Камерленг вошел в апартаменты туринского архиепископа в конце следующего дня после голосования, опять безрезультатного. Посещение больных было одной из семи его обязанностей. Но этот порог преосвященный курии он переступал явно из-за того, что кардинал Мальвецци продолжает получать голоса. Вот и два дня назад за него проголосовали тридцать семь кардиналов, то ли из-за растерянности, то ли по оплошности одной монахини-полуволшебницы. Тридцать семь он получил и в следующем голосовании.

Температура в этом уникальном «теле», в Святой Коллегии, сохраняется достаточно высокой. С одной стороны, уже никто больше не может себе представить, что возможно голосовать не за Мальвецци, даже если он откажется от своей кандидатуры на папский престол. Но, с другой – не просто говорить с человеком, беседующим с покойными, предвидящим события и течение дня, который сумел «вызвать» кардинала Угамву, который читает в тишине, или стоит около окна своего кабинета, глядя на противоположное, матовое с желтоватыми стеклами.

Известно, что Мальвецци прервал чтение только для того, чтобы скромно поесть самому и самолично дать еду животным, живущим в его комнатах. Он был одним из немногих, неподдавшихся чуме смеха, поскольку пищу ему готовила не монахиня из Сахеля… Но и эта скромность, можно считать, демонстрировала его предусмотрительность.

Немного ранее, в предвечернее время, жизнь камерленга осложнил телефонный звонок. Звонили из правительственного Квиринальского дворца, и он не смог отказаться от разговора, тем более, что предвидел – о чем пойдет речь.

Он вынужден был терпеть суровое и одновременно печальное заявление главы государства, высказавшего живое беспокойство итальянского народа по поводу этой сверхнормальной медлительности в выборе нового епископа Рима. Если Веронелли, с одной стороны, и порадовался вниманию такого высокого уровня, в контрасте с ростом потери всякого интереса масс-медиа к происходящему в конклаве, то, с другой стороны, этот телефонный звонок раздражал, как безосновательное вмешательство в ватиканские дела. Практически разговор ни к чему не привел. Веронелли считал его шедевром дипломатической фальши, правда, и небольшой своей победой, переговорив с женой президента, синьорой Джиной, говорившей первой. Палатинский капеллан из Квиринала сначала передал трубку супруге президента. Джина Таралло ин Сальвиати сообщила: при официальном визите будущего понтифика к президенту она наденет белое одеяние, столетиями предпочитаемое католическими королевами Испании и Бельгии, а также великой герцогиней Люксембургской и принцессой Монако. Синьора заранее адресовала ему поправления за окончательный выбор преосвященными, однако холодное и сухое «спасибо» в ответ женщину удивило. Может быть, чтобы размягчить кардинала-камерленга, жена президента заговорила пространно и на другие темы. В конце концов, она добавила, что желает пригласить его к себе в гости к завтраку, и как можно скорее, итальянских кардиналов – членов Святой Коллегии, если есть возможность закрыть конклав на один хотя бы день; извинилась заранее – если кухня в Квиринале окажется не того уровня, что в Ватикане…

Мгновенно в Веронелли проснулось тосканское ехидство. Он сменил тон и медоточивым голосом поинтересовался – не предоставить ли в распоряжение Квиринала несколько кухарок, неитальянского происхождения, но совершающих чудеса кулинарии в эти долгие дни конклава. Синьора Джина предложение приняла, благодаря его за этот действительно щедрый подарок.

– Вы мне пошлите поскорее этих кухарок, Ваше Высокопреосвященство; откуда они?

– Синьора, они африканские монахини, из Сахеля…

Но как и чем можно убедить безумного?

Сопровождаемый исхудалым Контарини, от одежды которого сильнее, чем всегда, разило табаком, камерленг пришел к Этторе Мальвецци.

Ангельский и невозмутимый вид, – камерленг не знал, что и сказать; может быть и действительно Мальвецци нездоров. Сидит в кресле, горит над ним свет, кажется Учителем Церкви, погруженным в глубокие размышления. То ли святой Иероним в кабинете, рядом лев, замененный курами, котами и совами, то ли святой Карло Борромео, размышляющий над проповедью, которую должен произнести через некоторое время в Соборе; под рукой – массивный кусок черствого хлеба и стакан воды к ужину… Ни тревоги, ни подозрительного и необычного впечатления не производит. Когда Мальвецци понял, кто входит в его комнату, он отложил книгу на стол и медленно поднялся. Улыбнулся, пригласил Веронелли сесть рядом, напротив огня, на одно из двух кресел у стены. Спросил камерленга – можно ли ему предложить попить, предупредил, что у него есть только вода.

– Пойдет и вода, Этторе… И вода…

– … Минеральная, естественно…

– Хорошо тут у тебя. И у камина тяга лучше. Знаешь, мне только что звонил некто из сильных мира сего с жалобами на нашу задержку; говорит, что это вредит отношениям между Италией и Церковью, сказал, что предвидит большие сложности. Что ты думаешь об этом?

– Почему ты мне не говоришь, что это был Президент Республики? Проверяешь меня? Пришел, чтобы испытать меня?

– Испытать? Со всеми теми мыслями, которые меня уже одолели и мучают, мой дорогой Этторе… Да, ты тоже мне их добавил. Ты нас очень перепугал. Во всяком случае, ты один можешь помочь мне…

– Но я знаю столько же, сколько и ты.

– Нет, ты уже показал, что знаешь больше других. Позавчера ты дал мне понять, что получишь ровно тридцать семь голосов, не меньше и не больше. Чем еще можно подтвердить то, что я сказал, дорогой Этторе?

– Ко мне вернулась только моя просьба.

– Какая просьба?

– Просьба об отводе, то есть перевести голоса за меня на другое имя.

– Да, это в конклаве известно, но все это приняли как самоотвод из простой скромности, вызвавший еще большее число голосов в твою пользу.

– Нельзя же меня за это упрекать.

– Ты все еще хочешь отказаться баллотироваться?

– Больше чем всегда.

Камерленг вздохнул облегченно – он получил первую гарантию. Теперь для официального оформления отвода нужно немного такта и дипломатии. Он пил минеральную воду, поданную Контарини, наблюдал за разными животными, присутствующими в комнате, вонь от которых сейчас же, как только он вошел, ударила в ноздри. И хотя в Сикстинской капелле почти во всех помещениях Umax курятника стал привычным, здесь зловоние было особенным, почти невыносимым. Удивился тому, что Мальвецци как будто не замечает этого.

Медленно допил воду, медленнее, чем можно было бы, не переставая наблюдать за животными. Коты и куры стали в полукруг, их морды и глаза остановились на фигуре хозяина. Необычная неподвижность их была обманчивой. Как только они видели, что кто-то двинулся или сделал резкий жест, то становились агрессивными. Одинокими выглядели только совы, которые находились на некотором расстоянии от котов, но довольно близко к Мальвецци, над его головой, когтями обхватив балку, что шла между потолком и стенами. Но самое странное было то, что все они как бы охраняли своего хозяина: два раза во время разговора Веронелли слегка коснулся руки Мальвецци, и тогда коты начинали шипеть, куры – клевать туфли камерленга, совы – угрожающе хлопать крыльями.

– А что ты думаешь о других кандидатурах?

– Они неубедительны.

– Это и я знаю.

– Не думаю, что кто-то из них пройдет… если ты хотел именно об этом меня спросить.

– Но какой же выход тогда?

– Не знаю. И Маскерони, и Контарди не могут предвидеть, чем закончится этот конклав.

– А… действительно?… Это они тебе сказали, что за тебя будет тридцать семь голосов?

– Не помню.

– Ясно, впадаешь в Лету…

– Правда, однако мне кажется, что я уже понимаю, что случилось с бедным Маскерони…

– Потом мы поговорим об этом бедняге. Но скажи мне, пожалуйста, что за правду такую ты знаешь.

– То, что мы недалеки от того дня, когда увидим на месте понтифика женщину.

Веронелли разволновался, прикрыл глаза, пошевелился, вжавшись в кресло.

Коты, заметив его движение, подскочили и готовы были уже броситься на него, если бы не вмешался Мальвецци и не успокоил их.

– Эта его трагическая маска на ложе смерти, которую ты захотел скрыть от всех, обозначает именно то, что я только что сказал.

– А что, разве я мог не скрыть, не стереть ее?

– Нет, ты не мог. Но так кончину Маскерони можно объяснить, повторяю, и тем, что я сказал. Видишь ли, одна из самых трагических вещей в судьбе человечества, вызывающая больше жертв, чем в войнах, – это медлительность истории. Сколько человек было убито, или осуждено, или отвергнуто на некоторых стадиях нашей религии, закрепощенной строгими законами, абсолютно сдерживающими, и потом… после краткой славы признанными устаревшими? А мы, министры римской Церкви, какие мы молодцы, что поддерживаем, как только можем, эту медлительность истории… Человек Дзелиндо Маскерони заплатил своею смертью за знание о существовании и безнадежности этой медлительнейшей машины, когда «услышал» в своем теле естественное желание, которое префект Конгрегации по вероучению обязан был принимать за грех…

– Мне трудно понять тебя…

– Потому что я говорю тебе о бедной жертве нашего времени и нашей жизни. Но если ты возьмешь, как пример, Гуса, Джордано Бруно, Галилея, Кампанеллу, евреев, осужденных Богом на убийство, альбигойцев, процессы с пытками и сожжением на кострах, как колдунов и магов… ты меня понимаешь…

– Мне трудно понять тебя, во всяком случае, я пытаюсь следовать за твоей мыслью; за некоторые действия действительно Церковь несет ответственность, да и следовало бы попросить прощения у человечества. Но не могу, как не убеждай меня, принять, что однажды папой будет выбрана женщина. Да ты сам-то понимаешь – что ты говоришь? Это же против законов Христа! Господь не позволит ни одной женщине занять папский престол.

– Можешь ответить мне: Христос, поскольку он был человеком, замечал тусклость и медлительность течения истории, или нет? И в обществе своего времени, среди спреев, мог бы он понять это? Обычаи той эпохи, они были совсем другими.

– А кто мы такие, чтобы отменять древние обычаи, существующие вот уже две тысячи лет?

– Мы все еще не решаемся выбрать папу, потому что не умеем смотреть в будущее.

– Не хочешь же ты сказать, что потому у нас нет папы, что не хватает мужества поставить на место священника, да и папы тоже, женщину?

– Ты сказал, я этого не говорил.

И камерленг смутился. Он пришел, чтобы хоть немного прояснить будущее, чтобы принять от этого чудака немного света, чтобы получить от него уверенный отказ от своей кандидатуры на место папы. А что услышал? Услышал о возможности выбора женщины на престол Петра с ключами от врат будущего.

Нет, этот бедняжка – действительно, ненормальный. Страх исчез, можно больше не уговаривать его идти в конклав. Мало того, будет гораздо лучше изолировать его, чтобы исключить его влияние на кого-нибудь из неискушенных ста двадцати трех кардиналов.

– Да, я согласен, Владимиро, лучше будет, если меня здесь не будет, будет лучше, если я не пойду больше голосовать.

Нет, не мог Веронелли больше слушать этот мелодичный голос, не мог больше видеть эту лучистую улыбку, эти остановившиеся и беззащитные глаза.

– Не мучайся ты, знаю что очень трудно, да и слишком рано думать о выборах женщины, успокойся, пожалуйста. Еще нужно помучиться, преодолевая религиозные запреты и устаревшее мнение многочисленных верующих, что женщина не может занять место рядом с мужчиной. Миллионы женщин, сознание которых не принимает мужскую свою половину, как и миллионы мужчин, не хотят принимать женскую часть своей сущности – в этом бедствие и проклятие наше. Должно пройти много времени, пока медленные мельницы истории с помощью нас, католических священников, а также аятолл, раввинов и всех оставшихся на земле колдунов, перемелют мириады людей, превращая их в жертвы застарелых традиций.

– Нет, Этторе, я тебя больше не узнаю! Ты только не проговорись однажды им. Не понимаю тебя, да и осуждать боюсь.

– Я знаю. В другое время ты мог бы меня послать в Святейшую канцелярию, что привело бы к судебному процессу, из которого невозможно никогда и никуда выйти, разве что на костер.

– Этторе, я тебя умоляю! Неужели ты забыл – кто ты?

– Где я теперь нахожусь, к сожалению, мне не удается еще забыть! Это единственное мое мучение… здесь… иначе… – Этторе Мальвецци не решился произнести всю фразу целиком, неожиданно для самого себя разволновавшись.

– Иначе?

– Иначе уже был бы там же, где Контарди и Маскерони… но меня держат еще некоторые воспоминания, некоторые люди, что ждут меня, и некоторые друзья… кто тает, может быть еще и ты…

Лицо Мальвецци покрылось слезами, да и Веронелли не удавалось больше скрывать свое замешательство перед этим человеком.

Животные, будто предупреждая его о состоянии души хозяина, приблизились к его креслу, соперничая, кто из них первым прыгнет ему на живот.

– Извини их за бесцеремонность… И таким образом, устранившийся от всех и подозреваемый всеми, включая их, кто ко мне хорошо относится, я здесь, во всем неуверенный, весь в сомнениях, впрочем, вполне по-человечески, и тот, который тебе никогда не нравился…

– Но мы хотим тебя живым, Этторе; только не говори опять, что ты мне не веришь.

– Верю тебе. А что вы будете делать с таким, как я? Знаешь, я сейчас вижу твою маму, около тебя, ты ее гладишь по голове. И вижу двух твоих братьев в Риме, один собирается идти по старой Аппиевой дороге, другой лежит больной в постели, ему помогает его дочь. Знаешь, послезавтра в Риме будет страшная буря, которая принесет много несчастий и будет продолжаться несколько вечеров… вчера они приходили и для этого, исповедывались, а потом захотели узнать – правда ли, что Мальвецци «видит»…

Упоминание матери поразило Веронелли. На мгновение в мозгу вспыхнуло знание того, что мука этого человека является доказательством его безумия. На мгновение только увидел он то, что дано этому человеку, который, может быть, познал присутствие Зла и Добра, вызывающее перед его глазами немедленный переход в будущее, так же, как комната, вдруг расширившаяся и вместившая в себя весь город. И лучше промолчать, не продолжать эту беседу, ставшую неловкой и мучительной.