Западом, посылая за свой счет туристов в Германию, внимание к нему как к художнику и архитектору росло. Его работа над общественными проектами привела к сотрудничеству с политиками на таком уровне, на котором ему действовать еще не приходилось, и Ай увидел, “как все это устроено, как работает… И стал очень критично относиться к тому, как это работает”. Со временем Ай стал самым убежденным китайским новатором в искусстве провокации. Хотя художник консультировал швейцарскую фирму “Херцог и де Мерой”, разработавшую проект Национального стадиона в Пекине, еще до завершения его постройки он назвал Олимпиаду “фальшивой улыбкой”, скрывающей проблемы Китая.

Ай Вэйвэй напоминал Фальстафа: с большим животом, мясистым выразительным лицом и черной с проседью бородой. Он производил внушительное впечатление, пока не делился своим взглядом на мир. “Его борода – это грим”, – сказал мне однажды его брат Ай Дань. Художник жил и работал на северо-восточной окраине Пекина в комплексе мастерских, которые он построил сам – эксцентричном улье, который один его друг называл “чем-то средним между монастырем и мафией”. За металлическими воротами бирюзового цвета открывался сад с травой и бамбуком, окруженный воздушными зданиями из стекла и бетона. Ай Вэйвэй и его жена Лу Цин, тоже художница, занимали одну часть двора, а несколько десятков ассистентов – вторую. Посетители (как и престарелый кокер-спаниель Данни и полудикие кошки, иногда ломавшие архитектурные макеты) гуляли, где хотели.

У них с женой не было детей. У Ай Вэйвэя был маленький ребенок от внебрачной связи с женщиной, работавшей над одним из его фильмов. Они жили рядом, и каждый день он проводил отчасти с ними. Отцом Ай быть не желал. “Она сказала: ‘Я хочу иметь ребенка’, – рассказывал он. – И я ответил: “Не думаю, что мне стоит иметь детей, но если ты настаиваешь, это твое право, я буду исполнять отцовские обязанности’”. Ай был доволен тем, что ошибся насчет отцовства: “Так называемый интеллект не нужно переоценивать. Когда происходит нечто неожиданное, это может оказаться приятным”.

Ай Вэйвэй проводил много времени в разъездах, и у него была квартира в Челси (Манхэттен). В Китае его легче всего можно было найти в мастерской. Для культурной жизни Пекина она стала значить почти то же, что “Фабрика” Энди Уорхола. Ай бродил между зданиями днем и ночью, и было трудно понять, когда он работает, а когда нет. В последние годы граница между работой и жизнью стала почти неразличима. Узнав о “Твиттере”, Ай стал одним из активнейших китайских пользователей и нередко проводил в Сети восемь часов в день. Я спросил его, не отвлекает ли это от занятий искусством.

Мне кажется, моя позиция и мой стиль жизни и есть мое главное произведение. Другие вещи можно коллекционировать, некоторые можно повесить на стену, но это просто привычный взгляд. Мы не должны делать нечто лишь потому, что так делал Рембрандт. Если бы Шекспир жил сейчас, он, возможно, писал бы в “Твиттере”.

Аю нравилась спонтанность. Он видел в ней особый смысл для китайцев: это был “первый за тысячу лет шанс воспользоваться свободой выражения”.

Спустя десять месяцев после землетрясения в Сычуани и девять месяцев после расследования, предпринятого Ху Шули, Ай Вэйвэй понял, что именно ему не дает покоя: правительство отказалось назвать имена погибших школьников или хотя бы подсчитать жертвы. Неоднократные запросы власти проигнорировали. Не были обнародованы ни список жертв, ни их число, ни доклад о причинах трагедии. Тех из родителей, которые требовали информацию чересчур настойчиво, арестовывали. Это привело Ая в такую ярость, какую никогда не вызывали более абстрактные политические проблемы: “Мы начали задавать простые вопросы: кто погиб, как их зовут?” В блоге Ай обрушился на чиновников, ответственных за район, где случилось бедствие: “Они скрывают факты во имя стабильности, угрожают, сажают в тюрьму, преследуют родителей, требующих правды, бесстыдно попирают конституцию и основные права человека”.

В декабре Ай начал “гражданское расследование”, чтобы задокументировать, как и почему разрушилось столько школ – и собрать столько имен жертв, сколько возможно. Он набрал волонтеров, и в Сычуани они установили 5212 имен и проверили их через родителей, страховые компании и другие источники. Результаты – восемьдесят листов бумаги с именами и датами рождения на стене в кабинете Ая. Ежедневно он публиковал в “Твиттере” имена школьников, родившихся в этот день. “Сегодня – семнадцать, – сказал мне Ай как-то зимним утром. – Это больше, чем в остальные дни”.

Мы были в его кабинете, и он, как всегда, сидел за клавиатурой. Потом Ай посмотрел на часы и объявил: пора в суд. За прошедший год он разослал более ста пятидесяти запросов о раскрытии данных о жертвах землетрясения и нарушениях, допущенных в ходе строительства школ. Согласно закону о свободе доступа к правительственной информации, он имел на это право, однако так и не получил удовлетворительного ответа. Сегодня Ай собирался подать иск против Министерства гражданской администрации.

Ай забрался на пассажирское сиденье маленького черного седана. В машине, кроме него, сидели водитель и женщина по имени Лю Яньпин, руководившая рассылкой запросов. “Согласно закону, они должны отвечать в течение пятнадцати рабочих дней”, – объяснила она, прижимая к себе пачку бумаг. Я спросил Лю, юрист ли она. Лю рассмеялась: “Я долго сидела дома, воспитывала ребенка. Ай Вэйвэй набирал в блоге волонтеров, и я отправила ему электронное письмо. Работа показалась мне интересной”. Это знакомство в итоге обеспечило ее постоянной работой и захватывающим опытом. Вскоре после того, как Лю присоединилась к команде Ая, ее арестовали в Сычуани: она наблюдала там за судебным процессом. Лю провела в участке два дня за “нарушение общественного порядка”.

Мы добрались до здания Второго народного суда средней ступени – современной высотки с огромным вестибюлем и скромным офисом сзади для приема дел. У металлодетектора двое молодых охранников увлеченно читали комикс, маленькая пожилая женщина в розовом пуховике кричала в ближайшее к нам окошко наподобие банковского: “Как те могли выиграть дело без доказательств? Они что, подкупили председателя суда?” По ту сторону стекла две женщины в мундирах безропотно слушали. Похоже, дама в розовом пришла уже давно.

Ай и Лю встали в очередь к окну № 1 и, когда подошел их черед, протянули бумаги мужчине средних лет в коричневом пиджаке. Он выглядел уставшим, а глаза его казались стеклянными. Он просмотрел бумаги: “Вам нужно, чтобы Министерство гражданской администрации раскрыло информацию. Зачем вам это?”

Ай нагнулся к окошку: “Вообще-то, согласно закону, у всех есть право запрашивать эту информацию. Не то чтобы нам требовалось ваше согласие”. После препирательств Ай и Лю согласились письменно изложить свои цели и нашли места в зоне ожидания, заполненной людьми с такими же стопами бумаги. “Они не желают принимать запрос, – объяснил Ай. – Как только он попадет внутрь механизма, им придется принять какое-то решение”.

Ай и Лю вернулись к окошку спустя час. Теперь им сказали, что они использовали чернила не того цвета: синего, а не черного. Они сели переписывать. И снова встали в очередь.

“Ну просто ‘Замок’ Кафки”, – пробормотал Ай. Два часа превратились в три, и я спросил Ая, почему он занимается всем этим, если не рассчитывает на ответ. Он пожал плечами: “Хочу доказать, что система не работает. Нельзя просто сказать, что она не работает. Нужно это проверить”. За двадцать минут до закрытия человек за стеклом наконец принял бумаги.

Пожилая женщина все еще кричала.

Ай Вэйвэй всегда чувствовал, что родился в проклятой семье – по крайней мере, в несчастливой. Его отец, Ай Цин, был одним из самых заметных китайских литераторов своего времени. В молодости он вступил в компартию и прославился общедоступными революционными стихами. Особенно Ай Цин восхищался председателем Мао и сочинил о нем хвалебную поэму. Она начиналась так: “Где бы ни появился Мао, гром аплодисментов встречает его”.

В 1957 году у сорокасемилетнего Ай Цина и его жены Гао Ии, молодой сотрудницы Союза писателей, родился сын. В то время разворачивалась кампания по борьбе с “правыми уклонистами” – одна из затеянных Мао чисток. Под вопросом оказалась и лояльность Ай Цина. Он сочинил басню “Мечта садовника”, в которой намекнул на необходимость творческой свободы. В басне садовник, выращивающий лишь китайские розы, понимает, что “вызывает недовольство всех других цветов”. Поэт Фэн Чжи раскритиковал Ай Цина, утверждая, что тот скатился “в трясину реакционного формализма”.

Ай Цина лишили регалий и исключили из Союза писателей. Он бился головой о стену: “Вы действительно считаете, что я против партии?” В эти отчаянные недели супруги должны были дать имя новорожденному сыну. Отец открыл словарь и ткнул наугад. Выпал иероглиф вэй (

), “могущество”. Но в подобных обстоятельств это звучало слишком уж иронично, и Ай Цин выбрал другое вэй (

), “не сейчас”. Так их сын стал “Не сейчас, не сейчас”.

Семью сослали в отдаленный уголок Синьцзян-Уйгурского автономного района. Ай Цина обязали убирать общественные туалеты – по тринадцать в день. Чтобы получить больше еды, семья собирала выброшенные мясниками овечьи копыта и замерзших голубей. Когда началась Культурная революция, стало еще хуже. Мучители плескали Ай Цину в лицо чернилами, дети бросали камни. Семье пришлось жить в пещере для родов домашнего скота. Они провели там пять лет. Ай рассказывал об отце: “Этот период стал дном… Он несколько раз пытался покончить с собой”.

Ребенком Ай Вэйвэй пробовал отвлечь себя ручным трудом, делал коньки и порох. Родители Ая не могли защитить сыновей от “угнетения, унижений и отчаяния”. Ай Дань говорил о брате: “Он рос чувствительным ребенком. Он видел и слышал больше, чем другие”. Однажды, Вэйвэй написал письмо брату, где вспоминал детство: “Звук ломаемой мебели и крики людей, молящих о пощаде; повешенная кошка… публичные угрозы и проклятья. Мы были так малы, но нам приходилось выносить это”. Он решил никогда больше не быть заложником судьбы, которую предписывала нация: “Я хочу лучшей жизни, хочу сам ее контролировать”.

Ай окончил школу в тот год, когда семье разрешили вернуться в Пекин. Он уже почувствовал тягу к искусству, и друг семьи, переводчик, приносил ему запрещенные альбомы Дега и ван Гога, которые юноша как сокровища показывал друзьям. (Он также получил альбом Джаспера Джонса, но картины с картами и флагами разочаровали Ая, и альбом “отправился в мусор”.) Ай примкнул к группе художников-авангардистов “Звезды”, однако его не устроила их ограниченность. В 1979 году Дэн Сяопин разгромил зарождающееся политическое движение “Демократическая стена”. Вэй Цзиншэна, его лидера, приговорили к пятнадцати годам тюрьмы за разглашение государственной тайны. Ай Вэйвэй понял, что не может жить в Китае. Его подруга в это время уезжала в Филадельфию учиться, и в феврале 1981 года Ай отправился с ней.

В Нью-Йорке Ай изучал английский, поселившись в дешевой квартире в подвале рядом с Ист-севенс-стрит и Второй авеню. Выходные он тратил на галереи, блуждая по городу, как сказал брат, словно “рыба, которая роется в грязи везде, где ее найдет”. Он был опьянен энергией района Ист-Виллидж, который казался ему “вулканом с вечным дымом у вершины”. Джоан Леболд Коэн, исследовательница китайского искусства, знавшая многих китайских художников в Нью-Йорке, вспоминала визит к Аю:

Там все пропахло мочой. Он жил в квартире с одной комнатой, без мебели, только с матрасом на полу и телевизором. И был прикован к экрану… Показывали, кажется, слушания по делу “Иран-контрас”. И он был так восхищен идеей, что правительство пройдет через очищение, агонию, разрывание себя на части. Он просто не мог поверить, что это происходило на глазах у всех.

Ай брался за случайную работу – уборщик, садовник, няня, строитель, – но большую часть времени проводил в Атлантик-Сити за игрой в блек-джек. (Он стал столь частым посетителем, что впоследствии коллеги-игроки были поражены, узнав, что он еще и художник.) Он зарабатывал немного денег как уличный портретист, избегая клиентов, которые были, как и Ай, эмигрантами: они слишком упорно торговались. Вскоре Ай забросил рисование и взялся за инсталляции. Он одолжил у друга скрипку, снял струны, оторвал гриф и заменил его черенком лопаты. Друг отнюдь не пришел от этого в восторг.

Ай приобретал влияние. На поэтических чтениях в Церкви Св. Марка в Бауэри он встретил Аллена Гинзберга, и это положило начало необычной дружбе. Но никто не повлиял на него сильнее, чем Дюшан: низвержение традиций поразило китайца, выросшего на академическом реализме. Ай делал репортажные фотографии и продавал снимки журналу “Таймс”. Когда он наблюдал за манифестацией в Томпкинс-сквер-парке, он впервые попал в полицию. “Угрозы вызывают привыкание, – позднее объяснял он китайскому журналисту. – Когда люди, обладающие властью, злятся из-за тебя, чувствуешь себя важным”.

Рынок китайского современного искусства был в удручающем состоянии. Джоан Л. Коэн вспоминает: “Один из кураторов сказал: “Мы не выставляем искусство стран Третьего мира’”. Когда Коэн связалась с Музеем им. Гуген-хайма, ее “не принял не только куратор, но даже его секретарь”. В апреле 1993 года Ай получил известие о болезни отца и вернулся в Пекин. Там он обнаружил, что за время, прошедшее с событий на площади Тяньаньмэнь, многие молодые китайские интеллектуалы отошли от общественной жизни. На популярной в то время футболке были изображены три обезьяны с закрытыми ушами, глазами и ртом и лозунг: “Подальше от неприятностей”.

В 1999 году Ай Вэйвэй арендовал поля для овощей рядом с деревней Цаочанди на окраине Пекина и за день сделал набросок комплекса мастерских. У него не было архитектурного образования, но дизайн был узнаваем, и он привлек шквал заказов на здания и инсталляции. Вскоре у Ая было самое влиятельное архитектурное бюро в Китае.

Он назвал его FAKE Design: отсылка к своему внезапному успеху и одержимости вопросом подлинности. (“Я ничего не знаю об архитектуре”, – любил говорить Ай.)

Шли годы, и Ай Вэйвэй посвящал все больше времени стыку политики, свободного высказывания и технологии. Китайский сайт sina.com пригласил его вести блог, и Ай сначала делал это странным образом: выставлял свою жизнь напоказ, ежедневно публикуя десятки, иногда сотни снимков своих гостей, кошек, прогулок. Блог привлек широчайшую аудиторию. Ай начал комментировать события за рамками искусства. Он писал о стране “К”, управляемой “толстыми, тупыми обжорами”, которые “ежегодно тратят двести миллиардов юаней на питье и еду и столько же на военный бюджет”. В отличие от журналистов, получавших указания Отдела, у Ай Вэйвэя не было работы, с которой его могли уволить за вольнодумство.

“Он читал новости и недоумевал: “Как такое может быть?’ – рассказал мне Чжао Чжао, молодой художник, один из ассистентов Ая. – А на следующий день, и на следующий тоже, все повторялось”. К маю 2009 года Ай стал самым громким голосом Китая, и милиция навестила Ая и его мать, чтобы расспросить о его деятельности. Он ответил открытым письмом в интернете: “Прослушивание телефона я терпел. Слежку я терпел. Но вторжение в мой дом и угрозы в присутствии моей семидесятишестилетней матери я потерпеть не могу. Вы не понимаете, что такое права человека, но о Конституции-то вы слышали?” На следующий день блог закрыли.

Сочетание богатства и авторитаризма породило предубеждение против нового креативного класса. Китайское общество не было первым, поддерживавшим искусство – но не свободу выражения. Мне ван дер Роэ работал с нацистами, и за это его критиковали. Во времена Культурной революции запрещали исполнять Баха, Бетховена и других композиторов. Одобрены были лишь “революционные оперы”. Сейчас давление стало менее очевидным: никогда еще не было в Китае столько денег, но чтобы их получить, требовалось мириться с ограничениями творческой свободы. Писатели, художники и режиссеры должны были решить, какая часть их работы является отражением собственных взглядов, а какая делается ради денег. Им приходилось балансировать между давлением со стороны перенасыщенного рынка, западным представлением о художниках, прозябающих в КНР, ну и, конечно, компартией.

Чтобы понять, каково это, я отправился к Су Бину, прославившемуся в 80-х годах, когда он создал некоторые крайне противоречивые работы, в том числе “Книгу с неба” – набор напечатанных вручную книг и свитков, составленных исключительно из вымышленных знаков (это символизировало скудость китайской литературной среды). Су уехал в Америку, получил грант Макартура “для гениев” и жил припеваючи на гонорары, однако в 2008 году удивил китайский мир искусства, вернувшись в Пекин и став вице-президентом Центральной академии художеств. Я встретился с Су Бином в Пекинском музее, где он с помощью подъемных кранов устанавливал гигантских стальных фениксов. Мы выпили, и я спросил Су, почему он вернулся в Китай. Он объяснил:

Здесь еще полно проблем, вроде разрыва между бедными и богатыми, труда мигрантов… Но многие проблемы решены. Китайская экономика быстро развивается. Мне интересно,почему… У нас постоянно собрания… скучные и бессмысленные. Иногда на собрании я сочиняю эссе, а люди думают, что я делаю записи, что я увлечен происходящим… Но в Китае собрания проводятся каждый день, и, несмотря на их бессмысленность, Китай быстро развивается. Почему? Должна быть причина. Вот что меня интересует.

Положение Ай Вэйвэя в китайском современном искусстве довольно странное: на Западе его вес (и цена работ) росла. Он получил завидное предложение занять собороподобный “Турбинный зал” в английской галерее “Тейт модерн”. А в Китае его не приглашали на выставки, и отношения с другими художниками были прохладными. Чжао Чжао сказал мне: “Галереи и журналы присылают ему разные вещи, а он даже не открывает их”.

Я попросил Фэн Бойн, куратора и критика, уже долго работающего с Аем, рассказать, как другие интеллектуалы воспринимают Ая. “Некоторые уважают его, особенно молодые люди вне художественных кругов”, – сказал Фэн. Но среди некоторых художников распространен другой взгляд: “Они нападают на него, говорят, что он просто хочет шума. Они не признают его подход”.

Многие китайские художники, как и другая элита, оценили западный либерализм или пожили за границей, но, как и в случае Тан Цзе или инженера, с которым я встречался в Пало-Альто, это столкновение выявило их патриотизм и усилило недоверие к западной критике. По мнению недоброжелателей, Ай Вэйвэй слишком уж соответствует западным представлениям о “диссидентах”, он очень легко решился упростить современный Китай до черно-белого, чтобы привлечь симпатии. Его обвиняли в лицемерии – за критику чужой пассивности перед лицом несправедливости, в то время как его собственная известность и признание на Западе давали ему защиту, которой не было у других. То, что Ай выставлялся в основном за рубежом, провоцировало заявления, что ему больше нравится позволять иностранцам проецировать свои моральные ожидания на него, чем оценивать неоднозначность Китая. (В какой-то момент так много людей в Сети обсуждало, что Ай отказался от китайского гражданства, что он ощутил необходимость выложить фотографию своего китайского паспорта.)

Ай Вэйвэй был близким другом Су Вина, но затем дружбе пришел конец. Я спросил Су, что он думает о политической активности Ая. Тот ответил:

Он придерживается определенных идеалов, вроде демократии и свободы, которые произвели на него сильное впечатление, это наследие эпохи холодной войны. Эти вещи не бессмысленны, они имеют значение, и в современном Китая у Ая есть свое место. Оно важно и необходимо. Но когда я вернулся в Китай, я подумал, что страна сейчас очень отличается от той, в которую вернулся он… Мы не можем придерживаться подхода времен холодной войны, потому что современный Китай и Китай эпохи холодной войны – совсем разные… Не все могут быть такими, как Ай Вэйвэй, потому что тогда Китай не мог бы развиваться. Но если Китай не приемлет таких, как Ай Вэйвэй, то это проблема Китая.

Несколько месяцев спустя после закрытия своего блога Ай Вэйвэй отправился в Чэнду, столицу провинции Сычуань, чтобы присутствовать на процессе по делу Тань Цуожэня, добивавшегося от властей правды о землетрясении и обвиненного в подстрекательстве. В три часа ночи и августа, когда Ай спал, милиционеры постучали в дверь его гостиничного номера. Он ответил, что не может убедиться в том, кто они, и взял телефон, чтобы позвонить в милицию. (Кроме того, он включил диктофон.) Прежде чем он дозвонился, визитеры выломали дверь. Началась драка, и Ая ударили по лицу. “Их было трое или четверо, – рассказал он. – Они порвали рубашку и ударили меня по голове”.

Милиция забрала его и одиннадцать волонтеров и ассистентов в другой отель и не выпускала до конца судебного слушания. Четыре недели спустя в Мюнхене, где он готовился к выставке, Ай ощутил головную боль и слабость в левой руке. Он отправился к врачу, и тот обнаружил вызванную ударом субдуральную гематому – скопление крови в правой части мозга. Доктор счел ее угрожающей жизни и в тот же день провел операцию. С больничной койки Ай выкладывал в “Твиттере” снимки своего мозга, заключения врача и фотографии с трубкой, торчащей из головы. Потом он представил гигантскую мозаику, закрывшую всю внешнюю стену мюнхенского Дома искусства: девять тысяч разноцветных, сделанных на заказ школьных портфелей. Складываясь в иероглифы, портфели повторяли слова матери, чья дочь погибла при землетрясении: “Она счастливо прожила на этой земле семь лет”.

После операции Ай полностью восстановился, хотя начал быстро уставать и с трудом подбирал слова. Он заметил признаки слежки. Его аккаунты в “Джимейл” были взломаны, а настройки изменены так, чтобы отправлять его письма на незнакомые адреса. Банк получил официальный запрос о его финансах. Пара камер наблюдения появилась на столбах около ворот дома, чтобы снимать въезжающих и выезжающих, – явная избыточность наблюдения за тем, кто и так выкладывает в Сеть все детали собственной жизни. Когда он попытался выпустить дивиди с документальными фильмами, ни одна фирма не решилась с ним сотрудничать. “Даже порнопродюсеры не хотели связываться”, – сказал мне Цзосяо Цзучжоу, рок-музыкант, работавший над медиапродуктами Ая.

Ай Вэйвэй стал питать отвращение к уклончивой манере несогласия по-китайски. Традиционно от интеллектуалов ожидали критики правительства, сочетающейся с видимостью единения с ним. Они должны были “указывать на шелковицу, чтобы принизить ясень”. Ай этого не терпел. Когда группа малоизвестных художников, протестующая против плана сноса их мастерской ради развития города, обратилась к нему за советом, Ай сказал: “Если вы протестуете и не можете ничего рассказать об этом, можете протестовать у себя дома”. Ай и другие художники устроили марш по проспекту Чанъань в центре Пекина – символический жест: проспект ведет к площади Тяньаньмэнь. Милиция остановила их через несколько сотен метров, но акция привлекла внимание людей далеко за пределами мира искусства. Пу Чжицян, правозащитник, сказал мне: “Двадцать лет я думал, что протесты на Чанъань невозможны, но он сделал это”.

В Китае тенденции эпохи интернета – возрождение иронии, поиск общности, готовность пожаловаться – вызвали живейший интерес к критике нового сорта. Его не могли утолить Ху Шули и ее коллеги: у них не было ни независимости, ни желания выражать общественное недовольство. Классические диссиденты вроде Лю Сяобо были слишком высоколобы, чтобы говорить от лица широкой публики. Тан Цзе и националисты отпугивали людей своим пылом, а Хань Хань был слишком беззаботен. Ай Вэйвэй сочетал непоколебимый социалистический настрой с умением чувствовать настроение народа. Он говорил на понятном ему языке.

“Некоторые говорят, что он делает некий перформанс, – сказал мне художник и критик Чэнь Даньцин. – Но, думаю, он давно перерос эти рамки. Он делает нечто более интересное, неопределенное… Он хочет увидеть, как далеко может зайти человек”.

Семь предложений

Технология, которую Лю Сяобо назвал “божьим даром Китаю”, привела милицию к его двери. Месяцами власти следили за его электронной перепиской и разговорами в чатах. В декабре 2008 года Лю и его соавторы собрали первые триста подписей под декларацией “Хартия-08” и приготовились опубликовать ее. За два дня до срока на лестничной площадке Лю на пятом этаже материализовались милиционеры.

Лю не сопротивлялся. Его жене, Лю С я, не сказали, куда его уводят и почему. Шли дни. Адвокат Мо Шаопин пытался выяснить, кто поместил Лю под стражу и где его держат, но безуспешно. Отдел по общим вопросам Пекинского управления общественной безопасности – местная инстанция, занимающаяся диссидентами, – как и Отдел пропаганды ЦК, не имел ни адреса, ни номера телефона. Когда адвокат лично появился у дверей, сотрудники отказались признавать, что это – то самое учреждение, которое он ищет. Мо не знал, что еще можно сделать, поэтому по старинке напечатал запрос, адресовал его в секретный отдел и опустил в почтовый ящик.

Через несколько дней после ареста Лю “Хартия-08” была все же опубликована, и выяснилось, что ее авторы требуют постепенных, а не радикальных реформ. Они хотели выйти за пределы круга маргинальных интеллектуалов, достучаться до простых людей, которых могла отпугнуть перспектива нестабильности, но которые могли увидеть в собственных трудностях повод для реформ. “Упадок существующей системы дошел до точки, когда необходимость перемен стала насущной”, – напоминали Лю и его соавторы. Они предложили девятнадцать реформ, связанных с упрочением независимости судов и обеспечением выборности высших государственных должностей. Их призывы к соблюдению прав человека, демократии и верховенству права отчасти копировали официальные лозунги, например соблюдение статьи 35 Конституции, которая гарантирует “свободу слова, прессы, собраний, ассоциаций, шествий и демонстраций”. На практике, однако, Конституция компартию не связывала, поэтому была почти бессмысленна. Партийцы, рассуждая о “демократии”, имели в виду “демократический централизм”, когда любые вопросы обсуждаются внутри партии, но затем все безоговорочно следуют окончательному решению.

Прошло четыре месяца. 23 июня 2009 года жене Лю сообщили, что ее мужа будут судить за “подстрекательство к свержению государственной власти”. Процесс должен был начаться за два дня до Рождества. Обвинение было вполне в китайском духе. Другие авторитарные правительства предпочитают предъявлять диссидентам более конкретные обвинения. Так, Натана Щаранского в СССР обвиняли в том, что он – шпион (он им не был), а в Мьянме хунта годами удерживала Аун Сан Су Чжи под домашним арестом “для ее собственной безопасности”. Китайское правительство не видело необходимости изворачиваться. Обвинение построили на основании семи предложений, содержащих “слухи и клевету” в адрес “народно-демократической диктатуры”. В одном случае к делу приобщили заголовок одной из обличительных статей: Лю назвал ее “Изменив общество, измени режим”.

Партия умалчивала о том, что видела в Лю Сяобо особую опасность. Его зарубежные связи и любовь к интернету представляли две наиболее болезненных для партии проблемы: угрозу поддержанной из-за рубежа “цветной революции” и мобилизационный потенциал Сети. За год до этого Ху Цзиньтао заявил Политбюро: “То, сможем ли мы справиться с интернетом”, определит “стабильность государства”.

На слушании по делу Лю в декабре обвинителю понадобилось четырнадцать минут. Лю не стал ничего отрицать. Вместо этого он прочитал заявление, в котором предсказал, что приговор “не выдержит суда истории”:

Я с нетерпением жду того дня, когда наша страна станет местом свободного выражения: страной, где слова каждого будут заслуживать равного внимания; страной, где ценности, идеи, верования и политические взгляды смогут конкурировать, при этом мирно сосуществуя; страной, где станет возможным выражение взглядов – и большинства, и меньшинства, где политические взгляды, отличающиеся от взглядов тех, кто находится у власти, будут уважать и защищать; страной, где будут доступны все точки зрения на политику… и где каждый сможет выражать свои взгляды без тени страха; страной, где станет невозможным тюремное заключение за выражение своих политических взглядов. Я надеюсь, что стану последней жертвой в длинном ряду пострадавших от того, что речь в Китае считается преступлением.

На середине судья грубо прервал Лю, объявив, что, поскольку выступление обвинителя заняло четырнадцать минут, защита должна ограничиться тем же временем. (Китайские юристы прежде не слышали об этом правиле.) Два дня спустя, на Рождество 2009 года, суд отправил Лю в тюрьму на одиннадцать лет. Активисты восприняли суровый приговор как показательную расправу. Старая пословица гласит: “Убей курицу, чтобы испугать обезьян”.

Суровость наказания была отчасти неожиданной, поскольку хартия привлекла очень мало внимания. Цензоры почти сразу же пресекли ее распространение, да и время для публикации было выбрано неудачно. Китайцы наслаждались послевкусием Олимпиады. Ранее той весной видеоролик Тан Цзе подстегнул неприятие китайским обществом западной критики. Кроме того, нарастал финансовый кризис и экономическая политика китайских властей выглядела разумнее, нежели шаги многих стран Запада. Роланд Сун, писатель и переводчик, высказался так: ““Хартия-08? оказалась мертворожденной из-за Джорджа У. Буша”. Новые представители среднего класса, по его мнению, “не готовы рискнуть квартирами, автомобилями, телевизорами, стиральными машинами”.

Сначала правительство с этим соглашалось. Власти почти не тревожились о том, что люди прочитают “Хартию-08”. Однако под документом стали появляться подписи интеллектуалов, крестьян, подростков и бывших государственных служащих, и их число достигло двенадцати тысяч. В масштабе Китая – капля в море, но при этом – самая масштабная с 1949 года организованная кампания против однопартийной системы. Она показала общность простых людей, не побоявшихся назвать свое имя, которые до тех пор жили, как сформулировал один из подписавших, “разобщенно и поодиночке”. Партия не могла промолчать. В октябре 2010 года официальная пресса назвала “Хартию-08” воззванием “малоактуальным”, нацеленным на то, чтобы “смутить умы” и привести к “кровавой революции”, и призвала помнить о “веке унижения”: “Принятие такого рода документа сделает Китай придатком Запада, положит конец прогрессу китайского общества и счастью людей”.

Через два месяца после приговора Лю подал апелляцию. Ему отказали. Когда западные журналисты попросили Ма Чжаосу, официального представителя МИДа, предоставить информацию об этом деле, он отказался, поскольку, по его словам, “в Китае нет диссидентов”. Потом Ма попытался разрядить обстановку. В конце пресс-конференции он показал игрушечного тигра (приближался китайский Новый год) и, пожелав всем счастливого года Тигра, предупредил репортеров, чтобы те “очень осторожно задавали вопросы”, иначе “тигр будет недоволен”.

На другом конце города Ай Вэйвэй прочитал эту фразу – “в Китае нет диссидентов” – и задумался. Его гости часто называли его “диссидентом”, но это слово, казалось Аю, не вполне подходило для Китая. На Западе диссидентство означало суровую моральную чистоту перед лицом репрессивной машины. В Китае быть “диссидентом” было куда сложнее в частностях, которые иностранцы часто недооценивали.

Во-первых, китайское правительство не было легкой мишенью. Оно сумело улучшить жизнь сотен миллионов человек, пусть и лишив их политической свободы. Когда власти сталкивалось с критиком, они часто использовали этот довод. Преуспевающий бизнесмен и активист-правозащитник Вэнь Кэцзянь вспоминал, как милиционеры пытались отговорить его от занятий политикой: “Посмотри на свою машину – ей уже семь или восемь лет. У всех твоих друзей ‘мерсы’”. Вэнь выслушал, но счел доводы столь же смехотворными, сколь его слова показались смешными милиции. Они говорили на разных языках, “как утка говорит с курицей”. Кря, кря. Кудах-тах-тах. Одна сторона не понимает другую.

Кроме очевидного давления со стороны государства, решение стать диссидентом могло разрушить отношения с друзьями и покровителями. В Китае интеллектуалы всегда подозрительно относились к тем диссидентам, у которых было слишком много иностранных поклонников или которые предпочитали конфликт компромиссу, предписываемому классиками. Ай Вэйвэй наслаждался этим противостоянием. Теперь, когда за ним ходили агенты в штатском, он вызывал милицию, порождая путаницу в духе братьев Маркс. Вместо того чтобы противопоставить искусство государству, Ай привлек аппарат принуждения к своим художественным упражнениям.

Иногда Ай казался неспособным к сотрудничеству. Однажды его попросили создать скульптуру, чтобы заполнить место в Копенгагене, обычно занимаемое статуей Русалочки работы Эдварда Эриксена, на время отправленной в Шанхай. Вместо того, чтобы предложить на замену статую, Ай решил установить видеоинсталляцию – постоянную закольцованную съемку Русалочки в Шанхае. Датчане сочли разработанную им гигантскую камеру наблюдения непривлекательной. “Но такова наша жизнь, – сказал на это Ай, – все в том или ином смысле под наблюдением. И это некрасиво”.

Всякий китайский активист взвешивал аргументы за и против протеста, и не последнее по важности место занимало его знание о том, что случится, если правительство потеряет терпение. Вспомнить хотя бы судьбу Гао Чжи-шэна. В 2005 году Гао был юристом, восходящей звездой – в 2001 году Министерство юстиции сочло его одним из десяти лучших адвокатов страны. Чем больше он преуспевал в суде, тем более непримиримым он становился, тем упорнее хотел взяться за опасное дело сторонников “Фалуньгун”. Гао посадили в тюрьму за критику исполнения законов правительством, но он не остановился. Однажды в сентябре 2007 года к Гао приблизилась группа людей. Он почувствовал сильный удар в шею. На голову ему надели мешок.

Гао куда-то увезли, принялись избивать и пытать током. “Потом два человека вытянули мне руки и прижали к земле, – написал он в свидетельстве, переданном за границу. – Они зубочистками протыкали мои гениталии”. Пытки продолжались четырнадцать дней. Еще пять недель Гао держали под арестом. Наконец его освободили и велели не рассказывать о том, что случилось, иначе, мол, в следующий раз “это произойдет перед твоей женой и детьми”. Когда журналист нашел его пару лет спустя, Гао отказался от борьбы: “У меня нет возможности продолжать”.

Ай Вэйвэй снова перечитал фразу: “В Китае нет диссидентов” и принялся слать сообщения десяткам тысяч своих подписчиков. Он пытался понять, что правительство хотело этим сказать:

Все диссиденты – преступники.

Лишь у преступников возникает желание стать диссидентом.

Разница между преступниками и не-преступниками в том, диссиденты ли они.

Если вы думаете, что в Китае есть диссиденты, вы – преступник.

Причина, по которой в Китае нет диссидентов, – все они преступники.

Кто с этим не согласен?

Партия, увлекшись борьбой с диссидентами классического типа, пропустила информационный потоп. Из-за того, что интернет давно перерос границы, определенные ему цензорами Отдела, контроль над Сетью поручили нескольким учреждениям, в том числе Управлению по делам интернета. Там не скрывали масштаб задачи. Замдиректора Лю Чжэнжун признался: “Самая серьезная наша проблема – в том, что интернет до сих пор растет”.

При прежнем положении вещей цензоры полагались на “анаконду на люстре” – самоцензуру СМИ, – но в интернете невозможно понять, кто может сказать что-либо опасное, до тех пор, пока он это не сделает. Цензоры научились удалять комментарии быстро, но недостаточно быстро, чтобы не позволить их распространить, сохранить и усвоить. Слова сначала произносили и повторяли на разные лады, а уж потом цензурировали.

Это привело к еще одной проблеме: цензура – когда-то загадочный и незримый процесс – теперь оказалась на виду. Когда власти блокировали какую-нибудь запись в блоге Хань Ханя, это было не то же самое, что изъять из почтового отделения рукопись Лю Сяобо. Это видели миллионы пользователей интернета, которые в ином случае жили бы, ничего не зная о цензурной опеке. Это знак, как сказал мне Хань, что “есть нечто, что вы хотите от меня скрыть. И теперь мне действительно хочется об этом узнать”.

Поклонники Ханя, взрослея, усваивали, что “если нечто пытаются скрыть, то, значит, это правда”. Хань отмечал:

Я не могу писать о милиции, о лидерах, о политике, о системе, о судах, о многих моментах истории, о Тибете, о Синьцзяне, о массовых собраниях, демонстрациях, о порнографии, о цензуре, об искусстве.

Лучшее, на что могла рассчитывать партия, – это предотвращать обсуждения в интернете до их начала, то есть автоматически фильтровать “опасные” запросы в поисковике. Так как новые политические проблемы возникали ежедневно, цензорам приходилось постоянно обновлять словарь запрещенных слов, напоминающий список инструкций для СМИ, которые я получал на телефон. Управление по делам интернета рассылало инструкции, иногда несколько раз в день, сайтам по всей стране. Слово могло быть разрешенным сегодня и запрещенным завтра. При попытке написать его в поисковике “Байду” появлялось сообщение:

Результаты поиска не могут быть показаны, поскольку они могут нарушать соответствующее законодательство.

Но люди быстро приспособились. Чтобы обойти фильтры, иероглифы стали заменять на звучащие похоже, и получалось нечто вроде кода, секретного языка. Так что когда цензоры запретили словосочетание “Хартия-08”, лин ба сяньчжан, люди стали называть ее линьба сяньчжан. (И никого не волновало, что это “лимфатические узлы уездного судьи”.)

Правительство вступило в гонку воображения. Самым сложным временем года был июнь, годовщина карательной операции на Тяньаньмэнь, и люди придумывали способы ее обсудить. Помимо терминов, всегда находящихся в черном списке – “4 июня”, “1989”, “демократические протесты”, – цензоры пытались запретить кодовые слова так быстро, как люди изобретали их. Я читал последний список запретных слов, и он сам по себе был памятником тем событиям:

Пожар.

Подавление.

Исправление.

Никогда не забудем.

На случай, если цензоры не справятся с ситуацией, у партии имелось последнее средство: выключатель. Пятого июля 2009 года мусульманское уйгурское меньшинство в городе Урумчи начало протестовать против действий милиции, разнимавшей дравшихся ханьцев и уйгуров. Протест перерос в насилие, и почти двести человек погибло – по большей части ханьцы, на которых нападали из-за их этнической принадлежности. Последовали ответные атаки на уйгурские кварталы, и, чтобы помешать людям организоваться, власти отключили сервис эсэмэс, междугородние телефонные линии, почти полностью заблокировали доступ в интернет. Цифровой блэкаут длился десять месяцев. Экспорт из Синьцзян-Уйгурской автономной области снизился более чем на 44 %, но партия была готова смириться с огромным экономическим ущербом, лишь бы устранить потенциальную политическую опасность. В Китае слишком много входных и выходных каналов, чтобы осуществить блэкаут по всей стране, но даже ограниченные меры произведут могучий эффект.

Восстание в Синьцзяне стало поворотной точкой. Ху Шули и журнал “Цайцзин” доказали, что журналистские расследования могут быть популярными. Чем больше информации получали китайцы, тем больше они хотели получать. Ху Шули увеличила штат втрое, доведя его более чем до двухсот репортеров. Редакция пригласила в качестве бизнес-менеджера бывшего инвестиционного банкира Дафну У, и та за два года утроила объем продажи рекламы. Теперь он доходил до 170 миллионов юаней. У и Ху планировали экспансию далеко за рамки бумажного журнала. Они мечтали о “полноценной, интерактивной медиаплатформе”, объяснила мне У, оглядывая Пекин из окна кабинета. Она говорила как босс из Кремниевой долины: “Неважно, каким устройством вы пользуетесь. Мы хотим поставлять качественную информацию”.

Когда предприятие стало более доходным и рискованным, отношения Ху Шули с покровителем Ван Бомином разладились. Чем больше она путешествовала и изучала издательское дело за границей, тем выше становились ее запросы. Она желала построить предприятие, работающее по международным стандартам, а у Вана были другие приоритеты: он начал издавать журнал, чтобы немного заработать и наслаждаться статусом медиамагната – а не становиться политическим мучеником. Он тревожился. Когда я заговорил о Ху, его лицо приобрело озабоченное выражение, свидетельствовавшее, что он получил больше, чем просил: “Мы не знали, что это приведет к такому риску”.

Весной 2009 года правительство велело журналистам “Цайцзина” прекратить расследование финансовой коррупции в системе государственного ТВ и отказаться от обсуждения ряда других чувствительных тем. “Но они все равно продолжили!” – Ван нервно затянулся сигаретой. Разоблачения нравились читателям, но не рекламодателям: “На одной полосе их реклама, а на соседней – статья о том, что эта компания – жулики. Вы не можете себе представить, какие нам поступают звонки! ‘Цайцзин’ никогда не публикует положительные отклики. Корпорации говорят с Шули, надеясь, что выйдет хорошая статья. Но они всегда негативные!”

К лету отношения редактора с издателем окончательно испортились. Когда в Синьцзяне начались беспорядки и отключили интернет, пропагандисты позволили выходить в Сеть только аккредитованным журналистам. Ху Шули направила в Синьцзян трех репортеров, хотя власти дали ей разрешение только на двух. Третий одолжил у друга удостоверение, чтобы пробраться в пресс-центр, где был доступ в интернет. Его поймали, и представители власти попытались открыть его компьютер. Он сопротивлялся, сцепился с охранником. Его посадили на самолет до Пекина.

Известия об этом происшествии достигли высших эшелонов власти. Пропагандисты в том году уже высказывались против “Цайцзина”, и теперь покровители Ху Шули предложили ряд мер, чтобы вернуть ее в рамки дозволенного. С этого момента журналисты должны были визировать центральный материал каждого номера, безоговорочно принимать инструкции и, главное, оставить рассуждения о политике и “вернуться к положительным новостям о финансах и экономике”.

Ху Шули пришла в ярость. “Что такое ‘политические новости’? – требовала она ответа у Ван Бомина. – А ‘положительные новости’? Кто будет это определять?” Следующие несколько недель она пыталась приспособиться к новым условиям. Но ее начальники отвергали одну тему за другой. После третьего отказа она забеспокоилась, что ее лучшие молодые редакторы уйдут. Когда начальники отвергли четвертый материал, Ху все равно его напечатала.

Когда в Пекине распространились слухи, что Ху Шули сражается со своими покровителями, она увидела шанс. Появились инвесторы, и она поняла, что их поддержка может позволить ей побороться за контроль над журналом. Конфликт с Ван Бомином касался большего, чем просто редакторской свободы. “Цайцзин” был самым прибыльным из СМИ, которыми он владел, и Ху хотела оставлять в редакции больше денег на развитие: иначе, опасалась она, журнал не поспеет за интернетом.

Ху представила Вану план выкупа журнала менеджментом, который разделит контроль над компанией: 40 % – инвесторам; 30 % – ей и ее редакторам; 30 % – компании Вана. Ху потребовала себе полный контроль над редакционной политикой. Если кто-то должен договариваться с Отделом, то пусть это будет она: “Я, профессиональный редактор, должна принимать окончательное решение”.

Ван Бомин счел это предательством. Он помог Ху получить больше свободы для занятий журналистикой, чем было у кого-либо в Китае, – но она требовала большего – как и китайцы требовали все больше от правящего класса, который верил, что уже дал достаточно, чтобы заслужить их благодарность. Она наивна, подумал Ван. Или, что еще хуже, лжива и прикрывается свободой слова, чтобы получить контроль над компанией. Ван отверг ее предложение.

К сентябрю предприятие уже разваливалось. Дафна У и шестьдесят членов ее команды уволились. Редакторы объявили, что тоже уходят и вместе попробуют начать заново. “Идите с нами”, – предложил Ван Шуо, заместитель Ху, молодым редакторам и журналистам. На самом деле пока было неясно, что и как они собираются делать, но каждый был волен сделать выбор. Уходящие дали коллегам три дня, чтобы те решили, хотят ли они присоединиться.

Для репортеров выбор был непростым: кто теперь будет обеспечивать политическую защиту Ху Шули? Станут ли инвесторы связываться с ней снова? Кроме того, у журналистов имелись претензии к Ху. Несмотря на разговоры о прозрачности и балансе, она была настоящим диктатором. Некоторые журналисты считали, что Ху выполняет заказы своих высокопоставленных приятелей, а высокие гонорары, которые она платила в начале работы “Цайцзина”, уже не могли угнаться за ростом экономики. Репортеры могли бы получать втрое больше, работая в отраслях, о которых они рассказывали.

И все же Ху оказывала огромное влияние на начинающих журналистов. “Раз в сто лет появляется такой человек, как Шули, – сказала мне Цао Хайли, репортер, работавшая над темой атипичной пневмонии. – Она уникальна. У вас в Штатах полно таких людей, а в Китае они очень редки”.

9 ноября Ху Шули покинула журнал, и сто сорок сотрудников ушло вместе с ней. Для нее уход был выбором, пусть и не тем, который она предпочла бы: “Можно сказать, что нас заставили уйти. Можно сказать, что мы сами ушли. Это нелегко понять… Может быть, мы сможем сделать что-нибудь более значительное и интересное”. Мало кто из китайских интеллектуалов увидел здесь повод для оптимизма. “Ее меч в крови, а одежда – в порохе, – заметил блогер Хэцайтоу. – Будет непросто найти другую Ху Шули”.

8 октября 2010 года, через десять месяцев после осуждения Лю Сяобо, Нобелевский комитет присудил ему Премию мира “за долгую и ненасильственную борьбу за фундаментальные права человека”. Лю стал первым китайским гражданином, получившим эту награду (не считая далай-ламы). Это привело власти в бешенство. Правительство назвало это “попранием” заветов Альфреда Нобеля. Годами КНР ждала Нобелевской премии как подтверждения прогресса страны и в знак мирового признания. Одержимость премией была так велика, что ученые назвали ее “Нобелевским комплексом”. Каждую осень китайцы обсуждали шансы их страны на успех, как спортивные болельщики обсуждают чемпионат. Однажды по ТВ прошли дебаты “Насколько далеки мы от Нобелевской премии?”

Когда объявили о победе Лю, выяснилось, что большинство китайцев даже не слышало о нем, так что первое впечатление обеспечили государственные СМИ. Они объявили, что Лю зарабатывал на жизнь, “злословя о своей стране”. Портрет был выдержан в классическом стиле: его описывали как коллекционера дорогих вин и фарфора, сообщали, как он якобы объясняет другим заключенным: “Я не такой, как вы. Я не нуждаюсь в деньгах. Иностранцы платят мне каждый год, даже пока я в тюрьме”. Лю “не покладая рук работал на западные, антикитайские силы” и “пересек черту, отделяющую свободу слова от преступления”.

Активистов новость ошеломила. “Многие не могли сдержать слез, даже рыдали”, – вспоминал один из них. В одном пекинском ресторане блогеры, юристы и ученые собрались в кухне, чтобы отпраздновать победу Лю, но нагрянула милиция и арестовала двадцать человек. Хань Хань после официальных объяснений посмеялся в блоге над цензорами и читателями: опубликовал запись, где не было ничего, кроме кавычек, обнимающих пустоту. Запись просмотрело полмиллиона человек, она собрала более 28 тысяч комментариев.

Через два дня после того, как Лю получил премию, его жена Лю С я навестила его в тюрьме Цзиньчжоу в провинции Ляонин. “Это все ради неупокоенных душ 4 июня”, – сказал он ей. После возвращения в Пекин ее поместили под домашний арест. Правительство стремилось помешать ей и кому-либо еще поехать в Осло за премией. Прежде такое случилось в 1935 году, когда Гитлер не позволил родственникам представлять немецкого писателя и пацифиста Карла фон Осецкого, который в тот момент находился под стражей в больнице после концлагеря. Лю Ся лишили телефона и интернета и не давали общаться ни с кем, кроме матери. Так началась долгая кампания по изоляции.

С приближением декабрьской церемонии Китай стал призывать к ее бойкоту, “выбору друзей и врагов”. Замминистра иностранных дел Цуй Тянькай, толковый дипломат, выпускник Университета им. Джона Хопкинса, вопрошал союзников, хотят ли те “принять участие в политической интриге против судебной системы Китая – или же желают настоящих дружеских отношений с китайским правительством и народом?” На церемонии присутствовали представители 45 стран, а 19 воздержались от визита, включая Ирак, Пакистан, Россию, Саудовскую Аравию и Вьетнам. (Передовица в “Чайна дейли”, впрочем, объявила, что “большинство стран против присуждения Лю Премии мира”.) Вокруг квартиры Лю в Пекине рабочие стремительно возводили забор из синих металлических листов, чтобы помешать фотографировать Лю Ся под домашним арестом. Когда Би-би-си передавала церемонию, телеэкраны в Китае почернели.

За годы жизни в Китае я много раз видел такое. Десятки лет назад черный экран был точным отражением ограниченного взгляда на мир, отсталости и замкнутости. Но сейчас стремление защитить публику от фактов выглядело до абсурда противоречащим открытости и сложности других сторон жизни в Китае и, казалось, девальвировало то, чего обычные китайцы достигли тяжелым трудом. Китай не был гитлеровской Германией, но в истории с Нобелевской премией китайские власти были готовы встать рядом с нацистами. Либо сильная партия в китайском правительстве оказалась недостаточно мудра, чтобы осознать последствия своего шага, либо мудрейшая партия оказалась недостаточно сильной.

Китайцы так и не узнали подробностей этой церемонии. Они не слышали, как со сцены зачитывали слова Лю о том, что политические реформы должны быть “постепенными, мирными, организованными и контролируемыми”. Они не видели медаль и диплом в пустом синем кресле. Это событие прошло мимо Китая. В список запрещенных в интернете слов той зимой цензоры внесли новое выражение: “Пустое кресло”.

Зараза в курятнике

Осенью юн года в китайских социальных сетях стали появляться портреты людей в темных очках. Сначала это мало кто заметил, но вскоре в темных очках стали фотографироваться и дети, и иностранцы, и мультяшные персонажи. Блогеры обратили на это внимание. К тому времени, когда число портретов достигло пятисот, цензоры стали блокировать их фотографии, но они все равно продолжали циркулировать, и для тех, кто понимал, в чем дело, эти изображения символизировали первую цифровую китайскую политическую кампанию. Это была дань уважения слепому крестьянину-юристу Чэнь Гуанчэну.

Спустя шесть лет с тех пор, как я попытался навестить Чэня в деревне Дуншигу, местные власти не оставили попыток пресечь распространение его идей, даже если это означало изолировать его, будто переносчика “инфекции”. Примерно во время моего визита, осенью 2005 года, его вызвали к Лю Цзе, заместителю местного мэра. Лю потребовал объяснить, зачем Чэнь говорит с иностранными журналистами о злоупотреблениях в ходе выполнения программы “одна семья – один ребенок”: “Почему вы не можете действовать нормальным, официальным путем, вместо того чтобы контактировать с враждебными силами из-за рубежа?”

Стало ясно, что терпение государства иссякло. Чэня еще не обвинили в совершении преступления, но уже поместили под домашний арест и лишили телефонной связи. Через пару месяцев случился сбой в энергоснабжении (обычное дело в сельских районах, которые быстро развивались), и это, к удивлению Чэня, повредило “глушилку” на телефонной линии. Чэнь смог позвонить адвокатам в Пекин, которые позвонили мне, и я набрал его номер. Он посмеялся над обстоятельствами, но потом замолчал, будто пытаясь настроиться на серьезный тон, подобающий моменту. “Я хочу заявить миру, – торжественно произнес он, – что местное правительство не следует собственным законам”. Он был озадачен тем, что его попытки известить власти о злоупотреблениях привели к аресту. Я спросил Чэня, какой вопрос занимает его больше всего. Он ответил: “Мне интересно, центральное правительство не хочет это пресечь или не имеет такой возможности?”

В марте, спустя почти полгода после ареста Чэня, его брат и односельчане потребовали от милиции объяснений. Чэня обвинили в “уничтожении собственности” и “организации помех движению транспорта с помощью толпы”, что поддерживающим его людям казалось маловероятным ввиду физического состояния обвиняемого. Накануне заседания его защитника задержали, и интересы Чэня в суде представляли назначенные государством адвокаты. Они не вызвали ни одного свидетеля. Чэня признали виновным и приговорили к четырем годам и трем месяцам тюрьмы.

Во времена императоров самым надежным способом привлечь внимание властей – оспорить решение суда, указать на злоупотребление властью – было ударить в барабан, установленный у ворот суда. Если это ни к чему не приводило, люди бросались на дорогу перед чиновничьими паланкинами. Те, кто преуспели в передаче челобитной, назывались юаньминь, “люди с жалобами”, и получали право добиваться рассмотрения своих претензий этап за этапом, до самой столицы.

Компартия отчасти сохранила старую систему. Было учреждено Управление по работе с письмами и обращениями, чтобы направлять “людей с жалобами” в нужные инстанции. К XXI веку Управление превратилось в архаизм. Поток его посетителей ослабел, а деятельность стала загадкой. Исследование показало, что Управление находит решение примерно в о,2 % случаев. Претензии редко получали надлежащее рассмотрение в суде. Поэтому, когда “люди с жалобами” проигрывали дело или не получали ни слова об их движении, некоторые из них бросались на поиски справедливости, иногда очень долгие.

Сейчас “людей с жалобами” называют “заявителями”. Они неожиданно часто приходили ко мне, надеясь, что вмешательство иностранного журналиста может принудить правительство заняться их делом. Когда они представали передо мной, меньшее, что я мог сделать – выслушать их, но помочь обычно был не в состоянии. Бумажная одиссея заставляет тысячи людей заживо гнить в “деревнях заявителей” – трущобах на окраине Пекина – между горами документов. Иногда я не понимал, потерялись ли они в лабиринте своих проблем потому, что изначально не были здоровы, или же сошли с ума от хлопот.

Когда появился интернет, “люди с жалобами” одними из первых воспользовались им. В сентябре 2002 года массовое пищевое отравление в Нанкине привело к гибели более сорока человек. В официальных вечерних новостях о трагедии не прозвучало ни слова. Вместо этого показали репортажи о том, что рабочие “выражают глубокую благодарность за сочувствие” партийным лидерам, и об открытии местного фестиваля. Люди изливали свое недовольство в интернете. “Обычные китайцы уже не люди?” – негодовал один. Другой написал: “Заткнуть людям рот труднее, чем перекрыть русло реки”.

“Люди с жалобами” воспользовались новой технологией, чтобы находить друг друга. Когда двадцатипятилетнего Чжан Сяньчжу уволили со службы из-за заболевания гепатитом, он нашел в Сети других людей с той же проблемой, и вместе они заставили государство прекратить дискриминацию. Вскоре начались кампании за расширение прав геев и лесбиянок, религиозных меньшинств и диабетиков. Стремление к организации становилось все сильнее.

В 2007 году в городе Сямынь, где планировалась постройка химического завода, распространилась эсэмэс-ка: “Производство ядовитых химикатов будет напоминать сброшенную на город атомную бомбу… Ради наших внуков, действуйте! Присоединяйтесь к маршу десяти тысяч в 8 утра 1 июня. Разошлите это сообщение друзьям в Сямыне”. Вместо беспорядочной манифестации организаторы призывали к шествию, которое не спровоцирует милицию. Тысячи мужчин и женщин – горожане из “новой среднезажиточной страты”, некоторые с детьми – спокойно прошли по городу в знак протеста. Местное правительство было захвачено врасплох: была ли это попытка сохранить общественный порядок или нарушить его? Это определенно не было беспорядками, но и законным это тоже не было. Спустя несколько дней местное правительство согласилось отложить план строительства фабрики – до ‘‘переоценки ситуации”.

Протесты нового типа, организованные и умеренные, поставили власти в тупик. Джером Коэн, специалист по Китаю с юридического факультета Нью-Йоркского университета, задался вопросом: “Желают ли они [власти] учреждения такой правовой системы, которая может справляться с проблемами, помогать снижать напряжение и удовлетворять запросы, или же это уловка, которая может вывести людей на улицы, подвигнуть их к протесту, привести к утрате стабильности и гармонии?” Коэн считал деятельность Чэнь Гуанчэна проверкой умения авторитарной системы приспособиться к растущим амбициям общества. Чэнь однажды спросил Коэна: “Чего они от меня хотят? Чтобы я протестовал на улице? Я-то хочу обратиться в суд”. В этом смысле, как сказал Коэн, Чэнь не был “диссидентом, хотя его могут сделать таковым”.

Коэн знал Чэня с 2003 года. Сотрудники Программы профессионального международного обмена Государственного департамента пригласили Чэня в США. Когда из Госдепартамента позвонили Коэну и спросили, найдется ли у того время для встречи с китайским юристом, профессор поинтересовался:

– А где он обучался юриспруденции?

– Он не обучался, – ответил звонивший.

– Тогда зачем мне с ним встречаться? – спросил Коэн.

– Этот парень – особенный. Я думаю, вы захотите его увидеть.

Они встретились. Коэн вспоминал: “Через полчаса мне стало ясно, что я имею дело с необыкновенным человеком”.

Эта встреча положила начало необычному альянсу Семидесятитрехлетний Коэн, высокий, лысый, с седыми усами и пристрастием к галстуку-бабочке, служил секретарем при двух членах Верховного суда США, а после стал первым практикующим в КНР западным юристом. Он считался дуайеном западных специалистов по китайскому праву Когда Коэн встретился с Чэнем во второй раз, в Пекине, он купил для него охапку книг по юриспруденции. Чэнь сказал: “Вы не поймете, с чем я борюсь и чего пытаюсь достичь, пока не приедете в Дуншигу”.

Коэн и его жена Джоан (историк искусства, кстати подружившаяся в Нью-Йорке с Ай Вэйвэем) отправились из Нью-Йорка в Дуншигу. Даже после десятилетий работы в Китае их ошеломила глубина бедности. Коэн встретился с клиентами Чэня. “Это было самое печальное зрелище, которое я когда-либо видел, – вспоминал Коэн. – Хромые, избитые, карлики… и такие, которым отказали в лицензии на открытие магазина, потому что они не дали взятку, и пострадавшие от несправедливого налогообложения или от рук милиции”. Коэн увидел книги, которые он купил для Чэня. У страниц были загнуты уголки: “Жена и старший брат читали ему вслух”.

Перед отъездом Коэна Чэнь изложил ему план: он хотел распространять закон изустно, научив двести крестьян основам правоведения, чтобы они могли заниматься делами, как это делал он. Коэн спросил:

– Вы действительно думаете, что местные власти позволят арендовать помещение в уездном центре, чтобы готовить людей, которые будут противостоять им и причинять неудобства?

– Да, – ответил Чэнь.

К тому времени, как Чэнь Гуанчэн отправился в тюрьму, партия сочла слишком мягким свой подход к циркуляции в обществе идей. Весной 2007 года Ху Цзиньтао объявил Политбюро, что цифровых фильтров и цензоров уже недостаточно. Партии нужно было “использовать” интернет, сказал он. Она должна “добиться господства над общественным мнением в Сети”.

Для этого партия создала корпус “контролеров общественного мнения”, которые, маскируясь под обычных пользователей, старались направить ход дискуссий в нужное русло. За оставленный в Сети комментарий им платили пол-юаня, поэтому критики прозвали “контролеров” умаоданом [7] .  Как и сотрудники Отдела, “контролеры” должны быть вездесущи – и незримы. Им запрещено упоминать, что они работают на партию. Ай Вэйвэй объявил, что подарит “айпэд” тому “умаодановцу”, который расскажет о своей деятельности. Двадцатисемилетний В. принял предложение. Он изучал журналистику, иногда выполнял работу для телевидения, но основную часть дохода получал как “контролер”.

Любое задание, объяснил В., начиналось со слов: “Повлияйте на общественный взгляд” или “Успокойте пользователей”. Если он открыто хвалил правительство, люди игнорировали его или называли “умаодановцем”, поэтому приходилось действовать тоньше. Когда начиналась большая дискуссия, он вставлял глупую шутку или скучную рекламу, чтобы отпугнуть случайных читателей. Если люди критиковали партию, например, за рост цены бензина, он мог подбросить идею: “Вы слишком бедны, чтобы водить машину? Тогда поделом вам”. “Когда люди видят это, они начинают нападать на меня, – говорил он, – и постепенно фокус смещается с цен на бензин на мои комментарии. Дело сделано”.

В. не пытался создать впечатление, что гордится своей работой. Он делал это за деньги и не рассказывал ни о чем семье и друзьям, поскольку это могло “повредить репутации… У всех есть желание знать правду – и у меня тоже… Мы обладаем большей свободой слова, чем прежде. Но как только ты получаешь свободу, ты видишь, что у некоторых больше свободы. Так что мы снова чувствуем себя несвободными. Угнетает сравнение”. Всего несколько минут спустя после публикации Ай Вэйвэем этого интервью с “контролером” цензоры заблокировали текст. Но это уже не имело значения: оно успело разойтись по Сети.

Скептицизм и критический настрой, как и мускулы, растут от тренировки. Активисты протопрофсоюзов за два месяца сумели при помощи интернет-форумов и мобильной связи организовать забастовки более чем на сорока заводах. Такой размах особенно обеспокоил партию, которая как никто сознавала потенциальную силу организованных рабочих. Все общественные институты оказались под линзой общественного мнения. Однажды в провинции Сычуань я посетил крошечный деревенский техникум. Через несколько лет, когда я решил поискать о нем новости, первой вещью, которая всплыла по запросу, была жалоба мэру, где говорилось, что школа “обманывает” учеников, выдавая им дипломы за прохождение сокращенной программы. “Мы заплатили за полноценное обучение, – объясняли студенты. – У нас не хватило слез, чтобы плакать”. Когда выпускники пожаловались, их вызвали к местным властям и попросили не устраивать шум. “Мы не создавали проблем, не устраивали беспорядки или еще что-то, – писал один из учеников. – Мы не нарушали закон и общественный порядок. Все, чего мы хотели, – объяснений”.

В Шанхае группа родителей выяснила, что из-за их сельской прописки школа не предоставляет детям медицинскую страховку. Поэтому они составили жалобу, озаглавленную так: “Мы живем в стране с жесткой иерархией”. “Ну и как может эта школа даже пытаться учить наших детей любви к партии и к родине?” – поинтересовались они. Вот еще один случай, отчасти символичный. Сценарист популярного телешоу “Стремление” о самостоятельно пришедших к успеху молодых мужчинах и женщинах пожаловался в интернете: “Сколько зрителей мне нужно, чтобы свести концы с концами?”

Партия столкнулась с проблемой, которую сама же и породила. Она так старательно ограничивала возможности выражения, что людям не осталось почти ничего, кроме того или иного рода беспорядков, – а это и есть самый страшный кошмар партии. Так что она отвечает, еще сильнее затягивая гайки. После нескольких дней уличных протестов в прибрежном городе Нинбо – люди не согласились с планом строительства очередного химического комплекса – городская администрация отступила, но цензоры на всякий случай заблокировали лозунг: “Мы хотим выжить, мы хотим преуспеть”.

Люди в интернете жаловались даже на то, что их взятки не привели к ожидаемому результату. Крупный хунаньский торговец недвижимостью Хуан Юйбяо попытался купить себе место в законодательном органе провинции, но после того, как он передал пятьдесят тысяч долларов, ему сообщили, что этого мало. (Тогда он опубликовал видео с людьми, взявшими деньги.) Молодая женщина по имени Ван Цянь жаловалась, что предложила пятнадцать тысяч долларов за армейскую должность (это открывало широкие возможности для коррупции), но ответственные за набор сообщили, что другие “новобранцы” предложили больше.

Чиновники не были единственными объектами жалоб. Клиенты жаловались хозяйке сайта знакомств Гун Хайянь, что их обманули. Ей ставили в вину, что она допускает мошенников на свой сайт. В Пекине одного мужчину приговорили к двум с половиной годам тюрьмы за обман женщины, которую он якобы встретил на “Цзяюань”. Компания Гун отрицала, что несет за это ответственность, однако котировки ее акций упали почти на 40 %. Клиенты потянулись прочь. Чтобы защититься от мошенников, на сайте ввели проверку, которая позволяла пользователям подтверждать свою биографию документами (корешками чеков, паспортами, свидетельствами о разводе). Чем больше документов прилагалось к анкете, тем больше присуждали квалификационных звездочек. Компания пригласила экспертов по документам, чтобы отслеживать подделки и выявлять подозрительных пользователей, например, часто меняющих свое имя и дату рождения.

Но критики не унялись. Официальная пекинская газета “Цзинхуа шибао” заклеймила ‘‘советников по подготовке ВИП-браков”, сводников, которые имели дело только с самыми богатыми пользователями, обычно мужчинами, организуя их встречи с наиболее желанными пользователями-женщинами. “Бриллиантовые холостяки” тратили до пятидесяти тысяч долларов на шесть кандидаток, что попахивало высокотехнологичной эскорт-службой. Когда я спросил об этом Гун, она не стала оправдываться. Есть спрос и есть предложение, объяснила она: “‘Бриллиантовые холостяки’ ищут симпатичных девушек. Некоторые из этих девушек хотят выйти замуж за такого человека. Идеальное совпадение”.

Из-за скандалов процветали конкуренты “Цзяюань”. Бизнес интернет-свиданий, который до Гун в Китае почти отсутствовал, превратился в индустрию с оборотом более миллиарда юаней. Компании понадобился опытный руководитель. В марте юн года, когда доходы и котировки акций стали падать, “Цзяюань” на должность второго гендиректора пригласил искушенного в технических вопросах У Линьгуана. Любовная индустрия стала полем боя: прежде У управлял World of Tanks.

Если раньше люди чувствовали себя неуютно в интернете, то теперь они уже не пытались скрыть недовольство теми, кто посягнул на их свободу в Сети. Никого не презирали так сильно, как пятидесятилетнего профессора информатики Фан Биньсина. Государственные СМИ называли его “отцом Великого файервола”. Когда Фан открыл собственный аккаунт в социальной сети, один пользователь призвал: “Кидайте кирпичи в Фан Биньсина!” Другой напоминал: “Враги народа неминуемо предстанут перед правосудием”. Цензоры убирали эти оскорбления так быстро, как могли, но не успевали угнаться за комментаторами. Люди называли его “евнухом” и “лакеем”. Некто в фотошопе приделал голову Фана кукле вуду с иголками во лбу. Фан оказался в руках разъяренной толпы.

Меньше чем через три часа после того, как пользователи интернета нашли его, “отец Великого файервола” закрыл свой аккаунт и ушел из цифрового мира. Несколько месяцев спустя в мае 2011 года, когда Фан читал лекцию в Уханьском университете, студент бросил в него яйцо, а потом ботинок, попавший в грудь. Преподаватели попытались задержать метателя, студента-естественнонаучника из соседнего колледжа, но другие учащиеся защитили его и вывели наружу. В Сети он сразу стал популярен. Люди предлагали ему деньги и отдых в Гонконге и Сингапуре. Одна девушка-блогер предложила переспать с ним. “Нет места, где я мог бы на равных дискутировать с Фан Биньсином, – объяснил студент свой поступок журналисту. – Поэтому я мог прибегнуть лишь к такому, в общем, экстремальному способу выразить недовольство”.

Чэнь Гуанчэн покинул тюрьму в сентябре 2009 года. Хотя теперь его никто ни в чем не обвинял, в Дуншигу он обнаружил, что власти подготовились к его приезду. Вокруг двора установили прожекторы и видеокамеры, на окна повесили стальные ставни и приставили к дому большой штат посменно работающих охранников. Однажды Коэн и Чэнь попытались подсчитать, сколько денег уходит на охрану, еду и прочее, нужное для изоляции слепого юриста от мира. Вышло около семи миллионов долларов.

По мнению самого Чэня, основное испытание было психологическим. Раз за разом охрана выносила вещи из дома во двор и оставляла их там, так что Чэню и его близким приходилось заносить все обратно. Охранники отняли телефон и компьютер, испортили телевизионный кабель. В какой-то момент Чэнь смог передать наружу небольшой видеорассказ об условиях своей жизни. Когда это обнаружилось, охрана завернула Чэня в одеяло и избила.

Но Чэня больше беспокоило другое. Его шестилетней дочери запрещали ходить в школу. Именно это, судя по всему, возмутило технически подкованных жителей Пекина, Шанхая и других крупных городов. 23 октября 2011 года тридцать из них попытались прорваться к Чэню. Охранники отняли и разбили о камни телефоны и видеокамеры. Гости уехали ни с чем. Эта драма привлекла внимание многих китайцев, например Хэ Пэйжун, преподавательницы английского из Нанкина. Прежде она о Чэне не слышала:

Первое, что я сделала, это проверила факты, о которых говорил Чэнь Гуанчэн… И даже если он однажды нарушил закон, борясь за права человека, я думаю, он уже заплатил за это. То, как с ним обращаются после освобождения, шокирует. Я не могла себе представить такие зверства в современном Китае. Мои друзья (некоторые из них – офицеры милиции) не верят, когда я рассказываю об этом.

Хэ присоединилась к “кампании темных очков” и начала рассказывать в блоге о Чэне и своем намерении посетить затворника 5 ноября, в день его рождения. Милиционеры, видимо, тоже ждали этого дня. Они стали следить за Хэ, сопровождать ее на работу и советовали не ездить в деревню. В какой-то момент, по ее словам, ей даже предложили оплатить отпуск, если это заставит ее остаться в стороне. Когда Хэ отказалась, ее поместили под арест до дня рождения Чэня. Она не испугалась. Вместе с другими сторонниками Чэня она распространила четыре тысячи наклеек на бампер с лицом Чэня, замаскированных под рекламу Kentucky Fried Chicken и с надписью Free CGC(“Свободу Чэнь Гуанчэну”). (Милиционерам объясняли, что это реклама курятины.) “Если сравнить эту затею с наклейками с предыдущими выступлениями в защиту прав человека в Китае, – сказала Хэ Пэйжун, – то, думаю, она отражает взгляды среднего класса, ведь в ней могут участвовать только люди, у которых есть машины”.

О кампании упомянули в международных новостях. Две недели спустя местные власти пошли на уступки. Дочери Чэня позволили посещать школу. Сам Чэнь остался под замком. Дело стало позором для правительства, но чем больше Чэнь и его сторонники жаловались, тем неохотнее власти показывали, что действуют под давлением. Когда иностранный репортер задал вопрос о Чэне на пресс-конференции во Всекитайском собрании народных представителей, его слова изъяли из стенограммы.

Песчаная буря

Весна в Пекине – время песчаных бурь. Ветер, дующий из монгольских степей, подхватывает по пути песчинки. Можно издали заметить приближение бури: небо становится неземным, желтым, а в оконных рамах образуются барханчики. В марте 2011 дом в хутуне, где я жил с Сарабет Берман (своей тогда подругой, а позднее – женой), просыхал после зимы. Мои соседи снова начали ездить на цветочный рынок на окраине столицы, чтобы украсить дом. И тогда пекинские продавцы цветов получили необычный приказ: не продавать жасмин. Это любимый китайский цветок, прекрасно подходящий для чая, с маленькими белыми лепестками, которые поэты связывали с невинностью. Но в этом году милиция объяснила торговцам: сколько бы вам ни предлагали денег – никакого жасмина. Если кто-нибудь будет просить жасмин, запишите номер его автомобиля и сообщите властям.

В Китае цветок приобрел аромат бунта и подстрекательства. Несколькими неделями ранее, 17 декабря, двадцатишестилетний тунисец Мохаммед Буазизи продавал фрукты без разрешения, и полиция конфисковала его товар и избила его самого. Буазизи был единственным кормильцем семьи из одиннадцати человек. Он обратился за помощью в мэрию, но никто не пожелал встретиться с ним. Отчаявшийся и униженный, он облил себя растворителем и поджег спичку.

Его смерть несколько недель спустя привела к демонстрациям против президента Зина эль-Абидина Бен Али. Полиция попыталась их подавить. Записи распространились в “Ю-Тьюбе” и “Фейсбуке”. Протест подогревало недовольство коррупцией, безработицей, инфляцией и политической несвободой. Примерно через месяц тунисский президент лишился поста, а манифестации вдохновили недовольных по всему арабскому миру. За границей произошедшее называли “Жасминовой революцией” (жасмин – это символ Туниса). Сами тунисцы предпочитали говорить о “революции достоинства”. Новости привлекли внимание китайцев. Когда пал режим Хосни Мубарака, Ай Вэйвэй написал в “Твиттере”: “Сегодня мы все – египтяне”.

Китайские власти изображали безразличие. Чжао Ци-чжэн, бывший глава Информационного управления Госсовета, сказал: “Мысль, будто ‘Жасминовая революция’ возможна в Китае, абсурдна”. Газета “Бэйцзин жибао” напомнила: “Все знают, что стабильность – это благо”, а в одной из статей “Чжунго жибао” о важности “стабильности” упомянули семь раз. Не напоказ партия реагировала иначе. Мой телефон зажужжал: новая утечка из Отдела. Указание редакторам всей страны гласило:

Не проводить сравнений между политическими системами Ближнего Востока и нашей страны. В СМИ имена лидеров Египта, Туниса, Ливии и других стран не должны появляться рядом с именами китайских лидеров.

“Арабская весна” сильно взволновала китайские власти. “Из искры, – говорил Мао, – может разгореться пожар”. Легко было переоценить силу технологий, но она, очевидно, помогла противникам авторитаризма. Другая причина недовольства партии была философской: та часто утверждала, что жителей развивающихся стран больше интересуют преуспевание и стабильность, чем “западные фантазии” о демократии и правах человека. Теперь, когда арабский мир выступил за демократию и права человека, говорить такое стало труднее.

Некоторые правители, например король Иордании, в ответ на “Арабскую весну” пообещали реформы. Власти Китая действовали иначе. Из распада Советского Союза они извлекли урок: вышедшие из-под контроля манифестации ведут к перевороту. Политбюро велело У Бан-гуо, одному из главных консерваторов, напомнить стране о “пяти ‘нет’”: в Китае нет и не будет оппозиционных партий, альтернативных принципов, разделения властей, федерализма и полномасштабной приватизации. “Если мы будем колебаться, – заявил У в Пекине на встрече с тремя тысячами законодателей, – государство провалится в бездну”.

В субботу 19 февраля на заграничном китайском сайте появился анонимный призыв: собраться в тринадцати китайских городах на следующий день, в два часа дня, и “пройтись, держа в руках цветок жасмина”. Правительство мобилизовало десятки тысяч милиционеров и агентов госбезопасности на случай беспорядков. Газета НОАК “Цзе-фанцзюнь бао” предупредила о “бездымной войне”, ведущей к “вестернизации и расчленению страны”.

В назначенный час городские власти Пекина пресекли возможность обмениваться текстовыми сообщениями. Большинство пришедших были иностранными журналистами. У “Макдоналдса” в торговом районе Ванфуцзин собралось сотни две китайцев, но было невозможно понять, кто из них манифестант, кто милиционер, а кто зевака. В толпе я, к своему удивлению, заметил Тан Цзе, молодого националиста из Шанхая. “Просто захотелось посмотреть. Я думал, будет больше интересного. Я не предполагал, что не придет никто, кроме репортеров. Мы сделали фотографии журналистов, – Тан рассмеялся. – Не случилось революции”.

За три года, что я его знал, Тан защитил диссертацию и превратил патриотизм в профессию: когда его видеоролики разлетелись по Сети, Тан нашел единомышленников вроде Жао Цзиня, открывшего сайтAnti-CNN.com. Теперь Жао открывал продюсерскую компанию, и Тан переехал в Пекин. Они назвали ееApril Media (m4) – от месяца, когда поднялись на защиту олимпийского факела. Они переводили статьи с китайского на английский и наоборот, записывали видеоролики и лекции и стремились “представить… более объективный взгляд на мир”.

Через пару часов Тан Цзе услышал, что активисты сняли на видео у “Макдоналдса” необычную сцену: в толпе на короткое время появился посол США Джон Хантсмен-младший. Посол настаивал, что это совпадение (было время обеденного перерыва), но для китайских националистов его визит стал доказательством того, что США хочет спровоцировать “Жасминовую революцию”. На видео человек спрашивает Хантсмена: “Вы хотите увидеть Китай погруженным в хаос?” Посол ответил, что нет, и постарался быстрее уйти. Тан увидел в этой записи задатки хита, правда, пришлось потрудиться, накладывая субтитры и добавляя комментарии:

Конечно, у Китая много проблем. Но мы не хотим быть вторым Ираком! Мы не хотим быть вторым Тунисом! Мы не хотим быть вторым Египтом! Если нация погрузится в хаос, разве Америка и так называемые реформаторы будут кормить 1,3 миллиарда человек? Не нужно тут все на-хрен портить!

Когда он закончил, было три часа ночи, и, прежде чем опубликовать видео, Тан помедлил: его сайт уже получил официальное предупреждение – не комментировать события на Ближнем Востоке. “Но я подумал, что это нужно опубликовать, – сказал Тан. – Любое медиа, заполучившее такого рода материал, поняло бы, что это успех”. Тан нажал кнопку. К концу дня Министерство иностранных дел КНР жаловалось на Хантсмена, а Тан отвечал на звонки репортеров из Солт-Лейк-Сити, родного города посла.

На следующей неделе я навестил Тан Цзе в новом кабинете в офисном здании недалеко от Олимпийского стадиона. Тан выглядел воодушевленным. Правда, пока он не нашел жилье в Пекине и поэтому спал на разбитом диване в кабинете. Офис был обставлен в духе “ИКЕА” (я наблюдал такое в штаб-квартирах многих китайских стартапов), а на стенах висели вдохновляющие плакаты: знамена на ветру, урожай на полях. Девизом компании было: “Наше время. Наша надежда. Наша история. Наша вера”.

Мы спустились в кафетерий. Я упомянул, что познакомился с Хань Ханем, писателем и предпринимателем, почти ровесником Тана. Тот фыркнул: “Он слишком прост, иногда даже наивен. Замечает некоторые проблемы, но это очень поверхностные наблюдения. Он только говорит что-то вроде ‘Правительство – плохое’”. Я возразил, что сайт Тана рассказывает во многом о том же – о коррупции, загрязнении окружающей среды, необходимости политических реформ, – но у Тана был другой взгляд: “Разница между нами и Ханем в том, что мы пытаемся быть конструктивными. Например, он рассказывает о коррупции и высоких ценах на жилье, и люди возмущаются. А мы говорим – давайте решать эти проблемы постепенно”.

Несмотря на неуспех “жасминовых” манифестаций, организаторы призвали повторить попытку в следующие выходные: “Китайский народ должен сам бороться за свои права”. Они потребовали, чтобы партия обеспечила независимость судов, боролась с неравенством и коррупцией, а если она не в состоянии это сделать, то – “освободить подмостки истории”. В лозунгах практические пожелания – “Мы хотим работу, мы хотим жилье!” – соединялись с абстракциями: “Мы хотим справедливости, мы хотим правосудия!”

Несколькими годами ранее китайские студенты сыграли ключевую роль в подъеме национализма. Теперь высказывалась другая их часть. Студенты в Сеуле, Париже, Бостоне и других местах писали воззвания в поддержку “Жасминового движения”, посвящали ему блоги, страницы и записи в “Фейсбуке”, “Гугле” и “Твиттере”. Они призывали “уволенных рабочих и жертв принудительного выселения участвовать в демонстрациях, выкрикивать лозунги, отстаивать свободу, демократию и политические реформы, положить конец однопартийному правлению”.

Вне Сети, однако, признаков активности оппозиции заметно не было. Власти решили не рисковать. В назначенный день на улицы вышли сотни милиционеров в штатском и в форме. Спецназовцы держали наготове собак и автоматы. Иностранным журналистам заранее посоветовали держаться подальше, но кое-кто из них все равно пришел. Стивена Ингла, репортера “Блумберг”, милиционеры повалили на землю, тащили за ногу и били по голове. Оператора пинали в лицо. Когда у МИДа потребовали расследования, представительница министерства прямо сказала, что если журналисты пытались “вызвать беспорядки”, то “никакой закон не может их защитить”. Протест сошел на нет. В качестве последней попытки организаторы призвали просто прийти в “Макдоналдс” в назначенный час и заказать набор № 3.

Впервые за долгое время начались карательные операции. Люди, которые высказывались в поддержку манифестаций, исчезали – по крайней мере на время. Некоторые открывали двери звонящему и пропадали, других затаскивали в машину. Утром 13 апреля 2011 года в аэропорту Шоу-ду художник Ай Вэйвэй стоял в очереди на рейс в Гонконг. Его отозвали в сторону. Милиционеры явились в дом сына Ая, жившего с матерью недалеко от мастерской. В другом районе Пекина репортера Вэнь Тао, часто снимавшего Ая, силой усадили в черный седан. Троих ассистентов Ая задержали.

В мастерской милиция изъяла дюжину компьютеров и жестких дисков. Они взяли под стражу восемь ассистентов и задержали Лу Цин, жену Ая, для допроса. Вечером ассистентов освободили, но вестей об Ай Вэйвэе и других не было. Цензоры обновили черный список: “Ай Вэйвэй”, “Вэйвэй”, “Ай Вэй”, “толстяк Ай”. Некоторые ускользнувшие от внимания цензоров отсылки широко распространились – например, переиначенные слова Мартина Нимеллера:

Когда лишился свободы толстый, вы сказали: “Меня это не касается, потому что я худой”.

Когда лишился свободы бородатый, вы сказали: “Меня это не касается, потому что у меня нет бороды”.

Когда человек, разбрасывающий семена подсолнечника, лишился свободы, вы сказали: “Меня это не касается, потому что я не разбрасываю семена подсолнечника” [8] .

Но когда они придут и за худыми, и за безбородыми, и за теми, кто не разбрасывал семена подсолнечника, не останется никого, кто высказался бы в вашу защиту.

К середине апреля защитники прав человека назвали происшедшее крупнейшей расправой со времен событий на площади Тяньаньмэнь. Двести человек были допрошены или помещены под домашний арест, еще тридцати пяти угрожала тюрьма. Список включал не только диссидентов старой школы, но и журналистов, а также некоторых “звезд” социальных сетей. Юрист по имени Цзинь Гуанхун впоследствии рассказал, что его, поместив в психиатрическую клинику, привязывали к кровати, избивали, что ему делали какие-то уколы. Некоторым милиционеры напоминали о судьбе Гао Чжишэна. От активистки Ли Тяньтянь требовали подробно описать ее сексуальную жизнь в комнате, полной охраны, и велели никогда не говорить, как с ней обращались. Но она опубликовала информацию в интернете: “Я чувствовала себя униженной, как если бы меня били, а я улыбалась и говорила, что не чувствую боли. В безвыходной ситуации. Беспомощная”.

Когда репрессии усилились, госсекретарь Хиллари Клинтон обвинила китайские власти в том, что они “пытаются повернуть историю вспять, а это бесполезно”. В ответ “Жэньминь жибао” процитировала данные Исследовательского центра Пью, согласно которому китайцы – самые довольные среди населения двадцати стран (довольных жизнью набралось 87 %). В суматохе почти незамеченным остался проект бюджета: КНР впервые потратила на внутреннюю безопасность больше, чем на защиту от внешних угроз. При этом газета утверждала, что протесты бесплодны, потому что “некогда отсталая и бедная страна стала второй в мире в экономическом отношении… и весь мир оценивает ее очень высоко”.

Вестей от Ая не было. Мать и старшая сестра расклеили по району рукописное объявление – среди рекламы и плакатов с потерянными собаками:

Ай Вэйвэй, 53 года, мужчина. Третьего апреля 2011 года около 8.30 утра в аэропорту Шоуду, перед посадкой на рейс до Гонконга, его увели двое мужчин. Прошло более 50 часов, местонахождение остается неизвестным.

В тот же день МИД заявил, что Ай под следствием за “экономические преступления”, которые “не связаны с защитой права человека и свободы выражения”. Партийный таблоид “Глобал таймс” назвал Ая “паршивой овцой китайского общества”, которая должна “заплатить” за неповиновение: “Китай идет вперед, и никто не в состоянии заставить страну подстраиваться под собственные симпатии и антипатии”.

В аэропорту художника усадили на заднее сиденье микроавтобуса, где сидели милиционеры. На голову Аю надели черный мешок. Когда мешок сняли, перед художником стоял мускулистый человек с короткими волосами. Ай приготовился к побоям. Вместо этого охранники усадили его на стул, обыскали, сняли ремень и пристегнули наручником правую руку. Восемь часов спустя явились двое следователей. Один открыл лэптоп. Второй – мужчина средних лет в полосатой спортивной куртке с заплатами на локтях – закурил. Он представился – “господин Ли”. Следующие два часа “господин Ли” расспрашивал Ай Вэйвэя о зарубежных контактах, источниках дохода и политическом смысле его работ. Он читал записи Ая в блоге и в “Твиттере”. Спрашивал, знает ли художник, кто стоит за призывами к “Жасминовой революции”. Ай попросил пригласить адвоката. “Закон вам не поможет, – услышал он в ответ. – Просто выполняйте приказы. Вам же будет лучше”.

Несмотря на беспокойство, Ай был воодушевлен. После многократных попыток описать партию он оказался с нею лицом к лицу. Допрашивающие, похоже, с трудом понимали его мир: “господин Ли” спрашивал, как позируют обнаженные модели. Когда художник сказал, что скульптура может стоить восемь тысяч долларов, следователь сначала не поверил ему.

“Господин Ли” объяснил Аю, что к его аресту готовились целый год: “Мы стояли перед очень сложным решением: арестовывать вас или нет. Но потом решили, что должны… Вы унижаете китайское правительство, а это противоречит национальным интересам… Вы стали частью спланированной за рубежом ‘мирной революции’”. В конце концов, сказал Ли, мы решили “раздавить” художника, которого, скорее всего, обвинят в “попытке свержения государственной власти”, как и Лю Сяобо.

Следующие несколько суток Ай ни разу не оставался один. Его перевели на военную базу и поместили в узкую комнату без окон и с мягкими стенами. Два молодых охранника в оливковой униформе не отходили от него больше, чем на метр. Они провожали его в душ и в туалет. Когда он ходил по камере, они ходили вместе с ним. Они требовали, чтобы он спал, оставляя руки на виду, и просил у них разрешения дотронуться до лица. Ай задавался вопросами о людях рядом с ним. Считают ли они, что помогают процветанию страны? Борются ли с эгоистичными, подрывными элементами вроде него? Или видят себя мускулами организма, снедаемого страхом смерти?

Допросы продолжались, но против Ая не применяли физическое насилие. Страх приводил к истощению. Он потерял в весе. Ай принимал свои обычные лекарства от диабета, высокого давления, сердца и травмы головы. Его постоянно проверял врач – иногда каждые три часа. Он начал терять счет времени. Он почти забыл, почему он здесь. Он чувствовал себя так, как будто бродит в одиночестве “среди песчаной бури”.

Через шесть недель Аю выдали чистую белую рубашку и велели принять душ. Его жене разрешили свидание. Ползли слухи, что Ая пытают, и власти решили опровергнуть их. Предполагаемая постановка привела художника в ярость: “Я не хочу видеть ее. Вы говорите, что я не могу увидеть своего адвоката. Так что же я смогу рассказать ей о случившемся за эти полтора месяца?” Ему объяснили, что он может сказать: его допрашивали об ‘‘экономических преступлениях”, он в добром здравии. Ничего другого говорить не следовало.

Арест Ай Вэйвэя вызвал такой международный резонанс, какой не вызывали его работы. В одночасье он стал известнейшим в мире диссидентом. У китайских посольств шли демонстрации. Его портрет – борода, тяжелые веки и мясистые щеки – высвечивали проектором на фасадах и печатали на футболках в Европе и Америке. Британский скульптор Аниш Капур призвал к всемирному протесту и посвятил Аю огромную инсталляцию “Левиафан” в парижском Большом дворце. Салман Рутттди на страницах “Нью-Йорк таймс” напомнил о великих битвах искусства с тиранией – Овидия с Августом, Мандельштама со Сталиным: “Правительство Китая превратилось в самую значительную угрозу свободе слова в мире, и поэтому нам нужен Ай Вэйвэй”.

В Китае ситуация была сложнее. Через несколько дней после исчезновения Ая американский дилер китайского искусства, имевшая хорошие связи в столице, за обедом посоветовала мне не писать об аресте. Она напомнила, что, согласно китайскому закону, милиция вправе задержать подозреваемого до тридцати дней без предъявления обвинения, и предположила, что Ая отпустят: “Не надо унижать Китай. Позвольте процессу идти своим чередом”. Долго жившая в Китае иностранка, не столь уверенная в местном правосудии, возразила: “Я двадцать лет оправдывала Китай, но вот это оправдывать нельзя. Вы ни хрена не правы”. Обед продлился недолго.

На самом деле я колебался, нужно ли мне писать про Ай Вэйвэя – или слепого юриста Чэнь Гуанчэна, или нобелевского лауреата Лю Сяобо? Говорят ли их биографии о Китае в целом? Если средний потребитель новостей на Западе еженедельно читает, смотрит или слушает всего один материал о Китае, нужно ли посвящать этот материал людям с трагической судьбой? Это проблема пропорции: сколько рассказать о хорошем, а сколько о дурном? Сколько об успехе, а сколько о репрессиях? Издалека иностранцам судить тяжело, но и вблизи, как я обнаружил, не легче: все зависит от того, куда смотреть.

Считается, что западные журналисты уделяют слишком много внимания диссидентам. Это, мол, потому, что мы одобряем их надежду на либеральную демократию, потому, что они владеют английским и у них хорошо подвешен язык. Вечная трагедия противостоящей государству личности, безусловно, привлекательна. Она помогает объяснить, почему символом Китая в последние тридцать лет был не экономический бум, а мужчина перед танком около площади Тяньаньмэнь. Всякий раз, когда я писал об ущемлении прав человека, я знал, что сильнее всего мне достанется от других иностранцев, живущих в Китае. И это понятно: иностранцы могли провести в Китае годы, не сталкиваясь с кем-либо из подвергшихся пыткам или заключению без суда, так что им казалось, будто я сгущаю краски. Диссиденты, популярные в Нью-Йорке и Париже, почти неизвестны обычным китайцам, что – предположительно – ставит обсуждение демократии и прав вне забот простых людей.

Но эти аргументы меня не убеждали. Популярность всегда казалась мне странным способом оценить важность идеи в стране, где господствует цензура. (Группа Гарвардских исследователей позднее выяснила, что новости об аресте Ая стали в том году наиболее популярным из заблокированных поисковых запросов в Китае.) Газета “Глобал таймс” утверждала, что мировоззрение Ай Вэйвэя не является “общепринятым”. В некоторой степени так оно и есть: образ жизни Ая категорически отличается от общепринятого. Но если говорить об убеждениях, все не так очевидно: разрушение школ во время землетрясения привлекло внимание не только городской элиты, но и обычных китайцев, и, пытаясь почтить память самых уязвимых членов китайского общества, Ай выразил разделяемую многими идею. Да и игнорировать влияние малой группы убежденных людей – значит неверно интерпретировать китайскую историю: малые группы часто одерживали верх над массами.

Чтобы понимать Китай, необходимо понимать, почему арестовали Ай Вэйвэя, пытали Гао Чжишэна, посадили в тюрьму Лю Сяобо. По тому, принимает ли страна таких, как Ай, можно судить о том, насколько близко Китай подошел к открытости.

Пошел второй месяц ареста Ая. Это событие раскололо творческие круги Китая. Одних арест Ая обеспокоил, поскольку показал: никто, как бы известен он ни был и какими бы связями ни обладал, не может чувствовать себя в безопасности. Другие не одобряли критику Ая в адрес других интеллектуалов и воспринимали его подход как провокационный. В Пекине люди закатывали глаза к небу, слыша о шумихе. Стало модно шептать, что у Ай Вэйвэя и Лю Сяобо комплекс мессии.

Даже тем, кто был в ужасе от ареста, он указал рамки дозволенного. Когда я встретился с Хань Ханем, он сказал: “По поводу исчезновения Ай Вэйвэя – мы ничего не можем с этим поделать”. Обстановка для беседы о политике была странной: трек в пригороде Шанхая. Вокруг расхаживали долговязые модели в нескромных виниловых костюмах: мини-юбках с надписью “Фольксваген” и топиках “Киа”. На Хане был серебристый комбинезон с рекламой “Фольксваген” на груди, “Ред булл” на манжетах и Homark Aluminum Alloy Wheels – на правом рукаве. В палатке команды пахло резиной и маслом, а машины жужжали на поворотах, как разозленные пчелы. Гонщики входили и выходили, отодвигая полог, как султаны в старых фильмах.

В последние годы Хань и Ай установили дружеские, но не близкие отношения. Художник ценил работу писателя, а писатель в своем журнале опубликовал рентгеновский снимок черепа Ая после травмы. Но теперь Хань выбирал слова: “Если правительство считает, что Ай – такая большая проблема, пусть так и скажут… Это нормально, если все будут знать правду. Они говорят ‘экономические преступления’, потому что Ай художник, он знаменит, но если вы пытаетесь доказать, что он совершил ‘экономические преступления’, предъявите доказательства”. Хань не писал об этом в блоге: это “бессмысленно… Система автоматически блокирует его имя”.

Я снова убедился в том, как легко упустить из виду различия между деятелями, которые вроде бы придерживаются одних и тех же позиций. Несколькими днями ранее живущий в Лондоне писатель Ма Цзянь в колонке, напечатанной вне Китая, предположил, что после Ай Вэйвэя мишенью станет Хань и три других известных критика властей: “Режим не остановится до тех пор, пока не будут звучать голоса лишь ‘официальных’ авторов”. Но желание представить Ханя и Ая людьми одного сорта, либералами, жаждущими политических реформ, было ошибкой. Хань сказал мне: “Ай более прямолинеен и упорен в каждом случае. А я критикую что-то одно, им становится неудобно, они просят меня перестать говорить об этом, и тогда я критикую другое. У нас тут сотни вещей, о которых можно поговорить”.

Попытка определить, как далеко в Китае можно зайти в сфере творчества, напоминала черчение линий на пляже в темноте: политический ландшафт постоянно менялся. Почва, твердая минуту назад, в следующее мгновение оказывалась зыбкой. Хань поддерживал с властями шаткое перемирие, но не оставлял иллюзий о своей готовности держаться безопасной стороны. Он не пытался перенести свое недовольство из Сети на улицы и не поддерживал призывы к многопартийным выборам: “Партия все равно выиграет, потому что богата и может подкупать людей. Пусть культура будет разнообразнее, а СМИ – свободнее”. Иностранцы принимали его требование открытости за призывы к демократии, но разница была существенной.

В восемьдесят первый день заключения, 22 июня, Ай Вэй-вэя известили, что он проведет в тюрьме много лет – или сегодня же выйдет на свободу, если признается в уклонении от уплаты налогов. Ему дали подписать признание. Он попросил адвоката. “Если не подпишете, – сказал один из следователей, – мы можем никогда вас не отпустить, потому что еще не закончили свою работу”. Этот момент стал откровением. “Я борюсь не с системой, – сообразил Ай, – а вот с этими двумя людьми очень низкого положения, которые не верят, что я преступник, но не могут закончить свою работу. И тоже злятся”.

Важнейшим условием освобождения стало следующее: нельзя разговаривать с иностранцами и писать в интернете в течение года. Ай подписал бумагу Потом его привезли в участок, где его ждала жена. Расследование продолжится, но теперь он на свободе. Ай был в недоумении. Почему его отпустили? Он мог лишь догадываться. Из-за дипломатического давления? Вэнь Цзябао готовился к визиту в Великобританию и Германию, где люди собирались протестовать против ареста Ая, но единственное объяснение поступило из новостей: там сообщили, что компания Ая недоплатила “огромную сумму в виде налогов и умышленно уничтожала бухгалтерские документы”. Ая отпустили под залог – “за хорошее поведение, признание преступлений и из-за хронической болезни”.

Телеоператоры поджидали Ая около мастерской. Его худые руки торчали из рукавов поношенной синей футболки. Художник поддерживал брюки: он потерял почти тринадцать килограммов, а ремень ему так и не вернули. Журналисты окружили Ая, и он взмолился: ему нельзя говорить. Непонятно было, победа это или поражение. Как и в случае ухода Ху Шули из “Цайцзина”, освобождение Ая дорого ему обошлось. С тех пор, как партия посвятила себя “гармонизации” общества, голоса людей становятся требовательнее – и партия приняла вызов. Поиск правды такими, как Ху Шули, с годами захватывал и таких, как Ай Вэй-вэй и Чэнь Гуанчэн – не представляющих организацию и труднее поддающихся контролю. Потом это передалось и людям на улицах, вооруженным теперь информационными технологиями.

Когда одновременно зазвучало столько возмущенных голосов, идеологический консенсус исчез. Китайцы искали друг у друга информацию и доверие. Спустя год после появления [сервиса микроблогов] “Вэйбо” уже 70 % пользователей видели в социальных сетях основной источник новостей. (В Америке – 9 %.)

Разумеется, партия могла упрятать своих критиков в тюрьму Глядя на то, как присмиревший Ай входит в ворота – чтобы дожидаться следующего шага властей, – я задумался, восстановила ли партия влияние на умы. Мне показалось, что с помощью грубой силы она вернула рамки возможного. Менее чем через месяц я понял, насколько был неправ.

Гроза

Южный вокзал в Пекине напоминает летающую тарелку. Его серебристый сводчатый потолок излучает свет. Там столько же стали, сколько пошло на возведение Эмпайр-стейт-билдинг, и за год он пропускает 240 миллионов человек – на 40 % больше, чем Пенсильванский вокзал в Нью-Йорке, самый оживленный в Америке. В 2008 году, когда открылся Южный вокзал, это был крупнейший в Азии железнодорожный терминал (позднее этот титул отвоевал Шанхай). Министерство железных дорог Китая (там почти столько же сотрудников, сколько гражданских служащих работает на правительство США) построило или обновило около трехсот вокзалов.

Утром 23 июля 2011 года пассажиры торопились на сверхскоростной поезд “Гармония” (D301), идущий на юг, в Фучжоу, город, лежащий в 1561 километре от Пекина. На перроне они обнаружили нечто, похожее на самолет без крыльев: трубу из алюминиевого сплава длиной полкилометра, составленную из шестнадцати вагонов, выкрашенных в белый и синий. Гостей встречали бортпроводницы в шапочках в духе “Пан-Американ” и юбках-карандашах. Рост каждой, согласно правилам, составлял минимум 163 сантиметра, и натренированы они были улыбаться так, чтобы виднелись ровно восемь зубов. Двадцатилетняя студентка Чжу Пин, заняв свое место, написала соседке по общежитию, что “полетит” домой: “Даже мой лэптоп работает быстрее обычного”.

Семье Цао билеты в роскошный спальный вагон виделись символом жизненного успеха. Двадцать лет назад пара эмигрировала в Америку, поселилась в Нью-Йорке, в Куинсе, и со временем получила приличную работу – смотрителями в аэропорту Ла-Гуардиа. Оба стали гражданами США, отправили двух сыновей в колледж, а теперь вернулись в Китай туристами и сфотографировались, стоя по струнке под портретом Мао на Тяньаньмэнь. Следующим пунктом маршрута значилось воссоединение с родственниками в Фучжоу. Это был первый в жизни Цао отпуск. Их сын Генри, владеющий в Колорадо бизнесом по продаже запчастей для фотоаппаратов, впервые увидел страну, которую семья запомнила бедной.

До недавнего времени китайские железные дороги были символом отсталости. Более века назад, когда вдовствующей императрице Цыси преподнесли в подарок миниатюрный состав, чтобы возить ее по Запретному городу, она нашла “огненную колесницу” столь противоречащей порядку вещей, что настояла, чтобы ее по-прежнему носили в паланкине евнухи. Мао, во многом в военных целях, одобрял постройку железных дорог, но для простых китайцев путешествия на поезде оставались адом. Опаздывающие и переполненные поезда назывались по цветам закопченных вагонов: “зеленокожие” шли медленнее всего, “краснокожие” – чуть быстрее. Даже после того, как Япония в 50-х годах завела у себя скоростные поезда, а Европа последовала ее примеру, на китайца приходилось, сокрушалась официальная пресса, “менее длины сигареты” путей.

В 2003 году министр Лю Чжицзунь возглавил проект по постройке двенадцати тысяч километров высокоскоростных железных дорог – больше, чем во всех остальных странах. Всем, кто имел дело с китайскими поездами, было трудно это представить. “Если бы вы сказали мне в 1995 году, что с Китаем будет сейчас, я бы счел вас помешанным”, – сказал мне Ричард ди Бона, английский транспортный консультант в Гонконге. Проект с бюджетом более 250 миллиардов долларов обещал стать самым дорогим со времен Эйзенхауэра.

Чтобы запустить в 2008 году первый маршрут, министр Лю, получивший за хвастовство прозвище “Большой скачок”, заставлял рабочих и инженеров трудиться посменно круглые сутки. “Чтобы добиться ‘большого скачка’, – говаривал он, – нужно принести в жертву целое поколение”. (Некоторые коллеги называли его Безумным Лю.) Государственная служба новостей объявила героем инженера Ли Синя: сидя за компьютером, он почти ослеп на левый глаз. (“Я буду работать и без глаза”, – объявил он.) В июне 2008 года был совершен тестовый прогон. Строительство на 75 % вышло из бюджета и сильно зависело от немецких чертежей, но во время церемонии никто об этом не вспоминал. Когда начала работать другая линия, Лю сел рядом с машинистом: “Если кто-то погибнет, я буду первым”.

Осенью, чтобы помочь защититься от рецессии, власти Китая более чем удвоили траты на высокоскоростные железные дороги и к 2020 году решили довести длину таких маршрутов до шестнадцати тысяч километров (все равно что пять раз построить Первую трансконтинентальную железную дорогу в Америке). Китай готовился передать железнодорожные технологии Ирану, Венесуэле и Турции, проложить линию через горы Колумбии, которая смогла бы поспорить с Панамским каналом, и подрядился запустить ‘‘паломнический экспресс” между Меккой и Мединой. В январе 2011 года президент Обама увидел в китайском железнодорожном буме доказательство того, что “наша инфраструктура была лучшей, но теперь лидерство принадлежит другим”. В следующем месяце губернатор Флориды Рик Скотт прервал строительство первого американского сверхскоростного поезда, отказавшись от федерального финансирования. Корпорация “Амтрак” объявила, что готовится достичь скоростей, сравнимых с китайскими, к 2040 году.

Из Пекина D301 устремился на юго-восток, к побережью, через изумрудные рисовые поля. Генри Цао, сидевшему у окна в последнем купе второго вагона, казалось, что поезд плыл, описывая долгие изящные дуги, и ухал, встречая идущий мимо состав. К закату начала собираться гроза, и Генри смотрел на молнии. Он растянулся на полке. Рядом сидела мать – короткие вьющиеся волосы, бело-синяя полосатая блузка. Прожив полжизни в Америке, она сохранила привычки китайского путешественника и везла с собой более десяти тысяч долларов наличными, а также подарки – нефритовые украшения. Муж сидел напротив с “айфоном”. Он сделал расплывчатый снимок табло в конце вагона: оно показывало 302 км/ч.

В 19.30 у города Вэньчжоу молния ударила в металлический ящик у путей. Ящик размером с сушку для посуды был частью сигнальной системы, указывающей машинистам и диспетчерам, где поезда. Поскольку туннели глушили сигнал, поезда во многом рассчитывали на проводное оборудование. Когда молния сожгла предохранители, связь между машинистами и диспетчерами прервалась. Семафор заклинило на зеленом цвете.

На ближайшей станции техник получил слабый сигнал. Он немедленно отправил ремонтников, чтобы выяснить, что случилось, и сообщить о проблеме шанхайскому диспетчеру по имени Чжан Хуа. Поезд, везущий семью Цао, был еще далеко, но экспресс D3115 с 1072 пассажирами, тоже направляющийся в Фучжоу, шел впереди D301. Чжан вызвал D3115 и предупредил машиниста, что из-за прервавшегося сигнала его поезд может автоматически остановиться. В этом случае машинисту нужно было взять контроль на себя и аккуратно довести состав до безопасного участка. Как и было предсказано, компьютер остановил D3115, но когда машинист попробовал привести его в движение, двигатель не включился. За пять минут машинист D3115 вызывал Шанхай шесть раз, но сигнал отсутствовал. Один из пассажиров выложил в интернете фотографию темного вагона: “Что произошло с поездом?.. Теперь он движется не быстрее улитки… Надеюсь, ничего не случится”.

Диспетчер Чжан к тому времени пытался управиться уже с десятью составами. Не получив отчета отD3115, он, вероятно, решил, что тот снова в пути. Поезд, везший семью Цао, опаздывал уже на полчаса, и в 20.24 Чжан разрешил ему ехать. Через пять минут машинист D3115 смог запустить двигатель и начал медленное движение. Когда поезд добрался до неповрежденной части путей, он внезапно появился на мониторах. D301 несся вперед. Диспетчер предупредил: “Впереди состав! Будьте осторожны! Оборудование… ” Сигнал снова исчез.

Экспресс D301 вел тридцативосьмилетний машинист Пань Ихэн. Он успел взяться за ручной тормоз. Поезд шел по виадуку над долиной, а прямо перед ним был D3115, двигавшийся так медленно, что казался стеной.

Рукоятка проткнула Паня. Генри Цао взлетел в воздух, его тело сжалось в ожидании удара. Но удара не последовало. Вместо этого Генри падал – и не знал, как долго: “Я слышал, как кричала мама, а потом все потемнело”. Его вагон и два других упали на поле с высоты двадцать метров. Четвертый вагон, сыпавший искрами, качался на краю виадука.

Генри очнулся в больнице. Врачам пришлось удалить селезенку и почку. Он разбил колено, сломал ребра и получил черепно-мозговую травму. Когда Генри пришел в себя настолько, что смог понимать, что ему говорят, ему сообщили, что родители погибли. В хаосе пропали и деньги.

В Вэньчжоу погибло 40 человек, еще 192 были ранены. По причинам прагматическим и символическим правительство отчаянно хотело снова пустить поезда, и спустя сутки власти объявили, что линия снова действует. Отдел приказал редакторам не обращать большого внимания на происшедшее. На следующее утро на первых полосах не было ничего о первой в Китае катастрофе сверхскоростного поезда.

Однако общество не пожелало забыть о ней. Люди хотели знать, что и почему произошло в Вэньчжоу. Ведь речь шла не о съехавшем в канаву провинциальном автобусе. Десятки мужчин и женщин погибли на дороге, являющейся гордостью страны. В этом мире у пассажиров были мобильные телефоны, а у свидетелей и критиков – инструменты, позволяющие обойти пропагандистов. Прошло всего три года с землетрясения в Сычуани.

Люди требовали объяснить, почему выжившего двухлетнего ребенка нашли после того, как спасатели уже остановили операцию. Официальный представитель железной дороги назвал этот случай “чудом”. Его осмеяли, сочтя предложенное объяснение “оскорблением разума китайского народа”. Спустя несколько дней после аварии в “Вэйбо” появилось десять миллионов сообщений вроде: “Когда страна настолько коррумпирована, что удар молнии приводит к железнодорожной катастрофе… никто из нас не может чувствовать себя в безопасности. Сегодняшний Китай – это поезд, несущийся через грозу… а все мы – его пассажиры”.

В какой-то момент власти вырыли яму и закопали часть обломков, сказав, что им нужно очистить место для ремонта. Когда журналисты обвинили их в попытке помешать расследованию, несчастный пресс-атташе заявил: “Верите вы в это или нет, а я – верю”. Эта фраза разлетелась по интернету. (Поезд откопали. Пресс-атташе уволили. В последний раз его видели работающим в Польше.)

Через несколько дней государственная компания, произведшая сигнальную коробку, извинилась за ошибки в конструкции. Но многим внимание к неисправной детали показалось попыткой затушевать более серьезные проблемы: всепроникающую коррупцию и пренебрежение моралью, уже приведшие к появлению ядовитого молока, ненадежных школьных зданий и шатких, в спешке возведенных мостов. Диктор государственного телевидения Цю Цимин внезапно стал рупором ситуации, когда, оторвавшись от листка с текстом, спросил в пустоту: “Можем ли мы выпить стакан молока, не подвергая себя опасности? Уверены ли, что живем в здании, которое не обрушится на голову? Можем ли спокойно ездить по дорогам?”

Вэнь Цзябао не оставалось ничего, кроме как посетить место аварии и пообещать провести расследование: “Если за этим кроется коррупция, мы должны действовать согласно закону, мы не будем снисходительны… Лишь так мы можем почтить погибших”. Когда Вэня спросили, почему он ждал пять дней, а не посетил место аварии немедленно, он ответил, что болел и провел одиннадцать дней в кровати. В интернете немедленно отыскались заметки и фотографии, показывающие, что он в эти дни встречался с чиновниками и посещал собрания.

Общество не забыло обещание Вэня. Когда миновал срок окончания расследования, люди потребовали более тщательного разбирательства. Наконец, в декабре власти опубликовали беспрецедентно подробный доклад. В нем признавались “серьезные конструкционные изъяны” оборудования, “пренебрежение безопасностью”, нарушения порядка закупок и испытаний. В правительстве и индустрии обвинения предъявили 54 виновным, начиная с Лю Чжицзуня. Инженер, проектировавший железную дорогу, сказал мне: “Не могу сказать, в какой момент была допущена халатность или на каком этапе не хватило времени, потому что процесс был скомкан с начала до конца… У нас в Китае говорят: делая большой скачок, рискуешь оторвать себе яйца”.

Министр Лю Чжицзунь сначала не выглядел как человек, которому грозят неприятности. Лю – крестьянский сын, худой и низкорослый, с плохим зрением и неправильным прикусом – вырос недалеко от города Ухань. Он бросил школу подростком, чтобы работать обходчиком на железной дороге. Лю отличался врожденной жаждой власти. В провинции хороший почерк был редкостью, и Лю сумел стать доверенным писцом при малограмотном начальстве. Он женился на девушке из семьи с политическими связями и в возрасте двадцати одного года стал членом партии. Лю тратил много сил на железные дороги и собственную карьеру и быстро перебрался из провинции в Пекин. К 2003 году министр железных дорог Лю командовал второй по масштабу и независимости после НОАК бюрократической империей, располагавшей собственными силами безопасности, судьями и миллиардной казной.

Лю зачесывал сальные волосы назад и носил квадратные роговые “очки лидера”. Коллега Лю, высокопоставленный железнодорожник, сказал мне: “Со времен революции чиновники выглядят похожими. У них одинаковые лица, одежда, даже личности. Они готовы ждать повышения. Лю Чжицзунь – другой”. Он сделал работу на железной дороге привлекательной настолько, насколько это вообще возможно. Ему нравилось устраивать собрания после полуночи и выставлять напоказ свои рабочие привычки. Даже достигнув высших эшелонов власти, он не перестал льстить начальству. Когда Ху Цзиньтао возвращался однажды летом на поезде в Пекин, Лю так отчаянно спешил встретить его, что потерял обувь. “Я кричал ему: министр Лю, ваши туфли! – вспоминал его сотрудник. – Но он, улыбаясь, все бежал”.

Успех Лю Чжицзуня пошел на пользу его брату Лю Чжисяну, устроившемуся в министерство и быстро взошедшему по карьерной лестнице. Лю Чжисян был саркастичным и непостоянным человеком. В январе 2005 года его допрашивали о растратах, взятках и роли в организации убийства подрядчика, который собирался его выдать. Тогда он был замначальника железнодорожного управления города Ухань. (Жертву зарезали на глазах у жены. Согласно материалам, подрядчик предупреждал: “Если меня убьют, это произойдет по вине коррумпированного чиновника Лю Чжисяна”.) Брат министра присвоил столько доходов от билетных сборов, что накопил эквивалент пятидесяти миллионов долларов в валюте, недвижимости, ювелирных изделиях и предметах искусства. Когда его арестовали, он жил буквально на горе денег. Купюры уже начали плесневеть. (Хранение наличных было одним из досадных препятствий для коррумпированных чиновников: самая крупная банкнота – сто юаней – равнялась примерно пятнадцати долларам.) Лю Чжисяна судили и приговорили к смерти, но впоследствии приговор смягчили до шестнадцати лет заключения. Однако вместо тюрьмы его перевели в больницу, откуда он продолжил управлять железными дорогами по телефону.

А в Пекине министр Лю окружал себя верными людьми. Боссом боссов был его главный заместитель Чжан Шугуан, который однажды явился на конференцию в меховой шубе и который сравнивал свой подход к переговорам со “сжатым кулаком”. Почти всю свою карьеру он занимался пассажирским подвижным составом, что давало ему контроль над огромными деньгами. “Все зависело от его кивка”, – рассказал мне Цзан Цицзи, бывший член Академии железнодорожного транспорта. Чжан Шугуан мало смыслил в науках, но стремился добиться признания, заставив двух профессоров написать книгу вместо себя. (Он не попал в состав академии, недобрав при баллотировке один голос.)

Лю поставил все на сверхскоростные дороги. Чтобы предотвратить инфляцию стоимости земли, труда и материалов, он превыше всего ценил скорость. “Мы должны воспользоваться возможностью построить больше и быстрее”, – заявил он в 2009 году. Амбиции Лю и его неограниченная власть были взрывоопасной смесью. Министерство действовало почти бесконтрольно, а министр и его сторонники не терпели возражений. Когда профессор Пекинского университета транспорта Чжао Цзянь публично осудил спешку при строительстве высокоскоростных дорог, Лю вызвал его к себе и посоветовал держать язык за зубами. Чжао не отступил, и тогда ему позвонил глава университета, попросивший “не высказываться”. Профессора никто не слушал – до аварии в Вэньчжоу.

Одержимость скоростью была всеобъемлющей. Система росла так быстро, что своего покупателя находили комплектующие почти любого качества. По данным следствия, сигнальная коробка в Вэньчжоу была разработана всего за шесть месяцев госкорпорацией “Китайская железнодорожная сигнализация и связь”. Компания, где трудились 1300 инженеров, была завалена заказами, и при расследовании выяснилось, что разработчики провели “небрежную” проверку оборудования, “не позволившую выявить скрытые фатальные недостатки”. Компания находилась “в состоянии хаоса”, у нее “пропадала документация”. Тем не менее, в 2008 году сигнальная система была одобрена и внедрена по всей стране. Когда в индустрии выдавали награду за лучшую технологию того года, сигнальная система получила первое место. Один из инженеров, впрочем, рассказал мне впоследствии, что не удивился, узнав, что работа была сделана второпях.

Были и другие подозрительные обстоятельства. В апреле 2010 года председатель Центрально-японской железнодорожной компании Иосиюки Касаи заявил, что КНР строит поезда, во многом используя японские разработки. Когда “Кавасаки хэви индастриз” пригрозила засудить китайцев за то, что они выдают ее технологии за свои, китайское Министерство железных дорог сочло эти обвинения свидетельством “неустойчивой психики и отсутствия уверенности в себе”. Касаи также указал, что в Китае поезда на 25 % превышают скорости, разрешенные в Японии, и что в его стране такое неприемлемо.

Запуск линии Пекин – Шанхай в июне партия приурочила к своему 90-летию. Из плана работ стерли целый год, и первые недели линия функционировала с опозданиями и сбоями. Сотрудники высокоскоростных маршрутов были предупреждены, что опоздания повлияют на их премии. В ночь на 23 июля 2011 года, когда поезда стали останавливаться, диспетчеры и рабочие торопились починить неисправный сигнал, игнорируя самое простое решение: остановить поезда и устранить поломку. Ван Мэншу из Инженерной академии, бывший замначальника следственной группы, рассказал: “Железнодорожники были недостаточно опытны и, кроме того, не захотели останавливать поезд. Попросту не посмели”.

Когда произошла катастрофа в Вэньчжоу, Лю уже не возглавлял министерство. В августе 2011 года Национальная аудиторская служба изучила отчетность и обнаружила “взнос” (шестнадцать миллионов долларов) посреднику за контракт на строительство высокоскоростных железных дорог. Посредником оказалось доверенное лицо Дин Шумяо. Когда-то Дин, неграмотная крестьянка-птичница (рост 175 сантиметров, широкие плечи и пронзительный голос) жила в Шанси. В 80-х годах она стала собирать яйца у соседей и продавать их с лотка в уездном центре. Торговать было нельзя без разрешения. Яйца конфисковали, и годы спустя она еще помнила о своем унижении. Со временем она открыла маленький ресторан и кормила могущественных клиентов. “Если у нее был один юань, она говорила, что у нее десять, – рассказывали мне люди, давно знающие Дин. – Так она выглядела более влиятельной, и со временем все стали думать, что преуспеют от дружбы с ней”.

Чиновники и начальники угольных шахт стали завсегдатаями заведения Дин. Вскоре она занялась контрактами на железнодорожные перевозки угля, а после “перецепила вагоны”: используя свои связи, задешево получала доступ к грузовым маршрутам и, по словам Ван Мэншу, переуступала договоры “за десятикратную цену”. Она подружилась с Лю в 2003 году и, благодаря связям в железнодорожном бизнесе, добилась процветания. Ее компания “Брод юнион” стала поставлять государству колесные пары, шумозащитные щиты и тому подобное. Всего за два года активы “Брод юнион” подорожали десятикратно. В 2010 году стоимость компании, по официальным данным, составляла около 680 миллионов долларов.

Имя Дин – Шумяо – выдавало ее крестьянское происхождение, поэтому она, по совету своего ассистента по фэншуй, сменила его на Юсинь. Люди называли ее Глупой госпожой Дин, однако у нее был талант к завязыванию деловых связей. Ее давний коллега рассказал: “Когда я попытался научить ее анализировать рынок, управлять компанией, она возразила: “Мне не нужно это понимать ”. Чтобы получить контакты за границей, она открыла “международный дипломатический клуб”, который в 2010 году удостоился визита бывшего премьер-министра Тони Блэра. Ее щедрые приемы привлекали членов Политбюро. Она получила место в провинциальной легислатуре, а на благотворительность тратила столько, что в 2010 году “Форбс” поставил ее на шестое место в списке китайских филантропов.

Дин арестовали в январе 2011 года и предъявили обвинения в даче взяток и незаконной предпринимательской деятельности. В итоге Дин осудили за передачу Лю и другим лицам взяток на пятнадцать миллионов долларов, чтобы двадцать три “нужных” подрядчика получили железнодорожные контракты на сумму тридцать миллиардов долларов. За свои услуги Дин брала недешево: она получила более трехсот миллионов долларов. Как многие, она поняла: крупнейший национальный проект являлся почти идеальной средой для коррупции – средой непрозрачной и перенасыщенной деньгами. В некоторых случаях срок конкурса сокращался с пяти дней до тринадцати часов. В других тендеры напоминали театральное представление, так как строительство уже началось. Временами деньги просто пропадали: однажды 78 миллионов долларов, выделенных на компенсации людям, чьи дома были снесены ради строительства железной дороги, испарились. Посредники могли рассчитывать на 1–6 %“комиссионных”. “Если проект стоил 4,5 миллиарда, посредник получал 200 миллионов, – сказал Ван. – И, конечно, все молчали”.

Самой распространенной схемой было незаконное заключение субподрядов. Контракт мог быть разделен на части и продан, потом снова продан, пока не доходил до самого низа пищевой цепочки – низкооплачиваемых и малограмотных рабочих. Должности в Министерстве железных дорог продавались и покупались: 5,5 тысячи долларов за проводника в поезде, 15 тысяч – за инспектора. В ноябре 2011 года бывшему повару без инженерного образования поручили строить мост для высокоскоростной линии – вместе с бригадой непрофессиональных рабочих, заменявших цемент для фундамента каменной крошкой. На железной дороге подмена нормальных стройматериалов дешевыми стала делом настолько обычным, что породила выражение тоулян хуаньчжу – “похищение балок для строительства колонн”.

Когда из рук в руки переходит столько денег, нечего удивляться росту бюджетных расходов. Вокзал в Гуанчжоу должны были построить за 316 миллионов долларов, а в результате он обошелся всемеро дороже. Министерство было таким огромным, что бюрократы могли создавать фиктивные департаменты и списывать расходы на них. Пятиминутный рекламный ролик, который почти никто не увидел, обошелся почти в три миллиона долларов. След привел к замминистра, у которой нашлись полтора миллиона долларов наличными и документы на девять домов.

Журналисты, занимавшиеся случаями коррупции на железных дорогах, заходили в тупик. За два года до катастрофы Чэнь Цзежэнь опубликовал статью “Пять причин, по которым Лю Чжицзунь должен уйти”, но ее убрали почти со всех порталов. Чэню потом сказали, что Лю выделяет деньги на подкуп редакторов основных СМИ и сайтов. Другие государственные органы и компании также испытывали серьезные финансовые проблемы (49 из 50), но количество денег, циркулирующих в железнодорожной сфере, было уникальным. Ляо Жань из “Трансперенси интернэшнл” рассказал репортеру “Интернэшнл геральд трибьюн”, что строительство в КНР высокоскоростных железных дорог может привести к “самому грандиозному не только в Китае, но и в мире финансовому скандалу”.

В феврале 2011 года, за пять месяцев до аварии в Вэньчжоу, партия наконец обратила внимание на дела Лю Чжицзуня. По словам Ван Мэншу, тот собирался за взятку попасть в ЦК, а после и в Политбюро: “Он [Лю] сказал Дин Шумяо: собери для меня 400 миллионов [около 64 миллионов долларов]. Мне нужно раздать эти деньги”. Лю успел накопить около 13 миллионов юаней: “Центральное правительство забеспокоилось, что он сможет купить должность. Поэтому его арестовали”.

В мае Лю исключили из партии за нарушения дисциплины и “ответственность за серьезные коррупционные проблемы в системе железных дорог”. Официальная газета сообщила, что Лю брал 4 %“отката” с железнодорожных сделок; другая утверждала, что тот получил взяток на 152 миллиона долларов. Лю стал самым высокопоставленным чиновником, арестованным в последние пять лет за коррупцию.

Людей поразила личная жизнь Лю. В министерстве его обвинили в “сексуальных домогательствах”, а гонконгская газета “Минбао” нашла у него восемнадцать любовниц. Говорили, что Дин подыскивала ему актрис из спонсируемых ею телешоу. Китайских чиновников часто ловили на злоупотреблении соблазнами плоти. Ху Цзиньтао несколькими годами ранее даже предостерег товарищей по партии от “искушений властью, деньгами и красивыми женщинами”. Но сама мысль о флиртующем Лю и логистике восемнадцати романов выставили его на посмешище. Когда я спросил коллегу Лю, правдива ли история о любовницах, он ответил: “А что вы имеете в виду под любовницами?”

К тому времени, как сластолюбивого Лю сняли с поста, были уволены и попали под следствие по меньшей мере восемь других крупных чиновников – в том числе Чжан, ассистент Лю. СМИ сообщили, что Чжан, чей официальный годовой доход составлял менее пяти тысяч долларов, приобрел роскошный особняк недалеко от Лос-Анджелеса. Это породило слухи, что он собирается присоединиться к исходу чиновников за границу вместе с нажитым добром. В последние годы коррупционеров, отсылающих семьи жить за рубеж, в Китае стали называть “голыми чиновниками”. В 2011 году Народный банк опубликовал внутренний доклад, согласно которому с 1990 года 18 тысяч коррумпированных чиновников покинули страну, прихватив с собой 110 миллиардов долларов – этого достаточно, чтобы купить “Дисней” или “Амазон”. (Доклад был моментально убран с сайта.)

История взлета и падения Лю Чжинцзуня ставила в тупик и его врагов, и друзей. Враги признавали, что, в отличие от многих других коррупционеров, Лю все же кое-что сделал – создал систему железных дорог, которая, если проблемы будут устранены, несомненно, послужит нации. А его защитники с неловкостью замечали, что он не делал ничего такого, чего не делали другие. Коллега Лю, бывший военный, сказал мне, что с какого-то момента Лю едва ли мог избежать коррупции: “Из этой системы, если вы не берете взятки, приходится уйти… Если в отделе работают трое и из них лишь вы не берете взятки, разве двое других могут чувствовать себя в безопасности?”

Вскоре после катастрофы в Вэньчжоу я встретил субподрядчика проекта и спросил, улучшилась ли ситуация с момента падения Лю. Он невесело усмехнулся: “Из этого сделали шоу, но правила не изменились… Они поймали Дин Шумяо, но она не одна такая. Есть много, очень много таких, как Дин”.

Через несколько недель после аварии Министерство железных дорог объявило о принятии ряда мер безопасности: для проверки отозвали 54 сверхскоростных поезда, приостановили прокладку новых линий и снизили максимальную скорость движения поездов с 350 до 300 км/ч. Но вскоре железнодорожный бум возобновился, и первая годовщина трагедии в Вэньчжоу прошла без шума. Представителям официальной прессы приказали не посещать место аварии, а выжившим посоветовали держать язык за зубами. Когда один из них, двадцатилетний Дэн Цянь, попытался приехать в Вэньчжоу в годовщину катастрофы, милиция установила за ним слежку. “Они ясно дали понять: я теперь их враг, угроза для них, – объяснил Дэн. – Думаю, они теперь всегда будут следить за нами”.

Генри Цао провел пять месяцев в китайской больнице, оправляясь от переломов, неврологического повреждения, удаления почки и селезенки. После возвращения в Колорадо он закрыл свой бизнес. Он и его брат Лео полетели в Китай, чтобы забрать тела родителей. Они попросили разрешения поставить памятник в родной деревне в Фу-цзяни, но власти запретили. Братья похоронили родителей на Лонг-Айленде.

Лю Чжицзунь предстал перед судом. Сенсации ждать не приходится (98 % судебных процессов в Китае заканчиваются обвинительным приговором), однако верным знаком служит то, что цензоры отправились в интернет, чтобы элиминировать хвалебные репортажи и документальные фильмы за много лет, оставив лишь заметки об аресте Лю. Его уже вычеркнули из истории национального успеха, так что можно вообще не узнать о его существовании.

Авария в Вэньчжоу уже стала символом риска столкновения с компартией. В той катастрофе пострадали представители среднего класса, принявшего условия пакта с властями в постсоциалистическую эпоху: политическая монополия компартии в обмен на компетентное управление. Авария в Вэньчжоу нарушила пакт и стала для многих китайцев тем же, чем ураган Катрина – для американцев: символом недееспособности правительства. Джеральд Оливье, старший специалист Всемирного банка по инфраструктуре, работающий в Пекине, указал, что железные дороги остаются в Китае одним из самых безопасных видов транспорта:

Китайские высокоскоростные железные дороги должны перевозить ежегодно по меньшей мере четыреста миллионов человек. Сколько людей погибло на китайских высокоскоростных железных дорогах за последние четыре года? Сорок: столько же погибает здесь в автокатастрофах каждые пять-шесть часов… Авария в прошлом году, безусловно, не должна была случиться. Но если сравнить железную дорогу с перемещением в автомашине, первая по меньшей мере стократно безопаснее.

Сами китайцы предпочитают цитировать другую статистику: за 47 лет существования высокоскоростных железных дорог в Японии погиб всего один человек – его прищемило дверью. Стало ясно, что некоторые “узлы” и “агрегаты” нового Китая изготовлены в спешке и не работают как следует. На строительство одного из самых длинных мостов в Северном Китае было отведено три года. Мост построили за восемнадцать месяцев. Еще через девять месяцев, в августе 2012 года, он обрушился. Погибло трое, травмы получили еще пятеро. Местные чиновники объяснили произошедшее перегрузкой, однако то был шестой мост, обрушившийся за год.

Людям стало мало одних денег. Падение Лю поставило под вопрос традицию давать чиновникам столько власти, сколько они хотят. Годами Лю занимался собственными делами, попутно работая на государство. Он потерял чувство меры, и встал вопрос, не сделало ли правительство, которому он служил, то же самое.

Все, что блестит

Первый урок Ху Гана, взявшегося объяснить мне, как подкупить судью, касался еды: “Все говорят ‘нет’ после первого приглашения. После трех или четырех приглашений любой соглашается, и после того, как вы поели вместе, вы на пути к тому, чтобы стать семьей”. Несмотря на все разговоры о коррупции в Китае, ее механизмы, ритуалы и табу оставались для меня загадкой. Я кое-что усвоил, бывая в Макао, изучая историю Лю Чжицзуня, читая расследования Ху Шули, но это были лишь детали. Когда я встретил Ху Гана, он начал прояснять все остальное.

Ху не выглядел наставником в черной магии успеха. Когда я встретил его, он был писателем, низкорослым привередливым человеком за пятьдесят, который суетился с беспокойной гордостью вокруг своей дочери и обращал внимание на ее просьбы не переедать за обедом. Но, как и многие до него, Ху не мог устоять перед возможностью, когда видел ее. В университете Ху изучал философию и после учебы начал тихую карьеру в университетском отделе кадров. Когда китайская экономика рванула вперед, он поступил на работу в аукционный дом, торговал классической китайской живописью и зарабатывал на комиссии: “Оказалось, что многие картины и свитки, которые посылали нам люди, были поддельными, и это поразило меня. Я подумал: ладно, я могу продать эти вещи за большую цену, но мне, безусловно, это будет неприятно”.

Это ощущение длилось недолго. Ху до такой степени завалили подделками, что он попробовал делать их самостоятельно. К удивлению, он открыл у себя дар подражать энергичным мазкам Ци Байши и реализму Сюй Бэйхуна. Он расширил аукционный бизнес и занялся просроченными закладными, подпись судьи на которых давала право на немалые комиссионные от продажи зданий, земли и другого имущества. Казалось, все на чем-нибудь наживаются: “И если они это делают, то почему я не могу?”

Но, как и во многих сферах, здесь была жесткая конкуренция. Многие пытались подкупить тех, кто у власти, и Ху сразу понял, что должен выйти за пределы подарков. Следовало завязывать личные отношения, и в этом он оказался талантлив. Ху подкупал судей сначала сигаретами, после банкетами, а потом – визитами в массажные салоны. Никто не учил его этому, но он придумал правила: не предлагай взятку незнакомцу; откладывай подарки наличными до осени, когда приходят счета за обучение. Вскоре Ху добился расположения стольких судей, что ему приходилось посещать массажный салон трижды в день. “Трижды! – он посмотрел на меня в смятении. – Это неприятно”.

Каждый правитель Китая изобретал собственную стратегию борьбы с мздоимством. Император Чжу Юаньчжан (Хунъу), правивший в XIV веке, приказал казнить нечистых на руку чиновников, снимать с них кожу и набивать ее соломой. Эффект оказался сильным, но недолгим. Высокая должность оставалась доступным путем к богатству. Когда придворный по имени Нюхуру Хэшэнь предстал в 1799 году перед судом, выяснилось, что его состояние восьмикратно превышало годовой государственный бюджет. В 1935 году писатель и переводчик Линь Ютан заметил: “В Китае человека могут арестовать за кражу кошелька, но не за расхищение казны”.

В современную эпоху коррупция и экономика развивались параллельно. Еще в 80-х годах пачки сигарет “Шуанси” (“Двойное счастье”) и пары бутылок хлебной водки “Хун-син” (“Красная звезда”) хватало для того, чтобы устроить перевод на другую работу или добыть талон на стиральную машину. В 1992 году, когда власти стали позволять частным лицам владеть землей и фабриками, коррупция расцвела. В первый же год средняя сумма взятки по делам о коррупции утроилась, достигнув эквивалента шести тысяч долларов. Сигареты “Шуанси” уступили место сумкам “Эрмес”, спортивным автомобилям и зарубежному образованию для детей. Чем крупнее была сделка, тем более значительное лицо должно было ее одобрить и тем больше оно требовало для себя. Чиновники и бизнесмены приглядывали друг за другом, организуя “защитные зонтики” (баохусань). Китайские ученые назвали это “мафиозацией” государства.

Последствия не заставили себя ждать. Раз за разом выяснялось, что катастрофы, потрясавшие общество, происходили из-за подкупа, мошенничества, хищений или покровительства. При строительстве школ, разрушившихся во время Сычуаньского землетрясения, не обошлось без откатов. Поезд, потерпевший крушение в Вэньчжоу, находился под управлением одного из самых коррумпированных учреждений в стране. В случае с отравленной молочной смесью, погубившей детей в 2008 году, производители и торговцы молоком сначала подкупили инспекторов, чтобы те не обращали внимания на присутствие химикатов. Потом, когда дети стали болеть, молочная компания подкупила журналистов.

Взяткой может стать все, что угодно. Бизнесмены устраивают игры в покер, в которых чиновники непременно выигрывают. Спиртное стало настолько популярным подношением, что государственные СМИ объявили уровень продаж водки “Квейчоу маотай”, самой известной и дорогой, ‘‘индексом китайской коррупции”. В 2011 году водкой торговали так бойко, что возник ее дефицит, а компания-производитель выплатила самые большие дивиденды за всю историю китайской фондовой биржи.

Однажды я заглянул домой к Мао Юши, экономисту, жившему неподалеку от центрального офиса самого могущественного планового органа КНР – Национальной комиссии по развитию и реформам. Мао показал мне магазины подарков, торгующие спиртными напитками и фарфором: просители не забывают заглянуть туда перед визитом к чиновникам. “Приезжие входят в здание с большими и маленькими пакетами, а выходят с пустыми руками, – поделился Мао наблюдениями. – А когда рабочий день заканчивается, служащие уносят все эти пакеты. Но сами чиновники не могут употребить все это, поэтому они сдают приношения обратно в магазины и их снова покупают люди, приезжающие по делам в Пекин. Вот во что превратилась наша улица”.

Государственные служащие, годовое жалованье которых составляет 20–30 тысяч долларов, стали настолько частыми клиентами “Гуччи” и “Луи Виттон”, что во время сессий Всекитайского собрания народных представителей в бутиках заканчивается товар. В некоторых случаях бизнесмен сопровождает чиновника, но если это слишком подозрительно, он может оставить ему кредитную карточку и пополнять по мере надобности счет. Чаще всего неясно, кто кому платит, однако иногда в суде становятся известны интересные подробности. Когда в Макао арестовали Лун Аоманя, главу местного Министерства транспорта и общественных работ, у него нашли коллекцию “записных книжек дружбы”, документирующих “откаты” на сто миллионов долларов США.

Вторая заповедь Ху Гана гласила: по меньшей мере полгода вы ничего не получите взамен. “Главное – это дружба, – объяснил он. – Такая крепкая, чтобы между вами не было секретов”. Пока мы разговаривали, он возводил в пиале горку из свинины. “И лишь после того, как вы докажете преданность, покажете, что можете сделать то, о чем говорите, ваши усилия будут вознаграждены”. Он закрыл глаза и молча жевал, что-то обдумывая. “Таким образом, – подытожил Ху, – можно уговорить кого угодно”.

Стратегия оказалась недешевой. В первый год Ху потратил четверть миллиона юаней на подарки, девочек и еду. Но пять лет спустя его расходы окупились сполна. У Ху был один из самых крупных в городе аукционных домов и кое-какие сбережения – полтора миллиона долларов. Он был в ударе: “Я спал до полудня, а потом начинал обход. Кроме прочего, было нужно позаботиться о любовницах всех этих людей”.

Но и тогда Ху чего-то недоставало: “Если я получал за год три или пять миллионов, я думал, как в следующем году получить больше. Если я № 3 в городе, как стать № 1?

Это как бег. Раз побежав, уже не можешь остановиться. Просто бежишь, и все. Не философствуешь. Ты сам по себе”.

Иностранцам трудно осознать масштаб политической коррупции в Китае отчасти потому, что большинство их с ней не сталкиваются. У гостей страны, в отличие от других развивающихся стран, не требовали взятки таможенники или милиционеры. Если у иностранцев не было нужды в услугах китайских государственных школ или больниц, они не чувствовали проникновения взяточничества почти во все уголки общества. На бумаге китайское государственное образование было бесплатным и общедоступным, однако родители знали, что должны заплатить “спонсорский взнос”, чтобы отправить ребенка в хорошую школу. В Пекине такой взнос достигал шестнадцати тысяч долларов – это более чем вдвое превышало средний годовой заработок. Сильные “социальные связи” или “взносы” – вот единственный, по мнению 46 % китайских родителей, способ дать ребенку хорошее образование. К 2011 году, согласно докладу Академии общественных наук Китая, дела о коррупции среди чиновников уездного уровня открывались по одному в день.

Платить за власть стало настолько обыденным, что в 2012 году редакторы авторитетного “Словаря современного китайского языка” сочли необходимым включить в издание выражение майгуань – “купить должность”. Иногда варианты выглядели как меню в ресторане. В маленьком городке во Внутренней Монголии пост начальника планового отдела был продан за 103 тысячи долларов. Стать секретарем местного парткома можно за 101 тысячу долларов. В этом была своя логика: при слабой демократии путь к должности оплачивают путем подкупа избирателей, а в государстве, где голоса покупать бессмысленно, ты платишь тем, от кого зависит назначение. Даже армия охвачена коррупцией: командиры получают взятки от нижестоящих офицеров. Генерал-майор, судя по данным, может рассчитывать на десять миллионов долларов в подарках и контрактах, а генерал – по меньшей мере на пятьдесят миллионов.

Коррупция есть в любой стране, но в Китае она достигла такого уровня, с которым никто и никогда не сталкивался на Западе. Не всегда можно с уверенностью сказать, какие именно из состояний, заработанных с нуля, получены законно, но политическая должность издавна была надежным путем к богатству. В 2012 году семьдесят богатейших депутатов китайского парламента совокупно “весили” почти девяносто миллиардов долларов – вдесятеро больше, чем весь Конгресс США.

Очень большие деньги вкупе с непрозрачностью мешали самой партии. В 2012 году отработанное политическое шоу – передача власти от одного поколения аппаратчиков другому – сорвалось. План был выверен: осенним днем представители новой касты появятся на сцене Дома народных собраний, вежливо аплодируя друг другу перед восемнадцатиметровым изображением Великой стены. Но всего за один месяц до спектакля планы начали рушиться.

Ван Лицзюнь был бывшим начальником милиции города Чунцин на западе Китая. Партийная пресса хвалила его за стойкость и изобретательность, например за отладку механизма трансплантации органов казненных преступников. Шестого февраля он на автомобиле добрался до генерального консульства США в Чэнду и попросил убежища. Он объяснил американцам, что раскрыл убийство и винит в нем семью Во Силая – секретаря Чунцинского горкома партии и главного кандидата на восхождение на сцену в Доме народных собраний. Жертвой стал сорокаоднолетний британский бизнесмен Нил Хейвуд, носивший светлые льняные костюмы, сдержанный, по словам друга Хейвуда, – настоящий персонаж “романа Грэма Грина – всегда безупречный, очень благородный, очень образованный”. Хейвуд работал на полставки в компании корпоративной разведки, организованной бывшими агентами МИ-6, и ездил по Пекину на “Ягуаре” с номером 007. (Друзья считали его скорее Уолтером Митти, чем Джеймсом Бондом.) Когда его тело нашли зимой в номере захудалой горной гостиницы “Лаки холидей”, следствие приписало смерть алкоголю, но начальник милиции рассказал американцам, что Хейвуд “решал проблемы” семьи Бо Силая, и когда жене Бо не понравился англичанин, она его отравила.

Бо был самой яркой фигурой в китайской политической элите, популистом и подхалимом. Я встретился с ним – высоким фотогеничным сыном партийного босса с мягкими руками наследного принца, – когда он возглавлял Министерство коммерции, дожидаясь своего места в Политбюро. Его жена Гу Кайлай, юрист (“китайская Джеки Кеннеди”, как называл ее американский коллега), опубликовала книгу о своих успехах в суде. Бо, сделавшись парт-секретарем в Чунцине, почувствовал возможность обойти более либеральных конкурентов и взялся создавать себе имидж настолько близкий к Хьюи Лонгу, насколько это возможно в Китае. Он встал под знамя маоизма и призывал сограждан петь “красные песни” вроде “Единство – это сила” и “Революционеры вечно молоды”. Бо и подчиненная ему милиция расправились с тысячами магнатов, политических противников и предполагаемых преступников в ходе кампании арестов и пыток, которую он назвал “Уничтожение черного”.

Я встретил Бо, когда сопровождал мэра Чикаго Ричарда М. Дэйли (я хотел взглянуть, как американский политик столкнется с китайской системой). Мы ждали за дверями кабинета Бо, когда он вышел, смеясь и раскланиваясь с предыдущими посетителями: делегацией высоких худых африканцев, которые казались обрадованными теплой встречей. Я спросил одну из женщин, подающих чай, кто они.

– Суданцы.

Бо помахал на прощание суданцам, повернулся и протянул руку Дэйли. Бо сдобрил приветствие английским, что было для китайского чиновника редкостью. Рядом с Дэйли, напоминавшим пожарный гидрант в чикагском Саутсайде, Бо выглядел как кинозвезда.

Если бы Ван Лицзюнь не попытался сбежать, мир мог бы никогда не узнать о делах Бо Силая. Но признания Вана вызвали шок. Американцы не дали ему убежища: он мрачно вышел из консульства и сдался. Его осудили за предательство и взяточничество, прояснив ситуацию специально для тех, кто мог решиться на побег. Однако рассказанное им нельзя было замолчать.

Слухи о том, что рассказал Ван, стремительно распространялись по интернету и другим каналам. Цензоры пытались справиться с ситуацией, но ущерб имиджу Бо Силая был причинен катастрофический. В течение двух месяцев его отстранили от должности, и правительство приготовилось обвинить его в получении взяток, злоупотреблении властью и других преступлениях. Партия отчаянно пыталась удержать баланс между попыткой показать, что она вершит справедливость, и нежеланием освещать детали. На однодневном показательном процессе Гу Кайлай, жену Бо, осудили за убийство англичанина, но людей это не успокоило. Когда Гу появилась в суде, она оказалась полнее, чем на фотографиях, и зрители предположили, что это ее двойник. (Несмотря на старания правительства опровергнуть этот миф, он стал очень популярен.) Падение Бо развеяло образ бескорыстного и скромного слуги народа. В то время, когда его официальная зарплата составляла эквивалент девятнадцати тысяч долларов в год, его большая семья приобрела активы стоимостью более ста миллионов долларов.

Иностранных бизнесменов обеспокоила история с англичанином. Она напомнила им о гангстерских традициях в мире китайских финансов и политики. Анил Шривастав, британский торговец металлоломом, однажды рассказал мне о неприятных переговорах, которые он вел о грузе металла: “Они ворвались и выволокли меня наружу. Я кричал: ‘Помогите’, но никто даже не обернулся. Эти люди бросили меня в фургон и увезли… Я такое видел только в кино”. Позднее бизнесмена отпустили.

Для китайцев падение Бо означало, что слухи, которыми они обменивались в Сети, которые опровергали и запрещали цензоры, вдруг превратились в факты. Пользователь “Вэйбо” Цзиигунцзян написал: “Атаки ‘международных реакционных сил’ оказались правдой. Ну и каким еще ‘истинам’ в иностранных СМИ мы должны поверить?”

Скандал с участием Бо ударил в спину китайскому успеху. Никогда прежде граждане КНР не узнавали столько о правящих ими гордецах. За два года Хань Фэн, глава Управления табачной монополии из южного города Лайбинь, сделал в личном дневнике более пяти тысяч записей. Когда дневник попал в интернет (Хань так и не узнал, как именно), публике открылась жизнь, состоящая из банкетов, интрижек и расслабленных командировок, перемежаемых партийными церемониями. Однажды чиновник записал:

6 ноября, вторник. Солнечно. Я переписал речь о “хороших манерах”. За обедом ко мне присоединились Ли Де-хуэй и другие из [города] Сямынь, мы выпили. Потом я вздремнул… За ужином много выпил… В 10 вечера госпожа Тань Шаньфан заехала и утащила меня к себе домой. Мы занимались любовью три раза, и еще раз на рассвете.

В марте 2010 года Ханя арестовали. Его судили и приговорили к тринадцати годам тюрьмы за получение взяток деньгами и недвижимостью на сумму более ста тысяч долларов. Хань был мальком в партийной пищевой цепочке, и партия с радостью избавилась от него. Когда я читал дневник, меня поразила обыденность описанного. Хань выглядел не бандитом и не политиком – просто человеком, не упускающим возможностей, которые дает система. (Незаконные расходы чиновников на путешествия, банкеты и машины, согласно подсчетам Министерства финансов, обошлись в четырнадцать миллиардов юаней – более половины оборонного бюджета страны.) В последний день года Хань подвел итог:

Работа в этом году шла лучше, чем в любом из предыдущих… Мой авторитет у сотрудников вырос… Сын хорошо учится. Он получил направление в аспирантуру даже без экзаменов. Через два года без проблем найдет работу. Я достиг нового уровня в фотографии, и я постараюсь учиться дальше. С женщинами все прекрасно. Встречался с маленькой госпожой Пань. Хорошо проводил время с госпожой Тань Шаньфан и насладился госпожой Мо Яодай. Это был хороший год, богатый на женщин, но с таким количеством партнерш нужно следить за здоровьем.

Со временем китайские блогеры научились увеличивать официальные фотографии, чтобы находить доказательства, что они не соответствуют официальным заявлениям. Они выкладывали в интернете фотографии отделов милиции с выкрашенными в бело-синий “Мазерати” и “Порше”, а также обратили внимание на то, что чиновник по недвижимости Чжоу Цзюгэн на фотографиях курит сигареты по 24 доллара за пачку. После расследования его посадили в тюрьму на одиннадцать лет за взяточничество. Другой блогер создал себе репутацию на выявлении партийцев с особенно дорогими часами, и за это его прозвали “Часовой сторожевой пес”.

Цензоры старались убрать из Сети столько, сколько могли, но каждый новый случай становился пятном на имидже партии, заявлявшей, что она “первой испытывает горечь, последней процветает”. Каждый новый случай казался скорее правилом, нежели исключением, и все указывало на несоответствие священного образа действительности. Некая женщина описала в Сети интрижку со своим боссом И Цзюньцином, главой Центрального бюро переводов ЦК – в сущности, первосвященником марксистского культа. Любовница описала, как заплатила наличными за свою должность, и опубликовала текстовые сообщения за три года и долгий рассказ о суси, саке и болтовне за обедом.

В другом случае в интернете появился ряд снимков (из компьютера, отданного в ремонт), где были запечатлены пятеро мужчин и женщин во время оргии в гостинице. Были быстро опознаны несколько чиновников. Проблема заключалась не в неловкости, а в лицемерии. Незадолго до этого осудили профессора информатики, жившего с матерью и в свободное время организовывавшего групповой секс через сообщество, где его знали под ником “Ревущее мужское пламя”. Его арестовали и осудили на три с половиной года за “блуд” – наследие тех времен, когда правительство осуждало людей за секс вне брака. Этот случай сплотил защитников неприкосновенности частной жизни, так что распространение новости об оргии партийцев стало чем-то вроде вызова. Одна уездная администрация объявила, что на снимках не члены КПК, а “Жэньминь жибао” обобщила эту мысль под заголовком: “Голый парень – не наш партийный лидер”. (Позднее выяснилось – все-таки он.)

Мне стало трудно уследить за событиями. Обнаружилось, что у чиновника из Шаньси в стране, где проводится политика “одна семья – один ребенок”, – четыре жены и десять детей. А потом появилась съемка партсекретаря Лэй Чжэнфу, упражнявшегося с женщиной втрое моложе себя. Ее, кстати, нанял местный застройщик ради шантажа Лэя. (Чиновник был тучен, и интернет-пользователи помещали его фотографию рядом с изображением злодея Джаббы Хатта из “Звездных войн”.)

Последним случаем, прежде чем я оставил попытки за всем уследить, стала история начальника милиции из уезда Усу. Когда обнаружилось, что он состоит в связи с двумя женщинами, которых он продвигал по карьерной лестнице в милиции, а также содержит оплачиваемые налогоплательщиками роскошные апартаменты, начальство выпустило опровержение, которое, по-видимому, должно было стать хорошей новостью: любовницы не были близнецами. Они были просто сестрами. Прочитав об этом за обедом, я чуть не подавился.

Тысячи лет китайские императоры опирались на концепцию ‘‘добродетельного правления”. “Когда ведешь себя правильно, – говорил Конфуций, – то за тобой пойдут и без приказа; когда же ведешь себя неправильно, то не послушают, хоть и прикажешь”. Авторитет партии опирался на сентенцию, что даже если один бюрократ и поддастся коррупции, то высшие чины все равно останутся мудрыми и справедливыми, а следовательно, манифестации и прямые выборы стране не нужны. Ху Цзиньтао сказал: “Моральная чистота – вот главное качество чиновника”. Когда китайцы замечают, что правительство отступает от принципа “добродетельного правления”, реакция может быть очень бурной: манифестации на Тяньаньмэнь были во многом спровоцированы разгулом коррупции.

Недавно телерепортер опросил шестилетних детей, кем те хотят стать, дети прошлись по обычному списку – пожарные, летчики, художники. А один мальчик сказал:

– Я хочу быть чиновником.

– Каким чиновником?

– Продажным! У них много вещей.

Новости о богатстве привлекали все больше внимания. В июне юн года агентство “Блумберг ньюс” на основании корпоративных документов и данных интервью подсчитало, что большая семья будущего председателя КНР Си Цзиньпина располагает имуществом стоимостью сто миллионов долларов. Партии было трудно объяснить это обстоятельство, поэтому она не стала и пытаться: через сутки цензоры заблокировали сайт “Блумберг”, а китайским банкам и корпорациям предписали не заключать контракты через терминалы “Блумберг”. Это стоило компании миллионов, потерянных на сделках и рекламе.

С ростом давления на китайских лидеров некоторые из их сторонников стали яростно выступать против разоблачений, и эта ярость странным образом просочилась в нашу жизнь. Однажды днем моей жене Сарабет, работавшей в некоммерческой образовательной организации, позвонила женщина, которую та знала по работе – жена китайского профессора с тесными связями в партии. Оба супруга были практичными людьми – с ребенком в “Лиге плюща” и знакомствами с высокопоставленными людьми в Пекине. Она попросила Сарабет о встрече. В “Старбакс” эта женщина спрашивала о моей работе и о том, дружу ли я с Майклом Форсайтом, репортером “Блумберг”, рассказавшим о богатстве семьи Си Цзиньпина. У нее было сообщение, которое Сарабет должна была передать мне, а я – Майку: “Он с семьей не должен оставаться в Китае. Это небезопасно. Что-нибудь может случиться. Выглядеть все будет как несчастный случай. Никто не знает, что произойдет. Его просто найдут мертвым”.

Сарабет, у которой был ограниченный опыт в таких вопросах, была озадачена. Почему женщина говорит об этом ей? Сарабет спросила, кто стоит за угрозой. “Не егосемья, – ответила женщина, имея в виду Вэня. – Это люди вокруг него, которые хотят доказать свою лояльность”.

Я позвонил Майку и застал его в Европе, где он был в отпуске с женой и сыновьями. Он сказал, что уже получил угрозу от другого посредника, и встретился с женой профессора. Она работала консультантом по связям с общественностью семьи Си. Майк не знал, что и думать. Помогала ли ему жена профессора? Или пыталась запугать? Публикация данных о богатстве председателя КНР стала имиджевой катастрофой.

Эксперты по безопасности, работающие на “Блумберг”, оценили угрозы и в конце концов решили, что Майк может спокойно вернуться в Пекин. Но этот случай было тяжело забыть. Через год Майк с семьей переехал в Гонконг, а в 2013 году ушел из агентства “Блумберг”.

Угрозы не достигли успеха. В октябре “Нью-Йорк таймс” подсчитала, что за годы, которые Вэнь Цзябао был премьером Госсовета, его семья нажила 2,7 миллиарда долларов. Прежде семья не была богата. Отец Вэня был свиноводом, мать – учительницей. Теперь его семья попала в список журнала “Форбс”.

Эти новости выставили партию на посмешище: до прихода коммунистов, как было принято говорить, Китаем правили четыре знатных семейства, а партия вернула народу присвоенные ими богатства. Теперь стало ясно, что Китай по истечении века после низвержения последней императорской династии вернулся к правлению своеобразной аристократии. Масштаб растрат и злоупотреблений властью нанес особенно сильный урон репутации Вэня, так как он пытался представить себя одним из главных партийных либералов. “Дедушка Вэнь” часто обращался к бедным: “Мы должны не только дать людям свободу слова. Мы… должны создать условия, чтобы они критиковали работу правительства”. И все же в шесть часов утра, когда обнаружилась информация об его семье, правительство отключило сайт “Таймс” (он, как и сайт “Блумберг”, недоступен).

Блокирование сайтов ряда самых влиятельных мировых СМИ стало демонстрацией того, насколько партия готова изолировать народ, чтобы защитить себя: теперь она запрещала людям пользоваться “Фейсбуком”, “Твиттером”, читать “Нью-Йорк таймс”, “Блумберг” и многие другие сайты. Цензоры запрещали новые поисковые запросы: “премьер Госсовета + семья” и “Вэнь + 100 миллионов”.

Речь шла не только о деньгах. Люди публиковали доказательства того, насколько жизнь чиновников удобнее их собственной. Однажды производитель воздухоочистителей в рекламе похвалился тем, что чиновники пользуются двумястами видами высококлассных освежителей в столичных офисах: “Чистый здоровый воздух для наших национальных лидеров есть благословение для народа”. Пока китайцы пытались осознать этот факт, им рассказали о фермах, которые поставляли партийным лидерам безопасные продукты. (Согласно отчету Азиатского банка развития за 2007 год, триста миллионов человек в Китае ежегодно заболевают из-за некачественной еды.) После того как журналисты из газеты “Наньфан чжоумо” написали об этих фермах, редакторы КНР получили приказ о них не упоминать.

Последнее, чему Ху Ган научил меня, – это что подкуп судьи того стоит. После пяти лет деятельности его поймали во время плановой операции по борьбе с коррупцией в судах. Тогда арестовали сто сорок судей, в том числе одного председателя народного суда провинции. Ху приговорили к году тюрьмы.

Когда он вышел на свободу, то опубликовал (под псевдонимом Фу Ши) роман, потом еще одну книгу… когда я встретил его в 2012 году, он работал над телесценарием. “Хотя у нас есть правовая система, законы… исполняются избирательно, – объяснил он, откинувшись в кресле после сытного обеда. – Когда правила подходят тем, кто их создает, то их исполняют; когда не подходят, их игнорируют. Тот, кто создает правила, говорит: ‘Я – единственное и самое могущественное правило’. Все это знают. Китай живет по неписаным законам… Так было всегда; просто теперь об этом все чаще говорят”.

В большинстве стран долгосрочные эффекты клептократии легко предсказать: экономисты подсчитали, что с каждым пунктом роста коррупции по шкале от одного до десяти национальная экономика теряет 1 %. (Вспомните Гаити при Дювалье или Заир при Мобуту.) Но важны различия. В Японии и Корее коррупция сопутствовала развитию. И нет более удивительного примера, нежели США. Когда обнаружилась афера при строительстве первой трансконтинентальной железной дороги (скандал с “Креди мобилье оф Америка”, 1872), пресса сочла ее “наиболее вредоносным проявлением государственной и корпоративной коррупции… которое когда-либо видел мир”. В 18661873 годах страна проложила более пятидесяти шести тысяч километров железнодорожных путей, создала огромные капиталы – и показала при этом, по словам Марка Твена, “позорную продажность”. Железнодорожный бум привел к биржевому краху 1873 года и финансовому кризису, длившемуся до тех пор, пока в Прогрессивную эру общество не потребовало прекратить злоупотребления.

На влияние, которое оказывает коррупция на будущее Китая, есть два взгляда. Согласно оптимистическому сценарию, это неизбежная ступень на пути от социализма к свободному рынку, и, несмотря ни на что, она способствовала строительству сети шоссе и железных дорог, внушающей зависть даже развитым странам. “Китайцы успешнее, – объяснял журналистам министр транспорта США Рэй Лахуд, – потому что в их стране решения принимают всего три человека. А в нашей стране этим занимаются три тысячи человек”. Пэй Миньсинь менее оптимистичен. Он говорил мне, что под суд идет 3–6 % членов партии, уличенных в преступлениях, и лишь треть из них отправляется за решетку. Когда Эндрю Уидман, политолог из Университета штата Джорджия, брался за оценку практики взяточничества и приговоров за него, он рассчитывал обнаружить, что механика китайской коррупции напоминает систему иерархического патронажа в Японии и Корее. Но нашел нечто иное: “Коррупция в современном Китае, в сущности, анархична… Она больше похожа на заирскую, нежели на японскую”. Впрочем, в отличие от Заира, в Китае наказывают охотнее: за пять лет 668 тысяч членов партии осудили за подкуп, взяточничество и растрату, а также казнили 350 человек, обвиненных в коррупции. По мнению Уидмана, “на базовом уровне это не давало коррупции выйти из-под контроля”.

Более мрачный сценарий предполагает, что угроза, исходящая от коррупции, имеет не экономический, а политический характер. Согласно этому взгляду, связь между народом и лидерами слабеет, правящий класс в последние годы лихорадочного роста пытается взять все, что можно, и КПК способна к реформированию не более, чем в свое время КПСС. После скандала с участием Бо Силая рядовые партийцы стали задумываться о происходящем. Четыре чиновника в отставке подписали открытое письмо: “В каком же состоянии партия, если даже ее верхушка оказывается втянутой в историю более жуткую, чем из сказок ‘Тысячи и одной ночи’?” Новые лидеры “должны открыть… личное и семейное состояние”. Китайские власти верили, что политические реформы приведут к нестабильности, но неужели им казалось, что бездействие улучшит ситуацию? Когда экономика процветает, граждане могут терпеть даже ужасающую коррупцию. Но когда рост замедляется, коррупция может стать невыносимой.

Я однажды спросил Ху Гана, сможет ли Китай выйти из коррупционного бума, подобно Америке и Корее. Он помолчал и сказал:

Я воспринимаю наше общество как огромный пруд. Годами люди использовали его как туалет, просто потому что могли. И мы наслаждались свободой это делать, несмотря на то, что пруд становился все грязнее. Теперь нужен тот, кто встанет и скажет, что пруд загажен, что если мы продолжим его загрязнять, никто не выживет.

Единственная истина

Ли Ян, гуру английского, слетел с катушек. Несколько лет после нашей первой встречи я наблюдал, как под знамена “Крейзи инглиш” встают целые легионы учеников, а их лидер делается все более буйным. В 2011 году цунами погубило в Японии десятки тысяч человек, Ли назвал эту катастрофу “карой господней” за вторжение Японии в Китай во время Второй мировой войны. Шанхайский блогер обозвал его “шизиком-суперзвездой”.

Годами самым убедительным доказательством адекватности Ли Яна служила поддержка со стороны жены, Ким Ли, однако в сентябре 2011 года она обвинила его в рукоприкладстве и подала на развод. В стране, где жертвы домашнего насилия редко обращались в милицию, это стало общенациональной новостью. Ли Ян объяснил репортеру: “Ну да, я поколачивал ее иногда, но не думал, что она расскажет об этом. Выносить сор из избы – это не в китайских традициях”. В следующие месяцы Ким Ли превратилась в фантастический символ, в “героиню избитых жен”.

Бизнес Ли Яна устоял, однако скандал стал серьезным испытанием для молодых мужчин и женщин, возлагавших надежды на Ли. Однажды мне позвонил Майкл (Чжан): “Он [Ли] сильно бил жену. Он не был хорошим отцом, не был хорошим наставником. Я ненавижу… Нет-нет, я не должен говорить, что ненавижу его”. Спустя пару недель я оказался в Южном Китае и сел в автобус, чтобы встретиться с Майклом и его родными. Они оставили свою квартиру в Гуанчжоу и переехали в соседний Цинъюань, город поменьше. Он был всего в часе езды, но выглядел менее опрятно, напоминая деревню. Отсюда не ходил сверхскоростной поезд в столицу. Пока я ждал Майкла на остановке, я рассматривал мужчину, багаж которого был привязан к лежащей на плечах ветке дерева. Явившийся Майкл в наушниках и модной ветровке плохо вписывался в пейзаж. Он осмотрелся: “Через три года это будет международный город. Ненавижу Гуанчжоу. Там полно воров. Меня грабили трижды”.

Мы взяли такси и отправились на другой конец города. Майкл с родителями жил в “кафельном” районе с множеством магазинов, торгующих раковинами, унитазами и плиткой. Дорога была усыпана осколками плитки всех цветов радуги, похожими на конфетти. Квартира находилась на восьмом этаже серого дома без лифта. Поднимаясь, я слышал в отдалении гул стройки. Родители Майкла готовили ланч. Здесь все было не таким глянцевым, как в Гуанчжоу, но эта квартира оказалась немного просторнее, и у Майкла была своя комната. Лозунги на стенах показывали, что к его обычному оптимизму стало примешиваться раздражение. “Я должен усилием воли изменить течение моей жизни”, – гласил один. “Я не могу это терпеть”, – сообщал другой.

На шкафу стояла большая картонная коробка, подписанная “Крейзи инглиш”. Я спросил, что там, и Майкл вздохнул: там лежали несколько десятков книг “Крейзи инглиш”, которые он надеялся когда-нибудь продать. “Ли Ян был очень убедителен, – сказал Майкл. – Он заставил меня влюбиться в “Крейзи инглиш’ на девять лет. Он глубоко проник в мою душу. Я стал по-настоящему странным”. Он рассмеялся. “Методы “Крейзи инглиш’ не работают, – продолжил Майкл. – Многие ученики приходят ко мне и говорят: ‘Я потратил девять тысяч юаней, а произношение все еще плохое’”.

Языковой бизнес был нелегким делом. После того как Майкл одолжил деньги, чтобы открыть фирму, она просуществовала два года. Майкл отвечал за продажи и пытался найти учеников. К январю 2011 года бизнес прогорел. Майкл остался без гроша и в долгах. Тогда он усвоил урок: полагаться следует лишь на себя.

Его семья уехала из Гуанчжоу, чтобы сэкономить, и теперь, на восьмом этаже дома без лифта, он в одиночку составлял учебник английского языка. “Я мечтаю изменить китайскую систему преподавания английского”, – сказал Майкл. Он был уверен, что может написать успешную книгу, если получит шанс: “У меня есть способности. Я незаменим… Вы можете в это поверить?”

Когда обед был готов, мы собрались в гостиной. На двери Майкла все еще висел постер с Ли Яном, а на противоположной стене его мать, принявшая христианство, поместила плакат: “Христос есть столп, укрепляющий семью”. (Когда речь заходила о христианстве, Майкл говорил: “Я просто беру лучшее от всех религий”.)

Майкл с удовольствием поделился своим замыслом. Он собирался заняться решением проблемы “экзаменационного английского” – того неестественного языка, который китайские школьники изучали для вступительных экзаменов. Вместо этого он хотел заставить их заучивать повседневные выражения. Он выпалил:

Get it. Get up. Knock up. Cheer up. Gimme a break, man. I don't get it, man. I have no idea, man. Shut your mouth, man. [Понял. Вставай. Подъем. Взбодрись. Дай мне передохнуть, приятель. Я не понял, приятель. Понятия не имею, приятель. Закрой рот, парень.]

Майкл выделил восемьсот слов, которые ученики должны были повторять снова и снова для оттачивания произношения. Когда он продемонстрировал свою технику, это прозвучало как история современного Китая в одном предложении:

I can, I can, I can, I can. Suffered, suffered, suffered, suffered. Have, have, have, have. [Я могу, я могу, я могу, я могу. Страдал, страдал, страдал, страдал. Владеть, владеть, владеть, владеть.]

Родители к этому привыкли. Он превратил дом в подобие класса English as a Second Language (ESL),хотя сами они, как и многие их ровесники, по-английски не говорили. У них просто не было выбора, кроме как поверить в то, что сын делает нечто стоящее. В тот же день Майкл, его родители и я отправились посмотреть на новое приобретение: строящуюся для Майкла и его будущей жены квартиру. Мы шли по “кафельному” району; отец Майкла был в армейских ботинках, перемалывающих осколки. Мы дошли до современной многоэтажки с блестящим холлом, и ботинки сразу стали выглядеть неуместно. В холле стояла модель жилого комплекса с лампочками и пластиковыми фигурками под пальмами. Холл служил также торговым центром, но покупателей сейчас не было. Экономический рост замедлился, и городской рынок недвижимости был уже не тот, что раньше. Мы собирались взглянуть на новую квартиру, но башня была еще не достроена, и панель лифта угрожающе висела на проводах. Майкл нажал на кнопку, подумал и предложил зайти в рекламную квартиру.

Стены были из голого бетона, что могло символизировать как многообещающее будущее проекта, так и неприятности. Мы вышли на балкон посмотреть на озеро. С восемнадцатого этажа люди казались фигурками на архитектурном макете. Квартира, которую Майкл и его родители смогли себе позволить, находилась на другой стороне. Вид из ее окон открывался на магазины кафеля, а не на озеро. Мы вернулись в лифт, Майкл выглядел неуверенно. На английском, чтобы родители не поняли, он объяснил: “Я не буду здесь жить. Поселю родителей. Мне нужно вернуться в большой город – Шэньчжэнь, Пекин, Шанхай. Цинъюань – деревня. Второй сорт. Они учат только ‘экзаменационный английский’ и не мечтают о большем”.

Шли годы, и я видел, как молодые амбициозные люди вроде Майкла начинают терять терпение. У “синих воротничков” не было проблем, их оклады росли, однако не каждому из тех шести миллионов, кто ежегодно оканчивает вуз, хватает офисных должностей. В 2003–2009 годах средний начальный заработок рабочих-мигрантов вырос почти на 80 %, но у людей с высшим образованием зарплата осталась прежней. С учетом инфляции их доход падал. Молодым китайцам, отчаянно желавшим найти жену и протолкаться в “новую среднезажиточную страту”, стало очевидно: богатства страны распространены очень неравномерно. К юн году средняя квартира в крупном городе продавалась за цену, в 8-ю раз превышающую средний годовой доход. (В Америке даже при наличии “ипотечного пузыря” – в 5 раз.) Молодежь придумала себе самоуничижительное прозвище: человек без связей, позволяющих разбогатеть, и без денег, позволяющих жениться, стал называться дяо-си – “шелковый пенис”. Эти молодые люди росли в эпоху самостоятельности, когда школьные песни убеждали, что они – чудо природы, а реклама телефонов кричала: “Моя жизнь, мои решения”. У них были причины для разочарования. Когда пришло время выбрать один иероглиф, чтобы описать 2009 год? интернет-аудитория выбрала бэй (

): он означает пассивный залог, как в выражениях “быть уволенным”, “быть использованным”.

Общественные настроения стали меняться. Бум позволил почти всем китайцам в некоторой степени улучшить свое положение: средний доход в последние десять лет увеличился более чем втрое, при этом пропасть между богатыми и бедными оказалась шире, чем ожидала партия. В 2001 году Чжу Жунцзи, прямолинейного премьера Госсовета, спросили, не беспокоится ли он, что растущие противоречия могут привести к нестабильности. “Еще нет”, – ответил Чжу. Он напомнил о показателе расслоения общества, известном как коэффициент Джини (от 0 до 1, где 1 – полное неравенство). Китайские чиновники предсказывали, что китайское общество останется стабильным до тех пор, пока эта оценка будет оставаться ниже “опасных” 0,4. Через одиннадцать лет правительство перестало публиковать расчеты, объяснив: богачи скрывают свои доходы.

Разрыв в доходах не был абстракцией: ребенок, родившийся на далеком Тибетском нагорье, имел в семь раз больше шансов умереть до пяти лет, чем родившийся в столице. От правительства требовали действий. Оно вполне могло реформировать систему налогообложения (в Китае все еще не было налога на наследство и на прирост капитала), но вместо этого в апреле 2011 года запретило использовать слово “роскошь” в названиях компаний и рекламе. “Роскошную пекарню Черного лебедя”, продававшую свадебные торты за 314 тысяч долларов, пришлось переименовать в “Художественную пекарню Черного лебедя”. (Запрет продержался недолго.)

Несколько лет спустя, в январе 2013 года, правительство все же опубликовало расчеты коэффициента Джини: 0,47. Многие специалисты подвергли его сомнению: так, экономист Сюй Сяонянь назвал этот показатель “сказкой”. (Независимые подсчеты показывали значение 0,61 – хуже Зимбабве.) Но, несмотря на разговоры о доходах, людей сильнее волнует разрыв в возможностях. Гарвардский социолог Мартин Уайт в 2009 году обнаружил, что китайцы удивительно легко относятся к плутократии. Они возмущались тем, что мешает им самим стать ее частью: слабыми судами, злоупотреблением властью, нехваткой инстанций. Чжан Иньцян и Тор Эриксон, следившие в 1986–2006 годах за судьбой китайских семей, указывали на “высокую степень неравенства возможностей”: “Суть рыночных реформ заключалась в том, что если дать некоторым разбогатеть, это поможет разбогатеть остальным… Однако до сих пор почти нет следов того, что реформы сделали правила игры равными для всех”. Исследователи обнаружили, что в развивающихся странах главным фактором, определяющим, сколько ребенок будет зарабатывать, является образование его родителей. В Китае таким фактором оказались родительские связи. Раздельное наблюдение за родителями и детьми в городах выявило “поразительно низкий уровень межпоколенной мобильности”. В 2010 году авторы поместили Китай среди стран с самой низкой в мире социальной мобильностью.

Еще прежде статистиков люди описали проявившиеся социальные различия. Границы пролегали уже не между бобо, дин кэ и представителями “новой среднезажиточной страты”, а между “белыми воротничками” и “черными воротничками”. Анонимный автор описал последних так: “Они носят темную одежду. Они ездят в черных машинах. Их доходы скрыты. Их занятия неочевидны… Как будто в темноте прячется человек в черном”.

Люди, заработавшие состояние с нуля, стали терять былой блеск. Электронный магнат Хуан Гуанъюй, которого считали самым богатым человеком Китая, получил четырнадцать лет тюрьмы за незаконные биржевые операции и другие преступления. В течение восьми лет по меньшей мере четырнадцать юаневых миллиардеров были осуждены за всевозможные преступления: от организации “финансовых пирамид” до заказных убийств. (Юань Баоцзина, бывшего биржевого брокера, еще до своего сорокалетия заработавшего более трех миллиардов юаней, осудили за организацию убийства человека, пытавшегося его шантажировать.) Ежегодные рейтинги богачей прозвали “списками смертников”.

Чэун Янь, Мусорная королева, столкнулась с трудностями иного рода. Меньше чем через год после того, как Чэун признали богатейшей в мире женщиной, добившейся всего самой, ее репутация понесла урон. Группа по защите трудовых прав “Студенты и ученые против корпоративных злоупотреблений” опубликовала “Доклад о потогонном производстве”, в котором обвинила корпорацию “Девять драконов” в нарушениях трудового законодательства: допущении несчастных случаев на производстве, эксплуатации небезопасного оборудования, дискриминации сотрудников, больных гепатитом Б, и так далее. Группа опубликовала выдержки из “Руководства для сотрудников ‘Девяти драконов’”: “Уважайте начальство. Остановитесь, если увидели высокопоставленного начальника, и поприветствуйте его. Если идете вместе с высокопоставленным начальником, пропустите его вперед”. Работников могли оштрафовать, например, на триста юаней за плевание из окна корпоративного автобуса или за нарушение очереди в кафетерии, на пятьсот – за сон на рабочем месте, за разрешение постороннему посмотреть фабрику или за игру в мацзян; тысячный штраф и увольнение грозили за организацию забастовки или “распространение порочащих компанию сведений”. Кроме того, в правилах отмечалось, что размер заработка является конфиденциальной информацией и рассказы или расспросы о зарплате являются поводом для увольнения.

Китайская газета сравнила ситуацию с “позолоченным веком” Америки и обвинила Чэун в “превращении крови в золото”. Ей припомнили ее собственные слова: “Если в стране нет и бедных и богатых, она не станет сильной и процветающей”. Влиятельный журнал “Саньлянь шэнхуо” предположил, что если Чэун “в своем уме”, то она откажется от участия в Народной политической консультативной конференции: “Каждый лист бумаги, произведенный ‘Девятью драконами’… пропитан кровью рабочих”. Даже некоторые из самых энергичных защитников свободного рынка почувствовали смену эпохи. Журнал “Чжунгуо циецзя” в материале о Чэун отметил: “Пять лет назад, возможно, компанию, достигшую успеха в бизнесе, но не идеальную в других отношениях, терпели бы и даже ставили в пример. Но сейчас – уже нет”.

Чэун отреагировала на доклад с яростью: “Мы разбогатели потому, что нашли правильную бизнес-модель и превращали макулатуру в сокровище, а не потому, что дурно обращались с работниками”. По ее словам, компания выдала больше поощрений, чем выписала штрафов. Чэун усомнилась в мотивах группы “Студенты и ученые… ” и туманно намекнула, что та “получает деньги из Европы”.

Чэун объяснила мне, что компания прекратила практику штрафов. Осторожный человек здесь умолк бы, но Чэун придвинулась поближе и сказала, что считает штрафы в былых обстоятельствах оправданными: “Рабочие, если их не штрафовать, теряют осторожность, калечатся и потом требуют компенсации”. После разбирательства профсоюз провинции осудил практику штрафов и некоторые другие методы “Девяти драконов”, однако назвал компанию “довольно хорошей”. Это не слишком помогло: реакция Чэун и доклад завершили трансформацию ее образа. Чэун стала антигероем эпохи “дикого капитализма”.

Чем дольше я жил в Китае, тем сильнее мне казалось, что люди воспринимают экономический бум как поезд с ограниченным количеством мест. Для тех, кто вовремя занял кресло (потому что явился первым, или происходит из подходящей семьи, или дал взятку), прогресс оказался невообразимым. Все остальные были вправе гнаться за поездом так далеко и так быстро, как их несли ноги, но тем не менее видеть вдалеке лишь его хвост.

Разумеется, недовольство прорывалось наружу В 2005–2010 годах число забастовок и других ‘‘массовых происшествий”, согласно официальной статистике, удвоилось и достигло 180 тысяч в год (почти пятьсот случаев ежедневно). Двадцать четвертого июля 2009 года работники сталелитейного завода в провинции Цзилинь, опасаясь приостановки производства, напали на главного менеджера Чэнь Гуоцзюня, молодого выпускника вуза, и, не давая проехать врачам и милиции, забили его до смерти. Партия в подобных случаях нередко объявляет, что виноваты представители “масс, не знающих правды”. Но все чаще казалось, что проблема в самой “правде”. В некоторой степени гонка, старт которой дал Дэн Сяопин, была нечестна. Неравными были не только начальные условия: люди играли по разным правилам.

В январе 2010 года девятнадцатилетний Ма Сянцянь спрыгнул с крыши общежития завода “Фоксконн” – производителя “айфонов” и другой электроники. Он работал на конвейере семь ночей в неделю, одиннадцать часов подряд, пока его не понизили до чистильщика туалетов. В течение нескольких месяцев после смерти Ма самоубийство совершили еще тринадцать сотрудников “Фоксконн”.

Администрация “Фоксконн” установила сетки на крышах, увеличила зарплату, и самоубийства прекратились. Людям со стороны было легко винить в этом изматывающие условия труда, но это объяснение было не совсем верным. Когда к рабочим “Фоксконн” пригласили психологов, подтвердились предположения социологов, касающиеся нового среднего класса: первое поколение работников конвейера было благодарно уже за то, что им удалось вырваться с полей, однако нынешнее поколение имело перед глазами и более завидные примеры. Го Юйхуа, социолог из Университета Цинхуа, писал в 2012 году:

Какое ощущение царит сейчас в Китае? Думаю, многие скажут, что они разочарованы. Это чувство происходит от недостаточного улучшения жизни при быстром росте экономики. Разочарование также проистекает из несоответствия достижимого индивидом социального статуса идее “великой и могущественной нации”.

Я заметил, что китайцы еще видят в “Великом Гэтсби” аналогию с собственным положением, но теперь эта отсылка приобрела зловещий смысл. Исследование Майлза Корака “Кривая ‘Великого Гэтсби’” подтверждает, что показатель социальной мобильности в Китае – один из самых низких в мире. Китайский блогер, прочитав работу Корака, написал: “Сыновья крыс будут рыть ходы, не более… Рождение определяет класс”. “Гэтсби” уже не считали историей человека, всего добившегося самостоятельно. Блогер писал: “Банды делают что хотят, крестьяне бросают землю, устремляясь в большие города на побережье, село вымирает. Деньги заменяют мораль… Вот с чем сталкивается современный Китай”.

В апреле 2012 года мой телефон зажужжал: “Веб-сайтам не следует упоминать о подготовленном ООН ‘Докладе о счастье в мире’, где Китай оказался на 112-м месте”.

Я вернулся от Майкла в Пекин ясным зимним днем и решил прокатиться на велосипеде. Я проехал по проспекту Чанъань. Повернул направо, а после снова направился на север и миновал Отдел.

За годы, прошедшие с тех пор, как я впервые заметил это здание под нелепой крышей, поиск истины усилился, так что Отделу пришлось приноравливаться к обстоятельствам. Отдел помог партии выстоять во время финансового кризиса и заглушить голоса в поддержку “Арабской весны”. Партия упрятала за решетку Лю Сяобо и Ай Вэйвэя, осадила Хань Ханя, пожелавшего издавать собственный журнал. Даже правдоискательница Ху Шули – тот “дятел”, который хотел “помочь дереву расти прямо”, – перешла границы дозволенного. Главного цензора Лю Биньцзе той весной попросили оценить свою работу в предыдущие шесть лет. “Если говорить объективно, – ответил Лю, – она была выдающейся”.

Его уверенность меня удивила. В Китае государственные дела всегда держали в тайне от общества и раскрывали только задним числом. Теперь сделки, распри, грехи оказались на виду. Люди смогли сравнить, действительно ли ценности системы соответствуют их собственным. К 2012 году в Китае число пользователей интернета росло каждые две секунды – и все же вне Сети жила едва ли не половина населения страны. Прежде чем отправиться в тюрьму, Лю Сяобо напомнил: “Хартия-77” была составлена более чем за десятилетие до того, как политическая система изменилась в направлении, предсказанном диссидентами. По мнению Вацлава Гавела, ключевым в жизни под властью компартии было двоемыслие, диктуемое страхом, выгодой или тем и другим одновременно. Но в какой-то момент вести двойную жизнь становится невозможно.

Осознание китайцами неравенства было неизбежным. Неравенство присутствует, разумеется, во многих странах, включая нашу собственную, но в Китае оно ощущалось особенно сильно. Нация лишь на одно поколение отошла от жертв во имя эгалитаризма. Кроме того, становился ясным зазор между мифом об обществе, управляемом лучшими его представителями, и олигархической реальностью. В 2012 году политологи Виктор Ши, Кристофер Адольф и Минсин Лю бросили вызов одному из главных предрассудков: партия утверждала, что ее приверженность прогрессу – “единственной правде” по Дэну – поощряла меритократию. Но исследователи не обнаружили доказательств этого: чиновников с заслугами перед национальной экономикой вознаграждали не чаще прочих. Значение имели связи.

По мере того как партийный контроль над информацией ослабевал, та же судьба ждала ее моральный авторитет. Людей вроде Тан Цзе поиск истины не мог избавить от скепсиса. Напротив, он вел к более сложным вопросам о том, кем они хотят быть и кому хотят верить. Летом 2012 года люди обнаружили, что цензурой заблокировано еще одно слово. Только что прошла годовщина событий на площади Тяньаньмэнь, и люди обсуждали их, называя словом “правда” (чжэнъсян). Когда об этом узнали цензоры, поисковик “Вэйбо” стал выдавать предупреждение:

Результаты поиска по запросу “правда” не могут быть показаны, поскольку они могут нарушать соответствующее законодательство.

Вера

Духовная пустота

“Лихорадка значков с Мао” поразила Китай летом 1966 года. Шанхайская фабрика выпустила алюминиевый значок полтора сантиметра в диаметре, с лицом Председателя. Начиналась Кульурная революция, и значки получили оглушительный успех. Через несколько недель их делали повсюду. Мужчины, женщины и дети носили их слева, чтобы доказать свою преданность. И чем больше было значков, тем лучше.

Председателя изображали смотрящим прямо или влево, но никогда вправо – это направление ассоциировалось с контрреволюцией. Были значки, светящиеся в темноте, и значки, сделанные из обшивки самолетов США, сбитых во Вьетнаме. Надписи прославляли “Мессию рабочих”, “Великого спасителя” и “Красное солнце”.

Культурная революция была последним шагом Мао к власти. После катастрофы Большого скачка оппоненты оттеснили его от власти, и Мао призвал молодежь “открыть огонь по штабам”. Это придало его образу новые черты. “Пусть мысль Мао Цзэдуна контролирует все”, провозгласили СМИ. Люди каялись в грехах у подножия его статуй. “Маленькую красную книжицу” цитат Мао наделили мистической силой: пресса сообщила, что книга помогла хирургам удалить пятидесятикилограммовую опухоль, а рабочим – поднять на сантиметр тонущий Шанхай.

Прикосновение Мао обрело сверхъестественный смысл. В 1968 году, когда пакистанская делегация привезла Мао корзину манго, он раздал фрукты рабочим. Те рыдали и помещали фрукты на алтари. Огромные очереди выстраивались, чтобы поклониться фрукту. Один плод привезли в Шанхай на самолете, чтобы его смогли увидеть здешние рабочие. Ван Сяопин вспоминала: “Никто не знал, что такое манго. Знающие люди говорили, что это очень редкий фрукт, вроде гриба бессмертия”. Когда плоды испортились, их стали консервировать в формальдегиде и копировать в гипсе. Одного деревенского дантиста, сравнившего манго с бататом, судили за клевету и казнили.

В этот момент Мао начал превращаться в бога, а его последователи взялись разрушать фундамент старых китайских верований. Карл Маркс называл религию “иллюзорным счастьем”, несовместимым с борьбой за социализм, и “Жэньминь жибао” призывала молодежь “покончить с четырьмя пережитками”: обычаями, культурой, привычками и идеями. Хунвэйбины жгли храмы и ломали храмовую утварь. Винсент Госсарт и Дэвид Палмер назвали эту кампанию “самым полным в китайской, а, возможно, и в человеческой истории уничтожением всех форм религиозной жизни”. Культ Мао отчасти заместил уничтожаемую религию. Его “Маленькую красную книжицу” считали “зеркалом, позволяющим видеть демонов” и распознавать скрытого “классового врага”. В двух провинциях дошло даже до каннибализма: тела “классовых врагов” расчленили, а их органы сообща съели.

К 1969 году культ Мао вышел из-под контроля. Число жертв росло, храмы лежали в руинах, а значков изготовили так много (от двух до пяти миллиардов), что алюминия перестало хватать даже промышленности. Мао прекратил это безумие, заявив, что металл нужен, “чтобы строить самолеты для защиты нации”.

После смерти Председателя в 1976 году коллекционеры и спекулянты увидели возможность заработать и принялись скупать значки. Торговля была столь прибыльной, что рынок наводнили подделки. Талисманы превратились в обыденные вещи: значки с Мао попадались мне на пекинских блошиных рынках. В интернете фабрики продают их оптом по семь центов штука.

Культурная революция Мао покончила со старыми верованиями, и экономическая революция Дэна не смогла их возродить. Стремление к богатству освободило людей от лишений, однако не могло указать предназначение нации и личности. Теперь компартия руководила страной дикого капитализма, взяточничества и невообразимого неравенства. Стремясь вперед, Китай преодолел барьеры, которые сдерживали коррупцию и моральное падение. Возникла “духовная пустота” (цзиншэнь кунсю), и ее что-то должно было заполнить.

Зимой 2010 года мы переехали в небольшой кирпичный дом в хутуне Гуосюэ – Аллее изучения нации. Это было очень громкое название для тупика настолько узкого и извилистого, что две машины не могли там разъехаться. Весной, когда люди начинали играть в карты на тенистой стороне улицы, проезд еще более сужался.

Окруженная шумными улицами, находящаяся к северу от Запретного города Аллея изучения нации являла собой осколок старого Пекина. Уцелела она потому, что была защищена двумя сокровищами: комплексом Юнхэгун (это самый большой в Пекине тибетский монастырь) и семисотлетним Храмом Конфуция. Здесь наблюдается самая высокая в городе концентрация предсказателей будущего. Вместе с монастырем и храмом прорицатели делают этот район самым духовно богатым в столице местом. Это рынок – но рынок не провианта, а верований.

Своим названием наш хутун был обязан местоположению: “изучение нации” означало смесь философии, истории и политики в сердце китайской культуры. Уточнять, какую именно историю и какие идеи следует изучать, было рискованно, однако поколения китайских мыслителей мечтали найти надежный рецепт защиты Китая от вестернизации. Лян Цичао, ведущий интеллектуал начала XX века, призывал уделить особое внимание “квинтэссенции страны”, и в последние годы китайские лидеры, следуя его заветам, пытались связать пережитки социализма с древней культурой. Их беспокоило распространение западных политических ценностей, и, подобно Тан Цзе, они обратились к классическому наследию. Появился баннер, объявляющий наш район “Святой землей изучения нации”.

Здесь не было магазинов, баров и ресторанов. Наша улица находилась всего в ста метрах от проспекта Юнхэгун Дацзе, но тупик и старые дома создавали ощущение деревни, окруженной девятнадцатимиллионным городом. Один сосед держал петуха, чтобы тот будил его на рассвете. Другой делал зарядку в утренней прохладе. Мы жили очень близко друг к другу. Сидя за своим рабочим столом, я слышал, как моя соседка, вдова Цзинь Баочжу, ежевечерне, в 18.00, разжигала печь. В 18.05 начинало шипеть масло, а в 18.15 ужин был готов.

Жизнь на нашей улице обладала прелестью непредсказуемости. На китайский Новый год сосед пригласил нас на фейерверк, который, честно говоря, не был законным. Ракета опрокинулась и выстрелила в толпу. Через два месяца госпожа Цзинь решила перестроить дом, чтобы получить несколько дополнительных квадратных метров. Я не возражал, потому что дом у нее был крошечным, а вот мой домовладелец запротестовал. Он обвинил ее в “похищении солнечного света” и подал иск. Они не могли прийти к согласию по поводу того, кто чем владеет, отчасти и потому, что во время Культурной революции люди зачастую отбирали друг у друга имущество.

Неподалеку от моей входной двери помещался стенд “антикультистских предупреждений и просвещения”. Большие иероглифы сверху гласили: ‘‘Остерегайтесь культов! Поддерживайте гармонию”. При такой духовной активности в районе власти, опасаясь конкуренции, приглядывали за ним. В 90-х годах, когда движение “Фалуньгун” потребовало себе больше прав, компартия объявила его “культом” и устроила на его приверженцев охоту, которая продолжается до сих пор. Одна из листовок на стенде называлась: “Крушение планов ‘Фалуньгун’ посеять смуту и вызвать разрушения”. В тексте говорилось, что “культы” “пользуются компьютерными сетями для распространения слухов, которые обращают порядок в хаос”. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из моих соседей собирался присоединиться к “культу”, но если бы услышал, листовка советовала: “Не слушайте, не читайте, не распространяйте и не вступайте”.

Иностранцы нередко воспринимают китайцев как прожженных прагматиков, однако тысячи лет страна держалась на верованиях и ритуалах. Когда-то в Пекине было больше храмов, чем в любом другом городе Азии. Процветали даосизм и буддизм, а также местные культы: ученые поклонялись богу литературы, больные – богу ревматизма, а артиллеристы – богу пушек. Преодолевая тысячи километров, в Пекин шли паломники, и некоторые из них простирались на земле после каждого шага, подобно гусеницам.

После Культурной революции ученым постепенно разрешили переосмыслить взгляд Маркса на религию как на “опиум народа”, и они стали утверждать, что это относилось лишь к Германии того времени, а не к религии вообще. Китай искал счастья в материальном, однако люди обнаружили, что достаток способен удовлетворить лишь базовые потребности. На экзистенциальные вопросы (о саморазвитии, смысле жизни и тому подобном) деньги ответов не давали. Патриотизм – также. Харуки Мураками писал, что национализм подобен дешевому алкоголю:

От него пьянеешь уже после нескольких рюмок и впадаешь в истерику, но после этого пьяного буйства не остается ничего, кроме ужасной головной боли на следующее утро.

К тому времени, как мы поселились в хутуне, “духовная пустота” стала наполняться, как говорилось в одном исследовании, “религиозной вселенной, расширяющейся во всех направлениях”. Люди не доверяли привычным институтам: партия лицемерила, пресса была поражена коррупцией и испорчена цензурой, а в крупных компаниях процветали патронаж и непотизм. Люди искали веру в других местах. В бедных провинциях открывались храмы, окормляющие смесью даосизма, буддизма и народных верований. В Китае появилось шестьдесят-восемьдесят миллионов христиан – почти столько же, сколько коммунистов. Я встречал судей-пятидесятников и магнатов-бахаистов.

Растерявшись от такого широкого выбора, люди ударились в религиозный загул: каждую весну перед школьными экзаменами родители устремлялись в Юнхэгун, чтобы помолиться о хороших оценках. Потом они переходили через дорогу, в Храм Конфуция. Некоторые – на всякий случай – заглядывали еще и в католический костел.

Некоторые из быстро растущих ассоциаций смешивали религию, бизнес и саморазвитие. Однажды я побывал на встрече организации “Лучший человек”. Она объединяла деятельных мужчин и женщин, продававших “вдохновляющие” товары, которые “помогают познать свою психологию”. Местные газеты задавались вопросом, что именно изобрела ассоциация – собственную программу “духовного маркетинга” или собственную “религию”. В конце концов власти закрыли “Лучшего человека”, а основатели ассоциации отправились за решетку, как сообщалось, за неуплату налогов.

Годами я следил за судьбой тех, кто выбрался из нищеты и устремился к преуспеванию. Я ездил по стране, чтобы встретиться с борцами за правду того или иного толка. Но чем дольше я оставался в Китае, тем больше занимала меня самая трудноуловимая из проблем – проблема поиска смысла. В последние сто лет китайской истории попытка ответить на вопрос, во что верить, всегда могла обернуться конфликтом. Я хотел знать, как живут те, кто пытается понять, что в жизни главное. Искать долго мне не пришлось. В книжных магазинчиках по соседству нашлись “Путеводитель для души” и “Для чего мы живем?” Оказалось, что путей много, а ответов на поставленный в заголовке книги вопрос – еще больше.

На западе Аллеи изучения нации стоит храм Юнхэгун – впечатляющий комплекс ярких павильонов из дерева и камня, окутанных дымом благовоний. Это был один из главных тибетских монастырей в мире и, по мнению китайских властей, одно из самых подозрительных мест в городе. В прежние времена Пекину не был чужд тибетский буддизм. Императоры держали в столице тысячи монахов, молящихся о защите империи. Но далай-лама покинул Китай в 1959 году, после того как отказался признать притязания КПК на свою родину, и ушел через горы в Индию. В изгнании он получил Нобелевскую премию мира и помог сделать тибетцев, по словам его друга Роберта Турмана, профессора Колумбийского университета и бывшего монаха, “бельками для правозащитного движения”. Если Иоанн Павел II был символом противостояния советской империи, то далай-лама олицетворяет собой сопротивление Китаю. После восстания в Тибете весной 2008 года китайские лидеры обвинили далай-ламу в подстрекательстве и назвали “волком в монашеских одеждах”, желающим “разделить родину”.

В храме всегда находились милиционеры в форме и в штатском. Это было занятно, поскольку большинство его посетителей составляли вовсе не тибетцы: это были процветающие молодые китайские пары, приходившие помолиться о рождении здорового ребенка. Для многих Тибет, обладающий очарованием китайского Дикого Запада, стал модным местом, ассоциирующимся с духовностью и резким индивидуализмом. “В Тибете, – объяснил мне молодой китайский рок-музыкант, – я могу быть свободен”.

Я знал некоторое количество ханьцев – приверженцев тибетского буддизма, включая инвестора по имени Линь, который носил буддийские четки на одном запястье и швейцарские часы – на другом. Он старался примирить свою веру с официальными предостережениями насчет далай-ламы: “Когда я учился у своих тибетских наставников, я спрашивал: “Вы китайцы или тибетцы? Вы собираетесь купить на мои деньги оружие?’” Линь увлекался психологией и духовными практиками, а тибетский вариант буддизма выбрал потому, что тот показался ему чище китайского, много перенявшего у даосизма и других традиций. О далай-ламе Линь говорил: “Он написал около шестидесяти книг, и я прочитал штук тридцать из них”.

Мы сидели в уличном кафе в Пекине, и присоединившийся к нам друг Линя – ресторатор, который оказался членом компартии, – издал театральный вздох: “Ты смелый человек, если говоришь такое”. Линь закатил глаза. Мне показалось, что он наслаждается собственной дерзостью. “Я думаю, что далай-лама на самом деле не сепаратист, – сказал Линь. – Если бы он был сепаратистом, Тибет был бы уже свободен”.

Во все стороны от храма Юнхэгун расходились ряды лавок, занятых консультантами по фэншуй, слепыми предсказателями и “дарителями имен”, которые могли, за сходную цену, выбрать благоприятное имя для ребенка или фирмы. После десятилетий подпольного существования предсказатели судьбы работали в открытую – и процветали. Успех в Китае настолько зависел от загадочных сил, неявных связей и тайных сделок, что люди были рады искать божественной поддержки.

Предсказатели рекламировали свои услуги: “Предсказываю политическое и финансовое будущее. Оцениваю шансы на брак. Улучшаю результаты вступительных экзаменов”. Наиболее сложные процедуры следовало заказывать специально, к примеру, “снятие заговоров”. Лавка предсказателя Шан Дегана напомнила мне кабинет акушера, только вместо фотографий детей она была увешана снимками довольных клиентов. “Вот эта молодая женщина, Пэн Юань, была никем, когда приехала в Пекин, – рассказал мне как-то Шан, ткнув в снимок румяной улыбающейся женщины. – Теперь она косметолог и дружит со многими известными людьми”. На фотографии она держала плоский зеленый предмет: “Я сделал ей нефритовую табличку, и это принесло удачу”.

В кабинете мастера Шана стояли не очень старые книги, вроде “Фэншуй для Уолл-стрита”, а манипуляции основывались на даосизме, буддизме и отчасти мошенничестве. Но процветал Шан главным образом благодаря истории: он считал себя потомком древнего полководца Шан Кэси и держал на столе толстый, сантиметров в десять, альбом с генеалогическим древом Шанов. Это вдохновляло посетителей: многие такие книги погибли во время Культурной революции. Клиенты, не знавшие историю собственной семьи, находили некоторое утешение в информации о семье Шана. Его вывеска обещала “сверхъестественные услуги, некогда доступные лишь высшему классу”.

Несмотря на все усилия Мао, народные верования влияли на все сферы жизни. В первую осень после переезда я услышал скрежет когтей: на чердаке над моей головой копошилось какое-то существо. Поначалу я не придал этому значения, но несколько недель спустя в моем кабинете стало явственно попахивать зоопарком. Однажды ночью я увидел в окно зверька со светлым мехом, прыгнувшего с дерева и исчезнувшего в дыре на моей крыше. Я рассказал об этом соседу Хуан Вэнъюю. Тот улыбнулся.

“Это ласка, – сказал он. – Вас ожидает счастье”. Появление ласки – знак неизбежного богатства (как и ежа, змеи, лисицы и крысы). Так как этих животных часто видят рядом с могилами, их считают носителями духов предков. “Не ссорьтесь с ней”, – посоветовал Хуан. Я рассказал о ласке домовладелице, тетушке Ма, и она строго сказала: “Не бейте ее. Никогда не бейте ласку”.

Когда запах над столом стал мешать работе, я пригласил дератизатора по имени Хань Чандун. Он ободряюще покивал:

– Это ласка. Вы очень счастливый человек!

– Но ведь вы убиваете животных!

Хань пожал плечами:

– Если ласка селится в доме, китайцы считают это хорошим знаком.

По мере того, как Пекин одевается в бетон, дикие животные уходят в хутуны в поисках дерева и соломы. Хань порылся в сумке: “В моем родном городе можно было бы просто совершить подношение богу богатства. Но здесь другая ситуация. Разберемся”. Он вынул коробку с крысиным ядом.

– Постойте, – сказал я. – Разве это хорошая идея – с точки зрения духовности?

Хань подумал и сказал:

– У вас-то все будет хорошо. Вы же иностранец, вы не верите во все это.

Я уже не был уверен. Но было поздно: Хань сыпал розовый яд в дыры на крыше. Он сказал, что на работу распространяется гарантия в один год с возвратом денег: “Если ласка вернется, позвоните”.

На потолке все затихло. Через две недели шебуршание, однако, возобновилось – громче, чем прежде. Запах был очень сильным (так пахнет месть, подумалось мне), но Ханю я звонить не стал. Я купил электрический вентилятор и научился жить с лаской над головой.

Никто из соседей не жил ближе к Храму Конфуция, чем я: он находился сразу за стеной нашей кухни. Святилище 1302 года постройки было одним из самых спокойных мест в городе. Комплекс с древними деревьями и высоким деревянным павильоном высился над нашим домом как совесть. По утрам я покупал чашку кофе и слушал звуки пробуждения: шуршание метлы по плитам двора, стрекот сорок над головой.

Маленьким чудом было уже то, что этот храм вообще выжил. Когда-то по всей стране действовали тысячи святилищ Конфуция. Философ и политик, родившийся в VI в. до н. э., занял в китайской истории место, сходное с местом Платона на Западе, отчасти потому, что его мировоззрение поощряло порядок и верность. “Да будет, – говорил Конфуций, – государем государь, слуга – слугой, отцом – отец и сыном – сын”. Конфуций связывал мораль с мощью государства: “Правитель, положившийся на добродетель, подобен северной Полярной звезде, которая замерла на своем месте средь сонма обращающихся вкруг нее созвездий”. Мао, веровавший в перманентную революцию, в 1966 году предложил хунвэйбинам покончить с “четырьмя (старыми) пережитками”: обычаями, культурой, привычками и идеями. Хунвэйбины осквернили могилу мыслителя, на чьи идеи опирались “правые уклонисты”, “вредные элементы”, “чудовища” и так далее. Сотни святилищ были разрушены. К 80-м годам об учении Конфуция прозвучало столько клеветы, что историк Ю Инши назвал мудреца “неупокоенным призраком”.

Однажды утром (это было в сентябре 2010 года) я услышал, как в храме с хрипом включился динамик. За этим последовал гул большого колокола, потом раздался барабанный бой, звук флейты и голос чтеца, декламировавшего классику. Это представление длилось двадцать минут и повторилось час спустя, и еще через час, и на следующий день тоже. “Неупокоенный призрак” снова вытащили на свет. В 80-х годах, когда стало понятно, что надо чем-то заполнить “духовную пустоту”, партия занялась этим вопросом. Пролетарские ценности – революция, классовое сознание – теперь были бесполезны. “Правящей партии” требовалось связать славу древней цивилизации с растущей мощью КНР, ей нужна была мораль для “новой среднезажиточной страты”. В Сингапуре и на Тайване конфуцианство переживало возрождение, и в Пекине нашлись причины реабилитировать Конфуция. Он стал моральной иконой, связанной с “изучением нации”.

Правительство открыло по всему миру более четырехсот “Институтов Конфуция” для изучения китайского языка и истории. (Иностранные ученые жаловались, что “Институты Конфуция” отстаивают лишь взгляд китайского правительства на такие спорные вопросы, как положение Тибета или Тайваня.) Сторонники конфуцианского возрождения утверждали, что оно защитит Китай от западной “эгоистичной философии”, и сравнивали Цуфу, родной город Конфуция, с Иерусалимом. Неподалеку от пещеры, где, по преданию, родился мудрец, заложили музейно-парковый комплекс стоимостью полмиллиарда долларов и пообещали возвести статую почти столь же высокую, как Статуя свободы. В 2012 году Цуфу посетило 4,4 миллиона человек – больше, чем приезжает в Израиль. Китайская ассоциация изучения Конфуция взялась изобретать новые традиции (например, супружеским парам предлагают повторить свои брачные обеты перед статуей мудреца). Чтобы обновить имидж Конфуция, историки создали его “стандартизованный портрет”: скрестивший на груди руки добрый старик в халате.

Университеты открывали дорогостоящие курсы для предпринимателей, искавших в древних книгах “деловую мудрость”. Сайт “Изучение нации”, посвященный конфуцианской мысли, вышел на Шэньчжэньскую фондовую биржу. Некие предприимчивые конфуцианцы учредили Международный фестиваль Конфуция (спонсируемый идеологически верной виноторговой компанией). Тысячи паломников заполнили стадион в родном городе мудреца. Большие воздушные шары несли имена древних ученых, а корейская поп-звезда в нескромном наряде развлекала собравшихся рок-песнями.

Точно так же, как американские консерваторы в бо-х годах опирались на ожидание возвращения к морали и благородству, китайское возрождение эксплуатировало ностальгию по прошлому из сказаний о благородных рыцарях и добродетельных правителях, морально чистых и верных долгу. Молодые националисты вроде Тан Цзе посещали Храм Конфуция в халатах, как у древних ученых, и воспроизводили ритуалы, которые большинство китайцев давно забыло, если вообще когда-либо знало о них.

Конфуцианское возрождение нашло свой рынок. Самым неожиданным бестселлером последних лет стали лекции Ю Дань (телегеничного профессора теории массовых коммуникаций и партийного политконсультанта) о конфуцианстве. Ю писала: “Чтобы судить об истинной мощи и достатке страны, нельзя ограничиться рассмотрением лишь показателя ВНП. Нужно исследовать и внутренний опыт обычного человека: чувствует ли он себя в безопасности? Счастлив ли он?” Хотя скептики назвали это “конфуцианским куриным бульоном”, Ю стала вторым из самых высокооплачиваемых авторов в стране.

Через несколько дней после того, как я услышал звуки из храма, там затеяли празднование дня рождения Конфуция – впервые с момента прихода к власти коммунистов в 1949 году. Чиновники и ученые произносили речи, а группа детей читала наизусть выбранные места из “Бесед и суждений”. Я подумал было, что этим все и закончится, однако музыка продолжала играть, причем теперь регулярно: каждый час, с десяти до шести, семь дней в неделю, в дождь и в вёдро. Эхо носилось по Аллее изучения нации, и то, что сначала забавляло, стало превращаться в кошмар. “У меня все это в голове даже ночью, – пожаловался мне Хуан. – Будто я весь день провел в лодке”. Он подумал и просиял:

– Вы должны потребовать убавить громкость.

– Почему я?

– Вы же иностранец. Они к вам прислушаются.

Я не был уверен, что хочу привлекать внимание, жалуясь на самого известного философа Китая. Но мне было интересно увидеть шоу, и я отправился на встречу с заведующим храмом по имени У Чжию. Он оказался похожим на актера, играющего доброго отца в китайской мыльной опере: ему было пятьдесят с чем-то лет, у него было крупное обаятельное лицо, ямочки на щеках и звучный, странно знакомый голос. У провел большую часть жизни в гор-отделе пропаганды и обладал талантом маркетолога: “Это шоу привлекает людей из всех слоев общества – китайцев и иностранцев, мужчин и женщин, образованных и необразованных, искушенных и неискушенных зрителей”.

Я спросил, участвовал ли он сам в постановке. “Я главный режиссер! – сказал он с горящими глазами. – И декламация – моя собственная”.

У сказал, что хотя Конфуций давно мертв, на подготовку представления ему дали лишь месяц. Он пригласил композитора, танцоров из местного художественного училища, подобрал цитаты: “Нужны были нарастание действия и кульминация, все как в кино или в пьесе. Иначе не сработало бы”.

Мне показалось, что У наслаждается возможностью вывести Конфуция на сцену: “В средней школе я всегда был лидером отдела пропаганды ученического совета. Мне нравились декламация, музыка, искусство”. В свободное время У и сейчас участвовал в комедийных представлениях, китайской версии стендап-комедии. У него были планы на будущее: “Мы строим новое помещение, где будут керамические статуи семидесяти двух учеников. И нам понадобится больше света. Вот тогда, может быть, я скажу, что все готово”.

У посмотрел на часы: он хотел, чтобы я попал на трехчасовое шоу. На прощание он подарил мне книгу об истории храма.

Сцену с северной стороны павильона освещали прожекторы. Каждый танцевально-песенный номер, который представляли шестнадцать юношей и девушек в нарядах ученых, был озаглавлен фразой, которая получала радостную интерпретацию. “Счастье” основывалась на высказывании: “Удача кроется в неудаче; неудача кроется в удаче”, но в сценической версии зловещее окончание было опущено. Финал (“Гармония”), прокладывающий мост от Конфуция к компартии, повествовал о “гармоничной идеологии и гармоничном обществе древних, которые окажут положительное влияние на построение современного гармоничного общества”.

Я прочитал книгу, которую дал мне У. Там указывалось, кто какое дерево посадил здесь семьсот лет назад, а в разделе “Рассказы об элите” я нашел изложенные живым языком биографии людей, имевших отношение к этому месту Однако авторы книги стали подозрительно немногословны, когда добрались до событий 1905–1981 годов. В официальной истории храма большая часть XX века отсутствовала.

За время жизни в Китае я привык к пробелам в истории: они похожи на “ямы” в аудиозаписи, когда музыка внезапно пропадает, а потом продолжается как ни в чем не бывало. Некоторые из “склеек” были обусловлены тем, что партия запретила обсуждать Тяньаньмэнь или голод времен Большого скачка, потому что не отрекалась от них и не признавала за них ответственность, но и не задавалась вопросом, как предотвратить подобное в будущем. Долгое время китайцы облегчали государству решение проблемы забвения, и не только потому, что были бедны и налаживали свою жизнь, но и потому, что многие из них были жертвами в одних случаях и палачами – в других.

Нашлись и другие книги о храме. Они помогли заполнить пробелы. В первые недели Культурной революции приказ Мао об избавлении от “четырех пережитков” привел к агрессии. Ночью 23 августа 1966 года хунвэйбины вызвали к главным воротам Храма Конфуция Лао Шэ, одного из известнейших писателей Китая.

Ему было шестьдесят семь лет, и он был главной надеждой Китая на Нобелевскую премию по литературе. Лао Шэ вырос недалеко от храма – сын погибшего в бою императорского гвардейца. В 1924 году он отправился в Лондон и прожил там пять лет, живя рядом с Блумсбери и читая Конрада и Джойса. В романе “Рикша” (1939) он описал честного молодого человека, которого столкновение с несправедливостью превращает в “типичное порождение больного общества”. Лао Шэ стал для Пекина тем же, кем Виктор Гюго – для Парижа: выразителем духа города. Партия признала его “народным художником”. Он отказывался работать пропагандистом, однако охотно критиковал изгоняемых из партии коллег-писателей.

А потом он и сам стал мишенью. Хунвэйбины (в основном школьницы тринадцати-шестнадцати лет) проволокли его через ворота храма и заставили встать на колени вместе с другими неугодными писателями и художниками. Его осудили за связи с Западом. Хунвэйбины кричали: “Покончим с антипартийными элементами” и избивали стариков ремнями с тяжелыми бляхами. Из головы Лао Шэ текла кровь, но он оставался в сознании. Прошло три часа, прежде чем его привезли в отделение милиции. Оттуда его забрала жена.

На следующее утро Лао Шэ отправился на северо-запад от своего дома, к озеру Тайпинху. Он читал стихи и писал до заката. Потом снял рубашку и повесил ее на ветку. Набил карманы брюк камнями и вошел в воду.

Тело нашли на следующий день. Сына писателя, Шу И, вызвали, чтобы увезти его. Милиция нашла одежду, трость, очки, ручку, а также записи. Власти объявили, что своей смертью Лао Шэ “изолировал себя от народа”. Поскольку писатель умер “контрреволюционером”, его семье отказали в достойных похоронах.

Я заинтересовался судьбой Шу И. Ему сейчас должно было быть около шестидесяти – столько же было его отцу, когда тот погиб. Я навел справки и обнаружил, что Шу И живет в нескольких минутах ходьбы от моего дома. Он пригласил меня в гости.

Квартира была завалена книгами, свитками и картинами и слегка напоминала лавку предсказателя судьбы. Шу оказался седым человеком с полным, добрым лицом. Я спросил, что, по его мнению, подвигло его отца к смерти. Он ответил:

Трудно сказать наверняка, но, думаю, его смерть стала последним актом сопротивления… Много лет спустя я наткнулся на его статью “Поэты”, написанную в 1941 году… Он утверждал, что “поэты – странные люди. Когда все счастливы, поэты говорят мрачные вещи. Когда все печальны, поэты смеются и веселятся. Но когда нация в опасности, они должны топиться, и смерть их должна стать предупреждением”.

Жертва такого рода является китайской традицией. В III в. до и. э. поэт Цюй Юань утопился в знак протеста против коррупции. Шу И сказал: “Поступая так, они сражаются, сообщают другим, что есть истина”. Его отец, сказал Шу, “скорее сломался бы, чем согнулся”.

После визита к Шу И я пошел в храм к У Чжию и спросил его о последней ночи писателя. Он вздохнул: “Это правда. Во время Культурной революции здесь устраивали акты классовой борьбы. Лао Шэ пошел и утопился. Это исторический факт”. Я поинтересовался, почему в книге о храме нет упоминания об этом. Он попытался найти ответ, и я приготовился услышать что-нибудь идеологически выдержанное. Однако У произнес нечто удивительное: “Это слишком печально… Людям становится грустно от этого. Я думаю, лучше не включать это в книги. Это факт, это история, но это не связано с храмом. Это связано со временем”.

Я понял его, но мысль эта показалась мне неполной. Нападение на Лао Шэ в Храме Конфуция не было случайным. Это было место обучения, истории. Десятилетия спустя партия и народ так и не восстановили того, что было тогда утеряно. Если бы кто-нибудь захотел сейчас найти место, где окончил свои дни лучший бытописатель Пекина, он не смог бы этого сделать: озеро Тайпинху осушили при строительстве метрополитена. Я всегда поражался, сколь со многим китайцы смогли смириться: с революцией, войной, бедностью, беспокойным настоящим. Однажды я спросил восьмидесятивосьмилетнюю мать своего соседа Хуан Вэнъюя (они жили через дверь от нас), есть ли у нее старые семейные фотографии. Она ответила: “Сгорели во время Культурной революции”. И рассмеялась особенным, пустым смехом, какой у китайцев припасен для страшных воспоминаний.

Ежедневно группы госслужащих и студентов приходили в храм на экскурсию или на шоу. Однажды я наблюдал за девушкой-гидом, встречающей группу женщин средних лет. Она держала руки вытянутыми перед собой: “Этот жест выражает уважение к Конфуцию”. Подопечные старательно ей подражали. Кажется, для многих жителей Китая пробелы в истории сделали Конфуция незнакомцем.

В этом вакууме кое-кто пытался приспособить философа для политических целей. После того как Лю Сяо-бо получил Нобелевскую премию мира, группа китайских националистов учредила “Конфуцианскую премию мира” и на следующий год наградила ею Владимира Путина за ‘‘безопасность и стабильность” в России. Группа конфуцианских исследователей осудила план строительства большой христианской церкви в родном городе Конфуция: “Мы требуем, чтобы вы уважали священную землю китайской культуры”.

Других этот новый Конфуций стал настораживать. Упор на гармонию не оставлял места для переговоров, для честной конкуренции идей. Ли Лин, историк из Пекинского университета, выбрал своей мишенью “фальшивого Конфуция”:

Настоящий Конфуций… не был ни мудрецом, ни правителем… У него не было ни власти, ни положения – лишь мораль и учение, – и все же он решился критиковать правящую элиту. Он путешествовал по стране, рассказывая о своем мировоззрении, используя свой ум, чтобы помочь правителям решить проблемы, пытаясь убедить их оставить путь порока и стать добродетельнее… Он был измучен, одержим и готов скитаться, как собака, а не как мудрец, распространяя свои идеи. Таким был настоящий Конфуций.

Конфуцианцы назвали Ли “сумасшедшим пророком”. Одним из его защитников стал Лю Сяобо. Прежде чем отправиться в тюрьму, Лю предостерег об опасности того, что “конфуцианство будет поощряться, а все остальные школы запретят”. По мнению Лю, вместо того чтобы цитировать Конфуция, интеллектуалы должны отстаивать независимость мысли и автономию личности.

Китайцы приезжали в Святую землю изучения нации в поисках своего рода морального наследия. Но это редко прекращало их поиски. Партия, чтобы держать прошлое в узде, окарикатурила Конфуция. Поколения китайцев выросли на отрицании этических и философских традиций, а теперь партия внезапно принялась возрождать их, причем без всяких объяснений. Район, посвященный защите ‘‘сущности страны”, казалось, демонстрировал, что единой ‘‘сущности” больше нет.

Замечались признаки того, что не только либеральные интеллектуалы теряют терпение от навязывания Конфуция. В январе 2011 года гигантская статуя мудреца появилась рядом с площадью Тяньаньмэнь. Это первая постройка на знаковом месте со времени возведения мавзолея Мао поколение назад. Философы и политологи принялись гадать, означает ли это перемену партийной платформы. Однако потом статуя исчезла. Три месяца спустя глубокой ночью статую перевезли в музейный двор. Почему? Это осталось загадкой. Люди стали шутить, что Конфуция, учителя из провинции Шаньдун, задержали в столице из-за отсутствия прописки.

Посторонние

В жизни каждой страны бывают моменты, когда люди останавливаются, оценивают свои поступки и задумываются, не сбились ли они с пути. Для китайцев один из таких моментов пришелся на полдень 13 октября 2011 года в южном городе Фошань. Это торговый город с огромными рынками под открытым небом: “Мир железа и стали”, “Мир цветов и растений”, “Город детской одежды” (на последнем ежегодно продавали вещей столько, чтобы дважды одеть всех детей Америки).

Один из крупнейших рынков – “Город техники” – имел постоянное тридцатитысячное население. В этом лабиринте из лавок и лавочек площадью четыреста гектаров под лоскутной крышей из жести и пластика, погружающей рынок в вечные сумерки, торговали незаменимыми в строительстве стальными цепями, электроинструментами, бочками химикатов и катушками электрического кабеля толщиной в запястье. В “Городе техники” пахло опилками и дизельным топливом. Рынок рос так быстро и беспорядочно, что здесь легко было потеряться.

После двух часов дня продавщица Цу Фэйфэй забрала дочь из яслей за несколько кварталов и вернулась с ней домой в “Город техники”. Цу была невероятно заботливой матерью: она тратила на одежду для ребенка в четыре раза больше, чем для себя. Они с мужем владели магазинчиком “Счастливая мельница шарикоподшипников, приносящая богатство” и жили с детьми семи и двух лет в комнатке над ним. Высота потолка в этом сумрачном помещении, переделанном из склада, едва позволяла выпрямиться взрослому человеку.

Тридцатилетний Ван Чичан, супруг Цу (большие широко расставленные глаза и челка ниже бровей), работал в “Городе техники” восемь лет. Ван происходил из уезда в провинции Шаньдун, некогда известного своими персиками и грушами, а теперь производящим в основном химикаты. Ван изучал в техникуме животноводство, а после решил попытать удачу в Пекине. В столице он работал на стройке и в зоомагазине. Наконец судьба привела его в “Город техники”. После свадьбы Цу родила мальчика – Ван Шуо, “Ван Ученый”. Потом она родила девочку, и семье пришлось выплатить штраф. Ван Юэ все называли Малышкой Юэюэ, “радость”. В два года она была не по годам развитой, легко повторяла слова из мультипликационной программы “Умный тигр” и играла в кухню, пока родители готовили настоящий обед. Когда мать и дочь вернулись домой в тот день, Цу пошла наверх, чтобы снять белье, а Ван Юэ осталась играть внизу. Когда мать вернулась, дочка пропала. В этом не было ничего необычного – она часто обходила соседей, – и Цу отправилась ее искать. Когда наступили сумерки, по крыше рынка забарабанил дождь.

За несколько кварталов оттуда молодой продавец Ху Цзюнь заканчивал свои дела. Как и в семье Ванов, у Ху и его жены была маленькая дочь и магазин шарикоподшипников. Они тоже приехали из провинции Шаньдун, но рынок был столь велик, что семьи не были знакомы. Ху сел в маленький микроавтобус-“буханку” и стал лавировать по переполненным людьми переходам. Он должен был забрать плату в незнакомой части “Города техники” и внимательно следил за вывесками.

Малышка Юэюэ не пошла к соседям. Она выбралась за порог и вскоре оказалась в двух с половиной кварталах от дома. Она ковыляла вдоль гор товара у обочины, столь же высоких, как она сама. Чтобы привлечь посетителей, магазины, выходившие на “улицы” рынка, выставляли товар снаружи, хотя это и загромождало дорогу. Девочка в темной рубашке и розовых брюках миновала магазин на углу, где старый компьютерный монитор показывал под шестнадцатью углами запись камер наружного наблюдения. В 17.25 Малышка Юэюэ оглянулась через плечо и еще успела увидеть приближающийся микроавтобус. Ху Цзюнь почувствовал легкий толчок – настолько легкий, что он решил: под колеса попал мешок тряпья или картонная коробка. Он не остановился.

Малышку Юэюэ переехало дважды: сначала переднее колесо, потом заднее. Она осталась лежать за грудами товара и почти не шевелилась. Через двадцать секунд к ней подошел мужчина в белой рубашке и темных брюках. Он взглянул на ребенка, остановился… и отправился по своим делам. Еще через пять секунд проехал мотоциклист. Он обернулся, но даже не притормозил. Через десять секунд прошел другой мужчина. Через девять секунд появился микроавтобус – и тоже переехал Малышку Юэюэ.

Люди двигались мимо: некто в синем плаще, мотоциклист в черной футболке, рабочий, грузивший товар на перекрестке. Мужчина на мотоцикле посмотрел на нее и сказал что-то владельцу магазина, прежде чем оба в спешке удалились. Через четыре минуты после наезда (одиннадцатой) прошла женщина, ведущая за руку маленькую девочку Она владела магазином поблизости и тоже забрала дочь из школы. Она остановилась, спросила лавочника о ребенке на дороге и убежала, уводя дочь. Все продолжили свой путь: мотоциклист, пешеход и рабочий из магазина на углу.

В 17.31, через семь минут после того, как девочку сбили, подошла невысокая женщина – восемнадцатая – с пакетами пустых банок и бутылок. И остановилась. Она бросила пакеты и попыталась поднять Малышку Юэюэ. Ребенок застонал, а его тело обвисло. Эта пожилая женщина, Чэнь Сяньмэй, была неграмотной и, чтобы заработать на жизнь, сдавала мусор и металлолом. Она оттащила девочку к тротуару и огляделась. Она подошла к ближайшему продавцу, но тот был занят. Другой сказал: “Это не мой ребенок”. Чэнь бросилась в другой квартал и там встретила Цу Фэй-фэй, искавшую дочь. Мать подняла Малышку Юэюэ и побежала домой.

В Китае машин скорой помощи мало, поэтому родители положили дочь в маленький семейный “Бьюик”. В больнице Хуанци, куда они добрались через пятнадцать минут, медсестры в розовой униформе управлялись с потоком пациентов. Приемная была чистой и просторной, но таблички на стенах предупреждали об опасностях системы здравоохранения. Одно объявление советовало не пытаться подкупить доктора, чтобы получить лучший уход; другое оберегало от “похитителей приемов”. Там говорилось: “Если незнакомец утверждает, что близко знаком со специалистом, и пытается увести вас из больницы, не верьте”.

Врачи обнаружили, что у Юэ расколот череп и серьезно поврежден мозг. Сначала журналисты сочли это происшествие заурядным, но после увидели видеозапись. Сюжет о семнадцати прошедших мимо людях стал распространяться и вызвал поток самообвинений. Писатель Чжан Лицзя спрашивал: “Как мы, нация 1,4 миллиарда холодных сердец, можем претендовать на уважение и на роль мирового лидера?” Видеозапись постоянно повторяли по телевидению и в интернете, как моралите об очерствении в большом городе. Для многих этот случай кристаллизовал ощущение, что великое соревнование оставляет самых уязвимых людей Китая за бортом. Он распечатал колодец коллективной вины – за младенцев, заболевших от отравленного молока, за погибших в школах детей, а также за равнодушие к незнакомцам. Незадолго до этого газеты сообщили о смерти восьмидесятивосьмилетнего мужчины, который упал в продуктовом магазине и захлебнулся кровью, потому что никто не помог ему перевернуться.

Журналисты собирали детали картины. Владелец “Нового китайского оптового магазина охранного оборудования”, что на углу, заявил, что он занимался бумагами, а его жена – приготовлением обеда: “Я слышал плач ребенка, но только секунду или две, а потом все стихло. Я даже не задумался об этом”. Журналисты нашли человека на красном мотоцикле с коляской, но он сказал только: “Я не заметил ее” и повторил это десять раз. В Сети люди очистили запись и опознали владельца магазина водопроводного оборудования. Он вышел из своего магазина на углу, посмотрел на тельце и юркнул обратно. Он утверждал, что не заметил раненого ребенка, но люди назвали его “бессовестным” и испортили его сайт. В то же время они подняли шум вокруг сборщицы мусора, которая остановилась помочь. Журналисты снова и снова спрашивали ее, почему она вмешалась. Этот вопрос ставил женщину в тупик. После того, как репортеры ушли, она обратилась к невестке: “Что странного в том, чтобы помочь ребенку?”

Китайцы считали себя народом, обладающим жэнь – “гуманностью”, “человеколюбием”. Эта идея лежит в основе китайской морали точно так же, как на Западе – принцип “поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой”. Впрочем, в последние годы детей в Китае учат и менее вдохновляющим концепциям вроде цзуо хаоши бэй э – “сделать хорошее и быть при этом обманутым”. Этот страх имел собственный словарь, где встречались настолько узкие понятия, как пэнцир – человек, который “обвиняет в повреждении фарфорового предмета, который уже был разбит”.

Многие китайцы ощущают себя на цветущем острове, окруженном коварными течениями: оставайся на твердой земле, и жизнь будет безопасной и благополучной; но если хоть на мгновение потеряешь опору, мир рухнет. Их так мало отделяло от бед, что казалось необходимым постоянно защищаться. Моя подруга Фэй Ли, журналистка, рассказала, что ее отец, учитель физики, однажды ехал на велосипеде, и его сбила машина. Он поднялся и уехал оттуда как можно скорее; только дома он понял, что именно онстал жертвой. Мужчина был убежден, что кто-то попытается воспользоваться ситуацией. Обвинения взамен помощи другому – этот сюжет все чаще попадал в газеты. В ноябре 2006 года в Нанкине пожилая женщина упала на автобусной остановке, и молодой человек по имени Пэн Юй остановился, чтобы помочь ей добраться до больницы. Придя в себя, она обвинила растерянного Пэна в своем падении, и судья заставил его выплатить более семи тысяч долларов. Приговор опирался не на доказательства, а на “логику”: Пэн никогда бы не помог, если не испытывал бы чувство вины.

Этот приговор стал сенсацией. Чем сильнее я интересовался судьбой Малышки Юэюэ, тем чаще встреченные мною китайцы говорили о “деле Пэн Юя”. Люди рассказывали похожие истории, и мораль была всегда одна: можно лишиться даже того немногого, чего вы достигли. После того, как молодого человека по имени Чэнь ложно обвинили в причинении вреда велосипедисту, он сказал журналистам: “Не думаю, что стану кому-нибудь помогать в такой ситуации”.

Хотя шанс быть обманутым и невелик, в обществе росли опасения. Люди чувствовали, что стремление к успеху размывает традиционную этику. И чем хуже они думали о других, тем меньше были готовы прийти на помощь. Чжоу Жунань, антрополог, изучавший жизнь “Города техники”, рассказал мне, что никто так не опасается быть обманутыми, как мигранты вдали от дома:

В Америке личность – это основа гражданского общества, а в Китае коллектив распадается, и пока нет ничего, что может его заменить… Когда вы приезжаете на новое место, вы заботитесь о себе, устраиваете жизнь собственной семьи – своей жены, своего мужа, своего ребенка, – и другие становятся не так важны… Ваше сознание разделяется.

Китайская пресса с готовностью подхватила мнение, что такие случаи демонстрируют отчужденность людей в больших городах. “Бессердечие случайного свидетеля – не только китайская проблема”, – оправдывалась газета “Глобал таймс”. “Жэньминь жибао” сочла его “неизбежным спутником урбанизации”. И все же чем больше я узнавал о деле Малышки Юэюэ, тем менее меня устраивали эти объяснения.

Первыми заподозрили урбанизацию в размывании морали вовсе не китайцы. В 1964 году американцев потрясло убийство в Нью-Йорке двадцативосьмилетней Китти Дженовезе. “Нью-Йорк таймс” сообщала: “Более получаса тридцать восемь уважаемых, законопослушных жителей Куинса смотрели, как убийца преследует и убивает женщину ножом”, но никто из них не позвонил в полицию и не пришел ей на помощь. Америка приняла эту историю близко к сердцу, потому что она отвечала ее страху превращения в безучастное общество. “Синдром Дженовезе” вошел в учебники социальной психологии.

Правда, годы спустя, когда ученые вернулись к показаниям свидетелей и материалам дела, они обнаружили, что всего трое или четверо из слышавших крик женщины поняли, что происходит, а по меньшей мере один свидетель позвонил в полицию, однако та опоздала. (История о тридцати восьми безучастных свидетелях была упомянута в разговоре с репортером, причем, что характерно, упомянута представителем полиции.) В случае Малышки Юэюэ апатия могла быть не единственным объяснением того, почему люди не решились помочь. Антрополог Янь Юньсян изучил двадцать шесть историй “добрых самаритян”, которые стали жертвами вымогательства в Китае, и обнаружил, что в каждом случае милиция и суды обращались с доброхотами как с виновными, пока не было доказано иное. Ни в одном из двадцати шести случаев вымогателю не потребовалось предоставить свидетеля, и ни один вымогатель не был наказан – даже после того, как невиновного оправдывали.

В годы бума у китайцев нашлось много причин бояться закона. Нет ничего удивительного в том, что люди, выросшие во времена, когда должности в правоохранительных органах отдавались за взятку, а судей было легко подкупить, стали подозрительными. В 2008 году ученый Ван Чжэнсю отметил “крайне низкий уровень доверия граждан, выросших после реформ, к партии и правительству”. Милицию заботило только добывание чистосердечного признания, и в ряде дел, получивших огласку, проявились последствия этой поспешности. Некоего Шэ Сянлиня приговорили к одиннадцати годам заключения за убийство жены, которая жила отдельно, и он сидел в тюрьме до тех пор, пока она однажды не вернулась, чтобы навестить семью. Выяснилось, что она переехала в другую провинцию и там снова вышла замуж. Шэ, которого пытали десять суток, чтобы выбить признание, получил свободу в 2005 году. Журнал “Сайенс” в 2013 году сообщил, что молодые китайцы “менее доверчивы, менее надежны, менее расположены к риску и конкуренции, более пессимистичны и менее совестливы”.

Почти все, кто прошли мимо Малышки Юэюэ, настаивали, что ничего не видели – кроме одной: Линь Цинфэй, которая шла мимо со своей дочерью. Женщина рассказала журналистам: “Она плакала очень слабым голосом… У входа в магазин стоял молодой человек. Я спросила, его ли это ребенок. Он покачал головой и ничего не ответил. Моя дочка сказала: “Та девочка вся в крови’. Я испугалась и утащила дочь”. Когда Линь добралась до собственного магазина, она рассказала мужу о том, что видела, но тот был погружен в работу. “Никто не решался коснуться ее, – сказала Линь, – так как могла я?”

Родители Малышки Юэюэ подумали, что дочь может получить лучший уход, если они обратятся в одну из элитарных клиник. На рынке они подошли к мигранту из Шаньдуна. Тот связал их с другим мигрантом, владельцем магазина “Король абразивов”. Это был бывший военный, и он смог добиться отправки ребенка в реанимационное отделение армейского госпиталя в соседнем Гуанчжоу. Он видел запись: “Я узнал многих из тех, кто прошел мимо и не остановился”. Когда он спрашивал их об этом, они отвечали: “Это не твой ребенок! Что ты лезешь не в свое дело?”

Пятнадцатого октября, два дня спустя после ДТП, Малышка Юэюэ лежала в большой палате с бледно-бирюзовыми стенами, среди трубок и штативов. Ей сделали срочную операцию на черепе, однако состояние девочки все еще было критическим. Родители начали поиски виновного. Они шли от двери к двери: “Вы знаете водителя микроавтобуса с записи?” Они развешивали в “Городе техники” объявления с обещанием заплатить пятьдесят тысяч юаней (более восьми тысяч долларов) за информацию. Ван разместил объявление и в интернете, зарегистрировавшись под ником: “Моя дочь выздоровеет”.

Тем временем к водителю “буханки” Ху Цзюню пришло мрачное осознание того, что он натворил. В семье первым увидел запись с камер его шурин. Ху все понял: “Кажется, два дня назад я наехал на что-то”. По словам адвоката Ли Вандуна, Ху, просмотрев запись, “покрылся мурашками от головы до пят”.

Водитель сдался милиции. “Шел дождь, и грохот капель по крыше был таким громким, что я не услышал крик ребенка. Я посмотрел в зеркало с правой стороны, ничего не увидел и поехал дальше, – объяснил он следователю, как сообщила газета “Янчэн ваньбао’. – Если бы я понял, что сбил кого-то, я непременно остановился бы”. После столкновения Ху не вел себя как виновный, рассказал мне адвокат: “Он не мыл машину, не протирал ее тряпкой. Когда он пришел домой, он не нервничал и не паниковал. При разговоре с другими продавцами он вел себя как обычно”.

После ареста Ху репортеры насели на Ван Чичана, отца девочки. Он отвечал: “Я не знаю, что чувствовать – ненависть? Гнев? Какой в этом смысл? Разве ненависть поможет моему ребенку выздороветь?” Шли дни, а Малышка Юэюэ оставалась в реанимации, отделенная стеклом от родителей. После полуночи и октября девочка умерла от полиорганной недостаточности.

Я попал в Фошань через несколько месяцев после того, как съемочные группы телевидения покинули “Город техники”. Все выглядело так же, как по ТВ: сумрак, штабеля товара на тротуаре. Я зашел в ближайший магазин – “Умная техника”. Человеку за прилавком, Чэнь Дунъяну, было за пятьдесят. Волосы он зачесывал назад, как Мао, на носу сидели очки для чтения. Он, похоже, догадался, зачем я пришел, и предложил присесть. Прежде чем я задал вопрос, он заявил, что в день трагедии работала его дочь, которая “ничего не слышала”. Чэнь заговорил о доверии:

Раньше, когда ты что-нибудь видел, ты знал, что это настоящее, потому что ни у кого не было ни времени, ни денег на то, чтобы это подделать… Раньше, если вам не хватало еды, я мог поделиться своей… Но после [провозглашения политики] реформ и открытости все изменилось. Если у вас одна порция еды и у меня одна, я попытаюсь отобрать вашу, съесть обе и оставить вас ни с чем.

“Мы переняли все эти дурные привычки от таких стран, как ваша, – сказал он с улыбкой. – И забыли собственные славные традиции. Посмотрите-ка – я даже не сообразил предложить вам чаю!” Он вскочил, поискал чай, сдался и опять сел. Я спросил, не преувеличивает ли он достоинства старого доброго времени.

“У всех есть немного денег, но деньги не дают покоя. Нужно чувствовать себя в безопасности”, – сказал он. Я спросил Чэня, как бы он отреагировал, если бы увидел девочку на дороге. Он на мгновение замолчал.

– Если бы это было до реформ и открытости, я ринулся бы туда и рисковал жизнью, чтобы ее спасти. Но после них? Я бы подумал. Я не был бы так отважен. Это я и пытаюсь сказать: таков мир, в котором мы сейчас живем.

У Чэня была внучка, и я спросил:

– Какой вы хотели бы видеть ее в будущем?

– Это зависит от того, что будет происходить в обществе. Если управлять будут хорошие люди, она должна стать хорошим человеком. Если это будут плохие люди, придется быть плохим.

Тем вечером я ужинал со старушкой Чэнь Сяньмэй, которая унесла Малышку Юэюэ с дороги. Она была, наверное, самым маленьким взрослым человеком, которого я когда-либо встречал: полтора метра ростом (вероятно, из-за детства, проведенного в горах провинции Гуандуна, где не хватало еды). Она говорила на диалекте, который с трудом понимали окружающие. Ее сын и его жена были ее переводчиками, связью с миром. Утром она готовила для рабочих из “Города техники”, а днем искала потерянные болты и другие детали: “Любую мелочь можно продать”. В тот день семья убеждала ее не выходить из-за дождя. Но дождливый день был подарком, потому что остальные сборщики остались дома.

Когда люди узнали о Малышке Юэюэ, Чэнь стала местной знаменитостью. Фотографы снимали ее в поле, чтобы подчеркнуть ее скромное происхождение, хотя она пыталась убедить их, что сейчас не время для сбора урожая. Она получила шесть приглашений в Пекин на официальное чествование “добрых дел”, но эта поездка принесла одни неудобства: “Я не могла понять, что мне говорят, а люди не могли понять, что говорю я”.

Местные чиновники и представители частных компаний хотели сфотографироваться с ней, и Чэнь получила около тринадцати тысяч долларов в качестве вознаграждения. Но история приняла неприятный оборот. Односельчане Чэнь сочли, что она получила гораздо больше. Соседи стали просить у нее в долг. Неважно, что она отвечала, – они продолжали настаивать. Они даже попросили ее построить дорогу к деревне.

Чэнь сказала мне, что благодарна за деньги, но предпочла бы, чтобы местная администрация позволила внуку посещать школу. У него была сельская прописка. Это не позволило ему ходить в общественный детский сад, и теперь родители ежемесячно тратили семьсот юаней на частную школу.

Поступок Чэнь имел странные последствия и для ее сына. Не важно, сколько раз он говорил коллегам, что не разбогател: люди решили, что у его матери теперь целое состояние. Ему даже пришлось уволиться. Теперь ему надо было проводить за рулем микроавтобуса тринадцать часов в день, и это оказалась лучшая работа, которую он смог найти.

Со всей страны присылали пожертвования для родителей Малышки Юэюэ. Местные школьники прислали банку из-под печенья, набитую мелкими купюрами. Журналисты из родной провинции отца девочки призвали (из лучших побуждений) ему звонить. За пять минут Ван Чичан получил пятьдесят один пропущенный вызов.

А в интернете стала приобретать популярность теория заговора: будто и видеозапись, и девочка, и врачи – все ложь. Ханна Арендт когда-то разглядела “особенный вид цинизма” в обществах, склонных к “полной и постоянной замене фактической истины ложью”. Ответом на это, писала Арендт, является “абсолютный отказ признать что-либо правдой”. Пытаясь положить конец слухам, отец пригласил журналистов посмотреть, как он подсчитывает пожертвования и кладет деньги в банк. Но рассуждения о заговоре не прекратились. К концу октября Ван уже отчаянно хотел избавиться от денег. Он пожертвовал их двум нуждающимся пациентам, а потом он и его жена попросту отказались выходить на улицу. Родители видели дочь во сне: отец обнимал ее или возил на спине; во снах матери Малышка Юэюэ всегда была в желтом платье и смеялась. Вскоре семья покинула “Город техники”.

В итоге следователи решили, что водитель неумышленно покинул место ДТП. Устроили эксперимент: поливали крышу “Города техники” из брандспойта, чтобы изобразить дождь. Ху Цзюня признали виновным в непреднамеренном убийстве. Он извинился перед семьей погибшей, а адвокат попросил о снисходительности: он показал в суде снимки, на которых Ху укачивал собственную десятимесячную дочь. Вместо традиционных штанов с разрезом девочка была в памперсах: в Китае это, наверное, вернейший признак начала движения семьи к среднему классу Ху приговорили к двум с половиной годам тюрьмы.

Через несколько недель после смерти Малышки Юэюэ власти Шэньчжэня первыми в Китае приняли меры по защите “добрых самаритян”, переложив бремя доказывания на обвинителя и установив наказание за ложный донос (от публичных извинений до лишения свободы). Закон не предписал помогать (как в Японии или Франции), но все же стал большим шагом вперед. Спустя какое-то время я начал жалеть обитателей “Города техники” – в том числе, должен признаться, и тех, кто предпочел ничего не заметить. Их вовлекли в повествование, но моралите не учитывает сложности их жизни. Китайское общество восприняло смерть Малышки Юэюэ во многом так же, как Америка – историю Китти Дженовезе, хотя все оказалось непросто.

Самым ярким опровержением гипотезы о том, что китайцы не заботятся друг о друге, было то, что онизаботятся: на каждый случай, когда люди игнорировали друг друга, находятся контрпримеры, когда люди рискуют собой, стремясь защитить другого. В декабре 2012 года в провинции Хэнань помешанный ворвался в начальную школу, где ранил ножом двадцать два ребенка. За ним погнался другой мужчина, вооруженный только метлой. Культура самопожертвования не разрушалась: она укреплялась. Возрождались частные филантропические организации, прежде закрытые или подчиненные партии. Донорство крови расширилось так, что скупщики крови, которые ходили по домам и подвешивали крестьян вверх ногами, почти исчезли. После землетрясения в Сычуани в 2008 году на помощь прибыло более четверти миллиона волонтеров, в основном молодых, и они по большей части сами оплачивали дорогу. Чжоу Жунань, антрополог, рассказывал мне: “Молодые учатся быть полноценными личностями, а не эгоистами. Вот на кого надежда – на молодежь”.

Усилия партии по укреплению морали выглядели все безнадежнее. В то самое время, когда я беседовал с людьми о Малышке Юэюэ, государственное ТВ отмечало шестидесятилетие обретения Мао солдата Лэй Фэна, социалистической иконы. Лэй был на всех остановках и плакатах. Партия благословила три новых фильма о нем, но наступление пропаганды провалилось. Никто не хотел смотреть кино о Лэе. Газета “Глобал таймс” сообщала, что в одном кинотеатре его показывали пустым креслам, на случай, “если кто-нибудь появится”. В интернете Лэя высмеивали. Один блогер подсчитал, например, что Лэй, чтобы собрать столько навоза, сколько он утверждал, должен был девять часов натыкаться на кусок дерьма каждые одиннадцать шагов. Другой предположил, что Лэй тратил на одежду больше, чем мог себе позволить. Блогеров арестовали: “Доблестная фигура Лэй Фэна подверглась сомнению со стороны некоторых пользователей интернета. Многие сообщили об этом в милицию, потребовав преследования тех, кто распускает слухи, очерняющие образ Лэя”.

Я иногда думаю, каким стал бы Китай, если бы его лидеры, вместо размахивания плакатами с Лэй Фэном и лозунгами о “гармонии”, дали бы понять, что пытаются сделать институты более честными и заслуживающими доверия. Власть определяет моральную позицию, по крайней мере, согласно Конфуцию: “Нрав правителя подобен ветру, а нрав народа – траве. Куда дует ветер, туда и клонит-с я трава”. Из-за злоупотреблений и обмана правительство не смогло предложить убедительный образ современного китайца. Партия строила свою легитимность на процветании, стабильности и пантеоне пустых героев. Поступая так, она обезоружила себя в битве за души и отправила людей блуждать в поисках авторитетов.

Душевные труды

В какой-то момент я потерял из виду Линь Гу – репортера со связями, считавшего себя модным бездельником и гордящегося тем, что ни разу не включал дома плиту. Потом его друг сказал мне, что Линь уехал в горы и готовится стать монахом. Это было не в диковинку: недавно Китай стал крупнейшей буддийской страной. Когда Линь вернулся в Пекин, мы договорились вместе пообедать. Я встретил его у метро. Наголо обритый Линь был закутан в коричневый хлопок. Он жил в общине вместе с двумя десятками других людей в двух часах езды от ближайшего города. “Это клише, да? – засмеялся Линь. – Монах из среднего класса?” Журналист Линь жил по правилу: “Сомневайся во всем”. Ему было тридцать восемь лет. Он вырос после Культурной революции, во времена изобилия, когда политика была никому не интересна. Мать Линя в молодости была коммунисткой, но Линь, как и во всем остальном, сомневался и в ее уважении к партии. Буддизм он прежде видел так: “Старенькие бабушки и дедушки преклоняют колени и жгут благовония”. Зимой 2009 года Линь купил путевку в Таиланд для себя с матерью. Перед поездкой он зашел в книжный магазин в Чэнду – и наткнулся на мемуары монаха. Прочитанное поразило его: “Будда вдохновил меня. Он предложил смелый взгляд на мир… Будда мог бросать вызов социальным обычаям, вроде кастовой системы в Индии. Он понемногу, день за днем, изменял понятийный аппарат”.

Приехав в Таиланд, Линь весь отпуск провел с книгой в гостиничном номере (“Я ни разу не сходил в бассейн”), а вернувшись в Пекин, стал часто посещать буддийский институт неподалеку с домом. Для него момент трансформации наступил тогда, когда он принял идею, что мир – это иллюзия: “И почему же мы должны привязываться к деньгам, славе или статусу?” Линь понял, что не может вернуться на старую работу:

Чтобы быть журналистом в Китае, нужно танцевать в цепях. Маневрировать. Играть с правительством, чиновниками от пропаганды, с людьми из твоих сюжетов… Мы тратим много энергии и времени, пытаясь обойти пропаганду. А после этого ты уже устал, и дедлайн близко. Так что ты остаешься неудовлетворенным качеством сюжетов и завидуешь западным коллегам, которые могут позволить себе думать только о работе.

Первые годы нового века в Китае можно сравнить с Великим пробуждением Америки в XIX веке. Мнение, будто китайский гражданин готов отложить моральные заботы до тех пор, пока он не купит дом и машину, стало стремительно устаревать. Чем больше китайцев удовлетворяло свои базовые потребности, тем чаще они подвергали сомнению старые правила. Они обращались не только к религии, но и к философии, психологии и литературе, чтобы ориентироваться в мире бессвязной идеологии и безудержных амбиций. Какие обязательства в сверхконкурентном обществе есть у человека по отношению к незнакомцу? Обязан ли гражданин говорить правду, когда это опасно? Что лучше: попытаться изменить авторитарную систему изнутри или противостоять ей, рискуя вообще не добиться эффекта?

Поиск смысла вдохновил людей, как прежде гонка за богатством. Однажды декабрьским вечером 2012 года я попал в кампус Сямэньского университета. Студенты толпились у дверей аудитории, и их было гораздо больше, чем та могла вместить. Я изнутри наблюдал за растущей толпой. Охранники нервничали.

Ажиотаж вызвал человек, приобретший в Китае популярность голливудских актеров или звезд Эн-би-эй, – профессор политической философии Майкл Сэндел. В Гарварде Сэндел читал курс “Справедливость” и знакомил студентов с Аристотелем, Кантом, Роулсом и другими столпами западной мысли. Он поверял их этические теории проблемами реального мира. Можно ли оправдать применение пытки? Или украсть лекарство, нужное вашему ребенку, чтобы выжить? Лекции Сэндела записало американское общественное телевидение, и они стали доступны в Сети – в том числе и в Китае. Добровольцы быстро сделали субтитры на китайском, и спустя два года Сэндел стал почти нелепо популярным. Его китайские лекции о западной политической философии просматривали по меньшей мере двадцать миллионов раз. Журнал “Чайна ньюсуик” назвал его “самым влиятельным иностранцем” 2010 года.

Сэнделу, педантичному человеку с редеющими седыми волосами и бледно-голубыми глазами, рассеянно взирающими на мир, под шестьдесят. Он привык к Массачусетсу, где живет с женой и двумя сыновьями, но постепенно свыкся и с бурной реакцией на себя за границей, особенно в Восточной Азии. В Сеуле он на стадионе читал лекцию четырнадцати тысячам слушателей, а в Токио перекупщики требовали до полутысячи долларов за билеты на его семинары. В Китае же он вызывает почти религиозный восторг, и поездки туда точно затягивают Сэндела в другое измерение. Однажды в аэропорту Шанхая сотрудник паспортного контроля остановил ученого, чтобы сообщить: он его поклонник.

Толпа все росла, и организаторы решили, что у них будет больше шансов добиться порядка, если они откроют двери. Впустили всех, и девушки и юноши уселись на полу. С эн-дел взошел на сцену. Позади на огромном баннере было написано китайское название его новой книги – “Что нельзя купить за деньги”. В ней Сэндел отвечал на вопрос, не слишком ли много явлений современной жизни стали “орудиями извлечения выгоды”. В стране, где у всего, казалось, есть ценник – у армейских должностей, у брака, у места в детском саду, – слушатели ловили каждое его слово. “Я не осуждаю рынок как таковой, – сказал он толпе. – Я лишь предполагаю, что в последние десятилетия мы, почти того не сознавая, перешли от рыночной экономики к рыночному обществу”.

Сэндел привел пример из прессы. Семнадцатилетнего школьника Ван Шанкуня из провинции Аньхой в чате убедили продать почку за 3,5 тысячи долларов. Мать узнала о сделке, когда сын принес домой новый “айпэд” и “айфон”, а потом у него обнаружилась почечная недостаточность. Хирурга и восемь других участников нелегальной операции, перепродавших почку Вана вдесятеро дороже, арестовали. “Полтора миллиона китайцев нуждается в пересадке органов, – напомнил Сэндел, – но ежегодно доступно лишь десять тысяч органов”. Многие ли из вас, спросил он у аудитории, поддержат легальный, свободный рынок почек?

Молодой китаец в белой толстовке и в очках с толстыми стеклами, назвавшийся Питером, поднял руку и объяснил: легализация разрушит черный рынок. Остальные с ним не согласились, и Сэндел поднял ставки. Допустим, отец продает почку, а “несколько лет спустя, когда приходит время отправить второго ребенка в школу, к нему приходит человек и спрашивает, готов ли тот продать вторую почку – или сердце, например. Плохо ли это?”

Питер подумал и сказал: “Если все добровольно, прозрачно и открыто, то богатые могут покупать себе жизнь. Это не аморально”. Волна возмущения прокатилась по залу. Сидевший за мной мужчина средних лет выкрикнул: “Нет!” Сэндел успокоил слушателей: “Вопрос рынка – на самом деле вопрос о том, как нам жить вместе. Хотим ли мы жить в обществе, где все покупается и продается?”

“Из всех стран, где я бывал, – сказал мне Сэндел на следующий день, – в Китае условия свободного рынка восприняты молодежью охотнее, чем где-либо, за исключением, возможно, США”. Его, однако, больше интересовал ропот, которым аудитория встретила предложение продать вторую почку: “Один за другим обнаруживаются пределы приложения рыночной логики ко всем сферам жизни”.

В Китае иностранные идеи нередко вызывали ажиотаж. После Первой мировой войны Джон Дьюи, путешествуя по стране, собирал толпы почитателей. Позднее популярностью пользовались Фрейд и Хабермас. Сэндел впервые приехал в Китай в 2007 году, и оказалось, что вовремя. Представляя американца слушателям в Университете Цин-хуа, профессор Ван Цзюньжэнь сказал, что у Китая “плачет сердце”. Сэндел большую часть своей карьеры подчеркивал важность “нашего морального долга друг перед другом как сограждан”. Он рос в Хопкинсе, пригороде Миннеаполиса, а когда ему было тринадцать лет, семья переехала в Лос-Анджелес. Одноклассники прогуливали уроки, чтобы покататься на серфе, и это возмущало Сэндела: “Положительным эффектом Южной Калифорнии стала возможность увидеть невоздержанность на практике”. Он рано заинтересовался либеральной политикой. Сэндел учился сначала в Университете им. Брандейса, а после в Оксфорде, получив Родсовскую стипендию. Во время зимних каникул он и его однокурсник решили издавать экономическую газету. “У друга был очень странный режим, – говорил Сэндел. – Я ложился спать, наверное, около полуночи, а он продолжал бодрствовать… Это давало мне время по утрам на чтение книг по философии”. К тому времени, как занятия возобновились, он прочитал Канта, Роулса, Нозика и Арендт и забросил экономику ради философии.

Сэндел призывал к общественной дискуссии о морали: “Мартин Лютер Кинг прямо обращался к духовным и религиозным источникам. Роберт Кеннеди, баллотируясь в 1968 году в президенты, также подчеркивал моральный и духовный аспекты либерализма”. Но к 1980 году американские либералы отказались от рассуждений о морали и добродетели, потому что те стали ассоциироваться с “религией… Я почувствовал – политике чего-то не хватает, и подумал, что не случайно в 1968–1992 годах американский либерализм казался отжившим свое”.

В 2010 году в Китае добровольцы составили группу ‘‘Всеобщее телевидение”, чтобы сообща делать субтитры к иностранным передачам. Когда у них закончились сит-комы и полицейские драмы, они переключились на доступные в Сети американские учебные курсы. Сэндел однажды уже приезжал и выступал перед небольшой группой студентов-философов, но когда он вернулся после публикации его лекций в интернете, произошло невиданное: “На лекцию в семь вечера занимали места с половины второго”. Сэндел видел, что его работы находят отклик, но нигде он не был так неистово любим, как в Китае. Бренд Гарварда способствовал популярности, а телевизионный лоск сделал его курс интереснее. Для китайских студентов был открытием сам стиль изложения: Сэндел призывал студентов формулировать собственные доводы, участвовать в дебатах, в которых не было единственно верного ответа, размышлять о сложных вопросах так, как никогда не поступали в китайских учебных заведениях.

Но главное – Сэндел понимал интерес китайцев к этической философии: “В странах, где она становится популярна, не было повода – по разным причинам – для серьезной общественной дискуссии о важных этических вопросах”. Молодежь особенно “чувствовала ущербность общественного дискурса и требовала большего”. Китай в эпоху бобо и состояний, заработанных с нуля, стал землей безудержного индивидуализма, местом, где человек мог считать себя свободным от общественных связей и принимать решения, основываясь на личных интересах. Китаем правили технократы, которые публично поддерживали дискредитированную идеологию, а на практике полагались на экономику и безжалостную эффективность. Когда Дэн назвал процветание “единственной истиной”, он показал китайцам путь не только к благополучию, которого те прежде не знали, но и к фальшивым лекарствам, кучам плесневеющих купюр и одиноким по причине “тройного отсутствия” холостякам. Сэндел и политическая философия предлагали молодежи Китая незнакомый словарь, который она находила удобным и безопасным, условия, в которых можно было обсуждать неравенство, коррупцию и справедливость без открытого политического протеста. Это была возможность поговорить о морали, не упоминая “просто сестер” или амбиции, проявляющиеся за игорным столом в Макао.

Сэндел не бросал прямой вызов китайским табу: разделению властей, верховенству партии над законом, но иногда власти отказывали ему в доверии. Однажды клуб ученых и писателей пригласил его выступить в Шанхае перед аудиторией в восемьсот человек, но накануне местное правительство отменило лекцию. Сэндел спросил у организаторов:

– Сообщили причину?

– Нет, они никогда ничего не объясняют.

Иногда Сэндел сталкивался со скепсисом. Для одних его аргументы против рынка были хороши в теории, но намеки на равенство вызывали воспоминания о талонах на продовольствие и пустых полках. Другие утверждали, что быть в Китае богатым – единственный способ защититься от злоупотреблений властей, а ограничение рынка лишь усилит государство. Но после лекции в Сямэньском университете, когда я увидел, как Сэндел беседует с пекинскими студентами, мне стало ясно, что китайцы отлично понимают его слова о “випизации” американской жизни – то есть о разделении на мир богатых и мир всех остальных. После тридцати лет марша в будущее, где все продается, многим расхотелось идти туда.

В последний вечер в Пекине Сэндел читал лекцию в Университете международного бизнеса и экономики и встретил там группу студентов-волонтеров, которые работали над переводом лекций его цикла “Справедливость”. Одна девушка призналась: “Ваш курс спас мою душу”. Прежде чем Сэндел успел спросить, что она имеет в виду, толпа оттеснила ее. Я подошел и представился. Двадцатичетырехлетняя Ши Е получала степень магистра в управлении персоналом. Она объяснила, что работы Сэндела “стали ключом, открывшим мой разум и заставившим во всем усомниться. Это было год назад. А сегодня я часто спрашиваю себя: “В чем здесь моральное противоречие?’”

Родители Ши Е были крестьянами, пока отец не занялся торговлей морепродуктами.

Я поехала с мамой к Будде помолиться и положить еду на стол, как подношение. Раньше я спокойно сделала бы все это. Но через год, когда я сопровождала маму, я спросила ее: “Почему ты так делаешь?” Матери это совсем не понравилось. Она посчитала мой вопрос глупым… Я начала все подвергать сомнению. Я не говорю, что это хорошо или плохо; я просто спрашиваю.

Ши Е перестала покупать билеты на поезд у перекупщика, потому что “когда он продает их по ценам, которые сам выбирает, это лишает меня выбора. Если бы не он устанавливал цену, я могла бы решить ехать эконом-классом или первым классом, но он лишил меня выбора. Это нечестно”. Она начала уговаривать друзей делать то же самое: “Я еще молода, и у меня нет власти многое изменить, но я могу повлиять на образ их мысли”.

Ши Е была готова окончить обучение, но ее открытия в политической философии все усложнили: “Прежде чем я узнала об этих лекциях, я была уверена, что хочу стать специалистом или менеджером по подбору персонала в крупной компании. Но теперь я не знаю, что делать. Я надеюсь заняться чем-то более осмысленным”. Она не решалась сказать об этом родителям, но втайне надеялась получить отказ в отделе кадров:

– У меня может быть свободный год, я смогу съездить за границу и найти временную работу, позволяющую повидать мир. Я хочу понять, что я могу дать обществу. Я хочу путешествовать сама, потому что в Китае многие туристические маршруты очень коммерциализированы. А путешествие в любом случае имеет смысл только как личный опыт.

– Куда вы хотите поехать? – спросил я.

– В Новую Зеландию. В Пекине ужасный воздух, я хочу сбежать в чистое место и немного отдохнуть. А там я могу обдумать следующую поездку. Может быть, в Тибет.

Я привык встречать людей, которые перешли в новую веру почти случайно. Экономист Чжао Сяо объяснил мне: “Если китайская кухня сделает меня сильнее, я буду выбирать китайские блюда, а если меня сделает сильнее западная еда, я буду есть ее”. Прагматизм очень помогал Чжао. К сорока с лишним годам он вступил в партию, получил ученую степень в Пекинском университете и преподавал в столице. Однажды он взялся за изучение вопроса, что можно перенять у преимущественно христианских обществ, и решил, что христианство способно помочь Китаю бороться с коррупцией, снизить загрязнение окружающей среды и стимулировать такую благотворительность, которая привела к основанию Гарварда и Йеля. Потом он и сам принял христианство. “Мы видим, что компартии в Советском Союзе и Восточной Европе распались, и их страны распались вместе с ними, – сказал Чжао. – Но в Китае партия устояла именно потому, что продолжала меняться”.

Партию вынуждали изменить отношение к вере. Конституция гарантировала свободу вероисповедания, но это право было ограничено, например, законами против прозелитизма. Официально Китай признавал даосизм, буддизм, ислам, католицизм и протестантство, но верующие должны были молиться под присмотром государства. Более двадцати миллионов китайских католиков и протестантов посещали церкви, управляемые “Патриотической католической ассоциацией” и “Патриотическим движением за тройственную независимость”. Но в два с лишним раза больше христиан молилось в незарегистрированных церквях размером от учебной группы в сельском доме до полупубличных конгрегаций в крупных городах. Эти церкви не защищены законом, так что власти могут терпеть их сегодня и закрыть завтра. В последние годы партия сделала несколько шагов к толерантности, неофициально позволив “подпольным церквям” расти. Впрочем, отношение к движению “Фалуньгун” осталось прежним, а притеснение буддистов и мусульман в Тибете и Синьцзяне нередко вызывает беспорядки.

Несмотря на риск, число верующих растет, особенно среди интеллектуалов. Однажды я обедал с правозащитником по имени Ли Цзянцян, и он назвал мне множество своих коллег, которые обратились в христианство и использовали суды, чтобы добиться признания: “Им неважно, кто у власти: Цезарь, Мао, партия. Тот, кто у власти, пусть остается у власти. Но пусть не мешает мне верить в Иисуса”. Ли Фань, светский писатель-либерал, предположил: “Христианская церковь, вероятно, – самая крупная негосударственная организация Китая”.

“Домашние церкви” появились повсюду. Мне довелось посетить службу в довольно бездуховной обстановке “Города саун” – комплекса ночных клубов и массажных салонов. Когда я спросил об этом преподобного Цзинь Минжи, он улыбнулся: “У них хорошие условия аренды”. У тридцатипятилетнего Цзиня грива седых волос и обаяние телепроповедника. Еще недавно он был обречен на тихую жизнь в пригороде: семья, партия и образование в Пекинском университете. Но беспорядки на Тяньаньмэнь поколебали его веру в государство: “Студентов в 80-х годах воспитывали для страны, за наше обучение платили не мы”. Внезапно он ощутил “острое чувство безнадежности”. Церковь стала выходом; она предлагала моральную ясность и чувство принадлежности к общности, большей, нежели Китай. Когда Цзинь сказал родителям, что переходит в христианство, они подумали, что он сошел с ума.

Десять лет Цзинь проповедовал в официальной протестантской церкви. Потом его осенило. Вместо “домашней церкви”, где верующие вынуждены тесниться в гостиной, он захотел жить “открыто и независимо… Нам нечего скрывать”. Власти предупредили “не ступать на кривую дорожку”, но он убедил их, что не настроен на конфликт. “Изначально у нас было огромное государство, которое все контролировало, но влияние государства постепенно тает, а гражданское общество растет и крепнет… Я думаю, церкви должны воспользоваться возможностью расширения”. В 2007 году Цзинь подыскал пятиэтажное офисное здание в тихом уголке “Города саун”. Места здесь хватало для ста пятидесяти прихожан. Неписаные правила незарегистрированной церкви в Китае включали необходимость оставаться маленькой и избегать внимания властей. Цзинь повесил вывеску, напечатал визитные карточки “Церковь Сиона” и стал звать на проповеди милиционеров.

Паства Цзиня вначале насчитывала двадцать человек. Через год прихожан было уже триста пятьдесят – почти все младше сорока лет и с высшим образованием. Однажды в воскресенье я пришел на службу, и в церкви можно было только стоять. Я слышал голоса детей в игровой комнате по соседству. Цзинь был артистом. Он читал проповедь под аккомпанемент ударных и электрогитары, а хористы были одеты в ярко-розовые накидки. Цзинь предлагал внеконфессиональный, консервативный евангелистский подход и приправлял свои проповеди отсылками к популярной культуре и к экономике. Проповедь он закончил призывом, который я никогда не слышал в церкви. “Пожалуйста, уходите, – попросил он, улыбаясь. – У нас мало места. Другие тоже хотят прийти, поэтому, пожалуйста, являйтесь только на одну службу в день”.

Я перестал удивляться встречам с китайцами-христианами. Попав в Вэньчжоу, коммерческую столицу восточного побережья, я нанес визит промышленнику Чжэн Шэн-тао – главе торговой палаты, одному из богатейших людей Китая, который ездил в серебристом “Роллс-ройсе”. Чжэн оседлал денежную волну, но пришел к выводу, что если китайские дети травятся молоком, терпеть это нельзя. Чжэн сказал мне, что, обратившись десять лет назад в христианство, он теперь уговаривает других бизнесменов принять несколько правил поведения: нет – уклонению от уплаты налогов, нет – продаже некачественных товаров, нет – “перемене контрактов и обещаний”. “Что случится, если мне можно будет доверять, а остальным – нет?” – спросил он меня.

Людям, взрослевшим в обстановке государственного контроля над экономической и частной жизнью, ограничения в религиозной сфере казались устаревшими. Я встретился с Ма Цзюньянь, двадцатипятилетней участницей христианской певческой группы, которая зарабатывала, выступая в церквях. Это было неслыханно, и я спросил Ма, одобряют ли местные власти их выступления. Ма изумилась: “Иисус учил проповедовать всем… Он не говорил – “Вам нужно получить разрешение на проповедь”. Реальность была сложнее, но я понял ее: она жила настолько самодостаточной жизнью, что редко задумывалась о государстве. Ее группа (примерно полсотни человек) поселилась в общежитии на ухабистой торговой улочке, заполненной киосками с паровыми пирожками и овощными лотками. Группа была не вполне легальной, однако же не скрывалась. Плакат на стене гласил: “Пекин принадлежит Богу”. Этот лозунг не бросался бы в глаза, если только не знать, что Пекин принадлежит компартии.

Ма репетировала с коллегами танцевальный номер под аккомпанемент гитары, пианино и барабанов. В сырой комнате было много людей. Юноши пятнадцати-двадцати лет прыгали, выкрикивая: “Это сила Святого Духа! Ничто не может остановить ее!” Я видел подобное в Западной Виргинии и чикагском районе Саутсайд, однако в Китае это было в диковинку. Ма и ее друзья, в отличие от родителей, взрослели, когда христианство перестало быть опасным секретом. Западная религия приобрела определенный шик благодаря, например, Яо Чэнь – очень популярной телеактрисе. Когда Ма и ее друзья закончили репетицию, они опустили головы и зажмурились. По их щекам текли слезы. Женщина в центре подняла голову и попросила у Господа, чтобы Китай “стал христианской страной”.

Вряд ли Китай окончательно повернется в сторону христианства. Скорее всего, страна воспримет самые удобные аспекты западной религии и философии – и отбросит остальное, как это было с марксизмом, капитализмом и прочими идеологическими заимствованиями. С другой стороны, в контексте попыток самоопределения Китай уже стал христианским – в той же степени, в которой он стал страной влюбленных, страной правдоискателей, страной ниспровергателей традиций. Он стал многоликим.

Культурные войны

Мастерская Ай Вэйвэя произвела на меня странное впечатление. Его помощники не сидели без дела. На стенах висели чертежи. Однако сам Ай оказался в “чистилище”: ему позволили заниматься искусством, но запретили уезжать из столицы. Милиция потребовала, чтобы Ай предупреждал ее об уходе: “Я должен сообщать, куда иду и с кем намерен встретиться… Чаще всего я подчиняюсь приказам, потому что это ничего не значит. Кроме того, я хочу показать, что не боюсь. Я не скрываюсь. Они могут следить за мной”. Недавно журнал ArtReview опубликовал свой рейтинг самых влиятельных людей в мире искусства и поставил Ая на первое место. Тот заявил, что это абсурд и что он “не чувствует себя влиятельным”. Напротив, Ай ощущал себя очень уязвимым: впервые за долгое время он оказался заложником обстоятельств.

Ай Вэйвэя освободили из тюрьмы в разгар битвы за влияние на китайскую культуру. Вскоре после его освобождения Ху Цзиньтао пообещал заботиться о “культурной безопасности” Китая и предупредил, что “международные враждебные силы упорно стремятся к… вестернизации и расколу страны”. Ху призвал соотечественников “бить тревогу и не терять бдительности”. Партия задалась вопросами: кто будет определять границы китайского искусства, идей, развлечений? Кому поверит общество: правительству, диссидентам, магнатам или разоблачителям?

КПК воспользовалась рецептом, сработавшим в экономике (планирование, инвестиции и навязывание правил), и применила его к культуре. В числе первых жертв оказались “шоу выбора” – самые популярные на ТВ. Телеканалам приказали убрать из эфира “повторяющиеся программы, включая передачи о любви, браке, дружбе, а также конкурсы талантов, ‘душещипательные’, игровые и эстрадные программы, ток-шоу и реалити-шоу”. За три месяца количество передач сократилось на две трети. Телевидение вернулось к “исконным ценностям социализма”.

Художники, писатели и режиссеры теряли терпение. Ежедневно в Китае открывалось десять новых кинотеатров, однако кинематографисты задыхались. Режиссер Цзя Чжанкэ пожаловался: чтобы ваш фильм вышел в Китае, “нужно показать коммунистов супергероями”. Китай производил больше телепрограмм, чем любая другая страна (более четырнадцати тысяч в год), однако за границей их смотреть не хотели, так что Китай импортировал в пятнадцать раз больше телевизионного контента, чем экспортировал. Когда южнокорейский клип Gangnam Style стал хитом (его посмотрело самое большое количество пользователей в истории Сети), китайские художники пожаловались, что не смогли бы снять ничего подобного: чиновники от культуры не позволили бы дурачиться, высмеивая пекинскую элиту, а настояли бы на помпезном клипе. Художники нарисовали комикс Shanghai Style: здесь автор Gangnam Style не стал миллионером, а, напротив, угодил за решетку, поскольку “бегал, как сумасшедший”.

Деятели культуры настроены все мрачнее. Кинорежиссер Лю Чуань согласился снять короткий фильм об Олимпиаде, но получил столько руководящих указаний, что забросил проект. Лю обозначил это явление так: “проблема Кунфу-панды”. Самый успешный фильм о китайских национальных символах, кунфу и пандах сняли иностранцы, поскольку китайским кинематографистам не позволили бы издеваться над священными предметами.

Цензоры из Государственного управления по делам печати, радиовещания, кинематографии и телевидения всегда работали скрытно. Но режиссеры теперь отказывались молчать и во всеуслышание жаловались. В апреле 2013 года Фэн Сяоган произносил благодарственную речь по случаю получения награды “Режиссер года”. Он решил использовать этот шанс и заявил: “Последние двадцать лет китайских режиссеров подвергают ужасной пытке – цензуре”. Фэн не диссидент: он сделал состояние на романтических комедиях и высокобюджетном эпосе, однако десятилетия компромиссов и уступок уязвили его профессиональную гордость. “Мне приходится перемонтировать фильмы так, что они становятся хуже”, – сказал Фэн. И тут цензоры, сами того не желая, подтвердили правоту Фэна: режиссер эфира нажал “аварийную кнопку” как раз вовремя, чтобы телезрители услышали: “…подвергают ужасной пытке – бип”.

Некоторые из творческих людей Китая считали, что затраты на игру по правилам перевешивают преимущества. Через несколько недель после эскапады Фэна писатель Мужун Сюэцунь превзошел его. Когда цензоры удалили аккаунт Мужуна в “Вэйбо”, он написал “Открытое письмо безымянному цензору”:

Я понимаю, что это письмо не принесет мне ничего, кроме беды… Когда-то я боялся, но теперь уже нет… В этом разница между вами и мной, мой дорогой безымянный цензор. Я верю в будущее, а у вас есть лишь настоящее.

Битва за свободу творчества вышла за пределы кино и романов. Китайская экономика достигла поворотной точки: эра дешевого труда заканчивается, и власти отчаянно пытаются найти новые решения, которые позволили бы стране подняться над экономикой конвейера. Китай стал вкладывать больше денег в НИОКР, чем любая другая страна, кроме США, и обошел США и Японию по количеству патентов. (Впрочем, многие из этих авторских свидетельств не имели никакой ценности, поскольку были зарегистрированы в политических целях или для привлечения спонсорских денег.) Ученые в КНР публиковали больше статей, чем где-либо еще (кроме США), однако, если судить по цитируемости научных работ, Китай даже не в десятке лучших. В академической среде процветал плагиат. Сотрудники журнала Чжэцзянского университета, воспользовавшиеся программойCrosscheck, обнаружили, что почти треть присылаемых им статей содержит неоговоренные заимствования из чужих или собственных старых работ. Из шести тысяч опрошенных китайских ученых треть призналась, что подтасовывала данные или прибегала к плагиату.

Однажды Сюэ Лань, декан факультета госуправления пекинского Университета Цинхуа, пожаловался мне, что многие из китайских институтов преграждают путь самым талантливым. В 1999 году – в эпоху риска, отмеченную появлением состояний, заработанных с нуля, и ‘‘крестьянских да Винчи”, – правительство организовало инвестиционный фонд для малого бизнеса, однако его сотрудники, бюрократы до мозга костей, решились ставить лишь на безопасные предприятия. “Это государственный фонд, и они боялись, что если доля ошибочных решений окажется слишком высокой, люди скажут: “Эй, вы транжирите наши деньги’, – объяснил Сюэ. – А венчурный капиталист возразит, что ошибаться – это естественно”. Мало объявить о том, что поощряешь радикально новое. Чтобы предприниматели могли доверять друг другу и сотрудничать, требуются сильные, политически независимые суды, способные защитить интеллектуальную собственность. Нужны университетские лаборатории, где в работу независимо мыслящих людей не вмешивалось бы начальство или Отдел. Чжао Цзин, блогер и аналитик, пишущий под псевдонимом Майкл Анти, вопрошал: “Если можно стать миллиардером, скопировав американский сайт… кто будет тратить время на инновации?”

Зачастую влияние государства отчаянно непродуктивно. Однажды китайским программистам запретили обновлять платформу Node.js, поскольку в номере версии – 0.6.4 – якобы было зашифровано 4 июня, дата подавления выступлений на площади Тяньаньмэнь. А проект по вебдизайну, названный в честь шведского города Фалун, запретили потому, что Великий файервол усмотрел здесь намек на “Фалуньгун”. За несколько дней до того, как “Фейсбук” стал доступен в КНР, инвестиционный банкир и выпускник Гарварда Ван Жань, основатель China eCapital, просмотрел проспекты компании и увидел предупреждение для инвесторов: “Фейсбук” заблокирован в четырех странах – Иране, Сирии, Северной Корее и Китае. “Не знаю, как вам, – рассказал он миллионам своих читателей в “Вэй-бо?, – а мне такое положение вещей начинает казаться оскорбительным”.

Никто не бросал вызов культурным ограничениям откровеннее, чем Ай Вэйвэй. Через пять месяцев после освобождения художника государство нашло способ заставить его замолчать. Ая обязали выплатить 2,4 миллиона долларов в счет “задолженности по налогам и пеней”, относящимся к трем его архитектурным проектам: фотогалерее в Пекине и паре квартир для клиентов из Англии и Сингапура. Ай подозревал, что эти проекты привлекли наибольшее внимание, потому что речь шла о зарубежных клиентах и счетах. Но вместо того чтобы заплатить, Ай решил оспорить налоговые претензии. Согласно закону, если бы он выплатил в течение пятнадцати дней треть суммы (то есть восемьсот тысяч долларов), он смог бы обжаловать дело в суде. Когда люди узнали о намерении Ая судиться, они стали передавать ему деньги. Купюры вкладывали в бумажные самолетики и запускали через стену во двор мастерской. Заворачивали яблоки и апельсины в купюры и оставляли их на пороге. Переводили деньги через интернет. “Не торопитесь с возвратом. Подождем, пока не появится новая валюта”, – советовал жертвователь, намекая на отсутствие портрета Мао на стоюаневой банкноте.

Ай Вэйвэй был восхищен:

Пришла девушка с рюкзаком денег и спросила: “Куда положить? Я копила на машину, но теперь передумала. Они ваши”… Люди возвысили голос и начали финансировать человека, которого государство называет преступником. Это неслыханно.

Бухгалтер Ая публиковал отчеты о растущем потоке пожертвований. Список был очень пестрым: я нашел, например, имя человека, чей сын заболел, попив отравленного молока. К концу недели денег набралось больше, чем требовалось для депозита. После того как сбор денег стал самым обсуждаемым событием в “Вэйбо”, аккаунт Ая был заблокирован. Мой телефон зажужжал:

Удалите все упоминания в интернете о том, что Ай Вэй-вэй собирает деньги на уплату налогов. Сайты должны как можно скорее удалять сообщения… используемые для нападок на партию, правительство и правовую систему.

Партийный таблоид “Глобал таймс” предположил, что запуск бумажных самолетиков через стену можно счесть “нелегальным сбором денег”, и предостерег: “В последние тридцать лет такие, как Ай Вэйвэй, подымались – и снова падали, а Китай тем временем продолжает свое восхождение вопреки их пессимистичным прогнозам. К чему действительно идет наше общество, так это к избавлению от таких, как Ай Вэйвэй”. Ожидая суда, Ай начал беспокоиться. Зимой деревья у дома сбросили листву, и камеры на столбах таращились особенно нагло. Ай швырял в них камни, и его задержали за “нападение на камеру”. Один из поклонников художника поинтересовался в Сети: “Насколько серьезно ранена камера? Нужно ли ее навестить? Может, сделать томографию?”

Несколько дней спустя я сидел в столовой Ая. Старый глухой кокер-спаниель Данни, шатаясь, бродил по комнате. Лу Цин, жена Ая, спустилась в столовую и направилась к входной двери. Она не привыкла к вниманию; предыдущий год принес допросы и необычные ощущения – ведь ей пришлось выступать от имени арестованного мужа. Имя Лу значилось в документах на мастерскую, поэтому ее втянули в дело о налогах. Из-за стола Ай наблюдал, как жена кутается в красную шаль. Она собиралась в суд. Лу прижала к груди картонную папку и открыла дверь. “Все нормально?” – спросил Ай. Она кивнула, натянуто улыбнулась и вышла.

Я спросил Ая, вправду ли он не заплатил налоги. (В Китае уклонение от налогов считается чем-то вроде национального спорта. По данным правительства, в 2011 году казна недосчиталась триллиона юаней – около 157 миллиардов долларов, – и главными нарушителями оказались государственные предприятия. Я ежедневно получал спам с предложениями купить поддельные накладные, которые можно использовать для ухода от налогов.) Ай ответил: нет, это не так. Чтобы удостовериться в этом, в другой ситуации я бы заглянул в материалы дела, но милиция конфисковала всю отчетность компании Ая, закрыла доступ публике и прессе на судебные заседания, а когда я позвонил в прокуратуру и в суд, никто не ответил на мои вопросы. Даже адвокат Ая, Пу Чжицян, так и не увидел материалы дела. Я спросил художника, есть ли у него шанс победить. Ай ответил: “Нет. Мы побеждаем, лишь открывая правду”.

Ай оказался прав: в марте 2012 года ему отказали в пересмотре дела. Тогда он обвинил налоговую службу в недобросовестном обращении с доказательствами. В этот раз, к его удивлению, суд согласился провести слушание. Но когда Ай собрался явиться на заседание, он получил звонок из милиции: “Попробуйте, но до суда вы можете и не добраться”. Его жену и адвоката пропустили, однако здание суда было окружено милиционерами в форме и в штатском. Они мешали пройти журналистам и дипломатам. Активиста Ху Цзя, который все же попытался зайти в суд, милиционеры избили у его собственного дома. Городские власти изменили автобусные маршруты, убрав их от здания суда. В первую годовщину своего ареста Ай – с прослушиваемым телефоном, просматриваемой почтой и с окруженной камерами мастерской – решил превзойти милицию: он установил в доме четыре веб-камеры (одну из них – в спальне) и назвал это Weiweicam.com. Милиция пришла в замешательство. Спустя несколько недель Аю приказали отключить камеры. Ему нельзя было следить за собой. Он шутил, что, наверное, первым из современных художников может написать книгу о налогах. Для него знание любого рода было самым важным из искусств: “Их власть держится на неведении. Мы ведь не должны знать”.

Ай Вэйвэй думал, что через год после освобождения ему вернут паспорт, но и после июня 2012 года ничего не изменилось. Аю сообщили, что он не может путешествовать, потому что его подозревают теперь также в двоеженстве, незаконном обмене иностранной валюты и изготовлении порнографии. Что касается порнографии, то, как ему объяснили, речь шла о единственной фотографии: однажды он обнаженным снялся в компании четырех обнаженных женщин. Когда поклонники Ая услышали о новом обвинении, они в знак солидарности стали распространять собственные фото нагишом.

Как-то осенним утром я зашел к Аю; он был мрачен. Суд отверг апелляцию по налоговому делу, и Ай вернул пожертвования. Правительство закрыло его продюсерскую компанию Fake Cultural Development Ltd, потому что та не обновила ежегодную регистрацию. (Это было бы непросто: милиция забрала документы и печати.)

Этакая игра в шахматы с пришельцем из космоса. Они играют по правилам, которые ты себе не представляешь, и игра устроена так, что они всегдапобеждают. Меня заставляют играть, и неважно насколько хитрый ход я сделаю. Я все равно проиграю.

Прежде я не слышал такого от Ая. Он решил, что систему уязвляет не то, что у них разные идеи: она отрицает его право сомневаться, его право конкурировать с партией за влияние на умы:

Каждый день я жду, что, может быть, сюда, выбив дверь, ворвется чиновник и скажет: “Вэйвэй, давай посидим, поговорим. О чем ты думаешь? Давай-ка посмотрим, насколько ты нелеп”.

Сыну Ая было три с половиной. Я спросил, как Ай собирается объяснить ему ситуацию. Он надолго замолчал, его глаза покраснели. Потом он сказал: “Я хочу, чтобы сын рос медленнее. Я не хочу, чтобы он вырос слишком быстро для того, чтобы понять”. Ай впервые на моей памяти предпочел незнание знанию: “Эту ситуацию нельзя объяснить. Она иррациональна… Я не понимаю, почему все должно быть так”. Ай сменил тему. Несмотря на трудности, он ощущал перемены:

Я думаю, почти на всех уровнях общества понимают, что Китай столкнулся с глубоким кризисом в вопросах доверия, идеологии, моральных стандартов и так далее… Это не может продолжаться. Без перемены политического фундамента Китай погибнет. Так называемое чудо не продлится долго… После девяноста лет успеха КПК – все еще подпольная партия. Они никогда не могли ни озвучить свои идеи, ни ответить тому, кто бросил им интеллектуальный вызов.

За те несколько лет, что я знал Ай Вэйвэя, он стал символом, самым известным в истории китайским диссидентом. О нем писали книги и статьи, снимали фильмы. Но как только художник стал звездой, мир искусства потерял к нему интерес. (“Нью рипаблик” опубликовал статью “Ай Вэйвэй: прекрасный диссидент, ужасный художник”.) Больше всего, наверное, Ая беспокоило поведение других китайских художников: “Во время моего исчезновения никто из них не спросил: где человек? Что за преступление он совершил? Думаю, коллеги боялись. Когда я встречаюсь с ними, они во всем со мной соглашаются, но если нужно публично заявить о своей позиции, они этого не делают”.

Некоторым казалось, что Ай применяет к другим несправедливые стандарты. Он утверждал, что для художника, писателя или мыслителя избегать конфликта, политики – трусость. Когда лондонская выставка китайского искусства получила положительные отзывы, он осудил ее за неспособность обратиться “к наиболее важным современным проблемам страны” и сравнил с “рестораном в Чайнатауне, где подают давно известные блюда вроде цыпленка гунбао и свинины в кисло-сладком соусе”.

Давление на творческих людей приводило к конфликтам далеко за пределами мира Ай Вэйвэя. В январе 2012 года блогер Май Тянь опубликовал эссе “Искусственный Хань Хань”. Май сравнил даты и время публикации записей Ханя с его участием в гонках и пришел к выводу, что тот не был их автором. Блогер объявил, что “писатель Хань”, возможно, – целый коллектив безымянных авторов. Хань пообещал три миллиона долларов тому, кто это докажет. Его поклонники нашли ошибки в вычислениях обвинителя, и Май отозвал свои претензии. Однако разговор о подделке привлек внимание человека по имени Фан Чжоуцзи.

Фан был биохимиком (учился в Мичиганском университете) и прославился раскрытием случаев шарлатанства и коррупции в научной сфере. В Китае это рискованно: однажды на Фана напали бандиты, вооруженные молотком и перцовым баллончиком, и оказалось, что они были наняты врачом, обвиненным Фаном в подтасовке данных. Обвинения Фана не всегда оказывались справедливыми. Ему предъявляли иски о клевете (по его подсчетам, он выиграл три, проиграл четыре), но в новой культуре скептицизма он приобрел вес. Когда я встретился с Фаном, он заявил, что отвергает какую бы то ни было слепую веру. Он критиковал евангелистов и “Фалуньгун” и видел схожие черты в успехе Хань Ханя: “Они пытаются создать ложного идола”. Фану показались подозрительными сами обстоятельства, обусловившие популярность Ханя: внезапная слава, привычка работать быстро и в одиночестве, заявление, что он предпочитает писательству гонки. Пытаясь пресечь кривотолки, Хань отсканировал и выложил в Сеть почти тысячу страниц рукописей. Фан заявил, что почти не видит здесь “перемены сюжета и деталей”, и предположил, что рукописи принадлежат отцу Ханя, отчаявшемуся литератору, или же коллективу авторов.

Столкновение Ханя и Фана – двух влиятельнейших китайских комментаторов – стало сенсацией. За две недели в “Вэйбо” на эту тему появилось пятнадцать миллионов записей. Некоторые критики Ханя зашли так далеко, что потребовали от налоговой службы проверить, учтены ли его гоночные машины. (А кое-кто предположил даже, что рост Ханя на самом деле меньше, чем он рассказывает.) Спор о Хань Хане разделил интеллектуалов на два лагеря – столь непримиримых, что писатель Мужун Сюэцунь, глядя на льющиеся потоки грязи, заключил: “Со времен Культурной революции китайские интеллектуалы не выказывали такой ненависти друг к другу”. Почему из всех вопросов именно этот вызвал такое ожесточение? По мнению Мужуна, интеллектуалы были так забиты, что дрались за объедки:

Мы забываем критиковать власть; забываем уделять внимание общественному благу. Это должно беспокоить.

Я навестил Ханя. “Трудно опровергнуть что-то, чего ты не делал, – сказал он и предположил, что обвинители не в своем уме. – Они как те люди, которые утверждают, будто американцы не высаживались на Луне”. Я спросил, писал ли когда-нибудь за него его отец, и он ответил: “Нет. И у нас разная манера”. Отца больше волновал сюжет, Хань заботился только о настроении. “Не то чтобы мой стиль хорош. Он не идеален, но очень узнаваем”, – сказал он с оттенком бравады гонщика. Хань помещал обвинения против себя в широкий контекст: “В нашем обществе люди не доверяют друг другу”. О легионах поклонников Фана он отозвался так: “Они верят лишь своему компьютеру”.

Предположение, будто “писателя Ханя” придумали его отец и издатель, было теоретически правдоподобным – во всяком случае, оно казалось не более странным, чем то, что жена Бо Силая отравила британского бизнесмена или что железнодорожный начальник накопил столько денег, что они начали плесневеть. Если честно, какая-то часть меня хотела, чтобы обвинения в адрес Ханя оказались правдой: это чертовски хороший сюжет. Дважды я встречал китайских писателей, которые говорили, что они знают “безымянных авторов Хань Ханя”, но, следуя их наводке, я приходил в никуда. Я расспросил его отца и счел, что либо он и его сын – блестящие актеры, либо разговоры об афере – чепуха. Я решил, что Хань, скорее всего, именно тот, кем кажется: писатель, созданный маркетологами, но не мошенник.

Мне казалось, многие критики Ханя борются не с ним, а с временем, которое он символизирует. Обвинителям вроде Фан Чжоуцзи, назвавшего Ханя “ложным идолом”, его успех казался осквернением авторитета интеллектуала, поскольку Хань штамповал работы для рынка. С точки зрения других, Хань слишком легко отступает, когда риск становится велик. После того как Хань отказался высказаться против тюремного заключения Ай Вэйвэя, они охладели друг к другу, и художник назвал писателя “слишком уступчивым”. Хань оказался не соответствующим ожиданиям людей. В этом смысле он был абсолютным дилетантом, иконой поколения индивидуалистов. Чем чаще я видел его в рекламе на автобусных остановках и в метро, тем сильнее он напоминал мне лицо с коммунистических плакатов. Хань, желая того или нет, стал кем-то вроде Лэй Фэна – носителем веры, которой никто не мог следовать.

Весной 2013 года, когда я в последний раз увиделся с Ханем, я почувствовал, что годы этой веры берут свое. После “танцев в цепях” – закрытого журнала, предупреждений от партии – Хань перенес свой офис в уединенную виллу, разделенную между маленькими компьютерными фирмами, в жилом комплексе в Шанхае. Он занялся разработкой приложения для Android под названием “Один” (One)  у  которое каждый день отправляло клиенту рассказ, стихотворение или видео. За первые полгода проект собрал три миллиона подписчиков, но был слишком безобидным, чтобы привлечь внимание Отдела. “Раз нельзя издавать журнал, мы превратили его в мобильное приложение”, – объяснил Хань. Мы беседовали в небольшом конференц-зале на верхнем этаже. Молодые сотрудники фирмы сидели за компьютерами среди мягких игрушек, столов для пинг-понга и других приятных мелочей. Хань рассказал, что тратит большую часть времени на свою дочь и гонки. Я спросил, почему он (в последней своей реинкарнации – скандальный автор в отставке) перестал писать о коррупции, несправедливости и других социальных проблемах:

У нас теперь есть “Вэйбо”. Люди могут найти там все, что нужно… Я редко пишу о политике. Скучно! Одно и то же снова, снова и снова. Мне, писателю, не хочется повторяться. У меня есть другие способы выразить гнев. Да я могу и вообще его не выражать.

В зависимости от точки зрения, траектория Ханя могла и вдохновлять, и пугать. Когда я встретил его, он шел к прямому столкновению с партией, но спустя годы он и система нашли способ дополнить друг друга. Его работа оказывала куда меньшее влияние, чем вначале, но сложно было обвинить его за выбор более легкого пути.

Партия не позволяла усомниться в своей решимости идти до конца, и меня поражало, что проигравшие снова рвались в бой. В марте 2010 года я получил приглашение на мероприятие: Ху Шули вновь вступала в дело. Менее чем через четыре месяца после разрыва с прежним издателем Ху арендовала под редакцию гостиничный танцевальный зал и набрала журналистский коллектив. Вместе с репортерами и редакторами, последовавшими за ней из “Цайцзина”, она открыла новую медиагруппу – “Цайсинь”, “новый ‘Цайцзин’”.

Я смотрел из зала, как маленькая Ху в красном пиджаке с блестками поднимается на сцену. Ее было едва видно из-за цветов вокруг микрофона. Высоким голосом она произнесла: “Наша редакционная политика – объективное освещение экономических и социальных событий в Китае – не изменится”. Новые условия работы обеспечили необходимую независимость: Ху и редакторы располагали 30 % акций, а инвесторы и относительно прогрессивная газета “Чжэцзян жибао” – остальными паями. Иметь дела с официальной газетой было рискованно, но теперь у Ху была уверенность, что они сдержат обещание дать ей свободу действий.

Следующие несколько лет я наблюдал за тем, как Ху и ее команда старались вернуть себе утраченные позиции. После того как первый восторг прошел, многие сотрудники уволились из-за низкой зарплаты и неясных перспектив. Ху рисковала. Она открыла эфирное подразделение, однако проект оказался слишком затратным. Коллеги окрестили его “большим скачком”. Журнал готовил резонансные расследования о финансовых махинациях и злоупотреблениях официальных лиц. Так, чиновников, ответственных за политику “одна семья – один ребенок”, поймали на том, что они наживаются, отбирая детей и продавая их в приюты для усыновления иностранцами. В боевых передовицах Ху оспаривала партийные сентенции о демократии, ведущей к нестабильности. “Напротив, это автократия вызывает хаос, – писала она во время ‘Арабской весны’, – тогда как демократия ведет к миру… Отстаивать автократию – значит игнорировать долгосрочные последствия ради краткосрочной выгоды”.

Голос Ху Шули не звучал уже так громко, как двенадцать лет назад: теперь слышались и другие голоса. Корпоративные злоупотребления и коррупцию разоблачали обычные люди, у которых не было ничего, кроме подключения к интернету. Магнаты, когда-то дававшие Ху эксклюзивные интервью, выступали в “Вэйбо”. Перестроился даже прежний журнал Ху – “Цайцзин”. Издатель Ван Бомин, возможно, чувствуя, что его слава газетного магната под угрозой, пообещал читателям, что будет сопротивляться “неуместному контролю сверху”, и журнал вернулся к расследованиям. В этом смысле уход Ху умножил разоблачения.

Весной 2013 года мы с Сарабет стали готовиться к отъезду. После восьми лет в Китае мы хотели взглянуть на него со стороны. Мы знали, что будем скучать, и собирались вернуться. Мы начали прощаться с друзьями, и я навестил Ху. Я стал считать ее чем-то вроде кардиомонитора интеллектуальной жизни Пекина.

Ньюсрум выглядел пустым. Я знал, что молодежь увольняется из “Цайсиня”, и спросил Ху, сложно ли ей теперь. Она признала наличие конкуренции: “Когда я начинала делать ‘Цайцзин’, проблема заключалась в том, что нечего было цитировать! Был только ‘Цайцзин’! А теперь появилось множество вещей, которые можно цитировать, и приходится решать, что из этого правда. Поэтому мы хотим быть влиятельными и понятными – источником, которому доверяют”.

– А вы сможете выжить? – спросил я. Китайское общество не склонно к доверию.

– Это зависит от ситуации. Если Китай изменится, будущее будет светлым, мы преуспеем… Китаю тяжело повернуть, но я надеюсь.

Ху преподавала в Университете им. Сунь Ятсена в Гуанчжоу:

Студенты спрашивают: “Мы знаем, что быть журналистом тяжело, так почему вы подталкиваете нас к журналистике?” Я сказала, что все знают, как это сложно, но если вы продолжаете заниматься журналистикой несмотря ни на что, то приходите к успеху. Все боятся, поэтому не соревнуются с вами… Эти молодые люди очень оптимистичны, уверены в себе, они ведут меня. Им 30–40 лет… Они не просто верят мне, они верят в будущее. Я не давлю, только подталкиваю. Они говорят: “Почему бы нам не попробовать самим? Мы можем начать все сначала”… Разумеется, мне тяжело. Но иногда приходится выбирать.

Истинно верующие

Тан Цзе потерял покой. С тех пор как он получил известность, он успел пожить в Шанхае, Берлине и Пекине. Теперь, всего полгода спустя после начала работы со столичной продюсерской компанией m4,он планировал нечто большее. Он желал перейти от критики западных СМИ к критике СМИ на родине и начать говорить о политике. Он хотел подняться над обычной сетевой возней и достигнуть уровня “независимого СМИ”. Его соучредители не были согласны, они опасались последствий. Тан сказал мне:

Я и другие – мы уделяем пристальное внимание стране и ее проблемам, а это означает политику. Политика – однокоренное слово с “полицией” и “стратегией” (policy), и, если говорить о подъеме страны, нельзя избежать этой темы. Молодым людям вроде нас кажется, что если не говорить о политике, то о чем вообще говорить?

В августе 2011 года Тан Цзе уволился с десятью другими сотрудниками и открыл сайт “Дуцзяван”, “Уникальная сеть”, девиз которого гласил: “Растите вместе с Китаем”. За четыре года, прошедших с момента нашего знакомства, число китайских интернет-пользователей удвоилось и теперь насчитывало полмиллиарда. Тан хотел построить националистический “Ю-Тьюб”: “Мы хотим быть чем-то большим, нежели выразителями мнения”. Тан нашел “бизнес-ангела” и получил три миллиона юаней (около полумиллиона долларов). Он арендовал несколько помещений по соседству со штаб-квартирой поисковика “Байду”. Тан и его коллеги превратили комнату в студию для трансляции интервью и лекций в интернете. Чтобы придать помещению презентабельный вид, они нашли фотографию библиотеки в Дублине и сделали из нее задник.

Ролики были посвящены китайской космической программе и европейскому долговому кризису, банку “Голдман – Сакс”, положению в Греции и контролю над оружием. Тан и его коллеги относились к Западу подозрительно, критиковали Ху Шули за ее призывы к политической реформе и утверждали, что нести в Китай либеральную демократию – все равно что наклеивать “поддельную европейскую картину” на “старинную каллиграфию”. Даже по китайским меркам национализм Тана был чрезмерен. Однажды он раскритиковал государственную службу новостей за слишком мягкий тон, и один из журналистов назвал его “умаодановцем”.

– Государственная новостная служба считает, что вы продались правительству? – уточнил я.

– Вот именно, – сказал он с улыбкой.

Я встречал преуспевающих бизнесменов, которые инвестировали в подобные сайты, но в этом случае инвестор пожелал остаться неназванным. “Три миллиона юаней – это немного. Даже не купишь квартиру в Пекине, – сказал Тан. – Мы собирались получать прибыль, и сначала наш инвестор думал, что у нас получится”. Но это оказалось затруднительно. В апреле 2012 года скандал, связанный с делом Бо Силая, всполошил цензоров, и против политических дискуссий в интернете развернулась настолько широкая кампания, что она задела и патриота Тана. Его сайт получил указание от Управления по делам интернета закрыться на месяц для “реорганизации”:

Это означает, что нужно сообщить им о себе, о том, кто ведет дела, а они записывают все это. После этого можно вернуться к работе… Мы понимали, что они должны это сделать, иначе политические комментарии хлынули бы рекой… Это печально, но мы не прекратили работу. Хотя наш сайт закрыт, мы можем отправлять видео на другие сайты… Но я думаю, они [цензоры] зашли слишком далеко. Закрыто слишком много сайтов. Разумеется, мы надеемся, что атмосфера станет свободнее. “Свободнее” – очень абстрактное понятие… Мы должны действовать конструктивно.

Тан Цзе продолжал надеяться на лучшее, однако месяц “реорганизации” обернулся двумя, а два превратились в три. Отчаявшийся инвестор прекратил давать деньги, и Тан Цзе забеспокоился об арендной плате и зарплатах своих сотрудников. В сентябре, пять месяцев спустя после блокировки, сайту разрешили открыться снова – как раз вовремя, чтобы помочь правительству защитить “священную землю” в Восточно-Китайском море – пять островков и три скалы. Архипелаг Сенкаку (китайцы называют его Дяоюйдао), пристанище кротов и альбатросов, контролирует Япония, но Китай настаивает, что законный владелец – он. Десятилетиями спор оставался забытым, однако острова предположительно находятся над месторождением нефти и газа. Постепенно разгорелся конфликт.

В сентябре японская семья, владеющая островами, продала их своему правительству, и этот шаг вызвал в Китае протесты, кое-где вышедшие из-под контроля. В городе Сиань спецназ оттеснил толпу, окружившую отель, где, по ее мнению, жили японские туристы; в другом районе на китайца Ли Цзяньли напали за то, что он вел японскую машину. Его вытащили из-за руля “Тойоты” и избили велосипедным замком так сильно, что он остался парализованным. В Пекине некоторые владельцы магазинов и ресторанов вывешивали плакаты на английском: “Не входить японцам, филиппинцам, вьетнамцам и собакам”.

В такой обстановке высказываться по национальному вопросу стало небезопасно. Когда восьмидесятичетырехлетний экономист Мао Юши поинтересовался, почему правительство тратит деньги налогоплательщиков на защиту клочка земли, не дающего “ни ВВП, ни налогов”, на “предателя” обрушился вал ночных звонков и оскорблений. На одном из левацких сайтов появилась галерея “рабов Запада” с петлей на шее – ученых и журналистов, например редактора Ху Шули и нобелевского лауреата Лю Сяобо. Лозунг гласил: “Пока Китай в безопасности, рабы Запада тоже будут в безопасности; когда Китай попадет в беду, мы пойдем прямо к ним и сравняем счет”.

Другая демонстрация должна была пройти у японского посольства в Пекине, и я приехал туда на велосипеде. В этот раз милиция была наготове. Милиционеры числом далеко превосходили протестующих. Архитектура посольства отражала натянутые отношения между Японией и Китаем: шестиэтажная серая крепость со стальными решетками на окнах.

Манифестация напоминала парад. Милиция позволила демонстрантам некоторое время бросать бутылки с водой и мусор в ворота и лишь потом призвала этого не делать. Меня поразило, что правительство изо всех сил пыталось убедить протестующих в том, что оно с ними заодно. Я услышал громкий женский голос, и мне потребовалось время, чтобы понять, что он исходит не от протестующих и вообще не адресован японцам. Это был милицейский громкоговоритель:

Мы разделяем ваши чувства. Позиция правительства однозначна: оно не потерпит нарушения суверенитета страны. Мы должны поддержать правительство, выразить наши патриотические чувства легальным, организованным и рациональным образом. Мы должны подчиняться закону, не ударяться в экстремизм и не нарушать общественный порядок. Пожалуйста, сотрудничайте с нами и слушайтесь.

Вблизи, на улице, китайский национализм казался в меньшей степени идеологией и в большей – способом найти смысл жизни в годы бума. Моя подруга Лю Хань, писательница и переводчица, не интересующаяся антияпонскими демонстрациями, поняла, почему это привлекало других: “У выросших в Китае людей очень мало возможностей почувствовать духовный подъем, возможность добиваться чего-то большего, чем ты сам, более важного, чем обычная жизнь”. В этом смысле национализм являлся чем-то вроде религии, и люди принимали его, как принимают конфуцианство, христианство или моральную философию Иммануила Канта. Редактор газеты Ли Датун считал, что ярость молодых китайских националистов обусловлена “накопившимся желанием самовыражения. Это как поток, внезапно хлынувший в пробоину”. Поскольку поток неконтролируем, молодые консерваторы обеспокоили политических лидеров Китая.

Вспышка массового национализма вызвала у Тан Цзе противоречивые чувства. Он был рад увидеть выраженные открыто чувства, но его отталкивало насилие. По его мнению, это было не только аморально, но и контрпродуктивно. Он был готов провести границу между своими убеждениями и агрессивным популизмом. “Молодежь здесь интеллектуальнее, чем та, что с транспарантами”, – сказал он мне, когда я навестил его в офисе. После всех своих путешествий, скандалов с партией и изучения западной мысли Тан оставался консерватором. Он придал китайской политической системе смысл, который она пыталась найти сама:

Ежедневно по Пекину перемещается более десяти миллионов пассажиров, десятки тысяч грузовиков, привозящих продовольствие и увозящих огромную массу мусора. Если сложить все эти проблемы воедино, станет ясно, что их невозможно решить без сильного правительства. Мы должны понимать себя. Мы не должны игнорировать собственные отличия. За шестьдесят лет мы стали второй в экономическом отношении страной мира (или даже первой, смотря как считать) и при этом никого не колонизировали.

Сказанное поразило меня. Тан чувствовал, что общественное мнение не на его стороне. Он все больше убеждался, что большинству китайцев с ним не по пути: “Все идет к Америке. Это общепринятый взгляд. Люди говорят, что все должно быть как в CEQA – в экономике, законодательстве, журналистике”. К моему удивлению, Тан решил, что в это верит большинство и в правительстве, хотя и не заявляет об этом: “С тех пор, как проводится политика открытости, значительная доля чиновников настроена на реформы, и им очень непросто принять другой взгляд”.

В разговор включился серьезный молодой человек. Ли Юйцян начинал как ассистент Тана, а теперь руководил работой сайта. Он тоже окончил престижный вуз – Пекинский университет, – где изучал психологию и разработку программного обеспечения. “Большая дола китайских СМИ настроена либерально”, – согласился Ли. Он перечислил ряд “либеральных” установок, с которыми не был согласен: “Независимая правовая система, рыночная экономика, “малое правительство’… Люди, контролирующие СМИ, говорят, что они либералы, однако ведут себя авторитарно. Альтернативные взгляды высказывать нельзя”. Я подумал было, что он шутит, но нет: подрастающие китайские националисты жаловались на нехватку свободы выражения.

В Китае узнать общественное мнение очень нелегко. Опросы дают некоторое представление о нем, однако всякий, кто провел много времени в Китае, знает, что если интересоваться по телефону у граждан авторитарной страны их взглядами на политику, откровенных ответов не получишь. Националистические выступления и вспышки насилия могли показаться признаками того, что Китай кипит от патриотического гнева. Но это было не так, и было трудно понять, сколько людей разделяет подобные чувства. Партия всегда гордилась своим умением задавать “лейтмотив” жизни, но со временем он все чаще диссонировал с какофонией обстоятельств и повсеместно возникающими импровизациями. Было невозможно понять, во что верит “большинство” китайцев, потому что государственные СМИ и политическая система нацелены не на выражение общественного мнения, а на его формирование. Национализм, как и любая другая “нота”, мог прозвучать, но был ли он общепринятым взглядом на вещи? Националисты так не считали.

Закрытие сайта на пять месяцев дорого обошлось Тану. Он не смог найти другого инвестора. У него появились сомнения в собственной карьере националиста. Он снова заговорил о возвращении к преподаванию. В Чунцине, родном городе его жены, на философском факультете нашлась вакансия преподавателя на полставки, и он устроился туда, разделив свое время между разъяснением “Государства” Платона студентам в Чунцине и управлением националистическим сайтом в Пекине. “Я на следующей неделе встречаюсь кое с кем, кто может дать нам денег, но я сомневаюсь, что он будет финансировать проект, где нет гарантии прибыли”, – Тан, ученый, решил, что он не очень хорошо разбирается в бизнесе.

Вечерело. Мы вернулись в видеостудию и сфотографировались вместе. Несмотря на все, мне иногда казалось, что Тан Цзе отчасти завидует Западу: “Когда я впервые встретил вас, то спросил, какая ценность для Америки является главной, и вы ответили, кажется, – свобода. Я подумал – ух ты, в этой стране есть государственная религия, и она убедительна, все в нее верят”. Это был идеализированный образ, но я понял, что он имеет в виду. Он продолжил: “У вас, американцев, есть основное убеждение, общая ценность, а в Китае это все еще проблема. Есть разные убеждения – либеральные, традиционные, маоизм, что угодно”. Я спросил, как бы он описал собственные убеждения. “Несколько сотен лет мы были в плену у ‘западничества’, которое делило мир надвое – Восток и Запад, демократию и авторитаризм, свет и тьму, Запад и Восток. Свет шел с Запада, а Восток был погружен во тьму. Этот взгляд необходимо отвергнуть… Это моя революция”, – сказал Тан.

Осенью, когда шли протесты, некоторые люди выступили против националистов. Ли Чэнпэн, либеральный автор с десятками миллионов читателей на “Вэйбо”, заявил, что до землетрясения в Сычуани был “типичным китайским патриотом”:

Патриотизм заключается не в том, чтобы издеваться над матерями детей, погибших во время землетрясения, и одновременно требовать от людей восстать против издевательств над родиной со стороны других стран, а в том, чтобы говорить больше правды… о достоинстве китайского народа.

Нанкинский автор в популярной статье подчеркнул, что Китай защищает “священную землю” в Восточно-Китайском море в то самое время, когда рабочие-мигранты не могут отправить детей в пекинскую школу: “Если китайские дети не могут даже пойти в школу в Китае, зачем нам еще территории?” Появились шутки об “умаодановцах”, которые всегда найдут способ защитить партию. Если “умаодановец” слышит, что кто-либо говорит: “Эти яйца ужасны на вкус”, он отвечает: “Может, тебе самому попробовать отложить яйца?”

Это было удивительно трудное время для истинно верующего. Линь Ифу в июне закончил свои дела с Всемирным банком и вернулся в Пекин. Он гордился своим назначением. Он заставил банк учесть опыт Китая, уделяющего значительное внимание инфраструктуре и промышленной политике, и ушел с почетом. Однако он оказался чужим для всех. Сталкиваясь с критикой коллег, которые сомневались в том, что правительства принимают лучшие инвестиционные решения, он уходил от спора. У него не было взаимной симпатии с президентом Зелликом. Линь говорил, что был не только первым главным экономистом Всемирного банка из развивающейся страны, но и первым, “кто всерьез понимал развивающиеся страны”.

За годы, проведенные за границей, Линь стал сильнее восхищаться китайским подходом к экономике, но, когда он вернулся в Пекин, этот взгляд отдалил его от многих коллег. Несмотря на все достижения Китая, доход на душу населения все еще находился где-то между показателями Туркменистана и Намибии. Правительство преуспело в индустриализации очень бедной аграрной страны, но экономисты расходились во мнениях, долго ли это продлится. Джеймс Чанос, менеджер хеджевого фонда, который предсказал крах корпорации “Энрон”, утверждал, что китайская экономика держится на пузыре “как в Дубае, только в тысячу раз больше”. В 2011 году около 70 % ВВП ушло на инфраструктуру и недвижимость, и этого уровня не достигла ни одна крупная страна современного мира (даже показатель Японии в 80-х годах составлял едва ли половину). Одержимые идеей инвестиций компании, контролируемые местными властями, набрали огромное число кредитов. В 2006–2010 годах под застройку отдали 21 тысячу квадратных километров сельскохозяйственных земель. Урбанизация была важной составляющей экономического успеха, однако она имела серьезные последствия, в том числе загрязнение окружающей среды и растущее недовольство изъятием ценных земель. Долг местных властей в 2011 году достиг пятой части ВВП страны. Поскольку центральное правительство не позволяло провинциям выпускать собственные долговые обязательства, они получали деньги от продажи земли, которой уже владели, или выплачивали крестьянам смехотворные суммы. Это вызвало протесты.

Пекинский профессор Яо Ян, бывший ученик Линь Ифу, не разделял взгляды своего наставника на будущее Китая. Яо указал на рост кланового капитализма и разрыв между богатыми и бедными как на доказательство того, что нынешняя экономическая модель исчерпала себя и теперь для роста требуется большая политическая открытость, направленная на то, чтобы “уравновесить запросы различных социальных групп”. Он упоминал о контроле над интернетом и профсоюзами, а также указывал на небезопасные условия труда. ‘‘Китайские граждане не будут молчать… Их недовольство неизбежно приведет к актам неповиновения… Вскоре понадобятся те или иные заметные политические перемены, позволяющие обычным людям принимать участие в политическом процессе”. Яо, по-видимому, уловил растущее недовольство китайских интеллектуалов тем, что нежелание государства поделиться властью тормозило реформы.

После финансового кризиса многие экономисты пришли к мнению, что по мере того, как рабочая сила стареет, экономический рост замедлится. Скоро ли это случится и к чему приведет, зависит от того, сможет ли правительство победить коррупцию, сохранить общественную поддержку, справиться с экологическими проблемами, сократить разрыв между бедными и богатыми, раскрыть потенциал народа. К 2012 году признаки замедления стали очевидны. Многие экономисты предсказывали падение, но Линь с ними не соглашался. Он настаивал, что Китай до 2030 года может ежегодно улучшать свои показатели на 8 %. Эта позиция привлекла к нему внимание МИДа, который устроил пресс-конференцию. Один колумнист назвал его “Постоянно Растущим Линем” и обвинил “в спутниковых речах” (нелестное сравнение с соратниками Мао, которые выдавали фантастические рапорты об урожае). Экономический сайт создал страницу: “Сможет ли Линь Ифу 3.0 вернуться на Землю?” Автор “Саут Чайна морнинг пост” заметил: “Не нужно быть влиятельным экономистом, чтобы обнаружить уязвимость его аргументации”.

Я навестил Линя в Пекинском университете. У него был большой симпатичный кабинет в старинном, крытом черепицей здании, стоящем в саду в дальнем конце кампуса. Он был счастлив вернуться за свой стол, хотя сейчас я поразился тому, насколько одиноким он выглядел. В разговоре я упомянул о критике его веры в существующий порядок. Он улыбнулся:

Китай хорошо справлялся, но распределение доходов, а также коррупция стали проблемой… А связь распределения доходов с коррупцией… усугубляет положение. Из-за этого люди склонны воспринимать все в негативном ключе.

Более тридцати лет спустя после того, как капитан Линь вышел на берег КНР – вероятный шпион, человек “с неясным происхождением”, – он был так предан новой родине, что уже ничто не могло поколебать его веру. Он связывал национальный успех с целеустремленностью, всегда помогавшей ему на его собственном жизненном пути: “Успех или поражение не должны быть вопросом случая”. Среди любимых цитат Линя было высказывание Артура Льюиса, лауреата Нобелевской премии по экономике, который утверждал, что “у наций есть возможности, за которые они могут ухватиться, если только наберутся смелости и воли”. Но теперь взгляды Линя противоречили общему ощущению исчезающих возможностей – чувству неравенства, пассивного

 – и, как писал Хуо Дэмин, экономист из Пекинского университета, они “не находили спроса в Китае”.

Встретившись с Линем сначала в Вашингтоне, а после в Пекине, я почувствовал, что ему грозит везде оставаться чужаком. Когда он вернулся в Китай, правительство отправило запрос, не позволит ли Тайвань – в знак доброй воли – вернуться Линю домой. Тайвань ответил отказом: если Линь приедет, он предстанет перед военным трибуналом. “Мне нужно все время утешать мужа, просить его подождать еще немного, – сказала его жена. – Возможно, мы сможем вернуться домой, когда нам будет сто лет”.

Линь ушел с головой в работу. Он опубликовал за три года три книги, и в последний раз, когда я видел его, он показал мне черновики четвертой. Я их прочитал. Мне очень нравилось беседовать с Линем, однако он оставался мне отчасти непонятен. Его решение бежать с Тайваня некогда виделось мне поступком идеалиста, но теперь я видел и прагматическую сторону. Линь верил в себя и был готов на все. Вот она, суть китайского бума: одиночка, который решил, что обеспечить себе будущее он сможет, лишь отправившись в КНР. Вскоре я встретил другого человека, который, напротив, верил, что сможет обеспечить себе будущее, лишь покинув Китай.

Побег

Чэнь Гуанчэн решился бежать пятнадцать месяцев спустя после того, как оказался под домашним арестом, и через семь лет после моей попытки его навестить. Утро 10 апреля 2012 года Чэнь провел в постели. Неделями он лежал, надеясь убедить охранников в том, что сдался. Чэнь и его жена Юань Вэйцзин хорошо изучили привычки сторожей и направление видеокамер. Когда стал приближаться сонный полдень, Чэнь пополз к свободе.

Он выбрался через черный ход, дополз до стены, подтянулся и перевалился по другую сторону. Это далось нелегко: упав, Чэнь сломал правую ногу. Он дополз до соседского свинарника и спрятался там, чтобы переждать день. В темноте он начал двигаться к окраине – туда, где шумела река Мэн. Этот путь он знал с детства. Чэнь хромал и спотыкался, а когда слышал какой-нибудь звук, падал на землю. Он помнил: излучина реки, где он некогда плавал с братьями, неглубока. Глухой ночью Чэнь вошел в воду.

К тому времени, как он достиг другого берега, он замерз и был весь в иле, однако Дуншигу он покинул. На заре его нашел крестьянин и отвел к одному из бывших клиентов, Лю Юаньчэну. Тот связался с братом Чэня. Весть о побеге стала распространяться. Хэ Пэйжун, преподавательница английского, участвовавшая в кампании темных очков, узнала о побеге из электронного письма: “Птичка вылетела из клетки”. Рано или поздно милиция поняла бы, что Чэнь исчез, так что Хэ и другие отправились на двух машинах в Шаньдун, чтобы забрать беглеца в Пекин.

Поездка заняла двадцать часов. В столице Чэнь постоянно менял квартиры, но вечно это продолжаться не могло. Укрывающие его люди обратились в посольство США. Дипломаты взвесили “за” и “против” и решили, что сломанная нога Чэня может послужить оправданием предоставления ему убежища. Но прежде его нужно было доставить в посольство. Встречу назначили на окраине Пекина. Когда выяснилось, что и за посольским автомобилем, и за машиной, которая везла Чэня, следят агенты госбезопасности, от назначенного места встречи отказались. Когда машины поравнялись, американцы, практически за шиворот, втащили Чэня к себе.

Пока посольский врач занимался сломанной ногой Чэня, дипломаты думали о том, что их ждет. В 1989 году диссиденту Фан Личжи и его жене предоставили убежище в посольстве, и они, пока шли переговоры, тринадцать месяцев прожили в потайной комнате без окон. (Дольше всего в посольстве за всю историю Государственного департамента пробыл венгерский кардинал Иожеф Миндсенти: он попал в представительство США в Будапеште в 1956 году и прожил там пятнадцать лет.) Задачу усложняло то, что госсекретарь Хиллари Клинтон должна была прибыть в Пекин для экономических и стратегических переговоров, и обе стороны отчаянно пытались не допустить скандала.

Американские и китайские переговорщики встретились в Министерстве иностранных дел. Начали издалека: американцы предложили, чтобы Чэнь обучался в Шанхае, где Нью-Йоркский университет готовился открыть юридический факультет. Китайцы заявили, что его должны судить за измену. Через три дня стороны договорились, что Чэню предложат учиться в Тяньцзине. Он согласился и был перевезен в больницу Чаоян, где встретился с семьей. Но ночью он, его жена и дети остались в госпитале одни, без американской защиты, и Чэнь пожалел, что покинул посольство. Он позвонил друзьям в США. Борьба Чэня против насильственных абортов давно вызывала одобрение религиозных консерваторов в США. Американец китайского происхождения Боб Фу, возглавлявший христианскую группу “Чайна эйд”, забил тревогу. Он сообщил журналистам, что “правительство США оставило Чэня”, и Митт Ромни, который баллотировался в президенты, назвал тот день “днем позора” своего оппонента Обамы. Фу на слушаниях в Капитолии поднес “айфон” к микрофону, чтобы мир услышал, как Чэнь Гуанчэн говорит из больничной палаты в Пекине: “Я боюсь за жизнь семьи… Мне нет покоя уже десять лет”.

Была заключена новая сделка: Чэнь отправится в Нью-Йорк как приглашенный научный сотрудник Нью-Йоркского университета. Узнав об этом, Николас Беклен из “Хьюман райтс уотч” не сдержал удивления: “Один человек заставил прогнуться все китайское государство”. Девятнадцатого мая, по-прежнему на костылях, Чэнь вместе с женой и детьми (шести и десяти лет) сел на самолет до Ньюарка, штат Нью-Джерси. Среди встречающих был Джером Коэн. В университете Чэня и его близких ждала толпа. Чэнь подошел к микрофону и поблагодарил китайских чиновников за “сдержанное и спокойное разрешение ситуации”. Отдел запретил СМИ освещать его приезд в США. Список запрещенных слов увеличился:

Слепец.

Побег из Шоушенка.

Свет + истина.

Брат в темных очках.

Однажды утром, полгода спустя, я пересек Вашингтон-Сквер-парк и свернул на юг, на улицу Макдугал. Чэнь встретил меня у дверей своего кабинета в Американоазиатском институте права юрфака Нью-Йоркского университета. Было странно впервые встретить его в Нью-Йорке. Кабинет был очень чистый, в серо-белых тонах, с тихо гудящим кондиционером. Стены были голыми. На полках не оказалось ничего, кроме растений в горшках и кружки “I ♥ NY”.

После переезда Чэнь сосредоточился на чтении речей, сочинении мемуаров и приноравливании к Гринвич-Виллидж и его запахам. Чэнь полюбил Ботанический сад – пиршество для обоняния. Кое-что его удивляло: в отличие от пекинского метро, в нью-йоркском не было кондиционеров. Он побывал в Вашингтоне и встретился со спикером Палаты представителей Джоном Вейнером. Тот мало что сказал, зато в его кабинете было самое удобное кожаное кресло, в котором Чэню когда-либо доводилось сидеть.

Он сказал мне, что сейчас сильнее всего беспокоится о родственниках в Китае. Когда милиционеры поняли, что Чэнь пропал, они пришли к его брату. Избив Чэнь Гуанфу, они надели ему на голову мешок и увезли на допрос. Чэнь Кэгуй (сын Чэнь Гуанфу) ударил милиционера кухонным ножом; он уверял, что это была самозащита, но его осудили более чем на три года тюрьмы. Чэнь сказал мне: “Любой будет защищать свои права, если их нарушают, или если он видит несправедливость. В таких ситуациях люди не могут сдаться без боя”.

Я спросил Чэня, есть ли связь между его слепотой и активной позицией. “Чем с большим неравенством ты сталкиваешься, тем больше ты требуешь равенства, тем больше хочешь справедливости”, – ответил он. Но я почувствовал, что он устал от этого вопроса, от самого предположения, что именно физическое состояние определяет его убеждения, и понял, что нельзя упускать из виду природное любопытство Чэня. Он объяснил: “Когда я был маленьким, я любил задавать старшим вопросы, на которые не мог сам ответить… Я спрашивал людей одного за другим, собирая объяснения. А потом думал, какое из них ближе к правде”.

Он вспомнил, как в детстве ехал на тракторе и ощупывал детали, до которых мог дотянуться. Его любопытство вышло за пределы физического мира. Однажды он ехал с матерью в поезде, и кондуктор отнял у пассажира баллон с бытовым газом, поскольку везти его было опасно. “И я спросил: “Они вернут этому человеку деньги, когда продадут этот газ?’ Мама очень рассердилась: “Как тебе вообще пришло в голову, что ему вернут деньги?’ Но я все думал, как же это можно – отбирать чью-то собственность и продавать ее, не отдавая ничего владельцу?”

Чэнь считал, что это отец заронил в его душу ощущение возможностей: “Он думал, что человек по природе добр и справедлив. Просто нужно набраться смелости и высказать свое мнение”. Я спросил, верит ли Чэнь в то, что партия изменится изнутри. “Вряд ли, – сказал он. – Она еще верит во власть насилия”. Партия пыталась выставить Чэня и других диссидентов отступниками, но сам Чэнь так не считал:

Две с половиной тысячи лет назад Конфуций сказал, что люди идут разными дорогами, но в конце концов приходят к одному. Посмотрите, насколько жизнь Ай Вэй-вэя отличается от моей: он из привилегированной семьи, а я из бедной, но мы оба жаждем справедливости… Это как поверхность воды: если ее не трогать, она очень спокойна. Но если бросить в нее камень, волны пойдут во все стороны, иногда пересекаясь. Так же обстоит дело и с пониманием своих прав.

Пока мы говорили, Чэнь вышел в интернет, используя модуль Брайля – черную машину размером с клавиатуру, которая проецировала физически ощущаемый текст под пальцами вместо экрана. Но когда я спросил Чэня, сыграл ли интернет важную роль в переменах в Китае, он вздохнул и сказал, что техника не имеет значения: “Не все в Китае зависят от интернета. Существует много других каналов. В Китае есть поговорка: “Молва быстрее ветра’. Слово переходит от одного человека к десяти и от десяти – к ста”.

Мне было непросто говорить с Чэнем. Когда он находил вопросы неясными или неинтересными, я чувствовал его нетерпение и делал ошибки в китайском. Чем больше я пытался обуздать синтаксис, тем больше внимания Чэнь уделял компьютеру. Я попросил ассистента помочь нам, но примерно час спустя почувствовал, что интервью подошло к концу. Я поблагодарил Чэня, и он проводил меня до двери.

Беседа оказалась неожиданно трудной. Он спорил, я раздражался. Однако чего я ждал? Единственной причиной того, что он оказался в Нью-Йорке, было его нежелание принимать идеи, которые он находил неубедительными. Я понял, что Чэнь всю жизнь был изгоем, не принятым даже родной деревней: он родился слепцом в стране, где у таких, как он, почти не было шансов; он был упрямцем в обществе, поощрявшем подчинение. Именно упрямство помогло ему выучить законы, ускользнуть от охранников и превзойти дипломатов, обсуждавших его судьбу. Глупо было с моей стороны ожидать иного. В Чэне меня привлекло то же самое, что и в Линь Ифу и других: каждый из них отвергал предназначенное ему судьбой. Вблизи они не походили на героев и злодеев, какими их видели поклонники и враги. Они были “незабинтованными ногами” китайской истории.

Это был не последний случай, когда Чэнь Гуанчэн не оправдал чужих ожиданий. Через четыре месяца после нашей встречи он ввязался в политику: встал на сторону противников абортов – Боба Фу из “Чайна эйд” Марка Коралло – консультанта по связям с общественностью и бывшего споуксмена генпрокурора Джона Ашкрофта. Кристофер Смит, конгрессмен-консерватор из Нью-Джерси, заявил, что Нью-Йоркский университет мешает ему встретиться с Чэнем, а Чэнь увидел в отказе университета продлить его стажировку желание угодить китайскому правительству. (Университет отверг оба обвинения.) Чэнь заявил, что “работа китайских коммунистов в академических кругах США гораздо эффективнее, чем многие думают”, однако отказался пояснить свои слова. Разрыв Чэня с Нью-Йоркским университетом потряс многих его сторонников. Джером Коэн угрюмо заметил: “Я потерпел неудачу как наставник”. Осенью 2013 года Чэнь начал работать в Институте им. Джона Уизерспуна – консервативной исследовательской организации, борющейся с абортами и однополыми браками. В то же время, не желая связывать свое имя с какой-либо идеологией, Чэнь стал приглашенным научным сотрудником Католического университета, а также Фонда в поддержку прав человека им. Лантоса – либеральной организации, годом ранее вручившей ему премию.

Наблюдая, как меняется жизнь Чэня, я понял, что инстинкт, который он отточил в Китае, в Америке завел его на такое “минное поле”, где с трудом ориентируется даже зрячий. Годами он сопротивлялся властям любого рода и в определенной степени применил тот же принцип к жизни в Нью-Йорке. Это отдалило его от людей, которые были готовы помочь. Чэнь не знал, как долго он сможет оставаться в Америке, но исторический опыт свидетельствовал, что жизнь в изгнании – отнюдь не сахар. Александр Солженицын, обосновавшись в Вермонте, нападал на врагов реальных и мнимых. Милан Кундера, уехавший из Праги в Париж, беспокоился, что его работа станет ‘‘бессмысленной, как птичий щебет”. Китайские диссиденты особенно тяжело переживали пребывание за границей. Вэй Цзиншэн, проведший восемнадцать лет за решеткой, в 1997 году приехал в Нью-Йорк прямо из китайской тюрьмы. Он отпугнул покровителей и активистов, и они потеряли к нему интерес. Некоторые люди уже были готовы заявить, что Чэнь повторит судьбу других китайцев-изгнанников. Но, по-моему, Чэня ждет еще много воплощений. Не следует предсказывать будущее на основании судьбы его предшественников: Чэнь всегда требовал для себя права считаться самостоятельным человеком.

Одиссея Чэня выглядит настолько драматичной, что затмевает собой некоторые странности. Всегда существовали диссиденты, бегущие от авторитаризма. Но было ли до этого дело обычным китайцам? В своей решимости преодолевать обстоятельства Чэнь опирался на превосходящую его силу. Я приехал в страну, стремящуюся преодолеть лишения, страну, где еще недавно люди были настолько голодны, что поначалу мыслили себе успех как удовлетворение базовых потребностей. Но то время ушло. Чэнем двигало желание не богатства и не власти. Его занимала мысль о собственной судьбе и достоинстве, и это роднило его со многими китайцами.

В марте 2013 мне позвонил Майкл, учитель английского. Он годами рассуждал о переезде в Пекин, и теперь у него появился шанс. Ему позвонили из маленького издательства. Один из сотрудников услышал о Майкле и пригласил его в Пекин на работу – готовить учебники. Пару месяцев назад он хандрил, а эта возможность вернула его к жизни. “Они сами нашли меня”, – сказал он мне по телефону, прежде чем сесть в поезд, который шел в столицу тринадцать часов. Даже для человека, жившего в большом Гуанчжоу, Пекин обычно становился, говоря словами Мао, “тиглем”, в котором человек не мог не измениться.

Майкл обратился ко мне за помощью: он хотел, чтобы я перечитал некоторые уроки. Я пригласил его к себе. Мы встретились на станции метро у храма Юнхэгун и дошли до моего дома через ряды предсказателей будущего и дарителей имен. В гостиной он снял рюкзак и достал лэптоп. После падения Ли Яна Майкл решил, что предпринятая тем попытка штамповать англоязычных китайцев была ошибочной. Она затронула жизни многих, но не глубоко.

“Ли Ян всегда говорил мне: “Нужно заработать много денег’. Но я не хочу этого делать. Деньги – это еще не все. Это только часть жизни. Нужно быть кем-то. Как Стив Джобс”.

Майкл нашел себе нового кумира: “Джобс использовал ‘айпод’, чтобы изменить музыкальную индустрию, и ‘айфон’, чтобы изменить мир. Можете себе представить?” Джобс после смерти стал в Китае объектом поклонения. Для своих молодых китайских поклонников он был нонконформистом, который стал миллиардером. Я встречал людей, которые не могли позволить себе “айфон”, но могли купить китайский перевод книги Уолтера Айзексона о Джобсе, и цитировали ее как Писание. Майкл открыл видеофайл – старая телереклама “Эппл”, которую он нашел в Сети. “Для безумцев. Для белых ворон. Для баламутов. Для круглых колышков в квадратных отверстиях…”. Ролик заканчивался фразой “Думай иначе”. Майкл выдохнул: “Это прекрасно”.

У Майкла, как всегда, были идеи. Некоторые практичные: так, он хотел зарегистрировать права на публикацию сокращенной биографии Джобса на упрощенном английском и с фонетическими транскрипциями. Некоторые абсурдные: он пытался популяризовать маркетинговое слово, которое сам придумал – charmiac (от англ, charm – очарование и maniac – маньяк), – для описания таких людей, как он сам – очарованных чем-либо до безумия. Когда я сказал, что это не лучший способ потратить время, он буркнул: “А вот Брюс Ли ввел в оборот слово ‘кунфу’”. Мы посмотрели несколько уроков. В одном Майкл просил учеников заполнить бланк:

Jobs's mission was to change the world by technology. Edison's mission was to bring light to the world. Bruce Lee's mission was to make Kung Fu well known around the world. And my mission is to_____.

[Джобс стремился изменить мир с помощью техники. Эдисон стремился принести свет в мир. Брюс Ли стремился прославить кунфу на весь мир. А я стремлюсь к_____.]

Закончив, мы пошли прогуляться. На улице висел плакат по случаю шестидесятилетия открытия Мао скромного солдата Лэй Фэна. Плакат призывал: “Подхвати знамя Лэй Фэна, участвуй в добровольческих программах”. Майкл прочитал и улыбнулся: Лэй Фэн был одним из кумиров его детства. Я спросил Майкла, считает ли он истории о штопке носков и сборе навоза правдивыми. Он нахмурился: “Я думаю, это правда по меньшей мере на 40 %”. Рискованный ответ на вопрос в стране, которая считает Мао “на 70 % правым и на 30 % неправым”. Я почувствовал себя глупо. “Если кто-нибудь тронет мое сердце, я поверю ему”, – сказал он. Майкл испытал разные влияния, от христианства своей матери до приверженности “Крейзи инглиш”. В одном из уроков он свел их в один параграф:

“We’re here to put a dent in the universe”. This is a classic saying from the Great Jobs. He let me know that the most powerful and valuable thing in our lives is the soul, and its final resting place is faith. There is truly nothing that can influence us more powerfully than faith! Throughout human history – politics, economics, technology, culture, art, or religion – all of it begins with faith. It’s just like Jesus, Confucius, Jobs, Bruce Lee, Mao Zedong and Lei Feng. To create a more beautiful world, they started by changing themselves.

[“Мы здесь, чтобы оставить след во вселенной”, – это классическое высказывание Великого Джобса. Он дал мне понять, что самая могущественная и важная вещь в нашей жизни – душа и ее последнее прибежище – вера. Поистине, ничто не может повлиять на нас сильнее, чем вера! В человеческой истории все начиналось с веры: политика, экономика, техника, культура, искусство, религия. Так делали Иисус, Конфуций, Джобс, Брюс Ли, Мао Цзэдун и Лэй Фэн. Чтобы создать лучший мир, они начали с того, что изменили себя самих.]

Через несколько дней после приезда Майкл позвонил и сказал, что его отношения с издательством складываются не очень удачно: “Они хотят все контролировать. Они совсем не думают обо мне, их интересуют только деньги. Они старше и давят на меня”. Я взял такси, чтобы увидеться с ним в издательстве. Оно находилось в промышленном районе, недалеко от офиса Тан Цзе. Майкл встретил меня в метро и провел в комплекс с вывеской: “Управление по контролю над оборотом лекарственных средств ветеринарного назначения”. Майкл не знал, почему издатель его учебника обосновался именно здесь, но вопросов не задавал: он привык к загадкам.

Были выходные, и людей почти не было. Майкл работал в чужом кабинете, со вкусом обставленном классической китайской мебелью и украшенном каллиграфией. Повсюду валялись его записные книжки и гаджеты. Целыми днями он сочинял уроки английского и относил их на доработку редакторам, но его раздражали их требования. Пока мы говорили, кто-то, быстро постучав, заглянул в дверь. Это оказался начальник – коренастый человек с морщинистым лицом. Майкл познакомил нас. Когда он ушел, Майкл скорчил гримасу: “Он сводит меня с ума. “Что ты написал сегодня? Покажи!'”

Мы решили уйти, пока начальник не вернулся. Я спросил у Майкла, где он поселился, и он повел меня мимо череды продовольственных магазинов и через парковку за супермаркетом к двухэтажному общежитию. Здесь Майкл за 280 юаней (полтора доллара) в день снимал кровать в комнате еще с семью мужчинами. Судя по правилам, вывешенным в холле, общежитие не отвечало вообще ни за что: “Жильцы должны носить ценные вещи, например лэптопы, с собой”.

Войдя в комнату, Майкл прижал указательный палец к губам, призывая вести себя потише. Была середина дня. Некоторые из его соседей спали: они работали в ночную смену. Было душно, влажно и тесно. Пять металлических двухъярусных кроватей стояло вокруг крошечного участка пола, заполненного вещами. Перед окном на палке висела одежда. В потолке зияла дыра размером с баскетбольный мяч. В таких комнатах на окраинах китайских городов скапливались выпускники вузов и люди, ищущие работу. Общежития прозвали “муравьиными племенами”.

Этот термин напомнил мне книгу 70-х годов о “повелителе синих муравьев”. Тогда метафора честно описывала китайскую реальность, но сейчас, поколение спустя, амбициозная молодежь называет себя “муравьями” из негодования. Если ничего не изменится, то к 2030 году низший класс горожан будет насчитывать уже полмиллиарда человек – половину городского населения. Правительство посчитало этот факт неприятным, и в декабре 2010 года орган, ведущий учет безработных, опубликовал данные, будто более 90 % выпускников предыдущего года получили место. В ответ интернет наполнился рассказами студентов: вузы заставляют их указывать, что они работают, чтобы улучшить статистику и защитить свою репутацию.

Майкл и я вышли на полуденное солнце. Он хотел, чтобы я увидел общежитие, но теперь, казалось, стеснялся этого: “Я не могу здесь жить”. Эти условия унижали его. “Через дверь живут вместе десять девушек, и мы ходим в один туалет, пользуемся одними унитазами. Я это ненавижу”. Но главной проблемой был вовсе не дискомфорт: “Это пустая трата моей жизни. Я не могу оставаться с этими людьми”. Некоторые из его соседей были безработными, и они слонялись по комнате, спали, ели и играли в видеоигры: “Это убивает мою страсть ко всему – к жизни, карьере”.

Он вдруг осознал, какой его жизнь видится постороннему.

– Какое слово в английском есть для такого?

– Какого?

– Человека вроде меня.

Я задумался. Майкл предложил:

– Low society?

– Нет. В английском нет точного слова.

Мы пошли дальше. “Когда мне нужна помощь с английским, я лезу в интернет. Если не могу найти, спрашиваю вас”, – объяснил он. Я почувствовал, что должен найти нужное ему слово. Он жил гораздо лучше, чем деревенские жители, но застрял на пути к успеху. “Я думаю, можно назвать вас так: aspiring middle class”, – наконец сказал я. Майкл попросил меня записать это в блокноте и забрал листок.

Мы подошли к захудалому офису по продаже недвижимости. Я просмотрел объявления об аренде в окне. Самое дешевое место (и м2) стоило триста долларов в месяц – больше, чем зарабатывал Майкл.

Жизнь Майкла в столице разошлась с его ожиданиями. Он не доверял людям в издательстве: “Они просто хотят взять мою работу и поставить на ней свои имена”. Майкл решил вернуться на юг и продолжить трудиться над книгой в одиночку. Прежде чем он уехал, я пригласил его на ланч. Это было отчасти прощание – я вскоре и сам уезжал, – но мне хотелось вдохновить его. Тесниться в квартире с родителями в Цинъюане не казалось мне большой удачей, и я надеялся, что он решится снова работать с людьми. Его бросало от одной идеи к другой, и его уверенность в успехе только углубляла его изолированность.

“Не волнуйтесь за меня, – сказал он. – Я стойкий человек”. Я и не беспокоился: Майкл напоминал мне черепаху, которую описал Стейнбек: она ползла по хайвею, поворачивая голову то вправо, то влево; ее сбил грузовик, и она какое-то время лежала неподвижно, но потом собралась с силами и поползла дальше, оставляя за собой волнистый след'. Майкл разрывался между желанием представить себя человеком успешным и желанием признать, насколько трудно ему приходится. Он колебался между хвастовством и жалостью к себе. Однажды он сказал: “Я ненавижу ‘индустрию’ английского” и выругал людей, которые, как он считал, пытались украсть его идеи. Но тут же добавил: “Я хочу преподавать английский как религию. У меня есть план на пять лет, на десять лет”. А еще через мгновение его уверенность исчезла: “Люди в Китае грязные. По крайней мере, 40 %”.

У Майкла было немного времени. Ему исполнилось двадцать восемь лет. “В Китае, если тебе тридцать, ты должен быть финансово независимым”, – сказал он. Это был дедлайн. Внезапно он просветлел. “Может быть, через год вы зайдете в книжный магазин и увидите мои книги на полках, – сказал он. – Представляете себе такое?” Да, ответил я. Почему бы и нет?

В выходные мы снова встретились. Майкл заговорил о работе своего отца на шахте. Это была опасная жизнь, в городке Шахта № 5, где вырос Майкл, погибло сорок пять шахтеров. В этом не было ничего необычного; несмотря на усовершенствования, каждую неделю погибают в среднем шестьдесят горняков. Майкл сказал об отце: “Он работал не менее четырнадцати часов в день. Вставал в пять утра и не разговаривал ни с матерью, ни со мной. Я не понимал, почему”. Позднее Майкл сообразил: “Ему нужно было отправить в школу четырех детей. Какой смысл жаловаться?”.

Однако часть жизни своего отца Майкл все же не понимал. Десятилетиями списки тех, кто пострадал на китайских шахтах, стройках и фабриках – побочные потери роста, – были засекречены. Правительство публиковало общую статистику, но подробности, кто умер и как, оставались государственной тайной. “Они просто говорили “Шахта №1 или “Шахта № 2’, и все”, – сказал Майкл. То обстоятельство, что погибшие коллеги отца остались неназванными, поражало юношу. Майкл столько мечтал о признании – о публикации своих работ, об обожании толпы, об известности! – так что сама мысль о безымянности вызывала у него отторжение. Он отвергал анонимность. Это напомнило мне о поисках Ай Вэйвэем имен погибших во время землетрясения детей. Майкл ничуть не интересовался политикой, но имя для него означало достоинство, и в этом не было ничего политического.

На следующее утро Майкл сел в поезд. Дорога до Цинъ-юаня занимала тринадцать часов. Он надеялся в один прекрасный день попасть на высокоскоростной поезд, уходивший с вокзала, похожего на летающую тарелку. Этот день еще не пришел. Майкл нес тяжкое бремя прошлого и будущего. Он метался между старым миром, ожидающим подчинения, и потребностью все делать самому. Как всегда, он написал об этом абзац для заучивания, и тот звучал как мантра. Но – обращенная к себе: “Я приму то, с чем родился, и сделаю все, чтобы это изменить”.

В последние месяцы моей пекинской жизни компартия сумела ненадолго вернуть двадцатимиллионный город в прошлое. В ноябре 2012 года планировался XVIII съезд КПК, событие десятилетия, и власти взялись за приведение столицы “в порядок”. Кульминацией должно было стать обновление состава Политбюро. Отдел приказал создать “атмосферу… которая будет способствовать триумфальному съезду… и породит массовый подъем в интернете”. Цензоры с удвоенной энергией пресекали рассуждения в Сети о коррупции и партийных интригах, наказывали за неуместные шутки. (Когда Чжай Сяобин, сотрудник пекинского инвестиционного фонда, в блоге сравнил грядущий съезд с фильмом-катастрофой, его арестовали на три недели.)

Таксистам велели снять ручки подъема стекол с машин, чтобы пассажиры не могли распространять “воздушные шары с лозунгами и шарики от пинг-понга с реакционными сообщениями”. Окна автобусов заклеили. Городские власти убрали с прудов лодки, а с прилавков магазинов – радиоуправляемые самолеты и распорядились держать домашних голубей в клетках (возможно – хотя прямо об этом не говорилось, – чтобы не искушать бомбистов). У Дома народных собраний дежурили пожарные: тибетцы в знак протеста часто устраивали на площади самосожжение. На съезде единственными тибетцами были члены официальной делегации. Они привезли новость о том, что Лхаса четырежды за последние пять лет стала “самым счастливым городом Китая”.

Ху Цзиньтао произнес речь, озаглавленную: “Спокойный марш к социализму с китайской спецификой, желание закончить строительство умеренно процветающего во всех отношениях общества”. Суть была такой: “Мы никогда не станем копировать западную политическую систему”. Государственная новостная служба сообщила о делегатке, так тронутой речью, что она “пятикратно заплакала”. А руки другой “онемели” от аплодисментов.

Новый Постоянный комитет Политбюро состоял из семи человек: пятеро будут работать пять лет, председатель КНР и премьер Госсовета – десять. Событие называлось “Встреча с прессой”, хотя журналисты не могли ни о чем спрашивать. Первым на сцену вышел Си Цзиньпин, который стал главой государства. Его отец был близким соратником Мао. Си представлял разительный контраст со своим предшественником Ху Цзиньтао. Румяный, с медвежьей фигурой, глубоким дикторским голосом и любовью к просторным западным костюмам Си напоминал скорее Джеки Глисона, чем Чжоу Эньлая.

Наш народ любит жизнь. Он надеется на лучшее образование, стабильную работу, достойные заработки, надежные социальные гарантии, высокий уровень здравоохранения, комфорт, хорошую окружающую среду; люди надеются, что их дети… будут работать лучше и жить лучше. Лучшая жизнь нашего народа – вот на что направлены наши усилия.

Речь Си была свежей, почти свободной от партийных мантр. И все же партия не желала, чтобы будущее уж очень отличалось от прошлого: четверо из семерых, возглавивших страну, происходили из старых номенклатурных семей. Партия пыталась опровергать обвинения в кумовстве, но теперь она превыше всего ставила политическую надежность, и среди нового поколения лидеров оказалось больше “красных принцев”, чем за всю историю КНР. Партия обещала подбирать высших чиновников “открытым, демократическим, соревновательным путем, основываясь на достоинствах”, но аналитики могли предсказать смену кадров, наблюдая за отношениями между семьями, партийными старейшинами и влиятельными группами. Настроенные на реформы кандидаты наверх не попали. Победили убежденные консерваторы. Лю Юнынань был опытным пропагандистом. Чжан Дэцзян получил экономическую подготовку в КНДР. Их вера в прошлое проявлялась даже в одежде: все вышли на сцену в темных костюмах и красных галстуках. У всех без исключения волосы были выкрашены в одинаковый черный цвет.

Для первого коллективного появления семеро сановников выбрали в качестве символического фона не картину будущего – технологическую компанию или университет, а выставку “Дорога к возрождению” в Национальном музее. Выставка демонстрировала историю “падения Китая в пропасть полуимперского, полуфеодального общества” и его спасения коммунистами. Си заявил: “У всех есть идеалы, устремления и мечты… Величайшая мечта китайского народа в последнее время – увидеть великое возрождение нации… Никто не будет процветать, если государство и нация не процветают”.

Вскоре упоминания о “китайской мечте” появились на плакатах и в телепередачах. За неделю “китайская мечта” была упомянута на первой полосе “Жэньминь жибао” двадцать четыре раза. ТВ организовало шоу талантов “Голос китайской мечты”. Партия отправила агитационные команды нести благую весть в несоциалистические страны. Ученых вдохновляли на разработки “китайской мечты”, а художников призывали творить в ее имя. Си призвал военных лелеять “мечту о сильной армии”, а начальник пропаганды Лю Юнынань приказал занести все это в учебники.

“Китайская мечта” отчасти уже была реальностью: Китай развивался. Чтобы партия оставалась “правящей”, нужно позволять людям процветать. Коммунисты планировали построить еще сто тысяч километров шоссейных дорог, полсотни аэропортов и более восьми тысяч километров высокоскоростных железных дорог. Но новое правительство понимало, что обычные люди имеют другие насущные интересы, и оно пообещало поднять нижнюю планку доходов и разрешить вкладчикам получать больше за свои сбережения.

Утолить жажду правды сложнее. Партия, шестьдесят лет поддерживавшая стабильность с помощью цензуры, секретности и запугивания, теперь столкнулась с культурой скептицизма, со стремлением к свободе. Отдел – памятник двоемыслию – все еще квартирует на проспекте Чанъань. Я думаю, китайские власти примут реальность тогда, когда на здании под крышей-пагодой появится вывеска.

Сложнее всего, наверное, справиться с жаждой веры. Китай в идеологическом застое, и ни одно политическое крыло не может заявить о своем превосходстве. Националистические настроения, рассказы об унижении Китая скорее повредят партии. Противопоставляя свои ценности общечеловеческим, она обрекает себя на пренебрежение, протесты, напоминания о пустом кресле Лю Сяобо. И все же партия пестует веру в унижение и в то, что ответственных за него нельзя терпеть.

Тридцать лет спустя после принятия идеи свободного рынка в Китае все еще нет объединяющей идеологии, нет “лейтмотива”. Когда глава государства сказал о “китайской мечте”, он хотел объединить людей, но вместо этого у каждого нашлась его собственная мечта. Моя соседка Цзинь Баочжу (она засудила моего арендодателя, обвинившего ее в похищении солнечного света), послушав новости, сказала: “Какова моя мечта? Прожить еще несколько лет в своем доме”.

Вскоре цензоры поспешно удаляли из Сети снимки людей с самодельными плакатами: “Моя мечта – справедливость и правосудие” и “Моя мечта – чтобы Си Цзиньпин защищал мою безопасность и право на деторождение”. Когда сайт “Жэньминь жибао” устроил опрос, поддерживают ли люди однопартийную систему и верят ли в социализм, 80 % из трех тысяч опрошенных ответили на оба вопроса “нет”. Опрос удалили с сайта. Прежде говорили, что удаленный цензорами текст или снимок гармонизировали.Теперь стали говорить, что их замечтали.

Вскоре после вступления Си в должность он признал: если не сдержать рост коррупции, она “неизбежно приведет партию и нацию к гибели”. Глава государства сравнил коррупцию с “червями, гложущими гниющую плоть” и пообещал ловить не только мелких “мух”, но и могущественных “тигров”. Си призвал партийцев быть “усердными и экономными”, и, когда он предпринял первую официальную поездку, государственное ТВ сообщило, что глава государства был одет в “обычный костюм” и обедал в буфете. Последнее для китайской политической культуры оказалось поворотом столь радикальным, что слово “буфет” приобрело метафизический смысл. Государственная новостная служба поместила на сайте баннер:

Си Цзиньпин навещает бедные семьи в Хэбэе: обед всего из четырех блюд и супа, без алкоголя.

Си призвал чиновников отказаться от мотоциклетных кортежей, свежих цветов и долгих речей. Бюрократы поспешили возвести его указания в правила, но, сами того не желая, привлекли внимание к прежним привычкам. Власти города Иньчуаня объявили, что чиновники больше не “принимают деньги в конвертах по поводу свадеб, новоселья и поступления детей в школу”. За кампанией “Четыре блюда и суп” последовала кампания “Чистая тарелка”: чиновников призвали съедать все заказанное. Скоро борьба с чревоугодием сказалась на экономике: продажи акульих плавников упали более чем на 70 %. Казино в Макао отметили уменьшение притока ВИП-игроков, а экспорт швейцарских часов упал за прошлый год на четверть. Производители роскоши надели траур.

Ветеран партии Ван Цишань, возглавивший борьбу с коррупцией, учился на историка и убеждал коллег читать книгу “Старый порядок и революция” Алексиса де Токвиля. Когда об этом стало известно, она стала бестселлером. Читатели увидели много знакомого в рассказе о развращенных аристократах, возмущенных буржуа и правительстве, предполагавшем, что средний класс будет их опорой, – пока тот не помог королю лишиться головы. Де Токвиль писал: ‘‘Революция менее всего была событием случайным. И хотя она застигла мир врасплох, она, однако, была завершением длительной работы, стремительным и бурным окончанием дела, над которым трудились десять поколений”. Ван не уточнял, на что именно у де Токвиля следовало обратить внимание. Люди предполагали, что на следующий тезис: нация нестабильна не тогда, когда бедна, а когда “народ, долгое время без жалоб переносивший самые тягостные законы, как бы не замечая их, мгновенно сбрасывает их бремя, как только тяжесть его несколько уменьшается”.

В июне 2013 года осудили Лю Чжицзуня. Сначала все шло гладко. Процесс продолжался менее четырех часов. Лю хорошо играл свою роль: он плакал, каялся и даже посетовал, что искушение отвлекло его от движения к “китайской мечте”. Чтобы избежать опасных разговоров о кумовстве и взятках, обвинение ограничилось злоупотреблением должностными полномочиями и взятками на сумму 10,6 миллиона долларов. Но когда Лю приговорили к “смертной казни условно”, которая, скорее всего, превратилась бы в тринадцатилетний тюремный срок, общество потребовало объяснений. Газета “Саут Чайна морнинг пост” вопрошала: “Как ему позволили подняться так высоко и занимать должность так долго? Какое положение занимают его обвинители, сколько денег они получили?

Все это следователи не потрудились выяснить”. Отдел закрыл дискуссию:

Дело Лю Чжицзуня закрыто. Пресса должна пользоваться только материалами “Синьхуа”. Не публикуйте подробных репортажей, не комментируйте, не устраивайте сенсацию.

У Лю нашлись последние слова: он передал дочери через адвоката слова: “Делай, что хочешь, но держись подальше от политики”. Си Цзиньпин столкнулся с политической проблемой, которая не заботила его предшественников: его никто не избирал, и в эпоху цинизма и сравнительной информационной открытости ему пришлось искать способ понравиться публике. Мао сравнивал партийцев с рыбой, а народ – с водой: “Рыба не может без воды”. В отсутствие идеологии правительству, искавшему легитимности, осталось развлекать людей.

Народ большей частью был избавлен от голода, неграмотности и халатности медиков и был доволен правительством в большей степени, чем во многих странах. В 2004 году гарвардский социолог Мартин Уайт опрашивал людей, получают ли они государственную медицинскую страховку, и лишь 15 % в сельской местности ответили – да. В 2009 году их доля выросла до 90 %. Хотя люди сталкивались с огромным разрывом в объеме выплат и их полисы покрывали только основные медицинские услуги, прогресс был налицо.

Сравнение уровня одобрения в Китае с другими странами всегда льстило партии. В марте 2013 года китайские СМИ сообщили, что, по данным Исследовательского центра Пью, 80 % населения КНР одобряет состояние экономики (это самая высокая доля среди всех стран). В реальности все было сложнее. Когда группа Ричарда Истерлина, профессора экономики Университета Южной Калифорнии, проанализировала материалы пяти долгосрочных исследований, предпринятых в Китае за два десятилетия, она не нашла

доказательств того, что люди в Китае в среднем стали счастливее… Скорее они менее довольны, чем в 1990 году, и проблема снижения довольства острее всего для беднейшей трети населения. Удовлетворение представителей даже богатейшей трети выросло очень незначительно… Одного экономического роста недостаточно. Для счастья также необходимы сеть социальной защиты и стабильная работа.

Результаты опросов (в 2013 году 93 % китайцев заявило, что “верит – лучшие дни их страны впереди”) указывали не на удовлетворенность, а на высокие ожидания. “Надежда – это не то, что уже есть, но и не то, чего не бывает. Она – как дорога: сейчас ее нет, а люди пройдут – и протопчут”, – писал Лу Синь.

Си Цзиньпин рассчитывал, что если партия объявит войну беззаконию, общество сосредоточится скорее на войне, чем на беззаконии. Это было рискованно. Десятилетиями партийные лидеры твердили: “Если бороться с коррупцией неохотно, можно погубить страну. Если бороться слишком рьяно, можно погубить партию”. Люди с азартом поддержали кампанию. На сайтах вроде “Я дал взятку” можно было рассказать о вымогательстве. Юрист Сю Чжиюн, прежде работавший в пекинской легислатуре, распространил петицию, призывающую высоких чиновников опубликовать данные о своих состояниях.

Вскоре партию утомил общественный энтузиазм. Мой телефон зажужжал:

Рассказывая о чиновниках, подозреваемых во взяточничестве или подкупе, или вырожденцах, строго следуйте официальной информации. Не рассуждайте, не преувеличивайте, не углубляйтесь в детали и не цитируйте записи из интернета.

К лету правительство закрыло сайт “Я дал взятку” и задержало почти сто участников кампании. Сю Чжиюна обвинили в подстрекательстве к подрыву общественного строя. Досталось и выступившим в защиту Сю. Когда венчурный капиталист-миллиардер Ван Гунцуан сочинил петицию об освобождении Сю, его арестовали за нарушение общественного порядка. Заработанное с нуля состояние Вана и его общественная позиция привлекли внимание интернет-аудитории. Власти насторожились: они чувствовали себя особенно неуютно, когда плутократы объединялись с активистами или проявляли интерес к политике.

В сентябре Верховный народный суд постановил: “клеветнический” комментарий в Сети, пять тысяч раз просмотренный или пятьсот раз перепечатанный, может обойтись его автору в три года тюрьмы. Теперь, когда государство не позволило дать людям высказываться, оно пыталось не дать им делиться услышанным. Лу Вэй, глава Управления по делам интернета, объявил, что “не бывает свободы без порядка”. Скоро сетевые дискуссии о коррупции утихли.

Кампания против коррупции имела свои пределы. Вместо того чтобы тратить деньги напоказ, некоторые государственные органы стали устраивать банкеты не в роскошных отелях, а у себя, приглашая именитых поваров. Появился неофициальный девиз: “Ешь тихо, бери осторожно, играй тайно”.

Долгосрочные цели партии секрета не представляли. Если Си Цзиньпин сделает так, чтобы она уцелела до 2022 года, Китай превзойдет рекорд СССР как самое долгоживущее однопартийное государство в истории. Советы продержались 74 года, и Китай боялся повторить судьбу СССР. Вскоре после своего вступления в должность Си Цзиньпин выступил с речью:

Почему погибла советская компартия? Не в последнюю очередь потому, что усомнилась в себе и своих идеалах. И тогда все, что потребовалось, – спокойное заявление о роспуске КПСС. И великая партия исчезла. В финале не нашлось никого достаточно мужественного, кто вышел бы вперед и сопротивлялся.

Речь о “достаточной мужественности” ознаменовала новый пропагандистский поворот. “Жэньминь жибао” предлагала людям ужасную картину жизни без партии. После развала Советского Союза русские обнаружили, что “ВВП уменьшился вполовину… Корабли ржавели и разваливались; олигархи разграбили государственную собственность; русские выстраивались в очереди; ветераны продавали свои медали, чтобы купить хлеб”. Газета спрашивала, что представляет угрозу Китаю? И отвечала – интернет:

Каждый день владельцы микроблогов и их инструкторы распространяют слухи, фабрикуют дурные известия о нашем обществе, рисуют апокалипсические картины… и порочат социалистическую систему – и все это, чтобы насаждать европейско-американскую модель капитализма и государственного устройства.

При Си Цзиньпине партия не демонстрировала признаков отказа от идеологической эквилибристики. Она продолжала “нести знамя социализма”, отстаивать “реформу мышления” и свою монополию “правящей партии”, хотя имела дело с “диким” капитализмом и шумным рынком идей. Если и был у части партийной элиты просвещенный взгляд на это противоречие, он не озвучивался. Зато партийный меморандум, в августе нечаянно ставший достоянием общественности, свидетельствовал о распространяющейся среди партийной верхушки паранойе. “Документ № 9” призывал не допустить губительные “деформации”: западную конституционную демократию, свободу прессы, участие общества в политике, общечеловеческие ценности (права человека) и “нигилистическое” восприятие партийной истории. “Семь табу” являлись инструкцией к действию для университетских профессоров и сетевых знаменитостей. “Жэньминь жибао”, вооружившись лексиконом прошлого, предостерегала, что призыв подчинить Партию закону – это “орудие информационной и психологической войны, используемое американскими магнатами-монополистами и их агентами в Китае, чтобы подорвать наш общественный порядок”.

У партии был повод нервничать: она угодила в собственную ловушку. Она вернулась к подавлению “ереси” и поддержанию “стабильности”, однако это лишь способствовало распространению “ереси” и “нестабильности”. Партия справедливо считала, что будущее Китая зависит от инноваций и мирового успеха, и тем не менее боялась: общечеловеческие ценности угрожали ее существованию.

Китайские лидеры оказались перед непростым выбором: чтобы страна могла расти, нужна или демократизация, на которую решилась Южная Корея в 80-х годах, или возврат к суровому авторитаризму. Последний вариант, как показывает история, рискованный. В долгосрочной перспективе авторитарные государства развиваются менее устойчиво, нежели демократические: они более уязвимы и могут оказаться в руках бесконтрольных фантазеров. “На каждого Ли Куан Ю… приходится множество Мобуту”, – писал гарвардский экономист Дени Родрик. В краткосрочной перспективе партия могла подавить несогласие, но в долгосрочной это было неочевидно, особенно если часть партийцев, взвесив все, решит, что получит больше, объединившись с народом.

Китай, некогда известный конформизмом, разрывают противоречия: либералы западного толка противостоят националистам-консерваторам, держащиеся за свои посты аппаратчики – беспокойным плутократам, “муравьиные племена” – бобо, пропагандисты – киберутопистам. Вопрос в том, куда окажется направлен гнев – вовне, на Запад, или вовнутрь. Пока трудно представить достойного противника КПК. Хотя китайцев из среднего класса во многом беспокоят те же вопросы, которые занимали их товарищей на заре демократии на Тайване, Филиппинах и в Южной Корее (права потребителей, экология, трудовые права, цены на жилье, свобода слова), в КНР очень мало организаций, которые могли бы составить альтернативу партии.

До сих пор активисты из среднего класса пытались изменить правительство, а не сменить его. Во многих странах более образованный и предприимчивый средний класс требовал большего. Китай уже пересек границу “зоны демократического перехода”: когда доход на душу населения превышает четыре тысячи долларов, отношение населения к смене режима резко меняется. К 2013 году показатель Китая достиг 8,5 тысячи долларов. Пэй Миньсинь изучил 25 авторитарных режимов с самыми высокими доходами и сопротивлением демократизации. Он обнаружил, что 21 из них – петрократии. Китай – нет.

Когда стало ясно, что Си Цзиньпин предпочитает статус-кво, партийный аристократ Ху Дехуа, шестидесятитрехлетний сын Ху Яобана, воспользовался своим происхождением и выступил с открытой критикой главы государства. Настоящей причиной развала СССР, утверждал Ху, было то, что советская власть не смогла взять себя в руки и прекратить “грабить народное достояние путем взяточничества”. КПК, признал Ху, столкнулась с кризисом и “есть два варианта: подавить оппозицию или воссоединиться с народом”. Партия уже однажды сталкивалась с таким выбором в 1989 году: “Что значит ‘достаточно мужественно’? Направить танки против народа – ‘достаточно мужественно’?”

Со стороны Китай кажется неумолимо движущимся в лучшее будущее. Сами китайцы осторожнее. Все, что они приобрели, достигнуто железом, потом и огнем, и они лучше других осознают, по словам Фицджеральда, “нереальность реальности”, “что мир прочно и надежно покоится на крылышках феи”. В последние месяцы моей пекинской жизни это ощущение хрупкости усилилось. В июле 2013 года Пол Кругман, нобелевский лауреат по экономике, написал в “Нью-Йорк таймс”: “Подход к бизнесу, экономическая система, приведшая к трем десятилетиям немыслимого роста, исчерпала себя”.

Развитие экономики замедлилось, достигнув самых низких с 1990 года показателей. Почти закончились некоторые ингредиенты рецепта успеха. Из-за политики “одна семья – один ребенок” резко уменьшилась доля молодежи, а именно это некогда делало труд в Китае таким дешевым. В 2010–2030 годах трудоспособное население сократится на 67 миллионов человек (примерно население Франции). Кроме того, несмотря на гигантские инвестиции (Китай выделял на них половину ВВП – больше, чем любая крупная страна в наши дни), рост замедляется: новые капиталовложения не дают такой отдачи, как прежде. Конечно, немедленный экономический коллапс Китаю не грозит. Золотовалютные резервы Пекина оцениваются в три триллиона долларов, ввоз и вывоз денег ограничен, так что банковский кризис маловероятен. Существеннее то, что местные администрации тратили на строительство столько, что их долг удвоился и достиг В 2010 году ПОЧТИ 39 % ВВП страны. Так что вместо того, чтобы отдавать деньги в руки потребителей, Китай занят предотвращением муниципальных дефолтов, что напоминает японскую стагнацию.

Для тех, кто искал параллели с Японией 80-х годов – с ее кредитами и коктейлями с антарктическим льдом, – момент истины настал в июле, когда в Чанша заложили фундамент самого высокого здания в мире – “Небесного города”. Экономисты указывают на историческую связь между спадом и желанием строить “выше всех”. Это не причина и не следствие, а признак дешевых кредитов, неумеренного оптимизма и раздутых цен на землю. Все это наличествовало в “позолоченный век”, во времена постройки в Нью-Йорке первого в мире небоскреба – Эквитабл-лайф-билдинг. Его закончили в 1873 году, в начале пятилетней Долгой депрессии. В следующие десятилетия повторялось то же самое. Шанхайский журнал “Скайскрепер” сообщил в 2012 году, что в предыдущие три года Китай каждые пять дней заканчивал новый небоскреб. На КНР приходится 40 % строящихся в мире небоскребов.

Летом 2013 года я и Сарабет упаковывали вещи. Я сказал Цзинь Баоцжу, что мы уезжаем в Америку, и она посоветовала нам быть осторожнее. Вдова Цзинь, хотя и никогда не покидала Китая, смотрела телевизор: “Америка богата, но там слишком много оружия”. Я купил пару билетов до Вашингтона, округ Колумбия. Мы отдали освежитель воздуха друзьям, и я понял, что буду скучать по ласке над головой. Той весной она родила четырех детенышей, и в сумерках они впятером резвились на крыше. Я рассказал об этом соседу Хуан Вэнъюю, и он заметил, что это благоприятный знак для переезда.

Однажды, когда я беседовал с Хуаном, подошел уборщик в оранжевом комбинезоне. Многие уборщики, мужчины и женщины, приехали из деревень. Некоторые носили соломенные крестьянские шляпы, затеняющие лица, а униформа затрудняла попытки их запомнить. Я не знал даже, было их трое – или тридцать.

У мужчины были взъерошенные волосы, морщинки в уголках глаз и неровные зубы. Он указал на серую плиту под ногами:

– Вы видите императора в камне?

Я решил, что ослышался.

– Я вижу здесь, в камне, образ императора, – объявил дворник.

Мы с Хуаном посмотрели на камень и снова на дворника. Хуан спросил:

– Что за чушь ты несешь?

Дворник улыбнулся:

– Вы утверждаете, что я некультурный человек?

– Я утверждаю, что ты несешь бред, – сказал Хуан. Дворник повернулся ко мне:

– Я могу посмотреть на любую вещь и увидеть ее суть. Неважно, насколько она обычная. В моих глазах это сокровище. Верите?

Хуан разозлился:

– Слушай, старик! Я пытаюсь поговорить со своим иностранным другом. Можешь не отвлекать нас?

Дворник продолжил говорить – теперь быстрее: о древней китайской поэзии, о великом Лу Сине. Что-то из этого было слишком быстро, а намеки слишком туманны, чтобы я мог их понять. Его речь была где-то между интересной и безумной. Гордый пекинец Хуан устал:

– Возвращайся, когда научишься говорить на пекинском диалекте!

Дворник сказал: “Пока это человеческий диалект, он законен”. Хуан махнул рукой и ушел домой. Я представился. Человека с метлой звали Ци Сянфу, и он три месяца назад приехал из провинции Цзянсу. Я спросил, зачем.

– Чтобы исследовать мир культуры, – торжественно сказал он.

– Какой культуры?

– В основном поэзии. Древнекитайской поэзии. При династии Тан, когда поэзия была лучше всего, всякий поэт желал попасть в Чанъань… Я хотел выйти на большую сцену.

Неважно, преуспею ли я или проиграю. Я уже здесь, вот что важно.

Это напомнило мне о “зове”. Когда я приехал в Китай, мне показалось, что ему следуют в основном молодые и голодные, вроде Гун Хайянь и Тан Цзе. После оказалось, что “зов” слышат многие.

Ци рассказал, что участвовал в поэтических конкурсах: “Я получил титул “суперкороля китайских куплетов’”. В свободное время он модерировал интернет-форум о современной китайской поэзии. Вечером я набрал в поисковике: Ци Сянфу, король китайских куплетов. На фотографии он был в красивом костюме и галстуке и выглядел молодым и уверенным. Мне было трудно понять китайские стихи, и многие из его текстов показались мне невообразимо странными. Впрочем, я смог оценить несколько изящных оборотов: “Земля знает легкость наших шагов”, “Мы встречаем друг друга там, / Между землей и небом”.

Я все больше узнавал о жизни, проживаемой наполовину в Сети. Ци Сянфу сочинил короткие мемуары от третьего лица, с торжественностью, присущей известным писателям. Он рассказал, например, что отец его умер молодым и Ци воспитал дядя. Или: “Когда Ци впервые прочитал стихотворение Мао ‘Долгий поход’, он понял, что Мао будет его учителем и укажет путь. Позднее он изучал стихи Ли Во, Ду Фу, Су Дунпо, Лу Ю и других поэтов и пообещал себе овладеть литературным мастерством”. Ци рассказал, как впервые читал стихи перед большой аудиторией (на стройке), и об автобусной поездке, в которой он встретил “понимающую девушку”. Они поженились, и “бродячая жизнь” Ци подошла к концу. В тексте были намеки на жизненные трудности – однажды он попросил помощи, написав: “Увы, товарищ Ци переживает трудные времена”. Чем-то его интернет-личность меня заворожила. Столько всего было невозможно представить еще несколько лет назад: переезд в город, сетевая личность, внутренняя жизнь, очень отличающаяся от образа, предъявляемого миру. Любой, кто заглянул бы под поверхность китайской жизни, обнаружил бы представления о счастье куда более сложные, нежели только погоня за машинами и квартирами.

Я стал часто встречать дворника-поэта. Мы обменялись номерами, и он периодически посылал мне эсэмэски со стихотворениями. Ци набирал текст, глядя в увеличительное стекло. Одни его стихи были глубоко коммунистическими, другие визионерскими и странными. Я симпатизировал всем, кто пытался осознать свое место, и уважал его настойчивость. “Я испытал людскую холодность и безразличие, – однажды сказал Ци, – но также нашел знание. Я достиг университетского уровня, но диплома у меня нет, и люди смотрят на меня свысока”.

За две недели до отъезда я снова наткнулся на Ци. На нем были накрахмаленная рубашка и пиджак – он шел навестить дочь, работавшую в ресторане неподалеку. Под мышкой у него была книга: “Десять современных прозаиков”. Впервые я разом увидел две его личности, сетевую и настоящую. “Что вас вдохновляет?” – однажды спросил я его. “Когда я пишу, – ответил Ци, – все становится настоящим. Я должен быть практичным, но когда я пишу, я могу сам принимать решения”.

Мои бабушки и дедушки не дожили до выхода этой книги, однако благодаря им я начал ее писать. Йозеф и Марта Ознос, родители моего отца, бежали из Варшавы в 1939 году, после немецкого вторжения. Через Румынию, Турцию, Ирак и Индию они добрались до Нью-Йорка – и начали здесь новую жизнь. (Мой отец, Питер, родился в Бомбее.) Йозеф Ознос взялся торговать кондиционерами. Марта была биохимиком. Мое второе имя, Ричард, я получил в честь кузена, которого никогда не знал – Яна Рышарда. Он воевал в английских ВВС (был штурманом польского экипажа) и погиб. Мой дед со стороны матери, Альберт Шерер, был американским дипломатом. Его вместе с женой Кэрол направили в Восточный блок. В 1951 году в Будапеште просоветское правительство обвинило Альберта в шпионаже и дало его семье сутки на то, чтобы покинуть страну. (“Чикаго дейли ньюс” рассказала об этом в статье “Красные вышвырнули янки”.) Весь этот опыт бережно сохранялся в семье, и это пробудило у меня интерес к людям в авторитарном обществе.

Из людей, с которыми я познакомился в Китае, я более всего признателен тем, чью жизнь описал на страницах этой книги. Рассказывать о себе так много – о своих слабостях, о страстях, о личном выборе – в Китае может быть небезопасно. Но эти мужчины и женщины продолжали общаться со мной, даже когда уже не могли себе представить, о чем еще я могу спросить.

Я благодарен за смелость и другим людям (кое-кому из правительства, кое-кому из далеких деревень), чьи имена я не должен здесь называть.

Одной из самых приятных вещей за все эти годы стало сотрудничество с талантливыми людьми, работающими в Китае: Эндрю Андреасеном, Стивеном Энглом, Майклом Анти, Энджи Бекер, Биллом Бишопом, Таней Браниган, Крисом Бакли, Лори Беркитт, Цао Хайли, Лесли Чан, Клиффордом Куненом, Эдит Корон, Максом Дунканом, Саймоном Элегантом, Летой Хон-Финчер, Хайме Флоркрусом, Питером Фордом, Майклом Форсайтом, Полом Френчем, Элисон Фридман, Джоном Гарно, Джоном Гищаком, Томом Голдом, Джереми Голдкорном, Ионой Гринбергом, Элизабет Хенли, Питером Хесслером, Изабель Холден, Джоном Холденом, Люси Хорнби, Эндрю Джекобсом, Пэном Джонсоном, Джозефом Каном, Томом Келлогом, Элисон Клейман, Элизабет Кнуп, Артуром Кребером, Кайзером Ко, Кристиной Ларсон, Томом Лассетер, Даном Левиным, Луизой Лим, Филом Лисио, Джулией Ловелл, Джошуа Лю, Джо Ласби, Мэри-Кей Магистад, Марком Маккинноном, Саймоном Монтлейком, Ричардом Макгрегором, Эндрю Мейером, Полом Муни, Дэвидом Мерфи, Джереми Пейджем, Джейн Перлес, Ником Платтом, Шейлой Платт, Джоном Помфретом, Цинь Ливэнь, Саймоном Рабиновичем, Эйприл Рабкин, Остином Рэмзи, Крисом Рейнольдсом, Тиффом Робертсом, Энди Ротманом, Жилем Сабри, Майклом Шуманом, Клариссой Себаг-Монтефиоре, Сюзан Шерк, Карен Смит, Куми Смит, Меган Стэк, Энн Стивенсон-Ян, Аней Стиглиц, Джозефом Стиглицем, Диди Кирстен Татлов, Филипом Тинари, Ван Вэем, Портом Вуттке, Ламбертом Ямом, Юнис Ен, Юй Кхункхун, Чжа Цзянъин, Чжан Лицзя, Мэй Чжан и Юань Ли. Ричард Баум (Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе) создал ChinaPol – ресурс для китайского сообщества, и мы все стали умнее.

За опыт и знания я особенно благодарен Жереми Бармэ, Николасу Беклену, Айре Белкину, Чхинь Аньпхин, Дону Кларку, Джерому Коэну, Полу Гевиртцу, Хуан Яшэну, Биллу Кирби, Родерику Макфаркеру, Виктору Мэру, Дэвиду Мозеру, Барри Нотону, Пэй Миньсиню, Виктору Ши, Сяофэй Тянь, Софи Волпп и Джеффри Вассерстрому.

Жизнь в Пекине была бы немыслимой без дорогих моему сердцу Эми Энсфилд, Джонатана Энсфилда, Ханны Бич, Фанни Чэнь, Элеанор Конноли, Джона Делури, Барбары Демик, Майкла Донохью, Гейди Эпстайн, Эда Гаргана, Деб Фэллоус, Джеймса Фэллоуса, Мишель Гарно, Хорхе Гуахардо, Сьюзан Джейкс, Джонатана Ландрета, Брука Лармера, Дьюи Лоренс, У Ли, Лео Льюиса, Джен Линьлю, Мелинды Лю, Джейн Макартни, Джеймса Макгрегора, Алексы Олесей, Филипа Пана, Эрве Позе, Лайзы Робинс, Джеффа Прескотта, Паолы Сада, Сары Шафер, Байфан Шелл, Орвилля Шелла, Карлы Снайдер, Ника Снайдера, Крэга Симонса, Тамуры Комино, Тан Ди, Алистера Торнтона, Тини Трен, Алекса Травелли, Алекса Вана, Алана Уитли, Эдварда Вона, Чжан Сяогуана.

Также хочу поблагодарить Клуб зарубежных корреспондентов (Overseas Press Club) и Азиатское общество (Asia Society) за помощь иностранным журналистам, в том числе и мне. Я весьма обязан Герберту Аллену III. С тех пор как он впервые пригласил меня, чтобы поговорить о Китае, я узнал от его коллег и друзей гораздо больше, чем сообщил им сам.

В ходе работы над книгой мне не раз оказывали неоценимые услуги молодые журналисты, например Гарет Коллинз, Девин Корриган, Джекоб Фромер, Гу Юнцян, Цзян Хоумин, Джордан Ли, Файе Ли, Макс Кляйн, Венди Цзян, Эми Цинь, Гэри Ван, Дебби У, У Вань и Ян Сяо. Они работали с фактами, делали транскрипции и переводы. Однако никто не посвятил мне времени больше, чем Лу Хань, и я очень ей обязан.

Эта книга отчасти построена на моих репортажах, написанных для “Чикаго трибьюн”. Туда я устроился на летнюю стажировку – и остался на девять удивительных лет (большую часть этого времени я провел за границей). Я благодарен Лайзе Андерсон, Джоржу де Лама, Анн-Мари Липински, Керри Лафту, Тиму Макналти, Полу Салопеку, Джиму О’Ши и Говарду Тайнеру за дружбу и за то, что отправили меня за рубеж.

Дэвид Ремник, Дороти Уикенден и Джон Беннет из “Нью-Йоркера” (эта редакция была мне домом в последние шесть лет) научили меня писать. Их выдающиеся способности и опыт задали очень высокую планку. Фактчекеры из команды Питера Кенби (особенно Фань Цзянъянь) помогали нам стать лучше и защищали нас. Редакторы Ник Томпсон и Эми Дэвидсон позволяли писать и думать, даже когда я был поглощен книгой. Джон [Беннет] – редактор с идеальным чутьем. Дэвид [Ремник] и Дороти [Уикенден], а также Анна Олтмен читали мою рукопись Другие, видевшие текст перед публикацией (в том числе Барбара Демик, Гейди Эпстайн, Иэн Джонсон и Джеффри Вассерстром), заметят, как их дельные советы повлияли на книгу.

Прежде чем отправиться в Китай, я встретился с Джонатаном Галасси из издательства “Фаррар, Страус и Жиру”. Он дал мне совет: чтобы все сделать хорошо, нужно быть терпеливым. Когда я принес книгу, Джонатан сделал мне настоящий подарок: шанс поработать с блестящим редактором Эриком Чински, который сочетает в себе все, о чем только может мечтать автор: педантичность, вдумчивость, упорство и веселость. Из сотрудников “Фаррар, Страус и Жиру” я также хочу поблагодарить Габриэллу Дуб, Дебру Гельфанд, Криса Питерсона и Сариту Варма.

Я познакомился с Дженнифер Джоэл, когда мы были еще подростками. Когда она сделалась литературным агентом, я стал ее клиентом – и пользовался ее удивительным талантом читателя. В агентстве Ай-си-эм Дженнифер помогали Клэй Эзелл и Мадлен Осборн. Я благодарен им за заботу.

Моя большая и преданная семья смирилась с десятком пропущенных мною праздников и дней рождения. Сьюзан, моя удивительная мама, вырастила нас с ощущением, что мир – это наш дом, и научила отстаивать то, что для нас важно. Питер – журналист и издатель – всегда останется моим наставником и вдохновителем. Моя мудрая сестра Кэтрин Сэнфорд и ее муж Колин кормили меня и возвращали к жизни, а их дети Бен, Пит и Мэй – показали, какой может быть семья.

Сарабет Берман приехала в Пекин на год. Там она встретила меня. Семь лет спустя мы вернулись в Америку – как муж и жена. Китай подарил мне Сарабет, и уже за это я должен быть ему благодарен. А Сарабет подарила мне вторую семью: Рут Немцофф и Харриса Бермана, Ким Берман и Фарзада Мосташари, Мэнди Ли Берман и Сета Бермана, Ребекку Берман и Франклина Хуана. Любовь Сарабет, ее мудрая привычка пробовать тексты на слух и, конечно, ее смех помогали мне. Хороший вкус Сарабет сделал книгу лучше. Ничто из того, что я написал (кроме этого абзаца), не написано без ее одобрения.

Я жил и работал в Китае восемь лет: с июня 2005 года до июля 2013-го. При подготовке книги я опирался главным образом на собственный опыт, однако кое-чем я обязан указанным ниже ученым, журналистам, художникам и писателям. Новости я узнавал из китайских и зарубежных СМИ, в первую очередь следующих: Би-би-си, “Блумберг”, “Цайцзина”, “Цайсиня”, “Экономик обсервер”, “Экономист”, “Файнэншл таймс”, “Нью-Йорк ревю оф букс”, “Нью-Йорк таймс”, “Саут Чайна морнинг пост”, “Уолл-стрит джорнал” и “Вашингтон пост”. Я не смог бы уследить за переменами в китайской сетевой культуре без нескольких сайтов: China Digital Times, Danwei, GreatFire.org, ChinaSmack, Shanghaiist, China Media Project и Tea Leaf Nation. Они публикуют переводы материалов СМИ и комментарии к ним, а также утечки правительственной информации.

Пролог

Янь Юньсян поделился со мной наблюдениями о жизни деревни Сяцзя (провинция Хэйлунцзян), куда он был сослан во время Культурной революции и куда впоследствии вернулся как ученый-антрополог. Он описал перемены в Сяцзя в нескольких книгах. См.: Yan Yunxiang Private Life Under Socialism: Love, Intimacy, and Family Change in a Chinese Village 1949–1999. Stanford, CA: Stanford University Press, 2003; Yan Yunxiang The Individualization of Chinese Society. Oxford, UK: Berg, 2009.

Лу Синь рассуждал о надежде в рассказе “Мой старый дом” (Gu xiang), опубликованном в январе 1921 года.

О повышении уровня жизни в Китае см. доклад: Urban world: Cities and the rise of the consuming class, McKinsey Global Institute, 2012.

Я благодарен Артуру Креберу, директору компании Gave-Kal-Dragonomics, за помощь в сравнении уровня доходов до и после реформ. Выкладки основаны на данных Всемирного банка.

О маоистском Китае см.: Paloczi-Horvath, George Мао Tse-tung: Emperor of the Blue Ants. London: Seeker and Warburg, 1962.

О “позолоченном веке” см.: Twain, Mark, and Charles Dudley Warner The Gilded Age: A Tale of Today.Hartford, CT: American Publishing Company, 1874; White, Richard Railroaded: The Transcontinentals and the Making of Modern America. New York: W W Norton & Company, 2011; Bryson, Bill At Home: A Short History of Private Life. New York: Random House, 2010.

Глава l. Освобожденные

Я благодарен Линь Ифу (он же Линь Чжэнгуй) за сотрудничество. Кроме того, я изучил официальные документы Министерства обороны Тайваня, в том числе Diaochao haogao от 20 мая 2009 года иJiuzhengan wen от 26 ноября 2002 года, и почерпнул некоторую информацию в кн.: Zheng Dongyang Lin Yifu: Diedang Renshenglu. Zhejiang: Zhejiang Renmin Chubanshe, 2010.

Я также в долгу перед писателем и краеведом Линь Ичуном, который предложил показать мне Куэмой и поделился со мною книгами и воспоминаниями о жизни на этом острове во времена холодной войны. Также см.: Szonyi, Michael Cold War Island: Quemoy on the Front Line. New York: Cambridge University Press, 2008; Shaplen, Michael Letter from Taiwan 11 The New Yorker, June 13, 1977, p. 72; Aldrich, Richard James, Rawnsley, Gary D., and Ming-Yeh T. Rawnsley The Clandestine Cold War in Asia, 1945–1965: Westrern Intelligence, Propaganda and Special Operations. New York: Routledge, 2000.

О взаимоотношениях китайских лидеров в начале реформ см.: Naughton, Barry Deng Xiaoping: The Economist // China Quarterly 135, Special Issue: Deng Xiaoping: An Assessment(Sept. 1993): 491–514; Spence, Jonathan The Search for Modern China. New York: II Norton and Company, 1990; Zhao Ziyang Prisoner of the State: The Secret Journal of Premier Zhao Ziyang. New York: Simon & Schuster, 2009; Xiao Zhou, Kate How the Farmers Changed China: Power of the People.Boulder, CO: Westview Press, 1996.

Глава2. Зов

О событиях на площади Тяньаньмэнь см.: Schell, OrvilleMandate of Heaven: In China, a New Generation of Entrepreneurs, Dissidents, Bohemians, and Technocrats Grasps for Its Country's Power. New York: Simon & Schuster, 1994.

Об интернете в связи с подъемом национализма см.: Wu Xu Chinese Cyber Nationalism: Evolution, Characteristics, and Implications. Lanham: Lexington Books, 2007; Gries, Peter HaysChina's New Nationalism: Pride, Politics, and Diplomacy.Berkeley, California: University of California Press, 2004.

О потребительской культуре, досуге и выборе см.: Yan Yunxiang The Individualization of Chinese Society. Oxford, UK: Berg, 2009; Davis, Deborah S. The Consumer Revolution in Urban China. Berkeley: University of California Press, 2000; Nyiri, P äl Mobility and Cultural Authority in Contemporary China. Seattle: University of Washington Press, 2010; Li Zhang In Search of Paradise: Middle-class Living in a Chinese Metropolis. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2012.

За данными и анализом экономического развития Китая я обращался в основном к материалам журнала “Экономист” и газеты “Нью-Йорк таймс”. О “реформе мышления” см.: Brady, Anne-Marie China's Thought Management. New York: Routledge, 2012.

Чэнь Гуанчэн любезно нашел возвожность обсудить со мной некоторые детали своей биографии. Остальное я узнал из: Zhang Yaojie Chen Guangcheng and Wen Jiaho: Power vs. Human Rights // China Rights Forum 3 (2006), 35–39.

О контроле над интернетом, Великом файерволе и Ши Тао см.: MacKinnon, Rebecca Consent of the Networked: The Worldwide Struggle for Internet Freedom. New York: Basic Books, 2012; Yang Guobin The Power of the Internet in China: Citizen Activism Online. New York: Columbia University Press, 2013.

О переменах в Пекине см.: Zha Jianying China Pop: How Soap Operas, Tabloids and Bestsellers Are Transforming a Culture. New York: The New Press, 2011. Об истории города см.: Barme, Geremie The Forbidden City. London: Profile Books, 2008; Becker, Jasper City of Heavenly Tranquility: Beijing in the History of China. New York: Oxford University Press, 2008.

Об истории и восприятии времени в Китае см.: Ronan, Colin A. The Shorter Science and Civilisation in China: An Abridgement of Joseph Needham's Original Text. Volume 4. Cambridge University Press: Cambridge, 1994; Wu Hung The Hong Kong Clock: Public Time-Telling and Political Time I Space 11 Public Culture, 1997, 9: 329-354-

Глава3. Крещениецивилизацией

О тайваньских перебежчиках, в том числе Хуан Чжичэне, см.: Jaivin, Linda The Monkey and the Dragon: a True Story About Friendship, Music, Politics & Life on the Edge. Melbourne: Text Publishing, 2000.

О поступлении Линь Ифу в университет см.: Lin Yifu zeng xiang du Zhongguo renmin daxueyin “lai li hu ming bei ju // Huan-qiu Renwu Zhoukan, April 14, 2012.

Об индивидуальности, взаимозависимости в китайской культуре, праве и истории, а также о “реформе мышления” см.: Barme, Geremie, and Linda, Jaivin New Ghosts, Old Dreams: Chinese Rebel Voices. New York: Times Books, 1992; Halskov Hansen, Mette, and Rune Svarverud, eds. iChina: The Rise of the Individual in Modern Chinese Society. Volume 45. Copenhagen: Nordic Institute of Asian Studies, 2010; Jen, Gish Tiger Writing: Art, Culture, and the Interdependent Self. Cambridge: Harvard University Press, 2013; Nisbett, RichardThe Geography of Thought: How Asians and Westerners Think Differently… and Why. New York: Simon and Schuster, 2010; Nyiri, Päl Mobility and Cultural Authority in Contemporary China. Seattle: University of Washington Press, 2010; Schell, Orville, and John Delury Wealth and Power: China's Long March to the Twenty-first Century. New York: Random House, 2013.

Я благодарен Джоэлу Мартинсену за рассуждения о феномене Л эй Фэна. См.: Л Lei Feng Two-fer, www.danwei.org/trends_ and _buzz/ a_lei_feng_two_fer.php.

О враче, сосланном в пустыню во время Культурной революции, см.: Kleinman, Arthur, Yan Yunxiang, Zhang, Everett, Jun Jing and Sing Lee, eds. Deep China: The Moral Life of the Person. Berkeley: University of California Press, 2011. Я обязан д-ру Клейнману за беседу и советы.

О языке в отношении к личности в Китае см.: Deep China. (Обратите особенное внимание на главу From Commodity of Death to Gift of Life, подготовленную Цзин Цзюнем.) Также см.: Jacka, Tamara Rural Women in Urban China: Gender, Migration, and Social Change. Armonk, NY, and London: M. E. Sharpe, 2006; Halskov Hansen, Mette Learning Individualism:

Hesse, Confucius, and Pep-Rallies in a Chinese Rural High School 11 China Quarterly 213 (March 2013): 60–77.

О политической истории любви см.: Private Life under Socialism и Deep China, а также: Rothbaum, Fred, and Bill (Yuk-Piu) Tsang Lovesongs in the United States and China: On the Nature of Romantic Love 11Journal of Cross-Cultural Psychology 29, no. 2 (March 1998): 306–319; Lee Haiyan Revolution of the Heart: A Genealogy of Love in China, 1900-19/0. Stanford, CA: Stanford University Press, 2010.

Также см.: Gong Haiyan Ai de Hao, Shang Bu Liao. Beijing: Beifang Funv Ertong Chubanshe, 2011.

Глава 4. Голодный разум

Я благодарен Гун Хайянь за то, что она рассказала мне свою историю и позволяла годами навещать ее.

О поведении потребителей и рекламе см.: Doctoroff, Том What Chinese Want: Culture, Communism and the Modern Chinese Consumer. New York: Macmillan, 2012; Li Cheng, ed. China's Emerging Middle Class: Beyond Economic Transformation. Washington, DC: Brookings Institution Press, 2010.

Об ипотеке и недвижимости в Китае см.: Anderlini, Jamil Chinese property: a lofty ceiling 11 Financial Times, December 13, 2011.

О жизненном успехе в отношении к наличию жилья см.: Wei Shang-Jin, and Zhang Xiaobo The Competitive Saving Motive: Evidence from Rising Sex Ratios and Savings Rates in China / NBER Working Paper no. 15093 (June 2009).

Глава 5. Уже не рабы

Я благодарен Майклу (Чжану) за то, что он поделился со мной своими записями.

О языке, среднем классе и классовой борьбе см.: Li Cheng, ed. China s Emerging Middle Class: Beyond Economic Transformation. Washington, DC: Brookings Institution Press, 2010; Lu Xing An Ideological/Cultural Analysis of Political Slogans in Communist China // Discourse Society 10 (1999): 487; Scobell, Andrew, and Larry Wortzel Civil-Military Change in China: Elites, Institutes, and Ideas After the 16th Party Congress.Carlisle, PA: U.S. Army War College, 2004. Pp. 258, 275. Крис Фрейзер из Гонконгского университета помог мне разобраться в Мэн-цзы, а Ли Чэн помог разобраться в том, что в Мэн-цзы нашли ныненшние лидеры КПК.

О равенстве при социализме, “новой среднезажиточной страте”, о “правящей партии” и бобо см.: Goodman, David S. G. The New Rich in China: Future Rulers, Present Lives. New York: Routledge, 2008; Brady, Anne-Marie Marketing Dictatorship: Propaganda and Thought Work in Contemporary China. Lanham, MD: Rowman and Littlefield, 2009, p. 57; Wang Jing Bourgeois Bohemians in China? Neo-Trihes and the Urban Imaginary // China Quarterly 183 (September 2005): 10–27.

Анонимное эссе об архетипах среднего класса см.:http://forum, iask. са/archive/index.php/t-266552.html.

Манифест Хэ Чжаофа о скорости см.: Zhongguo de Xian-daihua Xuyao Shijian Shehuixue – Fang Shehui Xue Jia, Zhongshan Daxue Jiaoshou He Zhaofa // Shehui Magazine, no. 6 (1994).

Об успехе “Девушки из Гарварда” см.: Kipnis, Andrew Su-zhi: A Keyword Approach // China Quarterly 186 (June 2006): 295–313.

История изучения английского языка в Китае: Adamson, Вов China's English: A History of English in Chinese Education.Hong Kong: Hong Kong University Press, 2004.

Глава 6. Борьба насмерть

Художник Цай Гуоцян опросил “крестьянских да Винчи” и организовал в 2010 году выставку их изобретений в шанхайском музее “Рокбанд”. Интервью выбраны из каталога выставки: Cai Guo-Qiang Peasant Da Vincis.

О химикесамоучке Ван Гуйпине см.: Jiangsu Sheng Taizhou Shi Renmin Jianchayuan Su Wang Guiping Yi Weixian Fangfa Wei-hai Gonggong Anquan, Xiaoshou Weilie Chanpin, Xubao Zhuce Zi-hen An, February 20, 2010. Среди журналистских упоминаний на китайском языке наиболее ценное – это: Wang Kai Qi Er Zaojia Zhe Wang Guiping: Daizou Jiu Tiao Renming de Xiangcun “Maoxian Jia” // Sanlian Shenghuo Zhoukan, June 2, 2006.

Я благодарен сотрудникам канцелярии Высокого суда Гонконга за предоставление протоколов судебного заседаний по делу о покушении на убийство Вон Кхаммина. Подготовить запрос мне помог Саймон М. Янг, директор Центра сравнительного правоведения и публичного права (Гонконгский университет). Я интервьюировал Сиу Юньпхина в 2011 году. Я узнал о “Боге игроков” из статьи “Рейтере”, опубликованной в марте 2010 года при участии Мэтта Айзекса из Программы расследовательской журналистики в Калифорнийском университете в Беркли. Айзекс щедро поделился со мной информацией об этом деле.

Больше о рисковом поведении китайцев и о Макао: Lam, Desmond The World of Chinese Gambling.Adelaide: Peacock Publications, 2009; Weber, Elke U., and Christopher Hsee Cross-National Differences in Risk Preference and Lay Predictions II Journal of Behavioral Decision Making 12 (1999): 165–179.

Данные Госдепартамента США о коррупции и отмывании денег в Макао см.: International Narcotics Control Strategy Report, Volume II: Money Laundering and Financial Crime (2011). Я благодарен Сэму M. Дитциону, директору “Тремонт кэпитал труп”, за данные об использовании банкоматов в США. Об организованной преступности в Макао также см.: Broadhurst, Roderic, and Lee King Wa The Transformation of Triad “Dark Societies” in Hong Kong: The Impact of Law Enforcement, SocioEconomic and Political Change 11 Security Challenges (Summer 2009); Veng Mei Leong, Angela Macau Casinos and Organ-ised Crime //Journal of Money Laundering Control 7, no. 4 (Spring 2004); Zeng Zhonglu and David Forrest High Rollers from Mainland China: A Profile Based on 99 Cases 11 UNLV Gaming Research and Review Journal 13, no. 1 (2009).

Глава 7. Привитый вкус

Мао изложил свои взгляды на искусство и культуру в мае 1942 года на совещании в Яньане по вопросам литературы и искусства. О соцреализме и развитии современного искусства см.: Schell, Orville, and John Delury Wealth and Power: China's Long March to the Twenty-first Century. New York: Random House, 2013; Meserve, Walter J., and Ruth I. Meserve Evolutionary Realism: China's Path to the Future 11Journal of South Asian Literature 27, no. 2 (Summer/Fall 1992): 29–39; Pollack, Barbara The Wild, Wild East: An American Art Critic's Adventures in China. Beijing: Timezone 8, 2010.

О визите Янь Фу в Англию, его переводах и сложных отношениях Китая с Западом см. книгу Шелла и Делюри. О сериале “В Европу” см.: Nyiri, Päl Scenic Spots: Chinese Tourism, the State, and Cultural Authority. Seattle: University of Washington Press, 2011.

Об опросе старшеклассников см.: Zhao Yali, Zhou Xiaoguang, AND Huang Lihong Chinese Students' Knowledge and Thinking about America and China 11 Social Studies 99, no. 1 (2008): 13–22.

Глава8. Танецвцепях

Об Отделе пропаганды ЦК КПК см.: Brady, Anne-Marie Marketing Dictatorship: Propaganda and Thought Work in Contemporary China. Lanham, MD: Rowman and Littlefield, 2009; Brady, Anne-Marie China's Thought Management. New York: Routledge, 2012.

Ху Шули щедро делилась со мной своим временем и мыслями. Об ее карьере я говорил с десятками других журналистов, в частности с Ван Шуо, Цянь Ганом, Дэвидом Бандурски, У Си и Ли Датуном.

О положении прессы в Китае и свободе выражения см.: Не Qinglian The Fog of Censorship: Media Control in China. New York: Human Rights in China, 2008; Pan, Philip P. Out of Mao's Shadow: The Struggle for the Soul of a New China. New York: Simon & Schuster, 2008.

Глава 9. Свобода, ведущая народ

Я благодарен Тан Цзе за наши беседы в 2008–2013 годах. Прославивший Тана видеоролик можно увидеть здесь: www.youtuhe.com/watch?v=MSTYhYkASsA. Мне удалось поговорить с женой Тана, Ван Маньлу, и его друзьями, например с Цзэн Кэвэем и Лю Чэнгуаном. О новом китайском национализме и переписывании учебников: Callahan, William A. China: The Pessoptimist Nation. Oxford: Oxford University Press, 2010; Nie Hongping Annie Gaming, Nationalism, and Ideological Work in Contemporary China: Online Games Based on the War of Resistance Against Japan // Journal of Contemporary China 22, no. 81 (January 2013): 499–517; Wang Zheng Never Forget National Humiliation: Historical Memory in Chinese Politics and Foreign Relations. New York: Columbia University Press, 2012.

О статистике употребления выражения “оскорбление чувств китайского народа” см. в блоге Фан Кэчэна: www.fangkc.com.

Глава 10. Чудеса и волшебные двигатели

Я цитирую ряд статей и книг Линя, в том числе: Lin Yifu, Fang Cai, and Li Zhou The China Miracle: Development Strategy and Economic Reform. Hong Kong: Chinese University of Hong Kong Press, 2003; Lin Yifu Economic Development and Transition: Thought, Strategy, and Viability. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2009; Lin Yifu and Celestin Mon-ga Growth Identification and Facilitation: The Role of the State in the Dynamics of Structural Change / Policy Research Working Paper 5313, World Bank, May 2010; Lin Yifu New Structural Economics: A Framework for Rethinking Development and Policy. Washington, D. C.: World Bank Publications, 2012; Lin Yifu The Quest for Prosperity: How Developing Economies Can Take Off.Princeton, NJ: Prince ton University Press, 2012.

О китайских экономических “мозговых трестах” см.: Naughton, Barry China's Economic Think Tanks: Their Changing Role in the 1990s 11 China Quarterly (2002).

Многое о Лю Сяобо и его деятельности я почерпнул из бесед с ним и его работ. Он писал на китайском языке, но кое-что можно найти и в переводах. Также см.: Barme, Geremie Confession, Redemption, and Death: Liu Xiaoho and the Protest Movement of 1989 П China Heritage Quarterly, March 2009; Link, Perry Liu Xiaoho's Empty Chair: Chronicling the Reform Movement Beijing Fears Most. New York: New York Review of Books, 2011; Liu Xiaobo, Link, Perry, and Tienchi Martin-Liao No Enemies, No Hatred. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2012; Liu Xiaobo June Fourth Elegies: Poems. Minneapolis, MN: Graywolf Press, 2012.

Глава 11. Хор солистов

Я наблюдал за развитием китайской сетевой культуры, просматривая несколько сайтов, в первую очередь China Digital Times. Хань Хань вел свой блог и издавал книги на китайском языке. Его первая и самая успешная книга: Han Han San Chong Men. Beijing: Zuojia Chubanshe, 2000. О разности восприятия себя нынешним и предыдущим поколением китайцев см.: Jen, Gish Tiger Writing: Art, Culture, and the Interdependent Self. Cambridge: Harvard University Press, 2013. О борьбе с юмором см.: Moser, David No Laughing Matter: A Hilarious Investigation into the Destruction of Modern Chinese Humor / Danwei, November 16, 2004, www.danwei.org/tv/stifled_laughter_ how _the _commu.php.

Глава 12. Искусство сопротивления

Исследования работ Ай Вэйвэя составляют целую библиотеку. Например, см.: Lee Ambrozy, ed. and trans. At Weiweis Blog: Writings, Interviews, and Digital Rants, 2006–2009. Cambridge, MA: MIT Press, 2011.

Об Ae и рождении китайского авангарда см.: Smith, KarenAi Weiwei. London: Phaidon Press, 2009; Smith, Karen Nine Lives. Beijing: Timezone 8 Limited, 2008; Tinari, Philip A True Kind of Living // ArtForum, Summer 2007; Wu Hung Making History. Beijing: Timezone 8 Limited, 2008.

Несколько работ на китайском языке незаменимы для понимания истории семьи Ая. Вот мемуары его матери: Gao Ying Wo he Ai Qing. Beijing: Renmin Wenxue Chubanshe, 2012. Брат Ая опубликовал полувымышленное описание жизни в Нью-Йорке: Ai Dan Niuyue Zhaji. Hebei: Huashan Wenyi Chubanshe, 1999. Также см. подробную биографию его отца: Luo Hanchao, and Luo Man Shidai de ChuiHaoZhe – Ai Qing Zhuan. Zhejiang: Hangzhou Chubanshe, 2005.

Глава 13. Семь предложений

О Лю Сяобо и Вэнь Кэцзяня см.: Liu Xiaobo, Link, Perry, and Tienchi Martin-Liao No Enemies, No Hatred. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2012. Lao Чжишэн описал свои злоключения в тексте: Dark Night, Dark Hood and Kidnapping by Dark Mafia: My account of more than уоdays of torture in 2007. Гао сообщил о своем решении отказаться от активной гражданской позиции в интервью “Ассошиэйтед пресс” в апреле 2010 года.

О цензуре в интернете см.: Yang Guo в in The Power of the Internet in China: Citizen Activism Online. New York: Columbia University Press, 2013; Epstein, Gady Special report: China and the internet 11 The Economist, April 6, 2013; King, Gary, Pan, Jennifer, and Margaret E. Roberts How Censorship in China Allows Government Criticism hut Silences Collective Expression П American Political Science Review 107, no. 2 (May 2013): 1-18; Morozov, Evgeny The Net Delusion: The Dark Side of Internet Freedom. New York: PublicAffairs, 2012"; Bandurski, David China's Guerrilla War for the Web // Far Eastern Economic Review, July 2008.

О '‘нобелевском комплексе” Китая я многое узнал из бесед с Джулией Лавелл, а также из ее книги: Lovell, Julia The Politics of Cultural Capital: China's Quest for a Nobel Prize in Literature. Honolulu: University of Hawaii Press, 2006.

Глава14. Заразавкурятнике

О встрече Чэня с Лю Цзе см.: Zhang Yaojie Chen Guangcheng and Wen Jiabo: Power vs. Human Rights 11China Rights Forum 3 (2006), 35–39. О протестной традиции в Китае см.: Chen Xi Social Protest and Contentious Authoritarianism in China. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2011; Hung HofungProtest with Chinese Characteristics: Demonstrations, Riots, and Petitions in the Mid-Qing Dynasty. New York: Columbia University Press, 2013; Fang Qiang Chinese Complaint Systems: Natural Resistance, Routledge Studies in the Modern History of Asia, vol. 80. New York: Routledge, 2013.

Рус. пер.: Морозов Евгений Интернет как иллюзия: обратная сторона Сети. М.: ACT: CORPUS, 2014. —Прим. пер.

Глава 15. Песчаная буря

Кроме моих собственных репортажей, опубликовано множество описаний “Жасминовой революции”. Нападения на репортеров описаны в материалах “Уолл-стрит джорнал”, Си-эн-эн и Клуба иностранных корреспондентов в Китае. См.: Henderson, Scott J. Wither the Jasmine: China's Two-Phase Operation for Cyber Control-in-Depth // Air and Space Power Chronicles, Maxwell Air Force Base, AL (First Quarter 2012): 35–47; Swartz, Dale Jasmine in the Middle Kingdom: Autopsy of China's (Failed) Revolution // American Enterprise Institute for Public Policy Research, no. 1 (April 2011): 1–5.

Ай Вэйвэй описал обстоятельства ареста в своих интервью. Также см.: Martin, Barnaby Hanging Man: The Arrest of Ai Weiwei. New York: Macmillan, 2013.

Глава 16. Гроза

Чтобы реконструировать крушение поезда 23 июля 2011 года, я опросил многих – чиновников, инженеров, пассажиров, следователей, подрядчиков и журналистов. Большинство этих людей осталось неназванными здесь. Среди документов о расследовании наиболее ценным оказался доклад Госсовета КНР (723 Yongwen Xian Tehic Zhongda Tielu Jialong Shigu Diaocha Baogao). Cm.:www.chinasafety.gov.cn/newpage/contents/Channel 498/2011/1228/160577!content_160577.htm.

О высокоскоростных железных дорогах в Китае см.: Amos, Paul, Bullock, Dick, and Jitendra Sondhi High-Speed Rail: The Fast Track to Economic Development? The World Bank, July 2010; Bullock, Richard, Salzberg, Andrew, and Ying Jin High-Speed Rail – The First Three Years: Taking the Pulse of China's Emerging Program/ China Transport Topics No. 04. World Bank Office, Beijing, February 2012; McGregor, James China's Drive for a Indigenous Innovation": A Web of Industrial Policies.  Report commissioned by the U. S. Chamber of Commerce, July 2010.

Информация о жизни и преступлениях Лю Чжицзуня и его брата Лю Чжисяна взяты из интервью, материалов уголовных дел – их собственных, а также других железнодорожных чиновников. Я пользовался расследованиями “Цайсиня” и других китайских СМИ. О Лю Чжисяне также см.: Rui Ji-yunWuhan Tielu Liu Zhixiang Fuhai Da An Juhao Shimo // Jiancha Fengyun 10 (2006).

Глава 17. Все, что блестит

Коррупционный опыт Ху Гана доставил материалы нескольким романам и справочникам. См.: Fu ShiQing Ci. Hunan: Hunan Wenyi Chubanshe, 2006; Fu Shi Zhongguo Shi Guanxi. Beijing: Jincheng Chubanshe, 2011.

Громкие дела о коррупции широко освещаются в китайской и зарубежной прессе. Агентство “Блумберг ньюс” сравнило стоимость имущества Всекитайского собрания народных представителей с американским показателем. О коррупции в НОАК см.: Garnaut, John Rotting from Within: Investigating the Massive Corruption of the Chinese Military // Foreign Policy, April 16, 2012. Мао Юши в блоге (http://weibo.com/1235457821/yibTdoQsS) описал коррупционную практику в Национальной комиссии по развитию и реформам. Также см.: Manion, Melanie Corruption by Design: Building Clean Government in Mainland China and Hong Kong. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2004, pp. 114115; Mauro, PaoloCorruption and Growth // Quarterly Journal of Economics 111, no. 3 (1995): 681–712; Pei Minxin China's Trapped Transition: The Limits of Developmental Autocracy. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2006; Pei Minxin Corruption Threatens China's Future // Carnegie Endowment for International Peace, Policy Brief no. 55 (2007); Wedeman, Andrew Double Paradox: Rapid Growth and Rising Corruption in China. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2012.

Глава 18. Единственная истина

О социальной мобильности в Китае см., например: Gong Honge, Cathy, Leigh, Andrew, and Xin MengIntergenerational Income Mobility in Urban China / Discussion Paper no. 140, National Centre for Social and Economic Modelling, University of Canberra, 2010; Heckman, James J., and Jun-jian Yi Human Capital, Economic Growth, and Inequality in China / NBER Working Paper no. 18100, May 2012; Knight, JohnInequality in China: An Overview / World Bank, 2013; Zhang Yingqiang, and Tor Eriksson Inequality of Opportunity and Income Inequality in Nine Chinese Provinces, 1989–2006 11 China Economic Review 21, no. 4 (2010): 607–616. Я также благодарен Мартину Уайту за советы и комментарии.

Глава 19. Духовная пустота

О верованиях в Китае до и после 1949 года (в том числе о разрушенных пекинских храмах и культе личности Мао) см.: Barme, Geremie Shades of Мао: The Posthumous Cult of the Great Leader. Armonk, NY, and London: M.E. Sharpe, 1996; Becker, Jasper City of Heavenly Tranquility: Beijing in the History of China.New York: Oxford University Press, 2008; Goossaert, Vincent, and David A. Palmer The Religious Question in Modern China. Chicago: University of Chicago Press, 2011; Schrift, Melissa Biography of a Chairman Mao Badge: The Creation and Mass Consumption of a Personality Cult. New Brunswick N.J.: Rutgers University Press, 2001; Leese, Daniel The Mao Cult: Rhetoric and Ritual in China's Cultural Revolution. Cambridge: Cambridge University Press, 2013; Murck, Alfreda Mao's Golden Mangoes and the Cultural Revolution. Verlag Scheidegger and Spiess, 2013.

Информацию об “исследовании нации” и конфуцианском возрождении я почерпнул в сб.: The National Learning Revival / China Perspectives 2011/1, French Center for Research on Contemporary China.

Я благодарен Шу И, сыну писателя Лао Шэ, который согласился побеседовать со мной, а также Фу Гуанмину – за рассказ о гибели Лао Шэ.

Глава 20. Посторонние

История Малышки Юэюэ реконструирована по интервью, записям камер видеонаблюдения и сообщениям китайской прессы. Я благодарен Ли Вандуну, адвокату Ху Цзюня, за то, что поделился со мной записями и фотографиями. Антрополог Чжоу Жунань подробно рассказал мне о социальной динамике и истории “Города техники”.

О непростом положении “добрых самаритян” в Китае см.: Yan Yunxiang The Good Samaritan s New Trouble: A Study of the Changing Moral Landscape in Contemporary China 11Social Anthropology/ Anthropologie Sociale 17, no. 1 (February 2009): 19–24.

О деле Китти Дженовезе и его влиянии на общество см.: Cook, Kevin Kitty Genovese: The Murder, the Bystanders, the Crime that Changed America. New York: 1W Norton, 2014; Manning, Rachel, Levine, Mark, and Alan Collins The Kitty Genovese Murder and the Social Psychology of Helping: The Parable of the 38 Witnesses 11 American Psychologist, September 2007:555–562.

Глава 2i. Душевные труды

Для верующих в Китае контакты с журналистами небезопасны. Мне повезло. См.: Goossaert, Vincent, and DaviD A. Palmer The Religious Question in Modern China. Chicago/London, University of Chicago Press, 2011; Yang Feng-gang Religion in China: Survival and Revival Under Communist Rule. New York: Oxford University Press, 2011.

Глава 22. Культурные войны

“Открытое письмо безымянному цензору” Мужун Сюэцуня было опубликовано в китайском издании “Нью-Йорк таймс”. Английский перевод выполнил неизвестный переводчик. Конфликт Хань Ханя и Фан Чжоуцзи подробно освещали китайские журналисты и блогеры. Замечания Фана, взятые не из интервью, я нашел на его сайте: http:/Уfang2hou2i.hlog.hexun.com/. Также см. материал Джоэла Мартинсена:www.danwei.com/hlog-fight-of-the-month-han-han-the-novelist-versus-fang-zhouzi-the-fraud-huster/.

Глава 23. Истинно верующие

На сайте Тан Цзе “Дуцзяван” (Dujiawang) можно найти большую часть его комментариев и видеороликов. Я провел интервью с несколькими сотрудниками Всемирного банка, заставших там Линя. Статья Яо Яна о будущем китайской экономики была опубликована в феврале 2010 года. См.: Yao YangThe End of the Beijing Consensus: Can China's Model of Authoritarian Growth Survive? // Foreign Affairs, February 10, 2010. Чэнь Юньин выразила надежду, что муж сможет возвратиться на Тайвань, в марте 2012 года в интервью тайваньской прессе.

Глава 24. Побег

Я благодарен Хэ Пэйжун и некоторым американским чиновникам за помощь, оказанную при реконструкции побега Чэнь

Гуанчэна из деревни Дуншигу. Остальные подробности я позаимствовал в интервью Чэня Spiegel Online и iSUN AFFAIRS, а также в материалах “Хьюман райтс вотч”, Global Voices Online и China Digital Times.

О секретности, окружающей гибель шахтеров, см.: Tu Jian-jun Coal Mining Safety: China's Achilles' Heel// China Security 3, no. 2 (2007): 36–53.

Эпилог

Об аресте Чжай Сяобина сообщила Совместная комиссия Конгресса и федерального правительства США по Китаю. О запрете мячиков для пинг-понга и воздушных шаров рассказал в “Вэйбо” пользовательLuhuahua. Цянь Леян, адвокат Лю Чжи-цзиня, любезно согласился прояснить некоторые обстоятельства дела. Многие стихотворения и автобиография Ци Сянфу можно найти в интеренете, например см.:http://hi.haidu.com/ abc8/6i4}}2. Об удовольствии от жизни см.: Easterlin, Richard A., Morgan, Robson, Switek, Malgorzata, and Wang Fei China's Life Satisfaction, 1990–2010 // PNAS Early Edition, April 6, 2012.