Трудно было понять, который час; почти всю ночь ему чудилось, что наступил рассвет. Наверное, потому, что в его комнату проникал свет из окна напротив. Он встал, подошел к окну и увидел в доме на противоположной стороне странные тени, перемещающиеся за матовым темно-желтым стеклом. Теням аккомпанировал пес, протяжный вой которого попадал в такт их движениям. Стараясь обратить на себя внимание, он выл все жалостливее и жалостливее. Казалось, пес призывает кого-то: то ли не известных ему гостей за тем окном, то ли живущих на верхних этажах. Он посмотрел в узкий и мрачный двор, различить пса не смог, но знал – он внизу.
Зазвонившие колокола заглушили наконец скорбный вой собаки. Звон означал наступление нового дня в Риме. Это было время утренней мессы. Он не сомневался, что во время службы и у священника, и у молящихся, кроме всего прочего, нет-нет да и возникает вопрос о том, как завершится конклав в Ватиканском дворце.
Но не все его коллеги, прославленные гости, занимающие то же крыло Апостолического дворца, что и он, мучились бессонницей.
Однажды утром он, самый молодой примат из Ирландии, недавно ставший кардиналом, последует за ними в Сикстинскую капеллу. И тут же кое-кто из тех, кто склонен к предчувствиям, получит знак свыше – предпочтение отдадут ему, и на самом деле избранному в этот день. Не доверяя результатам голосования, проверяли дважды.
Тот его визит в Апостолический дворец… нет, это был не сон, но ощущение появившейся тогда слабости во всем теле осталось до сих пор.
На последнем конклаве, проходившем в тех самых комнатах, где всё свершалось так быстро, господствовал кардинал из Мадрида Овиедо – только двое из выживших сейчас могли помнить его, одного из древнейших: надо было видеть, как он старался удержать открытыми слипающиеся глаза.
В те времена Рим был совсем другим – он, казалось, не реагировал на свой собственный шум, который так легко долетал до апартаментов Ватикана.
– Если найдешь восковые «затычки» для ушей, как у меня, проблема шума сразу разрешится, – стараясь, как всегда, быть ироничным, сказал палермский кардинал Челсо Рабуити, к которому он пришел послушать последние новости о пожилом испанском коллеге.
Откуда ему знать, кто живет там, за матовыми стеклами?
Нет, понять это невозможно, правда, ему известно – второй этаж той части дворца чаще всего отводят исключительно итальянским кардиналам. Они активны, общительны и резвы – на бегу, между двумя днями голосования, согласовывают, кто за кого. Известно стало, что о потере «папского» веса у итальянцев прошелестел однажды и один из высоких политиков, с большим чувством настаивая на национальном компоненте в Священной Коллегии:
– Пусть даже с Юга, пусть даже старого, но, пожалуйста, Ваше Высокопреосвященство, выберите итальянца. Италия ни одной стране в Европе ни в чем не может быть соперницей. Должна же страна жить надеждой на… Изберите итальянца…
Вспомнился пример из фантазмов далекого прошлого. Пужина, кардинал из Кракова, был удален из конклава на основании вето австрийского императора, и папой тогда стал Сарто. Вмешательства же современных итальянских политиков только косвенные: трудно представить, чтобы кто-то из них имел влияние на Ватикан.
А беспокойные тени с нечеткими формами все же жили в ночи. Двигались, напоминая театр теней, в котором всегда есть намек на реальную жизнь, где существует стремление к власти, заводятся важные знакомства, наблюдаются вспышки раздражения и ярости, где живут соблазны и кипят страсти, где все творится как бы в иной реальности, где, наконец, само слово может означать что угодно, в том числе и тайну, и заговор, и молитву.
И не только в той таинственной комнате мечутся тени. Они живут и в других домах, если подумать. Миллионы простых жителей в этой половине мира спят, им снятся сны, в другой же части света люди же встали и побежали, напоминая муравьев в их сумасшедшей деловой суете. Потом эти половинки мира меняются местами: спят те, кто целый день были в бегах, и, наоборот, – бегут те, что отдыхали и видели сны.
Поражало неумение представить отсутствующих, даже своих близких. С ними, живущими теперь далеко, и встретиться-то было трудно. Тоска по родным вызывала острое чувство одиночества. Потому-то он так любил рассматривать их фотографии, любил телефонные разговоры с ними. Двигающиеся тени – они беспокоят его и не дают вернуться в постель. И все-таки любопытно – кто же выйдет из этих дверей?
По абсолютной тишине в соседней комнате он понимал, что капеллан, его секретарь, все еще спит. Будить Контарини не хотелось. Посмотрел на телефон. Позвонить Кларе, своей сестре, в Болонью? Но в такой ранний час разве кого можно беспокоить? А как же узнать, сдал ли Франческо экзамен по конструкциям: уже дважды мальчик просил молиться за него. Посмотрел на фотографию в серебряной рамке – Франческо со своей матерью, не оставляющей его одного никогда, даже на фото. Надо же, как он вырос, – и стал меньше похож на отца. Впрочем, и не на меня; в мальчике появилось что-то от бабушки и моего брата, бедного Карло, – нос или рот, когда смеется. Ах, эти дяди, внимательно изучающие признаки общей крови, – кто и что знает об этой тайне…
Он снова лег, заставляя себя остаться в постели еще ненадолго. Только пять утра – до семи нельзя даже и заикаться о мессе. Может быть, помолиться? Иначе приходят все эти фантазии о тенях напротив да о сходстве с племянником. Кто только не просил его: «Баше Высокопреосвященство, помяните меня в своих молитвах» И почти каждый из просящих доверял ему свои тревоги, секреты и душевную боль.
Посмотрел на позолоченную скамью для молитвы с красной подушкой на подставке для колен, стоящую перед распятием, на мебель, что должна была быть одинаковой в каждой из ста двадцати семи келий кардиналов конклава. Начал думать о своей позе, о своих жестах во время службы, об облачении, черном и красном – обо всем, что было нужно для молитвы, – нет, пожалуй, добавить тут нечего. Стал разглядывать картины на бочарном своде, порадовался позолоченным дверям, облицовке шкафа, что содержал маленький алтарь для мессы, решил: можно помолиться и лежа.
Взял четки, начал читать молитвы за тех, кто просил и более всего мучился. Мать – за двадцатилетнего сына, умершего от рака. Отец – за двух дочерей-наркоманок, которых, после того как они пропадали целый год не известно где, наконец нашли и поместили в центр реабилитации. Вдова – за саму себя, оставшуюся в одиночестве, без всякой сторонней помощи. Мэр города и президент большого промышленного объекта, не имевшие мужества открыться ему и ответить разумно, со смыслом, на ряд его вопросов. Что их мучило – чувство ли вины, связанное с превышением власти, ужас ли перед раскрытием их «неправых» дел и опасность в связи с этим быть втянутыми в какой-нибудь скандал?
Вспомнив прихожан в своих молитвах, он перешел затем к осуждению мутного и беспорядочного зловония, подлости, порока, слабости, эгоизма – всего, что являлось неотъемлемой частью человеческого существа, любого человека, такого, например, как он, да и тех теней, вероятно, что мелькали за матовым стеклом. Странно, но и теперь он не был способен замолвить словечко за всех, кого любил. Знал, что единственная сила, которая может противостоять дурному, – любовь. И это чудо – любить кого-либо более, чем самого себя, – еще не пришло. Придет?!
Посмотрел на распятие, черный и изогнутый предмет, – произведение скульптора XVIII века, который хотел запечатлеть всю экспрессию действа во фламандском стиле, а может, и в более нордическом. Грудная клетка открыта, кости цвета кожи, тело напряжено и изогнуто дугой, лик искажен мукой боли, набедренная повязка смещена и изодрана, как будто налетевший ветер разорвал ее на части. Нечто похожее он уже видел раньше, в музее европейского города Стокгольма, далекого от классического искусства. Отвел глаза. Нет, не мог он молиться перед этим распятием.
Положил четки на комод. Закрыл глаза. Может быть, пропеть псалом Ave Maria – это помогло бы ему заснуть. А ведь это превратилось же в привычку – чтобы избежать чего-то, что ему не нравилось, он уходил в сон. Но, может быть, будет лучше окончательно проснуться, встать, выйти из кельи и пойти на мессу?
Из соседней комнаты послышались звуки, значит монсеньор Контарини встал и открыл дверь. Вот и первый звук его кашля, и первая тайная сигарета. Знал, что позднее Контарини откроет окно, чтобы дым вышел. За все годы совместной работы с ним Контарини пытался, по меньшей мере, раз двадцать бросить курить.
Ну, и кто спит дольше?
Да, молиться он не мог. Мысли ушли совсем далеко, но губы его двигались и перед глазами пробегал «фильм» из жизни других. Следование за жизнями других, позабыв о своей собственной, подчеркивало рожденную недавно любопытную его способность давать таким образом себе отдых, да к тому же радовала возможность не думать какое-то время о конклаве.
Кажется, он становится хорошим исповедником. Жалко только, что всего несколько раз в году он может бывать в том большом промышленном городе на Севере, куда был назначен архиепископом.
Во время одного из пасторальных визитов по деревням он остался в одной из них почти на целый день, исповедуя прихожан. В церковь приходили, в основном, пожилые верующие, но появлялись и молодые, симпатичные и интересные. Исповедовались. Казалось, нить, натянутая между ним и ими, не прерывается ни на мгновение. Вопросы молодых чаще всего носили сугубо личный характер. Они не имели никакого отношения к вере, и тем более не входили в суть исповедания. Вопросы эти были странной смесью из самых разных понятий. Разговор шел главным образом о любви. Чувствовалось явное желание показать своеобразие своей собственной жизни, не ведающей скованности, смущения, застенчивости и стыдливости.
Из-за решетки исповедальни он видел лицо с пристально глядящими на него глазами, аккуратно выбритый череп; изредка поблескивали серьги – в мочке уха или в ноздре.
Когда услышал, о чем его спросили, – к тому же ответ требовался незамедлительно, – он почувствовал раздражение:
– Почему ты меня спрашиваешь об этом?
– Потому что хочу уехать… с вами.
– Со мной? Но почему?
– Да, потому что здесь меня никто не хочет слушать, и я вынужден постоянно притворяться перед всеми.
– Но зачем тебе нужно притворяться, что у тебя за секреты такие?
– А я должен прятать все, чем живу и о чем мечтаю: – что не хочу работать, а хочу путешествовать и быть богатым. Что предпочел бы машину «Ferrari», а не «Punto» моего отца. Что мне нравится девушка моего друга, что хотелось бы жить в городе…
– В городе?…
– Да, и поэтому хотел бы поехать в Турин, с вами. Может быть вам нужен водитель или повар? Я вожу машину и хорошо готовлю очень вкусный крепес, могу и пиццу, знаю не менее трех типов соуса для пасты…
– Но я ем мало: паста, салат и кусочек мяса.
– Ну, тогда еще и лучше – то, что вам нравится, можно приготовить очень быстро!
– Но я кардинал архиепископ, а это значит, что со мною жить – любому станет скучно. Кстати, сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Я знаю наверное, что ты быстро соскучишься со мной; я стар, мне уже шестьдесят три года.
– А мне пожилые всегда более интересны. И потом, вы ведь – не кто-нибудь, не простая персона, с вами мне скучно не будет.
– Прежде чем стать старым и, как ты говоришь, интересным, я тоже был молодым. Должен тебе сказать, что каждый возраст по-своему прекрасен и имеет свои преимущества. Жизнь – это дар, который ах как быстро может исчезнуть; не торопись подводить итоги своей юности.
– Все это – пустые слова. Да, я – молодой, но жизнь молодых меня совсем не привлекает.
– Это нехорошо, это как раз то, что больше всего не нравится нашему Господу. Знаешь ли ты, что говорится о детях в Евангелии: «…если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное» (Мф: 18-3).
Вспомнилось, что после цитаты из Евангелия, парень вдруг замолчал. И вовсе не потому, что его переубедили. Более того, может быть, как раз упоминание Евангелия и отдалило его. Ведь весь разговор его на исповеди был вызван протестом против всего и вся, да и в какой-то степени явился причиной приблизиться к нему, к пожилому человеку, от которого веяло магией успеха.
В деревне ведь как считается: кардинал – тот же актер, а то и промышленник, футболист или певец. Помнится, и в его семинарии в среде учащихся молодые мечтали о карьере, правда, церковной.
Карьера в Церкви… Апогей, которого можно достичь здесь: конклав. На память пришла его собственная тоска по карьере, когда он только-только начинал учиться в семинарии Болоньи.
Наконец он встал, услышал Контарини. Тот двигался по своей комнате все быстрее и быстрее, как будто давал понять, что наступило время готовиться к мессе.
Подошел к окну – посветлело. Стало труднее различать окно с матовыми стеклами; тени, что жестикулировали прежде, замерли, но собака во дворе все еще продолжала жалобно выть.
Поднял глаза, небо над Римом становилось голубым – совсем другим, чем над его родным городом. Ляпис-лазурным что ли, цвета неба Африки на восходе. И никакого утреннего тумана, как в его стороне. Отметил – в Риме и само пробуждение было веселее.
Пошел в ванную комнату, бросил взгляд на ножки ванны в виде львиных лап, на матовые стекла овального окошка. Представил: все сто двадцать семь ванных комнат, как две капли похожи на эту. В одни и те же утренние часы в них входят, подобно ему, другие пожилые кардиналы. Посмотрелся в зеркало. Нужно будет побриться – вчера не брился, щетина выросла.
После extra omnes, произнесенного кардиналом-камерленгом в закрытом от всего мира конклаве, прошло пять дней. В эти дни двери дворца опечатаны. Никакой возможности контакта с внешним миром, разве, если очень нужно, через секретарскую камерленга. Все присутствующие обязаны отключить сотовые телефоны. Кое-кто накануне пытался нарушить это правило, но, после угрозы изъятия, вынужден был подчиниться. Известно, что американцы держат сотовый телефон включенным всегда; временами – говорят по телефону беспрерывно. И кто знает – сколько еще других людей во всем мире делают то же самое.
Отодвинул мочку левого уха, чтобы не порезаться, – брился старой опасной бритвой. Правая рука заболела так, что какое-то время он не мог ею двигать. Слышал, что не только он сам, многие жаловались на артритные боли в этот сезон. Сильные спазмы чувствовал и стоя в соборе, вблизи алтаря капеллы Плащаницы, когда совершал торжественное благословение. Внезапно на память пришла сцена благословения urbi et orbi с лоджии Св. Петра.
Прервал бритье, посмотрелся в зеркало, рука с бритвой на весу осталась в воздухе. А если коснуться сейчас острием?… Облокотился левой рукой о край умывальника и опустил глаза.
Нет, нужно что-то менять – его имени нет ни в прогнозах курии, ни вне ее. К тому же, ни в какую группировку он не входит, на помощь хотя бы одного из министерств Церкви надежды никакой. Вот ведь стал кардиналом, а все еще под строгим наблюдением Ватикана. Знал, что принят и почитаем как пастор, более того, как ученый и политик. А! Знал также, что посвящением в сан кардинала обязан папе, уважаемому им человеку. И теперь, после его кончины, представить невозможно, чтобы новым великим понтификом» могли выбрать итальянца, тем более живущего тихо и в тени, как он.
– Если бы божественному провидению было угодно повернуться по-другому, я мог бы остаться внизу, в моей епархии, жил бы как ты… – обратился папа к нему не смущаясь присутствия нескольких близких друзей, за завтраком после консистории, на которой он стал кардиналом. И тут же добавил: – Говорят, у тебя мало духовных сыновей, да и разводов много…
– Да, высокое благосостояние плохо переносится. Его последствия лишили моих прихожан духовных ценностей. Но, должно быть, есть и другие причины, которые до сих пор я и сам не уловил, которые искал… искал… – и, положив серебряную вилку на лиможскую тарелку, он глубоко задумался.
Не хотелось говорить папе, что искал он эти причины в самом себе. Однако папа был из тех, кто понимал суть дела.
– И ищешь их… в себе.
Глядя на почтенного старика, отметил: совсем согнулся. Как папе удалось узнать ход его мысли?
Память об этом незабываемом дне не оставляла его никогда, была с ним и во время сегодняшнего завтрака. Чувства его по отношению к тому дню обострились, но не с той степенью доброжелательности, с какой один из наиболее влиятельных мужей курии, кардинал Владимиро Веронелли, камерленг Святой Римской Церкви, исследовал тот же день поминутно.
Инстинктивно чувствовал со стороны многих подозрительность, недоверие и антипатию, превышающие уважение к нему в десятки раз. Как будто в тот момент, когда надо было поддерживать его, могли появиться доказательства недостаточной его пригодности к руководству Церковью. В общей атмосфере конклава ощущался явный оттенок сомнения в действенности его программы, открыто им тогда провозглашенной. Между тем эта встреча на высшем уровне должна была бы представить только одну неколебимую истину, в которой нуждались миллионы слабых и растерянных людей. Казалось, именно эта последняя была главной. Мысль, пришедшая в голову человеку, который анализировал каждый момент того самого дня и сумел совсем немногими словами сформулировать свои наблюдения.
Веронелли, нынешний камерленг, с помощью кардинала-декана Антонио Лепорати с особенной тщательностью готовил каждую минуту проведения всего процесса конклава. Само это важное действо предназначено было дать католическому миру преемника понтифика, который оставил такой ощутимый след в истории. Преемник должен знать латынь и говорить по-латински. Должен быть способным запрещать использование сотовых телефонов во время заседаний, чтобы новости тут же не «вылетали» из помещения. Должен был опечатывать печатью из перекрещенных ключей – гербом апостола Петра – двери Сикстинской капеллы от внешнего мира, как это делалось веками. Должен был препятствовать передаче новой информации в мир теми кардиналами и их капелланами, кто уже освоил компьютер и интернет.
У него же самого, действительно, не оставалось никакой надежды на то, чтобы подняться на лоджию Св. Петра в тот вечер, той мифической осенью и произнести благословение urbi et orbi.