Когда цветут камни

Падерин Иван Григорьевич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

В РАЗНЫХ КОНЦАХ

 

 

Глава первая

НА ПРИИСКЕ И В ЛЕСОСЕКЕ

1

Старик Третьяков, старатель-одиночка, жил на отшибе, в избушке с одним окном. Жил отшельником. Был он высокого роста, сухой и сильный. Родных у него никого не было. По праздникам надевал широкие плисовые шаровары и красную, с длинными рукавами рубаху. Пил только спирт, любил плясать под гармонь.

Придет, бывало, в клуб, кинет баянисту: «Играй подгорную» — и давай колотить в пол сухими ногами в больших бахилах, пока кости не устанут.

Выпивал по воскресеньям. Спирт брал в золотоскупке по субботам, в дни сдачи золота. Россыпь у него крупная, отборная — золотинка к золотинке, каждая с таракана величиной. На тараканов и счет вел. Два таракана — золотник. Сдал шесть тараканов — подавай «гусыню» (четверть) спирта.

В гости Третьяков не ходил и к себе в избушку никого не приглашал. Лишь одна Капка Лызкова — повариха из столовой — знала к нему дорогу. Через нее комсомольцы прииска пытались дознаться, где Третьяков добывает такое крупное золото.

Капка долго упиралась, наконец сказала:

— В Сухом логу.

Ребята нашли там свежие шурфы. Пески были хорошие, с охрой. Сняли пробу: оказалось, золото, но мелкое — брать только на ртуть. А Третьяков сдавал крупное, любую золотинку, бери хоть в рукавицах.

Началась слежка за Третьяковым. Долго водил за нос комсомольцев хитрый старик. Наконец с ним сумел подружиться Степка-гармонист, бывший до Лени Прудникова комсоргом прииска. Третьяков любил гармонь и проговорился с пьяных глаз:

— Золотые у тебя пальцы, Степа, хоть и молодой. Взял бы я тебя в город покутить. Ты бы играл, я бы плясал. Эх, смотрите, городские, любуйтесь да не спрашивайте, где мы родились! Пойдешь со мной, а? Ух, молодец, вижу, согласен… Тогда приходи завтра на Талановский ключ — покажу, дам заработать, только язык за зубами держи, как Васька Корюков, иначе тебе каюк, кайло в затылок. Золото болтливых не любит, уходит от них, как святое тело от греха. Понял?

— Ясно, дядя Терентий, — нажимая на лады, ответил Степа.

В самом деле, на Талановском ключе, в хвостах под старыми сплотками, пески оказались богатые. За два дня Степа взял там около фунта. Но пески кончились, да и россыпь там была неровная: то вроде бекасинки, то вроде клопов.

Так и не дознались комсомольцы, где Третьяков вымывает тараканов.

В годы войны следить за Третьяковым стало некому. Как-то Фрол Корюков пригласил его в партком. Разговорились о войне, о золоте.

— А что, — сказал Третьяков, — хоть советская власть, хоть германцы, золото всем надобно.

Но в дни битвы на берегах Волги, когда начался сбор средств в фонд обороны, Третьяков принес горсть отборной россыпи. На танковую колонну.

— Не вешайте, а запишите: горсть тараканов против фашистов от Терентия Третьякова. И дайте распишусь. Парторг убедил: отцовские запасы отдаю.

Сказав это, он приложил свой палец к списку.

После этого Третьякова не раз избирали в президиум торжественных собраний. Портрет его вывесили в клубе на видном месте.

Однажды зимой Третьяков разоткровенничался:

— Ну, Фрол, полюбил я тебя, как твоего младшего сына Васятку, по душе он мне пришелся. Теперь ты возьми мою душу, скоро умру. Давай мне людей, покажу. По жиле ходим, а не берем. Нас от этой жилы раньше вода отгоняла, двоих затопило. Давно это было, а теперь моторы есть, откачать можно. Жила там…

— Где там? — спросил Фрол Максимович.

— Близко, возле школы. Закладывайте шахту под уборной. Там богатая жила спряталась, — подумав, ответил Третьяков…

Тогда Фрол Максимович пропустил мимо ушей слова о том, что его младший сын Васятка пришелся по душе старику Третьякову, который показал Василию тайные тропы к «своим» богатым шурфам, а затем, когда Василий поступил в институт, ездил к нему в город «покутить». Как они там «кутили» — никто не знал…

Из третьяковской жилы было добыто сверх плана несколько килограммов металла. Третьяков кряхтел и ворчал, заглядывая в новую шахту, открытую возле школы. Видно, жалел теперь, что показал богатую жилу. Ведь он считал ее своей собственностью.

И все же в третьяковской жиле было не то золото, какое он приносил в золотоскупку…

А в последние дни Третьякова нигде не видно: ни в клубе, ни в золотоскупке.

Фрол Максимович возвращался из шахты в партком, и вспомнился ему старик Третьяков именно сейчас, когда на сугробах, на заснеженных отвалах вынутой породы школьники вывели огромными буквами:

«До Берлина осталось 60 км!»

Давно Фрол Максимович не получал писем с фронта, еще не знал о встрече Максима с Василием, но разговоры о том, что в тайге скрывается сын парторга, теперь уже не тревожили его: все это вздор, гнусная сплетня. Он корил себя за то, что хоть на минуту мог усомниться в Василии. Не мешало бы, конечно, выяснить, кто и с какой темной целью пустил этот мерзкий слушок, чернивший парторга Громатухи. Да все некогда: приближалась весна. Громатуха получила задание — начать подготовку к смыву песков на широком фронте. Было о чем подумать парторгу. Вечером в клубе открытое партийное собрание. Фрол Максимович хочет поделиться с народом своими мыслями о том, как и с чего начать подготовку широкого фронта. Сегодня же надо создать две бригады лесорубов: пришла такая директива — мобилизовать молодежь на заготовку леса; лес нужен государству на восстановление разрушенных сел и городов.

Когда Фрол Максимович поднимался по лестнице в партком, его догнала запыхавшаяся бабка Ковалиха.

— Максимыч, к тебе я. Здравствуй.

— Здравствуй, Архиповна. Заходи.

— Пришла просить для нашей женской старательской артели участок Третьякова, — сказала бабка Ковалиха, когда они вошли в кабинет. — В наших шурфах бедновато стало, и вода выживает. Вот и просим: помоги нам третьяковский шурф отвоевать…

— А Третьякова куда? — спросил Фрол Максимович.

— Третьякова… Да ты, видать, еще ничего не слыхал?

— Пока ничего.

— Тогда слушай, — усаживаясь на стул, сказала бабка Ковалиха. — Захворал он. Хотели положить в больницу — отказался. На той неделе, как по радио передали, что наши к Берлину подходят, он приходил в клуб плясать. Лихо плясал, с криком. А вчера вечером прибегает ко мне Капка Лызкова и сказывает: всплыл Терентий-то, всплыл! Спрашиваю: как всплыл, где всплыл? Дома, говорит, в своей избушке из подполья всплыл. Руки и голова виднеются. Бежим мы туда с фонарем: так и есть — мертвый наш Третьяков, в западне плавает. Под полом-то у него шурф был, и, видно, вода в забой прорвалась и задушила его. Под кроватью ковш с песком, а в ковше — два таракана. Вот он где добывал такое золото! Ну, человек помер, этого назад не повернешь, а только прошу тебя, помоги отвоевать его участок для нашей женской артели. Шурф наш бедноват стал, бабоньки обносились, и заработать охота… Воду мы откачаем. Мотор поставим и откачаем.

Фрол Максимович смотрел на Ковалиху, будто не понимал ее.

— Жалко старика. Какая глупая смерть!

— Не вздыхай, похороним… Как насчет участка-то?..

— По-человечески надо похоронить, неплохой был старик.

— Что ты его расхваливаешь? Ему твои похвалы теперь ни к чему… Помоги отвоевать стариков участок для женской артели. Воду мы из его шурфа откачаем. Подведут электричество, поставят насос, и откачаем.

— Так. А еще что требуется?

— Хорошо бы с какой-нибудь шахты подъемник снять да к нам его, на третьяковский шурф, а?

— Можно, — тут же согласился Фрол Максимович. Голос у него был ласковый.

— Ох, что-то легко ты, Максимыч, соглашаешься! — встревожилась бабка Ковалиха.

— На днях мы получили директиву, Архиповна, директиву «Главзолота» из Москвы. Спрашивают, может ли Громатуха увеличить добычу.

— Само собой. Если будут рабочие руки…

— Война подходит к концу, рабочие руки и машины будут. Да и планы у нас тут кое-какие есть: открытым способом на широких участках будем брать пески…

— А коли так, Максимыч, то я посоветую тебе вот что: начинайте Талановку разрабатывать. Там богатые пласты лежат. Помню, перед войной там старик Михеев и Петруха Котов старались. Петруха — Марии Котовой муж. Так вот, пошел он на фронт и говорит: «Иди, говорит, Ковалиха, в Талановку на Рахильевский ключ, бери желтые пески с почвой». Приходим мы туда и что ж видим?… Михеев на песках умирает: надорвался один-то. И тоже говорит перед смертью: бери желтые. Богато платили желтые с почвы, но еще богаче слой серых песков. В них попадались золотинки в черных шкурках, с майского жука величиной. Снимаешь шкурку, и золото вспыхивает в глазах, как солнце. Высокой пробы было, на зуб поддавалось, червонное. Но ушел от нас этот пласт в гору, и тоже вода душила. Не под силу нам, бабам, такое дело… Ты спросишь, зачем я тебе свой клад открываю? Планируй этот участок под свой открытый способ, а нам — третьяковский шурф.

— Подумаю, Архиповна, посоветуюсь с товарищами, — ответил Фрол Максимович. — Только как-то нехорошо получается.

— Почему нехорошо?

— Почему… Один участок не тронь, другой не тронь, где же тогда большому развороту место найти?

— Значит, для этого ты и созываешь партийцев и беспартийных?

— Для этого, Архиповна…

Бабка Ковалиха встала и, тяжело переставляя свои грузные ноги, молча вышла из кабинета.

Фрол Максимович посмотрел ей вслед. Старые песни. Старатели ковыряются на своих участках как попало, по-дедовски: где богато, там и ройся. Ковырнул лопатой, выпало счастье — пей, гуляй неделю, месяц, год. Старатель — тот же картежник: идет и не знает, проиграет или выиграет. И долго ли будет продолжаться эта картежная игра?

Об этом и решил поговорить на открытом партийном собрании Фрол Максимович, а затем поделиться своими мыслями на бюро райкома партии.

2

После открытого собрания Семка Михеев, по прозвищу Корноухий, не мог найти себе места. Это был маленький мужичок с круглыми мышиными глазками. Прозвище дали ему справедливое: у Корноухого и в самом деле не было одного уха. Как-то, еще до войны, в трескучий мороз он напился до потери сознания и пошел колобродить по Громатухе. С пьяных глаз Семка ввязался в драку, и в драке ему отшибли отмороженное ухо.

Жил Корноухий в маленькой избушке на закрайке густого пихтача. Летом промывал песок, работал как старатель, а зимой от нечего делать разносил почту. И привык к такой жизни. И вдруг все рушится: парторг сказал, что весной широкие площади будут разрабатываться открытым способом.

Что теперь делать?

Сразу же после собрания кто-то сунул Семке в руки письмо — жалобу в райком партии на парторга, который якобы вздумал закрыть золотоскупку. Семка целую ночь бегал по старательскому поселку, собирал подписи и утром чуть свет отправил это письмо в район.

Тревожился Семка не зря. Если так дело пойдет, то могут его, Семку, заставить работать и зимой или, того хуже, отрежут участок с богатыми песками, известный только ему одному, под государственные разработки. Тогда оставайся на подножном корму. Правда, еще до собрания богомол Пимщиков, проповедующий среди старух библейские писания, внушил ему, что никто не посмеет наложить руку на Семкины пески, если он, Семка, будет слушать и делать то, что говорят старшие: «Приисковое дело на старателях держится, и Корюков не в силах поколебать эту основу». Но вот парторг уже замахнулся…

Так три дня терзался Семка, не зная, что делать. А тут еще повестку под расписку вручили — на лесозаготовки мобилизуют. Наконец из райкома пришла телефонограмма:

«Громатуха, Корюкову. Прекратить митинговщину. Явитесь с докладом о работе среди старателей. Райкомпарт».

— Ну, туго придется Корюкову, дадут ему за нас по шее! — возвестил Семка, прибегая к Пимщикову, который жил тоже на отшибе в доме с забитыми окнами.

Дом был срублен давным-давно из толстых сосновых бревен, но до войны в нем никто не жил, потому что под домом, как говорили старожилы, еще до прихода сюда советской власти был похоронен священник с Никольского прииска. Однако Пимщиков не побоялся жить на могиле священника и теперь принимает тут старух богомолок.

— Надо еще старухам шепнуть про то, как парторг собирался насильно золото у всех забрать, — передохнув, посоветовал Семка.

Пимщиков покосился на него, посучил в щепотке конец черной и широкой, во всю грудь, бороды и не торопясь молвил:

— Шумишь, Семен, много шумишь, а дело свое забываешь.

— Какое дело?

— Про сына Фрола, про Василия, разговор глохнет. Надобно перед тем, как в лесосеку тебя угонят, к Татьяне Васильевне сходить, посылочку у нее для сына попросить, в тайгу…

— Не разговаривает она со мной. Не выйдет из этого ничего…

— Не выйдет… — Пимщиков открыл стол и показал на толстую книгу в кожаном переплете. — В священном писании сказано: от родной крови отрекаться грешно.

— Вот дай мне эту книгу, я покажу ей такие слова, тогда что-нибудь получится, — сказал Семка, протягивая руки к открытому столу.

Пимщиков резко оттолкнул его и закрыл стол. Семка набрался храбрости возразить:

— Тогда мне не с чем к ней идти…

— Делай, как велено, и молчи, — уже тоном приказа осадил его Пимщиков. И этот тон еще больше возмутил Семку. Язык зудился сказать Пимщикову такое, чтобы этот хитрый богомол понял, что за ним он, Семка, следит не первый день.

Пимщиков приехал на Громатуху в прошлом году, осенью, откуда-то из тех районов Центральной России, куда подходили немцы. Там будто похоронил он всех своих родных и близких, потому что городок, в котором жил, целый месяц обстреливали пушки и самолеты. Сюда, в тайгу, Пимщиков приехал с надеждой найти кого-то из дальних родственников, переселенных в эти края еще в тридцатые годы. На руках у него была пенсионная книжка, но он не очень-то нуждался в пенсии, потому что здешнюю тайгу и золотопромышленное дело знал хорошо.

Недавно Семка подсмотрел, что к Пимщикову из тайги приходит его сын Андрейка, дезертир, а люди болтают, будто это сын парторга Василий Корюков хоронится в лесу.

И, вспомнив сейчас обо всем этом, Семка сказал:

— А вдруг придет такая бумага: Василий убит или, еще хуже, жив и скоро вернется домой? Куда же тогда Андрейке деваться? Ведь тогда за ним все бросятся в облаву…

Но хитрый Пимщиков не растерялся от такого прямого удара. Будто не слыша того, что сказал Семка, он приподнялся со стула и, приблизив свое волосатое лицо к Семкиному уху, прошептал:

— Третьяковский шурф теряем. Такое богатство из-под самого носа могут увести.

— Кто? — встрепенулся Семка. Это сообщение убило в нем всякую злобу на Пимщикова: о третьяковском шурфе он думал дни и ночи еще при жизни Третьякова, а теперь считал его уже своим и к весне собирался перебраться туда окончательно.

— Известно кто, — заговорщицки намекнул Пимщиков, видя, как округлились Семкины глаза.

— Как же быть?

— Вот так… Слушай, что тебе говорят, и выполняй, остальное не твоего ума дело. Не один ты привык к золоту… Ступай в лесосеку, там…

На пороге показалась какая-то богомольная старуха, и Пимщиков заговорил другим тоном:

— Ну, иди, иди, Семен. Раз повестку получил, значит, положено тебе ехать в лесосеку. Поработаешь там на совесть, и тебя не забудут.

Семка вышел и остановился: по дороге, в сторону зимовья Девяткиной, легкой трусцой тащила сани серая лошадка, в санках сидел Фрол Максимович Корюков.

Телеграмма из райкома, конечно, сильно испортила настроение парторгу Громатухи. Дела вроде пошли на лад, а тут на́ тебе: «Прекратите митинговщину». Досадно и обидно, когда на тебя возводят несправедливые обвинения. Досадно потому, что, случается, несправедливость берет верх.

И каждый раз, когда сердце Фрола Максимовича сжимала обида, в голову как-то сами собой приходили думы о Василии: «Как он мог пропасть без вести?»

Давненько не было писем от Максима, да и фронт теперь вон где, под самым Берлином. Задумался Корюков.

Перед глазами — родная тайга, укутанная белым. Снег уже осел, спрессовался, и пробитая сквозь сугробы дорога к зимовью Девяткиной теперь как бы всплыла на поверхность снежных волн. Справа и слева на косогорах стояли сосны в снежных папахах; ближе к дороге сбежались пихты, еще ближе, нависая над дорогой, угрюмились бородатые кедры; местами размашистые лапы елей задевали о дугу и потом раскачивали долго увесистыми кулаками, как бы угрожая схватить и выдернуть из саней задумавшегося Фрола Максимовича.

3

Проезжая мимо одиноких избушек, разбросанных между Громатухой и зимовьем Девяткиной, Фрол Максимович перебрал в памяти все слова телефонограммы райкома и стал думать о старателях. Живут как сурки в норах — разобщенно. Кто трудится, кто лодырничает, одному фартит, другой как рыба об лед бьется… Вон в овраге на вершине косматой березы висят санки с передвижной старательской бутарой для промывки песков. Что за шутка? Кто затащил туда эти вещи? Вернее всего, сам старатель. В пургу он передвигался на лыжах по поверхности снежного покрова и, выбившись из сил, бедняга бросил санки. Прошли недели, месяцы. Снег осел, и повисло хозяйство старателя на вершине дерева, на удивление проезжим и прохожим, а где сам старатель — неведомо. Быть может, замерз или скитается по избушкам тех старателей, которым фартит.

В морозной тишине тайги хорошо думается. Мысленно Фрол Максимович забежал далеко вперед, он уже сидел на бюро райкома и рассказывал, доказывал руководителям района необходимость коренной перемены в жизни старателей. Долго ли его будут слушать там — неизвестно, рассказа хватит на целый вечер, но за дорогу хорошо бы пораскинуть и заранее уложить свои мысли в получасовую речь. Все в голове, и выбирать самые основные вопросы Фролу Максимовичу так же легко, как если бы перед ним лежал исписанный блокнот. Эх, если бы еще был под рукой утвержденный проект Максима! Тогда бы легче было убедить членов бюро. А если не поймут… Тогда придется писать выше или самому в крайком двинуть.

Ухабы, рытвины, раскаты… Местами санки бросало, как лодку в шторм, но Фрол Максимович не выпускал вожжей из рук. Сидел он в сайках твердо.

Он уже проезжал мимо зимовья Девяткиной.

Матрена Корниловна, завидев его, выбежала на дорогу, крикнула:

— Стой, Максимович! Ко всем заезжаешь, а ко мне глаз не кажешь?

— Некогда, Корниловна, еду в райком.

— Слышала. Зайди, однако, посоветоваться надо: на какие делянки в первую очередь лесорубов посылать? Я план составила. Взгляни… Ночи не сплю, так разволновало меня это дело. Все думаю, думаю…

— На обратном пути, Корниловна, обязательно заеду.

— Ишь ты какой… — Матрена Корниловна выхватила из рук его вожжи и завернула лошадь во двор. — Раз так, то обожди минутку, сейчас надену шубенку и провожу тебя до Гляден-горы. Поговорить надо…

Через минуту она вышла с централкой в руках и на ходу зарядила ее жаканами.

— Зачем ты эту палку взяла? — спросил Фрол Максимович.

— Надо… Говорят-де, из берлоги медведь поднялся, к полынье на водопой выходит. Сегодня утром следы заметила…

4

Проводив Фрола Максимовича до Гляден-горы, Матрена Корниловна долго петляла по медвежьему следу, который увел ее в глубь тайги. Пришлось переночевать в бараке лесорубов на дальней лесосеке, а утром чуть свет она вернулась к своему зимовью — встречать новые бригады лесорубов с Громатухи.

Какой лес рубить и где, Матрена Корниловна уже давно задумала, и времени на разводку бригад по делянкам потребовалось немного. С восходом солнца на всех делянках зазвенели пилы и топоры. И будто проснулась тайга. Обогретые лучами солнца деревья скидывали с вершин седину зимы, затренькала мартовская капель; прозрачный чистый воздух наполнился щебетом отзимовавших птиц; на стволах сосен выступили блестки смолы; еще ярче заискрился снег.

Но Матрене Корниловне, как говорится, не сиделось, не стоялось.

С централкой на плече она пошла по насту напрямик к пустующим еще делянкам лесосеки. Кругом лес, лес, да какой — ствол к стволу! И сколько этого леса!

Поднявшись на хребтину Южнокаскильской гряды, Матрена Корниловна, как с высоты орлиного полета, окинула родную тайгу взглядом. Перед глазами большие и маленькие горы. Все они покрыты лесами, как меховыми шубами. И мех этих шуб переливался сейчас под лучами солнца то огнем остистой лисицы, то окраской золотистого каракуля, то блеском искристого бобра. Вот как сосны, кедры и пихты украшают горы! А светолюбивые белоногие березки разбежались по бокам увалов, как непослушные козлята, и попробуй их сгуртовать…

И над всем этим огромным массивом лесов и гор возвышается Каскил. Покрытый вечными снегами, он стоит, как седой пастух перед стадом, — угрюмый и молчаливый.

Матрена Корниловна исходила тайгу вдоль и поперек, она любит ее, как свою жизнь. Здесь родилась. Здесь выросла и постарела.

В начале тридцатых годов прилегающий к зимовью лес был объявлен государственным лесопитомником. Зимовье Девяткино, названное так по имени мужа Матрены Корниловны, погибшего здесь от руки бандита Алифера, стало теперь пунктом охраны лесных богатств Каскильской гряды, а хозяйка зимовья — хозяйка лесов.

Без разрешения Матрены Корниловны здесь никто не мог срубить даже маленькую елку; на дрова она разрешала брать только сушняк и поваленные бурей нестроевые деревья. Людей, блуждающих по тайге с топорами, называла хищниками. И если кто-нибудь и осмеливался срубить облюбованное дерево, то все равно неизменно возвращался ни с чем. Она ловила таких порубщиков, отбирала у них топоры, пилы, рубила гужи упряжек, и никто не жаловался на нее.

— И для кого эта чертова баба бережет лес, кому он нужен в такой глухомани? — сетовали приискатели на Матрену Корниловну. При этом они обзывали ее и скрягой, и лесной акулой, и собакой на сене.

Таежные жители искони привыкли рубить лес как попало и где попало. А Матрена Корниловна решила установить в тайге порядок…

Казалось, с началом войны все забыли о девяткинском лесном массиве. Никто не приезжал сюда, никто не спрашивал, как охраняется лес, и даже зарплату Матрене Корниловне перестали высылать. Бывали дни, когда она подумывала покинуть зимовье. Но тут же ее охватывал страх: застонет тайга, начнут губить деревья кому и как вздумается… «Нет, нет, не покину вас, дорогие», — клялась Матрена Корниловна делянкам.

Но сейчас у подножья горы стучат топоры, жалуются пилы на крепость смолистых комлей, валятся деревья, звенят ядреные сутунки, редеют делянки, а Матрена Корниловна будто разлюбила лес, да еще взялась помогать лесорубам. Торопится к началу половодья, к началу сплава как можно больше заготовить древесины.

Радиограммы, письма, пухлые пакеты инструкций и директив посылались за последнее время на ее имя из района, из края и даже из Москвы. Нет, не забыли ее! Лес, который она так ревниво охраняла, стал нужен государству. Многолетний труд не пропал даром! Давно Матрене Корниловне не приходилось испытывать такой счастливой гордости. И вот только огорчение — появился в ее лесах чужой след…

Возвращаясь к лесорубам, Матрена Корниловна вдруг услышала голоса:

— Корниловна!..

— А-а-а, — отвечал эхом лес.

— Иди сюда!.. Тут медведь наследил!..

«Глупые, какой сейчас медведь, он еще в берлоге лежит», — усмехнулась Матрена Корниловна, подходя к бригаде Нюры Прудниковой.

Хорошо работают девчата, дружно и аккуратно. Деревья валят правильно: вершинами в гору, комли обрезают ровно, сучья собирают в кучу. Вот только бревна перекатывать к штабелю им не под силу. Но ничего, к сплаву подойдут мужики и поправят дело. Однако девчата в самом деле встревожены, озираются пугливо…

— Что с вами, доченьки?

— Да вот посмотрите, медвежий след, совсем свежий. Мы уже хотели костер жечь, — ответила Нюра Прудникова.

Словно босоногий человек прошелся по лесосеке. Отпечатки пяти растопыренных пальцев и голых пяток медвежьей лапы выступали на снегу четко и ясно.

— Ишь ты, черт косолапый, куда забрел, — Матрена Корниловна нахмурилась.

— Лапища-то, лапища какая широкая, мои три ноги поместятся. Видать, здоровенный, — проговорила Нюра.

— Да, здоровенный, — согласилась Матрена Корниловна, а подумала другое: «След медвежьих лап, но это не медведь, это дезертир так маскирует свои следы. Хитрый, на глаз не попадается, боится, стороной ходит, подлец…»

Но могла ли Матрена Корниловна сказать об этом хотя бы бойкой Нюре Прудниковой? Да ни в коем случае. Пусть лучше думает, что настоящий медведь тут бродит. «Для спокойствия девушек пойду сегодня вечером и стукну того бурого, что залег осенью в берлогу под выворотнем, на кедровом косогоре, — внезапно решила Матрена Корниловна. — К тому же у лесорубов работа вон какая — мяса требует».

С девушками Матрена Корниловна пробыла до полудня, а вечером, встретив еще одну группу лесорубов, которых привел с Громатухи оставшийся за парторга Захар Прудников, сказала:

— Медведь тут появился. Стукнуть бы его на мясо.

— Хорошее дело, — одобрил Захар.

— Дай хотя бы двух подсобников, одной-то мне его не приволочь.

— Помощников… — Захар посмотрел ей в глаза. — Сам бы пошел, да разве угонишься за тобой на деревянной-то ноге?..

Самым взрослым из «мужиков» оказался Семка Корноухий, мобилизованный на лесозаготовку по повестке поссовета. Захар указал на него.

— Чем бревна ворочать, лучше за медведем походить, — с охотой согласился Семка, подмигивая своему напарнику Феде, сыну солдатки Кетовой.

И Матрена Корниловна взяла их в помощники.

— Только не трусить.

— Мы не из трусливых, — похвалился Семка.

— Тогда пойдем прямо по медвежьему следу.

За лесосекой медвежий след слился с широкой затвердевшей лыжней и совсем пропал из глаз. Матрена Корниловна будто и не заметила этого. Она прошла дальше, к берлоге действительного медведя, оставив на лыжне крест из палочек: дескать, хитрость твоя, дезертир, разгадана, и если появишься здесь — моя рука не дрогнет.

И тут Семка чуть приотстал:

— Корниловна, медведь-то, за которым идем, он какой?

— Бурый… Не отставай.

— И здоровый?

— Посмотрим.

— Видно, злой. Бурые всегда злые бывают…

— Наоборот, бурые как телята, а вот черные — муравьятники, с белым ошейником — всегда злые.

— А может, и этот муравьятник?

Семка пугливо стал озираться по сторонам. Он знал, чьи это следы в лесосеке. Андрейку-дезертира он не боялся, а вот настоящего медведя… Да что и говорить, зверь есть зверь.

— Не отставай, — поторапливала его Матрена Корниловна. — Человека все звери боятся, если человек не боится их. И муравьятник боится.

— Это верно, если его не трогают, — Семка подтолкнул Федю вперед: — Иди, не бойся, я за тобой.

Перед ними густая чащоба. Под вывороченным корнем старого кедра желтел снег. В центре желтого круга — небольшое обледенелое отверстие. Над ним висели сосульки, образовавшиеся от теплого медвежьего дыхания.

— Ну вот, пришли. Будем делать залом, — тихо, вполголоса проговорила Матрена Корниловна. И Семка окончательно пал духом.

— Тут? — сипло спросил он, в горле у него пересохло.

— Говорю, тут. Не тряси штанами.

— Я не трясу, — еле выговорил Семка, прячась за спину товарища.

Молчаливый Федя оказался смелым и спокойным охотником. Он подошел к Матрене Корниловне, и она принялась с ним строить залом берлоги. Два бревна, положенные крестовиной, закрыли медведю свободный выход. Федя встал на вершину заломленного дерева, а Семке выпало шуровать бурого.

Длинный черемуховый прут, приготовленный для шуровки, Семка долго не мог всунуть в отдушину берлоги. У него тряслись руки, округлившиеся глаза почти ничего не видели. Наконец помогла Матрена Корниловна, и прут пошел. Семка осмелел было, как прут уперся во что-то и дальше не шел. «Значит, медведя в берлоге нет», — опрометчиво подумал Семка.

Вдруг в глубине что-то дернулось, и Семка застыл на месте.

— Шуруй! Шуруй.. — крикнула Матрена Корниловна, подняв руки. Но Семка не в силах был пошевелиться.

— Шуруй же, тебе говорят!..

Чело берлоги приподнялось. Кто-то с силой выдернул из Семкиных рук черемуховый прут. Семка, не чувствуя под собой ног, метнулся в овраг. Пожалуй, он разбил бы себе лоб о дерево, если бы в этот момент не раздался выстрел. Семке показалось, что пуля просвистела возле самого его уха. «Чертова баба, в меня метит», — мелькнуло у него в голове, и он упал на снег ни жив ни мертв.

В ту же секунду послышался звериный рев. Семка, закрыв глаза, представил себе, как медведь расправляется с охотниками. «Господи Иисусе, и моя смертушка пришла, — он мысленно перекрестился. — Прощай, белый свет».

Как только голова медведя показалась из берлоги, Матрена Корниловна встретила его точным выстрелом. Но медведь редко падает с первого выстрела. У этого тоже хватило сил вырваться из чела, но преодолеть залом не успел, застрял в крестовине, и вторая пуля свалила его.

Когда раздался второй выстрел, Семка, как пружиной подброшенный, вскочил и забрался на дерево. Сидел там долго, озяб и, наверное, окоченел бы, если бы Федя и Матрена Корниловна, волоча по снегу бурого медведя, не увидели его:

— Слезай, охотник, помогай тащить!..

Здоровенные лапы были еще теплые; и Семка не столько помогал, сколько грел в них свои озябшие руки.

В полночь они доволокли косолапого до зимовья. Матрена Корниловна осмотрела двор, и к Семке:

— Ты умеешь свежевать?

— Конечно. Не впервой.

— Тогда начинайте, я схожу во второй барак.

— Туда, значит? К районным представителям? — «До второго барака десять верст, ночь. Сатана, а не баба. Ее сам черт, видно, боится».

— Туда, туда… — ответила Матрена Корниловна. Не могла же она сказать Семке, что идет в дозор, последить за дезертиром, куда ведет его след. Ведь на ночлег он отправляется по той же лыжне.

Уходя она наказала:

— Шкуру повесьте на колья, тушу — на чердак.

— Ладно, все сделаем, как надо.

И Семка принялся за дело. Федя помогал ему. Сняли шкуру. Покрытая белой жировой пленкой, медвежья туша лежала перед ними смирно и неподвижно.

— Я, брат, привычный к этому делу, — хвалился Семка. — Ты думаешь, я давеча убежал от берлоги с перепугу? Нет. Там у меня на примете рогатина была, вот я за ней и полез на дерево. Если бы он выскочил на вас, я его на эту рогатину насадил бы. Мне не впервой…

— А не захворал ты случаем медвежьей болезнью? — спросил Федя.

— Что ты! Это от него так пахнет. У него понос бывает, как у человека. Вот увидишь: ободранный медведь — совсем человек человеком, — разговорился Семка. Ему хотелось убедить Федю, что он действительно заправский охотник. — Этот медведь — мужик, самец, а вот у самки груди имеются и все такое, как у девки, истинный Христос, сам своими глазами наблюдал… Слушай, я придумал одну штуку, — сказал он внезапно, — давай девчонок напугаем.

— Как?

— Положим его у порога, будто мертвого мужика. Девки проснутся до ветру, а он тут как тут… Здорово я придумал, а?

— За это попадет, — возразил Федя.

— Ну, тогда спать иди, я тут без тебя управлюсь.

5

К утру стало морозить. Развеселившиеся днем подснежные ручьи умолкли, заглох нежный звон капелл. Перед рассветом послышался треск, частые щелчки, словно сотни ковалей и молотобойцев сбежались сюда к зимовью, и, помогая зиме укрепиться против наступающей весны, торопятся заковать в броню все, что грело и ласкало солнце в минувший день.

Мороз проник в барак лесорубов. Нюра Прудникова проснулась от холода: соседка по нарам стащила на себя ее одеяло. Проснувшись, Нюра возмутилась — почему не топится печка. Вон как все ежатся во сне, а дежурная лежит между спящими. Наверное, захворала. Ничего не поделаешь, придется самой вставать.

Встала Нюра и сразу поняла, почему печка не топится: дров ни полешка.

Всунула ноги в чьи-то валенки и отправилась за дровами. Но не тут-то было — мороз спайками льда приковал двери к порогу. Прижав локти к груди, девушка с размаху ударила плечом в дверь, и она распахнулась.

— Ох…

Нюра остолбенела: у порога, преграждая выход, лежал, как показалось ей, человек с отрубленной головой.

На прииске Нюру Прудникову знали как девушку бойкую, и она сама не считала себя трусихой. Ей ничего не стоило спуститься в темную заброшенную шахту, она не боялась ходить ночью по таежным тропам с одного прииска на другой. «Ее не испугаешь ни чертом, ни дьяволом», — говорили приискатели. Нюра побывала там, куда даже парни побаивались ходить. Ну, например: осенью ходила за кедровыми орехами на Соболиную гору, где сказывают, собираются все гадюки на свою змеиную свадьбу. Ходила туда часто и ни разу не встречала змеиных клубков.

Одним словом, бойкая девушка, В нее влюбился забойщик Коля Васильев: он прислал ей через своих товарищей письмо.

Нюра прочитала послание влюбленного своим подругам и отчеканила:

— Я ему не ровня, водиться с ним не буду. Молод еще, пусть подрастет.

И тогда же подумала: кончится война, тогда видно будет, а то еще влюблюсь, чего доброго, стану сохнуть и тосковать, как Варя Корюкова. Да и вообще-то, существует ли такая любовь на свете, о какой пишет Коля Васильев: «что приходит, когда ее не ждешь, и берет верх над сердцем и умом»? И, как всякая девушка, которой еще не довелось испытать на себе могучую силу любви, Нюра утверждала: такая любовь существует только в песнях, книгах и письмах…

«Атаман в юбке», — называли ее громатухинские женщины.

«Бойкущая, любого парня за пояс заткнет», — говорили о ней громатухинские мужчины.

И она не обижалась: «Пусть говорят, меня от этого не прибудет, не убудет, какая была, такая останусь».

Но сейчас Нюра растерялась: перед ней лежал голый, обезглавленный труп. Захлопнув дверь и спрятавшись за косяк, Нюра вся сжалась в комок.

— Девочки… — позвала она. Но никто не отозвался. — Ну, девочки, вставайте же! — позвала она громче и только теперь увидела, что дежурная не спит: прижавшись к подруге и затаив дыхание, она ждала, когда проснется «атаман в юбке» и постучит в стенку к отцу. — Ну вставайте же, я вам говорю!

И девушки начали подниматься.

— Одевайтесь, пойдемте к мужикам. Там что-то случилось. И не кричать, — предупредила их Нюра. Они прислушались: в дверь кто-то постучал, потом сильно, как лошадь копытами, затопал ногами.

Девушки затаились. Топот удалялся по дороге на перевал, в сторону Громатухи.

6

На перевале Семку встретила Матрена Корниловна.

— Куда ты помчался, Семен? — спросила она с таким видом, будто после вчерашней охоты между ними установилась дружба; иначе она не могла поступить — метнется Семка в сторону, гоняйся тогда за ним по насту, как кедровка за козлом.

Но шкодливый Семка принял это всерьез. Он убедил себя, что ему и в самом деле удалось напугать лесорубов, и они сейчас разбегутся по домам. Он уже и сам наполовину поверил в то, что у порога барака лежит не туша медведя, а обезглавленный человек.

И попытался напугать Матрену Корниловну:

— Беда там, Корниловна, беда!..

— Что за беда?

— Голову отрубили человеку топором. У порога лежит, сам своими глазами видел, истинный Христос…

Матрена Корниловна подумала о Захаре Прудникове: «Неужели он пустил в ход свой топор? И черт меня дернул оставить его там на ночь! Больной человек, горячий и нервный, ногу на фронте оставил. Кто-нибудь разозлил его — и он за топор… Тьфу! Что это я… такую возвожу на него напраслину. Может, это тот, за которым гоняюсь по горам и перевалам, замыслил что-нибудь бандитское, негодяй, и подкрался…»

Но, заметив, что округленные глаза Семки бегают, спокойно спросила:

— Еще что случилось?

— Больше ничего не заметил…

— Поворачивай!..

Семка втянул голову в плечи, замялся.

— Поворачивай, тебе говорю! — Она сняла централку с плеча и направила ствол на Семку. Семка послушно повернулся. «Бешеная баба, ей ничего не стоит и человека убить».

— Пощади, Корниловна, не стреляй…

— Не оглядывайся! — пригрозила Матрена Корниловна; она быстро повесила централку на плечо — по-охотничьи, вниз стволами, а то, чего доброго, еще встретится Фрол Максимович, и тогда прощай ружье — тут же отберет. Потом вызовет на партком, и выкладывай партбилет: разве можно под ружьем возвращать человека на лесозаготовки?

Семка шел впереди, поеживался. Ему казалось, что Матрена Корниловна взвела курок и нацеливается ему в затылок. «Убьет, проклятая, как есть убьет». Он старался ступать так, чтоб снег не скрипел под ногами: ловил ухом — шагает она за ним или остановилась. Если остановилась, значит, прицеливается…

— Не танцуй, а шагай побыстрее. Что ты, как балерина, на цыпочках! — торопила его Матрена Корниловна. Она глядела вдаль, на дорогу, где, по ее расчету, вот-вот должен был появиться Фрол Максимович.

Достается теперь парторгу за все. О ходе лесозаготовок с него спрашивают и райком и райисполком. А тут еще эта возня со старателями: из Москвы пришли директивы, надо подготавливать широкий фронт работ. План добычи золота на второе полугодие увеличивается почти в три раза. Кое-где под государственные разработки отводятся и старательские объекты. Старатели встают на дыбы, словно вся приисковая земля принадлежит им, словно она их частная собственность. И попробуй доказать им, что это не так. Трудно. Нужна помощь. Но откуда ее сейчас получишь? Скорей бы война кончалась. Все люди там. И с Берлином что-то затянулось. Остановились наши войска где-то вблизи. По карте посмотришь — в трех сантиметрах. И стоят…

— Корниловна, пощади, — взмолился Семка. — Христом-богом прошу, буду век тебе служить, до самой старости…

— Ладно, знай себе иди и рассказывай по порядку, что там произошло.

— Говорю тебе: поглядел на отрубленную голову, и дюже страшно стало. Побежал куда глаза глядят. По насту хотел, да еще темно было.

— Вот как, темно? Не то, Семен, говоришь, не то.

И вдруг Семка пошел на попятную.

— Прости меня, Корниловна, прости. Медведь попутал…

И рассказал все, как было. Матрена Корниловна как будто смирилась:

— Ух и пакостный ты пес, кипятком бы тебя ошпарить да выдрать.

— Делай что хочешь, только от Захара защити, — жалобно протянул Семка, видя, как возле барака носится Захар Прудников. В руках у него поблескивал топор.

— Это ты медведя притащила?! Где ты была?.. — набросился Захар на Матрену Корниловну, когда она подошла к бараку.

— О чем ты, Захар?

— Чертова баба, такими шутками ты моральное состояние бригады подрываешь. Куда это годится?..

— Погоди, погоди.

— Некогда мне годить… Ты посмотри, что с девчонками наделала! Лица-то на них что белая глина. Эх… нет в тебе политического соображения ни порошинки. Живешь тут, как медведиха…

— Не горячись, Захар, а скажи сначала, почему бригада разбегается?

— Как разбегается?!

— Вот Семена с перевала вернула.

— Где он? Ах, вот ты где…

И тут Захар понял, для чего Семка напугал девушек. Семка, видя, что теперь ему несдобровать, спрятался за спину Матрены Корниловны, а затем, улучив момент, шмыгнул за угол — и поминай как звали! Убежал по тропе в лесосеку.

После завтрака ребята по заданию Захара попытались разыскать беглеца. Захар велел вынести вопрос о нем на общее собрание лесорубов. Но Семка словно сквозь землю провалился.

 

Глава вторая

ДОГАДКА ЗАХАРА

Пожалуй, никто не ждал с таким нетерпением возвращения Фрола Максимовича на Громатуху, как Захар Прудников. Замещая парторга, он метался по прииску, по лесосекам, но нигде ему не удавалось заставить людей выполнять его указания, хотя он и старался говорить с ними внушительно и спокойно, как сам парторг. К тому же в эти дни на прииске началась настоящая кутерьма, и разобраться в ней мог только Фрол Корюков. В этом Захар Прудников был убежден. Взять тех же старателей. Сначала, как только уехал парторг, они ринулись в кассу золотоскупки. Сдавали все, что у них было в запасе еще с летнего намыва, а в магазине брали все, что попадалось на глаза.

Так продолжалось два дня. А потом как отрубило: у кассы ни одного человека. Вот и пойми, куда они клонят и кого слушают.

«Нет, что и говорить, среди старателей завелась какая-то контра, хоть милицию вызывай, — рассуждал Захар сам с собой, прохаживаясь вечерами по прииску с топором за поясом. — Черт его знает, на что могут пойти эти старатели, когда их за живое заденут».

Захар был человек беспокойный и мнительный. Порой в людях, которые живут замкнуто, он мог заподозрить чуть ли не врагов советской власти. И за топор мог схватиться. На собраниях неизменно выступал против бюрократов, и после каждого такого выступления его трясло, как в лихорадке. Это стало за ним водиться после возвращения с фронта.

Парторга он ждал еще и потому, что надо было немедленно послать кого-то из членов парткома на лесозаготовки. Самой подходящей кандидатурой на такое дело он считал самого себя. Не пошлешь же туда заведующего бегунной фабрикой, которому надо быть на своем месте и днем и ночью! А о председателе поссовета и говорить нечего: почти слепой человек, еще, чего доброго, налетит на коряжину, и тогда совсем беда.

По расчетам Захара, Фрол Максимович должен был вернуться уже три дня назад. Но его все нет.

«Неужели в крайком махнул? Значит, дело табак», — сокрушался Захар. И, как влюбленный, тайком от людских глаз каждое утро выходил на дорогу, пятная ее следами железного копытца своей деревянной ноги.

«А вдруг с Максимычем случилось что-нибудь в дороге? Вдруг захворал от тяжких дум о Василии? Чем черт не шутит, все может быть: не пропал без вести, а сдался в плен. Вот и переживает теперь за него вся семья. Василий у них был какой-то неприспособленный, пасовал перед трудностями. Значит, фронтовая жизнь пришлась ему не по нутру: рос за спиной отца и старшего брата, сызмальства прожужжали ему уши, что он очень умный, а дрова рубить и землю копать не умел. Пришел он как-то на субботник расчищать старую канаву. Грязный и трудный достался ему участок. Он прикинулся больным. Старший брат выручил: выполнил норму и за себя и за него. Тогда же надо было разобрать этот поступок на комсомольском собрании, да пожалели парня: с виду он был какой-то беспомощный, умел вызывать жалость. Да что говорить, совсем не похож он на Максима ни по натуре, ни по характеру. Вот и получается: Максим воюет, в Сталинграде выстоял, а тот кто знает где? Может, действительно не вынес фронтовых испытаний и дал ходу…»

От этой мысли Захар содрогнулся: да нет, можно ли так думать о Василии, сыне Фрола Максимовича Корюкова? И что это в голову взбрело?

Стукнув себя в лоб кулаком, Захар побрел к Корюковым узнать, нет ли каких вестей от Фрола Максимовича.

С гребня сугроба, наметенного перед домом Корюковых, он заметил спускающуюся к ограде конного двора серую лошаденку, запряженную в санки. На санках двое. Возле них вилась Дымка.

— Максимыч! С кем это он?..

И Захар, поправив топор за поясом, торопливо заковылял под гору. Настиг он их уже на конном дворе. Фрол Максимович начал распрягать коня.

— Ну, как съездил? — спросил Захар, едва успев перевести дух.

— Сначала «здравствуй» скажи, а потом спрашивай, — буркнул Фрол Максимович.

— Здравствуй, здравствуй, Максимыч! Ну как?

— Ничего. Выслушали, поговорили.

— Вижу, все обошлось благополучно.

— Почти.

— Почему почти?

— Говорят, поторопились. И почему, говорят, предварительно не согласовали с райкомом, а сразу вытащили этот вопрос на открытое собрание?

— Значит, попало?

— Там сладкое в строгом лимите.

— И что ж дальше?

— Дальше… Вот придет ответ от Максима, с фронта, тогда снова поставим этот вопрос, теперь уже перед главком.

— Долгая история… — Захар сокрушенно вздохнул. — А что мы скажем старателям? Тут такая заваруха… дело до контры может дойти…

— Горазд ты преувеличивать. Прямо как Матрена Девяткина. Та с ружьем меня встречала и провожала. У Гляден-горы открыла пальбу, потом медвежьи следы на снегу вымеривала. Все кого-то выслеживает, а ты с топором контру ищешь. Трусы вы с ней, а не коммунисты.

— Ладно, не костери, бдительность всегда нужна. Это ты такой беспечный. Что же мы теперь станем говорить старателям?

— Старателям скажем прямо и открыто: мол, поправили нас в райкоме, продолжайте, товарищи, работать и жить, как прежде.

— Как же это выходит, Максимыч? После этого они знаешь что нам ответят? «Ага, наша взяла!»

— Не робей, Захар. Народ поймет нас правильно. Не в этом дело, чья сегодня взяла, важно, что мы смотрим вперед, — снимая с коня хомут, ответил Фрол Максимович.

— А что это за уполномоченный с тобой приехал? — Захар кивнул на стоящего у головки санок человека в авиационной куртке. — Да еще в ботинках в такую стужу. Щеголь.

— Это не уполномоченный. И ног он себе не отморозит. Это радист. Познакомься. Такой же, как ты, фронтовик, только нравом поспокойнее. Топором свои протезы рубить не будет.

Захар подал радисту руку, назвав свое имя, отчество и фамилию. Тот ответил тем же, слегка улыбнувшись стянутыми ожогом губами.

Фрол Максимович, передав лошадь конюху, повел Захара и радиста в свой дом выпить чаю.

Татьяна Васильевна встретила мужа у порога.

Фрол Максимович сказал бодрым, радостным голосом:

— Большую радость тебе привез, мать: Василий жив… Как приехал в район — сразу на почту. Спрашиваю: нет ли письма? Есть, говорят, да еще два… Получаю и своим глазам не верю: Максим и Василий в одном полку…

Потом за обедом друзья выпили по чарке водки, привезенной Фролом Максимовичем.

Радист, новый здесь человек, молча прислушивался к разговору и долго разглядывал на стене портрет красивого парня с приподнятой правой бровью.

— Сын мой младшенький, Василий, — сказала Татьяна Васильевна. — Часто во сне его вижу искалеченного, то без головы, то без ног…

— Ну-ну, мать, развела слезы, давай-ка лучше выпьем по одной за Леонида и за Варю. Они, наверное, теперь уже вместе.

Захар удивился.

— Как вместе?

— Вот так. Понимать надо, сват…

— Что ты сам-то напрашиваешься в сваты? — одернула мужа Татьяна Васильевна.

Захар вскочил, поцеловал ее в щеку, обнял Фрола Максимовича и вдруг запел, широко раскинув руки.

Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии блистали…

 

Глава третья

НА БЕРЕГАХ ОДЕРА И ШПРЕЕ

1

И беспрерывно гром гремел, И в дебрях ветры бушевали…

Солдатская плащ-палатка натянулась, как парус, наполненный ветром. Расставленные на сомкнутых столах фронтовые светильники из гильз снарядов, зажавшие фитили в своих тонких бронзовых губах, втянули языки огня в себя. Они словно говорили: мы уже спели свою песню.

В штабном блиндаже стало темно.

Но песня не погасла.

Запевал комсорг лейтенант Движенко. Дирижируя зажженной спичкой и повернувшись к командиру полка, сидящему в центре переднего стола, он выводил:

На тихом бреге Иртыша Сидел Ермак, объятый думой…

Здоровенный Максим Корюков, и в самом деле напоминая легендарного Ермака, каким его изображают на картинках, пел угрюмо, задумчиво. Думать было о чем: полку дали длительный отдых, а кому много дают, с того много и спрашивают — впереди сражение за Берлин.

Еще в ту пору, когда роты зарывались в косогор, Максим Корюков расформировал несколько рот и вместо них в каждом батальоне создал штурмовые отряды. Едва гвардейцы успели закончить строительство блиндажей, как началась боевая учеба. Командир полка заставил их штурмовать развалины каменных стен какого-то склада, ночью и днем, поодиночке и группами, без общеротных команд и на первый взгляд совсем неорганизованно.

О существовании таких отрядов в своем полку Корюков пока еще не докладывал ни командиру дивизии, ни командующему армией. Он решил сначала подготовить отряды, потом показать, как они действуют, и уж после этого добиваться официального разрешения о расформировании некоторых рот. Но дела пока идут не очень гладко. Каждому отряду необходимо придать по одному, по два танка и три-четыре орудия, а их пока никак не удается получить. Командир соседнего танкового полка привык держать свои танки в одном кулаке — он и в мыслях не допускает, чтоб его танки растащили по каким-то отрядам стрелковых подразделений. А артиллерийский начальник дивизии убедил себя, что артиллерия в любых условиях боя должна подавлять огневые точки и живую силу противника только массированными ударами.

Недавно после совещания в штабе дивизии Корюков совсем было собрался поговорить с полковником Россименко, исполняющим обязанности командира дивизии, и показать ему, как действуют штурмовые отряды. Но, пораздумав, воздержался: в сравнении с залпами новых «катюш» или атакой большой массы танков действия штурмовых групп и всего отряда будут выглядеть смешными и жалкими. Ведь люди привыкли на войне видеть и признавать только то новое, что имеет внушительный вид и потрясающий эффект. А здесь ничего эффектного — солдаты с автоматами, в касках и серых маскхалатах ползают по земле, разбирают кирпичи, камни и атакуют поодиночке без привычного «ура».

Полковник Россименко, как бы прочитав по лицу Корюкова невысказанные мысли, тотчас же посоветовал:

— Тебе, Корюков, пора наводить порядок в полку и сколачивать роты, а ты ходишь, как колхозный бригадир по огородам.

— Товарищ полковник, полк еще на отдыхе.

— Знаю. Но хорошие командиры дисциплину строя соблюдают в армии без выходных. Учти это, ты еще молодой командир полка.

— Слушаюсь. Разрешите вернуться в полк?

— Возвращайтесь.

И был такой час, когда Максим Корюков усомнился: «Может, и в самом деле я не командир полка, а всего-навсего прораб или колхозный бригадир, которому случайно доверили полк?» И ему стыдно стало думать о том, что его штурмовые отряды — что-то новое в развитии тактики штурмовых групп, родившихся в боях на улицах Сталинграда.

Но эти сомнения жили в его душе один только час. Вечером того же дня позвонил генерал Бугрин. Сообщив, что за форсирование Одера большая группа гвардейцев полка отмечена правительственными наградами, и поздравив Корюкова с награждением орденом Ленина, он спросил:

— Что нового придумали твои люди на отдыхе?

— Думаем, но пока еще докладывать не о чем, — ответил Корюков.

— Н-ну, думайте, думайте…

В тот же час Корюков собрал боевой актив полка, чтоб поздравить награжденных и посоветоваться с ними. Совещались долго, а под конец решили вместе поужинать. Быстро накрыли стол, выпили по чарке — и полилась песня.

«Друзья вы мои и товарищи, ведь нам выпадает на долю войти в Берлин. И мы, конечно, возьмем его, но дело это не легкое и не простое… Надо крепко подготовиться, по-гвардейски», — мысленно предупреждал он чуть охмелевших гвардейцев, чувствуя на себе их пристальные взгляды. Сердцу его было тесно в груди, вложи он всю свою силу в песню, дай голосу волю — и опять погаснут лампы. Пел Максим сдержанно, но от всего сердца. А в глазах у него была грусть: на столе стояли нетронутые четыре чарки с водкой и четыре тарелки с пельменями. Это для тех, кто был отмечен в списках награжденных посмертно. Стол накрывал шеф-повар полка Тиграсян, но он не обошел русского обычая: на погибших поставил тарелки и чарки, будто они где-то задержались и сейчас войдут…

В этот час на охране штабного блиндажа стоял Леня Прудников. Стоял он у самого входа. И когда солдатская плащ-палатка, повешенная на дверях блиндажа для светомаскировки, отставала от косяков, ему были видны лица поющих гвардейцев.

Он увидел своего учителя, краснощекого Виктора Медведева; поблескивая золотой звездочкой, Виктор пел с увлечением, вскидывая при каждом такте правую руку с таким видом, словно при нем была снайперка, и он вел из нее огонь.

Рядом с Медведевым сидел хитроглазый пулеметчик Рогов со своим вторым номером — огромным Файзуллиным. В лад песне друзья попеременно рубили ладонями воздух, как бы командуя один другому: огонь, огонь.

С другой стороны стола, под рукой дирижирующего комсорга Движенко, щурился наводчик Тогба. Он заливался, как соловей, его узкие глаза превратились в едва заметные щелочки и, наверное, ничего не видели… Первое время этот маленький якут казался Лене несмелым и слабым солдатом. Но в день форсирования Одера он поразил Леню неожиданным своим проворством, находчивостью и удивительным спокойствием, которое сохранял в горячем деле. Когда орудие переправили на западный берег, у лафета остался один Тогба. Но орудие не замолчало. Тогба успевал поднести снаряд, зарядить, навести орудие и произвести выстрел в самый нужный момент. Выстрелит, высунет голову из-за щита. Посмотрит, поморщит нос, затем прищелкнет языком: снаряд точно пришелся в цель. И снова за работу. И помогать-то ему не нужно было, все успевал делать сам.

Осанисто выпячивая украшенную орденами грудь, пел чубатый сержант Алеша Кедрин, командир группы автоматчиков, в которую недавно зачислили Леню. Хороший командир Кедрин: никогда не кричит, не бранится, и все солдаты называют его запросто — Алеша. И Алеше нравится, когда его называют уменьшительным именем. В новом блиндаже он указал Лене место на нарах рядом с собой.

В блиндаже пели все, кроме лейтенанта Василия Корюкова. Этот присутствовал здесь в качестве помощника начпрода полка, в обязанности которого входило угостить боевой актив полка по всем правилам. Василий сидел за спиной подполковника Вербы, в дальнем углу, и, как показалось Лене, недобро, с осуждением сжимал губы. Бледный и чем-то недовольный, он был похож на сплющенную снарядную гильзу.

— О Лонка! — обрадованно развел руками выскочивший из блиндажа Тогба. По всему видно, он хотел обнять Леню, но опомнился: часовой — неприкосновенное лицо, и отступил в сторону. — Верно, Лонка, хорош песня Ермака. Ты брат, я брат — большая родня. Наши невесты есть хорошо, красиво. Я мало-мал тоскуй, ты мало-мал тоскуй — хорошо.

Леня насторожился: ему стало не по себе, что Тогба догадался о его тоске.

— Молчу, Лонка, — Тогба понял его. — Хорош песня. Моя грудь закрывай тебя, твоя грудь закрывай Тогба. Кровь не надо, умирай не надо. Моя невеста есть, хорош невеста вот тут живи, — он постучал себя по груди и, постояв еще с минуту, вернулся в блиндаж.

Всполохи пламени над осажденной Кюстринской крепостью разорвали густую темноту мартовской ночи, и Лене почему-то подумалось, что вот-вот из темноты появится Варя и позовет его к себе…

…Однако Варя была еще далеко от фронта — в Москве. Резервная рота радиосвязи стояла в Коптевском тупике Московской окружной железной дороги. Когда выведут роту из этого тупика, никто не знал. Не знала и Варя, что будет с ней в эту ночь. Она тоже оказалась в тупике: ее под конвоем вели патрульные города в комендатуру гарнизона. Предстояло длительное объяснение — почему ушла из расположения роты ночью без увольнительной записки. Сказать все, как было, что в этом виноват один лейтенант, имя которому — Владислав, — не поверят. Не поверят, потому что этого лейтенанта побаиваются даже полковники — он сын крупного начальника.

А началась эта история с первого дня пребывания роты в Москве. Едва успели радисты умыться и подмести в теплушках, как их построили перед платформами, на которых стояли автомобильные радиостанции. Пришли проверяющие из управления связи главного резерва. Командир роты почему-то сразу приковал внимание проверяющих к Варе. Полковник с эмблемами связиста на петлицах в первую очередь осмотрел рацию, на которой работала Варя, проверил аппаратуру и предложил включиться в эфир, записать несколько строк телеграфного текста на слух. Затем к рации подошел лейтенант, каждый жест которого полковник старался не упустить из поля своего зрения, и стал выстукивать телеграфным ключом какой-то не очень понятный текст. Варя, глядя на него, успела уловить несколько слов и произнесла их вслух. Лейтенант был в драповой шинели с новенькими пуговицами. Когда Варя произнесла несколько несвязных между собой слов, принятых на слух, лейтенант улыбнулся. У него были красивые белые зубы. Полковник понял эту улыбку как одобрение, сказал Варе, что у нее хороший слух. Лейтенант поправил:

— Отличный.

И полковник согласился.

Варя старалась отвечать на все вопросы без запинки, думая, что от этого зависит, пошлют ее на фронт или обратно вернут в Громатуху.

Вечером того же дня всем радистам принесли билеты в Большой театр. Там же оказался и лейтенант с красивыми белыми зубами. Это он достал билеты в оперу. В театр он пришел в гражданском.

На другой день радистки были приглашены на танцы в клуб резерва. Варя танцевала с лейтенантом, который назвал ей свое имя — Владислав, или, проще, Владик. На танцах он был в военной форме: габардиновая гимнастерка, синие бриджи, белоснежный подворотничок, хромовые сапоги, поскрипывающие новенькие ремень и портупея — все на нем блестело и похрустывало. Чувствуя на себе взгляды военных и видя, какими глазами смотрит ей в лицо этот красивый и хорошо одетый лейтенант, Варя уже тогда подумала: «Неужели я такая привлекательная? Если это так, если я действительно красивая, то это плохо. Плохо быть красивой среди военных, если любишь одного, которого здесь нет возле тебя, он далеко на фронте…»

Через день Владик приехал в роту на блестящей машине. Он пригласил Варю на концерт в зал Чайковского. И командир роты отпустил ее. С концерта она вернулась в той же комфортабельной машине и долго не могла уснуть на нарах жарко натопленной теплушки, раздумывая: почему Владик советовал ей остаться в Москве?

Утром все радисты пошли получать каски, подшлемники, медальоны — такие вещи выдаются перед выездом на фронт, но Вари в списке для получения этих вещей не оказалось.

— Почему? — спросила она старшину роты.

— Не знаю, — ответил тот, — список составлял командир роты. Значит, команда такая поступила.

Днем Варя вместе с командиром роты была уже у полковника, что проверял ее работу на рации в первый день приезда в Москву.

— Мы находим нужным оставить вас, товарищ Корюкова, в Москве, — сказал полковник.

— Я хочу на фронт, — возразила Варя.

— Вы отличный радист-оператор, — похвалил ее полковник, — вы зафиксировали очень важные переговоры немецких радистов, и эту работу надо продолжать здесь, в Москве.

— Тогда я была не в Москве, а в Сибири. Значит, с таким же успехом буду продолжать эту работу и на фронте, — продолжала возражать Варя.

— Это возражение мы не можем принять всерьез. Нам лучше знать, где вы должны работать, — уже более строго заметил полковник.

— Вам знать, а мне работать, — не задумываясь, отрезала Варя.

— Вы дерзкая девушка, — возмутился полковник.

— Судите как угодно, но я не останусь в Москве.

— Почему? — спросил полковник.

— Хочу на фронт, — ответила Варя, — или… — она хотела сказать: «отправляйте обратно на Громатуху», но испугалась своей решительности — а вдруг отправят обратно на Громатуху, что она там будет говорить отцу, матери, как писать об этом Леониду? — и замолчала.

Заметив такое замешательство, полковник сказал смягченно:

— Подумайте, но мы пока не можем изменить своего решения.

Только тут Варя поняла, какую силу имеет Владик. Значит, надо с ним поговорить, это от него зависит. И стала ждать новой встречи с ним.

Он приехал за ней на машине, на этот раз без шофера, сам за рулем, улыбающийся, ласковый. Они долго ездили по улицам Москвы, он знакомил ее с достопримечательностями столицы. Когда стемнело, он предложил ей побывать в одном из самых лучших ресторанов Москвы. Варя отказалась:

— Там будет много народу, а я хочу побыть с вами наедине и поговорить.

— Хорошо, — согласился Владик и понял это по-своему.

Теперь машина петляла уже по каким-то темным и узким переулкам. Варя, не замечая ничего, пыталась начать разговор о том, чтобы он помог ей выехать на фронт. Однако разговор не клеился: Владик умело уклонялся от прямых вопросов и, как бы между делом, начинал философствовать о чистоте любви, о красоте. Порой Варя прислушивалась к нему, и ей казалось, что он высказывает какие-то очень умные и правильные мысли. Разговорившись, он подметил, что у нее очень приятный тембр голоса, затем нашел на висках Вари такие же красивые завитки волос, какие были у Анны Карениной. Говорил так убедительно, что она поверила ему и стала мысленно убеждать себя, что жизнь у нее, как говорил Владик, будет счастлива, потому что природа наградила ее обаятельной красотой и женственностью.

В конце концов, когда машина остановилась и Владик уже успел поцеловать ее холодными мокрыми губами в щеку, она поняла, что этот лейтенант может сделать что-то такое, после чего она не сможет посмотреть Лене в глаза. Надо как-то вырваться из этой машины и убежать.

И вот она уже под конвоем патрульных. Они ведут ее в комендатуру. Темная ночь. Холодно, в ботинках сыро.

Петляя по незнакомым улицам и переулкам, она провалилась в какую-то канаву с водой, еле выбралась и попала на патрульных. Что она скажет коменданту? Будет лгать, оправдываться или скажет, как было? Да, скажет все, как было. Пусть все знают, что для нее нет на свете милее и краше Леонида Прудникова и, что бы с ней ни случилось, она будет верна ему до конца…

Но Леня не знал, что переживает в этот час Варя. Он стоял на посту и думал о ней, как думают влюбленные о своих девушках, которые еще не успели подарить им свой первый поцелуй.

Один за другим стали выходить из блиндажа гвардейцы.

— Часовой обнимает винтовку, как ревнивый муж свою жену, — сказал кто-то из них.

Леня, спохватившись, приставил винтовку к ноге.

— Не робей, часовой, тебя даже словом нельзя трогать, — заступился за Леню подполковник Верба.

Прошло несколько минут, и в штабном блиндаже все утихло. Лишь позвякивала посуда, и почти шепотом повар Тиграсян выводил: «Сидел Ермак, объятый думой…»

Забренчал полевой телефон, поставленный у самого выхода. Подняв трубку, Тиграсян сказал такое, что Леня чуть не прыснул. Повар хотел посмешить телефонистов, но уже через секунду его голос изменился:

— Куда позвать, зачем позвать?.. Слушаюсь, сейчас будем позвать…

Тиграсян стремительно выскочил из блиндажа.

— Сам маршал просил позвать, бегу позвать. — И его белый колпак скрылся в темноте.

Куда он побежал и кого вызывают к телефону, Леня так и не понял.

Вскоре в сопровождении Тиграсяна и ординарца в блиндаж вернулся командир полка Корюков.

Передохнув после бега, он взял трубку. Леня следил за ним по движению тени на растянутой плащ-палатке.

— Слушаю вас, товарищ маршал… извините, здравствуйте… Спасибо, товарищ маршал. Только сейчас отпраздновали… Как же, всех поздравили. Письма родным? Нет, еще не отправили, — признался Максим Корюков, и тень его большой полусогнутой фигуры застыла на брезенте. Он будто чего-то испугался и уже пересохшим голосом проговорил:

— Что вы, товарищ маршал, разве я сумею вразумительно рассказать авиаторам о нашей тактике? Провалюсь и вас подведу…

«Разве можно так отвечать маршалу! Вот опять буркнул: «попробую». И еще смеется, чудак», — осуждал Леня ничем не выделявшегося в Громатухе, давно знакомого ему парня, ставшего теперь командиром гвардейского полка.

— До свидания, товарищ маршал… Непременно передам…

Корюков положил трубку. Широкая тень сползла по брезенту до самого порога, и уже из глубины блиндажа донесся его голос:

— Миша, позови Бориса Петровича!

«Значит, перед полком будет поставлена какая-то важная задача. По пустяковому вопросу маршал звонить не будет. Если пустяк, Максим не стал бы вызывать замполита. Что-то назревает», — такое заключение сделал Леня.

2

Подполковника Вербу Корюков называл только по имени и отчеству — Борис Петрович. Внешне Верба ничем не выделялся среди гвардейцев — маленький, щуплый, походка нестроевая, ступал с прижимом на пятку, слегка встряхиваясь всем корпусом. Еще никто не видел, как он бегает, но в атаках Верба не отставал от самых проворных гвардейцев.

Только что окончился в штабном блиндаже вечер боевого актива полка, а Верба уже поднялся на высоту, к роте, оставленной здесь в боевом охранении. Дежурный офицер встретил его и стал докладывать, как проходит ночное дежурство.

— Постой, постой, — прервал офицера Верба, — давай пройдемся, посмотрим, вдруг что-нибудь не так, как ты хочешь доложить. Тогда и тебе будет досадно и мне неприятно…

И они отправились проверять, как несут ночную вахту пулеметчики, стрелки, бронебойщики, наблюдатели. По пути Верба рассказал офицеру о вечере в блиндаже. Возле солдат, собравшихся у термоса погреться горячим чаем, они остановились. Тут-то и догнал Вербу ординарец Миша.

— Товарищ подполковник, командир полка велел позвать вас к себе.

— Хорошо, сейчас иду, — ответил Верба и не спеша зашагал вниз.

Миша падал, обдирал руки о колючий шиповник, местами бежал за подполковником, чтоб не отстать, а тот, словно ввинчиваясь в землю, ни разу не поскользнулся.

В Сибирскую комсомольскую дивизию Верба пришел из резерва Главного политуправления в дни боев под Москвой. В личном деле Вербы, тогда еще старшего политрука, был записан строгий выговор с предупреждением за то, что не разглядел в своем командире батальона труса и предателя, который увел с собой большую группу бойцов в плен, к фашистам.

Придя в комсомольскую Сибирскую дивизию на должность комиссара отдельного лыжного батальона, Верба вскоре заменил выбывшего из строя комиссара полка. В ту пору Максим Корюков командовал взводом пулеметчиков. Верба сразу разгадал в этом здоровенном угловатом сибиряке умного и смелого воина, внимательно приглядывался к нему и твердо верил, что из Максима получится хороший командир. И вот Корюков стал командовать полком, хотя не перестает думать о Громатухе, о своем проекте гидромеханизации родного прииска. Реально-то рассуждая, теперь ему надолго нужно забыть об этом.

Верба считал, что до назначения Максима Корюкова полку вообще не везло на командиров: с начала войны их сменилось четыре.

Жену и пятилетнюю дочь Верба оставил в Минске в начале войны: не успел эвакуировать. Осенью прошлого года он получил недельный отпуск. Приехал в Минск и ничего не нашел: от дома, в котором жил до войны, остались только груды кирпича. В горкоме партии Вербе сказали, что его жена с ребенком была схвачена гестаповцами и увезена в Германию.

— Ты чем-то огорчен, Борис Петрович? — спросил Корюков, когда Верба вошел к нему в блиндаж.

— Это ты чем-то озабочен. Вижу, даже расстроен. А у меня в голове мысли светлые: вот кончится война и поеду я к тебе в Сибирь, на Громатуху парторгом. Сменять Фрола Максимовича — ты говорил, ему пора на пенсию. Ты будешь там директором или главным инженером, а я парторгом. Как думаешь, изберут меня при твоей поддержке или не изберут, а?

— Тебя-то изберут, а вот буду ли я главным инженером — вопрос темный.. Но не в этом дело. Говорил сейчас с маршалом по телефону, и вот посмотри на эту штуку. — Корюков развернул план Берлина: желтый центр его чем-то напоминал панцирь черепахи. — Как будут тут действовать роты и батальоны без мелких штурмовых групп и отрядов? Под этот панцирь сползаются сейчас самые ядовитые гадюки Гитлера. Сунется рота или батальон с любой стороны, хотя бы к этому вот кварталу, и получит сотни смертельных укусов: каменные стены с амбразурами, завалами, замурованные окна с пулеметными точками, баррикады. Большие потери понесут здесь наши части, если будут наступать обычным порядком… Вот и хочу я с тобой вместе обдумать все это.

— Что ж, дело серьезное, — сказал Верба. Помолчав, он предложил: — Надо сегодня же на имя командующего подготовить докладную о штурмовых отрядах. С чертежами и схемами. Довольно играть в прятки, шила в мешке не утаишь. Да и не в наших интересах таить такие вещи.

— Ты прав, — согласился Максим.

— Не я, а ты, — поправил его Верба.

3

Выслушав Корюкова и Вербу, генерал Бугрин нахмурился, мясистые губы его напряглись, широкий лоб пересекла глубокая морщина. Казалось, сейчас грянет гром.

Глядя на хмурый лоб командарма, как на грозовое небо, подполковник Верба недоумевал: в чем же получился просчет? Он был уверен, что как только Корюков расскажет о штурмовых отрядах, Бугрин схватится за эту идею. Похвалит за своевременную и полезную инициативу, затем созовет командиров частей армии и скажет: вот какое есть смелое предложение, посмотрите, пожалуйста. Может, и у вас созреет что-нибудь новое. В штурмовом отряде каждый солдат должен уметь оценивать обстановку самостоятельно и принимать правильное решение… Но подготовить каждого солдата так, чтобы он научился самостоятельно решать боевую задачу, нелегкое дело. Это должно понудить всех командиров и политработников ближе подойти к солдату, хорошо знать его и доверять ему. Разумеется, одним приказом такой задачи не решить: приказы читаются и выполняются по-военному четко и беспрекословно, но часто без творческого огонька — как приказано, так и сделано. А тут придется подбирать ключ к душе каждого воина и обдуманно, с учетом его способностей и обстановки, посылать на тот или иной участок боя…

Но командарм только нахмурился, не проронив ни слова о предложении Максима Корюкова. Неужели ему не понравилось самостоятельность командира полка? Неужели он перестал быть таким, каким знал его Верба с осени сорок второго года? Может, теперь, в конце войны, Бугрин полагается только на силу? А может быть, сам значительно раньше и глубже продумал ход предстоящего сражения за Берлин и не хочет тратить время на «мелочи»?

— Вижу, оробели немного, — наконец произнес Бугрин грудным голосом, и изломанная морщина, так насторожившая Вербу, выпрямилась, исчезла со лба. — Есть перед чем оробеть. Создание штурмовых отрядов довольна хлопотная затея: их состав должен меняться каждый раз в зависимости от того, какой объект они будут штурмовать. Придется, так сказать, все время шевелить мозгами. Об этом вы думали?

— Думал немного, в общих чертах, — признался Корюков, — но здесь преимущественно однообразный пейзаж. — Он показал на план Берлина.

Бугрин прошелся вокруг стола, задел локтем Корюкова один раз, другой, постоял за его спиной, как бы испытывая терпение собеседников, и будто нехотя согласился:

— Ладно, давайте обсудим ваше «изобретение» коллективно. Сегодня же соберем Военный совет. Только учтите: и в тактике штурмовых отрядов не должно быть шаблона. Один квартал взял так, другой бери иначе. Противник не дурак, у него тоже есть голова, и опыта не меньше нашего.

Перед заседанием Военного совета Корюков и Верба зашли на базу армейского трофейного склада: посмотреть, что можно заказать для офицеров полка. И там, во дворе особняка, занятого военторгом, они столкнулись с Софьей Сергеевной, которая, вывесив на дверях склада табличку «Закрыто», хлопотала возле трехтонки с почтовыми посылками. Ей надо было обязательно втиснуть под брезент трехтонки пять своих ящиков килограммов по десять каждый: товары военторга, выделенные для посылок, находились в ее руках. Она была так занята этим делом, что ей некогда было отвлекаться на разговоры с посетителями. Будто видя затылком и зная, о чем ее будут спрашивать, она, не оглядываясь, сказала:

— Склад закрыт на переучет, приходите завтра.

Корюков прошел вперед, повернулся к ней, стукнул каблуками и, сдвинув пилотку набекрень, спросил:

— Чем вам помочь?

— Ну что за люди! Не смогли как следует уложить, — ворчала она на кого-то, будто не замечая вытянувшегося перед ней офицера. У нее не хватало сил подтянуть край брезента к нижнему бруску борта автомашины, чтобы закрыть брезентом свои посылки.

Корюков помог это сделать быстро и сноровисто.

— Спасибо, — поблагодарила его Софья Сергеевна, посмотрев ему в глаза. А когда он отошел, громко восхитилась: — Комплекция!

Она рассчитывала смутить Максима, как и тогда на Висле, у блиндажа генерала Скосарева.

Но теперь Максим Корюков не смутился. Попросту ему забавно было в присутствии замполита обратить на себя внимание женщины: пусть замполит думает о нем, как об искушенном в таких делах мужчине. Но тот не хотел замечать явно наигранной развязности повеселевшего командира полка. Верба без интереса взглянул на Софью Сергеевну, повернулся и зашагал к штабу армии.

— Борис Петрович, что с тобой? — догнав его, спросил Максим.

— Да ровно ничего. Боюсь, опоздаем на заседание!

— Не мудри, до заседания еще полчаса, а лучше признайся: уж не ревнуешь ли меня к Софье Сергеевне?

— Я с ней уже повстречался однажды, кажется, раньше тебя, — ответил Верба.

— Вот как, — удивился Максим, — все понятно. Извини, пожалуйста.

— Извиняю. Только посмотри: закрыла склад и не думает открывать. Первый раз я встретился с нею по этому вопросу в политотделе, а теперь добьюсь такой встречи в Военном совете.

Так, молча, не торопясь, они вернулись в штаб армии. Ожидая начала заседания Военного совета, принялись листать подшивки газет.

— Прошу в кабинет командующего, — пригласил их дежурный.

Заседание Военного совета началось с краткого сообщения генерала Скосарева о предложении Корюкова. Он на память пересказал пункт за пунктом докладную записку о штурмовых отрядах, затем огласил несколько параграфов устава, в которых изложены основы тактики наступательного боя за населенный пункт.

Речь Скосарева была гладкая и, казалось, доброжелательная, он похвалил Корюкова за смелость и пытливый ум, но Верба чутьем политработника уже с самого начала уловил, что Скосарев готов провалить предложение о штурмовых отрядах, если бы генерал Бугрин дал к этому повод. Однако Бугрин терпеливо выслушал все «за» и «против». Ему интересно было выяснить мнение своих помощников о штурмовых отрядах, чтобы потом знать, на кого опереться. Он слушал с таким видом, словно не Корюков, а он сам внес это предложение, и теперь, как отличный портной на примерке, надев на чужие плечи сшитый для себя костюм, смотрел на свою работу как бы со стороны: пока костюм еще на живой нитке, важно как можно больше заметить недостатков.

Но вот Бугрин бросил непонятную ни оратору, ни всем присутствовавшим реплику.

— У нас выработана, — сказал он, — достаточно гибкая и проверенная опытом тактика наступательных боев устойчивыми подразделениями, какие мы имеем сейчас в дивизиях. Зачем еще в том же дворе огород городить?

Верба, подметив в глазах командарма хитринку, хотел было сказать Корюкову: «Держись, Максим Фролыч, держись, это он сбивает тебя и ораторов с толку». Но Корюков уже успел ответить:

— Мы просим разрешения создать в полку два-три штурмовых отряда в порядке опыта.

— Армия и ваш полк не экспериментальный институт, — тут же перебил его Бугрин. — У вас люди — не подопытные кролики. Разговор об опыте не в пользу солдат, которые пойдут на Берлин. Не расплатились бы они за ваш опыт кровью.

Корюков растерялся и тяжело опустился на стул. Вероятно, он признал бы себя побежденным, если бы тут же не поднялся Верба:

— Прошу слова.

— Говорите, — сказал Бугрин.

— Позвольте напомнить один пример из жизни нашего полка.

— Здесь Военный совет, а не кафедра по изучению истории вашего полка, — сказал Скосарев.

Но Верба, не ответив на реплику, подумал про себя: «У косности есть одно очень опасное свойство: она, даже не поднимаясь с земли, движется вперед, старается не отстать от новаторов лишь с одной целью — затормозить движение» — и начал рассказывать о том, как Корюков командовал штурмовой группой, которая в дни боев за рабочий поселок завода «Красный Октябрь» переросла в отряд. Однажды при штурме большого каменного дома в группе Корюкова действовали два танка, три орудия и минометы…

— Проще говоря, это была уже не группа, а штурмовой отряд, — подсказал Вербе кто-то из командиров.

— Так точно… И действия этого отряда, — приободрился Верба, — как известно, были успешными. Как видите, опытные пробы в этой области далеко позади…

— Не каждый командир танкового или артиллерийского полка согласится рассыпать свой полк по штурмовым отрядам, — раздумчиво сказал начальник штаба. — Что будут делать штабы и командиры танковых полков?

Начальник штаба выразил это свое мнение как бы в поддержку замолчавшего Скосарева, но Верба смотрел на него доверчивыми внимательными глазами. Он уже собрался попросить слова, но не успел: начальнику штаба ответил член Военного совета:

— Нас должно интересовать не то, чем занять командира танкового полка, если его танки будут рассредоточены по штурмовым отрядам, а то, какая от этого польза.

Заседание продолжалось часа два. Скосарев выступил еще раз, говоря, что он в своем вступительном слове сознательно рассматривал предложение Корюкова с двух сторон, пытаясь выяснить истину. Вероятно, ему удалось подметить или почувствовать, что Бугрин, бросая реплики и Корюкову и сторонникам корюковского предложения, в конце концов так повернет дело, что ему придется краснеть: конечно, Бугрин за штурмовые отряды. Уж кто-кто, а Скосарев знал Бугрина не первый год!

В конце заседания член Военного совета внес предложение:

— Поручить Корюкову создать в полку штурмовые отряды.

— А почему в полку Корюкова? — спросил Бугрин и этим окончательно раскрыл свое истинное отношение к предложению Корюкова. — К штурму Берлина мы должны подготовить по крайней мере три-четыре штурмовых отряда в каждом полку, а если дело пойдет, то и в каждом батальоне.

После заседания довольные Корюков и Верба, не задерживаясь, вернулись в полк.

Над плацдармом сгущалась апрельская ночь, но Корюков и Верба будто не замечали темноты. Для них теперь наступило время, когда счет дням и ночам они будут вести не по календарю, а по степени готовности полка к большому сражению.

4

Такая же, как и на Одере, темнота апрельской ночи окутала Берлин. Уличные фонари и огни реклам, которые так ярко озаряли в свое время столицу Германии, были давно погашены. Ночные патрули имели право строчить из автоматов без предупреждения даже по светлячку сигареты. Такое право им дал фюрер.

Майор Зейдлиц знал об этом и потому был вынужден почти на каждом шагу останавливаться, громко кашлять в темноту и ждать окрика. Нет, что и говорить, в столице стало хуже и опаснее, чем в окопах на фронте. Впрочем, Зейдлиц не мог жаловаться на свою судьбу. Хотя ему не удалось закончить строительство всех подземных сооружений имперской канцелярии, о нем стали говорить как о талантливом инженере. Теперь майор Зейдлиц занимал пост первого помощника адъютанта Гитлера по особым поручениям. Ему доверяют то, что пока хранится в глубокой тайне даже от рейхсминистров. Таким доверием нельзя не гордиться — хотя бы перед телохранителями фюрера, с которыми он живет в одном доме.

Пробираясь по развалинам Тиргартена к месту службы, он думал: почему с приходом русских войск на Одер над Берлином все чаще и чаще стали появляться армады американских и английских бомбардировщиков? Почему они не делали этого раньше? Бомбы различных калибров вываливаются с различных высот на восточные и юго-восточные части Берлина — на Панков, Вейсензее, Лихтерберг, Трептов, Темпельгоф, Штеглиц, — и там сплошные руины.

Город разрушается до основания то ли потому, что его собираются взять русские, то ли потому, что разрушенные корпуса удобнее превращать в оборонительные сооружения; не каждый владелец сохранившегося дома разрешит долбить стены для амбразур, по которым, естественно, вскоре будут бить русские пушки. Другое дело, если дом разрушен, тогда хозяин не пожалеет и стен. «Чем больше разрушений, тем больше своеобразных крепостей на пути к центру Берлина», — так по крайней мере писал Гудериан Гитлеру, уходя в отставку с поста начальника генерального штаба.

Темные улицы и переулки, скелеты обгоревших зданий, черные провалы в стенах, руины… Смрад, вонь: канализация повреждена. Как жаль, что этого не видит и не слышит глава департамента информации верховный комиссар Германии доктор Геббельс. Его резиденция расположена в глубоком подземелье. Туда же переместился главный штаб информации.

— Стой!..

Зейдлиц остановился. Перед ним два гестаповца в черных мундирах. Зейдлиц сунул им в руки свой пропуск. На пропуске выпуклые знаки. Гестаповцы ощупью проверяют их и, щелкнув каблуками, передают сигнал: пропустить.

В подземном коридоре, что ведет к приемной штаб-квартиры Гитлера, Зейдлиц обогнал грузного и медлительного командующего военно-воздушными силами Германии Геринга. Обгонять рейхсминистра, конечно, не положено, но тот не обратил на промах Зейдлица внимания, потому что у него было хорошее настроение: все четыре снаряда «Фау-2», запущенные со стартовых площадок Штеттинского сектора, упали на Лондон значительно точнее, чем прежде, и, как сообщили разведчики по радио, с хорошим эффектом. Не помогли англичанам их локаторные зенитные установки. Испытание новой серии реактивных истребителей в присутствии самого Гитлера прошло успешно. Хотя у летчиков выступила из ушей кровь, зато посадку они сделали благополучно. О асы Геринга! Быть вам снова королями воздуха!

Дежурный адъютант, занятый срочным делом, приказал Зейдлицу пройти к фюреру и доложить о том, что прибыл Геринг. Но едва Зейдлиц успел перешагнуть через порог кабинета Гитлера, как Геринг оказался тут же.

Какая неприятность: он без предупреждения прорвался к фюреру, у которого в это время на приеме были Крупп и два изобретателя секретного оружия. Они о чем-то беседовали, склонившись над чертежами. Появление Геринга прервало их разговор. Старик Крупп свел свои щетинистые брови, изобретатели быстро свернули свои чертежи.

Крупп чувствовал здесь себя совсем не гостем. Нет, он подобно тестю, впустившему в свой дом зятя, сидел в кресле и по-хозяйски осматривал стены кабинета. В его взгляде можно было прочесть: «Ага, обанкротились, вас надо выдрать, но я милую вас и даю эту вот вещь. Она спасет третий рейх».

Зейдлиц знал, что Крупп строил новые секретные заводы и готовил на них какое-то сверхмощное оружие. Но какое? Тайна из тайн.

Хитрый и могучий воротила, Крупп еще до войны провозгласил: «От гор до моря есть только один лозунг: «С Адольфом Гитлером за будущее Германии!»

Главная резиденция семьи Круппа — вилла Хюгель в Эссене. Туда стягиваются сейчас и политики, и военные специалисты, и изобретатели. Они ищут пути и средства спасения Германии (перед лицом опасности мысль работает особенно интенсивно). И, конечно, Крупп беседовал сейчас о своем сверхмощном оружии, потому что фюрер необычайно любезно распрощался с ним и проводил его под руку до дверей приемной.

Зейдлиц стоял у стены и боялся моргнуть: как подвел его Геринг перед фюрером, ворвавшись сюда без предупреждения! Теперь жди суровой кары.

И Зейдлиц покорно ждал, зная, что от одного взгляда фюрера зависит его судьба. Известно, что Гитлер самолично не подписал ни одного приказа о расстреле, но только так вот, искоса, взглянет на провинившегося, и тому конец. Лучше всех умел читать по глазам его мысли Гиммлер. В этом Зейдлиц убедился вскоре после панического отступления немецких войск от Вислы, когда фюрер вызвал к себе с докладами почти всех командующих дивизиями левого крыла Восточного фронта. Он слушал всех по порядку, а Гиммлер смотрел ему в глаза и делал пометки в списке присутствующих. Совещание окончилось, и многие генералы не вернулись на фронт. Прошло уже больше месяца, а фюрер ни разу не спросил, где они. Он помнит только тех, кто уехал в свои дивизии…

Однако сейчас Гитлер, вернувшись в кабинет, окинул Зейдлица благожелательным взглядом, и тот, щелкнув каблуками, вышел из кабинета. В приемной находился ангел женской красоты — Ева Браун. Это ее надо благодарить за милостивый взгляд фюрера. Последнее время она все чаще и чаще стала появляться в его штаб-квартире. Как заметил Зейдлиц, эта блондинка пользуется особой благосклонностью Гитлера. Видно, он в самом деле решил жениться на ней…

Дежурный адъютант, проводив Еву в столовую фюрера, вернулся, оставив двери открытыми. Наверное, так приказал фюрер. В открытые двери Зейдлицу было видно, как Гитлер, прохаживаясь возле стола, косо поглядывает на Геринга. Только по одному этому взгляду можно было понять, что Геринг потерял доверие Гитлера… У Геринга было много золотых вещей и даже слитков, но он ни одного килограмма не сдал в единое хранилище — отправил куда-то со своими квартирьерами втайне от всех. И разве можно после этого доверять ему государственные тайны? Впрочем, последнее время Гитлер никому не доверял. Он лично присутствовал на испытаниях всех новых видов оружия, полностью взял в свои руки генеральный штаб, вся работа по организации обороны Берлина проходила под его постоянным наблюдением.

«Он один теперь во всех лицах», — сказал о нем Гиммлер, духовный отец и покровитель рыцарей гестапо.

Гиммлер, Гиммлер… На Одере его постигла неудача. Тогда он заверил фюрера, что одним ударом из района севернее Кюстрина вернет военное счастье на Восточном фронте. Там, севернее Кюстрина, были сосредоточены танковые дивизии, переброшенные с Западного фронта. И советская Верховная Ставка разгадала его замысел и нанесла по этой группе фланговый контрудар. Сейчас остатки танковых дивизий прижаты к Балтике и, пожалуй, не смогут вернуться на усиление обороны Берлина. Кроме того, Гиммлер допустил большую ошибку: сто тонн польского золота, которое было отправлено из берлинского хранилища к базе подводных лодок на Балтику, теперь оказалось в руках англичан. Кто-то выдал этот секрет, и рейхсфюрер СС не мог предотвратить такое несчастье. Из-за этих событий Гиммлер оказался в немилости у Гитлера.

Теперь Гиммлер заболел и уехал лечиться в Тюрингию… Однако майору Зейдлицу известно, что Гиммлер ведет переговоры о сепаратном мире с Западом. Это направлено против Востока. Недавно Гиммлер прислал фюреру шифровку, в которой предлагал остановить наступление немецких войск в районе озера Балатон и заново переосмыслить балканскую проблему. Гитлер прочитал эту шифровку новому начальнику штаба Кребсу и сказал, не задумываясь:

— Он требует, чтобы я отвел от виска Сталина заряженный пистолет… Пусть расколется земля, но этого не случится.

Гитлер вынашивал план уничтожения русских в центре Восточного фронта другими силами. Ему было известно, что русские готовятся наступать на Берлин с Одерского плацдарма. Это наступление, как Гитлер сказал Кребсу, начнется в конце весны, и к этому времени должно быть все готово для массового уничтожения дикарей, пришедших на Одер с востока. Оборона Берлина была создана без флангов — круговая оборона на глубину не менее пятидесяти километров. На пути русских встанут крепости: бетон, сталь, железо, чугун… Однако, учитывая, что в современной войне средств прорыва обороны так много, что никакие оборонительные сооружения не могут выдержать концентрированного удара наступающей стороны, Гитлер допускал: русским удастся прорубить узкий коридор. Но к Берлину, по его расчетам, пройдут уже обескровленные части, и потерявшая главные силы русская армия не выдержит контрудара.

Новый контрудар будет комбинированный. Это уже вторая часть плана… С воздуха на головы русских войск обрушится такая масса огня, что там, где они закрепятся, останется только пепел. Это будет зона обуглившихся пустырей. Затем через эту зону беспрепятственно пронесется резервная армия Венка, состоящая из двенадцати свежих дивизий! Одновременно с флангов на ошеломленного противника перейдут в наступление большие группы германских войск, которые сейчас обороняются в Прибалтике и на юго-востоке. Они подрежут корни дерева, с которого русские собираются снять плоды победы. В итоге Россия вынуждена будет просить о пощаде. А если коммунисты проявят такое же упорство, как в сорок первом году под Москвой, то это вынудит верховное командование Германии расширить зону угля и пепла… Это будет вынужденная жестокость… Так же поступит Германия с западными противниками, если те будут долго раздумывать, признавать или не признавать Германию непобедимым рейхом.

Запись беседы Гитлера с Кребсом об этом грандиозном плане майор Зейдлиц обнаружил в папке адъютанта по особым поручениям и прочитал лишь вчера и вот уже вторые сутки живет под впечатлением прочитанного — так страстно и убедительно говорил фюрер о новом плане войны.

Задумавшись над этим, Зейдлиц даже не заметил, что в кабинете заговорили в повышенном тоне. Гитлер уже вышел из-за стола на середину кабинета и, вскинув руку с вытянутыми пальцами к потолку, отчитывал Геринга:

— Ты хочешь знать, что будет там? Ты забываешь интересы нации и думаешь только о себе. Ты эгоист… Тебе я больше не верю!..

Геринг качнулся вперед, и Зейдлиц чуть не кинулся заслонить фюрера от тучного рейхсминистра. Но Гитлер сам сделал шаг к Герингу.

— Ты пустота!

И в эту минуту из столовой вышла Ева Браун. Как нельзя кстати.

Дверь захлопнулась, и чем закончился разговор, Зейдлиц не слышал. Через несколько минут Геринг вышел из кабинета поникший и, не задерживаясь в приемной, покинул подземелье.

Майор Зейдлиц проводил его сочувственным взглядом: старый и верный друг фюрера уходит отсюда оскорбленным. Затем мысли Зейдлица вернулись к тому, что говорил Гитлер новому начальнику генерального штаба. Какой поразительный план! «В обороне Берлина не будет флангов». Это проницательно и необыкновенно: наступающая сторона только тогда может рассчитывать на успех, когда обнаружит фланги. Так трактует этот вопрос история войн и подтверждает опыт полководцев всех стран. Сколько же дней и недель русские будут искать в обороне Берлина фланги, которых нет? Да, не понять им фюрера и не взять Берлина! А их союзники, англичане и американцы, не пойдут к Берлину, им нечего тут брать: берлинское хранилище золотых запасов опустело, в Германии валютная дистрофия. Разговор о валютной дистрофии был начат по указанию Гитлера; он знает, что американские генералы рвутся больше всего к золоту. Это был сильный ход. Американцы остановились и, кажется, не думают наступать. А русские готовятся. Глупцы! На что они надеются? Без союзников им не взять Берлина.

 

Глава четвертая

НА ПЛАЦДАРМЕ

1

Вот уже вторую неделю с того дня, как Военный совет армии обсудил предложение Корюкова, генерал Бугрин проводит дни и ночи в частях армии, находящихся на отдыхе и в резерве. Здесь отрабатываются тактические приемы штурмовых отрядов, в учебных батальонах готовятся специалисты уличного боя. Потом, когда армия зацепится за Берлин, полки, имея подготовленных командиров штурмовых отрядов и групп, сумеют с ходу перестроить боевые порядки рот и батальонов для действий в городе. Отдельные полки будут двигаться к Берлину штурмовыми отрядами с самого начала наступления.

— Командир штурмового отряда, — говорил генерал Бугрин, — должен правильно использовать в бою все, что есть на вооружении армии: и танки, и артиллерию, и все боевые средства стрелковых частей. Он своего рода главком…

Последнее слово Бугрин произнес шутливо, но никто из офицеров резервной дивизии, присутствующих на разборе тактических учений, не улыбнулся. Они сознавали, какое глубокое понимание военного дела требуется, чтобы руководить действиями групп захвата, закрепления, прикрытия, обеспечения и всего штурмового отряда, ведущего «бой за сильно укрепленный квартал крупного города». Именно так и сформулирована была тема учений.

— Осмысливать ход боя командир обязан истинно по-главкомовски. Не бойтесь этого слова. Я буду рад, если в каждой дивизии появятся таких главкомов сотни, — значит, есть у нас порох в пороховницах. Но главная сила штурмового отряда — люди, — подчеркнул Бугрин, — автоматчики, пулеметчики, саперы, водители танков, расчеты орудий и минометов. От них зависит все. И если командир хорошо подготовил их, можно не сомневаться — задача будет выполнена.

Закончив беседу с офицерами резервной дивизии, Бугрин направился на Одерский плацдарм. Там расположены главные силы армии, но дела с формированием штурмовых отрядов идут не очень-то гладко.

Так сказал Бугрину начальник отдела боевой подготовки штаба армии. Впрочем, на гладкое Бугрин и не рассчитывал. Он хорошо помнил, как трудно было в первые дни обороны Сталинграда сломить упорство отдельных командиров, не желающих рассыпать роты и батальоны на мелкие штурмовые группы. Привыкли к старым порядкам в полках, вот и все. Никаких других причин не было. А когда Бугрин стал нажимать на них, то посыпались жалобы в штаб фронта: «Бугрин дезорганизует войска». Из штаба полетели запросы: «В чем дело?», «Кто разрешил?», «Прекратить!». Пришлось обращаться за помощью к Военному совету фронта. Там лучше понимали природу уличного боя, и упрямство косных людей было сломлено.

Теперь таких рутинеров в армии стало значительно меньше, но они еще встречаются. Ох как морщатся командиры танковых и артиллерийских полков! Понять их можно: провел командир свой полк через всю войну, а теперь, у Берлина, изволь раскидывай танки по отрядам. Конечно, досадно. Но это крик сердца, не разума.

Не сегодня, так завтра придется докладывать Военному совету фронта о готовности армии.

…Невдалеке маячили развалины старинного немецкого города Рейтвейн. Бугрин, поглядывая на них, прикидывал в уме: «Эти развалины — самое подходящее место для боевой подготовки штурмовых отрядов. Хорошее учебное поле — и пустует. Нет, там кто-то есть уже… Вон зеленеют каски. Вон сидит на груде камней Корюков. Но где танки, где орудия? Неужели ему еще не дали ни танков, ни артиллерии? Безобразие!..»

И тут же понял, что беспокоился зря: есть, оказывается, у Корюкова танки и орудия.

Пехотинцы помогли танкистам замаскироваться так искусно, что издали трудно было отличить танк от бесформенной груды камней и щебенки. Саперы, минометчики, стрелки, автоматчики, связисты умеют использовать для маскировки любой подручный материал, для них маскировка — что для танкистов броня.

— Ну как, готов? — спросил Бугрин, подъехав к Корюкову.

— Заканчиваем штурм «имперской канцелярии».

— Вон как, сразу за «канцелярию» взялся. Ну-ка, давай повтори.

Корюков дал сигнал, и перед глазами Бугрина, как из-под земли, возникли солдаты. Трудно было сказать, где они прятались до этой минуты, в каких норах укрывались.

— А что это за каски зеленеют там?

— Это отступающий противник, — ответил Корюков.

— Так, так… Ну, давай начинай сызнова.

— Только, товарищ командующий, попрошу вас в укрытие, а то, знаете, может рикошетом…

— Нет уж, посади командиров в укрытие, а мне дай автомат, и пусть посмотрят, гожусь ли я еще в солдаты.

Начался повторный «штурм». Бугрин, перебегая вместе с солдатами от укрытия к укрытию, толкая орудие или прикрывая танк от фаустников, старался внести замешательство то в группе захвата, то в группе закрепления. Но ничего из этого не получилось.

У стен «имперской канцелярии» он устало присел на камень.

— Отбой! — И пригласил солдат на перекур. Пачка «Казбека» была тут же опустошена. Из деликатности солдаты оставили в ней две папиросы…

В воздухе что-то зашелестело, захрустело, словно большой лист пергамента на яростном ветру. Солдаты, дымя папиросами, всматривались в синеву весеннего неба. Там происходило что-то непонятное. Небольшой самолет с короткими крыльями, отделившись от тяжелого немецкого бомбардировщика, не долетевшего до полосы заградительного огня наших зенитчиков, взвился на огромную высоту, затем перевернулся и устремился вниз отвесно… С визгом и скрежетом он врезался в землю недалеко от понтонного моста через Одер. Раздался сильный, сотрясший всю долину взрыв.

— Промазал!.. — как ни в чем не бывало сказал пулеметчик Рогов. — Это самолет-снаряд, товарищ генерал. Говорят, немцы такими штуками управляют по радио.

— Не знаю, может быть. Кто вам говорил?

— Наш летчик.

— Какой ваш летчик? — Бугрин с удивлением поглядел на Корюкова.

— В нашем полку, товарищ командующий, есть представитель от авиации. Изучает тактику уличных боев, — пояснил Корюков.

— Хороший летчик, вместе с нами на кухню за обедом ходит, — уже ради шутки добавил Рогов.

Глядя на веселые лица солдат, Бугрин тоже повеселел:

— Взаимодействие за котелком установлено? Добро, добро! — И расхохотался вместе с солдатами. Бывает же так, ничего смешного не случилось, а люди хохочут.

Теперь Бугрина потянуло поскорее съездить в другие части, затем вернуться в штаб и там принять окончательное решение, как доложить командующему фронтом о готовности армии к битве за Берлин.

Корюков собирался пригласить генерала к себе и за обедом представить ему брата Василия. У него была надежда, что командующий сам предложит Василию должность адъютанта командира полка. Но Бугрин уже направился к машине, и Корюков только спросил:

— Какие будут замечания, товарищ командующий?

— Ишь чего захотел! — Бугрин остановился у машины и платком вытер уголки глаз. — Насмешил до слез. Пустил, что называется, пыль в глаза, а теперь требует: говори, какие погрешности заметил? Не буду делать замечаний, сам думай, тебе штурмовать кварталы Берлина, а не мне. Мое место на КП армии. — И, помедлив, уже серьезно сказал: — Да, вот что, завтра у меня разговор с комсомольскими работниками армии. Политотдел их созывает. Пришли своих комсоргов из штурмовых отрядов, обязательно из каждого. Ясно?

— Ясно, товарищ командующий.

— Ну, счастливо оставаться. Стратегов у тебя много, не зазнавайся, советуйся с ними.

— Слушаюсь. — И Корюков приложив руку к каске.

2

Чуть похрустывала под ногами прихваченная ночным заморозком грязь луговой дороги. Тоненькие хрупкие льдинки, скользя по застывшим лужицам, звенели, как монетки. Леня Прудников, шагая, прислушивался к их нежному звону. Это напоминало ему о Варе. Прошлой осенью он как-то целый вечер катал с ней такие звонкие льдинки по замерзшему пруду возле рудной дробилки…

— Прудников, не отставать! — крикнул из темноты комсорг полка лейтенант Движенко. Торопясь к лодочной переправе, они шли напрямик, чтобы успеть затемно переправиться на восточный берег Одера.

Вот и дамба. Над головами в ночном небе повисают яркие фонари. Слышится гудение тяжелого немецкого бомбардировщика. Фонари снижаются, и все вокруг как бы приходит в движение. Огненные клыки взрывов кусают дамбу остервенело, с рычанием. Покачиваясь, блестят на свету прибрежные вербы. Распустившиеся на них почки искрятся то бирюзовыми крапинками, то алмазными блестками и тоже будят воспоминания о Варе. Вербы манят Леню к себе: то ли ласки просят, то ли слезно молят о защите.

— Прудников, не отставать! — Это снова голос Движенко, подгоняющего Леню. Движенко словно не слышит и не видит взрывов. Он бежит вдоль берега к кустам, где собрались комсорги всех полков дивизии.

Изорванная взрывами темнота сейчас, кажется, сгустилась еще плотнее. Попробуй разгляди, куда скрылся Движенко! Шагая на ощупь по скользкому берегу, Леня запнулся и упал прямо к ногам притаившихся людей. Раздался хохот. Леня узнал помощника начальника политотдела по комсомолу и доложил о своем прибытии.

— Еще кого нет? — спросил помощник начальника.

— Теперь все в сборе, — послышался голос из темноты:

— Садись, поехали.

На волнах закачалась большая лодка. От воды веяло холодом могилы. Леня вспомнил, как переправлялся в этом месте через Одер, сколько людей погибло тогда.

Эй, баргузин, пошевеливай вал, Молодцу плыть недалечко…

Это Движенко. Сев за весла, он начал песню с конца первого куплета. И тут торопится. Настроение у него сейчас такое: сторонись, разве не видишь, кто идет. Откуда-то он проведал, что совещание комсоргов созывает сам командующий армией. И, конечно, на совещании комсорги узнают от него то, что знают пока немногие. Таким доверием нельзя не гордиться.

Что-то похожее переживали и другие комсорги полков. И достаточно было Движенко запеть, песню подхватили все сидящие в лодке.

На середине песня зазвучала протяжно и громко.

Отсюда до противника — километра четыре. Он не мог услышать песню, но Лене казалось, что противник все слышит, и поэтому Леня не пел. Перед его глазами стояли погибающие вербы, а в ушах звенел стон раненого у переправы.

Лодка ткнулась носом в берег, а комсорги продолжали петь.

На берегу, за дамбой, ждали пять легковых машин, высланных по личному распоряжению командира дивизии.

Движенко сел рядом с Леней в отведенном для комсоргов корюковского полка шестиместном «оппель-адмирале».

Не задерживаясь, колонна из пяти машин тронулась.

Движенко распирало желание тут же высказать свои мысли о значимости предстоящего совещания и тем самым подчеркнуть перед молодым комсоргом роль комсомольских вожаков в боевой жизни армии.

Он начал издалека:

— Когда мы форсировали Северный Донец, немцы применили против нас «тигры». Я тогда комсоргом роты пэтээр был. Помню, вышли эти «тигры» на пригорок: дескать, смотрите, русские, зря стараетесь. В самом деле, броня у этих «тигров» такая, что пуля наших пэтээр для них как слону дробинка. Перед этим мы на комсомольском собрании постановили: крепко верить в силу своего оружия. Но как верить, когда три выстрела сделал, а из «тигра» только три искры высек. Лежу я в окопе и смотрю, как «тигр» орудием водит — цели вынюхивает. И тут моему второму номеру пришла в голову мысль: заклинивай, говорит, башню. Прицелился я тщательно. Выстрел. Пуля пришлась как надо. И можешь себе представить — «тигр» словно костью подавился, орудием ни туда ни сюда повернуть не может. Попятился назад. Заклинивай, кричу, башни заклинивай! Поняли меня товарищи и еще два танка заставили пятиться. А ведь считали эти танки неуязвимыми и дрогнули было. Вот тогда-то Верба и говорит мне: принимай дела комсорга батальона и расширяй движение против «тигров». Принял я дела. Собственно, какие дела у погибшего товарища?.. Нашел его сумку со списком комсомольцев — и за работу. Через два дня на счету бронебойщиков моего батальона значилась дюжина «тигров». Об этом написали во фронтовой газете, в «Комсомольской правде» — и дело пошло. Соображаешь?

— Соображаю, — ответил Леня.

— Нет, ты еще не все соображаешь. Сам генерал Бугрин о нас, комсоргах, спрашивает у командиров дивизий и у командиров полков: как и что мы делаем. Со мной, например, генерал Бугрин беседовал несколько раз, и не по пустякам, а по самым важным вопросам…

— Значит, комсорги у него на особом счету.

— Этого уж я не знаю, на особом или не на особом, но факт остается фактом.

Справа и слева в сосновом лесу виднелись замаскированные хвойными ветками танки и орудия. На дороге много воронок от снарядов и бомб. Объезжая их, шофер сбавил скорость, затем остановился: вдоль обочины вытянулась колонна тягачей с орудиями такой диковинной величины, что нельзя было не остановиться. Под чехлами, огромные, с длинными и толстыми, в два обхвата, хоботами, они напоминали чудищ пещерного века.

— Эта штука, пожалуй, отсюда до Берлина доплюнет, — сказал кто-то из комсоргов.

— Пока нет нужды туда плеваться, — возразил Движенко.

— А союзники по две тысячи самолетов за одну ночь на Берлин бросают, — напомнил Леня.

— Союзники… не внушают они мне доверия… Бомбят, бомбят, а вперед не продвигаются. Как я понимаю, они не очень-то торопятся покончить с войной. Выручили мы их зимой в Арденнах, а теперь, говорят, у них такое настроение: «воюй дольше — наград больше и хозяевам прибыль».

На совещание прибыли без опоздания. Большой полуподвальный зал армейского ДКА был уже переполнен. Слушая начальника политотдела армии, затем лектора, говорившего о международном положении, Леня все время задавал себе вопрос: почему именно его назначили комсоргом первого штурмового отряда? Надо решать, как и с чего начинать комсомольскую работу в отряде, чтоб подполковник Верба, который теперь днюет и ночует в солдатских блиндажах, сказал: «Вот это верно, теперь ты знаешь людей лучше меня».

Внезапно все присутствующие в зале встали как по команде: на сцене появился Бугрин. Окинув быстрым взглядом зал, он махнул рукой:

— Прошу сидеть…

Движенко толкнул Леню в бок:

— Вот теперь слушай…

Бугрин подошел к трибуне.

— Товарищи, я хочу побеседовать с вами о важном деле, — сказал он негромко.

В зале установилась тишина. Кто-то уронил карандаш, и он, тарахтя, покатился по наклонному полу. Бугрин остановил кинувшегося за карандашом комсорга:

— Поговорим без карандашей…

По рядам прошел шелест закрываемых блокнотов, и беседа началась.

Прошло пять, десять минут, и Леня уже верил, что командующий армией беседует только с ним, отвечает только на его вопросы. Бугрин прост, понятен. Приглядеться — самый обыкновенный человек. Если бы не генеральские погоны, то можно было бы и мимо пройти, ничего в нем не отметив. Вот только одно в нем удивительно: не спрашивая, отвечает именно на то, о чем хотелось его спросить.

Острый конец указки остановился в центре карты. С восточной стороны столицу Германии огибают три оборонительные дуги с множеством дотов, дзотов, противотанковых рвов, надолб, минных полей, проволочных заграждений. Железобетон, гранитные стены, бронированные колпаки, закопанные в землю танки… Три оборонительные полосы. Между ними две промежуточные позиции с тремя траншеями в каждой и несколько опорных пунктов. Такими оборонительными средствами насыщено пространство в 57 километров в глубину, от Одерского плацдарма до Берлина…

Командарм рассказывал об этом так открыто, словно перед ним были не комсорги, а командиры корпусов и дивизий.

— …И как бы мы ни маневрировали, — сказал Бугрин, — но Берлина не обойти, так или этак, а брать его придется…

Все затаили дыхание. Как, каким путем можно преодолеть такие мощные и плотные укрепления? Кому-кому, а комсоргам в первую очередь придется помогать своим командирам в организации атак на эти укрепления. В бою помощь командиру со стороны комсорга состоит обычно из одного элемента: личный пример! Поднимайся первым и веди за собой комсомольцев…

Беседу Бугрин закончил такими словами:

— Товарищи комсомольцы, никакие укрепления не в силах спасти противника от поражения. Удар будет мощным и сокрушительным. Атаки будут обеспечены хорошим огнем. Идите вперед, не задерживайтесь на промежуточных рубежах. Знайте: если остановитесь вы, то остановятся ваши соседи справа и слева.

Бугрин повернулся к председательствующему, спросил:

— Будут ли вопросы?

Вместе ответа все встали, и зал загремел, как морской прибой. Комсорги не жалели ладоней.

Бугрин смотрел на них, глаза подернулись грустью. Перед ним были сотни молодых, жизнерадостных воинов, и он не мог не думать об их завтрашнем дне.

3

— Скоро, как погляжу, вытурили вас от командующего, — сказал Василий, принимая от Лени продовольственные аттестаты.

Слово «вытурили» покоробило Леню, ударило по его самолюбию, но он промолчал.

— Скука была смертная?

— Кому как. Мне, например, не было скучно.

— Вот что… Значит, было что-то интересное?

— Было.

— Что, например?

— Сам командующий выступал.

— А, это уже любопытно. Что говорил? Поделись.

— Долго рассказывать. Приходи вечером в отряд, у меня с комсомольцами беседа, там и послушаешь.

— Куда сейчас-то торопишься?

— К замполиту. Движенко прямо к нему прошел, а мне поручили аттестаты занести.

— Выходит, ты у него вроде посыльного? — Василий с расчетом бил по самолюбию Лени, чтобы развязать ему язык. Но Леня лишь круто свел брови и подумал про себя: «Ну, не будь ты братом Вари, я и не зашел бы к тебе».

Василий долго разглядывал аттестаты, выписанные его же рукой. Не обнаружив на них даже пометок об обедах, удивился:

— Нигде не харчевались? Даже в продпункт не заходили? Крепко же вас там поморили. Небось кишка кишке кукиш кажет?

— Мы обедали в столовой штаба. Там не найдешь таких скряг, как в нашем полку.

Василий улыбнулся: ему понравилось, что Леня обозвал его скрягой. Он исполнял обязанности помощника начпрода полка и за короткое время значительно выправил учет расходуемых продуктов на пищеблоках: выписывал продукты только по строевым запискам, составил хороший месячный отчет — все сошлось грамм в грамм, за что получил благодарность от начальника ДОПа. Упрек Лени он принял как новое доказательство своего радения к службе: солдаты недовольны, значит, начальству угодил.

— Учет — это дисциплина, Леонид, дисциплина. Без дисциплины нет армии.

— Впервые слышу, — с иронией ответил Леня.

— О, да ты чем-то раздражен!

— Ничем я не раздражен. Жду, когда поставишь на довольствие.

— Распоряжение напишу сию же минуту… Но кто его подпишет?

— Ты.

— Это превышение власти. Подождем начпрода.

— Ну, а если бы мы в самом деле пришли голодными? Ведь еще можно получить завтрак. Так нет… жди, солдат, обеда! Так у тебя получается, да?

— А что поделаешь? Порядок есть порядок.

— Все ясно, товарищ лейтенант. Разрешите идти?

И, не дождавшись ответа, Леня выбежал из блиндажа.

— Вот ты какой стал!.. фу-ты, ну-ты, ножки гнуты… — И вдруг Василий встревожился: «А что, если вдруг этот сморчок что-нибудь узнал про меня, вдруг их там, в штабе армии, предупредили, что здесь на Одерском плацдарме работает чужая рация?»

Сидящий за соседним столом писарь предложил свои услуги:

— Товарищ лейтенант, разрешите я сбегаю к начпроду.

— Сам схожу, — ответил Василий, взглянув на часы.

Через час ему приказано быть в явочном овраге. Вчера в блиндаж приходили два капитана из «резерва», один из них, по кличке Скворец, прибыл сюда, на плацдарм, вместе с Василием, вроде контролера. В его распоряжении рация. Он каждую ночь передает сведения по радио и, кажется, перестал доверять: боится, как бы Василий не переметнулся на сторону родного брата, потому и злой такой. «Ох как трудно стало угодить Скворцу: принесешь самые свежие сведения, а он все недоволен, таращит глаза — не продал ли его, того и гляди за нож схватится», — сокрушался Василий, но сегодня он мог бы порадовать Скворца хорошей информацией, если бы знал, что говорил Бугрин комсоргам.

4

Пока Леня был на армейском совещании комсоргов, его соседи по нарам, сержант Кедрин и наводчик Тогба, между делом принялись мастерить широкую кровать с пружинящей сеткой из прутьев: надоело друзьям спать на досках, и руки истосковались по мирной работе. Тогба вбил в землю шесть кольев, укрепил на них раму из гибких жердочек, Кедрин нарезал лозы — и дело пошло. Кедрин не новичок в таком ремесле, он родом из-под Ярославля, а там с малых лет люди приучаются плести из лозы корзины, стулья, кресла.

В ходе дела Кедрину пришла в голову мысль украсить кровать дугами с причудливым переплетением.

— Вот что, Тогба, — сказал он, — ступай за овраг, там растет орешник. Подыщи вот такие рогатинки и волоки их сюда прямо с ветками. Да поживей!

Тогба оправил гимнастерку, тесак — за пояс, карабин — за спину; прищелкнув языком, он ушел, приговаривая:

— Ладно, ладно, сам говорил — скоро только блох ловят. Я хорошо искать буду…

Через несколько минут появился Леня.

— Уже вернулись! — удивился Кедрин. — Подойди сюда, комсорг, погляди — будет мягче любой перины! Тебя положим на этот край, я — на другой. Тогбу — посередке. Наши шинели подстелем, а твоей, она у тебя поновее, будем укрываться, как одеялом. И спи себе в удовольствие, набирайся сил. Толково придумано, а? У нас, в десантных войсках, бывало, за такую находчивость благодарность перед строем объявляли.

Он в самом деле был десантником. В начале 1942 года его, как и многих комсомольцев из центральных областей, особенно из Москвы и Московской области, зачислили в десантный корпус. Но вскоре этот корпус стал стрелковой гвардейской дивизией и принял участие в боях на подступах к Волге. В первом же бою Кедрин был ранен. После госпиталя он попал в Сибирскую комсомольскую дивизию. Присмотревшись к новым боевым друзьям, Кедрин не стал добиваться возвращения в десантные войска. Уж очень смелые подобрались ребята. И с тех пор не расстается с Сибирским полком, который стал ему родным. И не расстанется до конца войны, разве только злая разлучница смерть помешает этому. Фразу «у нас, в десантных войсках, бывало» он произносил в каждом случае, когда надо было подчеркнуть, что он не просто автоматчик, а бывший десантник — стало быть, умелец на все руки.

Среди гвардейцев полка Кедрин выделялся своим щеголеватым видом. Сапоги у него всегда были начищены до блеска, кирзовые голенища собраны в гармошку, брюки и гимнастерка без единого пятнышка, каску носил так, чтобы его светлый вьющийся чуб всегда был на виду. А как умел он плясать! Это же чудо! Раскинет руки, улыбнется, пройдется бочком по кругу, тряхнет чубом и — радуйся, земля, что топчут тебя такие легкие и ловкие ноги. Брови у него черные, и вскидывает он их умело и красиво, особенно при встречах с девушками из медсанбата дивизии.

Но сейчас брови Кедрина изогнулись скорее вопросительно: Леня, поглядев на сплетенную из прутьев сетку, не выразил особого восхищения.

— Что ж, давай закурим, — проговорил он разочарованно и спохватился: — Тьфу, ты ведь не куришь, тогда хоть присядь, расскажи своим соседям по блиндажу. Говорят, сам Бугрин с вами разговаривал?

— Разговаривал, — подтвердил Леня.

— О чем же? Или секрет?

— Никакого секрета нет. Он сказал, что Гитлер старается оттянуть начало нашего наступления: фашисты еще не готовы к сражению.

— Мы тоже, пожалуй, не готовы, — проговорил Кедрин. — Что-то я не вижу скопления техники на нашем плацдарме, такого, как, скажем, было на Висле.

— Об этом нам с тобой, товарищ гвардии сержант, трудно судить.

— Трудно не трудно, а нашего брата не проведешь. Поверь мне, когда подойдет срок, Бугрин не станет беседовать с комсоргами. Не до того ему будет… Так что ты напрасно косишься на нашу кровать. Сейчас в ней виду нет, а вот к вечеру закончим, тогда залюбуешься.

— Сержант Кедрин! — послышался голос командира отряда майора Бусаргина, остановившегося у входа. — Чем вы занимаетесь?

Кедрин выскочил из блиндажа и доложил:

— Благоустройством жилья, товарищ гвардии майор.

— Это еще что за благоустройство?

Командиру отряда было не до солдатского блиндажа: получен сигнал «Внимание!» — значит, жди боевого приказа. И все-таки он зашел в блиндаж.

Остроглазый, подвижный, в прошлом известный в Воронеже центр нападения городской футбольной команды и отличный токарь по металлу, Николай Бусаргин пользовался в полку вполне заслуженным авторитетом. Между собой солдаты называли его «моряком». В полк он пришел в сентябре сорок второго года с группой морских пехотинцев, участников обороны Севастополя.

Войдя в блиндаж, Бусаргин, посмотрел на искусно сплетенную сетку кровати, затем сочувственно вздохнул, как бы говоря: «Дивлюсь я твоему умению, Кедрин, и жалко мне губить такое рукоделие, но вынужден я сделать вот что…» И он выдернул колышек. Кровать сразу обезобразилась.

— Вот так. Иначе тебя не оторвешь от этого дела.

— Товарищ гвардии майор, вот наш комсорг в штабе армии был, и по всему видно — жить нам тут еще не день, не два, — сказал Кедрин, потрясенный самоуправством Бусаргина.

— Экий стратег: «Не день, не два!..» Почему не готовы рупоры? Почему не пришиты к ремням дополнительные петли для гранат? Где у вас запасные жгуты для карманных лестниц?

— Все будет сделано, как приказано, товарищ гвардии майор!

— Когда?

— Сегодня к вечеру, не позже.

— Уже опоздал. Вот так. — И Бусаргин, не сказав больше ни слова, ушел.

Кедрин удивленно посмотрел ему в спину, сдвинув каску на лоб, и, повернувшись к Лене, сказал растерянно:

— У нас, в десантных войсках, бывало…

Леня ждал, что он бросит вслед командиру отряда какое-нибудь злое слово, но Кедрин лишь с сожалением посмотрел на свои руки: вот, дескать, зуд вас донимает, охота прутья гнуть, полезные вещи для мирной жизни мастерить, а еще не пришло время, еще война идет, потерпите.

И неожиданно ополчился сам на себя:

— За невыполнение приказания командира дали бы мне на всю катушку — суток десять, не меньше. Как ты думаешь, комсорг, крепко он рассердился на меня или только так, для начала перед разгоном? Мотор-то ведь всегда при включении вспышку дает.

— Не знаю, — ответил Леня. — Через несколько часов, видно, будем прощаться с этими блиндажами…

— Верно говоришь, — согласился Кедрин, — и давай-ка, пока не сыграли подъем, закончим хоть одну карманную лестницу. Может, и рупоры успеем склепать. Тоже нужная штука. Я уже сорок слов немецких заучил… Тот пленный немец, что у разведчиков прижился, гут, гут, говорит, сержант. Значит, хорошо по-немецки балакаю…

И друзья в первую очередь начали мастерить то, что потребуется в бою.

5

Обогнув замаскированные у подножия высоты огневые позиции тяжелых минометов, Василий направился к явочному оврагу, но, сделав несколько шагов, остановился. На плацдарме началось оживление, и он не мог понять, чем это вызвано. У него не было никаких новых сведений, кроме копии полученного вчера из штаба дивизии приказа о дополнительных работах по совершенствованию обороны переднего края.

Он торопился, размышляя: «Можно еще доложить Скворцу, что сегодня утром поставил на довольствие двадцать шесть человек, прибывших из госпиталя. Но это все мелочи. Такой доклад Скворец расценит как отказ от выполнения задания, и тогда едва ли выйдешь живым из явочного оврага. Нет, надо побывать в штабе полка, у Максима. Ему-то, конечно, известно, что за причины такого оживления на плацдарме. Там же, кстати, поговорю с комсоргом Движенко — узнаю, о чем говорил на совещании Бугрин. И тогда будет видно…».

В штабном блиндаже Василий застал и Максима, и начальника штаба, и знакомых писарей, которые всегда доверчиво делились с ним всем, что им было известно… Сейчас писаря были заняты по горло — шуршали картами, торопливо готовили какие-то бумаги. Даже Максим, всегда выдержанный и медлительный молчун, то и дело поглядывал на часы, разговаривая о чем-то с начальником штаба. Штабные офицеры, видя, что он поглядывает на часы, строгими взглядами поторапливали писарей: не отвлекайтесь, не теряйте зря времени: видите, командир полка ждет…

Стукнув каблуками, Василий обратился к начальнику штаба:

— Товарищ гвардии майор, походные кухни в полном порядке. Когда прикажете распределить их по отрядам? Пожалуй, пора…

— Не спешите. По ходу дела будет видно.

— Ты все куда-то спешишь, Василь, — упрекнул его Максим, давая понять: не отвлекай начальника штаба своими кухнями от главного дела, помолчи.

— Я не спешу, но и отставать не хочу. Немножко разбираюсь, что к чему.

— Ну вот и хорошо.

Василию показалось, что Максим сознательно оттирает его от начальника штаба. Дескать, если ты не глупый и сам догадался, что к чему, то помалкивай и других не втягивай в такой разговор. А спросить открыто нельзя. Еще подумают: брат командира полка — и ничего не знает: значит, командир ему не доверяет…

В блиндаже появился Верба. Это он, Верба, предложил Василию, что в начале активных боевых действий представится возможность перевести его на строевую или даже на должность адъютанта. От должности адъютанта Василий отказался заранее, мотивируя это тем, что состоять адъютантом родного брата неудобно, люди могут истолковать это не в пользу командира полка.

Недавно старшина Борковин из первого штурмового отряда назвал Василия тыловой крысой. Это быстро долетело до слуха Вербы, и тот на другой же день на совещании старшин полка крепко отчитал Борковина, сказав, что партизаны не меньше имеют заслуг перед Родиной, чем некоторые ветераны полка.

С тех пор Василий стал смотреть на Вербу как на друга, хотя в душе побаивался его — политработник…

Сейчас Верба появился в штабе очень кстати.

— Товарищ подполковник, в тыловых подразделениях уже два дня не было политинформации. Назревают такие события, а наши люди ничего не знают…

И опять помешал Максим:

— Борис Петрович, я собираю командиров отрядов на КП в двенадцать ноль-ноль…

«Кажется, он сегодня решил обрывать меня на каждом слове и вот-вот выдворит из блиндажа, — подумал Василий. — Впрочем, нет: сам уходит, предупредив замполита, что будет ждать его на командном пункте».

— Хорошо, я буду там, — ответил Верба и повернулся к Василию: — Проводить политинформации в эти дни будет у вас комсорг Движенко. Вот он. Товарищ Движенко, сегодня же надо поговорить с людьми тыловых подразделений…

— Слушаюсь.

Движенко и Василий отошли в сторонку.

Слово за слово, и Василию стало ясно, что сегодня будет проведена разведка боем. Движенко даже назвал роту соседнего полка, которая будет проводить разведку боем на правом фланге дивизии. Оказался он откровенным и доверчивым парнем.

Василий, не показывая вида, что обрадован, вышел из штабного блиндажа. Теперь ему есть что доложить Скворцу… Впрочем, его тут же начали терзать сомнения: «Разве это секретные данные, если они известны комсоргу полка? Может, Движенко перехитрил меня и рассказал далеко не все, что говорил Бугрин? Но вид у Движенко был такой, что он ничего не хочет утаить. Ценны ли для Скворца эти сведения? А вдруг и они не удовлетворят его?..»

Василий разволновался, пробираясь в явочный овраг. По спине прошел озноб, где-то возле ключицы бился пульс, бился в той самой точке, в которую целят опытные разведчики, пуская в ход нож. Этот прием показывали Василию в школе разведчиков. Вот в эту точку и может ударить его Скворец…

Куст. Поворот. Еще куст. Затем обвалившийся берег и глубокая узкая щель, закиданная сверху ветками. Василий три раза щелкнул языком. Это условный знак.

Тишина.

Подождав, он еще раз подал сигнал.

Снова тишина.

«Неужели пришел раньше срока? Нет, уже одиннадцать тридцать. В чем же дело?»

Приглядевшись к темному углу, Василий заметил поблескивающую подковку сапога. «Спит?» Василий наклонился. «Нет, он убит!.. Убит еще вчера. Уже посинел. У скорпионов и осьминогов кровь синяя, — мысли Василия бежали лихорадочно. — Может, он еще жив? Нет, мертв. По лицу ползают черные с желтыми гузками жучки. Убит опытной рукой — ударом в левое плечо возле ключицы. Бил свой, это тот, второй капитан из «резерва», что проходил вчера со Скворцом в блиндаж. Но почему он оставил рацию? Ее надо уничтожить. Видно, тот не успел. Кто-нибудь помешал. А документы? В них может оказаться моя фамилия».

Василий принялся обыскивать труп. Тщательно ощупал карманы, складки обмундирования, распорол сапоги, но ничего, кроме офицерского удостоверения Скворца не нашел. Шифры, планы и другие документы группы захватил с собой тот, кто убил.

Вдруг послышались два щелчка языком.

«Пришел за рацией… он со мной может покончить», — мелькнуло в голове у Василия.

Прижимаясь к стенке, не отвечая на сигнал, он отполз в сторону. Притаился. В руке нож…

Над оврагом со свистом пролетела тяжелая немецкая мина. От взрыва содрогнулась земля. С обрывистого берега отвалился комок глины и, увлекая за собой подсохшие куски земли, обрушил на голову Василия град ударов. Ощутив в сердце резкую боль, Василий затаил дыхание: конец. «Он, кажется, опередил меня…»

Пыль осела. Никого. И сердце стучит по-прежнему. Жив.

Кто же щелкал языком? Вот опять слышится: щелк, щелк.

Сунув руку с ножом в карман, Василий решительно шагнул вперед. Будь что будет. Как бы бросая вызов опасности, громко посвистывая, Василий зашагал вдоль оврага.

— Кто там ходит? — донесся до него голос.

— А ты кто такой? — отозвался Василий, взглянув наверх.

У кромки оврага стоял узкоглазый солдат с артиллерийскими эмблемами на петлицах.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — выкрикнул солдат, приставив карабин к ноге.

— Кто ты такой?

— Вы меня мало знай, я вас хорошо знай. Вы есть брат нашего командира. Я есть наводчик орудия гвардии рядовой Тогба.

— Что ты тут делаешь?

— Я… — Тогба прыгнул с обрыва, подкатился к ногам Василия и быстро, словно ванька-встанька, оказавшись на ногах, объяснил: — Несем службу. Тут ходим, там ходим, кругом ходим. Говорят, тут плохой человек ходил, наш склад снарядов смотрел и сюда прятался… Я долго смотрел, много смотрел: потерял человека, скрылся. Думал, поймал. Ошибка давал. Ошибка, товарищ лейтенант.

— Я подыскиваю место для продуктового склада, — собравшись с мыслями, сказал Василий.

— Хорошо тут место. Холод есть. Мясо, рыба сюда клади, много клади. Хорошо. — Тогба прищелкнул языком.

— Это ты так: щелк, щелк? — спросил Василий.

— Очень хорошо, — ответил Тогба и снова прищелкнул языком, — хорошо!

Неожиданно прозвучал залп батарей среднекалиберных орудий, что стояли на той стороне оврага. Затем второй залп, третий… И началась канонада батарей Одерского плацдарма. Дружная и сильная.

Выплюнув из стальных глоток несколько тонн горячего металла, орудия так же неожиданно смолкли, и с правого фланга дивизии донеслось «ура», сначала жиденькое, робкое, потом, нарастая и расширяясь, будто вскипая, оно раскатилось в пространстве: «А-а-а!!»

— Что это?

— Атака, — ответил Тогба.

— Где? Кто атакует? Почему атака?

— Не знаем, там надо посмотреть. — И, козырнув лейтенанту, разбежавшись, Тогба достал руками оголенные корни деревьев на самом краю оврага, подтянулся, зацепился ногой за выступ и выскочил из оврага.

— Куда ты? — опомнившись, крикнул ему Василий, но тот уже скрылся.

А оттуда, с переднего края, все катилось и катилось: «А-а-а!!»

«Кажется, все войска, занимающие плацдарм, вступили в действие. Какая же это разведка боем в составе одной роты? — насторожившись, подумал Василий. — Может, немцы внезапно начали наступление? Тогда почему русское «ура»? Атака… Но почему о подготовке к этой атаке не знали даже в штабе полка?»

Василий не мог понять, удача ли ему улыбнулась, или он на краю гибели. Если бы он знал наверное, что наступают немцы, то притаился бы в овраге, где лежал мертвый Скворец, и лежал бы подле его до тех пор, пока русские отступят за Одер. Если в наступление пошли русские, то надо немедленно уходить из этого проклятого оврага: неизбежно явится сюда за рацией тот, кто убил Скворца. И тогда конец… Что же делать? Эх, надо было еще в первый день пребывания в полку договориться с Максимом о демобилизации. Вернулся бы в свой институт с партизанскими документами раненый лейтенант… И зажил бы снова по-человечески. Хоть и голодно сейчас там жить на студенческом пайке, но ничего, написал бы письмо Терентию Третьякову…

На лице Василия мелькнула короткая улыбка: он вспомнил встречу с Третьяковым в общежитии института. Третьяков приехал из тайги в город покутить и никак не мог найти себе «достойного компаньона».

— Васятка, сынок, пойдем со мной, — уговаривал он Василия. — В тайге я доверил тебе свою душу, самый богатый шурф показал, а теперь ты, хоть на неделю, доверь мне свою душу…

Смешно было смотреть в тот вечер на Третьякова: целую дюжину больших шоколадных плиток принес за пазухой в подарок; шоколад разогрелся за пазухой, и таежник извлек оттуда вместо плиток мягкие бурые комки… А как он был рад, когда Василий назвал его отцом. Это было уже в ресторане после выпитой рюмки ликера. За столом кроме Третьякова сидели еще два парня в цветастых галстуках, завязанных огромными узлами.

— Эх, молодец Васятка, понял душу одинокого человека, сыном назвался, теперь я много для тебя сделаю.

И в самом деле, откуда все взялось у Третьякова: вина, закуски, хорошая квартира с пышной постелью, женщины. Целую неделю кутил Третьяков, не отпуская от себя Василия… Потом Третьяков уехал обратно в тайгу, а Василий остался в той квартире, в которой кутил Третьяков. Остался на готовых харчах у хозяйки: за год вперед заплатил за него удачливый громатухинский приискатель-одиночка. Так бы и жил в той квартире Василий, если бы не эта проклятая война.

Справа, где-то за поворотом оврага, кто-то негромко и протяжно свистнул. Василий попытался с разбегу выскочить из оврага, но не вышло. Сорвался.

«Как этот узкоглазый ухитрился вымахнуть на такую крутизну в один дух? Кошка, а не человек. Кошка, кошка… но эта кошка, кажется, кое-что заметила?.. И черт меня угораздил встретиться с ним лицом к лицу».

Наконец, выбравшись из оврага и передохнув, Василий спохватился, что надо было уничтожить рацию. «Легко подумать — уничтожить. Но как? А если этот Тогба, что прикинулся другом, специально подослан сюда?..»

Между тем на переднем крае дивизии события приняли непредвиденный оборот.

Вначале шла разведка боем силами одной роты при поддержке небольшого количества орудий.

Поднявшись в атаку, рота быстро ворвалась в первую траншею противника и, не задерживаясь, устремилась ко второй. Вскоре выяснилось, что противник в панике покидает третью траншею. Стала очевидной, возможность прорвать всю первую линию обороны противника перед Зееловскими высотами. Как было условлено, чтобы развить успех роты, начавшей разведку боем, поднялся батальон, затем полк и наконец — вся дивизия. Началась на первый взгляд неожиданная, но давно назревшая сдвижка переднего края советских войск ближе к Берлину.

К полудню первая линия обороны оказалась прорванной. Передовые роты завязывали бой на окраине Заксендорфа, превращенного противником в мощный оборонительный узел. На штурм Заксендорфа поднялись и штурмовые отряды полка Корюкова.

Василий, оглядываясь по сторонам — не крадется ли за ним наводчик Тогба, — вернулся к своему блиндажу. Здесь его уже ждал старшина Борковин с приказанием начальника штаба немедленно доставить в штурмовые отряды походные кухни. Это был тот самый старшина, что назвал Василия тыловой крысой.

— Значит, началось?

— Вроде идет успешно, — ответил Борковин, торопясь как можно скорее получить кухни и быть на месте. Ведь он не только старшина, а и парторг группы обеспечения первого штурмового отряда.

Василий примирительно улыбнулся ему. Теперь не время сводить счеты из-за каких-то пустяков. Наоборот, надо действовать беспристрастно и оперативно. Немедленно вызвав резервные кухни, он приказал поварам:

— Поступайте в распоряжение старшины. Да смотрите мне, аллюр три креста, быть там, где укажет старшина!

— Вот это, я понимаю, оперативность, — весело крикнул Борковин и, вскочив на облучок походной кухни, козырнул: — Спасибо вам, товарищ лейтенант. Старые грехи вспоминать не будем.

И поехал в ту сторону, откуда доносился грохот боя.

«Старые грехи вспоминать не будем, — повторил про себя Василий. — Вот и пойми их. То ли в самом деле собираются простить все мои грехи, то ли напоминают: мол, все о тебе знаем… Нет, ни черта они не знают, а теперь и узнать не от кого: Скворец убит. Кажется, сама судьба помогает мне замести следы. Да, помогает… А наводчик Тогба? Он может проболтаться. Найдут рацию, труп — начнется следствие, и наводчик Тогба может сказать, что видел меня в овраге… Как мне избавиться от него, узкоглазого черта? Он единственный человек в полку, который будет мешать мне спокойно жить. Ну нет, не будет…»

Василий опробовал на ногте большого пальца остроту жала своего хорошо наточенного финского ножа.

 

Глава пятая

ПОСЛЕ РАЗВЕДКИ БОЕМ

1

Когда части, ведущие разведку боем, вплотную подошли к стенам Заксендорфа, сильно укрепленного пункта в обороне противника, Бугрин дал команду прекратить атаки и закрепиться на достигнутых рубежах. Подтянутые к Заксендорфу штурмовые отряды Корюкова не успели вступить в бой. Корюкову очень хотелось проверить боеспособность отрядов именно в разведке боем. Но Бугрин предостерег его по телефону:

— Не торопись, Заксендорф еще не Берлин.

Завечерело. Противник вел себя как-то непонятно. Несмотря на потерю трех траншей первой линии, он ни одной резервной части не бросил на восстановление потерянных позиций, ограничась лишь частными контратаками силами отступающих подразделений. Для острастки противник выпустил несколько «королевских тигров», которые прошли по склону Зееловских высот и скрылись.

Немецкий унтер-офицер, взятый в плен в первый же час разведки боем, показал на допросе у Бугрина:

— Большое наступление вы начнете дня через два и будете прорывать нашу оборону огромными силами. Потом ринетесь на Берлин. Дней через семь подойдете к Берлину, а дней через пятнадцать война кончится.

— Кто тебе это сказал? — спросил его Бугрин.

— Солдаты так говорят, — ответил пленный.

— И офицеры?

— Офицеры помалкивают.

— А генералы?

— Генералы… Наш генерал очень сильно ругается и проклинает вас.

— Вот как, даже проклинает. За что же?

— Вам счастье, у вас много войск.

— Значит, надо складывать оружие и сдаваться.

— Фюрер приказал сражаться до конца.

— Это совпадает с желанием немецких солдат?

— Мы не имеем права думать об этом. Мы — солдаты. Солдату после поражения лучше умереть, чем жить. Так говорит нам доктор Геббельс.

— Вот в чем они вас убеждают. И вы согласны?

Унтер-офицер только поморщился.

— Все ясно, отправьте его в тыл, — приказал Бугрин.

Пленного увели, и Бугрин задумался. Перед фронтом нашей армии передний край обороны врага сплошь заминирован и опутан проволокой. Здесь, на Зееловских высотах, у немцев сосредоточено свыше двух тысяч орудий — семьдесят стволов на километр фронта. А сколько пулеметов в дотах и дзотах… И конечно, будут еще неожиданности.

Бугрин решил остаться на своем наблюдательном пункте до утра. Какая в этом нужда ночью? Темно, хоть глаз выколи. Однако Бугрину было важно не только видеть, но и слышать, по звукам разгадывать, как ведет себя противник. Зная, что полностью скрыть подготовку большого наступления невозможно, он тревожился: противник может обмануть, уйти, сменить засеченные нашими наблюдателями огневые точки, и тогда артиллерийский удар огромной силы будет нанесен даром, впустую, что вынудит все начинать сначала на другом рубеже. И потери, потери людьми, с которыми он пришел сюда от берегов Волги!

Не доверяя звукоуловителям, генерал Бугрин напрягал слух, он готов был приложить ухо к земле — разгадать, почему притаился противник, почему не слышно никакого шума, признаков перегруппировки сил. Ведь теперь ему совершенно ясно, что главный удар будет нанесен именно с плацдарма, и конечно, на участке, где уже прорвана первая линия обороны. Чем объяснить хладнокровие немецких генералов? Или им уже стало известно о подготовке нескольких ударов на различных направлениях и они, не зная, куда бросить главные силы, оцепенели в нерешимости? Оцепенели или не хотят показать свою нервозность?

— Противник ведет себя тихо. У него тихое помешательство, — шутя сказал Бугрин по телефону командующему фронтом. А в душе жила тревога: по всему видно, армия будет действовать на главном направлении; чем черт не шутит, вдруг она запнется на первых же шагах, и тогда…

Положив трубку, Бугрин признался себе, что никогда за всю войну, даже в обороне Сталинграда, в дни самого яростного напряжения, он не волновался так, как сейчас: Берлин — столица фашистской Германии, а не какой-нибудь захолустный городишко.

Конец войны не за горами. Девяносто девять раз поднимался солдат в атаку, а вот сотая, последняя атака не покажется ли ему опасной? Да и враг в этом последнем сражении, перед верной гибелью, будет огрызаться.

— Прошу разрешения войти, — прервал думы Бугрина голос Скосарева, неожиданно прибывшего на НП.

— Можно, — ответил Бугрин, — я еще не сплю.

— Вижу, волнуешься.

— Зачем же? Сам видишь, какое укрытие саперы отгрохали: шесть накатов над тобой, светло, тепло и мухи не кусают. Вот сижу тут и чай пью. Волнением, как говорится, гору не свернешь.

— А я, признаться, разволновался… Надо категорически запретить всякое движение по ходу сообщения к наблюдательному пункту. Взад и вперед снуют телефонисты, радисты и совсем посторонние стрелки. Я не взял с собой даже адъютанта — все-таки это наблюдательный пункт командарма. Вслед за такими беспечными разгильдяями может пробраться и шпион-диверсант… Швырнет гранату — и войска без командарма.

— Это полбеды, у командарма есть заместитель…

— Таких шуток я не принимаю… Как хочешь это расценивай, но я прикажу коменданту поставить четыре поста дополнительно. Иначе к утру тут разведут целый базар.

— Спасибо… Адъютант, принеси-ка еще одну чашку. Выпей густой заварки и успокойся.

— Едва ли меня твоя заварка успокоит. До начала всеобщей атаки остались считанные часы, а у нас еще нет полной картины расположения резервных частей противника. Мы ничего не знаем о группировке войск на левом фланге. Только что читал показания пленных: они ни черта не могли сказать об организации огневой системы на Зееловских высотах: тайна тайн, держат в секрете даже от ротных офицеров. Пленные о наших войсках знают больше, чем о своих. Это нас должно волновать. Я тебя не узнаю.

— Я тоже не узнаю тебя, — улыбнувшись, заметил Бугрин. — Но если ты внимательно читал показания пленных, то должен был уловить существенное обстоятельство: солдаты и офицеры противника боятся нашего наступления.

Скосарев тоже улыбнулся и напомнил:

— Перед Иенским сражением Наполеон говорил: «Не верю послам противника, когда они называют мои полки непобедимыми».

— Так… Что же ты предлагаешь? — помолчав, спросил Бугрин.

— По всей вероятности, наша армия будет наносить главный удар… Разреши мне изложить свои мысли по этому поводу. Я заготовил вариант боевого приказа.

— Слушаю.

— От первого успеха зависит многое. Я предлагаю…

И генерал Скосарев, развернув карту, принялся излагать свои мысли. Вначале он говорил о противнике, потом о задачах своих войск. Говорил четко, ясно, лаконично. Бугрин слушал его и думал: «Как хорошо оформлена карта — смотри, любуйся и завидуй! Прямо художник! Подсчитал, сколько снарядов и каких именно калибров должны израсходовать артиллеристы на каждый гектар главного и вспомогательных направлений. Расчет весьма реальный и убедительный».

— Все у тебя хорошо, все правильно, даже слишком подробно изложены задачи частей, — как бы между делом заметил Бугрин. — Настолько подробно, что кажется, командирам не о чем думать, за них начальство уже все продумало… Но ничего, ни один приказ не отбирает у командира инициативы.

— Боевые порядки подразделений на главном направлении, — продолжал Скосарев, — надо строить, я думаю, так: в центре — углом вперед, на флангах — уступом вправо и влево.

— Не возражаю, но пусть сами командиры полков и батальонов решают такие вопросы на месте, в час рекогносцировки.

— Разумеется. Но мы обязаны рекомендовать.

— Не будем. Ты должен помнить, как Энгельс высмеивал подобные рекомендации в русской армии. В ту пору действительно всем командирам давали несколько постоянных схем, и они руководствовались ими без учета условий местности и сил противника. Это была, как писал Энгельс, глупая система, рассчитанная на бездумных командиров.

— Конечно, помню. Однако…

— Никаких «однако», бездумных командиров не терплю. К тому же на этот раз в наступлении будут участвовать штурмовые отряды, а у них своя тактика.

— Вот это, товарищ командир, меня больше всего и волнует. Предвижу, что штурмовые отряды внесут путаницу в боевые порядки и нам трудно будет осуществлять взаимодействие на поле боя.

— Вот ты уже заранее приписываешь штурмовым отрядам срыв взаимодействия. И совершенно напрасно. Завтра я собираю артиллеристов, танкистов, авиаторов и командиров стрелковых соединений специально по этому вопросу. Твои предвидения и опасения оставь пока при себе. Не возмущайся! Если перед Зееловскими высотами противник прижмет наших людей фланговым огнем к земле, то мы будем бросать вперед штурмовые отряды — они способны вести круговой огонь и двигаться вперед. Поддержат ли их роты и батальоны? Не забудь — скоро конец войны. Уцелеть теперь каждому хочется в десять раз больше, чем в начале войны… Спасибо за добрые советы и расчеты, но, я вижу, о самом главном ты не размышлял… Очень мало, коль ни словом не обмолвился о штурмовых отрядах за целый час нашей беседы… Вот о чем я больше всего пекусь, не говоря уже о предстоящем штурме Берлина. Это особая тема, и ее будем рассматривать в деталях, когда подойдем к Берлину… Если у тебя нет других вопросов, то прошу быть на своем месте…

Скосарев ушел, и Бугрин снова поднялся на площадку наблюдательного пункта. На стороне противника по-прежнему было тихо. Справа и слева, недалеко от наблюдательного пункта, копошились пехотинцы. Их теснили артиллеристы, выкатывая орудия к первой траншее для прямой наводки. Слышался приглушенный говор солдат. Говорили все о том же: «Почему противник притаился? Пускай бы пошумел немножко, и нам полегче станет», «Передвигаться в тишине плохо: орудие не ложка, без «гоп» с места не сдвинешь».

Бугрин решил пройтись по траншеям. Сопровождаемый адъютантом, он зашел сначала к пехотинцам, затем к артиллеристам и от них — к подножию высоты, в господский двор, где разместился выдвинувшийся вперед первый штурмовой отряд полка Корюкова.

В подвале дома, стоящего в центре двора, Бугрин застал большую группу солдат за ужином.

— Ужин в полночь, что так поздно? — спросил он.

— Встать, смирно!.. — подал команду старшина Борковин.

— Отставить. В столовой команда «Смирно» не подается.

— Прошу простить, товарищ генерал, здесь не столовая, а подвал. — Борковин молодцевато поправил пилотку, так, чтобы солдаты поняли, что он неробкого десятка, умеет и перед командармом не уронить свой старшинский престиж. — Группа гвардейцев принимает ужин. Докладывает гвардии старшина Борковин.

Седина в усах и на висках Борковина, его молодцеватая выправка, задор в глазах растрогали генерала Бугрина. Он сказал, повеселев:

— Вольно.

— Вольно! — громко повторил Борковин, рывком отняв руку от козырька. — А что касается задержки ужина, товарищ генерал, — моя вина. Разрешите объяснить?

— Ну-ну, слушаю.

Борковин кивнул солдатам, и те, потеснившись, пригласили генерала присесть к столу. Повар подал ему полную миску каши.

— Многовато, не справлюсь.

— Как раз по вашей комплекции. Отведайте.

— А солдатам хватит?

— Хватит. Если не хватит, завтра докормлю.

— Значит, крепко проголодались?

— Сейчас объясню, товарищ генерал, — Борковин подмигнул товарищам: дескать, слушайте, как надо перед генералом отчитываться. — Наша кухня отражала атаку «королевских тигров».

— Шутишь, старшина?

— Нет, товарищ генерал, не шучу. В тот момент, когда поступило ваше приказание приостановить наступление и закрепиться, наша кухня ринулась вперед. После удачного боя аппетит всегда развивается, прямо скажем, человек быка с рогами проглотить способен. В эту же минуту из седловины, что левее Заксендорфа, «королевские тигры» выползли, штук двенадцать — не меньше. Смотрю, пехотинцы, что прорвались к Зееловским высотам, котелками замахали. Солдаты кухню видят далеко, особенно когда впереди что-нибудь такое несладкое замаячило. Противотанковые-то орудия отстали от них, а наша кухня — она тут, в кустах дымится. Замахали они котелками: мол, не от «тигров» отступаем, а за обедом идем.

— Как, как? Повтори.

— Я к тому так говорю, товарищ генерал, что теперь солдату стыдно отступать… Отступи — немцы подумают, что сила опять на их стороне. Нельзя нам сейчас такой повод им давать.

— Это верно, — согласился Бугрин.

— Ну вот, — продолжал Борковин, — подбегает ко мне замполит Верба и говорит: «Выдвигай кухню в лощину, смотри, — показывает, — сколько туда с котелками маневрируют». Мне, конечно, понятно стало, что немцы тем временем могут обратно занять оставленные позиции. «Сюда, — кричу, — товарищи, сюда кухня здесь!» А повар, вот он, посмотрите какой, шурует огонь, чтобы дым из трубы пуще клубился, вроде ориентира, и несется туда. Солдаты видят, кухня к ним навстречу, и остановились. И «тигры», наверное, посчитали нашу кухню новой «катюшей» — тоже остановились. Правда, в этот момент по ним дальнобойная гвозданула. Но факт остается фактом: как только кухня двинулась туда, «тигры» в бегство обратились.

— У страха глаза велики, — усмехнулся Бугрин.

— Не испытывал, не знаю. Я ведь ни разу не отступал.

— Все маневрировал?

— Нет, в самом деле. Начал войну с наступления под Москвой, потом нашу дивизию на Мамаев курган перекинули, и с той поры вместе с вами вот досюда дошел.

— Потому и кухня твоя на «тигров» бросилась…

— Не на «тигров», а навстречу отступающим солдатам, — уточнил Борковин, — ведь возле кухни сразу больше роты собралось.

— Можно возрос, товарищ генерал? — поднявшись, спросил пулеметчик Рогов.

— Говори.

— Берлин будем брать в лоб или обходом?

— Окружать, конечно, будем, но… — Бугрин поводил ложкой вокруг миски. — Сколько ни кружи, а каша остается нетронутой.

— Понятно, — согласился Рогов, — значит, надо всем запасаться карманной артиллерией.

— Правильно рассуждаешь, — сказал Бугрин, развертывая перед солдатами свою карту. — Вот при штурме этих укреплений граната будет хорошим помощником…

Сержант Алеша Кедрин, сидевший рядом с Бугриным, ткнул пальцем в квадрат карты с топографическим знаком «79».

— Я вот за этим мыском наблюдал сегодня, товарищ генерал. Тут вроде закопанный танк притаился. Отсюда в лоб его не возьмешь. Я уже и так и этак примерялся. А если отсюда по лощинке к нему пробраться — дело выйдет. Только надо, чтобы артиллеристы и минометчики ослепили своим огнем вот эти пулеметные точки, когда мы будем прорываться в лощину. Тут нас танк своим огнем не достанет, тут мертвое пространство для него. По карте это трудно определить, а на местности я все разглядел…

— Так, так, молодец, — Бугрин что-то записал мелким почерком на уголке карты.

Солдаты придвинулись к нему еще ближе и, вглядываясь в карту, по очереди начали излагать свои наблюдения над отдельными объектами обороны противника.

Бугрин слушал их с таким вниманием, словно перед ним сидели крупные военные начальники — генералы, полковники в солдатских погонах.

— И неожиданностей, видимо, не придется избежать? — спросил Борковин, искоса поглядывая на командира отряда майора Бусаргина.

Майор вошел в подвал в самый разгар беседы. Вчера в отряде было партийное собрание, на котором Бусаргин сказал: «Не теряться и не останавливаться при любых попытках врага сорвать наше наступление».

Бугрин ответил не сразу. Кто-то ради смеха напомнил о «чуде», которым угрожал в листовках Геббельс. Бугрин улыбнулся только губами, а глаза оставались задумчивыми….

— Да, могут быть и неожиданности, — наконец ответил он Борковину.

Поднялся наводчик Тогба. Ему пора было на дежурство. Он спросил разрешения уйти.

Когда наводчик вышел, майор Бусаргин сказал:

— Тогба — сменный дежурный на огневых позициях. Таежный человек, исконный охотник, и слух у него исключительный, за версту по свисту крыла может определить, куда ворона летит. Сегодня мы его специально назначили на дежурство.

«Обязательно зайду к этому наводчику, — подумал Бугрин, — послушаю вместе с ним, что делается у противника».

Закончив беседу, Бугрин вышел из подвала.

Перед рассветом темнота сгустилась. Немецкие летчики ждали такого часа. С неба повалились «жабы» — кассеты, начиненные гранатами и минами. Ударяясь в землю, такая кассета подпрыгивает, как жаба, и, раскидывая во все стороны мины и гранаты, создает впечатление, будто в расположение войск спустился десант противника и кипит горячий гранатный бой. Неприятная штука. Они изнуряюще действуют на воинов, привыкших отдыхать под грохот обыкновенной перестрелки пушек и минометов.

Сейчас одна из таких кассет упала в центр фольварка. Вспышки, взрывы, треск и свист осколков…

Бугрин успел спрыгнуть в глубокую траншею и укрыться в нише. Когда взрывы прекратились, справа донесся стон. Кого-то ранило. Бугрин двинулся по ходу сообщения, наткнулся на орудие и услышал хриплое дыхание солдата, повисшего на лафете.

Бугрин поднял солдата на руки и понес его в подвал.

— Где у вас санитары?

Все вскочили. На руках у Бугрина был наводчик Тогба. Как засыпающий ребенок, он крепко обнял шею командира. При каждом его вздохе из раны в левом плече, возле воротника, выплескивалась кровь.

— Осколком его, и как неловко. Видно, сверху, — сказал санитар, укладывая Тогбу на носилки.

2

На рассвете заморозило, и одерская долина до краев наполнилась белесым, как молочная пена, туманом. Он был так плотен, что начальники переправ, боясь аварий, выставили на мостах через Одер сигналы «стоп». Но разве можно остановить поток автомашин, тягачей, танков? Если прошла одна, другую не остановишь. По счастью, движение направлялось в одну сторону, и все обошлось благополучно.

Но и после того, как рассвело и туман осел, клубы выхлопной копоти и дыма висели над скопившимися войсками, как естественная маскировочная завеса.

Немецкие бомбардировщики пытались снизиться и бомбить переправы. Ничего из этого не получилось: плацдарм ощетинился тремя тысячами зенитных орудий и пулеметов.

К полудню замолкли и дальнобойные пушки противника — то ли их засекли советские артиллеристы, то ли немцы решили экономить снаряды. И с этого часа на плацдарме установилась грозная и напряженная тишина.

Максим Корюков, уточнив задачу полка по карте и на местности, приказал командирам отрядов немедленно разойтись по своим подразделениям и лечь спать, а сам задержался на наблюдательном пункте. На этот раз у него было какое-то смутное и непонятное настроение. Даже сам себе не мог объяснить, плохое оно или хорошее. Сердце ныло, ныло.

Ночью ему доложили о том, что смертельно раненный наводчик Тогба скончался на медпункте. Хороший, отличный был наводчик, да что поделаешь, на войне боевые потери неизбежны. Жалко Тогбу. Но сердце стало ныть, как теперь показалось Максиму, с раннего утра, когда курьер отдела кадров принес ему небольшой пакет из Москвы. Он распечатал его.

«Каскильский увал решено разрабатывать открытым способом по проекту инженера М. Корюкова…»

Читать такую весть было и приятно, и досадно. Приятно потому, что хорошо снова почувствовать себя инженером; досадно потому, что этот инженер сейчас числится лишь на бумаге, да и будет ли Максим инженером после войны — дело темное; он весь пропах порохом, стал офицером. Вот уж не ко времени принесли этот пакет! Он лежал у него в нагрудном кармане, шелестел, похрустывал. Максим несколько раз хватался за карман и, одумавшись, прятал руку за спину. Не инженер — воин.

Сейчас Максим с ординарцем Мишей на НП. Перед глазами Заксендорф — маленький, тесный городишко, с узкими улицами и переулками, с каменными и кирпичными домами под черепичными островерхими крышами. В центре — кирха. На восточной окраине каждый дом обнесен каменным забором, под заборами — доты. Что ни дом, то крепость. Да и весь этот городок напоминал крепко сжатый кулак.

Дальше — за Заксендорфом — долина и склоны задымленных высот. Там противник. Как и здесь, там грозная и напряженная тишина. А через десять часов забушует огонь, загремит стобалльный ураган сражения.

И всякое может случиться. Немецкие снайперы и пулеметчики будут, конечно, стараться сразить тех, кто окажется впереди. На том и кончатся твои размышления, Максим, о том, кто ты — инженер или офицер… Постой, постой, ты, кажется, завел себя в дебри. Скоро конец войны, и ты под конец стал жалким трусом, тебе уже кажется, что все пули летят в тебя, и обязательно в сердце или в лоб. Чепуха. Вот так и становятся трусами. Прочь гони от себя к черту такие рассуждения! Иначе и в самом деле отец не дождется тебя: труса пуля находит скорее, чем смелого.

Мысли его внезапно изменили свой ход. Он вспомнил о брате. Перед таким, надо думать, последним сражением необходимо выкроить время и повидать брата. Сейчас, конечно, брат тоже вспоминает о родителях и думает о том, что готовит ему и Максиму завтрашний день.

— Вот что, Миша, — Максим повернулся к ординарцу, — ступай в тылы полка и скажи Василию, что я жду его к обеду.

— Есть, слушаюсь, пригласить Василия к обеду, — ответил Миша и побежал. Максим крикнул ему вслед, чтобы ординарец позвал и замполита, но опоздал: Миша уже скрылся за поворотом траншеи.

С того дня, как Военный совет принял решение о создании в полку штурмовых отрядов, Максим очень редко встречался со своим заместителем по политчасти. Сутками подполковник Верба не появлялся ни в штабе полка, ни в своем блиндаже. Одно время Максим даже думал, что подполковник Верба умышленно избегал его, полагая, что командир полка на его глазах вырос из солдатских пеленок и надоедать ему советами нечего. В последние дни и в самом деле Максим чувствовал, что ему стало как-то проще и легче разговаривать с солдатами, сержантами и офицерами полка. Старшие офицеры, которым и по возрасту и по званиям можно было также доверить полк — кого из стариков не покидает чувство обиды, когда ими начинают командовать молодые! — словно забыли, что молодой командир полка годится им в сыновья. А солдаты и сержанты стали понимать его с полуслова.

Как хорошо работать, когда знаешь, что тебе верят!

Конечно, это не могло прийти само собой. Сказалась незаметная, кропотливая работа Вербы, работа, результаты которой можно чувствовать, а не видеть.

На НП пришел начальник разведки полка — высокий белокурый капитан Лисицын. Максим поручил ему продолжать наблюдение за противником, а сам направился в штаб полка. Там, как сказал капитан Лисицын, его ждала большая группа солдат и сержантов, вернувшихся из госпиталя (перед большим наступлением полевые госпитали всегда разгружаются).

В группе солдат и сержантов, собравшихся у штабного блиндажа, Максим еще издали заметил Надю Кольцову. Чуть прихрамывая, она пошла ему навстречу, но неожиданно остановилась, сделала шаг в сторону от дорожки и, нагнувшись, старательно стала рвать подснежники.

— Здравствуй, Надя, — приветливо сказал Максим.

— Здравствуйте, товарищ гвардии майор, — как-то растерянно ответила Надя, не зная, куда девать сорванные цветы.

Ей хотелось сказать ему спасибо за теплые ботинки, затем обнять и поцеловать его, но уж слишком много глаз следили за ними.

На плацдарм прибыло много орудий, минометов, «катюш», но больше всего радовало Максима возвращение в полк опытных воинов. И среди них милая, застенчивая Надя Кольцова. У нее еще бинты на правой ноге, но скажи ей: «Надя, в огонь!» — и она пойдет не размышляя. Видно, как ей трудно стоять. Хоть бы присела на выступ земляной стенки блиндажа. А она стояла и смотрела на него, и в глазах ее была тоска, и она, конечно, думала: «Зачем я ему такая, хромоногая?» Милая Надя! Но улыбнись он ей, и все забылось бы: и боль, и слабость, и неуверенность в себе.

И Максим улыбнулся ей, сказав:

— А ты, Надя, оставайся в штабе…

Он хотел разъяснить: «На моем КП нет медицинского работника, я ждал тебя». Но говорить ей это не нужно, и так она поняла.

— Есть, слушаюсь, остаться в штабе! — ответила Надя неожиданно звонко, и уже трудно было поверить, что она нетвердо стоит на ногах.

В эту минуту в блиндаж вошли помощник прокурора дивизии капитан Терещенко и подполковник Верба.

— Есть разговор, — тихонько сказал Верба, подойдя к Максиму.

Максим еще раз взглянул на Надю, затем на Вербу и, круто повернувшись, вышел из блиндажа. Верба и помощник прокурора последовали за ним.

3

Миша хлопотал возле стола, а Василий, подложив ладони под затылок и закрыв глаза, лежал на топчане в ожидании Максима. Воротник расстегнут, ремень ослаблен, ноги на скамейке — положение беззаботно отдыхающего человека. Войдет Максим и пусть убедится, как спокойно и свободно чувствует себя здесь его младший брат.

И хоть Максим все не появлялся, Василий не выказывал ни малейшего беспокойства — лежал и пошевеливал носками сапог.

Наконец послышались шаги.

— Один идет? — приоткрыв глаза, спросил Василий.

— Нет, вроде разговаривают, — ответил Миша.

— Ну-ка, выйди посмотри, кто там с ним?

Миша вышел и что-то задержался, но Василий не изменил позы. Он и в самом деле чувствовал себя уверенно. Сведений от него теперь никто не требовал. «Как хорошо, что так повернулось дело именно в эти дни, а не позже. Ждать наступления Гитлера теперь уже не приходится. Впрочем, черт его знает, ведь и Гитлер и Геббельс с начала этого года твердят, что произойдет какое-то чудо. Но мне здесь пока неплохо. Был опасный человек, который мог сказать, что видел меня в овраге, там, где убит Скворец, но теперь этого человека не существует. Чуть не погиб я из-за этого узкоглазого наводчика. Видно, судьба мне ворожит — успел выбежать из фольварка, а «жаба» как раз упала там, где я был…»

Вернулся Миша:

— Сейчас будем обедать, командир полка сказал, чтобы и вы ждали.

— Кто там с ним?

— Полковник Верба и один капитан из дивизии.

— Какой капитан?

— От прокурора — следователь.

Василия словно подбросило на топчане, он вскочил и, уже не обращая внимания на Мишу, сжал руки и хрустнул пальцами. Подошел было к порогу, затем вернулся к столу и закурил.

— Товарищ лейтенант, вы опять за махорку. Майор велел, чтобы бросили…

— Почему ты мне не сказал, что будут такие гости? Я бы гимнастерку сменил, привел себя в порядок…

— Да какие же это гости? Капитан — друг нашего майора еще со Сталинграда. Простой души человек, всегда обходительный, дезертиров вылавливает и всяких таких неположенных людей. Вот вздумает кто-нибудь сбежать с позиции, особенно из этих, что недавно к нам прибыли, а он уже заранее знает и говорит командирам: «Следите». Заботливый такой.

— Ладно тебе, помолчи, без тебя знаю, что такое следователь. Расхвалил…

— Я не хвалю, товарищ лейтенант, а говорю как есть. Да бросьте вы курить, майор задохнется, и аппетита у него не будет… Вот спросите майора, он вам скажет про этого капитана то же самое.

— Я вижу, ты уже в дела командира полка начинаешь совать свой нос.

— Почему вы вдруг осерчали? Я ведь ничего плохого вам не сказал.

— То и плохо, что не сказал… — Василий взял себя в руки, застегнул воротник, оправил ремень, гимнастерку. — Ладно, ладно, Миша, это я сдуру на себя сержусь: пришел к командиру полка в таком виде и забылся, будто дома…

Вошел Максим. Один. Василий сделал вид, будто удивился этому:

— А мы с Мишей ждали тебя с гостями…

— Некогда им, понимаешь, некогда.

— …Хотели пообедать в дружеской компании. Что-нибудь случилось?

— Нашли на территории полка капитана, убитого ножом. Кто-то умело бил, прицельно, прямо сюда, и до сердца…

— Вот сволочь!.. — возмутился Василий.

— Неприятно, — продолжал Максим, садясь к столу. — На фронте мы привыкли к убитым пулей или осколком, а вот зарезанных ножом… Попался бы мне этот стервец на глаза, ей-богу, своими руками выдернул бы ему из плеча руку вместе с ножом…

— Ладно, ладно, успокойся, давай обедать… Я тоже, бывало, не находил себе места, когда в отряд приносили зарезанных товарищей. А случалось, придешь в деревню, а там сплошные пепелища и трупы растерзанных людей — женщин, детей, стариков. Так бы зубами перегрыз горло фашистам… Тебе налить?

— Наливай… хватит, куда ты столько…

— Ну вот, теперь закусывай. Потом, может, вздремнешь?

— Надо бы, да некогда.

— Брось, брось… Не выпустим мы тебя. Если сам не ляжешь, свяжем и положим. Так, Миша?

— Нам не справиться… Товарищ майор, и вы, товарищ лейтенант, вы сначала за суп принимайтесь, а там уж за второе.

— Хорошо, мы сейчас с лейтенантом все подберем. Вот только он не пьет…

— Не могу, Максим, больной желудок.

— Вижу, ты опять бледный.

— Сегодня ночью приступ был, пол в блиндаже сначала коленями, потом боками выметал. Ползал, как сапер на минном поле.

— Эх, Василий, Василий! Сидел я сегодня на НП и так задумался — хоть стихи тоскливые пиши о мирной жизни. Ты, наверное, потихоньку рифмуешь, у тебя раньше как будто получалось. Помнишь, даже на английском языке какой-то сонет читал? Свой или чужой — не помню, но ничего, складно получалось.

— Перезабыл я все, Максим. Даже на своем-то, на русском языке давно книг не читал, не то что стихи сочинять.

— А я вот, если бы у меня был талант, начал бы сейчас сочинять про наши леса, про Громатуху, про отца. Беспокойный он человек. И любил нас без сладости, зато крепко: даст, бывало, ремня, в первую очередь мне, а потом, гляжу, сам переживает, места себе не может найти и начинает помаленьку задабривать. То свой нож подарит, то удочку наладит, то денег на книжку предложит: дескать, иди покупай, не жалко, и сдачу не спрашивает…

— Тебя он, Максим, больше любил.

— «Больше», «больше» — ремнем по заднице. На тебя замахнется, а мне врежет.

— Было и так, — согласился Василий.

Максим чуть задумался:

— Впрочем, не о детстве я хотел сегодня с тобой говорить… Завтра большое наступление. На Берлин идем, и всякое может быть: пуля не спрашивает, чей ты сын и который у отца по счету. Вот об этом и хотел я тебе сказать.

— Понимаю, Максим, понимаю. Куда ты меня определяешь на время этого наступления?

— Оставайся пока у начпрода, но давай о себе знать почаще.

— А может, мне вместе с тобой быть?

— Плохо ты меня понял. Как раз этого не надо. В случае чего, хоть один сын помощником будет отцу…

— Ах, ты вот в каком плане… А я думал, что тебя волнует этот… с ножом. У меня другое мнение: мне надо быть возле тебя, чтоб не остался ты один в опасную минуту. Хорошие возле тебя люди, а все не родные братья…

— Василь, Василь… Какой-то ты стал не такой… Подлеца с ножом мы с Мишей не боимся, справимся как-нибудь. О другом подумай…

— За чайком сбегать? — прервал его Миша.

— Не надо. Потом, после отдыха… Я все-таки должен вздремнуть.

— Вот это правильно, — с готовностью одобрил Василий. — Миша, давай-ка и твой мешок сюда, под плечо… Вот так… — И уже полушепотом: — Смотри в оба, не отлучайся. Автомат-то у тебя заряжен?.. Ну, ну, порядок, только не дремать, тебе не положено, на то ты ординарец. А я пойду: надо поставить на довольствие тех, что из госпиталя прибыли…

Срывая на ходу с кустов орешника еще прозрачно-зеленые и клейки листья, Василий шел, изредка оглядываясь на блиндаж. «Вот ты удивляешься, Максим, что я стал какой-то не такой. Попал бы ты в мой переплет… Но ничего, я, кажется, окончательно вырываюсь из этого болота. И все-таки странно, почему он так ласково говорил со мной об отце? Надо еще поговорить с Ленькой Прудниковым. Он спал рядом с Тогбой. Не проболтался ли ему Тогба о нашей встрече в овраге?..»

И только вечером, когда уже сгустились сумерки, Василий, заглянув в свой блиндаж, вспомнил о ноже, который спрятал под матрац. «Если его тут нет, значит, все пропало, значит, за мной следят.. Как же я забыл о такой простой вещи?.. Ф-фу! Слава богу, нож на месте. Выбросить его надо к черту!.. Нет, пока подожду, после встречи с Ленькой выброшу…»

4

«Леня, Леня, будь осторожен, подожди, не рискуй, я спешу к тебе, слышишь, спешу!» — твердила Варя про себя, сидя в автобусе, который остановился в центре большого польского города Познань. Это уже прифронтовая полоса, точнее, тылы 1-го Белорусского фронта. Отсюда до передовой осталось не более ста километров.

Прошло почти два месяца с тех пор, как резервная радиорота выехала из Москвы, но Варя никак не могла забыть того вечера, как она попала в комендатуру города. Дежурный военный комендант долго строжился над ней, хотел приписать ей самовольную отлучку, но в это время кто-то позвонил, и комендант смягчился:

— Значит, вы из резервной радиороты, проситесь на фронт?..

— Да, — ответила Варя.

— Тогда идите в свою роту и больше не попадайтесь мне на глаза…

— Спасибо, — сказала Варя, поняв, что комендант принял такое решение по звонку, вероятно, того самого всевластного Владика, сынка какого-то крупного начальника.

«Ловелас, он мог оторвать меня от роты и тогда еще труднее было бы прорваться на фронт», — содрогаясь, вспоминала Варя.

Ни на минуту не покидала ее уверенность, что она найдет Леню на фронте, и это будет как раз в тот час, когда ему грозит опасность. Однако рота медленно, очень медленно продвигалась вперед. Ну зачем, скажем, надо было стоять три недели под Варшавой, зачем почти столько же в другом малоизвестном городе, который по-польски называется не то Шедлец, не то Седлец. Резерв есть резерв — сиди и жди. Только вчера вечером какой-то майор, прибывший в роту из штаба фронта, вызвал десять радисток из резервной радиороты. Он сказал, что надо собираться в путь. Кажется, в действующие части. «Кажется» потому, что он ничего толком не объяснил. Девушки собрались быстро. Через полчаса Варя уже заняла место в автобусе.

Вид у нее был усталый, почти больной. Темноватые пятна на обмороженных щеках уже не скрывались румянцем. Дни и ночи она сидела в маленькой безоконной будке радиостанции на автомашине. Варе было приказано следить за радиосигналами на той самой волне, на которой еще там, на курсах, она поймала переговоры о золоте неизвестных радистов. Их почерк, вкрадчивые точки и тире она легко отличала от множества других и все новые записи немедленно передавала лично командиру роты. Она не знала, что переговоры неизвестных радистов были связаны с исполнением прямых директив начальника канцелярии нацистской партии Мартина Бормана, который втайне от Гитлера готовил себе убежище где-то в Южной Америке. Золотые слитки, принадлежащие австрийскому правительству, теперь стали его личной собственностью, и он старался запрятать их так, чтобы никто, кроме него, не воспользовался ими. Лишь контрольными сигналами по эфиру через день он давал о себе знать и проверял надежность связи. Так длилось недели три. Потом Варе объявили благодарность и сказали, что теперь все ясно — можно отдохнуть. Но Варя и не думала отдыхать. Под видом усиленной тренировки по приему радиограмм на слух она путешествовала по эфиру, что-то искала. А что — и сама не знала. Слушала бесконечные «ти, тата, ти». И, как бы блуждая по миру, Варя ловила знакомые и незнакомые слова, шифрованные тексты, группы цифр. С замиранием сердца прислушивалась она к перекличкам фронтовых радиостанций, к едва уловимым сигналам полковых и дивизионных радистов.

И если бы Леня только знал, если бы стук его сердца как-то передался в эфир, она нашла бы его среди этого бесконечного множества радиосигналов и слушала бы, слушала все сутки напролет. И понимала бы стук его сердца, как мысли, как слова. Ей даже пришло на ум, что скоро изобретут станцию, которая будет ловить сверхнизкие сигналы радиоэлектрических токов, вырабатываемых человеческим организмом, и тогда родные и влюбленные будут знать о переживаниях друг друга независимо от расстояния. «Ведь случается же так; вдруг у человека заныло сердце, и вовсе не зря: через несколько часов получает телеграмму — умерла мать как раз в тот час, когда у человека заныло сердце».

Но вот уже далеко позади развалины Познанской цитадели, автобус вышел на прямую широкую автомагистраль.

И майор, будто невзначай, сказал:

— В действующие части, девушки, едем…

Этому больше всех обрадовалась Варя:

— Наконец-то…

Ее подруги переглянулись и загалдели, как галки на ветру. Перед объездом моста шофер затормозил, и подруга Вари, сидящая рядом, ткнулась носом в спинку сиденья. Поднялся такой визг и хохот, что майор вскочил и строго предупредил шофера:

— Тише на поворотах!

Шофер пожал плечами: можно, мол, и тише, но опоздаем. И, взглянув на смеющихся девушек сказал:

— То же не мины, можно швидче… Там буде ще краше… — И по его широкому лицу расплылась такая улыбка, что с этой минуты Варя окончательно убедилась — едем туда, где окопы, траншеи, где рвутся снаряды. Так же, видимо, поняли шофера и девушки. Они притихли: кто знает, сколько снарядов там рвется; может, какой-нибудь шальной ударит в автобус еще на дороге.

Долгий путь на фронт истомил Варю. В Москве, конечно, надо было побывать. А к чему столько времени, сидели в Туле, в Бресте?..

Порой Варе казалось, что резервная рота вообще не пробьется на фронт, и больше всего боялась, что ее пошлют в Прибалтику или на юг.

Но сейчас, в автобусе, Варя могла думать только об одном: как напасть на след части, в которой служат Максим и Леня. Леня писал, что Максим командует батальоном и пользуется большим авторитетом во всей дивизии. Значит, он должен помочь ей остаться там… связисткой, радисткой, санитаркой — какую угодно она будет выполнять работу, лишь бы видеть Леню…

Мелькали в темноте стоящие по обочинам дороги кустики, какие-то будки, столбы. Кажется, пересекли границу Германии. Но Варя ничего не замечала. Вся она была уже где-то там, впереди, за конечной остановкой, на передовой, в окопах, рядом с Леней. Ласкала его волосы, грела его руки своим горячим дыханием…

«Какой он теперь стал? Не узнать… Нет, узнаю, прижмусь к нему и скажу прямо и открыто, ни от кого не тая: люблю тебя, слышишь — люблю!..»

Шофер сказал майору:

— Надо швидче, бо опоздаем.

— Куда опоздаем?

— На дюже гарный концерт.

Вилась, поблескивая лаком влажного асфальта, дорога. На поворотах и подъемах лучи фар скользили по выстроившимся вдоль шоссе деревьям. Кое-где мелькали разбитые и сожженные постройки, исковерканные взрывами каменные стены и железные заборы… И вдруг Варя заметила блеснувшую невдалеке зарницу. Зарница ли? Частые сполохи, разрастаясь, озарили западный небосклон каким-то искрящимся и трепещущим светом. Темнота запрыгала, затряслась. Клочок неба, видимый через окно, побагровел.

— Опоздали, — сказал шофер, остановив машину. — Началось.

И в эту минуту Варе показалось, что к автобусу подбежала толпа и в сотни кулаков стучат по-стенам и стеклам.

— Что началось?

— Концерт. Ось дивись. Гарный у нас дерегент!

— Девочки! — закричала Варя и выскочила из автобуса. Перед ее глазами открылось невиданное зрелище.

Словно гигантский огнедышащий вулкан забушевал где-то за полосой леса. Гудит и колеблется воздух. Редеющая темнота ночи, кажется, стала хрупкой и сыпучей. Ее клочки лихорадочно мечутся между деревьями, падают на землю, прячутся за кусты, не находя места. На вздрагивающих стеклах автобуса мелькают тени, сгоняемые яркими бликами отраженного зарева. Слышатся сильные подземные толчки, и гора, на которой остановился автобус, будто собирается плясать… А вдали через весь горизонт перекинулась широкая искрящаяся радуга. Словно край солнечного диска, к которому подвела Варю фронтовая дорога, поднимался из-за леса.

Шофер, остановившись впереди машины, снял пилотку и выкрикнул:

— На Берлин, на Гитлера! От як тоби, бисова душа!.. Ще, ще! От це гарно, дуже гарно!..

Выскочившие из автобуса девушки безмолвно смотрели на это бушевание света. И лишь Варя, отведя глаза в сторону, заметила:

— Говорили, на фронте страшно, а присмотришься… ничего особенного.

Это она нарочно так сказала, чтобы показать, какая она всегда спокойная. В душе, конечно, у нее было другое.

Наконец одна из девушек спросила:

— Что это?

— Артподготовка, — ответил майор.

— Це наша артиллерия Гитлеру останний концерт дае, — добавил шофер, — и зараз атака.

— Да, сейчас наши в атаку пойдут.

— Что вы, прямо в такой огонь?! — с тревогой в голосе спросила Варя.

— Нет, это издали кажется, что там сплошной огонь… Наши пойдут вслед за огневым валом, — успокоил ее майор.

«Как это можно идти за огневым валом по раскаленной земле?» — подумала Варя.

И тут ей необычайно ярко вспомнился клубок проволоки с болтами и шайбами на платформе глухой таежной станции. Этот клубок можно было принять за букет цветов. То была суровая шутка мороза. А здесь..

 

Глава шестая

НАСТУПЛЕНИЕ

1

Атака, атака…

В сознании воина она начинается значительно раньше артиллерийской канонады. Даже самый бывалый солдат, ходивший в атаку десятки раз, волнуется не меньше, а, пожалуй, больше, чем перед своей первой атакой. И в памяти потом остается не столько сама атака, сколько то, что предшествовало ей.

Комсорга Движенко считала в полку бесстрашным человеком.

Еще до начала артподготовки он прохаживался по траншее и насвистывал знакомый мотив, рассказывал смешные анекдоты, а когда загремели залпы и огонь озарил лица возбужденных солдат, принялся подравнивать подворотничок гимнастерки. Делал он это старательно, не торопясь, в то же время прикидывая в уме, как придется действовать, если противник окажет яростное сопротивление. Мысленно он десятки раз пробежал от одного объекта к другому, столько же раз забросал гранатами и прощупал огнем автомата подозрительные канавы, бугорки, ямы, кучки мусора — все места, где могут оказаться замаскированные огневые точки противника. Лицо его было непроницаемо. Волнение его угадывалось лишь по тому, как Движенко украдкой раскуривает самокрутку и затягивается горьким дымом махорки, как пьет холодную воду из фляжки такими жадными глотками, словно у него в груди пожар.

Смелые морально побеждают противника еще до схватки с ним.

Максим Корюков знал, что таких людей, как Движенко, в полку сотни. Но когда над окопами взвилась серия красных ракет и изорванная вспышками залпов темнота стала кроваво-красной (сигнал «Вперед»), он на несколько секунд потерял из виду людей и остановился на бруствере. Какие это были долгие секунды! Корюкову показалось, что выскочившие из траншеи люди залегли здесь же, за бруствером, потому что едва огневой вал успел укатиться в глубь обороны противника, как заискрились пулеметными очередями уцелевшие доты в стенах Заксендорфа. На спине выступил холодный пот, словно за ворот ему попала льдинка и таяла между лопаток. Плохой признак: горячий пот выступает от усталости и напряжения, холодный — от страха и растерянности.

Максим не подсчитывал, сколько раз бывал в атаках, но хорошо помнил, что после первых трех научился осмысленно принимать решения даже под огнем пулеметов. На этот раз голова его так же была ясна, он так же уверенно владел собою и видел, откуда угрожает опасность… Почему же холодный пот? Может, что-то упущено в подготовке полка к наступлению? Так и есть. По существу, это ночная атака, а о ночной сигнализации он не предупредил ни связистов, ни командиров отрядов… Чепуха! Зачем предупреждать, если было сказано: «Будет светло, как днем…» Командующий приказывал: «В атаке не оглядываться…» Но когда же станет светло? Густая темнота, глаза ничего не видят. Где же люди, где полк? Неужели…

И вдруг ударил свет. Свет с востока. Корюков увидел все поле. Спины бегущих людей, кусты, стены домов Заксендорфа — все показалось ему белым, как бы посеребренным. Прожекторная атака!

Нет, полк не залег. Вот Движенко. Его не догонишь. Он бежит впереди, чтобы солдаты видели, на кого равняться. Есть на кого равняться! Правее Движенко устремился вперед Верба, левее — майор Бусаргин. Пожалуй, нет в полку более подвижного человека, чем Бусаргин. Но вот появились люди, которые не отстают, а обгоняют его. Коммунисты! Они умеют выходить навстречу смертельной опасности во имя жизни тех, кто идет за ними!..

— Не оглядываться! — закричал Максим.

И все же кто-то оглянулся. Оглянулся и, как сраженный, упал ниц. Кто это? Разведчик Туров… А ведь знал — оглядываться нельзя. Не вытерпел подвело любопытство. «Лежи теперь дурень, пока не пройдет ослепление!» — выругался Корюков, на секунду остановившись возле упавшего разведчика.

Корюков уже не ощущал холодного пота, рубашка стала теплой, выступил горячий пот… И ругался Максим сейчас без досады, без всякого зла: полк поднялся как один человек, и атакует Заксендорф!

— Ура-а-а!… — неслось со всех сторон.

Темнота, располосованная лучами прожекторов, будто раскололась на строго симметричные клинья, и теперь каждый атакующий четко видел объект атаки.

— А-а-а!.. — нарастая и усиливаясь, катилось по долине справа и слева.

Отброшенные световыми лучами от смотровых щелей и амбразур, фашистские пулеметчики теперь уже не могли вести прицельный огонь: они ослеплены.

Взят первый дом, второй, третий…

Корюков с радистом и Мишей поднялись на чердак. Отсюда видно, как полки дивизии устремились к Зееловским высотам. Теперь лучи прожекторов задвигались, и стало казаться, что весь Одерский плацдарм кружится, как гигантская карусель.

Световая атака! Будто вся Советская страна собрала сюда весь свой свет и нанесла удар! Ослепительно яркий и ошеломляющий, этот удар светом помог Корюкову преодолеть первые и оттого самые опасные укрепления противника на окраине Заксендорфа. Свет прожекторов, не уничтожая солдат противника, сделал то, чего не могла сделать смертоносная артиллерия.

— Штурм Заксендорфа развивается успешно, — доложил по радио Корюков командиру дивизии. — Штурмовые отряды идут вперед.

У Лени Прудникова это четвертая атака. В начале артподготовки он старался вспомнить весь свой недолгий боевой опыт. Но получалась какая-то неразбериха. В первой атаке он бежал, как все, падал и вскакивал, как все, не отдавая себе отчета, зачем и почему так делает. Во второй атаке он уже чувствовал, с какой стороны грозит опасность, и видел, как гвардейцы, прижатые огнем пулеметов к земле, отползают в сторону. В третьей атаке, на высоте 81,5 Леня действовал автоматом. Свою снайперку он сдал после форсирования Одера оружейному мастеру в ремонт да так и не взял обратно, автомат сподручнее, с ним удобнее действовать в горячей схватке, и, главное, не в одиночку, а в самой гуще людей.

В той, третьей, атаке Леня испытал силу неукротимой злобы и ненависти к врагу за погибших товарищей. Он поднялся на высоту и бежал во весь рост до тех пор, пока не замелькали впереди спины отступающих фашистов. Потом он встал на колено, нажал спусковой крючок, но очереди не последовало: в автомате не осталось ни одного патрона. Где и когда он израсходовал их, Леня не помнил.

И еще одна деталь той атаки врезалась ему в память: в глазах кружились красные диски, и он не видел крови на своей правой руке, легкое ранение, а упавший рядом с ним пожилой гвардеец, ощупывая свою голову, вдруг закричал: «Где моя голова? Голову, голову отдайте!» Гвардеец был ранен в переносицу.

Так и не отобрав из своего небольшого боевого опыта самого главного, что необходимо знать и помнить в атаке, Леня вместе со всеми выскочил из траншеи и ринулся вперед. И когда прожекторы осветили поле боя, когда в их лучах замелькали спины бегущих впереди товарищей, он задохнулся от стыда: «Как это я отстал? Стыд! Хорош комсорг!»

И вот он уже догнал Бусаргина, Движенко и в числе первых ворвался в Заксендорф. Леня спрыгнул в подвал и бежит по ходу сообщения, стреляет, бросает гранаты… Рядом с ним товарищи: Алеша Кедрин, Рогов, могучий Файзуллин и легкий на ноги лейтенант Движенко. Впятером они преследуют группу немецких автоматчиков. Те отстреливаются, стараются укрыться в каких-то темных закоулках.

Леня погнался за одним немцем. Какое-то подземелье. Пять, десять минут, полчаса, а подземелью нет конца. Автоматчик скрылся. Делать тут больше нечего. И Леня выбегает на улицу. Уже рассвело. Бледнеющие в рассветном небе лучи прожекторов ложатся на землю и тают, как свечи на раскаленной плите. А слева одна за другой взвиваются зеленые ракеты. Это сигнал «По машинам».

Заксендорф взят!

Вскоре танки, самоходки и орудия штурмового отряда скопились в саду на западной окраине Заксендорфа.

Леня вскочил на командирский танк. Впереди задымленные Зееловские высоты. Там вторая полоса обороны противника.

Гул орудий уже спал, уже можно отличить один звук от другого. Забегали радисты, связные, но сигнала «Вперед» все не было.

— В чем же дело? — спросил Леня. — Почему стоим?

— Поступил приказ: штурмовым отрядам остановиться в Заксендорфе до особого распоряжения, — ответил радист.

«Неужели в резерв? Передовые части уже завязали бой за высоты. И возьмут, конечно, а мы будем стоять в бездействии, а потом гвардейцы соседних полков будут над нами подтрунивать: «Штурмовики животом к солнцу!» — огорчился Леня.

Волна за волной подкатывались к Заксендорфу резервные части. От берегов Одера наплывала черная туча выхлопной копоти: грозным валом, приближались крупные соединения танков.

На востоке за легкими весенними тучами поднимается по небосклону солнце. Оглянись генерал Бугрин на восток, и его усталые глаза улыбнулись бы новому дню. Но генерал смотрит прямо на запад, у подножия Зееловских высот что-то неладно. А что там происходит, невозможно разглядеть — все заволокло дымом.

Атака, атака…

Если для солдата и сержанта это отважный бросок от одной траншеи к другой, если для командиров батальона и полка атака укладывается в часовое или двухчасовое напряжение сил, то для командующего армией напряжение длится несколько часов, а порой и суток. Видя и осмысливая ход боя, а также разгадывая замысел и психическое состояние противника, он должен правильно оценить обстановку, принять решение и мужественно провести его в жизнь. Мужественно потому, что на его глазах гибнут люди, брошенные по его воле в огонь сражения. Командарму суждено яснее, чем кому-либо другому, видеть гибель десятков и сотен воинов, которых он любит, потому что нельзя быть полководцем, не любя своих солдат. Однако он вынужден бросать на опасное дело сотни, чтобы спасти тысячи. У каждого, кто гибнет в бою, есть мать, отец, жена, дети… А тут еще непроницаемая пелена впереди. У командарма сжимается сердце. У отца всегда болит душа, когда он, посылая сынов на опасное дело, не знает, что с ними.

По расчетам Бугрина уже пора появиться передовым цепям хотя бы на нижнем выступе высоты, которую солдаты прозвали «дылдой с кулаком». Она выделяется в гряде Зееловских высот и действительно напоминает своей вершиной мясистый кулак. Ее необходимо взять как ключевую позицию в обороне противника.

Чутьем полководца, не раз водившего свою армию на штурм сильно укрепленных позиций противника, Бугрин еще до поступления тревожных сигналов разгадал, что у подножия высоты заминка.

И вот командир дивизии, действующей в главной группировке сил армии, докладывает:

— Противник оказывает сильное сопротивление.

Бугрин, не дослушав его, отвечает:

— Резервный полк не трогать.

Сейчас командарма подмывает передвинуться ближе к месту боя. В нем еще живет привычка первых дней войны — находиться как можно ближе к передовой. Доложив по телефону маршалу о том, что собирается перейти на другой наблюдательный пункт, он слышит в ответ:

— Не спеши, еще рано.

Вначале Бугрину казалось, что маршал не видит со своего наблюдательного пункта того, что делается у подножия Зееловских высот. Но вот уже поступили короткие сводки с продвижения соседних армий справа и слева. Бугрин глядит на карту: левый сосед пока не выполнил своей задачи, зато у правого значительный успех.

Прошло всего лишь несколько часов после того, как на Военном совете фронта маршал, выслушав доклады командующих армиями о готовности к наступлению, объявил свое решение: главный удар наносит гвардейская армия Бугрина.

Бугрин принял тогда это как высокую честь и доверие и тотчас же заметил, что на него с завистью смотрят многие генералы. Какой полководец не любит славы! И смотрели они на Бугрина такими глазами, будто маршал передал ему весь каравай славы, от которого после падения Берлина достанется им кому краюшка, кому корочка, а кому одни крошки. Хотя генералы хорошо знали, что слава не делится, а завоевывается и славы за Берлин хватит на всех.

«Что ж поделаешь, — подумал в тот час Бугрин, — без ревности любви не бывает: все они любят свое дело, свои армии, своих солдат».

Но вот началось наступление, и армия, наносящая главный удар, наткнулась на жесткое сопротивление.

Первые шаги по кратчайшему пути к Берлину убедили Бугрина, что путь этот будет более долгим и трудным, чем на вспомогательных направлениях.

По сведениям и донесениям становится все яснее, что взятие Зееловских высот по намеченному плану будет стоить большой крови, что надо на ходу перестраиваться.

К полудню Бугрин сдвинул главные силы армии вправо на развитие успеха правого соседа, а в направлении «дылды с кулаком», перед которой залегли части дивизии Россименко, решил провести дополнительную артподготовку и штурмом вышибать противника с ключевых позиций.

По сигналу «К штурму» подтягивался к подножию высоты и полк Корюкова.

2

После «аккордного» залпа двух полков «катюш» и орудий большой мощности высота затряслась, как омет неслежавшейся соломы возле работающей молотилки.

— Русская артиллерия начала повторную обработку нашей высоты, — проговорил немецкий генерал, начальник наблюдательного пункта, обращаясь к чиновнику в гражданском мундире.

Немец в штатском, взглянув на железобетонный потолок, продолжал прохаживаться по ковру, прихрамывая. Низенький, щуплый, с седеющими бровями над впалыми глазами, он делал вид, что не обращает никакого внимания на учащающиеся толчки: надо было показать пример выдержки и глубокой веры в неприступность обороняемых рубежей.

Это был Геббельс. Прибыл он сюда по поручению Гитлера — поздравить генералов, офицеров и солдат с успешным отражением наступления русских на Зееловские высоты. Духовный воспитатель нацистов взялся выполнить это поручение и сейчас делал все, чтобы окружавшие его генералы, в том числе прибывший с ним начальник генерального штаба Кребс, поверили ему: «Русские к Берлину не пройдут».

Наблюдательный пункт был хорошо замаскирован. Смотровые люки закрывались стальными плитами, железобетонные колпаки могли выдержать прямое попадание самого крупного снаряда. Можно было спокойно пить кофе, не опасаясь за свою жизнь даже в тот момент, когда на высоту пикировали бомбардировщики, сбрасывая сотни фугасных бомб.

Геббельс выслушал доклад о том, что русские выбросили «почти весь запас снарядов и бомб» на первую линию обороны, где были оставлены лишь небольшие группы прикрытия, и что немцам удалось обмануть русских и сохранить основные силы, которые отведены на вторую линию обороны — на Зееловские высоты. После этого Геббельс попросил провести его к стереотрубе. Он хотел взглянуть своими глазами, что делается перед высотами, там, как доложили ему, русские войска остановлены и будут разгромлены.

— Пока не кончится эта ужасная канонада, наблюдать поле боя невозможно, — дерзнул остановить его начальник наблюдательного пункта.

— Нет, я должен сейчас же доложить фюреру все, что увижу собственными глазами, — возразил Геббельс.

Вместе с Кребсом он поднялся по лестнице под бронированный колпак наблюдательной площадки. Тотчас же туда подали телефон. И вскоре Геббельс связался со ставкой Гитлера.

— Мой фюрер! Русские остановлены у подножия Зееловских высот. С нами бог… Наши храбрые воины готовы, мой фюрер, выполнить свой долг до конца… Русские будут разбиты.

Наблюдая за полем боя, высокий и тощий генерал Кребс согнулся в три погибели. Видно, он подметил значительно больше, чем Геббельс, и понял, что еще рано говорить о том, что русские остановлены и будут разбиты. Его покоробили хвастливые слова Геббельса. Это был старый генерал, который придерживался правила: «Хвастливое вранье на поле боя хуже предательства». Он хотел служить Гитлеру верой и правдой до конца. Недавно во время налета советских бомбардировщиков на Цоссен, где размещался генеральный штаб, Кребс был ранен в щеку, но не покинул свой штаб. Это он, Кребс, узнав о том, что окруженная между Доном и Волгой трехсоттысячная группировка немецких войск осталась без хлеба и мяса, предложил всем офицерам главного штаба сухопутных войск сидеть на голодном пайке до конца Сталинградской трагедии, и сам в те дни ел только ту пищу, какую получали солдаты армии Паулюса. Голод в штабе сухопутных войск длился больше месяца.

Когда Геббельс кончил разговаривать с Гитлером, генерал Кребс посоветовал повернуть стереотрубу влево.

— Посмотрите, доктор, внимательно посмотрите на это движение слева…

Геббельс припал к окуляру, повернул трубу влево, вгляделся и качнул головой:

— Ничего не вижу. Дым, дым.

— А там, за дымом?..

Старый генерал опытным глазом уже разглядел огромное количество войск и техники, передвигающихся под покровом дыма и пыли.

— Волнами движутся, волнами.

— Какие волны?.. Вам мерещится. Ничего не вижу.

И было трудно понять, притворяется Геббельс или в самом деле ничего не видит.

— Господин доктор, прошу обратить внимание: левее Заксендорфа, возле фольварка и далее, вдоль рокады, движутся кусты. Из-под кустов пыль и выхлопная копоть. Это танки. Их тысячи. Это девятый вал!

Геббельс резко оторвался от стереотрубы, приподнялся на носок здоровой ноги и, едва дотянувшись до седого виска Кребса, процедил сквозь зубы:

— У вас лихорадка, генерал, у вас температура. Примите двойную порцию кофеина и ложитесь в постель или…

— Я солдат, — напомнил Кребс, — солдаты с поля боя здоровыми не уходят.

— Что?! — возмутился Геббельс, но, прочитав в глазах Кребса железную решительность, смягчился: — Дайте мне другую оптику.

Кребс молча повернул к нему окуляры своей трубы.

Через полчаса они спустились вниз.

— Срочная депеша! — осипшим голосом сообщил убежавший генерал с повязкой на шее. В руках у него была какая-то бумажка. — Русские танки ворвались в Зеелов!

— Что вы сказали? — переспросил Геббельс, будто не поняв случившегося.

— Русские ворвались в Зеелов, — повторил генерал.

Геббельс презрительно взглянул на него и сказал:

— Передайте солдатам Зееловского гарнизона: фюрер поздравляет их с победой.

Кребс молча взял из рук генерала бумажку и сделал несколько пометок на своей генштабовской карте.

Вслед за генералом на наблюдательный пункт ввалился тучный полковник в окровавленном мундире. Кажется, он ничего не видел, глаза у него были залиты кровью.

— Гарнизону Франкфурта угрожает окружение, — произнес он задыхающимся голосом.

— Что? Повторите! — потребовал Геббельс, глядя на полковника.

Тот перевел дыхание и уже более спокойно повторил:

— Гарнизону Франкфурта угрожает окружение.

Помолчав, Геббельс ответил:

— Я восхищен вашей доблестью. Передайте солдатам героического Франкфурта личную благодарность фюрера. Идите. — И, кивнув на выходную дверь, повторил: — Идите!

Когда полковник вышел, Геббельс и Кребс, захватив карту, снова поднялись к стереотрубе. Пока Геббельс присматривался к полю боя, Кребс водил длинным сухим пальцем по карте со свежими пометками, нанесенными несколько минут назад по сводкам, поступившим с различных участков обороны Франкфурта и Зеелова.

Затем он сказал:

— Доктор, посмотрите на карту. Полковник Шмидт прав: гарнизон Франкфурта может остаться в окружении.

Геббельс криво склонил голову над картой и, вероятно ничего не поняв, пощупал лоб Кребса:

— Лечиться, лечиться вам надо…

— Тогда вглядитесь еще раз в стереотрубу! Дым рассеялся, — не смутившись, сказал Кребс.

— Да, да, теперь я что-то вижу, — примирительно произнес Геббельс и, подумав, взял из рук Кребса карту. — Спасибо. Теперь… Да, да. Идите и лечитесь.

— Отставка?

— Нет. Это не в моей власти. Как решит фюрер.

— Я служу Германии, фюреру и готов умереть смертью честного солдата.

— Тогда извольте вести себя по-солдатски.

Кребс, подперев костлявыми руками виски, присел за столик.

А Геббельс продолжал крутить стереотрубу вправо и влево. И вдруг будто окаменел. Он увидел тяжелый русский танк, вынырнувший из лощинки. Танк двигался по косогору вдоль траншеи второго яруса. За танком бежали небольшие группы солдат.

Оптика обманчиво приблизила к нему передний край, и Геббельсу, вероятно, показалось, что он находится чуть ли не в самом центре боя. Он отчетливо видел, как вдоль траншеи отступали немецкие солдаты.

— Почему не бьют по танку пушки?! — возмутился Геббельс.

Он не понял, что русский танк вошел в мертвое пространство, и огонь противотанковых орудий, установленных на высоте, теперь бесполезен: от фаустников танк был защищен огнем автоматчиков штурмового отряда, который ворвался внутрь многоярусной обороны косогора; немецкие солдаты, засевшие выше, не могли вести по отряду огонь, потому что боялись поразить своих же, а те в свою очередь не могли повернуть оружие и начать пальбу, потому что фактически начался бы бой между своими: траншея против траншеи.

Дерзкие и удивительно расчетливые действия штурмового отряда, напоминающего собой ощетинившегося ежа — ни с какой стороны не возьмешь, — поставили опытных офицеров противника перед дилеммой: отступать или губить вместе с русскими и своих.

— Как прорвался сюда этот танк?

Один из телохранителей, обер-лейтенант Ланге, стоящий за спиной Геббельса, ответил:

— Это новый русский танк.

— Что?!

— Он неуязвим.

— Но вы видите его?

— Да, в смотровую щель он виден простым глазом. Он идет сюда.

— Что?! Идите и остановите этот танк. Или… вас ждет позорная смерть. Идите!.. — повторил Геббельс и снова припал к стереотрубе.

Танк между тем, не выходя из мертвого пространства, перевалил в седловину и потерялся из поля зрения.

— Танк… Где он?.. Кребс, вы слышите?.. Я вас понимаю. Следуйте за мной. Надо нам быть там, где решается судьба Германии. А вы, — Геббельс повернулся к обер-лейтенанту Ланге, — вы… можете стать национальным героем Германии. Остановите танк. Я вас лично представлю фюреру. Идите…

Такая участь выпала на долю обер-лейтенанта Ланге-младшего. Он выполнил приказ — пошел в бой, но остановить русский танк ему не удалось.

Штурм высоты продолжался до позднего вечера. Вслед за танком первого штурмового отряда на высоту ворвался весь полк Корюкова. Ланге-младший, как и многие его соотечественники, предпочел сдаться в плен.

— Когда ваш первый танк стал приближаться к наблюдательному пункту, доктор Геббельс послал меня в бой. С той минуты я его не встречал, — показал Ланге на допросе.

Наступили сумерки.

Максим Корюков, осмотрев занятые на высоте позиции, приказал начальнику штаба полка переместиться на наблюдательный пункт, в котором несколько часов назад находился Геббельс.

Вскоре позвонил командарм:

— Людей много потерял?

Максим не ответил, только тяжело вздохнул.

— Береги силы штурмовых отрядов. Впереди Берлин, — предостерег Бугрин, и в его голосе Максим уловил тревогу.

В полночь поступил приказ: полк Корюкова отводился в армейский резерв.

Утром, на рассвете, пришла сводка: оборона противника на Зееловских высотах прорвана в районе Зеелова, и в этот прорыв ринулась танковая армия.

«Значит, направление главного удара там, а не здесь, — прочитав сводку, подумал Максим Корюков, чувствуя в сердце щемящую боль. — Почему-то командарм усомнился в боеспособности полка и бросил его в бой на второстепенном направлении. Обидно. А тут еще эта высота, будь она трижды проклята! Дорого она обошлась полку. Тяжело ранены комсорг полка лейтенант Движенко и снайпер Виктор Медведев, навсегда вышел из строя отличный командир минометной роты и с ним шесть гвардейцев: покалечены, остались без ног — наскочили на минное поле».

Крепится Верба, но ему тяжело. Взрывная волна хлестнула замполита по глазам, и сейчас у него из-под век сочится кровь. Прощаясь с погибшими гвардейцами полка, Верба приложил к глазам платок, и на нем остались пятна крови.

3

Не унималась дрожь приодерской земли и на третий день наступления.

Дивизия Россименко остановилась перед небольшим населенным пунктом Неймалиш. Роты и батальоны прорвались к стенам этого опорного пункта третьей линии обороны немцев, но, встретив жестокое сопротивление, откатились, как волны, от скалы. Лишь к полудню гвардейцам удалось овладеть кирпичным заводом на восточной окраине. Но дальше они не продвинулись ни на шаг. В сараях кирпичного завода гвардейцы окружили роту власовцев и в ярости беспощадно расправились с ними, пощадили лишь одного, который показал, что здесь стоит дивизия СС и три батальона власовцев.

— Неймалиш — ворота в Цоссен, — говорил власовец на допросе, — поэтому нашим батальонам был дан приказ любой ценой задержать здесь наступление.

Вечером генерал Бугрин приказал командиру дивизии Россименко обойти Неймалиш справа. Хотя угроза удара по растянутому левому флангу нарастала с каждым часом, останавливаться из-за этого Бугрин не собирался: до Берлина оставалось тридцать километров.

Ночью, перед началом обходного маневра, Россименко созвал командиров полков. Прибыл на это совещание и Корюков.

«Коль в первый день наступления штурмовые отряды полка были пущены в дело, то теперь, когда на пути встречаются такие опорные пункты, как Неймалиш, их нельзя держать в резерве», — так рассуждал Максим, уверенный, что завтра с утра полк вступит в бой. Но совещание еще не закончилось, когда из штаба армии позвонили: командарм вызывает Корюкова и Вербу в Мюнхенберг на завтра в шесть ноль-ноль.

— Значит, полк Корюкова по-прежнему остается в резерве, — зароптали командиры, чьи полки бились трое суток без отдыха. Посыпались колкие намеки, язвительные словечки: «Есть еще в армии любимчики, парадные командиры».

Корюков промолчал. Но, вернувшись в полк, отводя душу, обругал на чем свет стоит встретившегося ему дежурного по штабу, затем набросился на ординарца, который ждал его в домике, занятом для командира и замполита.

— Где Верба?

— Не знаю, товарищ гвардии майор.

— Найди…

Миша выбежал из домика, не зная, куда кинуться: ночами Верба обычно проверяет посты: попробуй найти его в такой темноте, да еще сейчас же.

Пробегая мимо санитарной палатки, Миша столкнулся с Надей.

— Куда ты, Миша?

— Надо…

— А майор пришел?

— Пришел.

— Значит, завтра выступаем?

— Не знаю. Никакого приказа не принес, сердитый, ругается. Вот бегу искать замполита. Нужен он ему зачем-то немедленно. Хоть бы вы, Надя, помогли мне… Ведь гвардии майор уже третьи сутки не спит и ничего не ест, расстроен чем-то.

— Я сейчас зайду к нему.

— Заходите, заходите, а я побегу.

Миша скрылся в темноте, а Надя осталась у палатки и долго стояла, колеблясь: идти или не идти к командиру полка в такой поздний час.

По возвращении из госпиталя она стала замечать за собой, что все больше смущается перед Максимом. Теперь у нее не хватало ни простоты, ни смелости, как в былые дни, скажем, в Сталинграде или на Висле. Тогда она могла запросто перевязать ему рану на бедре или провести к врачу, раздеть и осмотреть его со всех сторон. А теперь смущается и краснеет перед ним. Не потому ли, что он стал присматриваться к ней? Каждый его взгляд, пусть беглый, она чувствует даже спиной, и у нее начинает бешено биться сердце.

У Нади кружилась голова — то ли оттого, что эти сутки она тоже не смыкала глаз, то ли от беспокойства и волнений. «Ну ничего-ничего, сейчас пройдусь на свежем воздухе, и все пройдет», — успокаивала она себя, приближаясь к домику, который занимали командир и замполит полка. Сквозь узкую щелочку закрытого палаткой окна сочился свет. В эту щелочку был виден согнувшийся над столом Максим Корюков.

Надя одернула гимнастерку, поправила пилотку и, подойдя к двери, постучала.

— Да, входите.

Надя перевела дыхание, снова одернула гимнастерку.

— Ну, кто там? Входите!

Решимость оставила Надю. Она чувствовала, как дрожат ее пальцы. Надо было сразу же войти, при первом его оклике, а теперь в голосе Максима слышится раздражение. Войти? Или притаиться и подождать Мишу?

Послышались шаги. Дверь распахнулась.

— Кто тут?.. А-а, Надя! Входи, входи…

Максим отступил на шаг, и огонь походной лампы осветил его лицо.

«Как он осунулся, устал, а сам улыбается. Да, да, улыбается. Это потому, что не хочет показать, как он изнурен бессонницей и тревогами. Это плохо. — Надя встревожилась. — Быть может, он выпил? Нет, водкой не пахнет».

— Я… принесла вам…

— Знаю. Лекарство? Проходи, чайком угощу.

— Ой, правда, очень хочется чаю… Но сначала дайте проверю пульс…

— Пожалуйста, — Максим протянул Наде свою руку, положил ее нерешительные пальцы себе на пульс. — Считай. Постоянный — шестьдесят четыре удара в минуту. Хворать не собираюсь.

Подсчитывая удары ритмичного, большого наполнения пульса, Надя чуть не сбилась со счета. Нет, в самом деле сбилась. Это потому, что смотрела Максиму в глаза. Начала считать снова. Обняв за плечи, он привлек ее к себе. Она не сопротивлялась. Не могла сопротивляться. Ее голова коснулась его груди.

— Максим… — прошептала Надя. — Я все время… все время думаю о тебе…

— Знаю, — ответил он и охватил лицо Нади своими большими ладонями. — Знаю, — повторил он, целуя ее в губы, щеки, глаза.

Между тем Миша нашел Вербу на берегу оврага, где расположилась минометная батарея. Задохнувшись на бегу, Миша долго не мог произнести ни слова. Он не, знал, как ему поступить: звать ли замполита к командиру полка, у которого сейчас Надя, или найти какой-нибудь повод, чтоб замполит немного задержался.

— Ты за мной? — спросил Верба.

Миша еще не успел решить этот вопрос и не торопясь стал рассказывать Вербе, как сегодня днем командир полка размешивал в стакане сахар химическим карандашом, хотя на блюдечке лежала чайная ложечка.

— Что бы это значило? Отчего это с ним?

— Отчего… Думает много.

— А почему такой сердитый? Почему в эти дни кидается на всех как зверь? Не знаешь, с какого боку подойти.

— Дивизия кровью истекает. У командира сердце такое, тяжко переживает беду соседа. Вот и ругается. Вижу, и тебе сегодня влетело.

— Мне-то, может, влетело не зря. Только вы, пожалуйста, не слишком торопитесь к нему.

— А в чем дело? Он занят?

— Когда я пошел за вами, он… собирался, кажется, отдохнуть… — Миша замялся. — Велел вас предупредить: завтра рано утром вам надо быть в Мюнхенберге.

— Знаю.

И тогда Миша, вздохнув, сказал:

— Там… Надя…

— А-а… Ну, вот что, Миша, я пока задержусь в штабе…

— Хорошо, я вас здесь подожду.

4

Утром чуть свет Максим Корюков и Верба подъехали к юго-западной окраине Мюнхенберга. Над городом кружили «юнкерсы» и «мессершмитты», сбрасывая зажигательные бомбы, затем начала обстрел дальнобойная артиллерия, расположенная где-то под Берлином. Жители Мюнхенберга, оставшиеся в своих домах, не увидели восхода солнца: улицы заволокло дымом, центр города утонул в море огня — ни проехать, ни пройти. Лишь смельчаки шоферы, доставлявшие на огневые позиции снаряды и мины, да офицеры связи, которым нельзя было тратить время на объезды, пересекали горящий город напрямик.

И так же, не обращая внимания на пожар, перебирался сюда командный пункт и первый эшелон штаба армии. Бугрин решил приблизить свой штаб к району главных боевых действий, хотя отдельные полки левого фланга отставали от основных сил.

Бугрин был уверен, что ночью Мюнхенберг будет взят. Так это и случилось. Корюков и Верба нашли командный пункт армии в кирпичном сарае на юго-западной окраине города. Здесь же разместилась оперативная группа танковой армии.

— Товарищ генерал, — по вашему вызову… — начал было докладывать Корюков. Но генерал махнул рукой:

— Подождите тут…

Рядом с Бугриным сидел командующий танковой армией.

Верба потянул Корюкова в сторону, и они стали молча наблюдать за происходящим.

Два командира склонились над картой: танковые соединения, ринувшиеся в прорыв после взятия Мюнхенберга, снова наткнулись на сильное сопротивление противника.

Перед выходом на шоссе Кюстрин — Берлин сплошные засады фаустников, на борьбу с которыми надо немедленно выдвигать стрелковые части. Танки остановились. Казалось бы, в этих условиях полк Корюкова немедленно получит задачу. Но Бугрин будто забыл о существовании такого полка. Забыл и о том, что по его вызову Корюков и Верба явились.

— Даю тебе для прикрытия танков еще одну дивизию, — сказал Бугрин командующему танковой армией.

— Только одну?

— Одну, одну, больше не могу. Вот слышишь, как кричат мои левофланговые?..

В самом деле, полевой телефон не умолкал. Наконец Бугрин приложил трубку к уху и, не дослушав, ответил:

— Знаю… держись. Что?.. Не дам. У тебя есть своя дивизионная артиллерия. Используй каждый ствол на полную мощность.

Вошел начальник штаба и доложил, что из района Неймалиш выдвигается до четырех полков пехоты с артиллерией. Вероятно, это усиленная дивизия.

— Какая там дивизия, паршивенький полчок с пушчонками без снарядов, — прервал Бугрин начальника штаба, хотя знал, что в районе Неймалиш действительно количество войск больше дивизии. — Куда они направляются?

— На Берлин.

— На Берлин!.. Не пускать. Передайте Пожарскому: не пускать этих паршивцев в Берлин. Завернуть…

Вбежал оперативный дежурный и сообщил, что дорога, ведущая от Мюнхенберга к окружной берлинской автостраде, куда прорвались авангардные части армии, перехвачена контратакующими слева батальонами противника. Начальник оперативного отдела попал под пулеметный обстрел: шофер ранен, машина в пробоинах.

— Это случайность, — сказал Бугрин, — сейчас еду на НП и посмотрю, что там за перехват.

И опять тревожный звонок телефона.

— Да… Не преувеличивай. По лесу бродят одиночки и от скуки постреливают, а ты принял их за контратакующие батальоны… Заворачивай их обратно во Франкфурт и продвигайся вперед. Да, да, вперед.

— Значит, левый фланг у тебя в самом деле почти открыт? — вставая, спросил командующий танковой армией.

— Как видишь. И больше одной дивизии не могу дать, не проси.

— Ладно, хватит мне пока одной, — согласился командующий танковой армией и вышел.

— Ну, а вы что прижались к стене, как отомкнутые штыки? — спросил Бугрин, наконец взглянув на Корюкова и Вербу.

— Прибыли получить боевую задачу, — ответил Корюков.

— «Задачу»… Вот съезжу на НП, посмотрю, далеко ли до Берлина, а пока погуляйте по Мюнхенбергу.

Корюков и Верба вышли от Бугрина, недоумевая, как это можно командиру и замполиту полка слоняться по городу в такое время.

К сараю подъехал генерал Скосарев. Корюков и Верба отдали ему честь. Он ответил им отмашкой руки: рука с трудом дотянулась до подбородка и скрылась под плащпалаткой. За эти дни Скосарев как-то сник, потускнел. И Верба знал почему.

Софья Сергеевна слишком увлеклась трофеями. Об этом говорили на совещании в политотделе армии. За барахольство ее лишили права находиться в войсках и не сегодня-завтра отправят восвояси с одним чемоданом. Скосарев ездил в штаб фронта защищать ее, но член Военного совета, выслушав его, приказал немедленно отправить Софью Сергеевну домой и тотчас же запросил от командующего армией служебную характеристику на самого Скосарева.

Сейчас Скосарев приехал к Бугрину поделиться мыслями о наступлении и между делом узнать, для чего командующий фронтом запросил, как стало известно Скосареву, его личное дело. Ведь у него по служебной линии только положительные характеристики. Он питал надежду, что все обойдется.

Бугрин выслушал Скосарева. Когда они подошли к машине, сказал:

— Сахар колют с гладкой стороны, дерево — с вершины.

— Не понимаю.

— Я и боялся, что ты не поймешь. А знаешь, что это значит для армии, когда заместитель командующего во время боя едет в штаб фронта защищать какую-то бабу?

— Не продумал, говорю тебе как другу…

— Тебя беспокоит, что противник, — продолжал Бугрин, — перенял у нас тактику «активной обороны». Это не страшно. Мы сами выдумали такую формулу, чтобы оправдать свои провалы, когда «активно оборонялись» от Бреста вплоть до Москвы. Ну и они теперь выдумывают.

— Однако совершенно ясно, что в район Франкфурта стянуто до тридцати дивизий противника, а сейчас эти дивизии активизируются, — напомнил Скосарев.

— Не активизируются, а пытаются вырваться из мешка. Жаль, что там только тринадцать, а не тридцать. Впрочем, когда зацепимся за Берлин — все прояснится. Оставайся в штабе и продолжай работу.

Шофер нажал на газ, и машина рванула вперед.

Бугрин, чувствуя, что Скосарев провожает его осуждающим взглядом, подумал: «Неудачно складывается у него служба в конце войны. И вся беда, вероятно в том, что он верит только в свои способности. Эх, друг, друг!»

Когда Скосарев пришел в армию вместо генерала Позднякова, назначенного с повышением в штаб фронта, Бугрину показалось, что он и Скосарева сможет рекомендовать в случае перестановки на свой пост командующего гвардейской армией.

Чего греха таить, кто из нас, из военных, кроме солдат, не думает о продвижении по должности и о повышении в звании? Это естественно: с годами приобретает человек командный опыт, расширяет жизненный кругозор.

«Ты помогал мне, хорошо помогал в налаживании работы транспорта, в доставке горючего, боеприпасов, соседние армии сидели без снарядов, переживали патронный голод, а мы жили в достатке даже в то время, когда армия ушла от своих баз… Тогда мне показалось, что ты — незаменимый человек. А теперь просишь поддержать тебя. Но сложное это дело — держать на ногах того, кто предпочитает ползать. В разгар таких событий надо, проявляя максимум инициативы, решительности, творчества помогать командирам соединений продвигаться вперед. А ты… Да, кажется, напрасно я просил маршала оставить тебя до конца сражения в армии. Заступился! Дескать, при чем тут Софья Сергеевна, он сам по себе инициативный генерал, дни и ночи в войсках… Похвалил, что называется, на свою голову! Побоялся сор из избы выносить: «В руководстве гвардейской армии всегда порядок и все хорошо». Похвалился, а теперь молчи вроде того мужика, что хвалил коня, а в гору воз на себе тащил. Тьфу!..»

Сплюнув, Бугрин крикнул шоферу:

— Жми, жми!..

Он торопился поспеть к наблюдательному пункту, в район действия главных сил армии, ибо знал, что противник, перехвативший дорогу к штабу левофлангового корпуса, может оседлать и проезд к наблюдательному пункту; тогда увязнешь здесь минимум на полдня и не будешь видеть, что делается на главном направлении.

«Бой в глубине обороны противника, — рассуждал про себя Бугрин, — требует от штаба армии, от командования особой гибкости в управлении войсками. Эта особая гибкость складывается из простых элементов: любая неожиданность не должна вызывать замешательства, диктуй свою волю противнику даже тогда, когда тебе невыносимо тяжело; с флангов, с тыла и фронта противник переходит в контратаки, и если ты забыл общую задачу, попятился или начал метаться, то считай, что петля на твоей шее затягивается сама собой; имей небольшой, но весьма боеспособный и мобильный резерв — резким ударом ошеломляй противника на наиболее угрожаемом участке и снова сам угрожай врагу окружением; твое спокойствие и непреклонное стремление к цели заставят противника думать о тебе со страхом или вовсе деморализуют его — пользуйся этим без промедления, решительно вырывайся на маневренный простор.

Правда, здесь, под Берлином, — возразил себе Бугрин, — вырываться на маневренный простор некуда: вклинились в сплошную массу оборонительных сооружений, а впереди стены города, руины.

Армия действует на главном направлении основной группировки войск фронта. Девять дивизий, усиленных полками и даже бригадами РГК, танками, самоходными установками, специальными частями и подразделениями инженерного обеспечения, плюс дивизионы орудий большой мощности — дивизионы прорыва, не говоря уже о частях и соединениях, предназначенных для поддержки пехоты и танков с воздуха — штурмовая и бомбардировочная авиация. Все это, вместе взятое, ставит в центре руководства командира общевойскового соединения, который обязан управлять этими силами на поле боя так, чтоб ни одна единица не оставалась без внимания и без дела, как фигуры хорошего шахматиста на шахматной доске: пешки, слоны, кони, ферзь и даже малоподвижные ладьи, взаимодействуя между собой, усиливают одна другую и тем обеспечивают прорыв в стан обороняющегося короля. Наблюдая за решениями командиров дивизий, командарм освобождает себя от мелочной опеки над ними, а лишь влияет на развитие обозначившегося успеха и не допускает утраты инициативы.

Разумеется, когда армия ведет боевые действия в глубине сплошной обороны противника и встречает возрастающее сопротивление с опасными контратаками на флангах, возможны серьезные осложнения: войска могут застрять, увязнуть, как большие косяки рыбы в становых сетях. В таком случае командарм должен раньше других почувствовать такую опасность и предотвратить самоувлечение войсковых командиров, занятых решением локальных задач. Предотвратить решительным вмешательством в замыслы командиров и, взяв на себя всю ответственность за непредвиденные потери, за ломку ранее утвержденных планов и схем взаимодействия, сконцентрировать усилия войск на решающем направлении. Пусть это будет сопряжено с непониманием нового замысла — каждый командир дивизии считает, что он ведет бой на самом трудном и самом важном участке! Зато потом, когда обозначится новый успех, все встанет на свое место, придет понимание, возродится инициатива. Где же в этот момент находится командующий армией? Конечно там, где сосредоточиваются усилия для решающего удара. И чтоб командиры дивизий и полков не оглядывались — где командарм, — он обязан находиться именно на том участке, где должен обозначиться успех». В разгар сложной операции, по мнению Бугрина, и командующий войсками армии обязан умело рисковать собой, а не только рисовать стрелы на картах и объявлять волевые распоряжения. В нем издавна уживались солдат и полководец: в первом — храбрость, во втором — мудрость.

И едва успел Бугрин проскочить в долину картофельных посадок и выехать в сосновый бор, что тянется от Одера к окружной берлинской автостраде, как слева застрочили пулеметы.

— Жми на всю! — крикнул он шоферу, пригнувшись.

Благо, в бору еще не рассеялся туман, и фольксштурмовцы плохо владели пулеметами. Им удалось повредить только один скат и радиатор вездехода.

— У них еще сохранилась собачья повадка — кусать убегающих. Жаль, что со мной не было хотя бы взвода автоматчиков, — сказал Бугрин, прийдя на командный пункт действующего на главном направлении корпуса.

5

В полдень, переговариваясь по радио и телефону с командирами частей, ведущих бои на всех участках наступления армии, Бугрин уже спокойно мог давать советы, как и что надо предпринимать, чтобы преодолеть последние перед Берлином рубежи обороны противника. Как бы между делом он сообщил:

— Я вижу Берлин.

Да, ровно в пятнадцать часов четвертого дня наступления Бугрин перенес свой наблюдательный пункт за окружную берлинскую автостраду, и перед ним открылась широкая низина, заполненная густой черной массой дыма, копоти и пыли. Словно хмурые осенние тучи осели в этой долине и, не подчиняясь весеннему солнцу, не ушли отсюда и в полдень. Лишь кое-где на восточных окраинах виднелись белые, подрумяненные с краев пятна. Нет, это не цветущие сады и парки, это свежие очаги пожарищ: фашисты, оставляя юго-восточные окраины города, взрывали военные склады, казармы, мосты и целые кварталы жилых домов.

Гитлеровские генералы, видно, почувствовали, что не спасет их оборона без флангов, и дали приказ разрушить все, что может оказаться под контролем советских войск. Конечно, они знают, что Красная Армия пришла сюда не для того, чтобы разрушать. Но им не жалко народного добра, не жалко Берлина с его памятниками и архитектурными ансамблями. Они сокрушают все, чтоб сказать: вот, смотрите, какие развалины оставили восточные варвары в центре Европы, в столице Германского государства!.. На что другое способны гитлеровские генералы, кроме злобных деяний, если самая совершенная оборона дала трещину. Они безрассудно бросают в бой тысячи и тысячи своих солдат, под страхом смерти заставляют их верить в Гитлера. А военная машина делает уже последние свои обороты — по инерции. Инерция — страшная сила.

Бугрину было известно: везде, на всех участках обороны Берлина — на востоке и севере, на юге и западе, — идут кровопролитные для немецкого народа схватки. Гремит стобалльный ураган сражения.

Что и говорить, оборона Берлина прочна, но и она дала трещину. Эти трещины расклиниваются, и в них устремляются советские батальоны, полки, дивизии…

— Вот ты где, Берлин, вот ты какой! — несколько раз повторил Бугрин, окидывая взглядом часть юго-восточной окраины столицы. Весь город отсюда увидеть невозможно, он раскинулся на сорок пять километров с востока на запад и на тридцать километров с севера на юг.

Раньше Бугрин никогда не бывал в Берлине. Однако расположение улиц, площадей, станций метро, мостов и важнейших учреждений германской столицы он знал не хуже берлинских старожилов.

Доложив командующему фронтом о том, что авангардные части армии, взаимодействуя с танковыми соединениями, пересекли окружную берлинскую автостраду, Бугрин снова припал к стереотрубе.

— Товарищ генерал, к вам опять Корюков и Верба, — доложил адъютант.

— Явились?.. — Бугрин глянул вниз. — Хорошо, теперь можно отдать должное и чайку… Люблю горячий чай — душу греет и дремоту разгоняет! — сказал он громко.

Полк Корюкова должен был вступить в дело завтра. Но Бугрин считал, что обязан поговорить по душам с Корюковым и его заместителем теперь же. Дело в том, что к нему поступили сигналы о довольно странном поведении лейтенанта Василия Корюкова, который якобы скрывает, что был в плену, и выдает себя за бывшего партизана. Бугрин поначалу не хотел верить. Мог ли родной брат Максима Корюкова оказаться таким?.. Нет. Ну, а если побывал в плену — мало ли теперь таких… В конце концов Бугрин решил до конца сражения молчать об этом. Между тем стало известно, что характер Максима Корюкова за последнее время сильно изменился: подавлен и нервничает. Видно, он чувствует в поведении брата что-то неладное. Значит, надо как-то успокоить его…

Чай подали. И вышло так, что член Военного совета и Бугрин, сидя за столом с Корюковым и Вербой, начали вспоминать детство и юность.

Бугрин заговорил:

— Летом мы жили, как говорится, в просторном дворце под голубой крышей, без стен — в поле, на пашне чужого дяди. Нас, братьев, было пятеро. Я средний. Отец имел только одну лошадь, трудно было ему прокормить нас. Вот и жили на чужих харчах, конечно, не задаром. Работали с утра до ночи — с понедельника до воскресенья, а на воскресенье уходили домой. Придем, бывало, и каждому охота на луг. А не в чем: на пятерых была одна сатиновая рубаха с длинными рукавами, — как говорится, с запасом на всех. Самый старший, Иван, был у нас бирюк, нелюдим, на люди его не тянуло, по воскресеньям спал без просыпу. За всю неделю, бывало, отоспится, чтобы на работе не дремать. А мы до полудня спорили, чей черед в сатиновую рубаху наряжаться. Доходило до потасовок. Хоть Геннадий был старше меня на два года, а я всегда оказывался наверху, потому что Геннадий знал железный закон: «лежачих не бьют» — и все норовил лежа от моих кулаков спасаться. Две выгоды от этого получал: первая — от отцовской супони его моя спина прикрывала и вторая — лежачего я не бил. Зато на луг шел я в сатиновой рубахе. Жалостливый был у нас отец — кого сильно бил, того больше после битья жалел…

«Видно, у всех отцы жалостливые», — подумал Максим, слушая Бугрина. И как-то неожиданно для себя сказал:

— Мой отец тоже бывало, побьет, а потом жалеет…

— Так жили мы до двенадцатого года, — продолжал Бугрин, делая вид, что не заметил интереса, с каким его слушал Корюков. — Иван уехал в Питер, за ним потянулся и я… Так один по одному и разбрелись все пятеро братьев в разные стороны.

— Жалко, — заметил Верба.

— Кого жалко?

— Отца, конечно, — ответил за Вербу член Военного совета. — Ну как же сложилась судьба остальных братьев?

— После революции все в люди вышли: старший — капитан океанского парохода, двое младших — машинисты Тульского депо. Только Геннадий все ловчил, хитрил и остался без специальности. Перед войной мы все собрались у отца. Председателем сельсовета был в тот год наш старик. И опять мне же от него попало. «Вот, — говорит, — ты, Василий, в генералы вышел, а Геннадию не помогаешь к делу пристать!» — «Как, — спрашиваю, — помогать-то ему, если он сам мозгом плохо шевелит и мозолей боится: вон какие у него руки. Видать, давно ни лопаты, ни топора не держали». Геннадий вскочил из-за стола и ушел, а отец даже замахнулся на меня. Но не ударил. «Эх, зачем, ты, — говорит, — обижаешь обойденного судьбой человека. Началась война, и наш Геннадий махнул в Ташкент… Вот так — в семье не без урода. Но отец до сих пор печется больше о нем, чем о нас. В каждом письме просит: помоги, помоги Геннадию.

— Кажется, непутевых детей родители больше любят, чем нормальных, — заметил член Военного совета, поглядывая на задумавшегося Максима.

— Пожалуй, так, — согласился Максим.

Рассказ Бугрина расшевелил в нем воспоминания. Одна за другой вставали перед ним картины далекого детства, недавней юности. Сейчас, после рассказа Бугрина, они озарились каким-то новым светом, и он ясно представил, что характер Василия складывался совсем не так, как у него. Если в юности Максим старался подражать отцу, спускался с ним в мокрые шахты, не боялся темных штреков, жадно учился у отца хорошо владеть лопатой, топором, хотел стать сильным и ловким, то Василий сызмальства сторонился тяжелой работы, боялся мозолей, робел перед трудностями, не ходил в шахты — трусил… «В семье не без урода…» К чему были произнесены здесь эти слова?

От внимания Бугрина не ускользнуло, что Максим переменился в лице.

«Расстроился человек, а ему вести полк на штурм Берлина…»

Бугрин сказал:

— А ты что молчишь? Не хочешь рассказывать, как тебе отец припарки делал?

— Нет, товарищ командующий, таить мне от вас нечего. Отец у меня точь-в-точь такой же, как и ваш. У него было только два сына — я и Василий…

И Максим рассказал, как они росли и воспитывались.

— Я делал что потруднее, Василий — что полегче… Потом это неприметно вошло в обычай, — закончил он свой рассказ, глядя в пол.

Бугрин поднялся, прошелся вокруг стола, положил руку на плечо Максиму. Помолчав, сказал:

— Ну-ка, подними глаза… вот так, сталинградец. Мы с тобой до Берлина дошли. — Бугрин взглянул на члена Военного совета, требуя поддержки. — Приказ сегодня ночью получишь. Готовься к выполнению боевой задачи. Да смотри не подведи меня. Ясно?

— Ясно, товарищ командующий.

— Поднимай своих стратегов на ноги, и вперед. И вот что, командир и замполит, друзья мои: мы вам даем штрафную роту. Надеемся, что вы поможете штрафникам искупить свою вину не кровью, как принято говорить, а боевым делом.

— Спасибо за доверие…

— А у нас в мыслях не было тебе не доверять, — сказал член Военного совета.

— Это он сам выдумал, — добавил Бугрин и по-отцовски, любовно посмотрел на Максима.

На душе у Максима стало теплее.

— А теперь скажи, что за проект ты в Москву посылал?

— Проект… Я о нем уже забыл.

— Вот это неправда… На днях мы получили письмо из Москвы и выписку из приказа начальника «Главзолота». Что же ты до сих пор не докладывал нам об этом? Вот за что тебя надо примерно наказать. Смотрите, какой упорный молчун! Там у него серьезнейший проект в дело пошел, а он молчит. Сущее безобразие! Что теперь делать с тобой — решай сам.

— Я уже решил.

— Именно?

— Разрешите подробно доложить об этом после взятия Берлина.

Бугрин снова прошелся вдоль стола, заложив крупные руки за спину, прислушался к взрывам, гремящим в Берлине, и произнес негромко:

— Согласен. Только не позже как на второй день после салюта победы.

— Есть, слушаюсь, не позже как на второй день после салюта победы. Разрешите отбыть в полк?

— Идите и готовьтесь…

 

Глава седьмая

НА ЮГО-ЗАПАДНОЙ ОКРАИНЕ БЕРЛИНА

1

Штаб полка Корюкова остановился невдалеке от Шпрее, в усадьбе шефа берлинского филиала фотокомпании «АГФА». Василий установил это по множеству квитанций и бандеролей в столах и шкафах: сбежавший хозяин дома предусмотрительно оставил ключи на замках комнатных дверей, а шкафы и столы — открытыми. Лишь дверь в подвал была заперта на висячий замок, но ключ висел на гвоздике рядом со скобкой; этим хозяин как бы говорил — не ломай, возьми ключ и открой.

Но Василий не стал возиться с ключом, а взял ломик, с корнем вырвал скобу вместе с замком: пусть все видят, как он презирает фашистов и готов мстить им на каждом шагу.

В подвале разместились отделы штаба, а верхние комнаты Василий «забронировал» для командира полка, начальника штаба и замполита. В комнату командира полка он поставил широкую кровать с пышной постелью: две большие подушки, пуховая перина, роскошное покрывало. Мягко, пышно, красиво. Самому бы понежиться в такой постели, да нет, сначала надо угодить брату, раз уж так получается.

Вскоре на хорошо сервированном столе выросли пирамиды бутылок с различными винами: Василий отыскал винный погребок и взял их оттуда — на первый случай в меру. Ключ он спрятал у себя, иначе писаря растаскают все до последней бутылки, ничего не оставив командиру полка про запас.

«Выпьет, закусит и, может, разговорится, — соображал Василий. — Угрюм Бурчеев (так он называл Максима в юности). Каким был, таким и остался — весь в отца: молчаливый, холодный как рыба. Красноперый таймень…»

После начала наступления Василий пережил полосу мучительнейших колебаний. Что делать дальше? Он понимал, что если сознается перед Максимом хотя бы в том, что был в плену, то все равно сочувствия не вызовет. Надо быть последним глупцом, чтобы сунуться к нему в такое время.

Между тем тучи сгустились. В полку появился Отто Россбах, с которым Василию приходилось встречаться в Берлине, на заводе «Сименс», еще летом сорок четвертого года. Через Россбаха Василий получал приемники для штаба армии Власова. А теперь этот немец попался разведчикам полка. Недавно, перед самым наступлением, разведчики привели его в тылы полка с распоряжением Вербы: «Принять на довольствие как перебежчика…»

Отто Россбах сделал вид, что не узнал Василия. «Но рано или поздно выдаст, — подумал Василий. — Поэтому надо опередить его или посадить на нож… Однако не так-то легко это сделать: Россбах, видно, чувствует нависшую над ним опасность и все время крутится среди солдат, учит их немецкому языку, спит с ними, как свой, и разведчики оберегают его».

Скрипнула калитка. Василий к окну: не Максим ли? Нет. А пора бы ему появиться в штабе. Где-то бродит — по отрядам или на НП. И Вербы нет. Верба в политотделе.

Над крышей дома со свистом пролетел снаряд. Василий вобрал голову в плечи: от такого шального снаряда, от глупого осколка можно на всю жизнь остаться калекой или погибнуть.

По асфальтированной дорожке усадьбы кто-то громко затопал. Шли двое. Походка идущего впереди была знакомая.

— Наконец-то…

Василий распахнул окно. Нет, это ординарец Мишка. Вот обезьяна, даже походку перенял у Максима и топает, как богатырь. С ним санитарка Кольцова.

Увидев в руках Миши два котелка с дымящим супом и кашей, Василий спросил:

— Вы кому несете обед?

— Командиру полка.

— Где он?

— Там, на НП.

— Поднимитесь сюда, ко мне, посмотрите, как я ему комнату оборудовал.

Миша и Надя поднялись на второй этаж.

— Вот смотрите. Хорошо? Это я для отдыха командиру полка оборудовал. Зовите его сюда. Тут я еще кое-что приготовил, чтобы раздразнить аппетит. — Василий кивнул на бутылки с винами.

— Столько бутылок для одного командира?

— Почему для одного? Командиры полков всегда обедают с друзьями. Сюда посадим замполита, сюда — начальника штаба, сюда — нового парторга. Ну а мы скромненько за этот вот столик, в уголок. Тут уютно. Хорошо?

— Хорошо-то хорошо, но едва ли он придет сюда, — сказал Миша.

— Почему?

— Некогда ему сейчас.

— Слушай-ка ты, ординарец, и ты, санитарка. Для вас забота об отдыхе и здоровье командира полка — служебное дело. А мне он родной брат. Разумеете?

— Разумею, — ответил Миша.

— Вот и действуй как надо.

— Ладно, скажу.

Хрустнув пальцами, Василий уже просительным тоном сказал Мише:

— Послушай, Миша… Расскажи Максиму, как я тут для него постарался. Понимаешь, все своими руками сделал, от души. Отдохнуть ему надо по-человечески. Расскажешь?

— Ладно, расскажем, — ответила Надя, потому что Миша от обиды не мог выговорить ни слова: он ли не заботится о командире?

И они ушли: Миша — на НП, Надя — к санитарной повозке.

2

Возвращаясь из политотдела дивизии, Верба заглянул в тыловые подразделения полка. Полк готовился к штурму Берлина, и слово политработника, обращенное к тем, кто будет обеспечивать участников штурма боеприпасами и продуктами питания, сейчас здесь так же необходимо, как порох для заряда. Ведь в условиях уличного боя обеспечение мелких штурмовых групп патронами, гранатами и питанием потребует от повозочных и поваров решительности: кухню и повозку с боеприпасами в канаве не укроешь, они должны находиться там, где идет бой — в центре расположения штурмового отряда. И с таким запасом, чтобы на случай, если отряд окажется отрезанным от главных сил (а в городском бою это бывает нередко), люди были обеспечены на несколько суток.

Верба спокойно беседовал с поварами, а начпроду полка не сиделось. Каждую минуту он вскакивал и глядел в сторону кухни первого штурмового отряда. Там обер-ефрейтор Отто Россбах.

— Замучил меня этот Антоха, товарищ подполковник, — пожаловался начпрод, — лезет и лезет туда, где ему не положено быть. Никак не могу от него избавиться. Подслушивать любит, научился понимать русский язык, и теперь каждое слово от него прячь. Вон, видите, уже ухо навострил. Рвется к вам на беседу.

— Хорошо, зови его сюда, побеседуем.

— Дом у него тут близко, отпрашиваться будет, — предупредил начпрод.

— А что же? Если хочет, отпустим, — неожиданно для начпрода ответил Верба.

— Эй, Антоха, давай сюда! — позвал обер-ефрейтора кто-то из поваров.

— Есть, давай сюда.

Разведчик Туров прозвал Отто Россбаха Антохой, и это прозвище пристало к нему. Высокий, костистый, нос тесаком, руки длинные, седой, — одним словом, Антоха. На сторону русских он перешел еще в дни наступления советских войск к Одеру. Точнее сказать, не перешел, а вышел на дорогу, по которой стремительно мчались советские полки к Берлину, бросил оружие и сдался в плен. Более короткого пути к родному дому он не видел, так как оказался, по существу, в окружении. Отто Россбах не стал переодеваться в гражданское, не царапал себе руки до крови, не мазал щеки и нос угольной пылью, чтобы выдать себя за рабочего, а вышел на дорогу с поднятыми руками.

В те дни начальник разведки полка капитан Лисицын подыскивал среди пленных солдата, который хорошо бы знал Берлин. Он собирался держать такого солдата в тайне от начальства до поры до времени. Так это делали разведчики и других полков, скрывая у себя по одному — по два солдата: это были как бы запасные «языки» на всякий случай.

Лисицыну Отто Россбах понравился — житель Берлина, он хорошо знал столицу. И, считая его добровольно перешедшим на нашу сторону, оставил в разведвзводе. Однако позже выяснилось, что выбор Лисицына неудачен. Отто Россбах назвал себя обер-мастером берлинского радиозавода «Сименс», то есть старшим рабочим. Но у этого рабочего помимо роскошной квартиры в центре города оказались еще дача, пивная и питомник декоративных растений, который давал ему ежегодно до десяти тысяч марок дохода. До прихода Гитлера к власти Россбах имел сильное влияние на профсоюзную организацию завода и на жителей дачного района. В свое время он активно собирал голоса против Тельмана. Каждое лето держал по шести батраков.

Узнав об этом от самого Россбаха, Лисицын схватился за голову — кого взял?! — и немедленно явился к замполиту с повинной.

— Как быть? Отправить Антоху в лагерь военнопленных просто невозможно. Поздно.

Верба, подумав, ответил:

— Рискнем, оставим его в полку возле кухни. Сбежит — черт с ним, не сбежит — пусть питается, наш хлеб брюхом не перетаскаешь.

Пока Россбах жил у разведчиков, солдаты обращались с ним запросто, делились табаком, лишней парой белья и даже водкой. Россбах ждал, что его возьмут в работу большевистские комиссары, пропагандисты, но они будто не замечали его и, как казалось Россбаху, недооценивали скрытых в нем способностей, опыта в политической борьбе.

На исходе второго месяца Отто Россбах почувствовал, что его багаж для упорной идейной борьбы с коммунистами слишком слаб, ибо простые русские солдаты понимают события куда шире, чем он. Помогая солдатам заучивать и правильно произносить фразы на немецком языке и учась у них понимать политику войны по-советски, он день ото дня все сильнее стал ощущать потребность в откровенном разговоре с руководителем политической работы в полку.

И вот что он сказал при первой беседе с Вербой:

— Ваши солдаты погубят вас.

— Не подозревал.

— Когда у них в руках оказывается велосипед, они делаются наивны, как дети: катаются на двухколесной машине с чисто мальчишеским восторгом. Но когда они заговаривают о политике — я не выдерживаю и часовой полемики с ними. Моя голова трещит. Вы слишком много доверяете им. Все они готовятся стать комиссарами, забывая, что они солдаты. Вам угрожает опасность остаться не у дел. Среди солдат есть много таких, которые способны занять ваш пост сегодня же.

— Последнего я не боюсь. Спасибо за лестный отзыв о работе наших армейских политработников.

— Вы радуетесь тому, что я сказал? — удивился Отто Россбах.

— Радуюсь.

— Значит, вы меня не поняли. Разрешите, я расскажу вам мою трагедию. Тогда вы поймете меня правильно.

— Слушаю.

— Пятнадцать лет воспитывал я своего сына, воспитывал, как отец, как человек, реально понимающий жизнь, как хозяин своего достояния. Я приносил сыну книги, выписывал для него газеты и журналы, передавал ему все свои знания и опыт. И однажды — это было летом тысяча девятьсот сорок четвертого года — я не отпустил его на районное собрание гитлеровского союза молодежи. На другой день сын сказал об этом своему руководителю, и через три дня я был мобилизован на Восточный фронт. В пятьдесят лет быть солдатом — ужасно. За эти девять месяцев я постарел на двадцать лет… Вот что сделал мой сын, которому я отдавал все свои знания и любовь. Надеюсь, теперь вы поняли меня?

— Понял: сын отцу — враг, — сказал Верба. — Но отец и теперь не понял того, о чем говорили ему русские солдаты. Советую вам глубже вдуматься а их речи, тогда мы с вами побеседуем обстоятельно.

Отто Россбах потер костистым кулаком свой продолговатый лоб и ушел думать.

Дня через четыре, уже перед тем как было решено перевести его от разведчиков в тылы полка, он снова пришел к Вербе и сказал:

— Я все обдумал, господин комиссар. Вы правы — Гитлер отобрал у нас сыновей для войны и сделал их врагами отцов.

— Но, как мне кажется, Отто Россбах в свое время тоже не был противником войны, — заметил Верба, — и радовался военным успехам Гитлера, когда война шла на чужой земле. Надо быть до конца последовательным.

— Да я был против несправедливого Версаля, — сознался Россбах. — Вы, политики, должны понять, что значит для немцев сало, масло, мясо… Все это появилось на кухне после того, как была ликвидирована версальская несправедливость. Гитлер — большой стратег. Он хорошо знает психологию немцев: идеи идут через желудок. Он накормил Германию и поднял дух национальной гордости.

— Значит, принцип «не падай духом, а падай брюхом» Гитлер использовал для войны. Однако, как мне известно, немцы еще не голодают, а их дух пал. Как же так получается?

— Германию постигло несчастье на Восточном фронте, — ответил Россбах. — Гитлер просчитался, Россия оказалась сильнее, чем он предполагал.

— Вот это уже откровенно сказано, — проговорил Верба. — Советский Союз помешал гитлеровской Германии командовать всем миром.

— Вы не так поняли меня, господин комиссар. Гитлер пришел к власти и убрал всех, кто ему мешал. Он стал диктатором, и никто не посмел сказать ему: «Стоп».

— В этом виноваты в первую очередь те, кто голосовал против немецких коммунистов, кто жульнической политикой расколол движение рабочего класса Германии, — с возмущением напомнил Верба.

Отто Россбах замялся и невнятно промычал:

— Мы говорили о моем сыне. Мне трудно с вами обсуждать сложные политические проблемы. Извините, но я не понимаю вас.

— Невыгодно, потому и не понимаете, — резко сказал Верба. — Идите и еще раз подумайте как следует.

Россбах был согласен думать и оставаться в полку до конца войны — здесь его жизнь была в безопасности, ему никто не угрожал ни расстрелом, ни ссылкой в Сибирь, хотя каждый день он вращался среди сибиряков.

Но вот случилось так, что он лицом к лицу столкнулся с лейтенантом Василием Корюковым. Его удивленный взгляд и вздернутая бровь над правым глазом запомнились Россбаху еще с лета сорок четвертого года. С этого дня Россбах лишился сна и отказался от размышлений на политические темы. Надо было спасать жизнь. «Лейтенант служил в РОА у генерала Власова. Он пойдет на все, чтоб об этом никто здесь не узнал, — так рассуждал Россбах. — Молчать нельзя и говорить опасно: тот же комиссар Верба увидит в этом клевету на родного брата командира полка. А клеветников русские расстреливают. Так и так — смерть…»

Выход был найден. Ничего не говоря Вербе и стараясь не встречаться с Корюковым, Отто Россбах старался все время находиться среди солдат, многие из которых стали его друзьями. Расчет его был прост: ни лейтенант Корюков, ни кто-либо другой не посмеют убить немецкого перебежчика на глазах своих солдат.

А теперь Россбаху стало известно, что район, в котором находилась его дача и сад, занят русскими танками и что там устанавливаются такие же порядки, как во всех районах, занятых советскими войсками. У него появилось неукротимое желание навестить свою семью.

— Ну вот, Антоха, можешь идти домой, — сказал кто-то из поваров, раньше чем Отто Россбах успел вытянуться перед Вербой.

— Это верно, господин комиссар?

— Верно. Можете идти.

— И никаких условий?

— Безусловно никаких.

Еще не веря тому, что его отпустили домой, Россбах долго стоял на месте и смотрел на русских солдат. На глазах у него выступили слезы. Солдаты дружески подмигивали ему, замахали руками:

— Счастливого пути!

Шагал Россбах широко, размашисто и все время оглядывался. На развилке двух больших дорог у регулировочного пункта его остановила девушка-регулировщица:

— Предъявите документы.

— Я перебежчик. Вот пропуск. Иду домой… — Россбах назвал свой район.

Возле девушки стоял офицер в танкистском шлеме, с мотоциклом. Хлопнув Россбаха по плечу, офицер сказал:

— Свой человек. Садись, по пути подброшу.

И едва Россбах успел влезть в коляску, как мотоцикл стремительно понесся вперед. Замелькали перед глазами знакомые с детства урочища, сады, леса, каменные заборы богатых усадеб, пригородные станции. Голова кружилась от быстрых и неожиданных поворотов — все сливалось в один сплошной поток.

Показались корпуса восточной окраины разрушенного американскими бомбардировщиками Карлхорса. «Здесь бы остановиться, и направо, дачной дорогой — к усадьбе. До нее километра три, можно пешком пройти, подумать о судьбах Германии». Он был уверен, что соседи, как и прежде, будут непременно спрашивать его об этом.

Неожиданно мотоцикл повернул направо. В голову Россбаха закралась тревожная мысль: «А не подослан ли этот танкист Корюковым? Отвезет подальше и убьет».

Судорожно схватившись одной рукой за руку танкиста, другой за руль, он спросил:

— Вы куда?

— Не бойся, камрад, не собьюсь, еду правильно, — ответил танкист и назвал тот самый пригородный район, в котором жил Россбах.

— Да-да. Все прямо… — Он похлопал танкиста по плечу, вспомнив, что на регулировочном пункте сам указал расположение своего дома.

И снова засвистел в ушах встречный ветер, донося запах родных мест. Вот уже угол собственной усадьбы Россбаха, лесопитомник, еще триста метров — и родной дом.

Танкист сбавил скорость.

Справа, невдалеке от дома пивовара Митке, дымилась походная русская кухня. Вдоль забора выстроились детишки, женщины, старики. Все с мисками и котелками.

Танкист на малой скорости проехал мимо них и снова нажал на газ. «Нет, он не знает, где мой дом», — с облегчением отметил про себя Россбах и неожиданно крикнул:

— Стоп!

Мотоцикл остановился против калитки.

— Вы живете здесь? — спросил танкист.

— Да.

— Ну что же, счастливой встречи с родными. Будем знакомы: помощник коменданта вашего района капитан Петров. Если потребуется какая-нибудь помощь, заходите прямо ко мне. До свидания. — Танкист взял под козырек и, нажав газ, умчался дальше.

— До свидания! — радостно крикнул ему вслед Россбах.

Оглянувшись, он заметил, что за ним следят люди. В калитке, оцепенев от неожиданности, стояли родные: жена, мать, дочь, дворник. Только сына и отца не было среди них.

— Отто, мы видели, как тебя приветствовал русский гауптман, — послышался за спиной голос пивовара Митке. — Поздравляю. Ты мудрый человек. Я всегда верил в тебя. Скажи: русские — честные люди?

— Неужели это ты, Отто? — не веря своим глазам, воскликнула жена Россбаха и кинулась к нему: — Ох, Отто, Отто, в доме большое горе! Не входи туда.

Но Россбах вошел. Окна были завешены, пахло паленым, во всех комнатах царил хаос, под ноги попадались толовые шашки: кто-то готовился взорвать дом. В столовой лежал уже почерневший труп Оскара, старшего брата Россбаха, сотрудника департамента информации.

— Он не успел уехать, русские танки вернули его с переезда, — проговорила дочь, — он хотел взорвать дом, но мы не дали. Он всех нас обозвал предателями. Сказал, что мы не понимаем, какая трагедия потрясла Германию, и застрелился…

Отто Россбах молчал. У него побледнели мочки ушей.

— От Эриха что-нибудь есть? — наконец спросил он о сыне.

— Эрих в Берлине, — ответила дочь.

— И старик там же?

— Нет, дедушка в подвале… — И она заплакала.

Россбах спустился в подвал. Здесь еще оставался запах продуктов: мясные консервы, сушеная рыба, стеклянные банки с ягодами и маринованными фруктами, кульки кофе, ящики макарон. А посреди подвала под балкой висел отец. Он вытянул носки, будто стараясь нащупать опору.

Кто же вышиб из-под ног отца эту опору? Конечно, Оскар. Это его рук дело… Вот о какой трагедии он говорил перед смертью. Да, это трагедия. Шок.

— Трагедия, шок, трагедия, шок… — повторял шепотом Россбах.

Сюда донеслись голоса людей, собравшихся перед домом.

На лестнице Россбаха встретил его бывший батрак, косолапый Вольф. Еще до войны с Россией Россбах подозревал его в сочувствии коммунистам. Сейчас Вольф вошел в дом и заговорил с Россбахом так, будто между ними никогда не было разногласий. Россбах догадался: Вольф теперь смотрит на него как на человека, который сознательно перешел на сторону Советской Армии и, стало быть, примирился с коммунистической доктриной.

— Выйди, Отто, на улицу и расскажи людям правду о Красной Армии, — требовательно попросил Вольф.

Россбах поднял отяжелевшую голову, невидящим взглядом посмотрел на потолок и направился к выходу.

Перед домом собралось много людей. В сгущавшейся темноте Россбах распознал лица соседей. Они так же, как и Россбах, еще не успели прийти в себя.

Лишь беззаботный пивовар Митке повторял все тот же вопрос:

— Русские люди — честные?.. Я угощал советских солдат и офицеров пивом. Они здорово платят. В долг не требуют, только за наличные. Не изменят ли они теперь политику?

Отто Россбах посмотрел на него косо. Вот наивный человек. И неторопливо ответил:

— Не изменят. Политика у них всегда одна…

3

В ожидании Максима Василий между делом спустился в подвал к писарям штаба, которые считали его своим другом. От них он узнал, что Верба отправил Россбаха домой.

— Непонятно, что за причина, — проговорил один из писарей.

— Не знаю. Замполиту видней, — с деланным спокойствием сказал Василий. Чувствуя, что бледность заливает его лицо, он пожаловался на головную боль. Ему в самом деле стало душно. В этих «друзьях» он теперь не нуждался. Они мешали ему хладнокровно оценить случившееся.

Не задерживаясь больше у писарей, поднялся в комнату, приготовленную для Максима. Здесь, в одиночестве, он чувствовал себя собранней и сильней. Мысли его работали лихорадочно. «Почему Верба так неожиданно отправил Россбаха домой? Допустим, Россбах выдал меня замполиту, и замполит поверил. Теперь начнутся допросы. Как и чем доказать, что это клевета?.. Верба поверил… Эти комиссары теперь, кажется, готовы больше поверить немцам-перебежчикам, чем русскому человеку. Неужели и Максим поверит? Да, может быть, уже поверил. Поэтому и не идет. Того и гляди, пришлет автоматчиков или явится самолично со следователем, начнет выпытывать, пустит в ход свои чугунные кулаки. Искалечит. А отцу напишет — не стерпел, своей рукой расправился с родным братом, как с изменником Родины… Патриот с верблюжьим сердцем!.. А отец? Пожалеет младшего сына и осудит старшего? Если бы отец был здесь! Да нет, отец еще круче… Что мне делать? Что?»

И Василий вдруг представил себе с необычайной ясностью, как стоит пред судом военного трибунала. Вот его ведут на виселицу. Вот уже захлестнулась на шее петля, и сначала потемнело, потом позеленело в глазах. Почему позеленело? Это сосновые ветки качаются перед окном. Но почему он чувствует боль под затылком? Почему воротник гимнастерки прикипел к шее, как раскаленный железный обруч, и жжет, смертельно жжет кожу?

Василий ощупал шею, расстегнул воротник, посмотрел на ладони — не в крови ли они? Что за помрачение? Кожа на шее не повреждена, ладони чистые. «Нет, не так я уж глуп, чтобы покорно совать свою голову в петлю. У них пока нет прямых доказательств. Что значат слова какого-то подвернувшегося немца? Все это так. Но сидеть и ждать полного разоблачения — верх безумия. Самый опасный в полку следователь — Максим. Надо бежать из полка… Но куда? Скрываться среди немцев здесь, в Восточной Германии, опасно — предадут проклятые педанты. Появится приказ — доносить о всех подозрительных лицах в комендатуру, и они лоб разобьют, но выполнят каждый пункт до последней буквы…

Прорваться к Власову… Но где он теперь? Видно, на запад держит путь, он заблаговременно запасался картами горных районов Италии, Испании, посылал туда своих квартирьеров еще в прошлом году, налаживая связь с агентами английской и американской разведок. Конечно, после взятия Берлина советское командование прикажет найти Власова во что бы то ни стало. Власова могут выдать советскому командованию союзные войска — англичане и американцы… Да и не прорвешься сейчас к нему: кругом масса войск, можно погибнуть от случайной пули… Зачем преждевременно рисковать жизнью?… Пусть ведут следствие, собирают факты, а тем временем можно найти верный ход и спастись».

Василий распахнул окно. Увидев, что вдоль улицы идет небольшая группа пленных, он криво усмехнулся: «Кто их ведет? Ленька Прудников. Ведет пленных, и автомат за плечами. Они что-то говорят ему, он улыбается… Политик сопливый… Куда он ведет их? К санитарной повозке. Ах, вот в чем дело. Надька их там ждет. Есть такой приказ о медицинском обслуживании пленных. Ну ладно, пусть побольше соберется зевак, в я покажу, как их надо обслуживать… Пусть по всему полку пойдет молва — Василий Корюков не забыл партизанские замашки, расправляется с фашистами по законам народных мстителей: что есть под рукой, тем и бьет… Это заставит замполита задуматься, он усомнится — правду ли ему сказал Россбах».

— Прудников, откуда эти? — спросил выбежавший комендант штаба.

— Не знаю. Капитан Лисицын их где-то взял.

— Куда ведешь их?

— Приказано в политотдел. Они вроде добровольно к нам перешли…

— Ну-ну, веди, веди…

Эти семеро немецких солдат были уже из Берлинского гарнизона. Им было приказано взорвать казармы в пригородном районе Обер-Шеневейде и отступить на новый оборонительный рубеж до прихода советских танков и пехоты. Но солдаты не взорвали казармы и остались, чтобы сдаться в плен. Шестеро из них назвали себя коммунистами. Начальник разведки полка Лисицын, поговорив с пленными, решил направить их в политотдел дивизии. Он предупредил Леонида:

— Не забывай, это будущая Германия…

О судьбе германского государства, о немецком народе много говорили докладчики, лекторы. Помнил Леня и наказ отца: «Попадешь в Германию — простых, невооруженных людей пальцем не смей трогать».

Он немало думал об этом, да и нельзя было не думать, потому что о послевоенной Германии говорили и солдаты и командиры. Но Лене трудно было представить, как и каким путем пойдет Германия. Ведь немецкие солдаты ненавидят коммунистов и верят Гитлеру. Верят, как до сих пор казалось Лене, все солдаты до одного, потому что они сдаются в плен только с разряженным оружием и в тех случаях, когда уже некуда деваться…

Сегодня он в первый раз встретил немецких солдат, веривших коммунистам. Они не захотели сражаться за Гитлера. Эти солдаты рассказали ему, как нелегко перейти на нашу сторону: среди солдат много тайных агентов гестапо, нельзя довериться даже родному брату; за спиной дежурные пулеметы; перед окопами провода секретной сигнализации и мины; в бою достаточно прекратить огонь против русских, не говоря уже о попытке сдаться в плен, как затылок продырявит пуля…

Солдаты жаловались на русскую артиллерию, она ведет по немецким траншеям такой бешеный огонь, что нельзя поднять голову. Адский огонь… Это-то и вызвало улыбку на лице Лени, когда Василий смотрел на него из окна.

— Немецкому солдату трудно, очень трудно встать вот так, — подняв руки, показал Лене пожилой немец в погонах унтер-офицера.

— Понимаю. Но ты все-таки молодец, — похвалил Леня немца, хлопнув его по плечу. — Вот сейчас в политотделе расскажешь, только сначала надо сюда зайти, к санитарам. Медицина, понимаешь?

— Да, да, медицина, гут, гут…

В эту минуту к немецким солдатам у санитарной повозки подошел Василий, злобно посмотрел в лицо каждому, ощупал их мундиры — нет ли скрытого оружия. Солдаты в недоумении торопливо расстегивали ремни, распахивали мундиры.

У пожилого пленного Василий нашел во внутреннем кармане маленький флакончик.

— Что это?

— Это есть… медицина, валидол… камрад…

— Какой я тебе камрад?! Медицина! Вот тебе валидол. — И Василий со всего размаху ударил унтер-офицера по лицу.

— Камрад…

— А, ты еще хочешь..

Василий нагнулся и поднял с земли кирпич. Унтер-офицер, как стоял, так и продолжал стоять, вытянув руки по швам. Его попытался прикрыть собой высокий молодой солдат, стоявший рядом, но и этого Василий не пощадил. Он с яростью ударил его кирпичом по голове, и молодой солдат упал.

К Василию подскочил Леня:

— Кого ты, гад, бьешь?!

— Кто гад?

— Они же добровольно перешли на нашу сторону.

— Знаем мы таких!..

— Прекрати… — И Леня сильно оттолкнул Василия. Выронив кирпич, Василий отлетел в сторону, ударился затылком о каменный забор.

— А, вот ты какой!.. Ну, еще посмотрим, кто прав…

Покачиваясь, Василий ушел в штаб, затем поднялся в комнату командира полка. В затылке он чувствовал боль. Кажется, он не на шутку разгорячился. Чтобы как-то успокоить себя, Василий выпил бутылку крепкого вина, завалился в пыльных сапогах на кровать и застонал. Он ждал, что кто-нибудь из писарей прибежит на его стон, вызовет врача и… в госпиталь.

4

Сидя под сосной у раскладного столика, Миша поглядывал наверх. Там, на чердаке пустого здания, во всю крышу которого был намалеван белый крест — знак авиаторам: «Госпиталь — не бомбить», — командир полка устроил себе наблюдательный пункт. Вокруг здания — спортивные площадки, беговые дорожки, гимнастические городки, невдалеке водная станция. Недавно тут, по всему видно, было шумно, весело, а сейчас — безлюдно.

Уже весна, тепло. Еще засветло Миша заметил, что траве здесь не рост, а одно мучение: вся земля под каменными плитами, бетоном, асфальтом, а полянки покрылись толстым слоем кирпичной пыли, сажи, гари от берлинских пожаров и разрушений. И лишь кое-где травинки своими острыми штычками пробивались к свету, травинка за травинкой. Несколько часов назад Миша подмел затвердевшую пыль вокруг сосны, и сейчас ему кажется, что земля вспыхнула нежным цветом зелени. Так и есть. Появились зеленеющие пятна. Хоть перебирайся отсюда на новое место, чтоб не топтать их.

Наконец пришел Верба и позвал командира полка обедать.

— Иду, иду! — отозвался Корюков.

— Может, сбегать подогреть? — спросил Миша, когда Максим спустился с чердака.

— Не надо. Остыло?.. Добро.

«В душе командира полка сейчас жаркий огонь. Холодной бы окрошки ему, а где возьмешь?» — пожалел Миша.

— Начальник дивизионного клуба устраивает для нашего полка концерт, — сказал Верба, садясь рядом с Максимом за стол.

— Хороший?

— Говорят, из двух отделений. Первое — сценки из оперетт, второе — ансамбль «Рябинка». Ансамбль очень хвалят… девичий танцевальный коллектив…

— Сценки эти и есть сценки, а на девушек смотреть некогда. Скоро к нам прибудет целая рота артистов. Говорят, не артисты, а смех и горе…

— Если ты о штрафниках говоришь, то они уже прибыли… Ничего особенного. Я только что беседовал с ними. Люди как люди, немножко странные, один прострелил другому лодыжку, кажется, нечаянно, и тот, что пострадал, прыгает на одной ноге и смеется: спасибо, дескать, тебе, друг, помог кровью искупить вину. Теперь в госпиталь, а там конец войны… Вот таким концертом они меня встретили. Потом подходит ко мне другой — плечи в размах моих рук, грудь открыта, тельняшка под гимнастеркой. «Морская капелька». Его так и зовут — Капелька. Познакомимся, говорит, комиссар. И так сжал мою ладонь, что я чуть не присел. Это у него такая тактика — сажать к своим ногам начальников. Силен парень, из одесских биндюжников. В молодости приходилось мне встречаться с ними. Не вытерпел первого рукопожатия — заставит на четвереньках ходить. На этот раз я вытерпел и спрашиваю: за что в штрафную попал? За ошибку, отвечает. За какую? Машину увел, а номер хозяйский сменить забыл… Вижу, рисуется он передо мной, но пока молчу. Жду, что будет дальше. А теперь, говорит, прибыл к вам, в штурмовой полк, кровью вину искупать. Я отвечаю: не обязательно кровью, лучше делом. Как не обязательно, возражает он, позавчера пять раз в атаку ходили, шестьдесят из ста тридцати отчислили в могилевскую, кого в госпиталь, а вот нам не повезло. Не царапнула пуля — оставайся в штрафной…

— Неужели это действительно так? — возмутился Корюков.

— Не совсем так, но доля правды в этом есть.

— А ротный?

— Ротный молчит. Видно, Капелька поставил его на колени, к своим ногам.

— Значит, в этой роте все такие?

— Не все, но и Капелька не исключение.

— Надо сходить посмотреть.

— Одному вам ничего там не сделать. Попозже сходим вместе. Я послал в штрафную роту по десять человек из каждого отряда. Пускай познакомятся, приглядятся друг к другу, расскажут о тактике штурмовых отрядов. Тогда будет видно.

— Пожалуй, ты прав, Борис Петрович. Незачем нам этих людей бросать в бой такой кучей… По отрядам, по мелким группам надо их распределить.

— Погоди, не торопись. Есть инструкция, — с иронией заметил Верба.

— Значит, строго по инструкции хочешь погубить людей в городском бою?

— Страсть как хочу!.. Давай сначала разберемся в этой каше, подумаем, посмотрим…

К столу подошел начальник разведки полка капитан Лисицын.

— Что скажете? — спросил Корюков.

— Мост взорван, — доложил Лисицын.

— Знаю.

— Все лодки немцы угнали на свой берег. Даже дрянного корыта не оставили. И все проделали с чисто немецкой аккуратностью.

— А что говорят жители?

— Жители? Тут не встретишь ни одной живой души. Мертвый район. Убрались отсюда с такой же немецкой аккуратностью.

— Какая температура воды? — спросил Корюков. Он не верил, что Лисицын догадался захватить термометр. И ошибся.

— В верхнем слое шесть градусов, — без запинки ответил Лисицын, — на глубине — четыре, у берегов в грунтовой воде тоже четыре градуса.

— Холода?

— Тепла. В пресной воде четырех градусов холода не бывает.

— Но при четырех градусах не очень-то приятно в воде. Можно ли твоих разведчиков послать вплавь за лодками? Как бы не стянуло им ноги судорогой — и ко дну.

Сказав это, Максим зябко поежился, спрятал ладони под мышки.

— Боюсь я воды, — сознался он, — плаваю как утюг и трушу перед водой.

— Это вы шутите, товарищ командир.

Трудно было поверить, чтобы такой человек, как Максим Корюков, боялся воды и не умел плавать.

— Нет, говорю всерьез… Ну как с разведчиками?

— Попробуем…

— Пробовать недосуг. Если все хорошо взвесил, обдумал, то действуй, и чтобы к двум часам ночи на этой стороне было минимум полсотни лодок… Ступай в первый отряд, подбери себе на усиление хороших бойких ребят из комсомольцев… человек десять.

— Есть, слушаюсь. — Лисицын козырнул и ушел.

Капитан Лисицын прибыл в полк в тысяча девятьсот сорок первом году. Был он аспирантом Томского университета по кафедре новой истории. Война помешала ему стать ученым. Он был еще молод — двадцать восемь лет. Корюков знал Лисицына с первого дня формирования полка, а Верба — со дня своего прихода в полк. Лисицын был умный и смелый разведчик. Северный Донец, Днепр, Вислу он пересек в числе первых разведчиков армии, а через Одер успел проскочить по тронувшемуся льду с целым взводом автоматчиков. Можно было положиться на него и на Шпрее.

Миша, разливая по кружкам чай, сказал:

— Товарищ майор, вам в штабе комната для отдыха приготовлена.

— Какая комната?

— Лейтенант… Василий… — Миша запнулся: Верба незаметно дернул его за полу гимнастерка: дескать, молчи, о Василии ни слова.

— Что лейтенант Василий? — быстро спросил Максим.

— Он… велел сказать, что ждет вас там, в той комнате. Все, говорит, своими руками подготовил.

— Ладно, будет время, зайду…

Миша отошел в сторону, недоумевая, почему замполит дернул его за полу. «Побоялся, что я скажу, что Василий бил немецкого унтер-офицера и молодого солдата? Так об этом командир полка и без меня узнает. Странно…»

В воздухе засвистели мины. Одна разорвалась на крыше дома со знаком: «Госпиталь — не бомбить». Фашистские минометчики били по этому участку из Берлина.

Когда налет кончился, Максим сказал:

— Может быть, Борис Петрович, сходим все-таки в штрафную работу? Хочется мне посмотреть на этого Капельку.

Ему по-мальчишески не терпелось испытать, поставит его Капелька на колени или будет сам посрамлен.

В юности Максим азартно схватывался с приисковыми парнями на силу, выносливость и ловкость. Сейчас этот азарт проснулся в нем. И с такой силой, что ему уже стало казаться — от результатов встречи с Капелькой зависит, как пойдет рота в бой.

— Что ж, пойдем, — согласился Верба.

Как и следовало ожидать, агитаторы, посланные Вербой в штрафную роту, были встречены штрафниками по-разному: один прикинулся эпилептиком, другой проколол себе щеку иголкой, чтобы показать свою нечувствительность к боли, третий принялся жевать лезвия безопасных бритв…

Но этот спектакль длился недолго. Ветераны полка — коммунисты-гвардейцы, участники сражений в Сталинграде, на Днепре, на Висле, на Одере, перед которыми штрафники, играющие в героев, выглядели жалкими шутами, сумели завладеть вниманием роты.

Когда Корюков и Верба подошли к воротам гаража, отведенного для штрафной роты, перед ними открылась такая картина: под лучами фар оставленных здесь немецких машин штрафники сидели группами и слушали гвардейцев: поясняя основы тактики уличного боя, гвардейцы не могли обойтись без схем и, кто как умел, чертили их на полу, на стенах…

— Вот каких агитаторов ты сюда послал! — сказал Корюков, остановившись в воротах гаража.

— Больше некого, товарищ командир полка, — признался Верба.

Из гаража выбежал Леня Прудников.

— А ты что здесь делаешь? — остановил его Корюков.

Леня переглянулся с Вербой и ответил:

— Сейчас, товарищ майор, бегу в отряд. Приходил предупредить парторга, что я иду с капитаном Лисицыным. И вот какое дело, товарищ майор, есть тут один — Синичкин его фамилия. У него двое детей. Его еще на Висле в штрафную отправили…

— Почему же он так долго в штрафной?

— Он шофер. Говорит, три с половиной месяца возил на машине хозяйство роты, и это не засчитали. Ранения, говорит, жду, тогда, может, отпустят. Это несправедливо. Его и тогда несправедливо наказали. Это случилось на переправе через Вислу, своими глазами видел…

— Ладно, ладно разберемся. Иди, тебя Лисицын ждет.

По гаражу неторопливо прохаживался здоровенный детина, следя за порядком. Это и был Морская капелька. Командир роты с писарем сидели в будке диспетчера. Раз Капелька дежурит — в роте порядок. Сразу было видно, что он тут бог и царь.

— А ты почему не на занятии? — спросил его Корюков, войдя в гараж.

— А ты кто такой?

— Я командир полка.

— Майор… то есть гвардии майор Корюков? Будем знакомы, Капелька, а иначе Каплин.

И подал руку.

Этого только и ждал Максим.

Встретившись руками, они сразу напряглись. Казалось, еще секунда, и кто-то из них встанет на колени. Кто же? Максим Корюков?.. Нет, он, кажется, и не думает об этом. Брови чуть нахмурены, но губы и глаза улыбаются. Пальцы его руки посинели. Кажется, сию же секунду из-под ногтей брызнет кровь, но он улыбается, как бы говоря: чувствую, силен ты, Капелька, рука у тебя железная, а воля и нервы слабоваты. В самом деле, Капелька уже оскалил зубы, глаза налились кровью. И вот у него затряслась голова. Еще секунда, и… Капелька на коленях!

— Ну силен, командир. Сдаюсь.

— Зови ротного, — передохнув, сказал Максим.

— Есть, звать ротного. — Капелька побежал к диспетчерской будке.

— Рота, встать, смирно!.. — скомандовал ротный, выбежав из будки по сигналу Капельки.

— Вольно! Продолжайте занятие.

— Вольно! Продолжайте занятие! — повторил командир роты.

— А как насчет автоматов? — спросил Каплин. — Могу я просить автомат? С карабином в Берлине много не сделаешь…

— Посмотрим. Может, с автоматом пойдешь.

Ознакомившись с личными делами штрафников, Корюков и Верба остались в роте, чтобы поговорить с каждым и решить, кого в какой отряд направить.

5

А тем временем разведчики полка уже вышли на берег Шпрее. По темной и маслянистой, как смола, реке лениво перекатывались пологие волны. У самого берега от бомб, рвущихся вдали, чешуилась рябь, словно мелкая рыбешка непрерывно шла вдоль реки. Кое-где и в самом деле о камни берега билась рыба. Вот щука хлестнулась перед самым носом Лени Прудникова. Вероятно, была оглушена разрывом снаряда и всплыла, но потом ожила и нырнула вглубь.

С тесинкой под мышкой он уже был у самой воды и, не отрываясь, смотрел на противоположный берег. Туда поплыли два разведчика, с ними целая канистра бензина. Они должны устроить пожар, отвлечь на огонь внимание охраны лодочной станции, и тогда взвод разведчиков приступит к выполнению задачи.

«Переплыву, все равно переплыву, — твердил Леня про себя, — лишь бы судорога руки и ноги не свела».

Рядом с Леней лежал Николай Туров, опытный разведчик. Этот курносый, хитроглазый, горячий сибиряк, прозванный солдатами полковым чертом, никому не уступит в споре, а то и кулаки пустит в ход. И где только он не бывал, где только его не знают! До войны всю страну исколесил. Даже в Громатухе был. Картежник несусветный. Говорят однажды закладывал на банк свой палец: проиграл — руби палец, выиграл — получай банк. Не потому ли у него нет мизинца на левой руке?

Сейчас Николай Туров пододвинулся к Прудникову ближе.

— Ленька, что делаешь?

— Смотрю на тот берег.

— На-ка вот кусачки и бинт. Обмотай их.

— Зачем?

— Лодки на цепях, откусывать придется.

— Понятно. Давай. А ты куда?

— Я… Вот гвоздодер обматываю. Буду с корнем выворачивать. Да и замки… так сподручнее. Заложил в дужку, повернул — и готово. Не первый раз. Только внатяжку надо, и цепь в руках держать, чтобы не бренчала…

— Слушай, Николай… ты как поплывешь?

— Не бойся, возле тебя буду. Затем меня капитан к тебе приставил. Утонуть не дам…

— Спасибо.

— Потом скажешь спасибо, а сейчас… ага, вон вспыхнуло! Пора.

Туров поднялся на ноги.

— Лежи, — шепнул ему Леня, ухватившись за щиколотку его голой ноги.

— Ладно, дай посмотреть.

— А гимнастерки будем снимать?

— Зачем? Белую рубаху издали видно. Ну, лезь…

Леня спустился в воду.

— Ух, ух…

— Не ухай, что ты как в бане! — почти во весь голос одернул его Туров.

Метр за метром продвигаясь вперед, Леня перевел дыхание. Он все больше стал ощущать мертвящую силу холодной воды. Как густая, вязкая масса, она спутывала ноги, стягивала живот, обжигающим холодом сжимала бока, ребра — не передохнешь. В локтях, в суставах словно битое стекло, и его острые осколки мешали делать гребки. Позвоночник одеревенел и, кажется, стал хрупким, как пересохшая палка — нажми, и переломится. В ушах — щелчки, звон…

Похоже, перестало биться сердце, работает лишь сознание. «Нет, надо грести, грести, грести», — настойчиво билось у Лени в мозгу.

Держа тесинку под мышкой слева, Леня усиленно работал правей рукой. «Не плескать ни руками, ни ногами, — предупредил всех начальник разведки. Но вот под водой кто-то схватил Леню за пятку. И под животом что-то шелохнулось.

«Фу, черт, и тут не удержался от своих штучек», — возмутился Леня, сообразив, что это Туров нырнул под него. И вот уже вынырнул перед самым носом.

— Ногами, ногами работай…

И только теперь Леня спохватился, что ноги у него бездействуют.

Первым подплыл к берегу Туров и тут же набросился на Леню с кулаками: волтузил как мог.

— Что ты делаешь? — взмолился Леня.

— Грею тебя и греюсь сам. Вставай, пошли.

Через несколько минут Леня уже снял с цепи лодку, затем другую. Мертвая тишина. Туров работал у лодок основного причала. Вскоре подплыли сюда остальные разведчики. Тихо, без лишней суеты они начали угонять лодки к своему берегу.

Через полчаса сюда переправилась группа пулеметчиков штурмового отряда и заняла круговую оборону.

Оставшись с пулеметчиками на охране лодочной станции, Леня зашел в будку сторожа погреться. Тут же были капитан Лисицын и два обезоруженных немца. Они уступили Лене место у обогретого керосинкой угла.

— Выпей и протри грудь, — сказал Лисицын. — Это спирт.

Леня сделал попытку отказаться, но Лисицын приказал:

— Пей!..

— Шнапс, спиртус, гут, гут, — твердил немец, глядя на колпачок от фляги со спиртом.

Леня выпил, но не почувствовал крепкости: будто вода с терпким запахом, бьющим в нос.

— Пей еще, — настаивал Лисицын.

— Боюсь опьянею, товарищ капитан.

— Не опьянеешь. И раздевайся, сейчас тебе сделают втирание.

Второй немец, грузный, угрюмый, взял у Лени мокрую гимнастерку, брюки, белье и стал отжимать. А первый, улыбаясь, подставил капитану полусогнутую ладонь. Тот влил ему из фляжки несколько капель спирта. Растирая Лене спину и грудь, немец не умолкая болтал о чем-то с Лисицыным.

В десятилетке Леня изучал немецкий язык, но сейчас никак не мог сосредоточиться, чтобы понять немца. Наконец смысл его слов стал доходить до Лени.

— …Я много работал на заводе, я токарь, — говорил первый немец, — у моей жены трое маленьких детей.

— От тебя? — иронически спросил его Лисицын.

— О, капитан, моя жена честная.

— Еще бы, изменять такому красавцу.

Немец горделиво улыбнулся:

— Мы, немцы, умеем любить.

— Молодых, красивых, богатых и чужих, — опять язвительно добавил Лисицын. И Леня удивился, как запросто он разговаривает с немцем. Позже он узнал, что разведчики вообще запросто обращаются с пленными, если те ведут себя как положено.

— Нет, нет, капитан, я честный.

— Вижу. А этот тоже честный? — спросил Лисицын, кивнув на угрюмого немца.

— Он богатый человек.

— Помолчи, — сказал второй немец. — Я сам о себе расскажу.

— Ну говори, — предложил Лисицын.

— Я шеф филиала фотокомпании «АГФА» — Фриц Штольц.

— Постой, постой. Это не твой ли особняк на той стороне, в сосновом бору, недалеко от госпиталя?

— Да, да, мой. Там случилось что-нибудь? — выронив из рук отжатую гимнастерку, испуганно спросил Фриц Штольц.

— Ничего не случилось, все на месте, — успокоил его Лисицын. — Подними гимнастерку.

— Извините, господин капитан.

— Перед солдатом извиняйся, это его гимнастерка.

— Извините, пожалуйста, — Фриц Штольц поклонился, и Лене стало смешно: ему еще никогда никто не кланялся так низко.

Взяв из рук шефа филиала компании «АГФА» свое обмундирование, Леня оделся. Разогретое спиртом тело стало быстро согревать влажное белье.

— Ну, а как ты сюда попал? — продолжал допрашивать Штольца Лисицын.

— Мобилизация, фольксштурм. Приказ фюрера.

— А карабин тебе дал фюрер?

— Фюрер.

— Что ты теперь собираешься делать? Карабин мы тебе не отдадим.

Штольц не ответил, задумался.

— А?

— Господин капитан, отпустите меня домой.

— Сейчас пойдем вместе.

— Милосердие… — Штольц скрестил руки на груди. — Бог милует, бог милует…

— Не бог, а русский офицер, — поправил Штольца первый немец, назвавший себя рабочим.

— Господин капитан, я буду молиться за ваше здоровье, я прикажу своей жене, своей дочери любить вас.

— В такой любви я не нуждаюсь, — поморщившись, ответил Лисицын.

Веря и не веря, что русский офицер отпускает его домой, Штольц стал жаловаться на свою судьбу. Гитлер взял у него двух сыновей, один из них погиб на Восточном фронте, а второй неизвестно где. Штольц говорил, что ему нечего делать в Берлине, его хозяйство на восточном берегу Шпрее, поэтому он не будет сражаться за Берлин и остался здесь с целью бросить воевать, сдать оружие русским и вернуться в свою усадьбу.

— Ну довольно, разнылся, — перебил его Лисицын. — Собирайся, едем.

Штольц кинулся в один угол, потом в другой:

— Где мои перчатки? Где моя корзинка?

— Товарищ капитан, прибыла еще одна группа пулеметчиков, — доложил командир взвода разведки, встретив Лисицына на пороге.

— Хорошо. Закрепляй фланги. Мне пора в штаб.

Лисицын посмотрел на часы. Было двадцать минут первого.

6

Крутая неширокая лестница, ведущая на второй этаж особняка, занятого под штаб полка, заскрипела под ногами Максима так, словно по ней поднимали орудийный тягач. Максим остановился и, придерживаясь одной рукой за стенку, другой за перила, прислушался. Куда он шел? И зачем?

С тех пор как Максиму стало известно о диком поступке Василия, прошло не меньше пяти часов. Кровь его закипела, но он сумел сдержать себя. Некогда было отвлекаться на пустяки: полк готовился к форсированию Шпрее. Об этом ему напомнил Верба. Но вскоре подготовка была закончена, наступило томительное ожидание боевого приказа. Максим вспомнил, что полковой врач просил у него разрешения отправить Василия к армейскому невропатологу. В разговор вмешался Верба и тотчас же послал связного за санитарной повозкой. Замполит поверил, что с психикой у Василия не все в порядке, а Максим усомнился: хитрит Василий — избил невинных людей и прикинулся душевнобольным. Эти мысли были непереносимы, он физически ощущал, как стонет сердце в груди.

«Зачем, с какой целью Василий накинулся на пленных?» — не переставал спрашивать себя Максим, перебирая в памяти все, что было связано с Василием. Рука привычно легла на кобуру. Пистолета в ней не было: час назад Верба затащил Максима в полковую оружейную мастерскую, и они отдали свои пистолеты на подгонку трущихся деталей; в городском бою неизбежно будет много пыли, песка — оружие нужно держать в исправности.

Войдя в штаб, Максим посмотрел на часы:

— Начальник штаба, пока есть время, проверьте вместе с замполитом работников штаба, знают ли они район боевых действий полка… Знают?.. Проверьте по карте…

Работники штаба зашуршали картами, а Максим, бросив недобрый взгляд на ординарца Мишу («не приставай ко мне, я хочу посидеть с братом наедине»), вышел в коридор и зашагал по лестнице, которая тяжко заскрипела под ним.

Он мучительно думал: «Остановись, пока не поздно. На что ты решился? Тебе придется оставить полк и сесть на скамью подсудимых в военном трибунале за самосуд…»

Оставить полк в такой день! Максим колебался. И уже одно то, что он колебался в такую минуту, сказало ему: твоя решимость ненадежна, твоя воля сдает. Нет, не мог с этим примириться.

За спиной застучали торопливые шаги. То ли Верба вытолкнул Мишу на лестницу, то ли сам Миша понял, что нельзя оставлять взволнованного командира полка без пригляда. Прошмыгнув под рукой командира полка, Миша с грохотом распахнул дверь:

— Товарищ лейтенант, к вам командир полка!..

Василий вскочил с дивана, защелкал кнопками карманного фонаря, но свет, как назло, не включался. Миша включил свой фонарь и осветил стол с пирамидой бутылок. Максим молча прошел вперед, сел к столу.

Наконец Василию удалось включить свой фонарик, он с расчетом направил луч света на свое лицо, замер на месте. Максиму, нервы которого были напряжены до крайности, померещилось, что голова младшего брата отделилась от тела и висит в темноте, где-то между потолком и краем стола. Губы, щеки, нос, лоб, чуть приподнятая над правым глазом бровь — такое знакомое, такое родное лицо, а в широко раскрытых, остановившихся глазах чуть светилась жизнь, и они — чужие.

— Что с тобой, Василий?

Голова, повисшая в луче света, ответила:

— Врач сказал, надо в госпиталь…

Это был голос Василия, родного брата.

— Ну что ж… поезжай лечись… Да выключи ты свой фонарь или положи на стол, а то смотрю я на тебя и будто ты без рук, без ног… Вот так. Теперь вижу тебя всего… Пришел проститься.

— Спасибо. Я думал, ты так и не зайдешь…

— Некогда было. Но вот выпали свободные минутки, — Максим смягчился.

Василий распечатал бутылку, налил вино в стакан и поставил перед Максимом:

— Выпей на прощание. Я знаю, зачем ты пришел.

Максим молча выпил, взял яблоко и громко захрустел.

— Налить еще?

— Хватит. Вино пить — виноватым быть.

— За меня кто тебя будет виноватить? — сказал Василий.

— Вот как! А я и не знал, — Максим болезненно улыбнулся. — Слабый бросает вызов сильному, потому что знает — сильный всегда жалостлив. Хороший расчет. Но я все-таки надеялся, что ты вернее оценишь мой приход сюда. Но ты день ото дня становишься все глупее.

— Слушай, Максим, не унижай меня. Я еще человек, у меня есть совесть. Есть, Максим. Я давно собирался поговорить с тобой с глазу на глаз, но…

— Разрешите выйти, товарищ гвардии майор? — вскочив со стула, спросил Миша.

— Сиди, — бросил ему Максим.

Василий продолжал:

— …Но с первой же встречи мне стало ясно, — не поймешь ты меня. Война выжгла все твои родственные чувства.

— С чего это ты вдруг о чувствах заговорил?

— Ты мне родной брат.

— Кто дал тебе право избивать беззащитных людей? О чувствах говоришь, а главное убил в себе: совесть и честь..

— Я не мог себя сдержать…

— Что теперь о тебе подумает мама? Недавно я во сне ее видел. Бегут вместе с Варей встречать фронтовиков — нас, братьев, радостные и счастливые. Мама совсем молодая, — значит, очень постарела за эти годы… В тяжелые дни боевой жизни, особенно в первый год войны, я вспоминал и тебя, Василий: как он там, мой младший брат, ему, видно, еще труднее в бою, чем мне. А ты…

— Максим! — Василий упал на колени, схватил Максима за ноги. — Пощади…

Максим попытался оттолкнуть его от себя и не смог: Василий впился, как клещ. Под ладонью Максим ощутил мягкий, слегка вьющийся чуб брата.

— Кто тебя толкнул на такое преступление? Кто?

— Никто, Максим, никто…

— Врешь! — крикнул Максим, и рука его бешено сжала чуб брата. Лицо Василия исказилось от боли.

— Это тебе твой комиссар нашептывает, он хочет погубить и меня и тебя…

— Молчать, сволочь!

И Василий отлетел в угол, схватился за грудь, нащупал «талисман» — кусочек золота — и замолчал: он все еще верил, что с этим золотом нигде не пропадешь.

В дверях появился Верба. За ним — врач.

— Товарищ командир полка, поступил приказ. — Верба сделал вид, будто ничего не заметил. — Пора поднимать людей.

— Иду, — сказал Максим.

Спустившись в подвал и еще не читая приказа, он спросил:

— Лисицын вернулся?

— Так точно. Где-то с хозяином дома по усадьбе бродит, — ответил начальник штаба.

— Позовите его ко мне.

Через несколько минут Лисицын и Штольц вошли в подвал. Штольц лопотал не переставая. Лисицын переводил его слова Корюкову:

— Пожалуйста, живите в моем доме, хорошо, спасибо, рад вас видеть, живите, живите…

Передохнув, Штольц не замедлил высказать жалобу: кто-то сломал дверь в подвал и взял ключи от винного погребка. Прошу возвратить…

Корюков, взглянув на дверь, обратился к Вербе:

— Борис Петрович, ключи, по-моему, у лейтенанта Корюкова. Их надо вернуть владельцу.

Забрезжил рассвет. Трудная, напряженная ночь шла к концу. Ночь перед штурмом Берлина.

Полк Максима Корюкова двумя колоннами начал продвигаться к Шпрее. Одна колонна — к лодочной станции, другая (с амфибиями) — к разливу, что ниже лодочной станции. Корюков решил форсировать Шпрее с таким расчетом, чтобы, высадившись на противоположном берегу, ударить по противнику с двух сторон и тем самым обеспечить захват плацдарма для всей дивизии.

Над рекой еще стлался туман. Садясь в лодку вместе с Вербой, Максим, оглянувшись на розовеющий небосклон, сказал:

— Борис Петрович, веришь ты или не веришь, что мы в Берлине?

— Раз мы с тобой, значит, верю! — ответил Верба.