Долго рвался он к этому делу, к этому тряскому, будоражному машинному гулу. Руки Родиона попривыкали к колесикам, рычагам, рукояткам, кнопкам еще до работы на станке. Этими руками он всегда в жизни что-то ворочал, крутил, опускал, поднимал — тренировался в армии: станок как танк. Крутишь и правой и левой — подводишь, разводишь, — двигаешь сразу двумя руками. Солдатом полюбил Родион разные механизмы, научился отличать в работе каждый на слух.

Но сегодня был не его станок, а запасной — староватый, стоявший на всякий случай. Его прежний, который он заботливо доглядал, протирал, ублажал почти что, гудел ровнее, был послушнее и налаженнее. Он-то теперь и был разобран. Разложен по частям, каждая деталь порознь.

По выработанной давно привычке руки ложатся на пусковой рычаг, открывают щиток, мигом достают обточенную деталь. Кладут и тут же вставляют новую. Так целую смену.

Нажитым чутьем угадывается под конец смены по станочному гулу время. По тому, как бьется под резцом тонкая жилка огня, как, коротко щелкая, замирает в станке шпиндель.

Разогретые за много часов работы, человек и станок пребывают в одном напряженном ритме. Опережая друг друга, бьются в каждом из них два заряда, две силы. У станка — мотор, у человека — сердце. Словно бы мощью мерятся. У человека есть еще память. У станка же лишь царапины, выбоины, трещины, разного рода отметины — следы, оставленные до тебя чьими-то руками.

Немало пришлось поработать на прежнем станке, пока приноровилась рука, пока свыкся с единственным у незарешеченного окна местом. В вечернее и ночное время мигали в то окно звезды: дивились людскому неугомонному шуму, размеренной суете и словно бы помогали своим мерцанием забыть усталость.

До мелочей все было ведомо, привычно, знакомо там. И споро шла оттого работа. Здесь то поджидать надо, то отпустить что-либо, то подкрутить, а время идет, летит…

* * *

На миг поднял Родион голову и тотчас увидел, как приближается проходом Сипов. Как обычно, шел мастер, чуть косолапя, припадая на левую ногу, как бы подтягивал ее.

— Сколько? — спросил он.

— Пятьсот, Анатолий Иванович.

— Дашь еще шестьдесят?

— Не успею.

— Задержись. Без прогрессивки останемся.

И, будто вспомнив о чем-то или чего-то устыдясь, подался Сипов дальше, расслабив рывком узел галстука. На лице вечная озабоченность. А внутри как бы вставлен невидимый механизм: когда идет Сипов, невидимый механизм словно отсчитывает в нем мысли. Шагнул — щелчок. Еще щелчок — еще мысль. Несмотря на возраст, хромоту и приземистость, Сипов расторопен, быстр. Кому непонятна его озабоченность: последняя смена месяца, до конца ее — чуть больше часа. Такой день зовут обычно «высоким»: в цеху выше требования, выше обязательства, выше производительность, выше… аварийность.

Да, работай на своем станке — развернулся бы Родион.

* * *

Неподалеку на той же линии менял фрезу Агафончик, шустроватый, с реденькой челкой малый, постоянно весь почему-то промасленный. Можно сказать, сосед, в одной смене работают. На минуту задержал он Сипова, перекинулся словом-другим, посеменил к Родиону.

— Пятьсот штук, говоришь?

— Пятьсот.

— Ну ты да-е-ешь! — Агафончик воровато зыркнул вокруг глазами, подсчитал, царапая подоконник стружкой толкнул в бок легонько: — Карман денег!

Родион отмахнулся:

— Какой там карман.

— Карма-а-ан. Чего уж тут! Заработать мастак ты.

— Да пойми: не могу иначе, медленно. Ну не привык!

— Не можешь?

— Не могу!

— Думаешь, я столько не мог бы?

— И делай себе.

— В тупой резец превратишься.

— Наоборот, острым станешь.

— Язви, язви…

Разговор и разговор, о котором вскоре и забываешь, тем более в шуме и гуле. И, однако, если бы гула не было, а наступил, скажем, конец смены и станки умолкли, Родион не забыл бы сказанного Агафончиком. В словах его он различил бы ухмылку, нарочито не скрываемую. Но пока пересменки не было. Как ни в чем не бывало станки продолжали работать.

На своем прежнем месте, случалось, давал Родион и поболее. Иной раз прихватывал по настойчивой просьбе Сипова лишний час. Ведь дело, если вдуматься, нешуточное — точить запасные части автомобилям. Судя по ящикам, куда только не попадают они. По всему свету расходятся, хватает на целый мир.

На стене — пучеглазые электрические часы. Смотреть не надо. По гулу ясно: вот-вот время кончится. Меняя резец, Родион на минуту взял у Агафончика ключ. Исправный резец — сменщику радость. Сразу пойдет работа.

Зажав болты, положил ключ на край станка у прохода. И забыл. Агафончик же, подойдя, сердито бросил:

— Больше не получишь. Кладешь где попало. Сопрут — ищи потом. С ключами вечно неразбериха, как сквозь землю проваливаются. Идти искать на старое место — некогда. Да и найдешь ли сразу? До того обложили то место шестеренками, что не подойти, не подступиться…

Меж тем как бы ни шло, пи ладилось дело, а две-три бракованные детали за смену отыщется. Измеришь скобой — толщина вроде нормальная, коснешься микрометром — туго, либо, наоборот, свободно. Вот и думай, гадай себе: вроде не брак, но и не деталь еще. Иди договариваться со шлифовщиками: останется чернота после них — запорол. Нет черноты — снял в аккурат, проскочила твоя деталь.

Хуже всего, если пойдет вдруг конус. Натруженный за день станок, пусть даже самый новый, все равно к концу смены разлаживается, сколько-нибудь да «размагничивается». И уж тогда проверяй, гляди в оба. Никакая шлифовка конуса не поможет. Недоглядел — так и запишут, а потом и вычтут.

В работе Родиона легко определить качество предыдущих операций. Размер, заусеницы, жилка огня, нагрузка на резец — проверенные не раз приметы. Определив их, можно и подсказать, чтоб на других операциях меньше маялись.

Агафончик любит бракованную деталь прятать. Вынесет умело за проходную. И каждый знает об этом. И Сипов знает. Сам маленький, одежда просторная — пронесет что угодно. Пытались ловить. Другие попадались, а Агафончик откуда-то узнавал, посмеивался на незадачливых дружинников. Иные возятся, исправляют деталь. Уберут осторожно конус (если он невелик), переделают фаску, умело подправят, и деталь, глядишь, как деталь. Агафончик — никогда. Ускользает как рыба…

Конус, конус…

Кто не знавал его. И среди новичков, и среди умудренно знающих свое дело. Всем он памятен. Потому-то так каждый внимателен, потому-то сосредоточен и собран не один час кряду.

Мелькают руки. Стучит в висках кровь, и стук ее, кажется, сливается с гулом и шумом цеха. Проходка, подрезка, снятие фаски — три резца, три операции — не простая работа. Два станка выполняют ее. Разобранный да резервный, где стоял сейчас Родион. Не раз доводилось ему выправлять конус даже тогда, когда заступала другая смена и станок барахлил, не раз посылали за ним в общежитие, уводили и с уроков в вечерней школе. Немало конусов им поисправлено. Шутка ли куда повезут сделанное: Кабул, Каир, Гавана! Побывать бы в далеких тех городах, портах, странах… Осуществить мальчишескую мечту.

* * *

На черновой обработке — операции поочередные. У него же — чистовая, совмещенная, с небольшой глубиной резания. Три резца точит он партиями, чтобы не покидать часто место. Меняй их потом, не отходя от станка. Удачно заточишь — на целую смену хватит. Кнопки кнопками, а соображать за любым станком следует.

Монотонный и плотный гул нарастает наплывно и широко, он содрогает пол, стены, пропахший металлом воздух.

Нет-нет да и подойдет начальник ОТК, сухощавая решительная женщина, украдкой пыхнет сигареткой, скажет наставительно контролерам:

— Девочки, глядите в оба! Как бы он с такими темпами под монастырь не подвел нас.

Контролеры и без того старательно все проверяли, включали индикатор, измеряли деталь блескучими штангелями, водили поверху пальцем, так и подмывало сказать: на зуб попробуйте. Подумаешь, а не скажешь: отвечают люди за свое дело.

Да и стараются контролеры для пущей видимости. Сами говорят: редок у Родиона брак. Руки цепкие, и глаз наметан. Хоть смену, хоть полторы проработает, а все равно темп свой выдержит. И если не так что — подметит, известит девчонок. С чуть заметным изъяном контролеры, бывает, пропустят деталь и сами. Но за границу такую отправить нельзя — тут особая точность требуется.

Натренирован глаз у девчонок получше любого токаря, не одни детали, а и другое кое-что, для них поинтереснее, видят. Где уж токарям с ними равняться. Долгой задержки контролеров возле одного станка начальница не одобряет. Мнится ей, что льнут девчонки к парням, которые после армии. А их пригласил новый директор, когда завод расширять взялись. Разослал вовремя своих уполномоченных, и привезли те вскоре десантников, моряков, танкистов — любой род войск найдешь на заводе. И не надо никому особо говорить, растолковывать. За что ни возьмутся — обязательно одолеют. После лета к ним добавились выпускники школ. Шумливая вольная юность перемешалась с армейской зрелостью, растеклась неперебродившим весельем по станкам и бригадам. Ребят и девчонок на время распределили учениками.

Прикрепили и к Родиону девчонку Лариску. Подружки шептались, посматривали со стороны: пойдет ли дело у молодого учителя.

— Вы кем работаете? — спросила сразу Лариска с детской наивностью, отчего Родион рассмеялся даже.

— Как кем… Да токарем!

Однако это новенькую не удовлетворило, очень уж буднично звучало — токарем. Понять ее можно было, токари действительно назывались по-разному: оператор, универсал, автоматчик, полуавтоматчик, о чем, видать, прежде и рассказали выпускникам.

— Значит, вы рядовым работаете, — рассудила она.

— Ну не совсем рядовым.

— А каким?

— Гвардии рядовым! — пошутил Родион.

— Как это?

— Это когда с флажком, — кивнул Родион на свой вымпел.

Она оценила шутку и не осталась в долгу:

— А льготы есть на флажок?

— И немалые.

— Например?

— Газированная вода. Пей бесплатно, вон там автомат.

Лариска зарделась, глянула в сторону, куда кивнул Родион, и, ничего не сказав, взялась проверять им сделанное. В тот же день она поцарапала себе палец, отошла к окну и по-детски сосала проступившую кровь.

И было столько беспомощности в ней, что Родион, теряя время, начал отбрасывать детали с заусеницами в сторону. Он потом обрабатывал их слегка напильником и только тогда позволял проверять…

Незаметно Лариска освоилась и проверяла не хуже других — быстро, точно, сноровисто. Ей присвоили вскоре разряд и перевели в другой цех. После этого Родион часто провожал Лариску домой.

Но это давнее, прожитое, пройденное, как школьный урок, которого не повторить. Наступят для них другие вечера и полночи, теплые сумерки, зеленый шелест деревьев, разговоры до крыльца дома, но первых тех проводов не воскресить. И воскрешать незачем. Будут новые, где будет своя заветная чуткость, своя неповторная радость.

* * *

Вот уже появилась уборщица. Подкатила тележку, отложила в сторону немудреный свой инструмент — скребок, метлу и лопату, дернула за край стираной-перестираной гимнастерки.

— Выключи!

Нашла время: выключить. Минутка каждая дорога.

— Говорю, выключь!

— Заче-е-е-ем?

— Надо.

Ну что тут поделаешь — всегда отвозит тетка Марта вовремя стружку. Женщина сплюнула, уперла в бедро руку, показала другой в сторону полыхавшего над станком красного треугольника:

— Тю-ю-ю! И о флажке-то, поди, не вспомнили!..

К чему это она — только и успел подумать Родион. Было время: стояли флажки на тумбочках, но в суматохе и спешке часто падали, и их в конце концов прикрепили к лампам дневного света. Висел флажок и над станком Родиона — флажок ударника.

— В чем дело?

— Приказ сейчас на тебя печатали.

— Какой?

— А бог их знает какой! Зашла за справкой, а там прямо в машинку диктуют.

Тетка Марта хотела, видимо, добавить, но вдруг загремела тележкой, засуетилась, проворно зашаркала общипанной старой метлой: вдоль станков нахрамывал торопливо Сипов. Было видно, что мастер успел побывать в душе, по обыкновению пустующем перед концом смены. Аккуратно зачесанные волосы влажно блестели, лицо розовело. Сипов держал в руке лист бумаги и, не доходя до Родиона, приколол бумагу на доске объявлений.

— Ну сколько? — поинтересовался он, глядя со стороны на лист.

— Пятьсот двадцать пока.

Голова Сипова сокрушенно мотнулась:

— Что-то не очень ты…

— Станок не свой.

— Может, остался бы, а?

— В другой раз. Не сегодня…

— А что у тебя сегодня-то?

— Аттестат получаю. В школе быть надо.

— Все это хорошо. Да только будет «другой раз» не скоро теперь.

— Как понимать?

— Читай вон. Все поймешь.

Родион направился к доске объявлений. Сердце необъяснимо обволакивал холодок. У только что приколотой бумажки уже толпились, обдумывали и удивлялись, мол, чего не бывает. Глянул Родион, и словно кипятком окатили, в глазах на миг помутнело: ошиблись, определенно напутали… Не бывает такого, чтоб сразу, вот так, взяли и понизили. Приказ снимут. Надо только хорошенько объяснить все. Поймут, разберутся кому надо. Снимут приказ.

* * *

Наскоро вымылся, переоделся Родион и выскочил за проходную. Солнце по-летнему грело город. Весна давно кончилась. Звенели птицы, буйствовала зелень, а душа от горечи кричала неслышным криком. Впереди, медленно толкая коляску, шла в тени лип молодая женщина. Родион мельком глянул и, боясь разбудить малыша, тихо обошел.

Спешил он туда, куда в свое время заходил в форме солдата, где торжественно вручали направление в цех и просили не забывать, заходить запросто — с любым делом… Время то было суматошное, неустоявшееся: все менялось, перекраивалось, расширялось кругом. Завод принимал новый директор. Появлялись отовсюду с ним новые люди. В поток их попал тогда и демобилизованный Родион. Попал в цех к Сипову, тоже недавно пришедшему.

Приняли Родиона, не откладывая, словно бы ждали.

— Входи, входи, солдат, — директор даже встал, из-за стола вышел. Руку протянул. Помнил приехавших к нему после армии.

Пожал Родион крепко руку:

— Извините, без спросу я к вам.

— Ничего. Присаживайся.

Очевидно, память его была редкостной, если принял с первой минуты, не забыл через столько времени.

— Вот дочитаю. Потерпи. — И пристально вгляделся поверх бумаги в лицо Родиона, кивнувшего в знак согласия. Пока молчали, казалось, до непривычности тихо. Лишь телефоны за дверью напоминали прерывистый стрекот кузнечиков. Стены кабинета пестрели грамотами. В шкафу виднелись подарки, кубки. В углу белел экран телевизора. Кресла, стол, телефоны и даже стулья были одинаково зеленого цвета. Разглядывал кабинет Родион недолго, пока не заговорили.

— По поводу приказа пришел?

— Да.

— Что за бумагу держишь?

— Объяснительную.

— Расскажи-ка мне лучше, как было. — Не читая, он положил объяснительную и, чтоб вентилятором не сдуло, прижал пепельницей. Заходил неслышно по комнате. Шаги маленькие, торопкие шаги тучноватого человека. Под глазами заметны мешочки и мягкие морщины, словно бы вымытые порознь каждая.

— Видишь, какое дело. Я, понятно, могу посодействовать. Да дело-то гораздо сложнее. Вот смотри, докладная мастера. — Перебрал на столе бумаги, через стол протянул Родиону. — Читай!

Не отрываясь, прочел Родион, вскинул глаза на спокойное директорское лицо:

— Не так это было.

— Как же не так? — Комиссия заключила… — голос директора был мягок, ровен. По комнате директор как бы и не ходил, а перекатывался. — Комиссия заключила: погорели в станке у тебя подшипники. Конечно, заливать масло — обязанность смазчика, однако полагалось проверить, есть ли оно в коробке?

— Полагалось.

— Проверял?

— Проверял. Было масло.

— Интере-е-есно… Но произошло-то в твою смену?

— В мою.

— Как же ты проверял?

— Дело не в масле…

— А в чем?

— В другом…

Родион умолк. И сколько его ни спрашивали — причину не объяснил. Он упрямо молчал и, сморщив лоб, упорно над чем-то думал, что, по-видимому, только сейчас, в эту минуту пришло ему.

— Предположим, ты — руководитель, я — рабочий. — И опять расхаживал взад-вперед и точно бы рассуждал с собой директор. — Посуди, цех делает, в основном, на экспорт. За границу, в другие страны. Я собрал к Сипову самых лучших, молодых, энергичных, толковых. Понимаешь, что это такое?

— Понимаю.

— Можем ли мы после этого оставлять без внимания случившееся, имеем ли право? Не имеем! Думаю я, что под конец месяца возьмут они докладную, попросят перевести обратно тебя. Вообще однажды случалось что-то подобное. И скажу прямо — испортил я дело. Влез, отстоял, а что получилось? После пришлось увольняться парню. Не сработался, так сказать.

Секретарша принесла на подпись бумаги.

— Потом, потом, — отмахнулся директор. Слова его вызывали вначале доверчивость, казались сочувственными и одновременно как бы мешали с трезвостью разобраться… Побивал он неуясненной логикой, от которой и говорить-то Родиону было не о чем.

— Такие смены иной раз бывают, — произнес наконец он больше для того, чтобы сказать что-то, — случается, и поесть некогда.

— Сами там виноваты. Надо заранее о деле думать. Вообще, Ракитин, тебя бы наказать строже, материа-а-ально!.

Не знал Родион, что и сказать, как быть. Такого в жизни не выпадало еще. Появилась опять секретарша. Глянула в его сторону, вздохнула, можно ли столько разговаривать? Звонят телефоны, горит план, прислали срочный заказ, предстоят заседания, до твоих ли дел сейчас?

— Проще бы с мастером выяснить, а потом уж ко мне, — заметил директор.

— Я вспомнил, — сказал Родион, — разговор с вами. Ну тот, после армии, когда принимали нас…

Директор улыбнулся, метнув мимоходом взгляд: лукавишь, парень, однако и я не промах.

— Ты осложнил себе. Следовало на месте выяснить. Сипов все-таки знающий дело человек, мастер уважаемый. А ты небось и объясниться не захотел. Ведь не захотел?

— Я лишь сегодня узнал все… — заметил обескураженно Родион. — Когда приказ прочел.

Надо было уходить. Но директор, видя растерянность, объяснил:

— Вот представь, мастер приносит докладную, где сказано, что станок выведен из строя, — ткнул в грудь себя пальцем, — из-за моего неправильного отношения, ну, скажем прямо, халатного. Как поступил бы ты?

— Разобрался б, конечно.

— Ага, разобрался б! — уцепился директор. — Потому и была создана техкомиссия. А теперь что бы сделал? На-ка-зал! Издал бы приказ: перевести в разнорабочие. Иначе и я не мог. Не мог, понимаешь? — пристукнул он по бумагам ладонью. — Вот так! — заключил директор, останавливаясь против Родиона.

— А поставят меня на прежнее место?

— То есть?

— Ну, после наказания.

— Не могу сказать, — развел директор руками, точно бы дело, о котором столько проговорили, отныне и вовсе его не касалось. — Захотят — поставят. Если, конечно, это впрок пойдет тебе.

И зачем ты, Родион, шел, зачем спешил сюда? Понесла нелегкая — кабинет, что ли, разглядывать?

Прикрыл Родион плотно обитую, хорошо пригнанную дверь с табличкой «Директор». Получилось не так, как себе представлял он. Убеди теперь кого-либо: приказ вывешен. Уготовила судьба, удружила. Сроду не попадал в переплет, сроду с подобным не сталкивался. Такое ощущение, словно ты с крутой горки несешься; кто в детстве катался, знает. Набрали санки скорость, все быстрее, быстрее несутся, и тебе уже не справиться с ними. Взрослому ничего не стоило бы раз-другой тормознуть сбоку санок ногой. Мальчишке не совладать. И он ложится на санки и с замиранием сердца ждет, что будет. Высокий день сегодня был подобием крутой горки.

И в этот день шел в последний раз Родион в школу. Он снова и снова представлял себе все, как было. Погорели подшипники, почернели не оттого, что не было масла, его было достаточно. Сам проверял. Погорели оттого, что не лилось оно сверху из раструбов-трубочек на шестерни. Не лилось по той причине, что бездействовал насос.

Он не выключил тогда сразу станка, не внял его отчаянному крику. Не поверил своему слуху. Проработал до конца смены, слыша, как внутри станка скрежетало, гудело, стонало… Он сходил за слесарем, когда уже прозвенел звонок. Сипов попросил Дементия подготовить станок для осмотра: вскрыть и показать комиссии — что там случилось?

Дементий пришел, посоветовал вставить резцы. Жар и духота, исходившие от станка, настораживали. Станок напоминал больного с температурой. Гул поначалу показался привычным — пока искал Родион слесаря, станок успел отдохнуть. Но вскоре уменьшились обороты, пала скорость и выкрошились резцы. Вставили новые — повторилось. Оставалось одно — срывать пломбу.

Было ясно, что наладить все быстро не удастся. Было ясно — испортился станок не по вине Родиона. Но выключи он его раньше — шестерни уцелели бы. И ремонт оказался б несложным.

Конечно, случалось и не такое. Но брало недоумение от того спокойствия, с которым Сипов поставил его на запасной, резервный станок… И вот теперь Родион снова и снова над этим задумывался. Он знал, гул был не тот. Но Сипов просил дотянуть как-нибудь до звонка. Пропустить как можно больше…

Он мог бы сказать об этом директору, сослаться на распоряжение Сипова, но тогда все выглядело бы вроде наговора: делали дело вместе, а свалил все на мастера. И он дотянул до звонка, пропустил еще порядком деталей. О просьбе-приказе он промолчал. Она ничего не дала бы. О ней следовало оговориться Сипову. И то, что Сипов о ней умолчал, говорило о бесполезности ссылаться на мастера. Сипов подгонял, спешил. И Сипов был теперь в стороне. Родион уяснил это сегодня, будучи у директора.

* * *

Место в классе, как и на работе, занимал он у окна. Давняя мальчишеская привычка разглядывать мир за окнами. Он сел здесь последний раз. С пятого этажа виднелись загородные холмы. По ним сновали неторопливо машины. Дальние холмы эти в прощальный час дня навевали любимые строки: «Не пылит дорога, не дрожат листы…»

Теперь уже сядет кто-то другой у окна. Жизнь не обошла Родиона добрыми людьми и друзьями, но столько, как в школе — не встречал он. Сегодня был день выдачи аттестатов. Каждый думал о своей дальнейшей судьбе. Думал и Родион. Не думать об этом нельзя было.

Не доучился он вовремя в сельской школе, не доходил положенное мальчишкам. Догонял теперь жизнь взрослым, за школьной партой. Догонял на работе и после работы. Возвращался к черте, от которой отстал и от которой предстояло ему идти дальше.

Сколько еще счастливого и неизведанно нового обещало впереди время! Он поступит теперь в институт, обзаведется семьей… В школе сняли с доски отличников и вместе с аттестатом вручили ему фотографию: «Токарь Родион Ракитин. Хорошо учится, перевыполняет план…»

Рано или поздно жизнь пойдет размеренно и привычно. Совсем размечтался Родион, стоя у классного окна.

Он подумал, что надо готовить теперь в институт документы, надо взять на заводе характеристику. И как просить, как брать ее после случившегося? Он смотрел напряженно за окна, где после жаркого дня доверчиво шелестел, листвой тихий ветер, ветер что-то шептал листве, был как чье-то дыхание, как неуловимый голос далекого таинства.

* * *

В конце недели вскоре вывесили объявление о поездке за город. Предстоял общий отдых, и желающих приглашали записываться. Лариска встретила Родиона, поздравила с аттестатом и спросила, не хочет ли поехать и он с ней, с Лариской. Родион охотно согласился.

— Вместе так вместе.

— Будут костры жечь, — пояснила она. — Петь песни. Не пожалеешь.

— Еду, еду.

В курилке и раздевалке — разговоры.

— Петь? О чем?

— О своей молодости.

— А о душе?

— Душа — потемки.

— Э-э-э, нет! Она-то и должна петь.

Поездка затевалась с ночевкой. Утром от общежития отходил автобус. Перед дорогой Родион побежал в кафе вблизи общежития.

— Ничего нет, — читали меню вошедшие.

Гардеробщик с прожилистым отекшим лицом спокойно всем растолковывал:

— И не бывает с утра.

— Но здесь написано?

— Мало ли что пишут, — отвечал он. — Приходите вечером. Все будет.

— Нам не пьянствовать. Нам поесть надо.

Под перепалку Родион помчался назад к месту сбора. Лариска держала в автобусе место, положив на сиденье два старых лотерейных билета. Выехали на загородную дорогу. Забренчали гитарой, затянули о догорающем закате и дымящейся роще. Спели о монтажниках, шоферах, мыс ленно прошагали тоскующими романтиками по Москве. То ныряя, то выкарабкиваясь из увалов, катил и катил вдаль автобус. Сигналил детворе — Маленьким рыболовам, спешащим в заветные места с удочкой, встречному стаду, машинам.

— Успел поесть? — спросила Лариска.

— Поешь! Ничего с утра не бывает.

— А я бутерброды припасла, — сказала она обрадованно. — Возьми.

С аппетитом уминая Ларискины бутерброды, Родион на какое-то мгновение почувствовал себя человеком семейным. На душе стало хорошо и спокойно. Были бы такие поездки чаще, а кафе подле общежития оставалось бы и дальше таким же…

Пообочь дороги гребли колхозницы сено, смахивали пот концами косынок. Там и сям виднелись на лугах копны. В автобусе приветно замахали колхозницам, но те не ответили, проворно вороша сено.

— Вот остановиться бы и помочь?! — высказался кто-то к удивлению всех. Сразу даже и не поняли: человек всерьез сказал или пошутил. Предложение казалось заманчивым, и многие начали соглашаться. Однако крикнуть водителю не решались. И автобус проехал. Гитаристы подали голос:

— А кто его греб, сено-то? Кто умеет?

— Действительно, грабель-то нет у нас?

— Ну и что?

— Как что, руки тебе не грабли!

— Если у лодыря, то конечно.

Ударили опять по струнам гитар, заглушив перебранку. Но как-то не получалось, не выходило прежней гитарной веселости. Не вязалась она с синими далями, с торжественностью летних дней.

Лариска молчаливо вздохнула и прислонилась плечом к Родиону. Говорить не удавалось. Одно из двух приходилось в автобусе: либо во весь голос надрывно петь, либо молчать.

Тот день, когда в глаженом синем халатике подошла Лариска к его станку, — тот день назвал Родион для себя высоким. Старательно и неумело обмеряла и складывала она детали. Он не знал тогда еще ее имени. Он слышал только, как произнесли ее имя другие, и, придя назавтра, сказал без тени смущения:

— Нас забыли вчера познакомить. Меня зовут Родион, а фамилия моя — Ракитин.

— Мне говорила начальница. — И протянула как давнему знакомому руку: — Лариса…

— Болит? — кивнул он на забинтованный накануне палец.

— Заживает.

В белом воротничке, в косынке, заправленной на груди в темно-синий халат, Лариска напоминала ему случайно впорхнувшую ласточку, оказавшуюся среди непривычного грохота и гудения. На халате ни пятнышка. Когда-то любил Родион наблюдать, с какой заботливой аккуратностью лепят ласточки свои гнезда. Где они поселяются, там, говорят, бывает и счастье. Так вот, подобно ласточкам, создают свой семейный уют и женщины. На Лариске было сейчас простое легкое платье, сшитое самой в начале лета. Лицо и руки тронуты легким загаром.

* * *

Над краем речной разгулистой шири, с высоким глинистым берегом и соснами наверху, остановился автобус. Сливался в зеленую крепость неподалеку лес. Подступал к песчаному берегу.

Место облюбовал Родион под соснами, над самым желтым обрывом.

Жизнь по-своему не раз манила его к горам, влекла к морю, в степь, на уборку хлебов, и все же в любых краях не оставляла его прочная память о лесе, о местах, где вырос. То бочажок, то лесная опушка иногда припоминались совсем некстати.

Сторона, где мальчишкой когда-то рос он, была лесная. И потому, когда становилось от цеха и городского уличного шума невмоготу, он выбирался, случалось, электричкой или автобусом за город. И сами собой забывались, пропадали заботы. Или, наоборот, осмысливались — спокойно, умудренно и обстоятельно.

Склонами обрыва отдыхающие спускались к воде. Окунались, ложились на теплый песок. Сбоку от Родиона покоилась чья-то раскрытая книга. «Счастья нет и не может быть, — прочел он чеховские слова, — а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном…»

Подошел парень, извинился и унес книгу. Слова эти перечитывал Родион перед выпускным сочинением. О счастье и смысле жизни случались на уроках литературы споры. Последний раз были в конце весны, когда выступал одноклассник с текстильного комбината: «Счастье, радость — дым, туман. Подует ветер и унесет. Вот мой батька. Сколько земли обработал, перепахал! Шестьдесят лет хлеб сеял. Семерых нас вырастил. Был ли он счастлив — не знаю. Но до конца дней кормил мир хлебом. Чистая честная жизнь. Жаль, что я теперь только начал понимать его. Я так думаю, если человек честен в труде, он честен и в остальном. Он благороден. Жив своим святым делом. Хочешь узнать человека — взгляни на его работу. Узнай, какой смысл людям дает она».

Незадолго перед тем умер у парня старик. Ждал, когда приедет проститься сын. И не дождался. Парень мучился. И говорил, что не простит себе, что поздно понял жизнь отца. В детстве ему говорили больше о жизни героев, об их мужестве, а вот сам он, без всякой подсказки вдруг понял, что его отец, простой сельский старик, пахавший всю жизнь забытую многими землю, был в сущности мужественный человек. В его труде был огромный смысл. И этому труду до последнего дня оставался он верен.

Странно, но от слов того парня многие задумались тогда и о своем труде Какую пользу кто приносил, чем жил? И неловко на диспуте стало говорить вдруг о счастье, радости. Захотелось открыть в себе тот единственный смысл, для которого ты рожден. Но как это часто бывает, когда приходится в один день спешить и в школу и на работу, ломать долго голову оказалось некогда.

— Ты о чем задумался? — спросила Лариска.

— Знаешь, а ведь сено-то можно было сносить в копны просто руками, — высказался Родион, глядя на заречные пойменные луга — Когда не хватало в колхозе грабель, у нас так и делали.

— Подскажи, устроят подшефник.

— Зря смеешься. Я здесь думал о товарище из нашего класса, а точнее, об отце его, простом старом колхознике. Мне сделалось почему-то не по себе. Мне кажется, никто не понял души того человека. Не постиг ее. Не пытался постигнуть. Только сын впервые задумался. И стал, наверное, сам человечнее. А если бы в суете да занятости не постиг бы сын отцовскую душу, мы и не узнали бы, какой это был старик. А теперь и я думаю о нем. И свою жизнь выверяю. Хорошо, что его родители прожили жизнь так, что могли теперь быть для него примером.

Теплый ветер из-за реки обвевал их лица, кудлатил Ларискины волосы. Они были светлые, как выгоревшая на солнце рожь. Далеко вокруг тянулось зеленое торжество жизни. На реке шумели, пели, вовсю веселились. Временами Родиону казалось, что с ним ничего и не было, не случилось.

— Спеть бы что-нибудь, — сказала Лариска. — Маленькой мне говорили не раз, что я хорошо пою. Записали в кружок. И я выступала в детском хоре солисткой. А отец уверял, как только я подрасту — пришлют самолет, на котором я полечу петь свои песни всем.

— И что же, был самолет твой?

— Я росла и ждала все, видела, как пролетал он над нашим домом.

— Жалко, не опустился, — улыбался Родион.

— Не опустился вот.

Они говорили и просеивали сквозь пальцы песок, сыпали с ладони на ладонь. Теплые песчинки попадали на тело и щекотно скатывались. Совсем не к месту Лариска заговорила:

— Выслушай-ка меня, Родиоша. Станок Дементий налаживает, так?

— Знаю. И что?

— Не спрашивай старого, спрашивай бывалого. Дементий — станочный доктор, не первый год в комиссиях. Поговори. Он мудрец.

Родион пообещал, желая сменить скорее разговор.

— А хочешь я?

— Что?

— Поговорю с ним. Он нас с тобой уважает. С квартирой обещал помочь. Через завком.

— На днях там заседают, — сказал Родион. — Мое заявление тоже разбирать будут.

— Вот здорово, если тебе дадут квартиру! — радовалась Лариска.

— Почему мне? Нам обоим.

— Пойдем купаться, — прервала она, дождавшись именно тех слов, которые ей хотелось от Родиона услышать.

* * *

Сновали по реке прогулочные пароходы и катера, увозили в дальние места отдыхающих. К полудню судов стало больше. Родион с Лариской выплыли на середину реки, где зыбкие волны от проходивших судов с упругой силой качали купающихся. Они плыли рядом и не переставали смеяться, говорить.

Басовито рокочущий гудок теплохода затрубил над самыми их головами. Родион не успел оглядеться, как раздался растерянно-испуганный девичий крик, звавший на помощь. Лариса обхватила Родиона за шею. Валом перекатываясь, понеслись одна за другой к берегу волны. Задыхаясь, Родион попытался разнять ее руки — напрасно. Глубже и глубже он уходил с ней под воду. Покидали силы. Разрывало грудь. Ее руки как будто оцепенели. Правая нога ощутила неожиданно ил. Уйдут, уйдут ноги в ил, и тогда уже…

Другой ногой он нащупал случайно попавшийся камень. Выдыхаясь, сделал этой ногой толчок, заработал изо всех сил руками. Он не помнил, как всплыл, как нес Лариску по воде к берегу. Девчонки увели ее тотчас в сторону. Обессиленный, он побрел один в поле, где над клеверищами журчал на ветру жаворонок. Кажется, пела в вышине чья-то душа, играл на невидимой свирели кто-то.

Мало же, оказывается, надо для счастья — просто жить. И ничего больше. Родион лег на спину. То шумя, то шушукаясь, качаются верхушки сосен. Ими кто-то размахивает, водит из стороны в сторону, и сосны то наклонятся, то взметнутся. И тогда можно заметить, что сосны смуглые и такие же стройные, как тела загорающих, как светловолосая его Лариска…

* * *

Когда назавтра вернулся он из поездки, перед глазами все еще стояли деревья, качались над обрывом, не переставая шумели. И словно бы шумом повторяли одно и то же: жить, жить…

День продолжался от их неустанного, неусыпного шума. И в солнечном дне откуда-то возникал, виделся Родиону малыш, бегающий от сосны к сосне, смеющийся, хлопающий в свои маленькие ладоши. За ним гналась Лариска, и голос ее то усиливался лесным эхом, то пропадал в горячем полуденном ветре. И шел к малышу и к ней Родион. И казалось ему, что он тоже ребенок, обласканный теплым ветром.

В поездках и дорогах с тайной надеждой часто мнилось ему встретить одиноко глядящую в окна вагона на равнинную снежность девушку, да такую, какую еще нигде не встречал он.

А когда подойдет дорога к концу, навсегда остаться друзьями и ждать затем писем, думать, гадать, надеяться. Родион уверился, что судьба однажды подарит ему эту девушку, сведет с ней. Думалось, что только в пути, в дороге и можно увидеть необыкновенное, встретить желанное. Так бывает, когда начинаешь думать о предстоящем, наверстывая одновременно упущенное, догоняя жизнь, заново приобретая утраченное.

И еще не забывалось им: девушка, которую встретит он у окна вагона, окажется обязательно выпускницей, кончившей только что школу. И он, немало исколесивший, поработавший и вроде бы даже кое-что видевший — будет для нее старшим, будет самую малость, самую чуточку умудренней. У него есть право на это, как у старшего и повидавшего оно и должно быть.

В Лариске он видел мечту своей юности. В этой мечте недоставало лишь поезда. Вместо вагона он встретил Лариску у своего станка. Быть может, оттого и вспомнился ей этот станок в воскресный день на берегу обрывистой речки. Он свел их, прежний станок, теперь разобранный.

Иногда Родиону хотелось сесть вместе с Лариской в поезд и ехать сутки-двое, где открывалось бы рядом то, о чем оба мечтали. И уже видел он, как едут вдвоем они к морю, и оно вот-вот заблещет, как пересекают степи, приближаясь к горам, различая их диковинно поросшие склоны.

Верилось, что будет рано или поздно такая поездка.

* * *

Вторая неделя шла, как стал он разнорабочим. Был в другом цехе, что в конце заводского двора, на отшибе, а дальше — ограда и молодой сад. Здание цеха приземистое, с длинным сквозным проходом. Станков немного, и воздух не наполняется гулом, не нагревается от их работы. Эти станки и предстояло Родиону обслуживать. Ходить, сравнивать работу ремонтников со своей — на токарном полуавтомате. В наладке и чертежах ничего особенного — понятно, доступно, если вглядишься да вникнешь. Случалось, ремонтник поднимал голову, звал на весь цех, в полный голос:

— Подсо-о-обник!

На зов надо спешить: складывай, отвози, подвози кому-то детали и заготовки. А кончив, стой и смотри опять на склоненные у станков береты и кепки. Стой, жди, пока вновь тебя не покличут.

От такого ожидания становилось невмоготу. Не было тех быстрых, точных движений, к которым привык Родион, работая у себя в цехе. Разное приходит в такие минуты. Дело доброе — и думы легкие. А тут не понять, кто ты, каким делом занят… Невелик был смысл этого дела. Подносить и оттаскивать мог бы каждый.

Одна утеха — нагрузить стружкой тележку и, с ходу толкнув, вывалить ее в яму. Удивляясь, всплеснет руками уборщица. Дело минутное, не частое, остальное время либо слоняйся, либо размышляй где-нибудь стоя. Засмеют, если сказать кому, где ты работаешь.

Старик Горликов — мастер ремонтников, был с Родионом заметно предупредителен. Отношения его были не как к провинившемуся, а скорее как к новичку, только-только переступившему проходную. Возможно, мастер догадывался о его состоянии, а возможно, вид делал. Родион ждал в новом цехе другого отношения. В сущности, его могли бы оставить и в прежнем, не все ли равно, где отбывать наказание, но почему-то перевели сюда — мест, что ли, в своем не хватало… А может, хотели, чтоб глаза не мозолил? Никто не знал его здесь, кроме одного-единственного давнего знакомого — Дементия Штарева, который тоже теперь бывал здесь редко.

В отношениях Горликова и Дементия была приметной одна особенность. Родион не придал ей вначале значения. Удивительны были их отношения: один почти не бывал в цехе, а другой и не требовал этого, словно так и надо. Если появлялся где-нибудь Горликов, Дементий тотчас уходил.

Они, пожалуй, и не стремились встречаться. Дементия видели редко, работал больше в других местах. На таких людей начальство смотрело по-своему. Оно не выпускало из виду их, но и не нажимало, вынужденное негласно считаться: ушел человек — надо, по общественным делам отсутствует. И это превратилось незаметно в привычку. И только свежий глаз мог заметить, что отношения Горликова и Дементия заключали и нечто большее, чем привычка, узреть которое легче других было разнорабочему, за день бывавшему в различных местах цеха и невольно знавшему и примечавшему, что творилось не только в его смене, но и в других.

На его взгляд Дементий и Горликов людьми были стоящими, странность их отношений вызывала у Родиона внутреннюю досаду. Хотелось, чтобы люди эти были друг к другу добрее и чтобы их дружбу и взаимопонимание видели бы многие.

С ожесточенным рвением катал Родион тачку, перебирая в уме прошлые дни свои, и они как бы виделись ему прочитанной перед этим книгой. С работы забегал в библиотеку и допоздна читал потом в своей комнате. И не мог уснуть. Сон не приходил. Одно забытье вместо сна было. Он гнал от себя прожитое. Гнал день за днем, чтобы наступил день новый.

Станок его действительно ремонтировал Дементий Штарев. Состоял он членом завкома, входил в две комиссии: по жилью и разным трудовым спорам. А споров никаких Родион не знал. И никакого опыта не имел; что там опыта — представления не было. Спорил он в жизни только на диспутах: о любви, долге, честности.

* * *

Выбрав время, когда пустовала тачка, заглянул Родион в прежний свой цех. Дементия не оказалось: позвали наладить срочно в термитном конвейер. В майке, брезентовых штанах и рукавицах, снимал он с конвейера, ползшего из подземелья неторопливо, длинными клещами не остывшие после закалки детали. Проверял. Опробовал. Утирая пот, кивнул Родиону. Посмотрел шкалу на щитке — выключил конвейер, включил второй. Показались детали побольше — длиннее, увесистее. Время явно не для разговоров. На минуту оторвался, пообещал скоро сам прийти. Куда? В сад за оградой. Там и поговорят. И почему в сад, а не куда-либо еще. Родион не спросил. Ему было все равно.

Наступил перерыв. Он подошел к скамье, где сидел уже Дементий. Обедал Родион обычно в столовой. Сегодня он намеревался позвать и Дементия, но опоздал: тот уже раскладывал принесенную с собой снедь.

— Ну, можно начинать, — сказал Дементий, когда Родион подошел. В руках Дементий держал откупоренную бутылку.

— Давай по-быстрому. Стаканы надо вернуть. Из газированных аппаратов взял. Держи.

— Да с чего это ты?

— Ты бери. Рассуждать потом будешь. Весть для тебя припас. Такую, что ахнешь! Уж теперь-тебя вернут в цех. Совершенно уверен. А пока в честь концерта… выпьем. — И он протянул Родиону огурец и стакан с водкой. — Сегодня ж концерт для нас. По заявкам. Ты что, не знаешь? Там и моя есть заявка.

В репродукторе в самом деле объявили концерт. Зазвучала обычная повседневная передача «В рабочий полдень». О ней сообщил прежде радиоузел. Кто мог, выходили слушать во двор: сами ведь концерт составляли. Дементий же затесался в сад.

— Люблю выпить вот так, — рассуждал он. — Втайне куда интереснее. Есть тут изюминка.

Родион подумал, что вот-вот спохватятся и наверняка будут стаканы отыскивать. Об этих исчезающих в перерыв стаканах давно уже поговаривали. И проучить кое-кого собирались многие.

Из репродуктора же разносилось: «Вижу чудное приволье, вижу нивы и поля…» Под песню словно бы шел где-то поезд и нескончаемо проплывала под небесами даль.

— За тебя, Дементий, за твою заявку.

— Вот те и рабочий концерт. Неплохо, а? Очень неплохо!

Песня ли разбередила, нашла ли душевная смута, а только чокнулся Родион. Была не была! Пришло шальное на ум. Подумаешь, катать тачку, это не на станке точить. Тачка, она и есть тачка: ломать голову не приходится. Не все ли равно, каким будешь катать ее, трезвым или навеселе.

— Постой, а ведь кого-то несет? — сказал испуганно Дементий, успев, однако же, выпить.

— Правда, кто-то идет…

— Никак, Сипов.

Дементий тут же скомандовал — убирать. Мигом смахнули со скамьи бутылку, спрятали под газету стаканы. Второпях бутылка упала под ноги, полилась и выкатилась на дорожку. В четыре руки метнулись к ней. И не успели.

Дорожкой сада к скамье, где сидели, ковылял Сипов. Он был уже рядом. И не мог не видеть.

Позже Дементий рассказывал, что в жизни не переживал так, как в ту минуту. И вот странно, Сипов лишь поздоровался. И прошел как ни в чем не бывало. Правда, на часы почему-то глянул. А заметил, не подал ли вида — понимай как хочешь. Лучше бы сказал что. По крайней мере, было бы тогда ясно.

— У-у-у, проклятая! — пнул Дементий ногой бутылку. — Чтоб тебя… Лишат тринадцатой зарплаты. — Он длинно выругался, плюнул зло на ядовито-зеленую этикетку. На ней были в один ряд буквы. — Несдобровать нам от этой встречи. Чует мое сердце.

— Брось. Не видел он.

— Не ви-и-идел? Все видел!

— А почему смолчал?

Спроси, поди.

— Сам спроси.

Дементий тут же заторопился, сказал, что в цех не пойдет сейчас, есть, у него, дела в завкоме, Й чтоб о встрече с Сиповым никому не болтал. Он спросил Родиона:

— Аттестат, говорят, получил?

— Получил.

— И что дальше?

— Думаю в институт подаваться.

— Вроде жениться намеревался.

— Я на вечернее собираюсь.

Дементий не ответил. Он думал о чем-то своем и об аттестате спросил, наверное, просто так. Что-то сейчас не давало ему покоя, заметно тревожило, настраивало на невеселый лад:

— Плохо, Родион, дело.

— В каком смысле?

— Откуда бы Сипову догадаться…

— Он случайно набрел.

— Как бы не так! Кто-то сказал ему…

Понуро и тихо уходил Дементий из сада. И Родион так и не узнал, о чем хотел Дементий сказать ему.

* * *

Под окнами общежития темнели деревья. А над городом разливался уже короткий летний рассвет. Последняя звезда одиноко и запоздало светилась над горизонтом. Родион проснулся. И лежа вслушивался в ранние рассветные звуки. Ночью ему приснился давно умерший брат. Во сне они с кем-то дрались, потом рыбачили. Потом виделось, как мать поливала грядки, таскала большие ведра. Родион хотел и не мог помочь ей. Когда он потянулся к ведру, послышался скрежет станка. И мать с ведрами куда-то исчезла.

То бы ли уже не пережитые ребячьи сны, перед которыми сладко мечталось, то были сны, перед которыми и после — непременно думалось. И снилось, не исчезало долго тревожное. Иногда и взрослого тянет на время побыть ребенком. И он засыпает иной раз с тихой улыбкой, радостно возвращенный к детским печалям, либо недолго нежится, глядя на комнату в лучах солнца, напоминающего мальчишку, который навел со двора зеркало, дразнясь, давая о себе знать зайчиком. Солнце велело идти работать. И нельзя было не повиноваться этому радостно высокому свету, никогда не меняющемуся от любых твоих неурядиц.

Солнце ударило разом сквозь занавески, оживило стены, словно бы вселило веселого к тебе человека. Была рань. И такая рань, что ни одна дверь пока не скрипела. Просыпаться по солнцу Родион научился от отца с матерью. Они всегда были на ногах, когда, веселя душу, бодро всходило отдохнувшее за ночь светило. Оно предвещало чистое небо, счастливый день, разом с солнцем и ты становился как будто чище.

Он прошагал к заводу. Вошел первым в пустующую раздевалку. В ней захлопали вскоре дверцы, повисли зыбкие пласты сигаретного дыма.

— Футбол кто смотрел вчера?

— Я смотрел.

— Какой счет?

— Да какой — два ноль.

— В чью пользу?

— В нашу.

— А я вчера был в парке после работы.

— И что видел?

— Комнату смеха смотрел.

— Нагляделся?

— Небось впервые толком себя увидел.

Из-за соседнего шкафа легким жужжанием доносился разговор:

— Жмет он обычно тупым резцом. Угробит новый станочек. Как пить дать угробит!

И другой голос, с натуженной хрипотцой, — должно быть, снимал сапоги:

— Что ему… — грохнул обувью. — Ему славу дай. А с ней он потом на любой станок сбежит. Со славой жить проще.

Слышал голоса Родион, и не терпелось швырнуть к ним рваные штаны или ботинок, как иногда это дурашливо делали. А уж когда в раздевалке на тебя сверху что падало, значит — говорилось не то.

Рядом был запертый шкаф Агафончика, являлся он в раздевалку первым или последним. Любил переодеваться без толкотни, без сутолоки.

— Здорово! — Агафончик незаметно пробирался проходом к своему шкафу. Родион ответно кивнул.

В ремонтном смена вроде бы позже.

— Встал так.

Почему — Родион не сказал. Кому интересно, что по утрам тебя будит солнце, да и смешно говорить об этом.

— Не до сна сейчас тебе… — Агафончик ждал, когда Родион отзовется, но тот не спешил, копался в своем шкафу, точно бы и не слышал. Не в том главное, спал он или не спал, а в том, что приберег Агафончик некую новость.

И не ошибся Родион.

— Станок твой сегодня пускают, — произнес Агафончик так, будто он, а не Дементий делал этот ремонт. — Знаешь, уговорили меня поработать.

Агафончик словно бы извинялся. Дверцы открытых шкафов заслоняли их лица, и Агафончик не видел, как, надевая берет, задержалась рука Родиона. Перевести с фрезерного на токарный, зная заведомо, что с новой операцией человек не знаком — не то что рискованно, а и безрассудно было. Чем же расположил к себе Агафончик начальство? Чем заслужил такое перемещение? Были же и другие, кто знал эту работу исправней и лучше. А вот не поставили, не перевели тех, других, лучших. Помогала чья-то рука Агафончику. И ради чего? С какой стати?

Ни малейшего удивления Родион не показал. А чтобы не выглядело затянувшееся молчание долгим, сказал, что об этом он знал уже.

— Будешь отбывать срок? — спросил Агафончик, как показалось, сочувственно.

— Увидим.

— Я бы уволился.

— От себя не уволишься.

Кто-то прокричал Агафончику:

— Как жизнь в новой должности, Агафон?

— Нормально.

— А все-таки?

— Да как у желудя. Не знаешь, каким ветром сдует, где упадешь, кто съест.

— Жалуйся.

— Кому? Как в анекдоте том старом: дубы вокруг.

— Так уж и дубы?

— Представь.

— Агафон, Агафон, если бы только ты походил на желудь.

— На кого же по-твоему? — вмиг насторожился Агафончик.

— На ту, которая ест.

Грянул такой хохот, что дым от курева вколыхнулся. Агафончик поспешил в цех, на ходу закатывая до локтей клетчатую рубашку.

Пришел Сипов. Растворил окна настежь. Сквозняк гульнул меж шкафов.

— Да ведь холодно, Анатолий Иванович?

Сипов достал из шкафа халат.

— Гм, холодно!.. Я всю войну в трусах проходил. И ничего — жив! — перекинул халат через руку, вышел, не вступая, не втягивая себя в споры.

— Именно проходил, а не провоевал, — бросили тут же вослед. Окно закрыли, рассудили:

— Что ж, воевать в трусах — это тоже не всякий может!

Да, не заскучаешь в раздевалке: любую сонливость прогонят. Родион направился к раздевалке. По заведенной привычке приходил утром к смене в своем цеху. И оттуда уже шел к ремонтникам.

Проходя в этот раз мимо доски приказов, он увидел рядом с приказом о себе другой, о переводе Агафончика. И, читая его, слушал звук своего отремонтированного полуавтомата. Грудной, стелющийся, с интервалами в полторы минуты, — привычный голос станка. Этот голос надолго запоминается. Его отличишь от множества других голосов, подобно тому как узнает наездник по голосу своего коня.

Агафончик гонял отремонтированный станок вхолостую. Припадал ухом к коробке, вслушивался, потирал, заметно волнуясь, ладони. Видно было, робел, чувствуя неисправность, а угадать ее, определить точно — не мог. Родион, собственно, и не намеревался останавливаться: зачем задерживаться, мозолить глаза. Но ноги как-то сами собой ближе к порогу замедлились. Брел он, конечно, все так же к выходу, но уже укороченным, сбивчивым шагом. Вразнобой с мыслями.

Гудел станок заметно расслабленно, с перебоями. Будь неисправной коробка, он непременно стучал, гудел бы иначе, но стука не было. При таком гуле обычно крошились резцы, шла вьюном стружка.

Не утерпел Родион, у самого порога не выдержал. Вернулся.

— Проверь приводные ремни, — сказал он Агафончику, удивленно уставившемуся на непрошеного советчика. И пока мял в руках ветошь, Родион сдернул кожух взглянул на пазы электромотора:

— Смени от края второй ремень. И натяни правый потуже.

Прежним шагом, не раздумывая больше, не останавливаясь, направился через двор к ремонтному цеху. С деловитым спокойствием, как после встречи со старым и добрым другом, проработал он до обеда. Усердствовал даже от утреннего в душе настроя. Дементия он уже и не искал и в сад в перерыв не заглядывал. Удивительное дело — оказывается, и на новом месте можно приработаться, привыкнуть, если занять себя. Привыкнуть-то можно, да зачем? Сняли с Доски почета, убрали флажок над тумбочкой, перевели в подсобники, а он вроде доволен, успокоился.

Не работа в роли подсобника пугала, а запятнанная на весь завод честь. Имел взыскание, снят со станка — пусть, но ведь и на Доске же почета был? Цех, конечно, упомянут после него на собраниях…

Обедал Родион, когда уже очереди в столовой не было. Только мастер ремонтников Алексей Алексеевич Горликов и был там. Пожилой, изрядно лысоватый и коренастый, загородив в кассу окошко, читал меню. Мастер иногда садился за его стол. Ел и не переставал расспрашивать: где рос, учился, служил, что вообще видел. Спрашивал как-то не сразу, а исподволь, постепенно, и чего добивался — ни Родион, ни другие — толком не знали. По-видимому, был у Горликова свой, доступный не каждому метод определять человека.

О работе же мастер не говорил, и казалось, что интересовало его это меньше всего. Вступать в разговоры сегодня Родион не хотел и подождал, пока Горликов прошел с талонами к кухне. Получив обед, мастер сказал:

— Зайдешь после перерыва, ладно?

— Хорошо.

Что-то, наверно, сделать надо. Вот и зовет. Оставалось время побыть на воздухе. Посидеть в курилке, послушать о житье-бытье.

Под окнами корпусов — квадрат густой разросшейся смородины. Внутри квадрата — курилка — ящик с песком. Прежде это место постоянно из окна виделось. Понадобится дежурный электромонтер или слесарь, просят глянуть в курилку. В знойный день не найти места лучше этого. Белое светлое небо, ветер, мотающий кусты смородины да обрывки несущихся по радио песен…

Почему-то когда присаживался здесь Родион, он сразу видел себя в дороге. В такую минуту его тянуло бродить по мягкой траве, по тенисто-солнечным скверам города, глядеть с речного моста на пароходы и речные излуки, уводящие в загородный простор.

Вечером кусты в курилке окутываются сумеречной темнотой, и от них тянет в открытые окна влажным песком и туманом. Как только кусты сольются в неразличимую темень, над ними замигает звездами летнее небо.

В цехе наступит деловитый вечерний ритм. Исчезнет полдневная суета, лишние люди и с ними дневная неразбериха. Командует цехом один лишь мастер. Кажется, что от этих ушедших в себя людей будет раньше времени и конец ночной смены.

Днем курилка пустует редко, разве что в дождь. Здесь полно курящих и некурящих. В курилке делятся новостями, жуют бутерброды, раздвигая кусты, выискивают созревшие к концу лета ягоды.

Как пчелы на мед, тянутся после столовой на смородинный запах курилки люди. Потянуло и Агафончика. Шел в новом, обрызганном эмульсией комбинезоне, длинноватом и потому старательно у щиколоток завязанном. Разгульный ветер надувал штанины, делал их похожими то на перекати-поле, то на цыганские шаровары. Надутые штаны придавали Агафончику важность. Он то и дело гасил их руками, видя улыбчивые в курилке лица.

— Посижу, пока черед подойдет.

— Давно никого нет.

— Все равно покурю.

— Покури.

Агафончик пристроился рядом с Родионом. Достал портсигар, предложил сигарету, хотя и знал, что тот не курит. Из одной половинки извлек мундштук, из другой — сигарету. Размял, вздохнул. Поглядел вокруг:

— Скоро кончат?

— Не знаю.

Подле приземистых старых цехов — давно возводились новые, где в скором времени предполагали выпуск деталей более крупных, еще не освоенных. Делать их надеялись многие, и каждый перерыв говорили об этом.

— Получается петрушка-то какая… — продолжал рассудительно Агафончик. — Ну проработал ты, скажем, год, ну два на одном месте, да и сбежал потом в новый цех. И после тебя хоть трава не расти?

Родион мимоходом вставил:

— Всех не пошлют в новые цеха.

— Лучших, наверно. Не слышал кого?

— Кто грамотнее да дело любит, того и пошлют.

— Не-е-е, брат. Скорее всего холостяков. Вообще, побывать там неплохо, — быстро закончил он.

Солнце — над самыми головами. И меньше тень от кустов смородины. Но в цех никого не тянет. Когда смена кончится, солнце будет уже за городом, только и можно его видеть — утром да в перерыв. Пусть светит. Пусть греет лохматые да седые головы, пусть обливает теплом поцарапанные о металл руки.

Странный все-таки человек Агафончик. Живет в нем дружелюбие, живет и скрытность, и только настроишься, отзовешься душой на его участливость, как тут же тебя охладит, прорвется в нем нечто скрываемое до поры до времени… Заводские новости он узнает от кого-то первым: когда и где сдадут новый дом, кому выделят в доме квартиру, накануне праздника премируют и бог весть что еще.

Заработок — одна и та же излюбленная у Агафончика тема. Возражай, доказывай — на своем стоять будет: «Я лошадь хоть и старая, да борозды не испорчу».

Тут ничего не скажешь. Самый дотошный мужик в механическом — Агафончик. Станок вычищен, инструмент в полном комплекте — под замком в тумбочке.

— Разобраться, так кому хочется застревать в старом цехе. — Вытер рукавом пот с пролысин, продолжил с весомой неторопливостью, выжидательно обводя бойким взглядом: — Новые операции пока освоят, да ежели еще работать с умом — будешь иметь неплохо.

Сидели, слушали Агафончика. Явно прикидывал, выведывал человек — не дать бы маху, оставаясь в старом цехе на станке Родиона.

— Ты, Родион, здесь после армии. Так сказать, человек свежий. Помнишь, говорил я тебе — не жми. Убеждал. Нет. Не послушался. Теперь будешь маяться, заготовки кому-то подтаскивать. Брал бы расчет, коли так. Страна теперь наша в заводах. Везде нужны люди.

— Мне и тут хорошо.

— Хорошо, да не очень. С Доски почета быстренько сняли.

— Снимали и не таких. Не чета мне.

Не обращая внимания на слова, Агафончик принялся вышибать окурок. Вышиб. Встал:

— Побегу. Хорошо рассуждать тому, у кого тыщонка на книжке.

Курилка растревоженно загалдела. Загудела разом.

— С тыщонкой всяк проживет. Ты без нее попробуй.

— Да что там, мужики, — золото. Светило бы солнышко!

— Смотрите, солнышко ваше никуда не денется. А без денег… — Подчеркнуто важный и независимый медленно скрылся Агафончик в дверях столовой.

— Большой говорун — плохой работун.

— А мне его, признаться, и жаль, — рассуждали в курилке. — Спроси, для чего живет, он и сам не знает.

— А ты знаешь?

— Я-то?

— Да. Ты-то.

— Живу, чтоб жить. Старики говаривали: помирать собирайся. а поле засевай.

— Твой Агафончик умрет, а сберкнижка останется. А для чего копил? Для кого?!

— Оставьте, братцы. Никакой у него сберкнижки. Не одно место сменил, пока где-то с Сиповым не сдружился. От добра добра не ищут. Он и Родиона толкает: увольняйся, мол. В другом месте примут.

— И не думай, Родион. Где хорошо, туда не зовут.

— Откуда Сипов выкопал его?

— Не говори. Спросить бы.

— Спрашивали.

— И что?

— Я не отдел кадров, отвечает.

— Говорите, богатство. Какое там богатство у Агафончика! Был у него как-то. Две комнаты в общей квартире, жена, дочка-школьница, мать старуха — от чего богатеть-то? Это бедности он своей стыдится. Вот и твердит и несет: без рубля жизнь не жизнь. Оно так, конечно. Одному солнышко, а другому — Машину под окна. Сидим вот, солнцу радуемся, зелени. А убери-ка ты все частные гаражи в городе да посади на том месте смородинные кусты — разве так дышалось бы? Прежде говаривали: не вырастил дерева — зря жизнь прожил, теперь некоторые только и думают, как сломать дерево да гараж построить. Тебе подземный переход соорудят, вниз загонят, а ему, вишь ли, по воздуху ездить надо, по верху, по земле.

Густой запах смородины перемешивался с табачным дымом. Солнце светило яростнее, становилось жарче в курилке. Тени от кустов начисто растворились. Потом разом все встали, побросали окурки в песочницу, начали расходиться.

— Не тужи, Родион. Образуется. У кого не бывало, с кем не случалось. У меня одно, у тебя другое, а у него — третье. У каждого что-то случается.

— За битого, говорят, двух небитых дают.

— Ладно вам.

— Он сам кого хочешь утешит. Не тот парень, чтоб раскисать.

И вроде бы ничего особенного Родиону и не говорилось, а все равно оттаивал он от мимолетно сказанного, от дружеского участия. И думалось уже не как раньше, что ты один на один со случившимся, а с надеждой постоянного ожидания лучшего.

* * *

Запоздало появился в последний момент Дементий:

— Присядь.

Родион одернул побелевшую от стирки гимнастерку. В ней было куда удобней, чем в похожей на детскую распашонку спецовке. Присели. На лице Дементия — въевшиеся крапины. Это окалина, похожая на синеватые пятна пороха, что встречаются на лицах у взрывников.

— Надо, Родион, потолковать с тобой.

— Давай.

— Больно ты прытким становишься.

Родион улыбнулся:

— Уж какой есть.

— Я серьезно, — осуждающе продолжал Дементий. — Помни, дурак в воду камень бросит — десятерым умным не вынуть.

— Камней давно не бросаю. Детство ушло.

— Зачем тебя понесло к директору?

— Ну, потолковать, выяснить хотел.

— Что?

— Перевод свой.

— Ну и как? — Дементий иронически глянул на Родиона.

— Говорит, не мог поступить иначе.

— Правильно говорит.

Родион удивился боязни Дементия встречаться с директором. Неужели Лариска просила о чем Дементия? Или рассказала ему о разговоре с директором. Этого он не простит. Он и сам отстоит себя, он не простит заступничества и просить не будет. Не ему бояться работы, выросшему в семье, где встают разом с солнцем.

— Скрываешь ты что-то… — сказал он Дементию. — Считаешь, не созрел Родион.

— По совести говоря, да.

— Скажу откровенно, чего-то недоглядел. Гнал, торопился. Сипов над душой стоял, так что вина, может, и есть моя. Неприятно, конечно, да что поделаешь. Я где-то читал и запомнил, надолго запомнил, как однажды Гагарину предлагали валерьянку. А он взял и вылил, сказав: «Чепуха какая!» Пусть я останусь наивным, но валерьянку глотать не стану.

Так разговаривали они впервые. На заводе Дементия знали давно. И про то, что долго служил он в армии, попал когда-то под сокращение и что город был последним его местом службы, где с семьей и остался он. Наладить станок, рассудить дело какое — считали многие в этом случае Дементия человеком самым что ни на есть подходящим.

Станки действительно знал он, в чем Родион не раз убеждался во время малых ремонтов — и «станочным доктором» считали его не напрасно. Про иные дела Дементия он имел представление смутное, он лишь слышал, как хвалили его к концу года, когда выбирали в завком, и даже подшучивали, говоря, что он зачислен туда навечно. К нему охотно шли с заявлениями, и он принимал каждого. И было видно, что работать в завкоме ему нравилось. Когда Родион решил жениться на Лариске и об этом узнал Дементий, он позвал их в завком и сказал, чтобы теперь уже писали заявление на квартиру: такой порядок. А ему, Родиону Ракитину, чья фотография висит на Доске почета, и сам бог велит. Как было не послушаться. И дом очередной сдавался вроде бы в скором времени.

В глубине души ему сейчас было неловко за разговор с Дементием. Но разве обязательно таить то, что хочется высказать. Он привык к искренности с кем работал, привык к откровенности. И пусть Дементий простит ему, если считает слова его дерзостью.

— Чудак ты, парень, — сказал Дементий. — Ты видишь деревья. Те вон, старые липы?

— Вижу.

Вдали стояли большие липы, возвышаясь величавыми кронами, под которыми встретил Родион в знойный день молодую женщину-мать с коляской и почему-то невольно представил, вообразил на ее месте Лариску. Целая улица была перед ним из этих деревьев.

Так вот, Родион. Ни одна липа там не растет как вздумается. Их непременно обрежут, завяжут или там отпилят верхушку, залепят, словом, заставят расти, как это необходимо.

Дементий был в майке, вернее, в голубой тенниске. Он убеждал Родиона в том, чего, по-видимому, толком не понимал и сам, что-то он сегодня не договаривал, скрывал, чего боялся сам… Он явно не хотел, чтобы Родион себя отстаивал. А возможно, и затевал он нечто, о чем не хотел прежде времени говорить. Такое водилось в характере Дементия.

Кто хоть однажды работал в цехе, тому хорошо ведомо, как от нечаянно кинутого взгляда на замершее за окном дальнее облако, от взгляда на почерневшую от непогоды тучу, на веселую во дворе возню воробьев появляется желание оказаться тотчас где-нибудь на лугу, обновить душу… Желание это приходит, когда долго-долго не видишь простора неба, зеленых далей, озерной волны либо дымно-белого облака…

Камень, железо, асфальт, гул да грохот делают душу усталой. Как необходим отдых усталым рукам, телу, голове, глазу, так необходим и душе он. В луговой отстоявшейся тишине стройнее выглядят тогда и разрозненно бродящие мысли.

Родион молчал, а Дементий был занят куревом. От столовой направился к ним Горликов. Дементий сразу заторопился, начал прощаться.

Мастер шел к Родиону, желая что-то сказать. А что? Стружек и невывезенного мусора Родион не оставил. Приходил и уходил каждый раз вовремя. Поводов для нареканий не давал, да и не стремился к ним мастер.

— Убегать, поди, собираешься? — спросил Горликов, вероятно полагая, что у Родиона с Дементием как раз и шла речь об этом.

— С чего бы, Алексей Алексеевич, — спокойно ответил ему Родион.

— Мало ли с чего. Посмотрел я на тебя не так либо работу не по душе дал. — Мастер говорил и медленно двигался меж рядами станков. Шел к своему столику. Родион — следом, не зная: идти, остаться ли. Горликов махнул: иди, мол.

— Нужен мне позарез человек, — сказал он. Родион подумал, что надо где-то что-то срочно убрать, передвинуть, переставить, вывезти, и заявил, что он готов пойти сделать что надо.

Мастер же почему-то не торопился, тянул, снимая с крючка халат. Надел халат, посмотрел некоторое время в глаза Родиону, словно соображал, прикидывал, что за парень появился в его цеху, способен ли он на более важное дело, чем катать тачку.

— Тут нам привезли станок один. Надо расконсервировать. А потом… поставить кого-то работать к нему. Во-о-он, — показал он рукой на токарный универсал. — Пойдешь?

Незнаком с таким.

— Дело — лучший учитель, — сказал Горликов. — Была бы охота. Так как, согласен?

— Здесь, Алексей Алексеевич, надо доучиваться.

— Научим! — Горликов подошел к такого же типа станку, попросил Родиона подать заготовку. — Смотри, как надо ее крепить. Теперь подводишь. Ставишь скорость. У вас там скорости постоянные?

— Да.

— Здесь же на каждую операцию своя. Включаешь.

Особой сложности Родион не заметил. В общем-то все понятно, если вникнуть. И в наладке и в чертежах — ничего особенного. На полуавтомате еще не токарь, полуавтомат многое за тебя делает. Родион не без зависти смотрел на тех, кто работал здесь. Что он мог? Быть старшим, куда пошлют?

Подивилась бы Лариска, увидев его за таким станком, — еще как подивилась бы. Хотя и уверял Горликов, что дело несложное, но Родион-то знал: несложно потому, что прежде работал на схожем станке. А поставь-ка на такой станок новичка — долго потеть придется.

— Так как? — спросил Горликов, видя его замешательство.

— Спасибо. Только кто же отменит приказ директорский?

— А его и отменять не надо.

— То есть как не надо?

— А так. Буду закрывать тебе наряды как токарю. Посдельно, пока срок твой не кончится.

— Дайте подумать.

— Подумай. Скажешь погодя.

— Ладно, Алексей Алексеевич.

Сердце Родиона радостно забилось. Стать за настоящий, новый, универсальный токарный — лучше не придумаешь. Вот нос утер бы!.. Сердце ровнее забилось: надо еще, чтобы никто не знал, что стоит он за этим универсальным токарным, иначе… попадет и ему, и старику Горликову. А узнают. Все равно узнают. Не Сипов, так кто другой пронюхает — хуже наделаешь. Найти бы мудрую голову для совета. Рассказать про разговор с мастером…

Тем временем Горликов сел за конторский свой стол, подписал несколько нарядов — день к концу близился, отложил ручку, позвал опять Родиона:

— Забыл сказать, — мастер улыбался, видя впавшего в раздумье Родиона. — Задание тебе на завтра. Рядом с прежним цехом твоим есть куб, то бишь бак масляный. Надо его перевезти подъемником сюда. Будем из него заливать в станки масло. Ясно?

— Ясно-то ясно, да куб тот механического цеха.

— Теперь наш, а им — новый. Мы ведь ремонтники, нам и старенькое сгодится. Понял?

— Как не понять.

— Только сделайте это с утра. Меня не ищите — буду на дирекции

* * *

Поспорил с Сиповым — и уже неуверенность, боязнь дать повод придраться, и вот удивительно — как ни остерегайся, а рано или поздно — оступишься, придерется Сипов.

Знает об этом и он, помнит, кто и когда был с ним резок, знает, будешь ходить оглядываясь. Дело само по себе прошлое, пустяковое, а до сих пор покоя не давало.

…Стояла в разгаре весна. Вылущивались тополиные почки, и асфальт в городе был усеян их прилипчивой чешуей. Устоялись надолго яркое солнце и ситец неба. Метался ветер, подхватывал тополиную чешую, кружил стрекозьими крыльями, заносил в окна цеха.

В полночь в такое время особенно почему-то душно. К рассвету заметно свежеет, и тогда ни о чем другом, кроме кровати, не хочется думать. Плетешься к общежитию едва-едва. Так бывает после работы в ночную. Не легка она в цехе, где не остывает голова от станочного гула. В полночь, под утро не кончается день здесь. И даже этого длинного дня в конце месяца не хватает, с каждым разом ощутимей и ощутимей накапливается в теле усталость.

Из-под резца тянется, падает горячая стружка на дно станины. Выгребать некогда, станина доверху набита дымящимися витками.

Еще несколько штук, еще десяток деталей… От чрезмерно нагретого резца стружка порой крошится, мелкой крупой хлещет из-под щитка и, дымя, попадает в одежду или ботинок, впиваясь горячим крошевом в кожу.

Беда, коль встрепенешься и сразу начнешь стружку вытаскивать. Раскаленное крошево пристанет, прилипнет плотнее, усилит ожог. Вытерпи, не шевелись, и кусочек горячей стружки быстро остынет в складках одежды. Потом, в раздевалке, вытряхнешь его. К этим ожогам, напоминающим мгновенный укол, со временем привыкаешь. И только однажды, позже, заметишь, что руки покрыты шрамами-завитушками. Отметины на всю жизнь.

В одну из весенних ночей завершали работу. Уже вымыли руки, переоделись. Миновали конторку Сипова. Мастер дремал, положив подбородок на кулаки, но, услыхав голоса и шаги, мигом встряхнулся:

— Куда это?!

— Как куда? Домой.

— Спа-а-ать?

— А почему бы и нет? Смена-то кончилась.

— Останьтесь. Ну на два часа.

— Все равно много не сделаем. Выдохлись.

Видя, что уговорить не удастся, Сипов сказал:

— Смотрите не подведите!

— Не подведем.

И действительно, назавтра достигнут предел, после которого корить себя вроде бы не за что.

Цех сразу оказался первым. Получили все вскоре премию. Носился на радостях Агафончик. Скрывая хромоту, важно шествовал Сипов. Родиону вручили флажок ударника.

И это было хорошо, потому что наступал новый месяц, цвела вовсю весна, и все так же манило во двор вечернее небо. Там, во дворе, зовущ и крепок был в курилке запах смородины.

И опять просил Сипов:

— Остаться надо, ребята.

— В начале месяца-то?

— Надо, ребятки, надо. Пусть у нас лучше задел будет, — убеждающе и просительно обращался Сипов к работающим во второй смене.

— Да на кой он черт, задел этот? Месяц в кино не были.

— И я не был. Что же делать… — И совсем тихо Сипов добавил: — Учту, не обижу… — намекал то ли на прогрессивку, то ли на премиальные.

Как странно — оставаться после работы в начале месяца. Оставаться в полночь. Можно, разумеется, остаться и поработать. Одно непонятно — задание сделали, а суета осталась, издергала в два счета.

Спросили Сипова. Спросили, долго ли будет продолжаться так. Хотел отмахнуться: дело, мол, важное — не каждый поймет. Но, подумав, пояснил:

— Один станок на ремонте, в другом подшипники отчего-то греются…

— Дополнительно смену вводите.

— А кого ставить? Кому в ней работать? Да некому, кроме вас!

— Не вечные мы.

— Ну вот. Не вечные! Понимать производство надо. Этих же не пошлешь, — показал на двух подростков, принятых после школы. — Такое натворят — за месяц не расхлебаешь. Весь запас резцов пустят в расход.

— В караул бы ваших подростков зимней ночью — мигом бы дурь соскочила.

— Бог с ними, — рассуждал Сипов, — с этими подростками. Скоро их призовут. А нам с вами работать надо. Работать еще лучше. Ведь мы теперь первые, ударники. И должны сделать потому больше прежнего.

Что ни говори, а рассуждает Сипов правильно. Подростков в самом деле поставить нельзя. Парни такие волосы отрастили, что когда наклоняются к станку, кажется, вот-вот волосы намотает. В перерыв они краской вымажут кнопки, подсунут под руку ветошь с деталью, заклинят дверцу шкафа либо принесут в цех лягушку. Привяжут ее за лапку к деталям так, чтобы контролеры боялись и лишний раз не подходили бы к детали.

Есть, видать, люди, к кому поздно приходит зрелость, кто по выдумкам и проказам остается долго мальчишкой.

Бес надоумил Родиона в тот момент, когда Сипов и без того был на взводе, сказать тому, что станок на долгий ремонт могли не ставить, обошлись бы текущим ремонтом. Сипов поначалу слушал, кивал, поддакивал, а потом коротко бросил враз:

— Подошло время — поставили. Порядок есть порядок. Не нами установлено, не нам и менять.

Разговор, наверное, и забылся бы вскоре, как только приступили к делу, но откуда-то взялся Агафончик, качнул черным беретом и подлил масла в огонь:

— Приучили ребятушек оставаться. Приучи-и-или. Так вам и надо!

Выходило, если бы не Родион да еще двое-трое таких же демобилизованных и до работы прытких парней не оставались бы, и все шло бы ладом.

Агафончик подзудил и быстренько отошел к себе — мол, думайте без меня. Мое дело подсказать, а там сами глядите. Некоторые тут же задумались: не приучили ли Сипова в самом деле?

После обеда мастер обычно ходил по цеху, задерживаясь время от времени у станков, пока шальной виток дымящейся стружки не вырывался и не летел в его сторону. Тогда шарахался от стружки в сторону и почему-то сразу же уходил в свою конторку, где с невозмутимым спокойствием стругал ножичком яблоко. Не любил Сипов горячей стружки, не терпел ее, и стружка вроде бы тоже Сипова не терпела. То ли когда-то она обожгла его, то ли Сипов вообще был непривычен к ней.

Совершая после перерыва обход, Сипов протянул Родиону резцы:

— Возьми. Дополнительные.

— Нехорошо выходит, — начал было Родион. Но Сипов мигом насторожился:

— Что нехорошего-то?

— Ударник вроде я, — Родион кивнул на флажок, — а приходится перерабатывать, прихватывать. Люди что скажут?

За гулом станков приходилось кричать, и Сипов отозвал Родиона к окну, где гул был слабее:

— А сознательность? Где ваша сознательность? Неурядицы свойственны в любом деле, на каждом предприятии.

К окну потянулись другие. Шумели одни вентиляторы, оставленные на миг станки ждали своих хозяев. Появился и Агафончик, с ходу забалагурил:

— Что за шум, а драки нет?

— Вот, — кивнул Сипов на Родиона. — Опять выкинул коника.

— Для тебя же мастер старается, чтоб заработал, — проворчал укоризненно Агафончик, — а ты?

— Помолчи-ка, — осадили быстренько Агафончика.

— Мог бы отгул попросить, — бросил Агафончик уже примирительно.

— Да разве дело в отгулах? — не остывал, не успокаивался Родион. — Пойми ты!

— А в чем, по-твоему, дело? — Агафончик откинул прилипшую на лбу прядь и ждал, уставясь на Родиона. Вынуждал сказать то, что скажет в их смене не каждый, но о чем наверняка многие думали.

— А дело, откровенно говоря, в извилинах. Кое у кого они не так выгнуты; Надо уметь работать, а не за стул держаться.

— Это уж слишком, — проворчал Агафончик.

Рядом заметили:

— Известно, не каждый может остаться. Особенно те, кто учится. Хлопот полон рот.

— Ну, друзья мои, — развел Сипов руками, — учиться следовало вовремя!

И тут Родион не выдержал, сказалось, наверное, напряжение от бессонных ночей:

— Учиться, Анатолий Иванович, никому нелишне. Даже вам. А относительно комбинаций одно сказать надо, делайте их, укладываясь в рабочее время. На чужой спине да в рай…

Пыл Родиона перекинулся на других:

— Ведь правильно говорит!

— Да что правильного?

— Трудовой кодекс читали?

— Читал, — кивнул Сипов. — Знаю не хуже вас.

— Вот там и сказано.

— Что там сказано?

— Сверхурочные разрешены только в исключительных случаях.

— Наш случай и есть исключительный.

— Да в чем же он исключительный?

— Мы делаем детали на экспорт? И не имеем права не отправить их в срок. Понимаете вы или нет?

— Понимаем.

— С нас семь шкур снимут, — вразумлял Сипов.

— Почему с нас? С кого надо, с того и снимут.

— Вы лучше посмотрите, что делается за нами. Хватали, старались, ночей не спали, а для чего?

— Кто это сказал «для чего»?

— Я сказал. — Родион ждал — вот Сипов обрушится на него, но, видя, что тот молчит, продолжал: — Я сказал. Сделанное нами сверх плана часто не идет на выход. Оно остается в цехе, на других операциях. От нас оно уходит, а потом застревает. Мы создаем завал. Посмотрите, сколько скопилось сверхплановой нашей продукции на шлифовке.

— А давайте посмотрим! — оживились собравшиеся, чувствуя, что он говорит не зря. — Давайте пойдем — посмотрим!

Не сговариваясь, подались в конец цеха, где сквозь проем в стене поступали детали после термитной обработки на шлифование. В термитном с ними еще справлялись, но как только попадали детали к шлифовальным станкам, образовывался завал. Их было слишком много — сверхплановых, лежащих штабелями, неделями ждущих своей очереди.

Станки здесь пропускали ровно столько, сколько могли пропустить. И детали скапливались, напирали, как лед у речного моста.

— От себя, только бы от себя! А там — трава не расти. Надо писать, говорить на собрании — показуха, черт знает что! — Галдели, шумели и порешили на первом же собрании рассказать все. Термитчики тоже хороши: перевыполняли, помалкивали.

Сипов молча глянул и тут же ушел. Разошлись и остальные. Вгрызались резцы. Падала, на лету остывая, стружка.

В машинном гуле живо стоял в ушах каждого разговор. Было над чем подумать. Сделал бы кто прибор такой, чтобы могли вымерять им люди плохое и доброе, браковать ненужное. И вручить, раздать прибор такой каждому, наподобие тех, что выдают солдатам измерять радиацию.

Собрания весной Родион не дождался. Оказался вскоре в цеху ремонтников.

* * *

Комната у Родиона на двоих. Но сегодня был он один.

Спал город, спало общежитие. А мысли цеплялись, как клочья тумана за оголенные сучья. Да, наивно, оказывается, было писать заявление, вынуждать до хрипоты спорить в душном кабинете людей, за смену и без того намотавшихся…

Гудели далеко за пустырями в ночной тиши тепловозы, стучали колеса вагонов.

Водители запоздало тормозили у перекрестка, и визг тормозов будил спящих. Все улавливает, вбирает в такие минуты сердце.

Поезда… По ночам их шум доносится к Родиону в комнату. Несутся из далей, зовут к перемене мест, подобно журавлиному кличу.

Так вот залетали гудки поездов к мальчишкам в деревню, заставляли прислушиваться к звукам, несхожим с другими, привычно окружавшими детвору звуками.

И оттуда, из минувших тех дней, явилась некая странная, поездами зароненная необузданность.

Ребенком однажды впервые ехал Родион с матерью в город. От станции до деревни, где жили — было километра четыре. Кустарниками и редколесьем уводила от деревни к поездам стежка. Беспредельным представал детворе этот путь и окружающее его по сторонам.

Стежка в сторону станции — единственная, *и помнилась потому лучше других деревенских стежек. Она уводила туда, где пахли густо прогретые солнцем шпалы, струясь, убегали вдаль рельсы…

По дороге в город радостно распахивалось из окна вагона неизведанное, неразгаданное мальчишками. Здесь ничего нельзя было пропустить. На речке, в лесу, в поле у стада мальчишки долго будут друг другу рассказывать об увиденном.

Вот мимолетно показался у пригорка аэродром. На земле самолеты напоминают опустившиеся угловатые облака. Завидя их, Родион приникал всякий раз вплотную к окну, будто надеялся постигнуть тайну тайн — на кружение над землей, кружение в небе…

Сколько потом ни приходилось ездить этой дорогой, с нетерпением всегда ждал он того момента, когда мелькнут за пригорком в ряд стоящие самолеты. Надо успеть их увидеть, надо схватить самое важное по пути в город. «Ус-петь! У-видеть!» — поторапливали обычно колеса.

И приезжая в край детства, ждет и теперь он на станции проходящего поезда, от которого мигом тают накопившиеся усталость и горечь.

Родион узнал к поездам дорогу. И в знойные дни лета, когда рассеянно сновали в синеве облака, убегал на станцию в одиночку.

«Та-та, та-та, — наперебой стучали, неслись здесь, пели колеса. Дальше быстрее: — Без тебя, без тебя, без тебя! — И наконец протяжно: — Обла-ка, обла-ка… об-ла-ка…» Беспокойное, взбудораживающее и манящее нес в себе их стремительный бег и грохот. Какая-то запрятанная сила в тебе начинала ему отзываться. Метаться, биться, рваться наружу.

Поезда уносились. Быстро затихали колеса. А Родион стоял под откосом, слушал, как не унимается в душе рвущаяся к ним сила. И вместо деревенских стежек, над полями рассеянных облаков — замелькали в жизни степные стройки, общежития, города, палатки, армия…

С поездами оживала в дороге юность. И как журавля, отбившегося от стада, звали и звали они теперь по ночам в дорогу. А однажды летом, когда Родион до устали нагулялся по загородным полям, глядя как взвивается и журчит над своим гнездом жаворонок — ему привиделся во сне шедший с небывалой скоростью поезд. И так же скоро над ним неслись громадные облака. Они увлекали все, что попадалось на их пути. Жаворонок запутался и, силясь скорее выбраться, пронзительно закричал. От его крика Родион вмиг проснулся. Крик напомнил ему вой станка… Полежал, вслушиваясь в дальний тепловозный гудок, и сам себе показался вдруг остановленным поездом…

* * *

Да, наивно было сегодня спорить, вынуждать сидеть в душном кабинете людей, за день и без того намотавшихся. Сдвинулось в жизни привычное, и подкрались незаметно раздумья об уходе, об отъезде…

После работы Дементий посоветовал Родиону не уходить, а ждать вместе с другими заседания завкома. В пустом коридоре среди поблекших плакатов, графиков, стендов собралось несколько человек, чьи заявления по различным причинам должны были разбираться. По очереди вызывали каждого. Подождать было просто необходимо — обсуждались сразу два дела: жилье и характеристика в институт.

Будь поблизости, — предупредил Дементий и скрылся за дверью. За окном тревожно вспыхивали дальние зарницы, перемигивались с искрами проводов над троллейбусами.

Из-за духоты дверь не прикрыли, и разговор завкома проникал отчетливо к ожидавшим. Обсуждалась первой тихо и мирно воскресная поездка в колхоз. За ней — квартирный вопрос. Говор тут пошел громче. И немудрено: из каждого цеха отстаивали своих.

Кроме Дементия, были Сипов и Горликов, голоса которых пока не слышались. Вскоре зачитали заявление Родиона, написанное так, как подсказал ему в свое время Дементий. Он же и подкрепил заявление своей резолюцией, поэтому на замечание директора, что доводов несколько маловато, Дементию пришлось выступить.

— Ну что парню писать? Жениться намерен. В институте учиться хочет. Надо квартиру дать.

Позвали Родиона.

— Живешь в общежитии?

— В нем.

— Сколько работаешь?

— Два года.

— Жениться твердо намерен?

— Твердо.

Дементия и Родиона выслушали. Многие согласно закивали: дело, мол, ясное, тянуть нечего — утвердить. Пусть себе женится, потомством поскорее обзаводится.

Спрашивал больше директор, лишних вопросов не задавал. И сердце Родиона колотилось, готовое вот-вот вырваться. Ему доверяли, на его стороне были. Понимали! Посовещались завкомовцы, побалагурили.

— Проголосуем тогда?

— Надо, надо.

И когда уже потянулись вверх руки, словно бы нехотя, взял слово Сипов. Заговорил неторопливо, одновременно вытирая платком лицо:

— Конечно, жилье дается нуждающемуся…

— Это известно, Анатолий Иванович.

— Минутку! Я никого не перебивал.

— Не мешайте, товарищи, — заметил директор.

— Однако из нуждающихся, — продолжал Сипов, — предпочтение отдается лучшим, кто проявил себя в быту, на общественной работе, производстве. Если рассматривать Ракитина с производственной точки зрения, то многим известно, что переведен он в разнорабочие. Решайте. Мое дело проинформировать.

Заговорил Горликов. Он вскинул руку, но прежде помолчал, настраивая внимание:

— Он что, этот станок, прямо так взял и поломал?

— Сжег подшипники.

— Как же он жег их?

— Станок не выключил.

— Не скрою, — взял опять слово Горликов, — рассуждает Анатолий Иванович вроде верно. Разнорабочим Ракитин — Месяц. Но до этого-то он работал у вас! И как работал! Вымпел, Доска почета. Было или не было, Анатолий Иванович? — спросил Горликов.

— Было.

— То-то же. Я предлагаю квартиру будущим молодоженам дать в одном из очередных наших домов. Далеко отодвигать, на мой взгляд, не следовало бы.

— Как, товарищи? — спросил Дементий, ведший собрание.

— На очередь, чего уж тут.

Проголосовали. Разом со всеми потянулась вверх и рука Сипова. Следующим разбирали заявление Агафончика, просившего квартиру на улучшение. Агафончиком называли его только в цехе да в курилке. Здесь был Агафонов Сергей Александрович. Кое-кто колебался — давать или не давать, и Сипову пришлось выступить. С Агафоновым он проработал столько, что «дай бог каждому». Но сколько — Сипов не сказал. И везде с жильем не везло Агафонову, в последний момент что-нибудь да срывалось, мешало получению.

— Неужели такое вот и сейчас, а, товарищи? — вопрошал Сипов.

— Трехкомнатную многовато… — возражали ему.

— У него мать живет.

Агафончик молчаливо сидел, зажав меж колен руки, полагаясь не столько на авторитет завкома, сколько на доводы Сипова. От этих доводов зависело теперь его дело.

— Товарищ Агафонов, — обратился директор, — мать где живет?

— Со мной она.

— Да-а… Трудный случай. Нет сейчас трехкомнатных.

— Вы мне лучше дайте однокомнатную. Я в нее мать поселю, — подал идею Агафончик. — Ее потом обменять можно будет.

— Однокомнатную, а где она? — встрял Дементий.

— Их и гак мало, однокомнатных-то.

— То-то и оно. Придется потерпеть немного.

— Как же быть… Вы что-то хотите сказать, Ракитин? — спросил директор. Родион встал, и все обернулись в его сторону. — Отдайте мою квартиру матери Агафонова.

— А вы?

Стало тихо. Так тихо, что машинистка даже притаилась вроде цикады.

— Подожду нового дома…

Кругом загомонили, закашляли:

— Что, товарищи, дадим Агафонову квартиру, намеченную Ракитину?

— Дать, конечно, раз уступил.

А как было не уступить. Задержала память Родиона разговор в курилке о житье-бытье Агафончика. Помнилось, как кто-то сказал, что живет Агафончик в общей квартире. И никакой такой роскоши, никакого богатства — живут, как могут. Маленькая уступка проявилась внезапно, выплеснулась сама собой. Он был разнорабочим. Он был наказан. И вряд ли имел теперь право получать эту квартиру.

Последним вопросом разбирали характеристики поступающих в институты. Отзывы давались представителями цехов. Начали выяснять, кому характеризовать Родиона. Решили выслушать и прежнего и нового мастера.

— Как вы, Анатолий Иванович? — обратился директор к Сипову.

— Дело коллектива. Сейчас у Ракитина другой мастер…

— Не возражаю, — ответил Горликов, — пусть поступает.

— Не возражаете-то не возражаете, но ведь человек-то наказан, понижен, — поступок-то налицо! — высказался Сипов.

— Какое уж там! — бросил Дементий.

— То-то и оно, совместная выпивка сделает что угодно. — Сказав это, Сипов, как говорится, подрезал Дементия начисто. Многие заинтересовались, о какой такой выпивке речь?

— Да, было дело, в саду в перерыв как-то… — пояснил Сипов, не вдаваясь в подробности. Видеть Сипову довелось одному, и теперь он даже досадовал, что проговорился об этом и приходится давать разъяснения. Начали спрашивать, как так Сипов узнал про это… Затевался непредвиденный разговор. Чувствовалось, что знает о выпивке и директор, постаравшийся потушить ненужное любопытство.

— Характеристику выдать следует, — подытожил он. — И выдать обязательно. Но после того, когда кончится срок наказания. Вы не обижайтесь, товарищ Ракитин, такой уж порядок. Мы ценим вас, но, сами понимаете…

— А не поздно ли будет? — заметил Горликов.

И вновь заговорил Сипов:

— На другой год поступит. Пока характеризовать нечего: человек наказан, а мы его в институт, так выходит? В конце концов не перевод в разнорабочие помеха. Пьянка, вот что! Никакого права не дает она характеризовать положительно.

— Вы повторяетесь, Анатолий Иванович, — прервал директор. — Вопрос и так ясен. Я думаю, Ракитин правильно нас поймет.

Дементий заметно сник, как-то сжался, ушел в себя. Не легче сделалось и Родиону. Сидел как в воду опущенный. Одна пустота в душе.

* * *

Он не пошел сразу домой, в общежитие. Повернул к станции, к вокзалу. Сновал и толкался там, глядел, как садились в очередной поезд люди, как ждали они в вокзале своей дальней дороги, и ощущал с ними беспокойство отъезда.

Влекла его сегодня дорога. Тянуло к забытому перестуку колес, запаху шпал, угля, мазута, к густому напористому ветру ночных просторов. И если бы еще легонько подтолкнул кто, уехал бы Родион тотчас же. Но с ним рядом никого не было. Скошенным лугом тянуло с подстриженных днем газонов. Редкие окна светились огнями. Над городом плыла луна, от ее света зелень улиц становилась темнее.

За полночь он вернулся в общежитие. Коридоры, лестницы, переходы — отдавали здесь долго не убранными вагонами дальнего поезда. И только сильней бередили.

* * *

Куб-цистерну взялись перевозить с утра. На заводе уже и позабыли, когда и кто ставил этот огромный бак. Он был высок, и когда заполнялся маслом, заправщики взбирались по лесенке. Отодвигали крышку и опускали от стоящей рядом машины шланг — сливали масло. Повернув внизу кран, брали и несли смазку к станкам.

До конца масло никогда не сливали, предпочитая добавлять его, как только уровень приближался ко дну. Эту цистерну-бак ни разу не трогали, не смотрели с тех пор, как установили.

Теперь надо было ее переместить, передвинуть к ремонтному цеху. Горликов попросил Родиона помочь, именно попросил, а не приказал, ибо обязанности Родиона сводились к заботам внутри цеха. Работа была несложная. С утра ждал наготове подъемник и двое рабочих. Бак-цистерну подковырнули ломиками, подложили слеги, пропустили под днищем трос. И когда оторвали ее от земли и она накренилась, словно бы пошатнувшись, внутри ее каменисто громыхнуло раз-другой, перекатилось, ударилось о стенки и стихло…

— Странно…

— Что странного? — спросил Родион в свою очередь.

— Камни какие-то… Откуда?

На весу начали выравнивать куб-цистерну, и опять громыхнуло в кубе, опять отчетливо плюхнулось в остатки жидкости, взболтнуло ее — и успокоилось.

— А может, кирпичи?..

— Что бы ни было, — сказал Родион, — а придется достать. Смазка грязниться будет.

Проверить следовало во что бы то ни стало. Будут брать масло и не догадаются, что лежат на дне кирпичи.

В глухом месте задворка цистерну перевернули. Потекла смазка, за ней выпали на землю, а потом и посыпались — одна за другой… детали.

Родион взял одну, повертел в руках, торопливо протер и глазам не поверил: детали были из его прежнего цеха. С его линии даже!

— Не твои ли, Родион?

— Не мои.

— Ловок же кто-то. Ловок! — восторгались рабочие и водитель подъемника. — Ну век не догадаться.

Родион повертывал детали: углубления на них, а точнее, пазы-канавки, были почему-то в песке. Значит, песок оставался и на дне цистерны… Он видел брак, кем-то вынесенный из цеха и спрятанный в бак-цистерну. Брак, сделанный в его старом цехе от неправильно закрепленной фрезы.

Фрезерные канавки тянулись не прямо, а вкривь. Дело оказалось серьезным: детали составляли сумму немалую. Утаить их нельзя было. И Родион решил известить Горликова, поговорить с Дементием. Не идти же ему было к Сипову.

* * *

Как-то накануне праздника в составе контрольной дружины довелось обходить свой цех. Смотреть, вычищены ли станки, убрано ли вокруг них как следует. Подле тумбочки Агафончика лежала опилками присыпанная стопка деталей, оставленная словно бы невзначай, но явно наспех. Из нее торчали концы деталей. Родион не остановился, и группа не задержалась — прошли мимо. Решил потолковать с Агафончиком с глазу на глаз. Как-никак соседи же. Он так и сделал, когда обход завершился.

Агафончик, однако, успел исчезнуть. Исчезла и стружка, и с ней стопка деталей. Агафончик вскоре вернулся и растерянно смотрел на стоящего у станка Родиона. В молчаливом замешательстве Агафончик взялся протирать тумбочку, не решаясь заговорить первым.

— Вынес?

— Что вынес…

— Давай начистоту! У тебя лежал брак. Только что.

— Какой брак? Сделанное лежало.

— Сделанное ты сдал. А брак присыпал опилками.

— Бра-а-ак?

— Да. Брак.

— А что же не говорил, когда лежал он? Что молчал?

— Жалел. Тебя, всю смену жалел. Позора не обрались бы.

— На мушку берешь, Родион. Не было здесь брака! Не было!

— Ладно, черт с тобой, — произнес Родион в сердцах. — Попадешься, пеняй на себя. Тебе же хуже будет.

На такой поворот Агафончик не рассчитывал. Он надеялся, что Родион пойдет к мастеру, к учетчице, будет наводить справки, и внутренне приготовился отнекиваться и спорить. То, что Родион не стал ни того, ни другого делать, Агафончика смутило. И он не знал, понимать ли действие Родиона как доброту или ждать какой-нибудь поздней каверзы.

Родион угадывал его состояние, хотел сказать даже, что ничего он не замышляет, а хочет лишь одного: чтобы в смене их обстояло все хорошо. Но объяснить это не смог, не та была минута, не то состояние.

Родион чувствовал, разговора не получилось. И не получится. Кто-то предупредил в последний момент Агафончика об их обходе… И Агафончик успел брак присыпать опилками.

Но куда так быстро мог он детали спрятать? Как проглотил. Неужели спрятал, не выходя из цеха? Что-то было в этом даже занятного. В детстве, поди, Агафончик лучше других играл в прятки. Любопытства ради узнать бы, что за тайник существует в цехе, о котором и в голову другим не приходит. И которым ловко пользуется Агафончик. На душе очень скверно, будто именно он сподличал. Надо было все-таки что-то предпринимать. Высказать свои подозрения? А если окажется, что Агафончик все-таки не виноват, хотя это маловероятно. Но попробуй докажи. Надо просто присмотреться. Выходит, он должен шпионить? Но при чем здесь шпионство? Подлость есть подлость, и если терпеть, ничего не замечать — значит, быть самому мерзавцем. Однако действительно мог спрятать в бак детали и кто-то из сменщиков. Опустить днем детали в бак не каждый решится. Только ночью можно такое сделать. С Агафончиком же дело происходило днем.

* * *

Он не намерен был сразу винить Агафончика. Мог спрятать детали и кто-то из сменщиков. Просто случай припомнил давний. Опустить днем детали в бак не каждый решится.

Как поступить с деталями, Родион не знал. И никто не знал. И никого это особо не тревожило. Только Родиону находка не давала покоя. Кто-то и впредь будет прятать свой брак, грязнить смазку. Не в его положении сейчас кого-то отыскивать, одного хотелось ему, чтобы крышку цистерны закрывали бы так, чтобы открыть ее мог только шофер-заправщик. Об этом и хотел Родион с кем надо поговорить. Но с кем? Ему казалось, что тут же начнутся выяснения, пойдет шум…

Сказать хотелось тому, кто понял бы это правильно. Можно Дементию, можно Горликову, можно тому и другому. Горликов пришел, посмотрел детали и сказал, что он известит о них Сипова. Одну из деталей он взял с собой, а остальные распорядился свалить в отходы. Переплавят вместе с металлической стружкой.

Сохранил и Родион деталь, чтобы показать Дементию. С ним он давно собирался встретиться. После заседания завкома они ни разу не виделись, а Родиону к тому же надо было переговорить о предложении Горликова — стать за токарный… Он разыскал Дементия в тот же день после работы.

— Агафончику, прохвосту — квартиру уступил. Увижу Лариску, так и скажу: балда ты, и только! Молчи, ради бога, молчи! — наседал он на Родиона.

И Родион молчал, ждал, когда Дементий остынет. А потом протянул деталь и рассказал все. Но особого впечатления находка не вызвала. Дементий подержал деталь, покрутил, повертел и посоветовал:

— Выбрось. И не возись. Дались тебе эти детали. Ну найдут, разыщут, а дальше? На тебя же Сипов и свалит. Найдет что!.. Расскажи лучше, как работается?

— Нормально. Горликов настоящий станок предлагает. Говорит, никто и знать не будет, что на токарном работаю.

— Ну и что ты сказал ему?

— Я ничего пока не сказал.

— Постой. Горликов твой рискует. Давно ли пришел директор, а в трех цехах уже мастера новые, те, с кем он где-то работал. Ты этого, конечно, не знал.

— Не занимало. Была работа, место свое…

— Смотри, втянет он тебя. Ему-то ничего — уйдет на пенсию скоро, а у тебя все начинается только. Да что говорить. Сам знаешь. Вернем как-нибудь назад. А пока не связывайся, не лезь и не ищи новых приключений.

То, что Горликову предстоит уходить на пенсию, Родион слышал и как-то не верил, не представлял себе без него ремонтного цеха, где не знали ни окриков, ни суматохи. Во всем было спокойствие, слаженность и продуманная распорядительность.

Там, где случались порой особого рода трудности, звонили Горликову. И он уходил, надолго задерживался и в перерыв, и после работы.

— Эх, Горликов, Горликов. Скажу прямо, мужик он такой, каких мало. Видит, что несправедливо с тобой обошлись, ищет путь, как помочь тебе, исправить положение… — рассуждал Дементий.

— Ну а почему вы все-таки так прохладны друг к Другу?

— Э, одним словом тут не объяснишь. А на многие слова у меня, понимаешь ли, душа не раскрывается. Может, когда-нибудь и расскажу.

* * *

Дни неслись, вертелись, как токарный патрон. Рокотали летние грозы. Покрывалось белесо-синими прорехами небо. Сеял с крыши и деревьев прозрачными каплями ветер. Лето кончалось.

Размышляя часто над жизнью отца и матери, Родион отмечал: сколько оба вытерпели, пока росли его братья и сестры. А он? Что его невзгоды в сравнении с их невзгодами.

О собрании в перерыв между сменами разговоры пошли заранее. Да и понятно: ни о повестке, ни о каких-либо других вопросах в объявлении не упоминалось. Но раз собрание намечалось, пусть и в одном цеху Сипова, и в перерыв, значит, было что-то важное. Готовилось итоговое собрание за квартал. Профорг пригласил Родиона. Он оставался в своем цеху на профсоюзном учете.

Толки о собрании ходили разные.

Говорили о приезде важного областного начальства, а то и выше — из самого министерства, и чем больше было догадок, тем сильнее каждый выдумывал. Поговаривали, что запорол кто-то деталь, и та случайно попала в другую страну.

Ко всему вдобавок водился за профоргом с прошлой зимы грешок. Не такой уж большой, но памятный. Дело больше касалось одного цеха. Уж так профоргу хотелось, чтоб на его первом отчете за год было бы как можно больше людей, что за день он возьми и вывесь в цеху маленькое объявление о завтрашнем «сеансе гипноза и черной магии». Ходили из этого цеха на собрание редко, а зимой и подавно.

А тут расхватали стулья, заполнили мигом ряды. Стояли даже у стен и проходов. Передавали друг другу скамьи, проносили поверх голов ящики. Тесно, гомонливо. Хлопали, вызывали нетерпеливо, но гипнотизер отчего-то медлил. Вместо него вдруг появился профорг и начал собрание. Спохватились, да поздно: уходить на виду у всех было вроде бы неудобно. Так и просидели до конца. Шутку, однако, меж собой оценили: ради дела делалось.

И теперь кое-кто в перекур нет-нет да и высказывался, мол, не будет ли опять какой-нибудь «черной магии»? В этот раз уже настоящей.

Родион свез пораньше от станков стружку. Вошел, когда собрание уже началось. Продолговатый стол, где обычно делали контролеры особо тщательную проверку и учетчица отмечала табель, занял президиум: директор, Сипов, двое станочников и незнакомый представитель откуда-то.

Профорг вел собрание. Отвечал после доклада на чей-то вопрос.

Вручали, помню, мы грамоты. Многим раздали. А после подходит ко мне один из шлифовщиков и спрашивает: «Скажи на милость, что делать с ней? Грамот — хоть коллекцию составляй… Нельзя ли придумать новые поощрения?»

— А какие?

— Не знаю… — Продолжать до конца связно профорг не смог и, поняв это, сел.

Начали предлагать — каждый свое:

— Давай больше санаторных путевок.

— Кому? — изумился из-за стола Сипов. — Вам, молодым, здоровым?!

— Повышать разряды надо!

— Время не подошло… — пояснил Сипов.

— Медленно оно что-то подходит.

Следующим от партийного бюро выступал Горликов. Профорг объявил. Раздались хлопки. Вышло даже забавно: хлопали и профоргу, и Горликову, взявшему слово.

Дементий втихую курил за одним из станков. Увидев Горликова, он оборвал край сигареты да и оставил его на губе.

— Я, конечно, извиняюсь, — начал Горликов. — Так мы проговорим весь перерыв. Что тут мудрить. Будем проще смотреть. Хорошо сказать человеку и простое спасибо. Не от себя, а от народа нашего — поблагодарить за хороший труд. Я согласен, передовой — это передовой. Первый на стройке, фабрике, у станка. Но чаще, когда дело, к примеру, доходит до касс кино или театров — последний. Вот и случается, кто проработал день в цехе, на хороший фильм или спектакль не попадет. А бездельник какой-нибудь пользуется этой возможностью запросто. Не попавшему никуда остается одно — искать иных развлечений… — повернулся мастер к молча сидевшему представителю.

— Одну на двоих искать.

— Да, если хотите, и одну на двоих!

— Правильно, Алексей Алексеевич.

— Правильно.

— Дельно сказано.

— Верно!

— Молчал, молчал, да и высказался.

— Товарищи! Товарищи! — требуя тишины, Сипов вытянул руку. — Товарищи, об этом руководство завода позаботится.

Сказал Сипов спокойно и неожиданно. Пока выступали и говорили, он с настороженной юркостью водил по лицам глазами. Не знал, как повернется собрание, и теперь, успокоясь и как бы предчувствуя, что лучше первому подать голос, заговорил:

— За станком стоять, Алексей Алексеевич, да у касс еще — простоишь полжизни.

Старший мастер пропустил замечание.

Обычно глаза Сипова убегали, как бы прятались. Но Родион научился эти глаза разгадывать. Запрятанные, они говорили, что грозы не предвидится. Если же глаза мельком на ком останавливались — жди огорчений.

Подобные глаза доводилось Родиону видеть и раньше. Глаза людей, исподтишка взирающих на мир. Где-то он даже то ли вычитал, то ли слышал, что у добрых людей глаза чуть грустноватые.

— Товарищи! — не теряя бойкости, повторно обращался Сипов к собранию. — Двадцать минут до смены, а целый вопрос еще…

— Какой?

— Вопрос у нас с вами, так сказать, по ходу собрания… — вынул из кармана бумажку. — Вопрос такой… Для собрания, в общем, он не основной. А раз…

— Какой вопрос?

— Коллективно обсудить, товарищи, текст призывов, которые необходимо нашему цеху вывесить.

— Какие призывы еще?

— Я предлагаю два: «СОВЕСТЬ ТВОЯ, РУКА ТВОЯ — ЛУЧШЕ ВСЯКОГО ОТК». Дополнения, изменения — будут?

Сидели на скамьях, на ящиках, на кучах деталей. Следили за каждым словом, собираясь с мыслями. Намерение Сипова было явным — внести при директоре и неизвестном представителе свои «новые» предложения. Покамест об этом не сказал никто прямо, но все сразу поняли.

— Тогда лучше уж так, — подправили призыв с места: — «СОВЕСТЬ ТВОЯ, ТВОЯ РУКА — ЛУЧШЕ ВСЯКОГО ОТК!»

— Это зачем?

— Чтоб в рифму было.

— В рифму? Зачем?

— Для складности. Запоминать лучше.

— Другие есть предложения?

— Есть!

— Какие?

— Заменить последнее слово.

— ОТК?

— Да.

— Каким? — Сипов настороженно скосил глаза.

— Совесть твоя, твоя рука — лучше всякого му… Ну мудреца, скажем! — быстро закончил парень.

— А язык вы не хотели бы заменить?

— Меня он устраивает.

— Второй призыв такой: «МАШИНУ ПОЙМЕШЬ — ДАЛЕКО ПОЙДЕШЬ!» Как, товарищи?

— Если судить по Ракитину, в разнорабочие угодишь запросто!

Сипов поиграл желваками. Мельком взглянул на директора. Но тот сидел, не вмешиваясь в ход собрания, о чем-то про себя думая…

— Вы мешаете, товарищ, — заметил Сипов, сохраняя спокойствие. — Серьезное мероприятие превращаете в балаган.

— Как это мешаете? Вот что я скажу! — потеряв терпение, прогудел, выходя вперед, парень. — Это я о грамотах спрашивал у профорга. — Из-под комбинезона вышедшего виднелась тельняшка. В руке был зажат берет. Говорил бригадир шлифовальщиков, по-видимому читавший объявление о переводе Родиона в разнорабочие.

— Проблемы, которые выдвигали здесь, не из самых, я думаю, наболевших. Много звону, да мало толку. Я хочу о другом сказать. Как это вышло у нас? Только в этом году присвоили человеку ударника и перевели тут же. Сколько работаю на шлифовке, ни одной детали бракованной не припомню от Ракитина. Парень выше других на голову. И что же — от характеристики в институт воздержались — это ли о человеке забота? Нет! Чуть что, так вы, Анатолий Иванович: «Будь как все! Будь как все!» Да я собой хочу быть! Вы у нас, Анатолий Иванович, кое для кого этакий мудрец-знаменосец! Целый коллектив лихорадит и будоражит мнимая ваша находчивость.

С места заметили:

— Что верно, то верно!

— Потому я и предлагаю сегодня. Дать сейчас Ракитину Родиону самую что ни есть отличную характеристику, коллективно нами подписанную. Это и будет основой сегодняшней нашей повестки.

— А грамота — что, для вас уже просто кусок бумажки? — прищурившись, будто старательно прицеливаясь, спросил Сипов.

— А вы не подсекайте, товарищ Сипов. Грамота тоже для рабочего радость, — с достоинством ответил парень в тельняшке. — Только вручать ее надо не так, как вы делаете, товарищ Сипов. С душой надо вручать, чтобы хоть чуть-чуть торжественность, что ли. А вы, извините, как ветошь руки вытирать…

— Это уже демагогия, — вроде бы даже обиженно сказал Сипов. — На требовании этой самой душевности, скажу прямо, некоторые стали самым бездушным образом спекулировать.

— Видал ты его? — воскликнул кто-то.

— Вот и попробуй покритикуй его, он же тебя и обмарает.

— А ну, разрешите мне, — потребовал Горликов. — Яне только от себя, я от имени партбюро. Нет, товарищ Сипов, это вы демагогически обвиняете других в демагогии. Есть, есть такой прием! Коварный приемчик. Есть такая наука, Анатолий Иванович, — че-ло-ве-ко-ве-де-ни-е! Всем ли она ведома нам? Вон даже капиталисты учат своих сподручных улыбаться рабочим, знать их наклонности, семейные обстоятельства, заставляют мастеров, инженеров, управляющих все делать, чтобы скрыть пропасть между хозяином и рабочим. А как же нам, в таком случае, надо быть чуткими и, если хотите, ес-те-ствен-ными в проявлении душевности, человечности! Да, да, естественными! — Горликов умолк и как-то особенно пристально посмотрел на директора. Тот вскинул голову, выдержал взгляд. — А у нас порой некоторые так рассуждают: все знают, что я такой же рабочий, свой брат, простят мою черствость. Нет, Анатолий Иванович, этого прощать нельзя!

— А ты посмотри, прощают ли тебе, — негромко, словно бы только для Горликова, бросил Сипов.

— И посмотрю! Еще как посмотрю! И если в чем сплоховал — пусть скажут рабочие!

— Эх, жаль, такое собрание бы на часок, а не на двадцать минут! — сказал парень в тельняшке.

И тут встал директор. Тяжело поднимался, в глубоком раздумье. После долгого молчания сказал:

— Товарищ прав. Будем считать, что это не собрание, а только уговор. Наш общий… Уговор такой. Соберемся в самое скорое время, и не походя, а основательно, и поговорим по душам. Выложим друг другу все, что накипело.

— Нет вопросов? Вы свободны, товарищи…

Властно задребезжал звонок. Перерыв кончился, договорить не успели. По сути, только разговорились, да что поделаешь — станки не ждут. И к ним спешили, как к застоявшимся коням. На ходу рассуждали:

— Миром и медведя свалят.

— Ловит волк, ловят и волка.

— Ничего, ничего, Родион. На конус если пойдет — выправлять непросто.

Никто не поддержал Сипова. Хмурый и раздосадованный ушел директор. Быть может, и рад он был, что звонок прервал собрание, по крайней мере, можно еще обдумать многое.

Родион выходил вместе со всеми и дивился, думая про себя, что не сумел бы так спорить и говорить. В спорах казался он себе часто беспомощным, нелепым. Говорилось легко и спорилось, когда в душе был определенный настрой, порядок.

* * *

Возвращаясь домой, присел Родион неподалеку от остановки автобуса на скамью в сквере. Трепетали, облетая, мельтешили высохшие листья. Ползли слоистые облака. Высоко в их разрывах скользила синева неба. В листве тополей и лип слышался птичий голос. Полоснет по душе, затаится, прислушиваясь. То падая, то взмывая, с криком носились над крышами домов стрижиные пары.

Повисало над городом словно поддерживаемое за края небо. Лениво дул в сизоватом преддверии осени ветер. Кружилась листва. И, глядя на березовый лист, упавший к ногам, Родион вдруг приметил, что по форме лист напоминает человеческое сердце. Застрявшие в газонной траве листья березы — сколько их? Словно нарочно в природе придумано это внешнее сходство. И пока лист отмельтешит, пока упадет, его треплет ветер, сечет дождь, печет солнце, бьет град, и даже опав, все равно он красив, все равно украшает землю. Отшумели, отмельтешили листья, приникли, иссохнув, убрали землю.

Сидел, смотрел Родион на клумбы и холмики. Вокруг их резвились дети. Одиноко сидящий на скамье человек… Что вынудило его присесть? У станка, в раздевалке, на собрании либо за проходной уже — где-то он задал себе работу. И вот обласкал предвечерний ветер, отвлекли птицы, заняли облака, и многое человеком забыто.

И только мозг работает с неусыпной ясностью. Птицы, листва, голоса детворы в этот час наделяют человека радостью. Она была с ним в разбуженном солнцем дне, оставалась с ним на работе, появилась по дороге к дому. Подобно весенним мартовским сокам, струилась по жилам бодрость, вытеснялась усталость. И хотелось сделать что-то доброе, сказать кому-нибудь слово хорошее, что ли. А потом рассеивала все нежданно налетевшая мысль.

Столько лет, столько времени выходил Сипов сухим из разных жизненных ситуаций. Других наказывали, Сипова — никогда. И жил и оставался Сипов прежним. Ответа не находилось.

Когда-то в жизни встретил Родион за деревней в поле седого деда, сидящего подле приплюснутого, мшистого камня. Старик прислонил к камню суковатую белую палку, вокруг которой валялась наструганная кора. Щурясь, осматривал жавшийся к лесу луг. Жаркий полдень истомлял травы и воздух. Пересиля робость, Родион подошел к нему, и старик зашевелился, приподнялся, такой же мшистый, как и валун, заговорил:

«Где жарче, там и я. — Погодя немного, добавил: — У косарей, соколик, бываю».

«Косите?»

«Какое там — роднички им отыскиваю».

Хорошо бы вот так родники искать…

Пустыми, серыми виднелись клумбы сквера. Еще недавно они были покрыты цветами, теперь же громоздились на земле огромным горбатым зверьем, поросшим щетиной. Кончилось лето. Кончался и срок приказа. Считанные дни оставались до возвращения Родиона в цех.

Родники… Далекая память сердца. Сильна эта не замутненная, не омраченная ничем память, приходящая в минуты раздумий.

Шли по скверу люди, наступали на листья, и бездумным казался им человек, одиноко сидящий на скамье. Как много еще надо дышать этому человеку, пока сольется он в словах и поступках с теми, кто только что выступал. Молчали на собрании одни подростки, работавшие первое время со старательностью и охотой, пусть и не такой усердной, но и ее Сипов быстро отбил частыми упреками без повода и по поводу. Сидел человек в сквере, думал про себя.

Есть от станка к станку провода. И есть провода между людьми. Ведь в каждом из них, и в станке и в человеке, существуют два заряда, две силы. У станка — мотор. У человека — сердце.

* * *

Обильно шел предновогодний снег. Падало за окном, мело не переставая. Началось в сумерках, и который час не утихало. Из окна буфета просматривалась белая улица. Рано зажглись фонари. В их свете снежинки словно бы и не опускались, не кружились, а вылетали и сыпались, будто из трубы, будто чья-то душа посыпала белизной землю.

— Хандришь?

— Нисколько.

Дементий в осеннем пальто и шляпе присел со стаканом в руке на край подоконника. Родион действительно не хандрил. Просто на вечер должна была прийти Лариска, но позвонила ему в общежитие, сказав, что ее матери нездоровится и чтобы Родион обязательно шел во Дворец один, где предстоял вечер, посвященный итогам года.

Родион знал. Не пошла Лариска не из-за матери. Она сердилась, что отказался он от квартиры. Она упрекала, что он совсем не подумал о предстоящей их жизни. Не давал себе отчета.

Все это Родион выслушивал. И не раз, и не два, а почти в каждую встречу. Родион не обижался, хотя и не мог толком все объяснить ей. Спустя три месяца его вернули к станку. Он жил в общежитии. И был уверен, что квартира от него не уйдет. Будет и для них новый дом.

В общежитии оставались немногие. Родион определил это по кухонным чайникам. По ним легко угадывать, кто был дома. Алюминиевый, со скособоченной крышкой чайник, изрядно помятый и вогнутый, говорил о буйной своенравной натуре. Эмалированный, хмурый и мрачный, давно не чищенный, свидетельствовал, что в общем-то владелец его живет спустя рукава.

Родион пришел на вечер один. Не оставаться же было в общежитии. На вечере долго одному быть ему не довелось.

— Выпьем, а?

— Нет, Дементий, неохота.

— Но со мной-то ты выпьешь?

Родион извлек из бумажника трехрублевку.

— Стоп! — Дементий отвел его руку. — Я. И никаких чтоб. Пре-е-мия!

Только что кончилось в зале Дворца собрание по поводу досрочно выполненного плана и пуска нового цеха. Собрание не затянули. Огласили благодарности, вручили подарки, премии. Даже памятные значки были, специально заказанные. Их раздавал каждому сам директор.

Представительница завкома — крутобедрая, дородная, заученно улыбаясь, поздравила директора, вручив, как память о вечере, небольшой бочонок вина, подаренный заводу южным совхозом, приехавшим получать машины. В зале прокомментировали:

— Этак пройдет еще год-два, и целую бочку везти придется.

— Ничего. Когда до большой бочки дело дойдет — завком будет другой. И опять придется начинать с маленькой.

Раздался смех, а за столом, призывая к порядку, зазвенели карандашом по графину. Разговор долетел из первых рядов, оттуда было совсем уж недалеко до президиума. И там не вытерпели:

— Вы перестанете наконец? Или мы будем вынуждены назвать ваши фамилии.

И как только в зале утихло, продолжили:

— …Благодаря высокой сознательности, правильной организации рабочего времени наш коллектив достиг высоких показателей. Спасибо ему!..

Родиону вместе с другими напоследок вручили грамоту. В танцзале ждал нанятый завкомом оркестр. Но валили прежде в буфет. Стояли, искали, поторапливали, ожидая свободного столика.

Дементий доливал стаканы. От выпитого лицо его нервно вздрагивало, как бывает у спящего. Прежде этого не замечалось. Язык слегка заплетался:

— Тебе, Родион, сколько?

— Двадцать три.

— А мне вот давно за пятьдесят, а иногда кажется, в жизни мог сделать гораздо больше… Проходит время, и только потом сознаешь это. Прежде и я обуздывал жизнь, теперь жизнь меня обуздывает!.. Оборвалась внутри какая-то гирька, как у ходиков. А какая — сам не пойму.

— Это пройдет. Это с каждым бывает, — говорил Родион, отхлебывая вино. Оно напоминало ему запах просохшего на солнце мха. — Дементий, откуда у тебя эти пятна на лице? Не понять, порох или окалина?

— Это, брат, — Дементий поднес руку к щеке, — это давнее. Заводское. С молодости еще. Был я тогда моложе тебя. Расскажу, если хочешь?

— Давай.

Дементий затянулся, стряхнул сигарету о край пепельницы:

— Закалку деталей представляешь?

— Еще бы.

— Так вот, работал я до войны на одном новом заводе. Осваивал этот самый процесс закалки. Керосин в печи подавали тогда по шлангам — углеродили им поверхность.

Помню, выпала мне ночная смена. В цехе — трое. Бригадир, напарник и контролер. Хожу от печи к печи, слежу за приборами, чуть слышно шумят форсунки. И все. И вдруг — как ахнет! Дым, пламя, чад, что случилось — сообразить не могу. Осмотрелся: шланг прорвало, по которому к печам керосин поступал. Огонь фонтаном! Бросился я перекрыть, где там — взрывом сорвало с крана кольца. Решил через колено заламывать. Попробовал — вспыхнула спецовка. Тушить? В руках шланг. Сжимаю его, словно удава. Кое-как заломил, да не тут-то было — разорвало дальше, в сторону отлетел я.

Очнулся в больнице. В глазах — мгла. Несколько дней так и жил во мгле, пока мазали да обрезали с коленей лоскутья кожи. Провалялся месяцев шесть. Лежу, бывало, в палате, вспоминаю житье свое: детство, школу, городок, где родился… А тут еще осень, за окном листья падают — душа осыпается. Лежу, считаю, сколько их с клена пооблетало, и все думаю. В палате уснут, а у меня сна — ни в одном глазу. Нытье и зуд во всем теле. Положили рядом больного — перелом бедра, тоже не спит, а уснул, давай повторять: «Поезд остановился! Поезд остановился!» Днем насмотрелся он в окна, как на подходе к станции останавливался вдалеке поезд, видать, и запало. Повторяет это он, повторяет, а мне кажется, не поезд — жизнь моя остановилась.

Вернуться на завод уже не надеялся. Обгорелые ноги до того загноились, что и пересадка не обнадеживала. Брала, знаешь ли, досада меня. Не за то, что обгорел, а за то, что рост мой жизненный судьба перекрыла. Термистом-то ведь не сразу я стал тогда. На завод определился разнорабочим. Вывозил, помню, тачками мусор, передвигал станки ломиком, работал учеником. Поступил в техникум. Учился как следует, да и легко учеба давалась. Смолоду, брат, все легче дается. Метил после техникума в институт. И вот тебе, полгода в больнице. Весь план мой к черту под хвост! Повторял сосед всю ночь: «Поезд остановился!» — а я лежал и слушал. Наслушался и тоже давай утром смотреть в окно на поезда мимо больницы.

Несутся, помню, составы по высокой насыпи, и кажется, что от их шума и у меня сердце громче постукивает, а листья с кленов обрываются и падают чаще. И, знаешь, как-то само собой на душе становилось светлей, спокойнее, словно солнышко пробивалось сквозь тучку. Пробивалось оно, пробивалось, да и пробилось. Как будто на работе к клещам прикоснулся. Стал незаметно я отходить, отгонять от себя хмарь всякую. Всколыхнул поезд душу. Нет, думаю, поживу еще, поучусь, поработаю!

Ну а в больнице, как это обычно водится, навещали, восторгались поступком. Был однажды и корреспондент областной газеты…

Дементий кончил, раскурил новую сигарету.

— После этого напрягать мозги трудно, — кивнул он на пустую рюмку. — А бывало у тебя в жизни подобное? Не бывало, брат. Не бывало. То-то и оно. Сейчас я не рысак уже…

— Внушаешь себе ты.

Дементий молча налил.

— Ну, вздрогнем, — сказал он, подняв рюмку. — Вздрогнем! Говорил я тебе пословицу: «Глупый киснет, а умный все промыслит». Не мы первые, не мы последние. У иных и похуже бывало.

Дементий почти не закусывал. На столе все было нетронутым. Изредка запивал минеральной водой и курил, курил… От затяжек сильней посмуглел, глубже запали щеки, заострилось лицо, видимо, переживал сильно из-за чего-то. Поблескивали, свежо смотрели глаза, чуть грустноватые, да над ушами курчавилась седина цыганских волос.

В буфете позванивали стаканами. Кто-то держал на весу коньяк и, глядя на этикетку, с хмельным прозрением бормотал:

— Три звездочки. Три звездочки. Где-то столько же и человеку, кто в один год с коньяком родился…

Родион в жизни приметил, успел уяснить, когда человек равнодушен к еде, да еще после выпитого, что-то неладно с ним. И попробуй тут узнай причину: умный умеет от других скрыть ее.

— Да, Родион… Порой кажется, — рассуждал Дементий, — что в искусственных одеждах люди стали искусственнее и вести себя.

— Скорее, искуснее.

Родион улавливал в рассуждениях Дементия некую неуясненность, недосказанность, отчего, по-видимому, тот и путался, и, когда умолк, пользуясь паузой, сказал:

— Не так все. Это пройдет у тебя.

— Нет. Не пройдет. Не пройдет, Родион. Хорошо знаю, что не пройдет!

— Пройдет. Только внушением заниматься не надо.

Лицо Дементия вздрогнуло, глаза непривычно вспыхнули, и сам он, казалось, воспламенился весь:

— Ты знаешь, что спасло в больнице меня? Людское участие. А участие было. И это меня сначала спасло, а потом, как ни странно, погубило. Да, да, представь себе. И дело не в том, что я против людского участия, товарищества, человеческой чуткости. Дело в том, что если ты все это на себе испытываешь, то будь достоин такой доброты, такого огромного сердца. А я оказался недостоин.

— Не пойму.

Дементий снова закурил. От глубоких затяжек запали щеки, заострилось лицо.

— Постараюсь растолковать. Видишь ли, несчастье мое сделало меня в какой-то степени героем. Беда в том, что во многом дутым героем.

Родион попробовал возмутиться:

— Ну, знаешь, Дементий, клепать на себя…

— Ты лучше не перебивай. Слушай. Может, в чем и пригодится. Все, пожалуй, началось уже после того, как я вышел из больницы. Пока я лежал обгорелый… приходила ко мне чудесная девушка… Надя Снегирева, чистая, такая самоотверженная. Полюбил я ее. Очень полюбил. А ей, ей, видимо, показалось, что глубокое сострадание ко мне и есть любовь. Одним словом, потом поженились мы. И годик, другой были куда как счастливыми. По крайней мере, так мне казалось…

— Ну, а потом?

— Да подожди. Не забегай. А то возьму и замолчу. — Дементий и вправду долго молчал. — Завод принял меня как сына родного, которого уже и не чаял увидеть. Я старался, честно работал. В техникуме грыз науку, да еще как грыз! Однако постепенно что-то со мной произошло непонятное. Избирали меня всюду в президиум, в первый ряд сажали, грамоты вручали, благодарности. Сначала смущался я, волновало все это, мучило, что не всегда и не вполне заслуживаю. А потом попритупилось, стал принимать за должное, нос так вот, понимаешь, постепенно стал задирать… — Дементий приложил палец к носу, чуть запрокинул голову, потом нервически поморщился, тяжко вздохнул. — Кое-кто меня стал остерегать. Особенно Алексей Горликов старался. Однажды так по-мужски поговорили, что, кажется, на всю жизнь кошка между нами пробежала. А он-то, он… он, брат, добра мне хотел. Именно добра…

— А я-то думал, что это между вами такое. Хорошие мужики, а все время спиной друг к другу…

— Да, спиной. Я, брат, именно повернулся к нему спиной. А друзьями были. Потерял друга. Но это еще, может, и перенес бы. Беда покрупнее пришла — жену потерял. Вот, брат, когда я понял, что постигла меня катастрофа.

Родион хотел что-то сказать, но лишь вскинул переполненные недоумением и горестным сочувствием глаза, боясь проронить слово.

— Молчишь? — вяло спросил Дементий. — Это хорошо, что молчишь. Коли так, все выложу до конца. Да, катастрофа. Как гром с ясного неба. Надя была такая преданная, заботливая. Милосердие свое, видать, за любовь принимала, милосердие уже по привычке. Пока я человеком оставался, может, ей и полегче было себя обманывать, милосердие за любовь принимать. А вот когда я забурел — тут она и разглядела меня, все поняла. А забурел-то я настолько, что человечность ее стал принимать за должное, за привычное: дескать, а как же иначе, само собой разумеется! — Дементий погрозил Родиону пальцем. — Смотри, брат, смотри никогда не внушай себе, что любовь женщины к тебе — так себе, по штату полагается, а не подарок судьбы. Как про судьбу забудешь, так и без нее, без судьбы твоей, останешься, как вот остался я. Прихожу однажды, записка на столе: «…Прощай, Дементий, видно, я тебе нужна была, когда было тебе сначала больно, а потом тревожно. А вот боль прошла, тревогу заменило равнодушие, самоуверенность, и стал ты другим. Да и я другая стала. Наверное, хуже стала, потому что больше не люблю тебя. А может, я так и не знаю, что оно такое — любовь… Прощай». Вот так, на всю жизнь от слова до слова запомнил.

Дементий крепко зажмурил глаза, чуть покачал головой.

— С тех пор и стал я заглядывать в рюмку. Пока в героях ходил — хорохорился, недостатки терпеть не мог, воевал за порядок. А потом постепенно стал смотреть на многие вещи сквозь пальцы: а, дескать, мне больше всех надо, что ли.

Дементий опять погрозил Родиону пальцем.

— Смотри не вздумай жизнь пустить по этой подлой поговорочке или как уж назвать словечки эти. Удобные, понимаешь, словечки. Или вот еще: моя хата с краю, ничего не знаю… Сначала хата с краю, а потом, глядь-поглядь, и ты в жизни где-то с краю, в закутке темном, дышать нечем.

Дементий сделал такое движение, будто хотел расстегнуть ворот, но тут же вяло уронил руку.

— Кстати, сейчас открою тебе такой секрет, что ты, может, после этого со мной и разговаривать не станешь…

— Ну, Дементий, ты меня сегодня…

— Удивляю? Может, может быть. Помнишь, в саду… когда я хотел было выпить в саду с тобой?

— А, это когда ты цветочки водкой полил?..

— Да, именно тогда, Сипов был уверен, что мы с тобой за галстук заложили. Поди докажи ему. Да дело не в этом. В другом дело, хотя Сипов потом, как тебе известно, здорово сыграл на сем сугубо «достоверном» факте. А дело в том, что я в тот день обнаружил маленький, крохотный кусочек металла. Отвалился кусочек, деталька отвалилась — вальчик кулачковый. Оказывается, масло было нечистым. С песком, с песочком масло оказалось. Это я обнаружил, когда промывал насос.

Родион даже привстал:

— Постой, ты про мой станок, что ли?

— А про что же, мил человек! Конечно, про твой станок, от которого тебя отстранили! Вот ты уже сколько переживаешь?

— Подожди, Дементий, ты, пожалуйста, по порядку. Я что-то ничего не пойму.

— Масло в твой станок было залито нечистым. С песком, понимаешь? Обнаружил я это после доклада комиссии. Конечно, я должен был немедленно доложить, отыскать виновного! И тогда тебе станок немедленно вернули бы, сняли бы всех дохлых кошек, которых на тебя навешали.

— Ну и что же ты не доложил?

Дементий широко развел руками:

— Вот-вот. Догадка-то у меня появилась, а доказательств никаких. Дай, думаю, еще посоображаю, факты сопоставлю. А время шло… А тут еще как вспомню, что Сипов нас застукал с бутылкой, так и опустятся руки. И другая поговорочка приходит на ум: поди докажи, что ты не верблюд…

— И все-таки надо, надо доказывать, что ты человек, — с невольным отчуждением отозвался Родион. — Но песок… Песок в масле… Тьфу, черт, будто на зубах он у меня хрустит… Откуда он в масле взялся?

— Бак с маслом знаешь? Кран внизу. Отвинтили кран, налили масла, а потом его в станок… — Дементий склонил голову над столом, добавил таинственно: — А на дне бака… бракованные детали Агафончика. А до бака он их в противопожарный ящик с песком — так сказать, перевалочная база… Вот какая она, цепочка…

Родион, облокотясь о стол, долго тер пальцами лоб.

— Да, история, — наконец сказал он. — А знаешь, я догадывался. Но как говорят, не пойман — не вор. А взяться за дело, докопаться, доказать — не хватило характера. И выходит, что бездействовал на свою голову. Но дело не в этом, пусть даже это был бы не мой станок.

Дементий вскинул руку, указывая на Родиона пальцем.

— Вот, вот оно! И у тебя тоже! Ох, смотри, Родион. Не делай в жизни больше ни одного шага по этой дорожке! Спокойствия ты себе этим не обеспечишь. В хате с краю нет спокойствия. Все равно жизнь заставит рано или поздно мучиться! Даже если бы и не твой станок… Ты прав. Важно то, что песок проклятый завелся. Я уже не о натуральном. Я о песке в душе Агафончика, а там, глядишь, и в твоей душе. Вот это противно и даже преступно.

Дементий выдернул руку из кармана пальто.

— На. На память возьми. Не знать бы таких ремонтов…

Небольшая, шероховатая, с отколотым основанием деталька перешла к Родиону. Сквозь хмель настойчиво и пытливо смотрели серые глаза Дементия, пока разглядывал и повертывал Родион детальку.

— Не понимаю… — произнес он, недоумевая и удивляясь еще сильнее.

— Что ж тут понимать, молодо-зелено. Нашел, когда масло спустил. Кулачковый валик — это в масляном насосе.

— Есть, кажется…

— Не кажется, а точно! — не терпел Дементий, если не знал кто станка. — Он-то и полетел. Режима не вынес. Только не думай, что я это самое… — вертел он у виска пальцами.

— Да ты что?

Родион молчаливо слушал. Казалось, не пили. Голова вмиг стала ясной. Дементий не унимался:

— Я, быть может, хочу порой больше твоего, чтоб вокруг забуранило, взбурлило, чтоб, как в симфонии — тихо, тонюсенько, а потом ка-а-ак дернет!

Молчал Родион, продолжал Дементий:

— Существует один, утвердившийся давно принцип, некая мода. Пришел человек руководить на новое место, сразу же переманивает к себе тех, с кем он прежде работал. Был директор в другом месте. Вдруг — перевели к нам. За ним — пришел Сипов. Тот в свою очередь привел Агафончика. При такой поруке обеспечен покой. Всякая сосна своему бору шумит. Уж туг не попрешь особо. Думаешь, не знал я о сверхплановых сиповских деталях? Знал как член завкома. И термитчики знали, получая одновременно за вредность и за перевыполнение. Знали и побаивались, вдруг я скажу? А я не сказал.

— Потому что пил с ними.

— Это ты брось!.. Пил по дружбе, а не по корысти. Кстати, бутылка та была ихняя — за ремонт конвейера.

За время знакомства их ничего подобного с Дементием не случалось. Никогда еще не был таким он. Не скоро, видать, уймется. Памятно и надолго сорвался.

Из-за столов, справа от входа, на шум к ним подошел Горликов:

— Здравствуй, Дементий, — с какой-то усталой раздумчивостью сказал Горликов. — Здравствуй, Родион. Не перебил ли я вам беседу?

— Нет, Алексеич, — с глубоким вздохом облегчения ответил Дементий. — Ты пришел в самый раз. Понимаешь, угадал. Я честно, без подвоха. Поговорить нам, брат, надо, серьезно поговорить.

— Давно пора, Дементий. Хорошо бы не здесь.

— Да, да, не здесь. А хочешь, поедем ко мне?

— Что ж, поедем. Я только на полчаса покину вас. С директором сейчас виделся. — Глянул на часы. — Договорились через пять минут встретиться внизу. Хотя поздно уж…

— Нет, не поздно! Мое сердце говорит — не поздно. А точнее сердца ничто мне времени не подскажет. Ничего нет точнее сердца!

— Проводи его, Родион, — кивнул Горликов.

Вдвоем с Дементием вышли.

Фонари, словно бы ощупью, освещали улицу. Зима началась настоящей метелью. Разгульно носилась метель вдоль домов, лепила в лицо, взметала белой полой. Ни автобусов, ни троллейбусов вблизи. Удобней было отправить Дементия на такси. За углом находилась стоянка.

Насквозь продувало, а голове Родиона все равно жарко… Машины не было. Неподалеку прохаживался постовой. Дементий взял Родиона под руку и ходил взад-вперед, чтобы не мерзнуть. Стали на ветру, покуривая, и двое подростков.

— В тебе я узнал, Родион, себя, но того, который должен был сделать что-то, да не успел — МОЛОДОСТЬ ЖДАТЬ НЕ СТАЛА!.. Как не ждет опоздавших поезд, так и молодость: никогда, поверь, ждать не будет. Самую малость задержится, и пошла, понеслась себе дальше.

— Ты много работал, Дементий. Ты долго работал. Так долго, так много в завкоме был, что стал бояться. И знаешь почему?

— Ну скажи.

— Ты привык, ты боялся не попасть туда. Эта-то гирька и оборвалась теперь у тебя. Вот и все, что хотел я сказать.

— Правда. Но лишь отчасти.

Приближаясь, мигнул зеленый глазок машины, и Родион с Дементием поспешили к колонке в шашечках.

— Мы первые! — направились подростки к машине.

Однако негодовать Родиону с Дементием не пришлось.

Постовой оказался рядом. Махнул, приглашая садиться.

— Лишнего я наговорил сегодня, — оправдывался Дементий.

— Ничего, ничего, — утешал Родион.

Назвав адрес, Родион договорился с шофером. Однако сесть в машину Дементий не торопился, продолжал рассуждать и на улице. Таксист в нетерпении просигналил. Сквозь опущенное стекло в машину несло снегом.

— Вы что, закаляться вздумали? — проворчал он.

— Я, брат, давно потрескался от закалки, — заметил Дементий. Водитель посигналил вторично. Родион еще раз назвал адрес. Втолкнули продолжавшего говорить Дементия.

— Трогай! — сказал тот, садясь и подбирая пальто.

Машина сразу же растворилась, пропала в густой снежной завороти. Ветер трепал по краям крыш поземку. Заснеженные, засыпанные вдоль улиц деревья походили на развешанные кружева, которыми махал ветер. Хорошо, что подвернулась машина. Дементий был в летних туфлях, и лишь Родион знал, что ноги у него обгорелые.

Брел Родион к буфету один.

Казалось, мела не метель, а шумел неподалеку где-то прибой, с волн которого срывал ветер пену и бросал за воротник хлопьями. И хлопья охлаждали, отрезвляли распаленную голову. Ветер лепил упрямо. И так же упрямо хотелось идти навстречу метели.

На пороге ждал Горликов.

— Проводил?

— Проводил.

— Посидим. Долго же вы расставались.

— Машин не было, — сказал Родион, не зная зачем.

За столиком — никого. Пил Горликов мало. Больше о чем-то устало думал, слегка покраснев лицом. Рядом с ним и сам кажешься забывшимся и отрешенным. Но Горликов заговорил, как если бы разговор был только что прерван:

— Через два дня уходить…

— Извините. Я слегка приложусь. Что-то голова трещит, — сказал Родион.

— Пожалуйста. Только почему слегка? Давайте выпьем как полагается. Мы ведь мужчины?

— Вот уж точно — без пол-литра не разберешься, — проговорил Родион, улыбаясь. — А вам куда уходить?

— Как куда? На пенсию. Отдыхать.

Одет был Горликов во все вязаное. Серый домашний джемпер, поверх кофта вязаная, нитяная, и будто бы сам человек — весь из петель и ниток. В словах нет-нет и блеснет мысль-рыбешка, но чтобы рыбешку за улов посчитать, приходилось долго и терпеливо выслушивать Горликова, словно бы вязавшего себе новую кофту.

— Через два дня уходить.

— Что ж, будете сидеть теперь в сквере на свежем воздухе, — рассудил Родион. — Играть в домино, разбирать в домовом комитете дела, стоять в очереди за вечерней газетой…

— Нет. — Горликов стукнул по столу ладонью. — Нет. Кто научил тебя так понимать мою жизнь? Кто?

— Просто я это видел, каждый день видел, проходя е работы и на работу.

— Видел?

— Да. Видел.

Родиону уже не хотелось больше ни о чем говорить. А голос Горликова то слабел, то крепчал, как волна приемника, голос, схожий с дождем по осени, под который с печалью думается.

Выдержка… Вместе с усталостью и раздумьями покидала она Родиона все чаще. Боясь расстаться с ней окончательно, он гнал в эту минуту ненужное и слушал Горликова.

Однако продолжалось это недолго. Горликов заговорил, зачастил, и Родиона словно бы подменили — мигом насторожился.

Я, парень, не строил Магнитки и Днепрогэса, но жил и работал с людьми всю жизнь. Переделал, переточил, переплавил бог знает сколько. Я сотворяю из металла нечто пригодное, и этот процесс, в свою очередь, делает из меня пригодного человека, из тебя, из других — из всех и каждого. Если хочешь знать, это расход сил зовется жизнью. Он не каждому по плечу. Далеко не каждому!..

— А как же те?

— Кто?

— Кому не по плечу.

— Живут по-своему. Ну как-то иначе. По-другому пытаются найти себя. Где у человека не хватает в своем деле ума либо таланта, он начинает хитрить. И будь здоров хитрит. Тут два типа есть. Одни — прямые, другие — скрытые, утонченные, живущие на полулжи, полуправде. И мы создаем им отчасти условия. Ведь как бывает. Вот слушай. Купил я однажды на рынке полбанки меда. В саду на ночь поставил банку в блюдце с водой. Муравьи утром сновали, друг на дружку карабкались, но вода не пускала их к сладкому. На второй день кто-то по неосторожности положил на блюдце чайную ложку, да так, что стала та небольшим мостком к банке. И что же, этого мостка было уже достаточно. У банки сразу задвигались два плотных потока. Один к меду, другой — обратно…

Для меня, Родион, люди так и делятся на земле. Есть люди — пчелы, заполняющие мир сотами. И есть — умудряющиеся выдавливать из всего плохое, даже из сот. И вот еще что: не давай себя каждому перемалывать.

— Переламывать?

— Нет, именно перемалывать. Понятно? Объясню. Не все на заводе я был. В молодости на одном комбинате, помню, дробили и терли мы сплавленный по реке лес, выжимали щелочи, спирт, словом, все соки…

— Спасибо, — перебил Родион. — Понимаю. Только я не боялся сроду любой работы.

— Любой?

— Любой!

— Вот это и плохо, если человек годен на любую работу. Я решил, Родион, весной уехать.

— Уехать… Куда?

— В село. В деревню. В глухую деревню. Пенсии мне везде сполна хватит. А общественная работа моя там будет нужнее. Заодно и сам еще кое-чему поучусь у людей. На земле поработаю. Мне что? Мне доживать. Но и дожить надо со смыслом!..

Если же хочешь знать, директор был прав, переводя тебя к нам. И Сипов был прав. Обе стороны были правы. Ты подумай как-нибудь наедине. Подумай. И ты прав. Все здесь правы. Люди ближе и ближе к доступному. Ну а потом, что дальше? Существует предел всему. У тебя нет квартиры? Да, нет. Но однажды все это будет. И как поведешь ты себя потом, после этого? Успокоение — это не путь к счастью.

К столику подошел директор:

— Алексей Алексеевич, а не засиделся ли ты? Нам вроде бы в одну сторону. Поедем-ка?!

— Поедем.

Горликов как-то охотно и разом поднялся и направился с директором к выходу. Во дворе он остановился:

— Петр Сергеевич, зайдем к тебе. А то ведь скоро на пенсию уйду, так и не поговорим с тобой по душам.

— Что ж, в конце года человеку положено говорить о прожитом.

— А в конце жизни — и подавно.

Они прошли сквозь снежную улицу к заводоуправлению, поднялись в директорский кабинет. Уселись.

— Ты знаешь, что мне не все равно, кто после меня останется, — начал Горликов.

— Надо думать.

— Именно думать! Иначе…

— Что иначе?

— Даже такие старательные и правдивые натуры, как ты — потеряют авторитет.

— Это почему же?

— Опираясь на Сиповых. Заручаясь ими.

— Это первое?

— Да. Это первое.

— Перестаньте, Алексей Алексеевич! Сипов да Сипов! Он работник, понимаете, раа-абот-ник!

Горликов положил осторожно свою руку поверх директорской:

— Извини, но это толкач! Прежде всего.

— Допустим. Нужны и такие.

— Я не корю тебя, Петр Сергеевич пойми! Я делюсь как товарищ нелегким собственным опытом. И горькой, я бы сказал, полынной этакой мудростью. Хочу, чтоб ее горечь хотя бы немножко коснулась бы и тебя. Что с того, что ты директор, если за цифрами не разглядишь душу. К молодым тянись, к их помыслам. Это есть в тебе. Хороших парней набрал. Но и без толкачей не обошелся. Ах, да что говорить!..

Горликов поднес к глазам руку.

Лицо директора посуровело, отяжелело, осунулось.

— Верно ты говоришь, — вздохнул он. — Только сказал поздновато. Не встретился мне такой человек раньше.

— К молодежи, к ней ближе. Ты это умеешь. Давай ей ход, верь в нее, чтоб и она это чувствовала. Сразу легче пойдет все. Тогда и толкачи тебе не понадобятся.

— Ты хочешь, чтобы я с ним расстался? С Сиповым?

— Я хочу, чтобы вы расстались, если так громко можно выразиться, с сиповщиной. Никак не пойму… Ведь хорошо, замечательно, что ты, когда пошел к нам, — молодых рабочих за собой позвал. Хороших парней набрал, бывших солдат, в армии прошли закалку. Ну а Сипов, зачем Сипов за тобой уволокся? Что это за хвост?

— Да, хвост, это верно. — Директор подошел к окну, долго смотрел в темноту. — Надо рубить хвост. Атавизмом это называется. Ты не думай, я кое-что понял, не без твоей науки, не без науки рабочих. Я специально поставил для себя психологическую задачу: разберись, почему рабочие невзлюбили Сипова. В сущности, не такая и трудная задача. Гораздо сложнее понять, за что я его ценил? Хороший толкач? Умеет, особенно в дни штурмовщины, добиться своего? Да, для штурмовщины он был подходящий человек, и то не совсем. Там ведь тоже душа нужна. А речь идет о том, чтобы штурмовщину изжить, а душу оставить. Вот почему Сипов должен уйти, а ты остаться…

— Что ж, Петр Сергеевич, я подумаю. А сейчас, если разрешишь, я пойду. Мне сегодня еще предстоит разговор с одним очень нужным мне человеком. С бывшим другом…

— С бывшим?

— Да.

— Вернуть хочешь?

— Сделаю все возможное.

— Удачи тебе, Алексей Алексеевич. А Сипов мне далеко не друг…

— Важно понять, что он вам в чем-то был врагом.

Директор подошел к Горликову, поправил его галстук.

— За прямоту спасибо, Алексей Алексеевич. Большое спасибо.

Они сидели допоздна в огромном директорском кабинете. Было грустно и тяжело от понимания друг друга.

Вдвоем они и пошли домой по предновогодней метели.

* * *

Родион был один. Мог все осмыслить за этот вечер, взвесить. Пришли тишина и сумерки. Думалось о Штареве, Горликове… Великий Чехов изрек: «Счастья нет и не может быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном…»

Больше счастливых — больше доброты в мире.

Быстро, однако, запомнилось это вычитанное. Но несмотря на это, никогда не давало оно прямого ответа, точного заключения — в чем были счастье, цель, радость. Оно просто заставляло об этом думать. Одни счастье ловят, другие — всю жизнь идут к нему. И нет конца пути этому. Может, в том и состоит оно, счастье, чтобы всю жизнь идти, всю жизнь искать его.

Пора было вставать, выходить на улицу, звонить Лариске. Оставаться в буфете не имело смысла. Вокруг нарастали шум и галдеж.

Несколько минут всего удалось Родиону посидеть одному. Легонько пошатываясь и извиняясь, к столику подошел, а потом и присел Агафончик.

— Не выпьешь? — спросил он.

— Не выпью.

— Со мной не хочешь?

— Вообще не хочу.

— Сложное, Родион, у тебя было лето. Ты прости меня. Прости, Родион!..

Родион опешил. Не знал, что и говорить: Агафончик просил прощения — за что?

— Не переживай за меня, — сказал он. — Не переживай! Считай, залетела горячая стружка. Ну обожгла, рубец оставила. И теперь ее можно вытряхнуть. Я ее, Агафонов, если хочешь знать, вытряхнул. Давно вытряхнул.

— Родион, зови меня просто.

— Как?

— Сергей. Просто Сергей.

— Ладно, Серега.

— Знаешь, давно хотел признаться тебе. Еще в раздевалке. Помнишь то утро, когда говорили о футболе. Я не думал, что Сипов пойдет к директору. Я одному ему сказал. И все. И больше никому. Разве знал я, что так получится. А Сипов — взял и сказал директору…

— Да о чем ты?

— Я видел, как брали стаканы. Видел, куда пошли. И сказал Сипову. Он все. Дурак я, ребята, дурак! Это Сипов. Он предупреждал меня и о каждом рейде по цеху. И я успевал убрать брак. Носил в пожарный ящик с песком, а когда утихало — в бак большой опускал. Думал, навсегда хороню. Это мои были детали. Их позже нашли в цистерне. Сказали Сипову. Но он замял дело. Я знал, точно знал, что ты догадываешься. Боялся, что ты пойдешь и расскажешь. А ты не сказал, спасибо тебе. — Агафончик всхлипнул. — За квартиру спасибо. Пойдем к нам прямо сейчас?!

— Лучше на новоселье. Или уже было?

— Будет. Обязательно приходи. Дурак, ох дурак же я был. Привык к этому Сипову. И жизни другой не знал. И не умел оставаться один в ней, куда Сипов, туда и я… Все делал как ему лучше. Я ребятам только что рассказал. Простили. И ты прости.

— Желаю тебе, Серега, добра так же, как и желал. Знаешь, что тебе мешало получить квартиру?

— Ну?

— То, что ты уходил, увольнялся часто.

— Спасибо. Может, и так. А правда, Родион, что после каждой болезни внутри человека остаются рубчики? Это мне жена говорила.

Родион рассмеялся:

— Если бы видел, — сказал бы! Пойду я. Ждут. Счастливо оставаться!

— А ты знаешь, почему я признался тебе? — спросил торопливо Агафончик, наклоняясь поближе к лицу Родиона. — Уж больно честный ты парень, светишься как-то. Хорошо светишься. Гонору нет, зато честь есть, честь все в тебе чувствуют. Ну и я тоже почувствовал… Не думай, что я уж такой… Агафончик, и все. Я хочу быть Сергеем Александровичем Агафоновым.

— Если хочешь, значит, будешь, — уже примирительно сказал Родион. — Все. Устал. Пойду домой.

На улице падало, кружило, мело и мело снегом.

Время от времени Родион опускал в карман пиджака руку, шарил там, комкая и перебирая рубли и монеты, пока не находил, не нащупывал среди них детальку — небольшой кусочек металла с отколотым основанием. Теперь-то он понимал, почему замялось дело с деталями. Агафончик мог бы сознаться. И тогда Сипову непоздоровилось бы.

Однажды Родион видел девчушку, пытавшуюся поймать в сачок мотылька. Не так ли и взрослые по-детски пытаются иногда поймать свое счастье. Каждый один раз в жизни ловит его подобно ребенку.

Сжимал в руке Родион детальку — до судорог, до хруста пальцев, пока металл не врезался, пока не становилось вдруг больно. Сама собой рука разжималась тогда и, не успев отойти, вновь сжимала ставший теплым обломок с отколотым основанием. Высокие дни… Сколько их было и сколько еще будет в жизни. Ни счастью, ни радости без них не бывать.

Он шел сейчас с обломком детали к телефонной будке. Шел сказать Лариске лишь несколько слов, — о том, что всегда надо откликаться на зов о помощи, всегда надо верить ему.

И все забыть, все оставить, пока слышится тебе этот зов.