Месса. Прислуживает капеллан, монсеньор Джорджо Контарини. В церковь проникает солнечный луч, освещает маленький алтарь, расположенный в створе раскрытых дверец большого шкафа, белую полотняную скатерть, позолоченную чашу. Луч пробегает по стенам, стеклу окон и ложится на просфору, лежавшую на льняном полотне. Он чувствует, как луч попадает на его правую руку, как раз на то место, где болит. Благословенное тепло своей лаской, похожей на нежное прикосновение руки любящего человека, успокаивает боль.

Сестра, племянник, свояк, свояченица – вдова брата, Контарини, друзья по семинарии, ушедшие из нее в светскую жизнь, сумевшие заиметь детей, которые в свою очередь родили своих детей… Словно фонарем осветились имена тех немногих, кого любил. Возникли в памяти и скончавшиеся, – их намного больше живых, – но только череда их лиц, а не имена, как будто ветер, перемешав их все, вырвал эти имена с корнем.

Несколькими минутами позднее удивился самому себе. Какая сила душевного подъема должна была вынудить его к произнесению канона на латыни: Hoc est enim corpus meum? Увидел, как Контарини несогласно покачал головой. Неужели капеллан контролирует всякое его слово? И почему только взбрело в голову сказать эти слова по-латински? Этот язык он ребенком впервые услышал на мессе, не вникая тогда в смысл службы, но принимая в ней участие и воспринимая ее как финал чудесной сказки…

Взял просфору – казалось, она добавляет силу его вере, а заодно и чуду превращения Тела Господня в хлеб. Сколько раз в своей жизни он это проделывал; как часто уставал, чувствовал себя неуверенным, рассеянным из-за шума жизни, бурлившей внутри него, – глупой, механической, чуждой. Держа просфору в руке, он вдруг особенно остро почувствовал банальность ежедневной жизни, но, в тот же самый момент, может быть от осознания бесполезности крестной муки, в нем вдруг взыграло чувство юмора.

Теперь еще этот кашель капеллана и запах от свечного покрытия пола отвлекли его, и еще эхо далекого клаксона, и торопливые шаги по коридору: кто, кто-то спешил, на шестой день конклава, проникнуть в святой дворец, на шестой день конклава? Но было и урчание в пустом желудке. Внутренний шум взял верх над всеми прочими, он шел из его встревоженного и непокорного тела, которому, видимо, было безразлично свершавшееся в данный момент в церкви чудо.

В старом соборе он мог и не обращать внимание на всякие неудобства, бесцеремонность толпы и медленное течение обряда. Там ему удавалось сконцентрировать внимание на просфоре, и, ах если бы он еще мог ответить на важные вопросы: «А ты – ты веруешь ли? Веришь, что я твой Бог?» Здесь же, совсем наоборот, здесь было его место, интимное, и никто не мог потребовать от него ни большей театральности, ни формального служения. Тут он один, с просфорой, и только Контарини позади него.

Почему он не может тройным движением руки, одним только жестом ответить на те вопросы, хотя бы, например, вспомнив причину существования всего сущего и опершись на нее? И потом – должен ли находиться человек среди тех, в чью обязанность входит выбирать папу, или более того, – среди тех, кто мог бы быть представленным на избрание?

Встал на колени перед просфорой, как делал это всегда. А когда для благословения вина в чаше вновь поднялся, солнечный луч переместился и его руки больше не касался.

Нужные слова в конце службы быстро соскользнули с его губ, после чего его лицо стало безжизненным, словно лица тех, безымянных, кого он любил и кого больше не было с ним. На этот раз сказал все точно, по-итальянски, согласно записям в реформах Второго Ватиканского собора. Тихо, без всяких помех и остановок закончил обряд. Контарини больше не кашлял.

После мессы капеллан подал ему завтрак. На столе, рядом с салфеткой и чашкой, лежала вчерашняя почта, что обычно приходит домой накануне. Правила конклава предусматривали строгий контроль за перепиской любого, живущего в Ватикане, и почта уже была вскрыта.

Теперь из дворца ушли все шумы жизни.

– Ваше Высокопреосвященство, выборы в десять, осталось всего полтора часа; приготовлю Вам одежду и папку с документами. Потом мне надо будет бежать на совет к префекту Папского дома – кажется, там появились какие-то новые инструкции.

– Опять меняют что-то, старые правила давно уже никуда не годятся, как перлюстрация почты, например.

– Пришло письмо от палермского кардинала, думаю, что и оно не избежало цензуры.

– Не может быть, общение между нами внутри конклава все-таки еще свободно от этого.

– Не уверен, – подозрительно быстро отреагировал Контарини.

Вскрыл письмо, написанное от руки мелким почерком, и прочел:

«Дорогой Этторе, необходимо встретиться до утренних выборов. Будут: я, Генуя, Неаполь, Милан, Флоренция, Болонья и Венеция. Желательно твое присутствие. Это важно! Увидимся у меня».

Интересно – что важнее? Искусно плести интриги с итальянцами против кардиналов Востока, что тысячами голосов всегда голосуют за своих фаворитов? Или против тех детей из Африки, которые, по мнению уже многих, – настоящее будущее Церкви? Азия? Проблема Китая? И как быть с надеждами китайцев на получение места наследника Маттео Риччи – вызов, брошенный католической Церкви, все еще запрещенной, тайной в стране, которую ожидает, по всем прогнозам, также великое будущее? Перечитал список коллег: Генуя, Неаполь, Милан, Флоренция, Болонья, Венеция, сам Рабуити и он, из Турина. Нет кардиналов курии. Случайно ли?

– Куда разместили кардинала Рабуити? – спросил он у Контарини.

– В крыло напротив, дорогу знаю. Если хотите, чтобы я Вас проводил туда, нужно поторопиться, потому что потом я должен бежать на совещание.

– Сейчас буду готов.

Надел сутану с красной окантовкой и такими же пунцовыми пуговицами, ермолку. Взял папку с документами и сунул в нее еще непрочитанную почту.

– Пойдемте, Контарини.

Вышел, закрыл дверь на ключ и отдал его секретарю.

В коридоре, куда никогда не попадало солнце, было холодно. От заплесневелых стен с разбухшей и местами отвалившейся штукатуркой пахло сыростью, гнилостный запах ее подавлял все прочие. В глубине коридора заметил монахиню, сворачивавшую в другой отсек. Как, разве такое может быть? Конклав – это же место, предназначенное только для мужчин!

– Не монахиня ли там прошла?

– Нет, Ваше Высокопреосвященство, это был бенедиктинец в сутане.

Как он мог так обмануться? Здесь должны находиться только мужчины – этим уникален Ватикан. Такой порядок установлен несколько конклавов назад: избираемый папа обязан был проходить медицинское обследование на подтверждение принадлежности его к сильному полу.

Посмотрел на Контарини, шагает быстро-быстро, такой скорости ему никогда не достичь. Чувствовал исходящий от секретаря запах одеколона, которым обычно тот опрыскивался. Принадлежность капеллана к клиру очевидна: как всегда, безукоризненно одет, элегантен, руки ухожены, аккуратно причесан – волосок к волоску, ботинки с темной застежкой. Да, это лучший из его помощников, что и говорить, но и самый таинственный. А этот свет в глазах, когда обманул, отрицая монахиню в фигуре, свернувшей в другой коридор…

Контарини был сравнительно молодым человеком, ему только что перевалило за сорок. Ночи часто проводил тихо, но всегда был наготове, ожидая, когда понадобятся его услуги. Говорили, что капеллан до сих пор переживает трагедию, случившуюся в его прошлой жизни женатого мужчины. Брак закончился самоубийством жены. Почти сразу после смерти жены Контарини выбрал себе стезю священнослужителя. Никто и никогда не рисковал говорить с ним о его трагедии. Часто казалось, в элегантном секретаре все еще присутствует что-то из манер женатого человека. До сих пор Джорджо Контарини хотелось нравиться и тем, например, что, с учетом страшной потери в прошлом, его жизнь капеллана, как ангела-хранителя, не отделима от жизни Его Высокопреосвященства.

Несколько преувеличенная забота Контарини была кардиналу в тягость. Педантичность, с которой Контарини контролировал его гардероб, выбирал ткани, обстановку, обувь, постельное белье, часто вынуждали архиепископа упрямиться и капризничать. И все-таки бытовые мелочи остались за секретарем. Тем более, что в конце концов кардиналу это было на руку: Контарини тонко и деликатно умел подобрать цвета в одежде, правильные продукты, ароматы и цветы для украшения алтаря, знал, кому, какой и по какому случаю предпочтителен подарок тем лицам, что окружали архиепископскую курию.

Как-то в Турине в день его рождения племянник Франческо несколько ревниво отметил:

– Дядя, по крайней мере в день твоего рождения могли бы мы пойти на ужин одни, без твоего сопровождающего?

– Но мы ведь и так в интимной обстановке… – ответил он, улучив момент, когда секретарь удалился поговорить по телефону и не мог услышать этот разговор.

– Ну, не очень-то, с этим человеком… И потом, он так много курит! Между прочим, заметь, – больше меня…

Он и сам хорошо знал слабое место Контарини – курение.

– Ваше Высокопреосвященство, нужно идти сюда, осторожнее, пожалуйста, – здесь начинается винтовая лестница.

Ну вот, Контарини напомнил ему о реальной жизни. Они повернули направо, в тот отсек коридора, где он увидел смутившую его и затем быстро испарившуюся фигуру в сутане.

Никогда не теряя чувства ориентации, Контарини почти бежал, качая головой в такт своим шагам. Вспомнилось, его секретарю было свойственно чувствовать повсюду себя как рыба в воде и находить выход из любой ситуации. Насколько трудно было, например, вести машину по улицам Рима, при большом и хаотичном движении в городе. Конечно, вымпел с флагом Ватикана на капоте означал их право на преимущество. Но и это не всегда выручало. Однако Контарини и здесь, в море автомобилей и автобусов, не терялся. Умел договориться с водителями на площади, со сторожами автостоянок. Говорил с ними спокойно и уверенно, правда, с явным чувством своего превосходства. Последнее, бывало, приводило в бешенство собеседника, но ничто не мешало капеллану достигнуть своей цели – проехать или запарковать машину.

И тогда, в эти моменты кардинал сжимался, задергивал занавески в салоне машины, потому что стыдился резкого тона своего водителя, но при этом никогда не находил мужества укорять его за способы достижения результата. Знал, его смущение заметно, но Контарини умело показывал свою зависимость от него и вынуждал к снисходительности, демонстрируя послушание и кротость.

Спускаясь по узкой винтовой лестнице, он подобрал подол одеяния правой рукой, чтобы не споткнуться. Старые деревянные ступени скрипели при каждом шаге. На лестнице сумрачно – свет от слухового окна едва проникает. Но Контарини шел быстро и, казалось, хорошо видел в этой полутьме. На первой площадке, уже при повороте на нее, они увидели луч света из-под двери, за ней раздавались громкие голоса. Диалог был шумным и беспокойным, похоже, дискутирующим было неважно – слышат их идущие по лестнице или нет. Контарини остановился, обернулся к нему и, слегка улыбнувшись, внимательно посмотрел в глаза. Ждет указаний?

– Идемте же, Контарини… у нас нет времени.

Воспользовавшись приглашением идти дальше, сделал вид, что произнесенные шепотом слова должны были означать не причастность его самого к тем, за дверью, а якобы нежеланием прерывать их оживленную беседу.

– Ну, конечно, Баше Высокопреосвященство, идемте!

Не удивился неестественно оживленному голосу своего секретаря. Смутился что ли Контарини или нет?

Мог поклясться, что Контарини те люди были знакомы, наверняка он знал их по именам. Двумя-тремя пролетами ниже они услышали звук приоткрывающейся двери, и капеллан опять остановился, перегнулся через перила, чтобы посмотреть – кто там.

– Контарини, да перестаньте же, ведь мы опаздываем!

Теперь и он, раздражившись, повысил голос. Это не впервые, когда его секретарь слишком многое на себя берет и хочет спровоцировать его на неосторожный шаг, прикрываясь при этом притворной податливостью в своем служении ему.

Капеллан наконец очнулся и поспешил к следующему пролету лестницы.

Дошли до большой круглой площадки, еще раз спустились, теперь же по широкой лестнице, вошли в крыло дворца, где собрались итальянцы. Проходя в дверь с гербом папы Пия X над ней, услышали:

– Ах, Ваше Высокопреосвященство, какая честь! Преосвященные кардиналы уже у архиепископа Палермо – ждут только вас, – так встретил его приход прелат камеры Его Святейшества. И, после того как поцеловал кольцо, пропустил гостей в помещение.

Тем временем Контарини быстро удалился, чтобы не опоздать на совещание.

– Пожалуйста, Ваше Высокопреосвященство, сюда, в эту сторону.

И быстро-быстро пошел вдоль стены, где были размещены гербы последних понтификов с портретами их секретарей: Мерри дель Валь, Мальоне, Гаспарри, Тардини. Мальвецци последовал за ним. Повернули за угол, обнаружилась длинная лоджия, обращенная на двор Сан Дамазо. В лоджии, сплошь уставленной цветочницами с растущими в них лимонами, он увидел новый коридор, освещенный витражами. Прелат подошел к вырезанной в стене, той же расцветки и поэтому неразличимой, небольшой двери. Открыл ее без стука и посторонился, пропуская вперед кардинала из Турина.

Появился Рабуити, архиепископ из Палермо, пророкотал приветствие глубоким басом. Лицо его излучало веселье, впрочем, как всегда. Губы растянуты в улыбке, создавалось впечатление, что она никогда не исчезает, даже когда нужно решать серьезные и секретные дела, наподобие тех, к которым они должны были вот-вот приступить.

– Как мило с твоей стороны, что пришел, как любезно! Ах, я же говорил нашим друзьям: «Вот увидите, Этторе обязательно придет, увидите, он не пропустит наш завтрак!» – и легонько, как воробей, прихватил Мальвецци за локоть, разворачивая его в сторону другой двери, при проходе через которую из Рабуити полились новые излияния чувств:

– А вот и наш бесценный друг, а вот и наш Этторе!

Вошел в помещение, увидел – гости сидят вокруг роскошно уставленного стола. Накрыто к завтраку, угощение приготовлено с соблюдением установленных правил монахинями из центральных кухонь, – много обильнее того, что ему подавал утром Контарини. Из стены, над головами собравшихся выступало огромное деревянное распятие. Выполненное в классическом стиле Донателло, оно отличалось от того готического, что огорчало его, коленопреклоненного, в собственной келье. Присутствовавшие были в тех же парадных одеяниях, что и он, готовые в любой момент проследовать в Сикстинскую капеллу, где через час должно проходить голосование.

Осмотрел одно за другим лица сидящих. Потом годами они будут появляться вместе с ним на страницах журналов, газет и на экране телевидения. То готовые принять его в своих резиденциях, то в тот момент, когда, рассекая толпу показными улыбками на губах, – как Рабуити, улыбающегося особенно слащаво, – они садились в машину позади него, чтобы сопровождать его в пастырских поездках по Италии. Он не помнил своих комментариев обхаживавшим их журналистам, которым удавалось пробраться за престол святых дворцов, на вопрос о возможности выхода папы из конклава. Кое-кто из сидящих здесь дрожал тогда от одной только мысли об этом, боясь представить себе что-либо подобное. Кое-кто уходил в себя не в силах понять, не то что принять эту горькую чашу. Кое-кто считал себя самым последним человеком, не заслуживающим даже думать об этом. Тем более что, согласно заклинанию против дурного глаза, сложившемуся века назад, каждому иерарху Церкви отказывалось в такой возможности, не говоря уже о надежде на что-либо подобное.

Только у архиепископа из Венеции журналисты не спрашивали ни о чем.

Заметил серебряные сосуды, наполненные шоколадом, тем самым, которым обычно угощали понтификов после первой мессы для восстановления сил после длительного поста. Пока разглядывал волшебство серебряной барочной посуды на столе, которое усиливалось сверканием люстры муранского стекла, зажженной при полном свете дня, увидел Рабуити, придвигающего к нему стул.

– Садись, лучше разговаривать на полный желудок; шоколад все еще горячий, выпей чашечку.