ИЩИТЕ ЕГО НА ФРОНТЕ
Повесть
В сказочно красивом уголке приокской земли, среди хрустальных озер, окруженных сосновыми лесами, расположился военный госпиталь. Звенящий от настоя хвои воздух настолько чист, свеж, что выздоравливающие здесь фронтовики порой забывали про войну, про гарь и чад порохового дыма. Да и сами врачи госпиталя делали все для того, чтобы больные реже вспоминали о своих ранах.
Людей надо лечить не, только уколами и аптечными снадобьями, но и вот так просто — отвлекся человек от тревожных, дум, значит, дело пошло на поправку, скорее вернется в строй.
И ничего страшного нет, рассуждал про себя начальник госпиталя Александр Александрович Сосновский, если некоторые больные самовольно уходят, как они говорят, на озеро побаловаться с удочкой или «случайно» попадают на танцевальную площадку и возвращаются оттуда после отбоя. Жизнь есть жизнь…
Однако в час приезда сюда начальника отдела кадров округа случилось непредвиденное: из офицерской палаты исчез некто Сергеев. И Александр Александрович, которого в тыловом округе знали как опытного организатора госпитального дела, готов был проклинать себя и трижды отказаться от либерализма.
Дело в том, что с начальником отдела кадров приехали направленны разных фронтов. Они будут распределять: кого в действующую армию, кого в резерв. И вот именно в этот день исчез офицер. Весь персонал госпиталя поднят на ноги. Бегают, ищут по кустам и закоулкам, а если не найдут, то придется самому писать рапорт с просьбой направить на фронт…
Да, судя по всему, беглец сумел заранее пронюхать — зачем, с какой целью приехали сюда товарищи из кадров. Хотя он мог еще рассчитывать на продолжение лечения и ему могли отсрочить выезд на фронт минимум на две-три недели, но он, вероятно, решил вообще продлить свое пребывание в тылу до конца войны.
— Товарищ начальник, он оставил только одну тетрадь, — доложила дежурная сестра офицерской палаты.
Слово «оставил» окончательно разрушило надежды Александра Александровича на благополучный исход поисков беглеца, и он растерянно спросил:
— Только тетрадь?
— Только одну тетрадь, — подтвердила сестра.
— Оставил или забыл?
— Может, и забыл. Она лежала под матрацем, в изголовье.
Александр Александрович взял в руки измызганную в клеенчатом переплете общую тетрадь. Страницы исписаны небрежным почерком, разными чернилами, карандашом, испачканы жировыми пятнами и кляксами, отдельные листки вырваны на махорочную закрутку или просто так… В общем, эту тетрадь действительно можно было забыть, как ненужную, или выбросить где-то в дороге.
И она могла быть выброшена за окно сейчас, сию минуту рукой разгневанного начальника госпиталя, но он сдержался: ведь она, эта тетрадь, как бы сама собой говорила, что ее владелец скрылся отсюда в спешке и это поможет убедить товарищей из кадров сейчас же, немедленно дать команду о задержании и послать телеграмму в тот военкомат, откуда он призван.
— Все ясно, — сказал начальник отдела кадров, выслушав Александра Александровича. — Оставьте мне тетрадь вашего беглеца и принесите историю его болезни.
И снова неприятность: история болезни офицера Сергеева тоже куда-то исчезла. Ее, вероятно, выкрал сам Сергеев. А еще через час выяснилось, что он еще вчера сумел обмануть кладовщика — получил у него свое фронтовое обмундирование, там же, в кладовой, выгладил брюки, гимнастерку, подшил подворотничок, залатал рваное голенище сапога, почистил пуговицы и ушел, сказав, что завтра его выпишут и он едет на свидание…
Какие растяпы и ротозеи! Даже учетной карточки на его имя не осталось в картотеке. Есть только запись в регистрационной книге, где графа — каким военкоматом призван и адрес семьи — оказалась незаполненной.
С полудня до позднего вечера метался Александр Александрович по госпиталю, избегая встречи с начальником отдела кадров.
Подумать только: нет ни истории болезни беглеца, ни адреса его семьи, и вообще нечего докладывать по этому поводу, кроме горестных признаний о тех безобразиях, какие за эти часы удалось обнаружить самому в своем учреждении.
— Этот Сергеев вывел меня из равновесия, — как бы проговорился Александр Александрович, с большим опозданием приглашая на ужин начальника отдела кадров и его товарищей.
— Иначе и быть не могло, — согласился с ним начальник отдела кадров так, словно он давно знал Сергеева и только сейчас закончил с ним доверительную беседу.
— Он тут всех нас обвел вокруг пальца, — продолжал Александр Александрович. — И я уверен — ни одна комендатура его не задержит. Так что искать его по месту жительства семьи будет тоже трудно.
— Да, — задумчиво произнес начальник отдела кадров, и трудно было понять, соглашается он с доводами начальника госпиталя или отвечает на какой-то вопрос, только что вставший перед ним.
— Что же делать? — спросил Александр Александрович.
— Ничего, — последовал ответ.
— Почему? Как же так? Ведь он опозорил своих товарищей по палате, убежал от назначения на фронт.
— Да, — продолжал думать вслух начальник отдела кадров, перелистывая последние страницы тетради Сергеева. — Он из шестьдесят второй армии. Эта армия сейчас прорывается к Днепру, где-то в районе Запорожья. Впрочем, Александр Александрович, положите эту тетрадь себе в сейф хотя бы до завтрашнего утра, а утром посмотрим ее еще раз и посоветуемся.
Вероятно, начальник отдела кадров округа был уверен, что Александр Александрович прочитал записи в тетради, поэтому так сказал. Значит, надо подготовиться к завтрашней беседе.
И Александр Александрович тотчас же после ужина открыл первую страницу…
19 августа 1942 года
Над дорогами между Доном и Волгой висит густая рыжая пыль. А там, за Доном, в Большой излучине — мгла. Мрачная с багровыми столбами по-бокам, она поднялась до самого неба и, заслонив собой полуденное солнце, движется на восток.
Горит станица Калач. Зарево пожаров видно на десятки километров. Даже сюда, в Карповку, где временно расположился штаб 62-й армии, ветер приносит запах гари. Горят курени донских хуторов Вертячего, Песковатки, Камышинки. Темным пологом покрываются колхозные поля. Кое-где в снопах и на корню осталась пшеница. Огонь помогает ее «убирать».
Это война идет сюда. Она уже перешагнула Дон.
Там, на Дону, на прикрытии паромной переправы я оставил свой батальон. Оставил, потому что еще вчера вечером мне вручили телеграмму: «Старшему политруку Сергееву немедленно явиться в отдел кадров политотдела армии».
Над переправой без конца кружили фашистские бомбардировщики, гибли люди, и, конечно, хотелось как можно скорее вырваться из такого ада, но батальону было приказано оборонять подступы к паромной переправе на западном берегу до окончания перехода всех частей дивизии через Дон. На простом языке это значит — оставайся на той стороне до конца и дерись с врагом до последнего вздоха.
И вдруг вызов, да еще в политотдел армии — в армейский тыл… Кому не хочется жить!
Но когда стал прощаться с товарищами, когда полевая и противогазная сумки переполнились письмами, мне стало грустно.
И сейчас, здесь, в Карповке, мне кажется, что в сумках — не бумажные треугольники и фронтовые открытки, а что-то такое тяжелое, что нет сил нести, подкашиваются ноги.
Останавливаюсь перед домом с белыми ставням и, передохнув, смотрю в ту сторону, где горят хлеба, где оставил своих боевых друзей — бойцов стрелкового батальона сибирской дивизии.
«Люди, хлеб, огонь. Борьба, жизнь, смерть», — повторяю про себя.
Справа низко над крышами домов проносятся два наших штурмовика. За ними гонятся «мессершмитты». У штурмовиков нет хвостового прикрытия, и «мессершмитты» подстраиваются к ним спокойно Где-то там, восточнее Карповки, трещат пулеметы Не оглядываясь, вхожу в опустевшую ограду, затем в дом.
Здесь идет напряженная работа. Все столы и пол устланы холстами топографических карт. Над картами склонились оперативные работники штаба. В касках, с противогазными сумками, потные, усталые, они читают донесения из дивизий и, тяжело вздыхая, вглядываются в топографические знаки. Перед ними целая область с широкими колхозными полями, с холмами и курганами, с множеством песчаных балок и оврагов.
Природа густо избороздила здешнюю землю балками. Глубокие, с крутыми сыпучими берегами, с густыми зарослями шиповника и боярышника на дне, они, как видно из названий, были прокляты: «Чертова балка», «Волчий овраг», «Пропасть», «Чумной яр», «Бесовы тропы». Через них не проедешь, не пройдешь, Потому их так и назвали когда-то местные жители. А сейчас эти балки и овраги милы для нас, как морщинки на лице родной матери: в них можно укрыться от знойного солнца, от бомбежки и подышать прохладным воздухом.
Глядя на карту, что лежит на столе оперативного дежурного, я быстро нахожу глазами квадрат с тремя извилистыми Чертовыми балками на той стороне Дона, где сосредоточился и готовится к бою мой батальон. Нет, он уже ведет бой: свежая черная стрела, обозначающая противника, уже вплотную приблизилась к стыку трех балок. Справа, на косогоре — бахчи. По бахчам идут вражеские танки: дежурный ставит там черный ромбик. И я как бы вновь вижу недавний бой с танками за хутор Володинский на бахчах совхоза «Советский». Раздавленные дыни, спелые арбузы, черная дымящаяся земля.
— Вам, товарищ старший политрук, надо в политотдел, — проверив мои документы, говорит оперативный дежурный.
— Да, — соглашаюсь я с ним и ни с места: все смотрю и смотрю на карту, на те участки, где строятся оборонительные сооружения — окопы, противотанковые рвы, которые продолжают рыть десятки тысяч сталинградцев; на красный пояс нашей обороны, к которому со всех сторон — от Ростова-на-Дону, от Клетской и прямо с запада через Калач — ползут черные стрелы. Ползут на Сталинград.
— Пройдите вон в тот дом, — показывает мне оперативный дежурный.
Враг имеет многократное количественное превосходство. Как сдержать эти силы? Нашему командованию надо решить это сегодня же. Нелегкое дело…
* * *
В политотделе представляюсь майору Кириллову. Его выпуклый лоб изборожден крупными поперечными морщинами, впалые щеки нервно вздрагивают. Это начальник отдела кадров. Он зажал зубами толстый, просмоленный никотином костяной мундштук с потухшей самокруткой. Надо было прикурить, да некогда: на столе две стопки личных дел и целая пачка телеграмм, донесений, шифровок о погибших и выбывших из строя политработниках, взамен которых нужно немедленно послать новых.
— A-а, Сергеев, значит, прибыл? — будто сомневаясь, спросил он, приподняв голову, чтобы посмотреть мне прямо в лицо.
— Так точно, прибыл, — подтвердил я, так и не поняв, зачем он об этом спрашивает, ибо сам факт моего прибытия был налицо и не нуждался в словесном подтверждении.
Мне еще не известно, зачем Кириллов вызвал меня сегодня с переднего края, но, видя стопку личных дел, начинаю догадываться и думаю о своем батальоне: «Неужели я не вернусь к своим сибирякам в такое трудное время? Видно, предложат какую-то новую работу».
Так и получилось. Предлагают. Пытаюсь отказаться, но не могу привести веских доводов.
— А еще комиссар! Приказано — значит, оставайся. С этого часа ты инструктор политотдела армии, — сообщил мне в итоге беседы начальник отдела кадров.
Приходится взять под козырек и сказать «есть». А в сердце щемит: люди, с которыми столько пережито, дерутся с врагом без меня.
Вспоминаю торопливые дни формирования.
Это было в сентябре 1941 года в небольшом пригородном поселке. Студенты институтов, молодые рабочие шахт Кузбасса, комбайнеры и трактористы сибирских полей заполнили улицы. Даже по костюмам их можно определить, кто где работает. А через несколько дней в шеренгах новой части, подготовленной к отправке на фронт, они все были похожи друг на друга — бойцы 1047-го полка. С этим полком мне довелось участвовать в боях под Москвой, оборонять Касторную, и вот пришлось расстаться.
Наступает вечер. В сумерках доносится глухой грохот и ощущаются толчки огромного взрыва: по приказу Военного совета Сталинградского фронта саперы взорвали мост через Дон. Я будто вижу, как вздыбились металлические конструкции, как оседают фермы и, погружаясь на дно, разлучают западный: берег с восточным.
В этот час я, кажется, убежал бы из политотдела туда, к Дону, чтоб как-то помочь своему батальону переправиться на наш берег. Но вот пришла новая весть: главные силы противника сосредоточились для форсирования Дона в районе Песковатки. И мой батальон, переправившись на восточный берег, вместе с дивизией отводится в резерв. В боях за Большую излучину полки понесли крупные потери, им пора отдохнуть и пополниться.
Заговорила наша артиллерия. Пушки бьют долго, настойчиво, с небольшими передышками. Бойцы, охраняющие штаб, поняли, что это значит. Они набивают котелки травой, обматывают тряпками металлические части оружия, чтобы не бренчали, и ждут приказа.
Через Карповку отходят части, которым предстоит сегодня же занять оборонительный рубеж на ближнем Сталинградском обводе.
К одной из колонн пристраиваемся и мы — инструкторы политотдела во главе с майором Кирилловым. Перед каждым поставлена задача на марше, на привалах разъяснять смысл только что полученного приказа командующего фронтом, призывающего воинов к стойкости и упорству.
В центре Карповки, у колодца, вырытого посреди улицы, столпились пулеметчики. К ним подошли связисты, затем саперы Толпа растет и растет. Пробираюсь в самую гущу.
— Кто тут старший?
— Вот хозяйка, — показывая на женщину, отвечает боец. Весь в пыли, поблескивают только белки глаз На спине у него телефонная катушка.
Женщина прямо из ведра угощает воинов водой.
Сколько воды было взято сегодня из этого колодца, не известно, но когда женщина при мне вынула очередное ведро, то в нем вместо воды оказался мокрый песок.
— Антоша, неси молоко! — кричит она мальчику, наблюдавшему за нами из окна.
— Спасибо, мамаша, оставь себе, — говорят пулеметчики пересохшими губами и отходят от колодца. Но мальчик догнал нас и предлагает крынку молока одному, другому.
— Пейте, — просит он, — завтра у нас еще будет.
Крынка перешла из рук в руки и вернулась к мальчику такой же полной, нетронутой…
Двигаемся молча. Я думаю о женщине из Карповки, ее сынишке Антоше и не знаю, с чего начать свой разговор о приказе командующего фронтом.
Тяжело переставляя ноги, люди переговариваются. Прислушиваюсь.
— Опять отходим?
— Да.
— Далеко?
— Часа три ходу.
— А дальше что?
— Дальше?.. За Волгой — степь, равнина, ни кустика. Совсем будет худо…
Наступает молчание. Слышно, как воины отекшими ногами ступают по мягкой дорожной пыли да кто-то, остановившись на минуту, звучными глотками осушает фляжку Последние капли сладкой донской воды.
Рядом со мной идет пулеметчик среднего роста, сутулый, дышит устало. В темноте я вижу только силуэт его крутолобого лица. Прислушиваюсь к разговорам соседей, пулеметчик поднимает голову и, набрав полную грудь воздуха, произносит:
— Ну, когда же, когда же кончатся такие маневры?!
Эти слова вырвались из его груди со вздохом, как стон тяжелораненого, хотя он здоров и шагает твердо.
Душевная боль тяжелее физической. Тяжело и досадно переживать горечь отступления, но еще тяжелее сознавать, что о нашем отступлении к Волге узнают отцы, матери, сестры, дети — все советские люди.
Пытаюсь объяснить, что успех врага временный, что вот-вот должен наступить перелом, что, изматывая противника в оборонительных боях, наше командование готовит контрудар, после которого сильный и опытный враг будет остановлен. Так сказано в приказе: «Врага надо остановить во что бы то ни стало».
— Где и как? — спрашивают меня бойцы.
Я не нахожу слов для ответа. Мне ясно, что враг должен быть остановлен перед Волгой. Дальше действительно отступать некуда. Но как? Как остановить врага, ведь у него на этом участке фронта больше танков, больше орудий, больше автоматического оружия? Как остановить врага, когда его авиация господствует в воздухе? Что можно сделать для того, чтобы хорошо закрепиться на новом рубеже, если наше небо останется открытым для вражеских бомбардировщиков? Будь они прокляты, эти «юнкерсы» и «мессершмитты»! Не успеют пехотинцы закрепиться, как с воздуха обрушиваются сотни бомб. От окопов, траншей остаются только ямы. И еще не рассеется дым и чад, как появляются танки. Кто остался жив, тот вынужден драться с ними фактически на голом месте или отходить. Так от рубежа к рубежу…
Тяжело, трудно ответить на такой вопрос общими фразами, какими мы, политработники, подчас злоупотребляем в беседах с бойцами.
Подумав так, я набираюсь смелости признаться, что мне не известно, как будет остановлен враг.
— Не знаю, не знаю, — с горечью отвечаю я и жду злого упрека: «Эх, ты, а еще комиссар!» Но такого упрека не последовало. И тут начинаю понимать, нет, скорей чувствовать, что мои спутники предвидят жестокую схватку с врагом где-то на подступах к Волге. Они горят желанием сцепиться с обнаглевшими фашистами и набить им морду по всем правилам.
— Небу будет жарко, но выстоим, — говорит пулеметчик, как бы помогая мне.
А наша артиллерия все бьет и бьет, долго, настойчиво, с небольшими интервалами.
23 августа 1942 года
Вечером оперативная группа штаба армии остановилась на западной окраине Сталинграда, в красивой посадке молодого соснового леса, который, как зеленый берет, увенчивает вершину высоты Садовая.
Между рядов молодых сосенок вырыты окопы, стрелковые ячейки метровой глубины и почти игрушечные блиндажи с ветхими перекрытиями. Здесь, видно, обучали маршевые роты искусству владения лопатой. Все сделано из рук вон плохо, потому что перед высотой не было реального противника. Мне досталась неглубокая ямка. За полчаса я углубил ее до нормального окопа, набросал на дно сосновых веток, травы и собрался было отдохнуть — две ночи не спал, но уснуть не удалось, прибежал связной:
— Всех инструкторов в оперативный отдел!
Начальник оперативного отдела знакомит нас с обстановкой. Она не радует: под прикрытием больших сил авиации немецкие танковые дивизии, форсировав Дон, сделали глубокие вмятины в оборонительном рубеже нашей армии, особенно на правом фланге; получен приказ Военного Совета фронта о перегруппировке сил армии.
Нам предстоит немедленно выехать в полки, совершающие марш-маневр с левого на правый фланг.
Мне и офицеру штаба старшему лейтенанту Александру Семикову приказано ехать в полк, остановившийся где-то на гриве между Большой Россошкой и Карповкой.
Семикову не больше двадцати лет. Энергичный, смелый, неутомимый. Вчера ночью он летал в Большую излучину Дона, в дивизию, которая осталась там отрезанной от главных сил. Из трех офицеров, которые были посланы туда на самолетах, вернулся только один Семиков. Ему уда лось доставить окруженной дивизии рацию и вернуться с важными сведениями о противнике. Сей час с этой дивизией установлена связь, и она с боями организованно выходит из окружения.
Забравшись в кузов полуторки, Семиков по дал мне карту с отмеченным маршрутом.
— Следи за дорогой, а я подремлю, — сказал он. Еще минута — и старший лейтенант, свернувшись калачиком, заснул.
Разгорается утро, свежее, прохладное. Повернувшись спиной к кабине, рассматриваю город, над которым всходит солнце. Отсюда, с высоты Садовая, Сталинград виден как на ладони.
Я только один раз был в Сталинграде и не успел как следует познакомиться с ним. По сейчас он мне кажется самым красивым городом в мире. Вдоль холмистого правого берега прямые улицы, а высокие стройные корпуса, прижавшись к Волге, смотрят на нее как в зеркало. От южной до северной окраины за целый день не пройти пешком — сорок километров. Это самый крупный город на Волге. Его кварталы утонули в зелени рослых и густых тополей, кленов, лип и яблонь.
Озаренные утренним солнцем, на северной окраине мирно курятся заводские трубы. Сталинградцы знают об опасности, надвинувшейся на город, но продолжают работать.
Минут через десять наша машина перевалила высоту, покатилась по степному тракту, и город скрылся. Едем по знакомым местам. Вот Воропоново, вот роща, в которой мы останавливались вчера, вот Карповка.
Повернули на север, к Большой Россошке. За совхозным поселком спустились в овраг. Здесь машину остановил регулировщик — пожилой сержант с красной повязкой на рукаве.
— За перевалом, в Россошках, фашисты, — сообщил он нам.
Регулировщик свернул флажки, а закрытый шлагбаум закрепил болтом. Мы с Семиковым, оставив машину у шлагбаума, поднялись на противоположный берег оврага и прошли пешком километра два к пустым окопам. Полк уже снялся.
С небольшого степного курганчика хорошо просматривается местность. Наших войск не видно. Они будто растворились в степном мареве. Кругом степь, степь… Такая широкая, необозримая. И не хочется верить, что по этому родному простору уже рыскает враг.
Семиков с биноклем. Он смотрит только в одну сторону — на запад. Смотрит долго, внимательно, не отрываясь.
— Что там?
— Погляди, — говорит он, передавая бинокль.
С некоторым удивлением замечаю вдали какие-то строгие ряды черных точек. Их так много, что едва вмещаются в окуляры.
— Что это?
— Танки, машины, — отвечает Семиков.
Да, это действительно танки и машины. Они расставлены в несколько рядов, причем с такой аккуратностью, что напоминают городок с прямыми улицами. Размечены входы и выходы. Все приготовлено для быстрого развертывания и броска. Вдоль этих «улиц» снуют мотоциклы. Кое-где дымятся походные кухни. Людей разглядеть трудно — далеко. Смотрю на это скопление и чувствую: от злости сохнет во рту. Не могу шелохнуться, как в гипсе.
— Вот, гады, выстроились, точно перед парадом. Посмотрим, каким строем начнете драпать, — зло процедил Семиков, скрипнув зубами.
Еще несколько минут, и «городок» приходит в движение. Над колоннами танков и автомашин поднялась пыль, копоть. А в небе косяк за косяком идут сотни фашистских бомбардировщиков.
* * *
Во второй половине дня, 23 августа, мы вернулись на высоту Садовая.
Над Сталинградом уже кружат стаи фашистских самолетов. Они вываливают на город сотни фугасных и зажигательных бомб. Грохочут зенитки, клубится дым, вздрагивает земля. На реке, вокруг стоящих на причале пароходов, поднимаются столбы воды.
В штабе меня встречает начальник политотдела бригадный комиссар Васильев. Его полное лицо покрыто пылью. Умываться некогда. Он напряженно о чем-то думает. Седые брови сдвинуты к переносью.
— Иди сейчас же к переправе, — приказал он. — Там наша полуторка с людьми и сейф с партийными документами. Пять человек ранено. Остались одни машинистки. Им надо помочь переправить раненых и сейф за Волгу. Ясно?
— Ясно.
Выхожу от Васильева и направляюсь в город с тревогой на душе: партийные документы и раненых за Волгу…
Кругом со свистом падают осколки. Город окутан дымом. Огромные языки пламени вихрятся над зданиями. Никак не могу разглядеть, где же лучше пройти к переправе. Часто пригибаюсь, втягиваю голову в плечи. Я, кажется, чуть струсил. Да, струсил и растерялся.
Останавливаюсь. Поправляю гимнастерку, подымаю голову повыше, дескать, вот я какой — ничего не боюсь, и решаю пробраться сначала к железнодорожной линии.
Внизу, у подножия насыпи, меня остановил высокий седой старик. В руках у него толстая с обгоревшим концом палка. Преградив этой палкой мне путь, он сердито посмотрел на мои знаки отличия на петлицах, на кобуру пистолета и укоризненно произнес:
— Эх вы, отступатели…
Я не нашелся, что ему ответить. Махнув рукой, старик пошел дальше. Смотрю ему вслед: серая окровавленная рубаха прикипела к спине.
Старик, видно, ранен.
Над городом появился новый косяк самолетов. Старик остановился, погрозил задымленному небу кулаком, упал, поднялся, еще раз упал…
И снова забилась и будто застонала земля под ногами. На этот раз бомбы рвутся в южной части города, и взметнувшиеся там очаги пожаров, сливаясь, катятся сюда, к Дар-горе, как бы вытесняя людей в поле, под открытое небо.
Вот уже весь косогор Дар-горы запестрел белыми, синими, голубыми, зелеными, сиреневыми платками, кофточками. Женщины, дети, старики, озираясь, бегут мимо меня от своих домов, как при потопе. Но почему они все, как нарочно, нарядились в цветастые платья? Да ведь сегодня выходной день — воскресенье.
Когда первая волна бегущих людей удалилась, я поднялся на полотно железной дороги и тут же встретил девочку лет десяти. Она бежала по шпалам, вся в крови.
— Мама! Мама!
Подхватываю ее на руки. Горячее тельце вздрагивает, маленькие руки липкими пальчиками крепко сжимают мою шею.
В трубе железнодорожной насыпи сдаю девочку санитарам и быстро выбегаю оттуда — там мне казалось страшнее, чем под открытым небом.
У переезда столкнулся с женщиной, вид которой заставил меня содрогнуться. Распущенные волосы, изорванная юбка, кровоточащая ссадина на плече. Широко открытые глаза неподвижны. На руках ребенок. Она прижимает его к груди. Ребенок мертв.
В больших черных глазах этой женщины нет ни страха, ни жалости. Она смотрит на меня прямо и, кажется, просит о помощи. Обидно и досадно: ведь я не могу, не имею права возвращаться с ней к той же трубе под железнодорожной насыпью, потому что мне надо быть на переправе.
Тут же встречаю группу девушек в белых халатах. У каждой на рукаве повязка Красного Креста. Они подошли сюда в строю, будто не замечая опасности. Это комсомольская санитарная дружина. Увидев женщину, две девушки оказывают ей помощь, остальные направляются дальше. Вдруг недалеко от строя санитарок разорвалась бомба. Осела пыль, и девушки снова построились. Их, видно, послали тоже на задание, и они идут, не считаясь ни с чем.
Стиснув до боли зубы, вхожу в город. Он неузнаваем. Дома превращены в груды развалин. То тут, то там из окон вырываются языки пламени. Огонь делает свое дело с такой беспощадностью, что, кажется, никакая сила не сможет удержать его. На помощь пожарным командам спешат группы рабочих. А небо все гудит и гудит. Там сотни фашистских самолетов.
Площадь Павших борцов, где особенно много разрушений, я пересек перебежками и ползком, как в бою, всем телом прижимаясь к мягкому от жары асфальту. Не думал, что удастся добраться до переправы.
На пристани продолжается эвакуация жителей. Работает несколько переправ. Но наплыв людей очень велик. Вдоль берега на километры в длину колышется море человеческих голов. Фашистские летчики сбрасывают сюда свой груз. Они знают, что ни одна бомба не упадет мимо цели. При очередном налете бомбардировщиков это море расплескивается по улицам горящего города, а потом снова торопливыми ручьями стекается к Волге.
Здесь же тысячи автомашин, повозок, домашние животные, велосипеды, коляски с детьми…
Начальники переправ, уполномоченные горкома партии, рискуя жизнью, сажают на баржи и плашкоуты детей и женщин.
Недалеко от центральной переправы, под берегом, нахожу нашу политотдельскую полуторку с ранеными товарищами и плачущими машинистками. Шофер и машинистки, боясь расстаться с полуторкой, так как в ней находится сейф с партдокументами, несколько раз пытались пробиться к парому, но их оттирали. Пришлось оставить машину под берегом, а людей и сейф переправить на лодке. Так же поступили сотрудники городского банка. Им нужно переправить машину с крупной суммой денег. Не получилось. Люди дороже денег. Когда один мешок разорвался и мимо лодки повалились связки пачек тридцатирублевых красноватых купюр, то никто из посторонних не бросился их спасать, будто деньги потеряли свое значение. Да и до денег ли в такой обстановке…
На обратном пути в штаб я заглянул в редакцию газеты «Сталинградская правда». Здание редакции и типографии разрушено, прямым попаданием бомбы.
В уцелевшем подвальчике соседнего дома собрались сотрудники. Они готовят выпуск очередного номера газеты.
Возле стола дежурного — мужчина в рабочем комбинезоне. Низкий потолок подвальчика не позволяет ему выпрямиться. Это ополченец с тракторного завода — фрезеровщик Григорий Иванов. Он только что из боя.
Один из корреспондентов записывает его рассказ У Иванова перевязана голова. Повязка сползает на глаза. Иванов, придерживая бинт рукой, рассказывает, как он вместе со своим восемнадцатилетним сыном Алексеем принимал участие в отражении атаки фашистских танков, прорвавшихся на северную окраину заводского поселка Сталинградского тракторного завода.
* * *
Вернувшись в штаб, я зашел в блиндаж оперативного отдела к Семикову. Освещая аккумуляторной лампочкой карту, он рассматривал разведдонесения о танках противника, прорвавшихся на северную окраину города.
— Понимаешь, это те самые, что были под Россошкой, — сказал он мне. И вдруг встревоженно: — Ты ранен?
— Нет, — ответил я.
— Как нет? Смотри, на груди вся гимнастерка в крови.
В самом деле, на гимнастерке подсохшая кровь. Откуда? Почему именно на груди? Вспомнил: это кровь девочки, которую занес в трубу железнодорожной насыпи.
Но как идти к начальнику политотдела в окровавленной гимнастерке? Семиков выручил. Он предложил мне свою габардиновую, которую получил в день окончания училища. Она была сшита на него, а на мне повисла мешком. Семиков ниже ростом, но плечистый, шея как у борца, а моя — чуть толще гусиной.
Едва успел доложить Васильеву о выполнении задания, как получил новое поручение: убит старший инструктор по информации капитан Клюев, и мне предстоит выполнять его работу.
Клюев редко и мало писал семье. А сегодня он исписал три страницы, да так и не докончил. Я держу его письмо в руках.
«Дорогая дочка, ты не волнуйся. На войне не так уж страшно и опасно, как тебе кажется… Кончится война, и я расскажу тебе, как было».
У меня не хватает сил читать дальше.
Выхожу на воздух, но и здесь не легче. Огромные, будто смоченные кровью, полотна пламени колышатся над городом и метут своими концами его раскаленные площади. Временами огонь поднимается высоко вверх и лижет небо…
Я очень устал. Надо хоть часок отдохнуть.
Нахожу свою ямку, на дно которой еще вчера набросал веток и травы- Сваливаюсь в нее уже с закрытыми глазами. И вдруг чувствую: под моей спиной кто-то шевелится. Выскакиваю, как подброшенный, включаю фонарик и вижу: моя ямка занята. В ней лежит, укрывшись плащ-палаткой, небольшого роста щуплый человек.
— Кто это?
Человек, не отвечая, подвинулся к стенке, дескать, уступаю тебе половину дна этой ямки, ложись рядом. Это меня не устраивает. Мне хочется поднять его, дать ему в руки лопату и научить строить себе фронтовой дом своими руками. Но в эту минуту ко мне подбегает начальник отдела пропаганды Ступов и, схватив меня за шиворот, отводит в сторону.
— Это лектор Главпура, — шепчет он, — профессор Константинов, из Москвы.
— Профессор? Какой чудак послал сюда профессора и зачем?
— Не твое дело. Если очень устал, ложись рядом и спи.
Пришлось смириться. В самом деле, чем плохо поспать рядом с профессором, да еще из Москвы! Утром узнаю, из какого он института. После войны обязательно поеду учиться в Москву.
С такими мыслями я так быстро и крепко уснул, что не слышал, как мой сосед встал, распечатал банку консервов, добыл где-то котелок чаю, и, разбудив меня, пригласил к завтраку.
В петлицах у него четыре прямоугольника, или, как мы привыкли говорить, четыре «шпалы», на рукаве — красная звездочка: полковой комиссар — большой военный начальник.
— Федор Васильевич, — обращаюсь к нему так же, как он ко мне, — по имени и отчеству. — Сколько дней вы будете у нас в армии?
— Обстановка на этом участке фронта усложняется. Мне надо быть здесь. Сегодня дам телеграмму, буду просить о продлении командировки еще на один месяц.
— Зачем, что вы тут будете делать? Ведь вы профессор…
— Берите выше: я агитатор-пропагандист партии, и мне есть что тут делать.
К нам подбегает связной и сообщает, что полкового комиссара вызывает член Военного совета армии.
Мой собеседник встал, ушел вслед за связным.
Я смотрю ему в спину, затем на небо.
С неба медленно, как туман, оседает пепел. Садовая, где расположился наш штаб, ее зеленая вершина стала белой, будто поседела.
Над городом вновь появились немецкие бомбардировщики. Они совсем обнаглели: наш зенитный огонь значительно ослаб, аэростаты воздушного заграждения все сгорели в воздухе — их расстреляли фашистские истребители зажигательными пулями.
В оперативном отделе узнаю обстановку. В сводке записано: «Отряды вооруженных рабочих и части народного ополчения остановили продвижение танков и мотопехоты врага, прорывавшихся на северную окраину города — к тракторному заводу».
Там два дня шли кровопролитные бои. Рабочие ходили в контратаки, бросались с гранатами под танки, вынуждали врага отступать и этим обеспечили главным силам армии выход на новые оборонительные рубежи.
3 сентября 1942 года
Мы оставили высоту Садовая. Командный пункт армии теперь на Мамаевом кургане. В тактическом отношении эта высота неоценима. Она находится севернее центра города, над рекой, и дает возможность просматривать местность во все стороны на несколько километров.
Голубой лентой вьется Волга. На крутом западном берегу и в самому городе то и дело вырастают огромные столбы огня; сливаясь в сплошную стену, огонь не дает разглядеть оставленные рубежи.
На восточном берегу, над дубовыми рощами, стоит сизая дымка. Временами там кое-где поднимаются облака пыли да тускло сверкают желтыми клиньями взрывы. Это немецкая дальнобойная артиллерия бьет по нашим тылам, нарушая строгую и напряженную тишину прибрежных лесов, где накапливаются фронтовые резервы.
Вершина Мамаева кургана напоминает двойной верблюжий горб. Там, под толстым слоем земли, стоят два водонапорных бака. В седловине между ними поставлена зенитка, на баках устроены наблюдательные пункты, а на юго-восточных скатах — блиндажи. Перекрытие блиндажей спасает только от осколков и небольших мин, так что при очередном налете бомбардировщиков придется прятаться в щелях. Но фашисты пока еще не бомбят курган. У подножия кургана стоят большие резервуары с бензином и нефтью, и противник, видимо, рассчитывает захватить их в сохранности.
Сижу в своем блиндаже. Это обыкновенная яма: два метра в глубину и три в ширину, столько же в длину. Надо мной два наката бревен и слой земли. Неширокая траншея, прорытая из-под горы в блиндаж, служит окном и дверью.
Два часа тому назад вот тут, на полу, рядом со мной, дымя толстой махорочной самокруткой, сидел плечистый, с прямым и пристальным взглядом чернобровый воин. В петлицах у него четыре зеленоватых треугольника, на правом рукаве, чуть повыше локтя, звездочка, вышитая красными и желтыми нитками. Это заместитель политрука Леонид Ковалев, чье имя значится в списке-тридцати трех героев, отразивших атаку семидесяти танков, из которых двадцать семь было уничтожено, остальные повернули обратно.
Когда об этом подвиге пришло донесение из дивизии, я не сразу поверил: «Как могли тридцать три пехотинца отразить атаку семидесяти танков без артиллерии? Причем все герои остались живы. Не сказка ли это?» Но когда авиационная разведка доставила в штаб армии фотопленку, на которой было ясно видно, что в районе Малых Россошек горят двадцать семь бронированных машин, мои сомнения рассеялись. Теперь осталось только выяснить, кто это сделал, и как.
И вот мне удалось побеседовать с участником этого неравного боя.
— Это было так, — начал рассказывать Ковалев. — В ночь на двадцать четвертое августа нашей группе под командованием младшего лейтенанта Стрелкова, его звали Георгий Андреевич, и младшего политрука Ефтифеева Алексея Григорьевича было приказано занять оборону на высоте, вроде плоского кургана, с отметкой 77,6. Это недалеко от хутора Малые Россошки. Мы должны были прикрыть отход нашей части на новый оборонительный рубеж. Без прикрытия-то от фашистов не уйдешь. Они на колесах, а мы пешком. Разве их так измотаешь?
Ну вот, поняли мы, что прикрываем спину своих однополчан, и решили укрепиться попрочнее.
За высотой сходятся две дороги, что ведут в Сталинград. Это тоже мы взяли на учет и на прицел, иначе фашисты могли прорваться и напрямую по этой дороге…
Ночь была какая-то светлая, без луны, но видно было вокруг далеко. Сначала нам даже показалось — зря остались: ни шума, ни костров в стороне противника. Однако приказ есть приказ, мы стали окапываться, вернее углублять те окопы, которые там были. Земля песчаная, сыпучая— лопату песку выбросишь и столько же обратно на дно окопа набежит. Но все же удалось кое-что сделать. Брустверы замаскировали свежей полынью, пучками ковыля и притихли. Перед утром стало темнее, а на рассвете по этой холмистой степи поползла какая-то бурая дымка, мгла. На полста шагов ничего не видно. В это время младший политрук Ефтифеев что-то заслышал и говорит мне: «Иди на правый фланг». Это значит туда, поближе к хутору. «Там, — говорит, — Титов и Прошин с ручным пулеметом, подбодрить их надо и посмотреть, не осталось ли что-нибудь в окопах от противотанковой засады, которая ушла оттуда еще вчера днем». «Слушаюсь», — говорю и пошел, заглядывая в разные окопные закоулки. И, можешь себе представить, нашел противотанковое ружье с двумя обоймами патронов. Просто, как на мое счастье, кто-то «забыл» или, может, нарочно оставил для нас… Устроился я рядом с Титовым и Прошиным, бронебойку замаскировал и лежу, разговариваю потихоньку. Кругом тишина, кузнечики стрекочут, перед глазами зеленоватая с желтыми пятнами степь, от которой медленно отстает этот толстый слой мглы, бурый с белыми бородками. И вдруг в просвете между землей и дымкой замечаю черные точки: три, четыре, шесть… Девять штук насчитал. Потом еще три добавилось. Далеко, с километр, не меньше, но разглядел — танки. Оглянулся налево, на нашу высоту, там тоже припали, наверное тоже заметили, хотя им с высоты сквозь дымку хуже было видно.
А потом, когда совсем рассвело, когда мгла рассеялась, нам стало ясно: противник подтянул танки. Они вышли на исходный рубеж и ждут сигнала «вперед». По всему было видно, что они готовятся двигаться колонной. Ну, думаю, во что бы то ни стало надо головной танк подбить, и тогда колонна остановится. А у самого мороз по спине: вдруг промахнусь? Прижался к прикладу и жду, когда тронутся. И вот поднялись черные столбы пыли, по степи покатился лязг гусениц и шум моторов: колонна двинулась. Что было со мной первые минуты — не помню: в глазах почему-то зарябило, и будто куриная слепота на меня напала. Тряхнул головой раз, другой и вижу: у первого танка открыт лоб, то есть люк лобовой брони открыт. Ну, думаю, только бы глаз не подвел, а рука не дрогнет: прошью через люк и голову механика, и до мотора достану.
Выстрелил, и над мотором сразу поднялся красный зонт. Видно, в бак попал. У них ведь танки-то бензином заправляются, а самолеты, говорят, дизельным топливом. Ну, вот так и помогла мне бронебойка, которую подобрал. И как только головной танк загорелся, другие стали обходить его и подставлять свои бока. Тех танкистов, которые выскакивали из горящих танков, мои товарищи били из пулеметов. Но главные наши силы, что были на высоте и на скатах, еще не вступали в борьбу. Там было еще тридцать человек во главе со Стрелковым и Ефтифеевым — они ждали, когда танки подойдут поближе.
Наконец фашисты догадались, что нас тут, на правом фланге, мало, и полезли напрямик. Но мы решили стоять. «Не пройдешь, гад, не пустим!»— крикнул я. Кричали со мной Титов и Прошин. В эту же минуту к нам подоспела подмога: прибежал Ефтифеев и с ним пять человек. Они притащили два ящика бутылок с горючей смесью. Каждому досталось по пять-шесть бутылок. Пустили и их в ход, и еще полдюжины танков запылало. После этого гитлеровцы как будто одумались, отступили, но немножко погодя снова полезли, только теперь не на мою группу, а туда, к высоте. Но и там тоже не растерялись.
Увидели, как можно уничтожать танки, и стали смелее.
В самом деле, смелому, оказывается, танк не страшен, только его с толком и выдержкой надо встречать. Враг-то в танке почти слепой, ему меньше видно в смотровые щели, чем нам под открытым небом…
Сколько часов шел бой — я не заметил. Солнце уже поднялось высоко, к полудню, а мне даже показалось, на закат пошло, но было еще около десяти часов утра… Бой с танками продолжался. Теперь уже не они за нами, а мы за ними охотились. Танки идут, а мы по траншеям или перебежками по косогору наперерез.
Когда атаки прекратились, то мы увидели: перед нашей высотой горит больше двух десятков фашистских танков, и не поверили своим глазам… Среди нас убитых не было, только двое раненых. Было жарко, воды во фляжках — ни капельки, боеприпасы на исходе, и мы уже собрались уходить, надо же догнать свою часть, иначе подумают— сдались и напишут домой: «Пропал без вести», но снова появились два танка. Эти пошли на нашу высоту как-то совсем нахально. Ползут по косогору и брызгают какую-то жидкость. Эта жидкость даже на земле загоралась. Одна такая струя попала на голову Титова. Вспыхнула каска и плечи. Что делать? И товарища спасти надо и танк поджечь. Бросил я на голову Титова шинель — не помогает, тогда песком. Несколько котелков высыпал на него песку и потушил огонь. Вскочил Титов, схватил бутылку и со зла бросился за танком. Догнал и запалил. Вскоре заполыхал и второй. После этого фашисты больше не лезли на наш курган. Отбили мы у них охоту…
На этом Ковалев закончил свой рассказ. Свернув очередную папироску с палец толщиной, он встал. Я дописал последнюю строчку его рассказа и предложил ему сложенный вдвое листок:
— Возьми, прочитаешь своим друзьям.
— Что это? — спросил он.
— Обращение, вернее приказ Военного совета фронта «Ни шагу назад».
Ковалев внимательно прочел листок и, спрятав его в карман гимнастерки, сказал:
— Обязательно покажу это своим комсомольцам: я ведь теперь комсорг батальона.
Он еще что-то хотел сказать, но, запнувшись, промолчал и, подав мне сильную жилистую руку, вышел. Его вызвали в штаб на доклад.
Ковалев, конечно, знает, что ему и его товарищам удалось повторить подвиг двадцати восьми панфиловцев. Только он, видно, не заметил существенной разницы. Там люди погибли, а тут отразили атаку семидесяти танков и все остались живы.
Сегодня же в политотделе составили листовку «Мастера истребления танков». Это про Ковалева и его боевых друзей.
Позже я узнал, что все тридцать три героя получили награды. Ковалев был награжден орденом Ленина и направлен на учебу. Опыт же применения бутылок с горючей смесью против танков вскоре стал достоянием всего личного состава армии.
6 сентября 1942 года
Фашисты по-прежнему неистовствуют, бросают завывающие бомбы, включают при пикировании своих самолетов сирены, обстреливают курлыкающими минами и хохочущими снарядами. Но мы уже не те, какими были в начале войны. Не пугает нас также фашистская болтовня о том, что Сталинград в котле. В последние дни немецкие самолеты усиленно засыпают город листовками с изображением огненного кольца, в которое якобы попали защитники Сталинграда. Гитлеровцы нагло предлагают сдать город.
— Врете! Еще неизвестно, кто попадет в котел, — говорят сталинградцы.
Правда, обстановка крайне усложнилась.
По сведениям разведки, против нашей армии действует двенадцать дивизий: восемь пехотных, три танковые и одна моторизованная. Эту группу дивизий поддерживает почти весь самолетный парк 4-го воздушного флота Рихтгофена.
Нет, захватчикам не окружить Сталинград. Его тыл очень прочный — Волга и советский народ. Надо только сдержать врага у стен города. Нужны упорство и стойкость. И они есть, и с каждым днем возрастают. В город переправляются новые части…
12 сентября 1942 года
Начальник политотдела армии Васильев вызвал в свой тесный блиндаж всех инструкторов и сообщил:
— С сегодняшнего утра оборона центра и заводских районов Сталинграда возложена на войска нашей шестьдесят второй армии. Назначен новый командующий — генерал-лейтенант Чуйков… Чуйков Василий Иванович.
Васильев помолчал, посмотрел на нас и уже доверительным голосом дополнил свое официальное сообщение так:
— Перед тем как принять командование армией, Чуйков был вызван в Военный совет фронта. Там его предупредили, что положение в Сталинграде очень тяжелое, что Верховный Главнокомандующий приказал отстоять Сталинград во что бы то ни стало…
Мы разошлись по своим конуркам и блиндажам.
Многие уже успели повидать нового командующего на переднем крае.
Мой товарищ Семиков повстречался с ним еще там, за Доном.
— Смотрю, — рассказывает Семиков, — самолет ударился о кочки и чуть не перевернулся. А над ним кружит фашистский стервятник. Гоню Машину туда. Из кабины вылезает человек в расстегнутом кителе, без фуражки, — видно, жарко ему было. Представляюсь: «Офицер связи штаба Шестьдесят второй армии старший лейтенант Семиков». А он отвечает: «Генерал-лейтенант Чуйков, будем знакомы, — и подает мне руку. — Вел, говорит, — бой с „мессером“. Схватка закончилась вничью. Только неудачно приземлился». — А сам смеется. «Садитесь, — говорю, — скорее в машину, иначе на земле „мессер“ вас добьет». Он погрозил фашисту кулаком — и в машину… Вот так мы и познакомились, — не без гордости сообщил Семиков.
10 часов 13 сентября 1942 года
Вечером на северной окраине города в жаркой схватке рабочие отряды тракторного завода вместе со стрелковой бригадой Горохова отразили несколько танковых атак и вынудили фашистов остановиться. На южной окраине Московская гвардейская дивизия выдержала натиск вражеских дивизий, а затем мощной контратакой отшвырнула их от элеватора.
На центр города фашисты еще не наступали. Но чувствуется, что вот-вот и тут начнут испытывать наши силы.
В штаб поступают десятки пакетов. Их, как правило, приносят храбрые и заслуженные воины и рабочие завода. Каждый пакет вручается лично члену Военного совета или командующему как самое ценное и дорогое в жизни всего города.
Это письма.
В ответ на приказ «Сталинград держать» защитники города подписали письмо, в котором они заверили Коммунистическую партию и весь советский народ в том, что русский город на Волге будет стоять на пути врага непоколебимой твердыней. «Враг не пройдет, он будет остановлен и разгромлен!»
Это письмо, как присяга, зачитывалось в траншеях, окопах, блиндажах, на рубежах атаки и в бою. Многие, подписываясь, прикладывают свои личные записки, письма и заявления с просьбой считать их коммунистами и заверяют партию большевиков, что почетное звание коммуниста они с честью оправдают в бою.
Экспедитор штаба армии сержант Тобольшин не успел подписать письмо, о чем много раз сожалел. К счастью, ему выпала честь охранять эти пакеты при отправке за Волгу. На одном из пакетов он украдкой написал.
«ДОРОГОЙ ТОВАРИЩ СТАЛИН! Я, СЕРЖАНТ ТОБОЛЬШИН, БЫЛ НА ЗАДАНИИ И НЕ УСПЕЛ ПОДПИСАТЬ ПИСЬМО И ВОТ СЕЙЧАС ПОДПИСЫВАЮ НА ПАКЕТЕ ЗА ВСЕХ, КТО ОПОЗДАЛ, И ОБЕЩАЮ ВАМ ИСТРЕБЛЯТЬ ФАШИСТОВ, ПОКА ЕСТЬ СИЛА В РУКАХ. МОЯ СЛУЖБА ТАКАЯ, ЧТО МНЕ НЕ УДАЕТСЯ БЫВАТЬ ЧАСТО НА ПЕРЕДОВОЙ, НО УРЫВКАМИ Я БЫВАЮ ТАМ И УЖЕ УБИЛ ИЗ КАРАБИНА ДВУХ ВРАГОВ ОБЕЩАЮ ЭТОТ СЧЕТ УВЕЛИЧИТЬ ДО ДЕСЯТИ И ПОСЛЕ ЭТОГО ВСТУПИТЬ В ПАРТИЮ.
ЭКСПЕДИТОР ШТАБА КОМСОМОЛЕЦ ТОБОЛЬШИН».
А сколько таких писем в пакетах, тысячи, десятки тысяч!
16 часов 13 сентября 1942 года
Гитлеровское командование сосредоточило у Сталинграда большие силы не только бомбардировщиков, но и истребительной авиации.
Фашистские асы — это пираты воздуха. Они известны своими бандитскими уловками и хитростью.
У нас в Сибири много ос. Они вьют свои гнезда вблизи пасек. Часто нападают на пчел, убивают их и забирают мед. Осы очень живучи и ядовиты. И в одиночку, и группами они нападают на человека, вонзая свои ядовитые жала в лицо, шею, руки. Фашистские асы во многом напоминают мне ос. Нам часто приходится видеть тяжелые воздушные сражения. Очень больно переживаешь, когда замечаешь, что среди трех-четырех сбитых самолетов врага иногда падают и наши, с красными звездами. Особенно тяжело переживает гибель советских летчиков майор Кириллов. Увидя горящий советский самолет, он закрывает лицо ладонями и стонет.
Да что и говорить, тяжело и больно смотреть на гибель наших летчиков. Такие случаи участились с появлением истребителей из отряда Геринга. Раньше мы бросали в воздух шапки, кричали «ура» каждой появившейся группе советских самолетов, идущих на бомбежку врага, а сейчас мы провожаем красных соколов с чувством тревоги. Встречая наши самолеты, пролетающие обратно над Мамаевым курганом, мы часто недосчитываемся одного-двух. «Не вернулись два», — говорим мы обычно друг другу, но, чтобы не расстраивать себя и друзей, каждый утверждает, что видел этих двух где-то там, на подлете к полевому аэродрому.
Зато какую радость доставляет нам каждая победа наших отважных летчиков-истребителей, летающих на новых самолетах конструктора Яковлева!
Как-то раз с юго-запада летело свыше тридцати вражеских самолетов Ю-87. Они держали курена заводской район. Но вскоре их строй распался. Они не стали выстраиваться цепочкой для пикирования. Группами по три машины разлетались в разные стороны и бросали бомбы с большой высоты. Два из них вскоре загорелись. Затем воспламенился и врезался в землю еще один. Через две-три минуты в воздухе стало тихо. С западной стороны над Мамаевым курганом спокойно пролетели три наших «яка». Это их работа.
— Передайте спасибо летчикам Баранову, Новикову и Алехину, — наказывали бойцы своим командирам.
Оказывается, что Баранова и Новикова все знают еще с боев за Дон. Немецкое командование уже тогда предупредило своих летчиков об этих «опасных асах» и обещало большие награды за их уничтожение.
Особой популярностью среди наших бойцов пользуется летчик-истребитель Новиков. О нем ходит много рассказов. Новиков сибиряк, односельчанин известного летчика Покрышкина; учебу он окончил в бою под Ворошиловградом. Однажды, поднявшись в воздух на учебном «миге», он встретил «хейнкеля» и заставил его приземлиться, за что сразу получил боевой истребитель.
Тем тяжелее для нас была утрата этого замечательного летчика, павшего смертью храбрых.
Это случилось в полдень.
Мы с сержантом Тобольшиным лежали около щели и разговаривали о ловле осетров. Я знаю Тобольшина с первых дней формирования нашего комсомольского полка. Его курносое, скуластое лицо освещено всегда хитровато прищуренными глазами, по ним трудно определить, когда он грустит, а когда веселится. Тобольшин напоминает мне коренных сибирских таежных жителей, которые умеют в одной стеганке и кожаных ичигах в трескучие морозы ночевать в лесу, а в жаркие летние дни пить по дюжине чашек горячего чая. Таких не страшат ни многодневные переходы, ни опасность встречи с диким зверем, ни преодоление бурной реки. Есть такие люди. Они не закрывают глаза в бурю и не падают духом при опасности, радуются солнцу и улыбаются дождю. Правда, у Тобольшина в отличие от многих сибиряков волосы, как солома, — светлые и непослушные, чуб то и дело упрямо вылезает из-под пилотки. Ему так же, как мне, приходится часто смачивать голову и натягивать пилотку туго, чтоб не выглядеть неряхой. Многие говорят, что мы очень похожи друг на друга, а первое время даже считали нас родными братьями. Много внешнего сходства. Но только внешнего. Я хотел бы иметь такие качества, какие есть у Тобольшина. Это поистине бесстрашный человек. У него еще не зарубцевался шрам на плече, правая рука перебита и пальцы плохо действуют, но он все еще рвется к своим, в свой полк, и зовет меня, но наша дивизия где-то на переформирований.
Тобольшин утверждает, что все сибирские батальоны скоро вернутся сюда. Он оптимист. Его заветная мечта — скорее окончить войну, поехать к себе в Нарым, заработать денег на ловле осетров, чтобы матери без него жилось хорошо. Самому поступить в летное училище.
И вдруг Тобольшин неожиданно замолчал в воздухе послышался знакомый гул моторов Поглядев вверх, я сразу подумал о Баранове, Новикове и Алехине.
— Да, это наверняка они, — подтвердил Тобольшин. Из-за авиагородка навстречу им вылетели два «мессершмитта» и пошли в лобовую атаку. Завязался бой.
В короткой схватке наши одержали победу, один «мессершмитт» врезался в землю, другой успел увернуться и на бреющем полете с предельной скоростью ушел на запад.
— Удрал… Трус! — презрительно бросил Тобольшин.
Три сокола не стали догонять удирающего пирата, а начали парить над курганом. Неожидан но раздался треск, через мгновение последовала длинная пулеметная очередь вперемешку со взрывами снарядов. Один наш истребитель тут же круто повернул к реке, стремительно полетел вниз и скрылся за горящим заводом. Два «мессершмитта», выскользнув из-за туч, заходили оставшимся в хвост.
Маневр им не удался Наши «яки», прикрывая друг друга, увернулись от ударов и перешли на крутые горизонтальные виражи. Началась карусель.
На помощь немцам подошли еще два «мессера», которые, как коршуны, навалились на наше го ведущего, но этим моментом воспользовался ведомый и меткой очередью сразил одного. Другой атакующий промахнулся и, сделав «горку», подставил спину.
Снова остались два на два.
Самолеты пошли на сближение. Сплошной треск пулеметов, яростное завывание моторов. Вскоре еще один из наших истребителей отвалил в сторону и ушел должно быть, подбит или кончились боеприпасы.
— Жаль, остался один, — со вздохом и тревогой в. голосе произнес Тобольшин.
Но кто же остался? Не чувствуя под собой ног, бежим на станцию наведения. Возле моего блиндажа представители авиачасти поставили свои рации и отсюда, с земли, помогают нашим летчикам. Дежурный станции наведения сообщил, что в воздухе остался один Новиков.
— Новиков, Новиков, два выше тебя! — кричит дежурный в микрофон, не спуская глаз с самолета.
Чувствуется, что он так же, как Тобольшин и я, готов кричать: «Уходи, Новиков, уходи!»
«Мессеры», подстроившись в хвост, бросились в атаку Новиков заставил свой самолет нырнуть в дымовую тучу и моментально вынырнул на чистый квадрат. «Мессеры» по инерции влетели в тучу и, видимо, потеряли своего противника.
— Хорошо, так их! Обманывай!
Новиков не уходил. Он подстерегал своих врагов Вот появился «мессер». Новиков бросился к нему, дал очередь — и воспламенившийся немецкий самолет врезался в реку.
— Молодец, Новиков, молодец! — восхищался Тобольшин. Но тут появился еще один «мессер».
Начался поединок. Удачным маневром самолет Новикова приблизился к хвосту фашиста, но очереди не последовало, должно быть, кончились боеприпасы. Два аса, советский и немецкий, стали набирать высоту, чтобы вновь вступить в смертельную схватку.
Чем же кончится этот поединок?
Прошло еще несколько минут, самолеты поднялись так высоко, что уже трудно различить, который из них наш, который чужой. Ревя моторами, они то летели по узкому кругу, то стремительно скользили вниз или вновь поднимались кверху. Вдруг они сблизились и несколько секунд летели вместе. Сначала показался белый дым, потом большое пламя. Оба самолета стремительно ринулись вниз.
— Таранил! — пронеслось по Мамаеву кургану.
От горящего самолета отделился черный комочек не больше планшета. Кувыркаясь, он полетел вниз, на южный склон кургана.
Когда до земли осталось метров восемьсот, раскрылся парашют. Ветер тянул его к авиагородку, где уже были немцы. Они открыли сильный огонь. Видя это, парашютист, ловко управляя парашютом с помощью строп, стал быстро скользить на наш передний край.
Раздался сухой треск разорвавшегося бризантного снаряда. Мимо!
Парашютист продолжал снижаться. Ему осталось лететь не больше двадцати — тридцати метров. Тут же лопнул еще один бризантный немецкий снаряд. Парашютист дрогнул. Руки его отпустили стропы, голова повисла. Он комком упал на землю.
— Эх! — вырвалось из груди Тобольшина.
Через час на командный пункт, к бакам, бойцы принесли завернутого в парашют летчика и осторожно положили на землю. Грудь советского аса иссечена осколками снаряда. Один осколок пробил нижний край ордена Ленина и ушел в сердце. Комсомольский билет № 7559817, выданный Дзержинским городским райкомом ВЛКСМ города Новосибирска Новикову Михаилу Федоровичу, окровавлен. Лицо совершенно юное. Над переносьем застыла морщинка сосредоточенности. Казалось, он продолжал еще преследовать врага. Он умер с открытыми глазами, в его взгляде — ни тени страха.
Бойцы и офицеры обнажили головы над телом летчика. Сержант Тобольшин стоял неподвижно. На его побледневшем лице выступили капли пота.
— Нет, — сказал он тихим, но твердым голосом, — я все равно буду летчиком!
8 часов 14 сентября
Пожар, который бушевал в Сталинграде уже двадцать суток, заметно усилился. С рассветом над городом снова появились сотни немецких самолетов. Волна за волной с трех сторон идут они на бомбежку.
Немецкие пикировщики заходят с солнечной стороны, и мы не видим, сколько их и куда будут пикировать. Неожиданный налет хуже всего. Поэтому мы проклинаем солнце.
Проклинаем главный источник жизни на земле. Страшно, но что поделаешь, коль свет солнца мешает нам сейчас бороться со смертью!
Несколько немецких танков и группа автоматчиков с ходу выскочили на Дар-гору и пробиваются по Академической улице к реке Царице. Идут ожесточенные бои за элеватор. В Орловке крупные силы противника окружили нашу моточасть и двигаются по Мокрой Мечетке к северной окраине тракторного завода.
Лежа на животе возле блиндажа Чуйкова, едва успеваю записывать донесения.
По Мамаеву кургану начал бить шестиствольный миномет. Над командным пунктом повисла туча вздыбленной земли. Однако штабные работники продолжают передавать приказы и запрашивать нужные сведения из частей.
В центральной части города появилось много вражеских танков. Об этом докладывает командир запасного полка.
— Разрешите поднять резерв?
— Не торопитесь, не торопитесь, — отвечает ему командующий. — Пока действуйте теми силами, какие пущены в дело. Бей во фланг! Прикройся… Танки? Так знай, что немцы без танков не воюют! Вот, вот, бей их, слепышей. Как? Посади истребителей на углы домов, за развалины и на водопроводные люки, а бронебойщиков — в подвалы и за простенки, чтобы они из окон могли бить наверняка. Подпускай поближе и бей. Положение не такое уж безнадежное, как вам кажется, — говорит Чуйков. — Враг больше нас психует. Да, да, этого мы и добивались. Пусть психует.
Фашисты рассчитывали парализовать наше управление войсками и беспрепятственно ворваться в город. Не удалось! Вечера они были остановлены у самых стен города, а в отдельных местах и на улицах.
Над Мамаевым курганом появились пикировщики. Все чаще и чаще стали разрываться мины и снаряды около баков. Я успел юркнуть в блиндаж.
Рядом разорвалась бомба. Блиндаж перекосило. Одно бревно выскочило из потолка и повисло над головой. Поднялась пыль. Минут пять я ничего не видел.
Мамаев курган шевелится, как стог соломы Вот еще один удар. Меня бросило на пол. Бомба упала у самого входа, но, к счастью, не разорвалась.
Я ждал взрыва несколько секунд, но эти секунды показались мне вечностью В голове гудел какой-то колокол, гудел долго, протяжно: «Бом, бом, бом — конец, конец». Думать было некогда и не о чем — конец и все… А когда убедился, что взрыва не будет, содрогнулся: рубаха мокрая и холодная, словно я на льду лежал и своим телом расплавил его. Холодно Замерз. Холодный пот выступает от страха, горячий — от хладнокровия. Пора бы уже привыкнуть. Но вот новый удар, взрыв, другой, третий…
С большим трудом вылезаю из-под толстого слоя земли. Слава богу, рубаха теплая, выступил горячий пот. Вытащить бумаги помог сержант Тобольшин.
Пока добирались до блиндажа начальника политотдела армии Васильева, пришлось несколько раз падать на землю и прятать головы в какую-нибудь ямку.
Не успел я отдышаться в блиндаже Васильева, как снова началась бомбежка. Часовой у входа в блиндаж то и дело сообщал: «Влево бере!», «О, це вправо!», «У, стерва, це прямо в меня!» — И он, как щука, нырнул в блиндаж.
Сильным взрывом бомбы, упавшей рядом, так тряхануло, что в первую минуту я не мог понять, где нахожусь. Затем последовало еще несколько взрывов. Земля качала нас, как в зыбке.
К вечеру связь на кургане была нарушена, а из блиндажа нельзя показать головы. Потери среди работников штаба большие. Ночью Чуйков перенес свой КП в город.
14 сентября 1942 года
По дну широкого, с крутыми и высокими берегами оврага сочится тоненький пересыхающий ручеек. Местные жители города издавна называют этот ручеек Царицей. Говорят, что весной Царица бушует, как настоящая многоводная река. Впадает она в Волгу вблизи центральной пристани. Недалеко от устья Царицы — большой мост, соединяющий северную часть города с южной. Сейчас в овраге расположен штаб армии. Отделы штаба разместились в царицынском подземелье — штольне. Эта штольня заложена у самого русла речки и уходит далеко под высокий берег. У штольни имеются запасные входы и выходы. По обеим сторонам штольни построены комнаты и даже залы. Стены обиты тесом и фанерой. Надежное укрытие от бомб — над нами целая гора земли. И все-таки нам слышны взрывы каждой бомбы. Земля гудит и гудит. Мы будто в бочке, на которую наколачивают обручи: так яростно и ожесточенно бомбит враг эту часть города.
Связные принесли неприятную весть: немцы вышли к вокзалу, наши части, действующие в этом районе, нанесли огромный урон противнику, но им требуется помощь.
Идет пополнение — не сегодня-завтра должна прибыть к переправе гвардейская дивизия Родимцева. Родимцев, кажется, уже здесь, на рекогносцировке. Ожидается прибытие сибирской дивизии Батюка.
Это моя родная дивизия идет сюда после переформирования. Но где она сейчас? Говорят, вышла из Ленинской — это семьдесят километров от Сталинграда. Скоро ли придут? Эх, скорее бы!
Обстановка с каждым часом усложняется, связь почти полностью парализована.
Генерал Пожарский пришел измученный, весь в пыли, с потрескавшимися губами. Всегда подвижной, энергичный и неунывающий, на этот раз он горестно махнул рукой, давая помять, что противник на Мамаевом кургане. Вслед за генералом появился Семиков. Он был там, на кургане, до последней минуты и сейчас так измучен, что едва держится на ногах. Гимнастерка на нем изорвана, будто он с кем-то дрался за грудки, но ни ссадин, ни признаков тяжелого ранения не видно, однако гимнастерку надо менять. Теперь я предлагаю ему свою запасную, что получил на днях в АХО. Александр попытался улыбнуться, но на его лице такая усталость, что трудно понять, то ли он улыбается, то ли морщится.
— Дай сначала воды, потом гимнастерку…
…Вечером командарм вызвал к себе в штольню начальника оргинструкторского отдела Вотитова, инспекторов политотдела Ивана Старилова, Ивана Панченко, Ивана Семина, меня и двух сотрудников особого отдела. Мы не знали, зачем вызваны.
Между мной и Панченко проскочил белокурый в военной форме паренек лет шестнадцати. Передав что-то в руки Чуйкову, он, козырнув, почти рысью выбежал из отсека.
Посмотрев ему вслед, Чуйков прошелся вдоль стены и, показывая глазами на дверь, заговорил:
— Этого хлопца я называю по имени и отчеству: Револьд Тимофеевич. Ему шестнадцать лет. Он сын подполковника Сидорина, который работал со мной еще в Белорусском округе. Недавно подошел ко мне этот юнец и доложил: «Товарищ командующий, я привез тело убитого подполковника Сидорина». Я знал, что Револьд — сын убитого, и не нашелся сразу, что ответить. Рядом со мной стоял дивизионный комиссар Абрамов Константин Киркович. Он ответил Револьду, не оборачиваясь: «Передай труп коменданту и скажи, чтобы подготовили могилу для похорон». Я понял, что Абрамов не знал Револьда раньше, поэтому так сухо ответил сыну погибшего. Я выждал, пока Револьд отошел от нас, и, обратясь к Абрамову, спросил: «Ты знаешь, что ты ответил этому юнцу? Ведь это родной сын подполковника Сидорина». Абрамов посмотрел на меня широко открытыми глазами и произнес только: «Да ну!»— и побежал вслед за Револьдом.
Передохнув, Чуйков продолжал:
— Рано утром следующего дня я собирался выезжать на свой наблюдательный пункт. Уже садясь в машину, увидел Револьда, лежащего на земле, его плечи вздрагивали от рыданий. Он будто знал, что тот клочок земли будет сдан фашистам. Он не хотел уходить от могилы отца. Недолго думая, я крикнул: «Солдат Сидорин, сейчас же в машину, поедем со мной, захвати автомат и побольше патронов». Револьд вскочил, отряхнулся, поправил гимнастерку и стрелой бросился выполнять мое приказание. По дороге, разговорившись, я узнал, что у Револьда есть мать где-то в Сибири. Я осторожно намекнул ему, не хочет ли он поехать к ней. Его глаза опять сделались влажными, ион ответил: «Нет, если прогоните от себя, все равно с фронта не уйду, буду мстить за отца» С этих пор Револьд Сидорин ни на минуту от меня не отлучается. Он стал спокоен, ничего не боится, только по вечерам иногда всхлипывает, по виду не подает, что плачет об отце…
Наконец Чуйков шагнул ближе к нам. Его внимание привлекли Старилов и Панченко: оба саженного роста, с метровым размахом плеч.
— Вам все ясно?
Переглянувшись, мы не знали, как ответить.
— Вы должны установить строгий порядок на центральной переправе, — сказал он нам. — Вас семь человек, семь гранат, семь автоматов — сила. Как только наведете порядок, узнайте положение с вокзалом и обязательно пошлите к нам связного. Будьте решительны! Затем побывайте в частях на правом фланге и лично передайте от имени Военного совета, что к нам на помощь идут большие силы.
Каждый из нас получил документ, удостоверяющий наши особые права и полномочия, предоставленные Военным советом. Чуйков пожал нам руки. Глаза его были воспалены: последние дни командарм почти не спал.
Мы вышли. Беспокойный Вотитов не дал даже заглянуть в свой отсек.
— Идем, идем, — заторопил он меня и, согнув в три погибели свое длинное тело, почти на четвереньках выполз на тротуар Пушкинской улицы.
15 сентября 1942 года
Навести порядок на переправах центральной пристани было не так-то легко. Подходы к причалам были забиты ранеными и санитарами. Чуть поодаль от причалов толпились большие группы шоферов, артиллеристов, стрелков, минометчиков с карабинами и винтовками. О чем-то переговариваясь между собой, они, казалось, готовы были обвинить любого командира за беспорядок и расправиться с каждым, кто попытался бы послать их на огневые позиции, в бой.
Отделившись от своей группы, я прошелся вдоль берега и заметил, что почти у всех автомашин спущены скаты. Трехтонки, полуторки, «студебеккеры», «эмки», «пикапы», которых скопилось тут великое множество, словно сговорившись, присели на корточки и стоят на дисках, на сплюснутых покрышках, дескать, теперь мы отбегались, нас разули: камеры нужны людям, чтоб переплыть Волгу, она здесь вон какая широкая…
Подхожу к одной группе шоферов и, будто не замечая того, что они сделали со своими машинами, обращаю внимание на бревна, спущенные на воду, на связанные доски и неожиданно для них произношу:
— Вот это более надежные средства переправы, лучше резиновых камер.
— Как? — вырвалось у одного из них.
— Резиновую камеру пуля пробьет, воздух выйдет, и пошел ко дну.
Шоферы переглянулись и, не зная, что сказать, начали расходиться в разные стороны. Вскоре рассеялась еще одна группа, затем ещё — и у причала стало просторнее.
Так, наведя некоторый порядок на центральной пристани, мы должны были выполнить вторую часть приказа командующего, сообщить частям о том, что к нам идет большая помощь.
Мне и Ивану Семину выпало быть у танкистов, разместившихся на той стороне Царицы в развалинах южной части города.
В районе Астраханского моста, где были огневые позиции артдивизиона бригады полковника Батракова, мы попали под сильную бомбежку.
Бомбардировщики настойчиво пикировали на маленький пятачок. Неглубокая щель, вырытая около орудия, едва защищала от осколков. Взрывная волна несколько раз перевертывала, крутила нас, словно пытаясь выбросить на бруствер. В ушах звенело. Едва выбрались из щели: ее стены сжались и не хотели выпускать нас из своих объятий.
Но что это? Проходит пять, десять минут — все тихо. Люди что-то говорят, шевелят губами, а я не слышу Где-то с огромной силой рвутся мины, колеблется земля, и все это я только чувствую, но не улавливаю ни звука.
Мой спутник Иван Семин написал на спичечной коробке: «Идем». Я кивнул головой.
Пробираемся по берегу к Астраханскому мосту. Люди нагибаются, втягивают головы в плечи и бегут. Песчаный берег пузырится. Мы остановились.
«Пулемет», — мелькнуло в голове, и, следуя примеру Семина, я бросился бегом в укрытие за мост.
Переждав, пока кончится обстрел, закурили и расстались: я пошел на набережную, Семин — к коменданту переправы.
Что делается кругом, трудно понять. Земля по-прежнему содрогается, с уцелевших стен валятся кирпичи.
Неожиданно из воронки вылез солдат. На бледном лице его синие пятна. Губы сжаты, желваки напряжены- На плечи наброшена шинель, а руки спрятаны за спину.
Подойдя поближе, солдат остановил меня. По движению губ я разобрал: «Дай докурить».
Прижег потухшую во рту самокрутку и подал ему, но он не взял ее в руки, а подставил рот и схватил губами.
«Что еще за шутки?»
Солдат жадно затянулся, пустил густую струю дыма и откинулся назад, показав мне оторванную левую руку; бледными пальцами правой руки он держал ее в локтевом суставе…
Потом солдат выплюнул окурок, молча поглядел на меня помутневшими глазами и зашагал на переправу…
К вечеру моя глухота прошла.
16 сентября 1942 года
Мы должны были собраться в подвале полуразрушенного Дома специалистов. К установленному сроку пришли только трое. Остальные ранены и направлены за реку. Вотитов сообщил обстановку и напомнил, что Военный совет армии требует уточнить положение с вокзалом и оказать помощь переправляющимся подразделениям гвардейской дивизии Родимцева.
Немцы рвутся к центру города. Пробившись клином через Мамаев курган к вокзалу, они прилагают все усилия к тому, чтобы овладеть центральной переправой. Клин расколол город на две части. Острие клина придвинулось к реке на расстояние прицельного выстрела из винтовки.
Рой пуль жужжит над головами. У причала толпятся люди в серых шинелях, в касках, с оружием в руках. Они только что сошли с парома.
Это солдаты одного из батальонов дивизии Родимцева. Они ждут пулеметную роту, которая не успела переправиться ночью. Вдали показался паром. Перегруженный, он медленно подвигался к середине реки. Весь батальон на правом берегу с волнением ждет пулеметчиков. Бойцы и командиры, затаив дыхание, пристально смотрят на ровную поверхность воды, где, как куст на поле, покачивается паром. Он как будто стоит на месте.
Но вот паром достиг середины. Уже ясно видно людей, стоящих у перил. И вдруг залп, другой, третий…
Столбы воды и брызги образовали занавес. Послышались стоны. Чей-то голос, захлебываясь, просит помощи: видно, кто-то упал в воду.
Наконец паром и катер причалили к берегу. Они сплошь иссечены осколками мин и прошиты пулями. Пулеметчики котелками, лопатами, пилотками или просто пригоршнями вычерпывают воду, не давая затонуть парому. Другие тут же готовят свои расчеты к бою. Когда до подмостков осталось несколько метров, пулеметчики попрыгали в воду и кто вплавь, кто вброд добрались до берега.
Вхожу на паром. Сквозь многочисленные пробоины сочится вода. На досках пятна крови. В носовой части лежат шесть раненых солдат и убитый лейтенант.
Несколько лодок проходит мимо парома, скрежеща днищем о камни и песок. Наперерез течению к самому парому подплывает бревно. Оно будто живое. Сначала его тонкий конец нацелился на корму, затем немного отвернул и проплыл вдоль берега. Присмотревшись, я заметил, что на бревне плывет человек. Русая щетина волос и круглое с узкими глазами лицо сухие.
«В воде, а волосы сухие», — подумал я и хотел его окликнуть. Но солдат, протягивая мне руку, опередил:
— Не знаете, тело тоже потонуло?
— Какое тело?
— Тело пулемета. Я оставил его тут с Курбаном, а он прыгнул за мной, но забыл сбросить со спины катки. Они и утащили его на дно.
Выжимая на себе брюки и гимнастерку, солдат добавил:
— Фамилия моя Редин, Илья Редин. Я здешний, с набережной, а он, Курбан, значит, с Дар-горы. Мы вместе еще весной были мобилизованы, а теперь вот с дивизией в свой город… — Он хотел сказать «прибыли», но, посмотрев на себя, сказал: — Приплыли.
Паром разбит, переправа днем работать не может, мне нечего тут делать. Надо встретить Вотитова, но он ушел к Царице. Решаю идти в один из батальонов, который будет наступать на вокзал.
В ста метрах ниже причала собрались солдаты. Туда побежали пулеметчики. Иду я. Донеслись крики:
— Курбан, Курбан!
Между двух валунов полулежит-полусидит мокрый, неуклюжий на вид солдат, огромного роста, широкий в плечах. Обтирая лицо большими ручищами, он смотрит на свою разутую ногу.
— Илюка — мой друг. Пуля летит, я тоже воду нырял… Катка снимать забыл…
Только его богатырская сила да подоспевшие два моряка Волжской флотилии, из которых один три раза нырял за ним, спасли Курбана от гибели.
Через полчаса я видел друзей у пулемета. Курбан легко, как лопату, крутил тело «максима». Редин молча сдувал капельки воды с замка.
— Ничева, ничева, Илюка, без станка стреляй будем, — говорит Ибрагимов, любуясь обтертыми насухо деталями.
Они очень боялись, что их задержат из-за утери станка пулемета и назначат просто стрелками. Но командир роты, полагаясь на находчивость Редина, крикнул:
— Эй вы, водолазы! Не отставать!
Курбан схватил своего друга за руку, раньше других пулеметчиков забрался на насыпь и скрылся за гребнем.
На площади в центре города и в районе вокзала кипит бой. С прибытием пулеметной роты стрельба участилась. Из окон, из дверей, из-за углов строчат пулеметы.
Дважды поднимался наш батальон в атаку и дважды вынужден был ложиться. Подавать третий сигнал к атаке сейчас нет смысла. Командир батальона принял другое решение. По цепи сообщил:
— Ползком к вокзалу!
Ползу с бойцами, прячась за кучами кирпича, глыбами земли, вдоль забора. Около виадука сталкиваюсь с Курбаном Ибрагимовым. Он почему-то ползет обратно.
— Куда? — кричу ему.
— Сейчас атака. Там Илюка стреляй будем. Мало патронов, патрон пошел.
Несмотря на большой рост, он передвигался легко и быстро.
До вокзала остается несколько метров. Немцы усиливают огонь. Нельзя мешкать ни минуты, иначе батальон дрогнет, и все поползут обратно.
По железным ступеням виадука хлестнула пулеметная очередь. Пряча голову за цементный приступок, беру автомат наизготовку. Справа и слева слышатся стоны. Глядя на раненых, останавливаются и здоровые.
Батальон залег. Фашисты торжествуют. Их пулеметы еще сильнее стали поливать остановившуюся цепь.
«Все пропало», — подумал я.
Вдруг из-за кучи шлака заговорил «максим». Два немецких пулемета моментально смолкли.
Через всю площадь бежит Курбан. Перепрыгнув через меня, он останавливается и кричит:
— Давай, давай, Илюка!
И снова бежит туда, откуда неожиданно заговорил пулемет Ильи Редина, раньше всех пробравшегося за перрон. Выследив огневые точки врага, Редин уничтожает их одну за другой.
Батальон поднялся в атаку. По площади прокатилось мощное «ура». Меня охватил порыв. Бегу вперед и вижу, что фашисты дрогнули. Вбегаю в кассовый зал вокзала. Со мной еще три бойца. У крайнего сейфа увидел убитого немца, повисшего рукой на связке ключей. Мне он показался живым. Нажал спусковой крючок автомата, но очереди не последовало. В магазине — ни одного патрона: израсходовал в атаке.
Забрав ключи, я вышел из вокзала. Редин устраивал себе новую огневую позицию по ту сторону рельсовых путей.
Курбана я вновь встретил уже у берега. Он тащил с переправы патронный ящик, вещевой мешок с гранатами и несколько коробок, связанных веревкой, концы которой держал в зубах.
После того как немцев вышибли из домов набережной улицы, затем из вокзала, работа переправы облегчилась. Через каждые тридцать-сорок минут прибывают паромы с пополнением. Родимцев встречает пополнение, сразу же ставит задачу и отправляет в бой — в район Мамаева кургана и на Пушкинскую улицу.
Через час в районе вокзала вновь закипел бой. Немцы открыли пулеметный огонь по переправе. Наш второй батальон в окружении ведет рукопашный бой. Командир полка бросил свой резерв на выручку. Теперь уже и меня тут считают своим.
— Эй, пригульный комиссар! — крикнул мне усатый, внешне спокойный командир полка. — Давай включайся в нашу семью!
И я решил идти. Видно, тут, в Сталинграде, самая лучшая форма политработы — это быть среди бойцов, в цепи.
Под вечер в очередной атаке я снова добрался до вокзала. Мне хотелось найти Редина и Курбана… Батальон понес большие потери. Раненых в районе вокзала не оказалось: фашисты уничтожили их — почерневшая кожа около пулевых пробоин в затылок и опаленные волосы говорили об этом.
На бугорке, за перронными путями, рассматривая следы гусениц немецкого тяжелого танка, остановились несколько бойцов. Обнажив головы, они склонились над телом вдавленного в землю товарища.
Это был Редин. Он, казалось, и мертвым продолжал косить врага из своего пулемета. Вытянутые руки крепко держат рукоятки затыльника, пальцы на спусковом рычаге, а в ленте ни одного патрона. «Значит, Курбан вновь ушел за патронами и не вернулся», — подумал я.
Бой за вокзал стал утихать только к утру. За ночь здесь побывали немцы, затем наши, теперь снова там идет бой. Впрочем, вокзала нет — его кирпичи растираются в песок.
Предположения мои насчет Курбана оправдались. Возвращаясь в штаб, я нашел его на берегу реки, между двумя большими камнями. Рядом стояли две коробки с пулеметными лентами. Услышав шаги, Курбан приподнял свою отяжелевшую голову и опять припал к воде. Пил он без отдыха, напившись, поднял голову и снова уткнулся в воду.
Я подозвал работников переправы, и мы вчетвером с трудом положили в лодку большое обессилевшее от ран тело Курбана. Позднее прибывшие с левого берега рассказывали, что из медицинского пункта выскочил перебинтованный человек огромного роста, упал посреди дороги, потом переполз на объезд. Подоспевшие санитары не могли совладать с ним. Он с силой отшвыривал их от себя, ложился на дорогу, целовал землю и плакал. В бреду звал какого-то Илью. Прибежал на переправу, рвался на паром. Еле успокоили его. Это был Курбан. Через день он скончался. Его последними словами были:
— Друг, патрон есть!
А ключи от вокзальных касс со мной. Я перебираю связки и снова вижу вдавленного в землю Редина, бегущего Курбана, разрушенные здания и людей, поднявшихся в атаку.
Вот только сейчас я доложил командующему о том, что был на вокзале. Он усомнился. Тогда я подал ему ключи. Взвесив на ладони бренчащую связку, командующий спросил адъютанта:
— Ордена есть?
— Нет, товарищ командующий.
— А медали?
— Есть.
— Ну, тогда дай ему «За отвагу».
Револьд Сидорин стоял возле командующего.
Я смотрел ему в лицо. Когда Чуйков сказал, чтоб мне вручили медаль «За отвагу», юный солдат улыбнулся. Его улыбка ободрила меня, я вдруг поверил, что выживу в Сталинграде до конца.
В ту же минуту мне почему-то пришла мысль: после войны обязательно побывать в Сталинграде. Приду на вокзал и попрошу на самый скорый поезд билет вне очереди: ведь ключи от билетной кассы у меня. Эту мысль я, кажется, даже высказал вслух.
19 сентября 1942 года
Положение в Сталинграде крайне усложнилось. Южная часть города в руках противника. Вдоль берега, против центра, осталась узкая ленточка земли, которую с трудом удерживают наши части. Севернее Мамаева кургана, включая заводской район, идут ожесточенные бои, но там противник успеха не имеет.
Подземелье, где расположен командный пункт армии, теперь представляет крайнюю точку левого фланга, так как части, действующие за Царицей, прижаты к берегу и разрознены. Фашисты ведут уже прицельный огонь по выходам из КП. У входа на лестнице повис на проводе связист, сраженный пулей. В водосточной канаве, ведущей из КП на позиции, лежат несколько убитых. Только через один запасный проход можно попасть на командный пункт и то с большим трудом.
Подземелье почти пусто. Многие из штабных командиров отправлены поодиночке на левый берег с оперативными документами. Снимая провода, вполголоса разговаривают связисты.
В одном из отсеков, измученные бессонными ночами, находятся Чуйков, Гуров, Крылов, Васильев и еще несколько человек. Они решают какой-то очень важный вопрос. Доклад Вотитова о подробностях обстановки их сейчас не интересует.
— Ладно, потом, — сказал Васильев. — Переправляйтесь…
Западня должна вот-вот захлопнуться, но Военный совет армии остается до последней минуты в подземелье. Новый командный пункт армии переносится в заводской район города. Но как туда перебраться? Вдоль берега — невозможно: противник клином разрезал город пополам. Острый конец клина упирается в Волгу. Там ни пройти, ни проползти — все простреливается пулеметным огнем. Васильев сказал: «Переправляйтесь». Значит, решено миновать этот огненный клин сложным обходом, по тому берегу Волги. Сложно и опасно, но что делать?.. А может, решат там, за Волгой, оставить КП?
Нет, этого не может быть, потому что Чуйков все эти дни старался быть как можно ближе к своим войскам, и это положительно сказалось на стойкости частей. Они знают, что командующий с ними, и сражаются до последней возможности.
Мы покинули штольню в полночь.
Разбушевавшийся около устья Царицы пожар разгоняет ночную тьму и затрудняет наше передвижение. Освещенные улицы и подходы к переправам, а также река обстреливаются. Люди, как и днем, больше ползают, чем ходят.
Наконец выдалась минута затишья. Фашистские пулеметчики почти совсем прекратили огонь по реке. Ждать катера некогда. Надо воспользоваться моментом для переправы командования на левый берег. Генерал Чуйков садится в рыбацкую лодку. Револьд Сидорин рядом с ним. Кто-то шепчет: «Трогай», — лодка, отчалив от правого берега, медленно двигается в темноту. Нервно булькают весла. Гребцам помогают штабисты, но скорость остается такой же.
Я в группе командиров стою у самой воды, не спуская глаз с лодки, идущей впереди.
Вдруг на воде блеснул огонь. Недалеко от плывущих поднялся водяной столб, за ним второй, третий, до нас доходят глухие звуки разрывов мин. В небо взвилась ракета. Вслед за ней в сторону лодки полетели пучки трассирующих пуль. Но на воде от пулеметного огня негде прятаться. Что же будет?
Лодки повернули на остров, но на них снова обрушился шквал огня. Разрывы мин закрыли все. Напрягаю зрение, не могу найти двух передних лодок. Но вот очередная ракета осветила все побережье острова, и сердце сразу сжалось: на воде покачивается только одна пустая лодка — четыре человека вброд добираются до берега. Вражеские минометчики и пулеметчики с небольшими передышками продолжают бить по острову.
20 сентября 1942 года
Не помню, как очутился на левом берегу.
Ноги совсем отказались двигаться. Пока брел по поселку Красная Слобода, пришлось несколько раз присесть. Присев, забывал обо всем. Не хотелось ни есть, ни пить, ни разговаривать, только бы уснуть. Даже снаряды и мины с того берега, вскапывая землю, снимая крыши и раскидывая стены, не могли вывести меня из этого состояния. Секунды тянулись часами, а каждый шаг казался больше версты.
На окраине поселка забрел во двор какого-то дома. У крыльца сидел старик и что-то тесал топором. Широкий отточенный до блеска топор звенел после каждого удара. Этот звон настолько приятен, что я на минуту даже приободрился.
— Чего бродишь тут? — сердито пробормотал старик, увидя меня. — Нашел время шляться…
Острие топора блеснуло на солнце и влипло в дубовую чурку. Старик поднялся и стал приближаться ко мне, злой, обросший, с насупленными бровями.
Тряхнув за плечо, он усадил меня на завалинку. Я покорно повиновался, полусонный, слушая ругань. Старик проклинал гитлеровцев за горящий город, за разрушение мирного поселка, за убитых детей… Я не успел ничего ему ответить: в поселок входило до батальона бойцов.
Большая группа остановилась возле дома. Старший обратился к нам с просьбой показать ему дорогу к переправе 62.
Услышав эти слова, старик смягчился. Он ласково обвел всех глазами:
— Куда вы, дети?! Днем он бомбит. Подождите до вечера.
— Некогда, дедок, — ответил кто-то из бойцов.
— Не торопитесь: видите, какая там заваруха. Эта переправа не работает. Надо пробираться на верхнюю. Там около острова построили новую.
Старик показал кивком головы в ту сторону, куда с огромной высоты за густой дубняк ныряли один за другим десятки немецких пикировщиков. Из-за леса поднимались клубы черного дыма. Земля содрогалась. Вой сирен на минуту заглушал разговор.
Пока я знакомился со старшими группы, бойцы поснимали гимнастерки и остались в одних тельняшках. Морская пехота! Радостное чувство охватило меня, когда я узнал, что в Сталинград идет не один, а несколько таких батальонов. Значит, Сталинград будем держать до победы.
Тут же морские пехотинцы сообщили, что за ними двигаются полки сибирской дивизии.
— Добрые ребята! — говорят они.
Пришла моя родная!
Но сейчас некогда восторгаться. Надо помочь этим товарищам.
Старший назначил связного для установления связи со штабом армии. Матрос повторил приказание и подошел ко мне. Остальные, разбившись на группы, торопливо опорожняли ящики с гранатами. Некоторые выбрасывали из вещевых мешков сухой паек.
— На черта мне сухой! Давай «феньку»! — говорили морские пехотинцы, разбирая гранаты Ф-1.
Матрос-связной спросил меня:
— Где штаб?
— Пошли вместе.
Боец молчалив и совершенно безразличен к взрывам и вою бомб.
Вдохновленный его спокойствием, оглядываюсь на город и содрогаюсь: отсюда, издалека, Сталинград напоминает огнедышащий вулкан. Не верится, что я был там, не верится, что там есть люди, кажется, там воспламенились даже камни. На секунду закрываю глаза и вижу перед собой гвардейцев дивизии Родимцева. Они там, они продолжают сражаться, не дают противнику расширить прорыв. Им нужна помощь. И она идет. Идут морские пехотинцы, идут сибирские полки. Значит, командный пункт армии должен быть там, и мне, конечно, нечего делать на этом берегу — ведь я информатор…
Вскоре нас встретил сержант Тобольшин. Я спросил у него о Чуйкове, Васильеве, Гурове и других.
— Все они в Сталинграде, на новом КП. Я уже был у них. К ним надо через переправу шестьдесят два. А штаб вот здесь, — ответил он, показывая на дымящийся хуторок.
— А где сейчас Револьд Сидорин? — спросил я, почему-то считая, что он погиб в тот час, когда лодка попала под огонь пулеметов.
— Револьд… — Сержант Тобольшин помолчал. — Револьд как посмотрел отсюда на Сталинград, так сразу согласился остаться здесь. Командующий сказал — и он остался. Юнец…
Такой ответ не удовлетворил меня. Как-то не верится, чтоб мальчик, принесший на КП убитого отца, вдруг оробел перед новым рейсом в горящий город. Но ничего, бывает всякое…
8 октября 1942 года
Я снова в Сталинграде — десятый день в рабочем поселке тракторного завода.
Бутылки с горючей смесью, которые так тяжело стало доставлять в Сталинград, помогают. Только за один день, 2 октября, у стен поселка завода «Баррикады» было сожжено сорок восемь бронированных машин. Защитники города подпускали танки на близкое расстояние и забрасывали их бутылками из засад, устроенных в руинах.
В боях с танками принимали участие рабочие завода «Баррикады», отряды рабочих завода «Красный Октябрь». Теперь, все они влились в наши части. Солдат и рабочих теперь трудно отличить друг от друга…
4 октября 1942 года
В штаб принесли с переднего края большую радость: вершина Мамаева кургана (высота 182,0) — в наших руках. Идет бой за овладение юго-западными скатами высоты. Там дерутся сибиряки дивизии Горишнева и один полк дивизии Батюка.
В блиндаже Военного совета армии тесно. В проходе на полу сидят работники штаба, командиры отдельных частей и начальники политотделов. Ждем Гурова. Он отлучился за Волгу по вызову Военного совета фронта. Его лодка только что причалила к берегу. В открытые двери блиндажа нам видно, как Гуров выскочил из лодки и быстрыми шагами направился сюда, к нам, в блиндаж.
Его бритая голова покрыта росинками пота.
— Прошу сидеть, — сказал он нам, обтирая голову платком. Мы молча присели, переглянулись. Эх, Волга, Волга… Легче сходить в атаку, чем переплыть ее под таким сильным огнем.
— Я привез копию телеграммы с ответом товарища Сталина на вопросы одного американского корреспондента, — начал Гуров.
В это время в блиндаж вошел Чуйков.
У него сегодня тоже хорошее настроение — вершина Мамаева наша!
Вслед за Чуйковым вошел командующий артиллерией Пожарский. Маленький, верткий, он быстро нашел себе место в тесном блиндаже.
— Эти ответы товарища Сталина, видимо, будут опубликованы в печати, — продолжал Гуров, — но я решил довести их до вас пораньше.
Наступила минута выжидающего молчания.
Гуров начал читать:
— «1. Какое место в советской оценке текущего положения занимает возможность второго фронта?
Ответ: Очень важное, можно сказать, первостепенное место.
2. Насколько эффективна помощь союзников Советскому Союзу и что можно было бы сделать, чтобы расширить и улучшить эту помощь?
Ответ: В сравнении с той помощью, которую оказывает союзникам Советский Союз, оттягивая на себя главные силы немецко-фашистских войск, — помощь союзников Советскому Союзу пока еще малоэффективна. Для расширения и улучшения этой помощи требуется лишь одно: полное и своевременное выполнение союзниками их обязательств.
3. Какова еще советская способность к сопротивлению?»
В блиндаже стало шумно.
— Тише, товарищи, — попросил Гуров и спокойно зачитал ответ Сталина: «Я думаю, что советская способность к сопротивлению немецким разбойникам по своей силе ничуть не ниже, — если не выше, — способности фашистской Германии или какой-либо другой агрессивной державы обеспечить себе мировое господство.
С уважением
И. Сталин
3 октября 1942 года».
— Товарищи! — помолчав, произнес Гуров. — Содержание ответа Верховного Главнокомандующего нам, защитникам Сталинграда, надо знать раньше, чем кому-либо. Положение на фронтах Отечественной войны тяжелое. Мы это чувствуем на себе. Пользуясь отсутствием второго фронта в Европе, Гитлер и его сателлиты собрали все резервы и бросили их на нашу Родину. Фашисты в этом году продвинулись на юге к подступам Кавказа, угрожают захватить все Черноморское побережье, рвутся к Грозному, вломились в Сталинград. Весть о падении Сталинграда ждут уже целый месяц в Берлине. Эта весть, по замыслу Гитлера, должна толкнуть Японию и Турцию на войну против Советского Союза. Ждут, но не дождутся! — подчеркнул Гуров.
Слушая его сообщения об операциях крупных партизанских соединений в тылу противника, о трудовом подъеме рабочих и колхозников нашей страны, я задумался: как эти мысли, эту веру в наши возможности донести до каждого окопа, до пулеметной точки и орудийного расчета и вложить в души, в сознание каждого защитника Сталинграда так, чтоб у него прибавились силы в руках, отвага в сердце и поднялось боевое мастерство. Из этого, собственно, и складывается здесь вся суть работы партийно-политического аппарата армии, плюс личный пример: покажи, как ты, политработник, не на словах, а на деле умеешь нести правду партии в массы и разить врага в бою мастерски, отважно, презирая Смерть.
Здесь негде проводить собрания и митинги: кругом сплошные развалины и противник рядом— за разрушенной стеной или под тобой в подвале. Поэтому переползай от бойца к бойцу, рассказывай все, что есть у тебя за душой. Решения партии — это выражение твоих кровных интересов. И будь готов к отражению атак врага. Гранаты, автомат, пистолет тоже всегда с тобой…
Политработники… Как много вы должны уметь делать в боевой обстановке! Сколько вас остается там, куда вы уходите по зову собственного сердца. Уходите безвозвратно, но правда, которую вы несете, жива и будет жить. Вот и сейчас: пройдет еще несколько считанных минут, и бойцы переднего края будут знать все, что здесь сказал Гуров. Будут знать и возьмут это на свое вооружение. Возьмут, обязательно возьмут, ибо это поможет им полнее и глубже понять свои задачи.
— Враг остановлен сейчас у стен Сталинграда. Но будет время, когда он встанет на колени. Так будет! — заключил Гуров.
13 октября 1942 года
Вот уже прошло пятьдесят дней боев за Сталинград. За эти пятьдесят дней фашистские захватчики вывалили на город, по далеко неполным подсчетам, четыреста тысяч осколочных и фугасных бомб. Позавчера, например, было зарегистрировано две тысячи шестьсот самолето-вылетов противника на позиции 62-й армии. Каждый самолет привозил восемь — двенадцать бомб. Южная часть заводского района превращена в сплошные руины. Однако противнику не удается пробиться здесь к Волге, потому что груды кирпича, подвалы превратились в крепости, гарнизоны которых состоят из одного-двух бойцов и не сдаются, действуют самостоятельно и так, что никакой гитлеровский стратег не может разгадать их тактику. Они держат противника на короткой дистанции, и им не страшны бомбежки. Это тактика мелких штурмовых групп.
И хоть Паулюс продолжает бросать в бой все новые и новые полки, наши штурмовые группы не отступают, а на отдельных участках переходят в контратаки и приводят пленных.
Сегодня утром из дивизии Батюка привели четырех гитлеровцев.
Дорогу в Сталинград они называют «дорогой мертвецов». И не случайно. Чтобы взять Дом специалистов, они устлали своими трупами улицу; чтобы захватить банк, они положили до батальона пехоты.
— После трехдневного сражения за севером западные скаты Мамаева кургана, — говорит один из них, — под ногами было сыро и скользко от крови…
Сегодня мы получили подкрепление. Люди отлично вооружены.
Стойкость побеждает смерть. Если первые прибывшие подкрепления преимущественно из сибиряков и морской пехоты в упорных боях замедлили продвижение немцев, то вторая группа пополнения, надеюсь, сумеет остановить врага.
Особенно стойко держится дивизия полковника Батюка на Мамаевом кургане. Храбрые и дерзкие сибиряки не дают врагу покоя ни днем, ни ночью. Они сражаются под знаменем томских рабочих. Получая это знамя, воины поклялись сражаться с врагом до победы и оправдать доверие Родины, вручившей им оружие. Скажу без преувеличения: оправдают! Видно, скоро получат еще одно знамя. Ожидается указ о присвоений гвардейского звания.
Столкнуть нас в воду фашистам пока не удается. Сейчас стало сравнительно тише. Видно, снова там, в степи, кипят горячие бои.
* * *
Как-то в начале октября, сидя на бревнах у причала плотов, прибывших еще весной с верховья Волги и Камы, мы с Семиковым размечтались о мирных днях. Я таежник, и мне хорошо знакома работа по сплаву леса, он же не раз плавал на плотах и хорошо знает жизнь плотовщиков. Ему, например, очень нравится перегонять плоты через крутые перекаты, когда огромная сила воды рвет связки, ломает толстые бревна, разбивает звенья, когда малейшая оплошность грозит гибелью.
— Понимаешь, в этом весь интерес, — рассказывал он. — Вода шумит, ревет, а ты не зевай Тут надо смотреть в оба, смекать — в какой момент нажать на весла, чтоб сама сила воды помогла тебе. А потом, когда вынесет тебя на широкое плесо, тогда и на душе приятно, хорошо: победил, преодолел. Или плывешь посреди реки ночью костер, луна, звезды — все в воде отражается. Смотришь в воду на перевернутое небо и стихи читать хочется или взять гармонь. Эх, Волга, Волга…
Затем мы разговорились о своих близких: я — о жене и сыне, он — о девушке, которую, как видно, очень любит; но, как ни странно, стесняется сказать об этом даже другу. Почему? Дело в том, что у него есть сын Толик, а жены нет, она умерла.
— Весной после госпиталя заезжал домой на побывку, — говорит он с грустью в голосе. — Вхожу в дом, вижу сына, ему всего-навсего семь месяцев, и спрашиваю, где же жена. Мать и отец посмотрели в окно, в ту сторону, где кладбище, а потом на внука, на сына моего, на Толика, что в зыбке качается, и слезы из глаз. Прости, говорят, что не написали тебе об этом на фронт, боялись убить тебя таким горем. Целую неделю ходил по дому, как чумной. Взгляну в глаза сына и у самого слезы: как рано осиротел мальчик, и все это война проклятая. Потом поехал в район устроить мальчика в приют, а мне говорят: зачем, разве нельзя найти хорошую подругу, которая станет матерью сыну? И вот встретил девушку…
— Ну и как, согласилась она стать матерью твоему сыну? — спросил я.
— Не знаю. Она очень хорошая, я не посмел ей сделать такое предложение, — сказал он.
— Ну и зря, — упрекнул я.
Александр посмотрел на меня такими глазами, будто я сказал ему что-то неприличное. Чувствуя неловкость, я спросил:
— Обиделся?
Он промолчал.
— А она знает, что у тебя есть сын, и пишет тебе сейчас?
Александр помедлил с ответом, еще раз посмотрел мне прямо в глаза, затем решительно расстегнул грудной карман гимнастерки и подал конверт.
— На, читай.
Когда я прочел ее письмо, мне стало так неудобно перед Семиковым, что я готов был просить прощения. Ведь Александр ждал от меня хороших, серьезных слов, таких же серьезных, как его сокровенные чувства. Это для меня большой урок. Политработник…
Перед моим мысленным взором встала поистине красивая, умная русская девушка, любящая его, Александра Семикова.
— Сколько ей лет? — спросил я.
— Девятнадцать, — ответил Александр и снова задумался.
Чтобы как-то развлечь его, я вслух высказываю свои догадки:
— Скромная, с нежным, красивым лицом.
Александр молчит, а я продолжаю говорить:
— Задумчивая, косы вот такие, до пояса…
Я принялся рассказывать о своей жене, о сыне, о счастье быть семейным человеком, иметь детей, Александр улыбнулся. На его лице смущение.
— У нас еще ничего такого не было.
Слушая рассказ о том, как он познакомился с этой девушкой и как боится огорчить ее даже неудачным словом в письме, я забыл, что со мной сидит тот самый Александр Семиков, смелости и отваге которого могут позавидовать многие. Такова сила любви.
Как хорошо и приятно жить, когда знаешь, что тебя любят. Какое счастье — жить и любить! Это было написано на лице Семикова, это же он, наверное, прочел и на моем лице. Вот ведь как бывает! Обстановка самая что ни есть на свете суровая, а думаешь о каких-то до слез нежных чувствах, о любви. Думаешь, потому что жить хочется. Не верю, не хочу верить тем, кто говорит, что в горе человек черствеет и не боится смерти. Тогда почему же смертельно раненные люди боятся налета бомбардировщиков больше, чем здоровые? Ох, как тяжело слышать их крики и страшные стоны на переправе в час бомбежки! Они хотят жить, они надеются еще повидаться со своими родными, знакомыми, любимыми. О любви и перед смертью подумать не грешно.
16 октября 1942 года
Новый командный пункт нашей армии находится под берегом глубокого оврага, что отделяет Баррикадный район от Тракторного.
Красноармейцу Хрестобинцеву (из охраны штаба) за день переменили три винтовки. У первой осколком снаряда оторвало ствол, не прошло и двух часов — у второй осколком раздробило приклад. Бойцу выдали третью. Но вот рядом, всего в трех метрах, разорвалась мина. Хрестобинцев не успел спрятать винтовку, и осколки мины вырвали магазин, затвор, сбили дульную накладку. С перебинтованной рукой Хрестобинцев вернулся на свой пост и продолжает стоять с одним штыком.
Сержанта Тобольшина, целыми днями бегавшего из блиндажа в блиндаж с пакетами, дважды взрывной волной бросало в овраг, осколками изрешетило на нем шинель.
Начальник оргинструкторского отдела, мой непосредственный начальник, подполковник Вотитов оглушен, не может говорить. Его отправляют в госпиталь.
Немцы подожгли резервуары с нефтью. Багровая лава потекла в овраг. Чад, дым, огонь… Бойцы, обороняющие овраг, задыхаясь, бегут к реке. Огонь стелется по гальке, по песку. Его не останавливает и река, пламя пляшет на воде.
Начальник политотдела дивизии Овчаренко опухшими от ожогов руками выдает принятым в партию бойцам партбилеты, коротко поздравляет молодых коммунистов и тут же ведет их в атаку — из огня в огонь. И сколько таких! Не счесть!
Я горд тем, что мое сердце согревает красная книжечка члена великой Коммунистической партии.
17 октября 1942 года
Утро. С неба валятся хлопья сажи. И берег, и уцелевшие скелеты заводских корпусов, и люди стали черными. Связи с частями все еще нет, и мне теперь нечего ждать у телефона, приходится «звонить пятками и локтями». Такая уж судьба информаторов — иди в часть и там бери материал. Да иначе и нельзя, ведь вся страна с затаенным дыханием следит за боями на улицах Сталинграда.
К пяти часам вечера надо дать очередную сводку. Иду на «Красный Октябрь». Там стоят батальоны гвардейской дивизии Гурьева. Со мной Тобольшин, он несет пакет командиру дивизии.
Где ползком, а где бегом добрались мы до крайних цехов «Красного Октября». Не успели перевести дыхание, как фашисты начали новую артобработку всего участка дивизии. Взрывы мин, снарядов, бомб разбрасывают кирпичные груды разрушенных домов и заводских корпусов, перекапывая заново уже перекопанную землю. Падают заводские стены, сворачиваются железные сооружения, подожженные термитными снарядами.
Вот один снаряд впился в чугунный постамент фрезерного станка. Показался синий огонек. Металл закипел.
Пробираюсь к Мамаеву кургану. В траншее встречаю врача Тамару Иванову Шмакову. Я ее знаю еще по Томску. Она пришла в армию со студенческой скамьи. Чуткая, умная девушка. Ей всего двадцать один год, низенького роста, круглолицая, не блещет красотой, но ее по-настоящему любят все бойцы и командиры. О ней никто не может сказать ни одного плохого слова. Смелый, боевой товарищ. До моего ухода из батальона она работала на батальонном медпункте, теперь она уже полковой врач. Встретив меня, она обрадовалась, как родная сестра, и тут же по ее пухлым щекам покатились слезы.
— Чего вы плачете?
— Обидно Полковник прогнал, — сдерживая слезы, говорит Тамара Ивановна.
— Какой полковник? Почему прогнал и куда? — добиваюсь я.
— А, да вы все такие!.. Только бы прогнать, а о себе не думаете! — И, собравшись с силами, пояснила: — Полковник Батюк, командир дивизии, в санбат прогнал и приказал лежать, а если, говорит, не пойду, то взыскание… Меня чуть задело, а он все свое…
— Ну, тогда я тоже поддерживаю полковника. Идите, Тамара Ивановна, и лечитесь.
Она посмотрела на меня и, не найдя сочувствия, пошла дальше.
Только теперь замечаю, что она серьезно ранена. Прижимая руку к груди, она мягко ступает, тихонько переставляя ноги.
На северных скатах кургана случайно натыкаюсь на наблюдательный пункт командующего. Отсюда хорошо просматривается местность.
Артподготовка немцев все еще продолжается.
Чуйков внимательно следит за полем боя, он мрачен и молчалив.
Ураган переместился в глубину обороны и на левый берег. Началось новое наступление врага.
Цепь за цепью движется пехота. Вслед за ней танки, потом снова пехота. И так несколько валов. В четвертом валу особенно много танков и идущих во весь рост автоматчиков. Это что-то новое в тактике гитлеровцев.
Немцы подходят все ближе и ближе. Вот они перевалили через железнодорожную насыпь. Отдельные группы автоматчиков появились у заводских корпусов. Наши пехотинцы еще молчат. Неужели там все погибли?
Где-то глухо чавкнула граната. Над головой, устремляясь на окраину заводского поселка, с шипением промелькнули реактивные снаряды. Второй залп «катюш» пришелся как раз по скоплению пехоты и танков врага. Первого вала фашистов как не бывало, но очередная цепь продолжает двигаться.
Залпы «катюш» послужили сигналом. Вслед за ними загремели винтовочные выстрелы, затем заговорила артиллерия. Крики «ура», выстрелы и взрывы — все слилось в сплошной гул.
— Ожили! — сказал командарм после долгого молчания.
17 октября 1942 года
Вечер
Атака на заводской район отбита, и установилась какая-то особенно тревожная тишина. Тревожная, потому что, по сведениям разведки, на левом фланге скапливаются большие силы врага. Они угрожают истоптать дивизию Родимцева, которая еще с утра оказалась отрезанной от главных сил армии. Родимцеву надо чем-то помочь, помочь хотя бы ударом по флангу той группировки противника, которую Паулюс готовит для удара по центру города. Он, Паулюс, на сей раз, видимо, решил покончить с гвардейцами Родимцева окончательно.
— Если бы сейчас у Чуйкова был хоть потрепанный полк, он, конечно, немедленно организовал бы контрудар с юго-восточных скатов Мамаева кургана, — сказал сидящий рядом со мной сержант Тобольшин, рассуждающий как большой знаток тактики уличных боев или личный советник командарма. Чтоб убедить меня, он приводит свои «веские» доводы: — Там у нас есть выгодные позиции: удар по флангу противника с тех позиций решил бы все дело… Но где взять такой полк? В резерве армии не осталось ни одной роты. Даже батальон охраны КП днем был брошен в бой, и снимать его сейчас с занятых позиций нельзя — образуется брешь, куда, конечно, ринутся фашисты, а это значит, и заводской район будет разрезан на две половины…
Но вот наступили сумерки. Чуйков вызвал на свой КП начальников отделов и приказал всем запастись гранатами, бутылками с горючей смесью. Своему адъютанту он дал бронебойку, а сам взял автомат и ушел на запасный наблюдательный пункт, ближе к месту предстоящей схватки. Это не на шутку встревожило нас, сотрудников политотдела и офицеров оперативной группы штаба армии.
Командиры и политработники, писаря, повара, экспедиторы, связисты штаба обвешались гранатами, запаслись патронами, зарядили дополнительные диски к автоматам и собрались у блиндажа генерала Пожарского. Так образовался отряд в семьдесят человек. Командующий артиллерией Пожарский возглавил этот отряд, дополнил нашу силу четырьмя противотанковыми орудиями.
Нас только удивляло, почему начальник отдела бронетанковых и механизированных войск подполковник Ваинруб и его помощники не включаются в отряд. Где они и что делают? Кто-то сказал, что весь отдел БТМВ ремонтирует танки.
Я не поверил. Но вскоре к командному пункту подошли два танка КВ и один Т-34. Через полчаса появился и Ваинруб. Он сказал, что к утру отремонтируют еще два танка. Так и есть. Перед рассветом отряд пополнился еще тремя латаными танками. В башнях пробоины, отдельные звенья гусениц без траков, соединены бог знает чем и держатся, как говорят, на честном слове, но тем не менее эти танки внушили нам уверенность. Пять бронированных машин — сила, почти танковая рота.
С рассветом стали доноситься залпы немецких орудий. Это там, на левом фланге, противник ведет пристрелку, и под этот шум наша сводная рота штаба армии начала выдвигаться на исходный рубеж для контратаки. Первыми двинулись танки. У подножия Мамаева кургана они рассредоточились и, прикрываясь складками местности, забрались по косогору почти к тому месту, где расположен запасный НП Пожарского.
В небе появилась первая сотня немецких пикировщиков. Они пикируют на центр города. Затем, после удара авиации по обороне Родимцева, началась атака. И когда стало ясно, что противник поднял все имеющиеся там силы, Пожарский дал сигнал «Контратаковать!».
Я с группой писарей и связистов бежал за КВ. Как ни говори, а за такой могучей машиной чувствуешь себя увереннее, чем за кустиком вишни…
Но едва мы успели спуститься в лощину и выбраться на бугорок, как наш КВ воспламенился. Однако немцы почувствовали, что им угрожает удар танков и пехоты во фланг. Сначала они заметались, а затем направили против нас до батальона пехоты и повернули огонь многих орудий в нашу сторону.
Ползком, короткими перебежками я, не отставая от связистов и писарей, продолжаю продвигаться вперед, ибо знаю, что за мной еще четыре танка. Конечно, лучше бы спрятаться в какой-нибудь ямке и не рисковать, не играть в героя на открытом косогоре, но сигнала «Занять оборону» еще нет, и приходится двигаться вперед. Стреляю изредка, потому что немцы еще далеко — из автомата не достать, хотя вижу их не одиночками, а целыми группами.
Наконец по самой большой группе хлестнули из пулеметов наши танкисты. Они бьют довольно точно и дружно.
Немецкий батальон залег. Взвивается желтая ракета. Это сигнал наш: «Закрепляйся».
Быстро нахожу себе недавно оставленный кем-то хорошо оборудованный окопчик и перевожу дыхание. Возле меня сержант Тобольшин и два связиста.
Проходит несколько минут, и по всему косогору вздымаются черные копны взъерошенной земли. Немцы открыли сильный минометный огонь. А когда дым и пыль рассеялись, то стало видно, что противник повернул в нашу сторону пехоту с танками.
— Что же делать? — снашивает Тобольшин.
— Не знаю, — растерянно отвечаю я, поглядывая назад. А немцы все приближаются и приближаются. Идут на нас в контратаку. Как-то жалобно и тоскливо, почти беззвучно потрескивает мой автомат Так же тихо и, кажется, впустую чирикают автоматы моих соседей.
— Готовьте гранаты! — кричит Тобольшин, израсходовав все патроны.
И вдруг мимо нас на большой скорости проносятся наши четыре танка! Гремят орудия, пулеметы. Дым, пыль, огонь. Что делается с немцами — не видно, но чувствую, что их контратака тоже захлебнулась. Они залегли. Хорошо! Значит, надо закрепляться еще прочнее, или, быть может, снова последует сигнал «Вперед». Нет, такого сигнала пока еще не видно. Но вот огорчение: воспламенились и горят еще два наших танка. Где же остальные? Ах, вон они где: уже успели замаскироваться, точнее — спрятаться в ямы. Там, на бугорке, вероятно, были капониры, и они заняли их. Видны только поблескивающие вспышки выстрелов орудий.
Дважды взвивается желтая ракета: «Закрепляйся, закрепляйся!»
19 октября 1942 года
Среди загорелых, плечистых, немножко медлительных морских пехотинцев, высаживающихся на наш берег, я заметил одного, как мне показалось, случайного человека. Он был маленького роста, щуплый. Потоптавшись возле трапа несколько секунд, он, ощутив на себе мой пристальный взгляд, быстро нырнул в толпу. Идти за ним вслед я не решился: нехорошо, неприлично гоняться за человеком, который избегает встречи с тобой. Но вот он сам подходит ко мне. В петлицах знаки старшего лейтенанта, на гимнастерке гвардейский значок, на поясе нож с красивой рукояткой — такими ножами вооружаются и хорошо владеют десантники. Да, это, конечно, не морской пехотинец. Я где-то с ним уже встречался, но где — не могу вспомнить.
Он спрашивает:
— Как пройти в штаб дивизии Родимцева?
— В штаб… — Я мог ответить, но прежде спросил: — А кто вы такой?
— Командир первой роты второго полка гвардии старший лейтенант Драган. Показать документы или так поверите, товарищ «пригульный комиссар»? — Хитроватые глаза его заискрились иронией.
— Когда же вы покинули свою роту?
— Роту и тот батальон, в котором я встречался с вами перед атакой на вокзал, я не покидал до первого октября.
Да, именно там, в первые дни боев за вокзал, я встретился с ним, но не могу поверить, что это он. Не могу, потому что вот уже с месяц во всех сводках и донесениях значится, что первый батальон, сражавшийся за вокзал, погиб полностью 21 сентября, что от этого батальона остался в живых только один младший лейтенант Колеганов.
Правда, и тогда, посылая донесение на телеграф, я не верил, что батальон, с которым 18 сентября участвовал в атаке, полностью погиб. Не хотелось верить, потому что знал бойцов этого батальона. Они умели драться с врагом.
Что случилось с батальоном после 18 сентября, мне стало известно только теперь от этого товарища — Драгана Антона Кузьмича. Вот его рассказ.
— Когда я повел роту в обход вокзала, это было уже девятнадцатого сентября, меня догнал комбат Червяков. Он сказал: «Надо запастись гранатами». Наступала ночь. Темнота, кругом грохочет бой. Чувствовалось: фашисты ждут удара со стороны Волги. Медлить было нельзя. Быстро переползаем перронные пути, накапливаемся вблизи здания и бросаемся врукопашную.
Так рота снова овладела вокзалом. Пока гитлеровцы пришли в себя, мы заняли круговую оборону.
Незаметно подошло утро. Тяжелое утро. С неба повалились бомбы, десятки, сотни осколочных и фугасных. Как сейчас, вижу: внутри вокзала мечутся языки пламени, лопаются стены, обваливаются потолки.
Пришлось перенести пулеметы на привокзальную площадь. Жаркая схватка завязалась у фонтана и вдоль железнодорожного полотна.
К полудню большие силы фашистов стали накапливаться слева, в угловом здании, которое мы назвали «Гвоздильный завод». Оттуда они готовили нам удар в спину. Мы разгадали этот маневр врага и атаковали его. Нас поддержала огнем минометная рота старшего лейтенанта Заводуна. Но овладеть полностью «Гвоздильным заводом» нам не удалось, мы выбили фашистов только из одного цеха.
В этом бою был ранен и эвакуирован за Волгу командир батальона Червяков. Вместо него командовать батальоном стал старший лейтенант Федосеев.
…Фашисты сжимали батальон с трех сторон. Трудно было с боеприпасами, о еде и сне не было и речи, страшнее всего была жажда.
В поисках воды мы простреливали водопроводные трубы, оттуда по капельке сочилась влага. В первую очередь мы использовали ее для пулеметов.
Бой в здании «Гвоздильного завода» то притихал, то вспыхивал с новой силой. В жестоких схватках нас выручали нож, лопата и приклад.
Наши силы иссякали, нас окружали. Я срочно послал донесение Федосееву. Вот тогда-то к нам на выручку была направлена третья рота под командованием младшего лейтенанта Колеганова. Она пробивалась сквозь ливень автоматного огня фашистов. Колеганов сумел все же провести роту и доложил:
— Рота в составе двадцати человек прибыла. Готов вступить в бой.
Потом он из этого «Гвоздильного завода» послал донесение: «Положение тяжелое, но пока жив, никакая сволочь не пройдет».
До двадцать первого сентября мы боролись в районе вокзала: атаковали и контратаковали. Вокзал много раз переходил из рук в руки. За это время был убит комбат Федосеев, а Колеганов ранен и эвакуирован за Волгу. Командовать батальоном стал я.
И вот наступило утро двадцать первого сентября. Три часа подряд фашистские пикировщики молотили наш участок обороны. Затем под прикрытием сильного огня артиллерии и минометов около полка пехоты с двадцатью танками ринулись в атаку с трех сторон. Во второй половине дня им удалось расколоть батальон на две части. О создавшемся положении я написал донесение командующему полка Елину и отправил его со связным, который не вернулся.
С этого момента наш батальон потерял связь с полком и действовал самостоятельно: мы оказались в окружении. Снабжение боеприпасами прекратилось, каждый патрон стал дороже золота. Я дал распоряжение подбирать подсумки убитых и трофейное оружие.
В ночном бою двадцать второго сентября разобщенные силы батальона соединились и дружным ударом вышибли фашистов из квартала, что левее привокзальной площади. Там мы снова заняли круговую оборону.
За сутки боя в этом квартале мы приковали к себе не менее двух батальонов противника. Мы держали их на расстоянии броска гранаты, навязывали им ближний бой, в котором нельзя было применять артиллерию и авиацию. Боец отползал с занятой позиции только тогда, когда под ним загорался пол и тлела одежда.
Лишь на вторые сутки противнику удалось потеснить нас. Ночью мы отошли немного левее и на перекрестке Краснопитерской и Комсомольской улиц заняли большой трехэтажный дом.
После пяти дней и ночей боя за этот дом нас оставалось в строю девятнадцать человек, и на всех — котелок воды и несколько килограммов обгорелого зерна. Помню, спустился я в подвал и вижу: тяжелораненые не берут ни воды, ни зерна, а просят передать это тем, кто еще в строю.
Наступила ночь, тишина. Фашисты не атакуют нас, но нам слышен сотрясающий землю грохот взрывов в районе Мамаева кургана и в заводских поселках. Там идет тяжелый бой. Как отвлечь оттуда хотя бы часть фашистских сил? Как помочь защитникам Сталинграда? И мы решили вывесить над нашим домом красный флаг — пусть фашисты видят, что мы не сдаемся, пусть идут в атаку. Красного материала у нас не было. И вот один из раненых, не помню его фамилии, поняв наш замысел, предложил взять его окровавленную рубашку.
И в тот момент, кода гитлеровцы закричали: «Русь, сдавайся, все равно помрешь!..» — над нашим домом взвился красный флаг.
Увидев его, гитлеровцы остервенели. Они снова бросились в атаку. Мы подпустили их совсем близко и обрушили на них весь запас кирпичей и гранат, изредка стреляя из винтовок и автоматов. Перед домом осталось лежать до полусотни фашистов, остальные отступили.
И снова тишина, коварная и опасная. Так и есть: за глухой стеной с тыла послышался скрежет танковых гусениц. В голове мелькнула мысль: они хотят протаранить стену и задавить нас танками.
Противотанковых гранат у нас уже не было, осталась только одна бронебойка ПТР с тремя патронами. Я вручил ружье бронебойщику Бердышеву и послал его черным ходом за угол — встретить головной танк выстрелом в упор. Но не успел бронебойщик занять позицию, как был схвачен фашистскими автоматчиками, которые до этой минуты лежали перед нашим домом, притворившись убитыми. Что рассказал Бердышев фашистам, я не знаю, только могу предположить, что он ввел в заблуждение: через час они начали наступать как раз с того участка, куда был направлен пулемет с лентой НЗ.
В этот момент я был на третьем этаже и, заметив движение врагов, бросился в подвал к пулемету. Тут лежали тяжело раненные товарищи: худые, потемневшие люди, грязные повязки, открытые раны, но кулаки у всех сжаты. В глазах нет страха. Санитарка Люба Нестеренко умирает, истекая кровью от ранения в грудь. В руке у нее бинт: она и перед смертью хотела помочь бойцу перевязать рану, но не успела.
— Ничего, товарищи, мы еще будем драться, — сказал я и припал к пулемету. Фашисты шли тремя группами человек по семьдесят. Они были уверены, что у нас нет боеприпасов, и обнаглели — шли в полный рост.
Осталось сто метров… пятьдесят… тридцать. Уже вижу глаза фашистов в первой шеренге и… нажимаю гашетку.
Стрелял я без передышки, потому что какой-то меткий фашистский автоматчик прострелил мне обе руки и я боялся отпустить гашетку: отпусти — и не хватит сил надавить снова.
Когда пришел в себя, то увидел перед амбразурой и на всей улице много вражеских трупов.
Прошло еще немного времени, и фашисты вывели бронебойщика Бердышева, поставили его на груду развалин и расстреляли. Расстреляли за то, что он показал им дорогу под огонь нашего пулемета.
К вечеру снова послышался шум танковых моторов и скрежет гусениц. Из-за угла стали выползать приземистые машины с крестами на боках. Бороться с ними было нечем, и всем стало ясно: пришел конец. Гвардейцы стали прощаться друг с другом.
Мой связной Кожушко финским ножом на кирпичной стене выцарапал: «Здесь сражались за Родину и погибли гвардейцы Родимцева».
В левом углу подвала были спрятаны документы батальона и полевая сумка с комсомольскими и партийными билетами защитников дома.
Первый залп танковых орудий всколыхнул тишину. Раздались сильные удары, дом зашатался и рухнул.
Я очнулся лежа на полу вниз лицом. Сколько я так пролежал, не знаю. Была тьма. Душила едкая кирпичная пыль. Рядом слышались приглушенные стоны. После того как я пошевелил головой, ко мне подполз Кожушко.
— Вы живы? — тормошил он меня.
Мы были заживо похоронены под развалинами трехэтажного дома. Нечем было дышать. Не о пище и воде думали мы — воздух стал главным для жизни.
— Гвардейцы! — обратился я в тишину. — Мы не дрогнули в бою, и мы должны вылезти из этой могилы, чтобы снова драться, мстить за смерть наших товарищей.
Ко мне приблизилось несколько человек. Оказывается, и в самой кромешной тьме можно видеть лицо друга, чувствовать близость товарища. Мы начали разбирать кирпичи, искать выход из подвала.
Работали молча ночь, день, а может быть, больше, трудно было считать часы. Тело обливал липкий холодный пот, ныли плохо перевязанные раны, на зубах скрипела кирпичная пыль, дышать становилось все труднее, но не было стонов и жалоб. Наконец в разобранной выемке блеснули звезды, запахло ночной свежестью.
Гвардейцы припали к пролому, жадно вдыхали свежий осенний воздух.
Вскоре отверстие стало таким, что в него мог пролезть человек.
Рядовой Кожушко, имевший сравнительно легкое ранение, отправился в разведку. Спустя час он возвратился и доложил:
— Товарищ старший лейтенант, фашисты вокруг нас, вдоль Волги они минируют берег, рядом ходят гитлеровские патрули.
Принимаем решение — пробиться к своим. Первая наша попытка пройти фашистскими тылами не удалась: мы наткнулись на крупный отряд вражеских автоматчиков, и нам с трудом удалось уйти от них, возвратиться в свой подвал и ожидать, когда тучи закроют луну. Наконец-то небо потемнело: над нами поплыла огромная черная туча дыма. Выползаем из своего убежища, осторожно продвигаемся к Волге.
Нас осталось шесть человек. Все ранены. Идем молча, поддерживая друг друга, стиснув зубы, чтобы не стонать. Кожушко идет впереди — теперь он и наше боевое охранение, и дозор, и боевая единица.
Впереди, у Волги, при вспышках осветительных ракет видны фашистские патрули.
Мы подползаем ближе и намечаем место прорыва. Главное — бесшумно снять патруль.
Замечаем, что один из патрульных временами подходит близко к одиноко стоящему вагону — там к нему легко подобраться.
С кинжалом в руках, к вагону уползает рядовой Кожушко. Нам видно, как фашист подходит к вагону. Короткий удар — и гитлеровец падает, не успев крикнуть.
Кожушко быстро снимает с него шинель, надевает ее на себя и неторопливо идет навстречу следующему патрульному. Таким же приемом он убивает и второго фашиста.
Это было уже тридцатого сентября. Как видите, через десять дней после того, как в сводках объявили о гибели батальона, нас насчитывалось еще шесть человек.
— Шесть гвардейцев, — уточняю я.
Антон Кузьмич, улыбнувшись, соглашается с такой поправкой и продолжает рассказывать о том, как они прошли заминированный участок, как прорвались к Волге и как долго пили и, казалось, не могли напиться холодной, ломящей зубы волжской воды. Соорудив небольшой плотик из выловленных бревен, они, шесть израненных, измученных голодом и смертельно уставших гвардейцев, отдались набежавшей волне и поплыли по течению. Грести было нечем, работали руками, выбиваясь на стремнину. Утром 1 октября их выбросило на песчаную косу левого берега Волги. Там они были подобраны, накормлены удивительно вкусной рыбной похлебкой.
28 октября 1942 года
Связь с частями прервана. Опять мне надо надеяться больше на свои ноги и локти. Штаб дивизии полковника Горишнева разместился в заводской трубе. Отсюда я должен пробраться на КП Батюка. Ночью продвигаться почти не опасно, но так как обстановка еще не ясна и огневой бой не утихает, я вынужден пробираться «дневными путями», то есть по подземным трубам, на ощупь от просвета к просвету.
Вначале мне казалось, что я двигаюсь правильно, но вскоре убедился, что попал не туда. Высунув голову из люка, совсем рядом услышал стрекотание немецкого автомата (наш бьет резче и чаще, чем немецкий). Повернул обратно, но попал не в ту трубу, которой шел сюда, и заблудился окончательно.
Вглядываясь через люк в темную высь, внимательно слушаю стрельбу вражеских и наших пулеметов, которые то стучат поодиночке и умолкают, то заливаются сплошным треском. Время от времени взлетают ракеты и тявкают мины.
Только на рассвете мне удалось пробраться на одну из улиц поселка завода «Красный Октябрь». Тут я вынужден был укрыться в глубокой щели, вырытой около Банного оврага: на узкий участок между Мамаевым курганом и рабочим поселком пикировало до полусотни немецких самолетов.
Бомбежка кончилась, и на дымящиеся развалины рабочего поселка стали наползать фашистские танки. Штук тридцать, не меньше. Перед окопами батальона морской пехоты четыре из них почти одновременно загорелись, остальные повернули обратно. Через несколько минут танки полезли снова. Морские пехотинцы яростно глушили их противотанковыми гранатами и поджигали бутылками с горючей жидкостью. Один танк, как мне показалось, совершенно неуязвимый, полз сюда, к Банному оврагу, прямо на мою цель.
Несколько гранат разорвалось у самых его гусениц, а он не останавливался. Чем же я могу остановить его, если в руках один блокнот, на шее автомат с пустым диском?..
Рядом треснул выстрел бронебойного ружья. От башни танка полетели искры. Земля подо мной задергалась, задрожала: танк идет… С бугорка перед моей щелью кто-то швырнул две бутылки с горючей смесью, но промазал. Еще бутылка. Показался черный клуб дыма, вспыхнул белый огонь.
От радости я, кажется, закричал «ура», затем выскочил из щели и бросился к товарищу, что поджег этот танк. Мне хотелось лично отблагодарить отважного воина, записать его фамилию, сегодня же передать о нем материал в Совинформбюро, по радио, в печать… Хотел, но не успел. Впереди меня вырос расщепленный огненными клиньями столб земли. Затем в моей голове прозвучал удивительно звонкий колокольчик, а земля и небо закружились вокруг меня. Руки и ноги одеревенели.
Опомнился я только в медпункте под берегом Волги. В первую очередь спросил санитара, который принес меня сюда: не знает ли он фамилию того товарища, что поджег танк на бугорке, перед Банным оврагом?
— Там никого, кроме тебя, в живых не осталось, — ответил санитар…
4 ноября 1942 года
Над высоким обрывистым берегом, где стоят опустевшие нефтяные баки, примостился армейский узел связи. Сюда тянутся десятки проводов из дивизий, бригад, отдельных полков, батальонов. У входа в штольню они спутались, и трудно понять, какой куда идет. Только неутомимые связисты разбираются в этой паутине.
С особым вниманием оберегают они кабель, связывающий нас с Большой землей. Он почти не отличается от других, но каждый раз при входе сюда нахожу его глазами. Черной змейкой извиваясь вокруг шеста, он прячется в землю, проходит по дну Волги и там, на другом берегу, вырывается на простор.
Сегодня я прохожу, стараясь не замечать его: я снова несу нерадостное известие.
Положение войск не очень ясное. Во многих местах наши части прижаты к берегу Волги. В районе тракторного завода немцы вышли к реке, тем самым отрезали две части, действующие на северной окраине города. Теперь наши войска рассечены надвое.
Усталые телеграфисты, наверное, читают содержание донесения на моем лице. Они отвернулись, но по-прежнему пропускают меня вне очереди.
Работающие на прямом проводе связисты уже передавали первые строки донесения. Я не могу их читать, только слышу, как назойливо выстукивают клавиши аппарата: «Так-так, так-так».
Это постукивание «так-так» отдается где-то за Волгой. Мысленно вижу, как читают ленту в штабе фронта; я знаю, что ее содержание будет известно москвичам, уральцам, сибирякам. Сжимается сердце. А аппарат по-прежнему твердит: «Так-так… так…» Хочется крикнуть: «Нет, не так, не будет так!»
Вдруг лента будто заторопилась, буквы начали прыгать одна на другую. Связист нервно ударил пальцами по клавишам, как бы давая аккорд, но соседний аппарат уже принял предупреждение: «Провод! Провод!»
Сначала этот сигнал дала какая-то перемычка, а затем контрольный пост, потом подключился фронтовой усилитель. Где-то что-то случилось. Затем на ленте появилось слово: «Жемчуг»! «Жемчуг» — это позывной нашей армии.
«„Жемчуг“, к аппарату 05… К аппарату 05…»
Связист приложил пальцы к клавишам, сокращенными знаками спросил: «Кто зовет?» Тут же вмешался фронтовой узел: «К аппарату 05… Так-так… 05… Уходите с линии, уходите с линии! Давайте 05».
Кто и почему прервал телеграмму — не пойму. Пытаюсь спросить, но дежурный контролер приложил пальцы к губам.
Между тем командующему дали звонок, и через две-три мучительно длинные минуты Чуйков вошел в аппаратную. Генерал-лейтенант сосредоточенно осмотрел присутствующих и, наклонившись над аппаратом, продиктовал телеграфисту:
— У аппарата ноль пять, я вас слушаю.
Наступила минутная пауза. Дублирующий аппарат повторил слова Чуйкова, но на ленте еще нет ответа. Видно, много станций и перемычек повторяет их, и мы в напряженном ожидании смотрим на взволнованное лицо командующего. Но вот он нагнулся еще ниже и, жадно ловя каждую букву, то выпрямляется, то снова наклоняется, готовясь что-то сказать. Из-под его рук мне видно слово «Здравствуйте…». Затем буква за буквой аппарат выстукивает другое, третье. Я успеваю прочесть всю фразу:
«Здравствуйте, Василий Иванович!»
После короткой паузы, во время которой Чуйков не успел вставить свой ответ, на ленте появились новые фразы:
«Как вы себя чувствуете? Что у вас нового? Как ведет себя противник?»
Чуйков набрал полную грудь воздуха, посмотрел на свои перебинтованные руки (его последнее время мучает экзема — результат нервного напряжения) и, видимо забыв ответить о своем здоровье, после слова «здравствуйте» коротко доложил обстановку. Телеграфист едва успел передать его слова, как на ленте появились новые фразы:
«Ваша семья в Куйбышеве. Все живы и здоровы, не беспокойтесь».
Чуйков поднял голову и, пробежав глазами по ленте, приготовился ответить, но после слов «Спасибо вам» встретил предупреждающий взгляд дежурного контролера и умолчал имя, которое хотел произнести.
На ленте снова появились вопросы: Генеральный штаб интересуется такими объектами, какие даже многим живущим в Сталинграде мало известны.
На вопросы «Где ваша квартира?» и «Где ваши глаза?» Чуйков назвал квадраты топографической карты.
«Думаю, что Банный овраг — наиболее подходящее место для квартиры. Закапывайтесь глубже и прочнее в этот берег», — посоветовал спрашивающий.
На ленте показались шифрованные группы цифр, затем снова текст:
«Какая вам нужна помощь?» Этот вопрос повторился дважды.
На лице генерал-лейтенанта крупные капли пота. Он думает. Потом кратко отвечает:
— Тесно.
Снова пауза. Аппарат вхолостую отстукиваем: «Так-так… Так-так…» Чуйков прислушивается.
«Помощь будет оказана. Всемерно поможем вам. Передайте мой боевой привет славным бойцам и командирам вашего соединения. До свидания! Крепко жму руку. Привет вашим боевым помощникам…»
— Спасибо, до свидания…
Чуйков взял под козырек.
Мы приняли положение «смирно».
Аппарат по-прежнему выстукивает: «Так-так… Так-так…»
5 ноября 1942 года
Вдоль берега, от центра города до завода «Баррикады» и далее от тракторного до Латошинки, включая поселок Рынок, на узкой полоске земли держатся наши части. Немцам удалось прорвать эту ленту в районе тракторного, но расширить прорыв и столкнуть нас в воду они не в состоянии. Все попытки прорваться к Волге широким фронтом стоят им огромных потерь.
Линия обороны наших войск проходит по Мамаеву кургану, и ее называют «линией высокого напряжения» — «не прикасайся — смертельно». Вчера там была отражена «генеральская атака». Ее назвали так потому, что будто бы в цепях атакующих шли три генерала. Это, конечно, выдумка — гитлеровские генералы знают себе цену и не так-то легко поднять их в атаку рядом с солдатами, запрещено уставом. Однако атака была грозной.
На курган двигались две фашистские дивизии. Казалось, корка земли отстала и перемещается на восток. Только присмотревшись, можно было заметить, что поверхность ее кишела немцами. Шевелились кусты, покачивалась желтая трава, ожили бугорки. Все это наползало на первую траншею нашей обороны.
Психическая «ползучая» атака гитлеровцев, замаскированных под цвет местности, была встречена огнем пулеметов, артиллерии и «катюш». Фашисты продолжали лезть. Им даже удалось на узком участке прорвать наш фронт. Как оголтелые, бросались они на вершину кургана, но в это время с флангов поднялись наши. Гранатный и рукопашный бой завязался ранним утром, а кончился лишь к полудню. Наша линия выдержала максимальное напряжение.
Я пишу об этом и слышу знакомый голос. Вот он приближается, вот он уже над самым ухом:
— Тише, не мешайте человеку работать. У него творческий сон. А когда проснется, спросите: куда он мое письмо спрятал?
Это Семиков. Я вскакиваю.
— Александр! — И вижу на его лице гордую улыбку.
На петлицах — новый знак. Его повысили в звании.
— Капитан! Поздравляю.
— С чем? — спросил он.
— С повышением.
— Понимаешь, опоздал. Уже третью неделю хожу в капитанах.
— Ну, тогда с удачным возвращением!
— Это другое дело. Вот и зашел, чтоб снова расстаться. Еду в группу Горохова. — Глаза Александра посуровели. Я понимаю, почему: проскочить туда значительно тяжелее, чем побывать в самой жестокой атаке. Передав письмо, я пожелал ему удачи.
— Понимаешь, теперь мне часто так придется. Назначили направленцем — такая должность. Ну ничего, еще встретимся, — сказал он и вышел.
Не успели встретиться — и снова разлука. На этот раз Александр Семиков, видимо, и сам не уверен, что вернется.
6 ноября 1942 года
Завтра большой праздник.
Идет снежок. Мамаев курган, Дар-гора, опустевшие набережные, бывшие улицы и заводы пытались одеться в зимнее платье, но оно в тот же день было изорвано минами и снарядами. Обнаженные куски земли так и не закрываются снегом, как бы ни старалась природа.
По сведениям разведки, фашисты хотят омрачить наш праздник: в районе Мокрой Мечетки и в Городище скопилось до сотни танков и самоходок, в балке, что огибает высоту 106, засечены новые огневые позиции крупнокалиберных минометных и артиллерийских батарей. Ясно, что враг готовит наступление.
Праздник обещает быть… горячим.
Военный совет армии дал указание частям: экономить патроны, снаряды и быть готовым к отражению новых атак противника.
«…В честь 25-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции будем бить врага с гвардейской точностью. Сегодня героизм должен стать нормой поведения, а стойкость и умение — гордостью сталинградца!»
Поздравительный приказ за подписью Чуйкова и Гурова передали по телефону и нарочными во все части задолго до наступления темноты, потому что не известно, какой будет предпраздничная ночь…
Вторая половина 6 ноября прошла без лишней сутолоки, в напряженном ожидании вечера.
Вечером сначала завьюжило, затем высыпал сухой, как пшено, снег, и вдруг стихло. Ни ветра, ни туч. Темнота спустилась на город вместе с крепким морозом. Под ногами заскрипел снег, в небе замерцали звезды. Я давно не видел их. Дымовые тучи висели над Сталинградом уже почти три месяца. Небо открылось как-то неожиданно. Мерцающие звезды, как пулеметные точки, и Млечный путь, как веер трассирующих пуль в темноте, напоминают поле боя. Невольно вздрагиваешь и втягиваешь голову в плечи. Да и нельзя не вздрагивать. Здесь, на земле, куда теснее, чем там, в небе, а огневых точек не меньше. Война, особенно в Сталинграде, приучила принимать каждую искру за опасность, каждую вспышку за взрыв. И только земля бережет нас в своих морщинах от осколков и горячих пуль. Земля — самая надежная броня и крепость, ей мы кланяемся, она достойна этого.
Из блиндажа командующего вышла группа генералов. Над головами взвыла мина и разорвалась совсем рядом. Высокий земляной бруствер траншеи прикрыл их от осколков. Чуйков, Гуров, Крылов, Васильев, Витков, будто не заметив взрыва, направились дальше, чтобы встретить праздник среди бойцов, в окопах, на переднем крае.
Чуйков пошел к Мамаеву кургану, Васильев и Витков свернули влево по берегу тропкой, ведущей в центр города, к частям Родимцева, а член Военного совета дивизионный комиссар Гуров направился в район завода «Красный Октябрь». Он часто ходит один, без адъютанта и сопровождающих, хотя другим генералам этого делать не разрешает. Гурова, стройного, подтянутого, в солдатской гимнастерке или просто в однобортной шинели с малиновыми ромбами на петлицах, бойцы видят почти каждый день в траншеях, на огневых позициях. Внешне член Военного совета хмур, его черные широкие брови срослись над переносицей, и кажется, что он всегда чем-то недоволен, но достаточно ему увидеть солдата, как на его чисто выбритом лице появляется что-то теплое, светлое. У Гурова всегда большой запас шуток, он прекрасно знает солдатскую душу, и там, где он побывал, даже в самую опасную минуту люди становились увереннее, смелее.
Среди командиров и политработников утвердилось убеждение, что на бойца, с которым поговорил Гуров, можно положиться в любом бою.
У входа в подвал бывшего Дома техники Гурова встретил пожарник из охраны завода, старый царицынский рабочий Руднев. Он приходится каким-то родственником герою гражданской войны Николаю Рудневу. Гуров, видно, знает его давно.
— С наступающим праздником, Григорий Федорович! — поздравил он Руднева, поздоровавшись за руку.
— Вас также, товарищ комиссар, — ответил Руднев.
— Ты что-то, кажется, грустишь? Сегодня не положено, — как бы мимоходом заметил Гуров.
Руднев будто этого и ждал.
— Есть о чем. Ведь только подумать… — начал было старик, но Гуров прервал его;
— Идем, Григорий Федорович, в подвал, там теплее.
— Нет, я не могу. Пост у меня такой.
— А кто тебя поставил? — удивился Гуров.
— Сам себя я поставил на этот пост, — ответил Руднев.
— Это как же так? Значит, без разводящего?
Гуров остановился. Он знал, что Руднева несколько раз пытались эвакуировать за Волгу, но он никому не подчинился и продолжал нести службу по охране завода. А теперь, когда от завода остались одни стены и его сторожевая будка сгорела дотла, Руднев перешел на охрану Дома техники. В этом доме осенью 1918 года Руднев встречал командарма 10-й армии Ворошилова, а несколько позднее у этого дома он вместе с рабочими завода получил винтовку и отсюда по призыву Советской власти ходил на Воропоновский редут для отражения натиска белогвардейских полчищ.
— Зачем мне разводящий? — ответил Руднев.
Подвал Дома техники был подготовлен для бомбоубежища, но мирных жителей сейчас тут нет, и его заняли наши подразделения.
Вдоль стен стоят двухъярусные нары. Они устроены из широких плах, на которых можно сидеть и лежать. Несколько десятков раскидных коек собраны и сложены в кучи. Посредине подвала стоит рояль.
Теперь тут разместились штаб батальона, хозвзвод, полковая разведка и рота автоматчиков морской пехоты.
Гуров зашел сюда, чтоб встретить наш великий праздник с бойцами этого батальона.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал он бойцам.
— Ну вот, я и написал ей директиву, чтоб к празднику из моей толстовки сынишке пиджак сшили, — поторопился закончить пожилой солдат: ему, видно, показалось неудобным в присутствии Гурова рассказывать о своих «директивах» жене.
— Та-ак… А что же ты не написал ей, чтоб огурцов да капусты кадушечки две запасла, а? На закуску, — сказал Гуров и, заметив растерянность бойца, поучительно продолжал — Вот побьем, мол, фашистов в Сталинграде — и на побывку приеду. Так бы и сказал ей в своей «директиве».
Солдаты переглянулись.
— После стаканчика очень хорошо закусывать солеными огурчиками, — шутил Гуров. — Особенно после баньки. У вас ведь там, на Алтае, в бане крепко парятся. Нахлещутся докрасна — да на улицу в снег.
— Это закалка, товарищ генерал. После таких процедур всякие болезни как рукой снимает, — заметил усатый боец.
— Вот я и говорю: кого жара не страшит, тот и в бою не дрожит, — подбодрил его Гуров улыбаясь.
И вот он уже говорит об Октябрьской революции, о том, что дала Советская власть нашему народу за двадцать пять лет, как жилось мам перед войной, какую прекрасную жизнь нарушили фашисты. И, переходя непосредственно к событиям, развернувшимся на берегах Волги, он называет много имен героев 62-й армии.
— Великий пролетарский писатель Алексей Максимович Горький оставил нам незабываемую легенду о горящем сердце Данко, — говорит Гуров и по памяти читает отрывок.
В подвале наступает необычная тишина. На стенах застыли тени бойцов, сидевших перед огоньками самодельных ламп. Кажется, все видят живого Данко, который, подняв, как факел, горящее сердце, ведет свой народ.
— То была легенда. А мы с вами — живые свидетели подвигов защитников Сталинграда, каждого из которых можно назвать сталинградским Данко. Вспомните, как разлилась горящая нефть по Банному оврагу, по берегу Волги. Она прилипала к ногам, воспламенялись шинели. Порой казалось: люди бросятся к Волге спасать себя от огня, а они шли вперед, на врага…
В эту минуту справа от Гурова, в темном углу, где сидел радист со своей рацией, вспыхнула лампочка. Она засияла, как вновь появившаяся звезда, осветив щиток приемного диапазона. Радист, не успев снять наушники, громко произнес:
— Москва! — И, помолчав, добавил: — Большой театр, товарищи. — Он сорвал дужку наушников с головы и, не зная, что сказать, поднес их к уху Гурова.
— Послушайте, послушайте, как близко говорит. Это Сталин…
Гуров поднял руку, и радист замолчал.
В подвале снова водворилась тишина. Бойцы, напрягая слух, смотрят на члена Военного совета. По глазам, по взволнованному лицу, по движению бровей комиссара можно было определить, что он хорошо слышит Москву.
Гуров повернул кружки наушников к бойцам. Стали слышны едва уловимые колебания мембраны. Голос Сталина начал доноситься все громче и громче:
— Я думаю, что никакая другая страна и никакая другая армия не могли бы выдержать подобный натиск озверелых банд немецко-фашистских разбойников и их союзников. Только наша Советская страна и только наша Красная Армия способны выдержать такой натиск.
Это заявление было встречено бурными аплодисментами. Вместе с трудящимися Москвы и всей страны аплодировали и защитники Сталинграда, сидевшие в подвале разрушенного дома. Затем донеслись слова:
— И не только выдержать, но и преодолеть его.
Когда в эфире загремела музыка, все присутствовавшие обратили внимание на то, что наушники куда-то исчезли; на столе стоял солдатский котелок и эмалированная кружка. Оказалось, наушники лежали внутри, котелок же служил резонатором звука. Кто, когда и чья опытная рука успела это сделать, никто не заметил. Все были поглощены слушанием доклада. А Гуров, поймав удивленные взгляды солдат, улыбнулся.
Он умолчал о том, что в 1925–1926 годах в ленинских комнатах политпросветработы ему, тогда еще политруку роты, приходилось организовывать коллективное радиослушание именно таким способом, так как в те годы очень редко можно было встретить комнатные репродукторы. Он только сказал:
— Молодец радист! И котелок в чистоте держит, и кружка под рукой оказалась.
В полночь по этой же рации была принята передача поздравительного праздничного приказа Народного Комиссара Обороны.
10 ноября 1942 года
Сегодня от Горохова прибыл майор Николаев. Он принес платок с документами: два партбилета, четыре кандидатские карточки, комсомольский билет, несколько справок и записную книжку, на обложке которой написано: «Валя Горовая».
Меня привлекла записная книжечка. Первая половина ее заполнена адресами. На отдельных страницах — рифмованные строчки о мирных днях, о разлуке с родными, эвакуированными из Сталинграда. Видно, очень горько и обидно было девушке вспоминать минувшие дни, если она не могла писать прозой. Дальше между страниц — засушенный листок тополя. На развороте книжки рисунок — аккуратно растушеванный букет цветов. Затем пошли дневниковые записи:
«20 октября 1942 года. Перевязала 12 человек. Трое из них умерли.
23 октября. Все лезут и лезут. Сегодня мы отбили 6 атак.
24 октября. Мы в здании тюрьмы. Стены толстые, снаряд не пробьет. Боязно только прямого попадания бомб. В подвале очень много патронов и гранат. Хватит на целый батальон.
Их нашла я, за что мне объявлена благодарность. Какая радость!
27 октября. Письма теперь писать некуда. Окружены. Посылали троих — все погибли.
30 октября. Как хочу пить! Воды хотя бы глоточек! Есть немного, но это только раненым. Мама, дорогая, поверь, как тяжело!..
4 ноября. Нас осталось семь.
7 ноября. Сегодня еще раз отбились. Политрук приказал оставить два патрона.
8 ноября. Мама, не плачь, но я больше жить не буду. Целую…
…От меня скрывают, но я поняла. Политрук всех целовал. Бойцы обнялись, поцеловались и теперь все четверо не разговаривают…
…Мама, у меня не поднимается рука. Упрашивала политрука, но он не стал, а вперед застрелил себя.
Кто же будет стрелять в меня? Селезнев прицелился и не стал… Мама, не ругай…»
Этими словами кончаются записи Вали Боровой.
16 ноября 1942 года
Я несу командующему на подпись телеграмму и боюсь сбиться с пути. В утренней полутьме трудно найти нужный блиндаж.
Главным ориентиром раньше служил столб осветительной линии, с двумя рогами для фонарей. В конце октября он был еще цел. Через полмесяца ему осколком оторвало один рог. Комолый столб продолжал стоять, немного наклонившись в сторону реки. Он был весь иссечен бронебойными и зажигательными пулями. В половине ноября, когда, гитлеровцы, заметив движение под нашим берегом, обрушили сюда тонны смертоносного металла, столб поник еще больше. Но вот враг, решив сорвать нашу операцию, обстрелял позиции трехсотмиллиметровыми реактивными снарядами, и столб не выдержал. Он не упал, а, свалившись набок, уперся оставшимся рогом в землю. Так и торчит среди груды щебня и обломков, словно указатель дороги.
Ориентируясь в предрассветных сумерках на этот поверженный столб, я и вышел точно на блиндаж командующего.
— Зачем так рано? — спросил адъютант Чуйкова майор Климов.
Я показал телеграмму. Она адресована Верховному Главнокомандующему и сообщает о том, что защитники Сталинграда сдали в фонд обороны на танковую колонну «Сталинградец» шесть миллионов рублей. Телеграмму должен подписать командующий.
— Что, спит? — спросил я.
— Начальство не спит, а отдыхает, — пошутил Григорий Иванович и, тяжело вздохнув, добавил: — Уснул. Целую ночь ходил, думал… Спросил чаю, а пока я наливал, он уже…
Климов тихонько подвел меня к полуоткрытой двери. Командующий спал сидя, уронив голову на грудь. Накренившийся под ним стул стоял только на двух ножках… Наконец командующий пошевелился. Адъютант повернулся и тихо, на цыпочках, принес чай. Постояв несколько минут около генерала, нарочно стукнул о край блюдечка стаканом…
— Три раза подходил — не просыпается, а будить жалко…
17 ноября 1942 года
Оружейная мастерская дивизии Батюка разместилась в Банном овраге. Под высоким обрывистым берегом оружейники устроили подземный коридор. Справа и слева отсеки, а в самом конце — зал.
Меня много раз в этот подземный лабиринт приглашал Ваня Крушинин, но я не мог выбрать времени — и вот, наконец, вырвался. Первое, что мне бросилось в глаза, это прочность подземного строительства. Тут, как в хорошей шахте, сплошная крепежка, стойки заделаны в замок, распорки и потолочные перекрытия местами усилены дополнительными балками. Стены «главного зала» обшиты тесом. Высоко, просторно и чисто. «Катюши» — так прозвали здесь самодельные лампы из снарядных гильз — ярко освещают каждый уголок.
— Видно, у вас тут есть опытный крепильщик?
Передо мной высокого роста, здоровенный, немного хмурый на вид боец. Он посмотрел на меня, не торопясь поднес свою узловатую ладонь к козырьку.
— Рядовой Кочетков. Знакомое дело, по привычке, в охотку строил.
— А где же твой напарник? — спросил я Кочеткова.
— Сейчас придет, он с Петькой где-то возится.
Слово «Петька» он произнес иронически. Я не успел расспросить его все по порядку, как в штольне послышался топот конских копыт. Оглянулся и не мог понять, что творится. Конь задом пятился на нас. Поравнявшись с отведенным ему отсеком, он без особой команды завернул в него и, фыркнув, скрылся. Вскоре из отсека высунулась конская голова. Одно ухо перевязано бинтом.
— Это осколком ухо ему задело, — пояснил Кочетков, — теперь Петька у нас корноухий. Так, что ли, Петя?
Конь качнул головой и, взглянув на меня, снова фыркнул.
Вслед за конем вошел оружейный мастер Данило Романов. Положив минометную трубу у входа в отсек, он направился за плитой.
— Обожди, надорвешься. Я сам схожу, — попытался остановить его Кочетков, но Романов уже катил плиту полкового миномета — массивный металлический диск, диаметр которого больше метра.
Романову эта плита была явно не под силу, но он все же проворно катил ее на ребре до самого отсека.
Смахнув с лица пот, он принялся за ремонт миномета, то и дело приговаривая:
— Вот так, Петька! Ты меня сегодня Чуть-чуть не подвел. Вот так, Петька…
Конь, опустив голову, смотрел на работу своего хозяина и после каждого слова «Петька» настораживал ухо.
— А, наконец-то пришел! А я думал, ты совсем зазнался, — переступив порог, упрекнул меня Крушинин. — Ну как тебе наш лабиринт? Одну минуту… Я расскажу его историю, — сказал Крушинин, уходя в дальний отсек.
Ваню Крушинина знает вся дивизия. Сейчас его должность неопределенная. Официально ему приказано отбывать госпитальный режим. Месяц назад он был рядовым пулеметчиком. В одном бою осколок мины попал ему в живот, но он выжил. Сейчас Ваня пришел с переднего края, принес материалы для очередного выпуска окопного листка-«молнии» и фотоснимки для газеты. Сегодня же у него сеанс одновременной игры в шахматы.
«Ростовский чемпион» — так называют его товарищи. Перед войной Крушинин работал бухгалтером. Вырос он без отца, без матери. Трудовую жизнь начал с четырнадцати лет. Воспитывая двух младших братьев, он успел приобрести несколько специальностей — токаря, наборщика и бухгалтера.
Обладая богатым жизненным опытом, он пользуется у товарищей уважением. Заядлый шахматист, Крушинин достал где-то два разбитых шахматных столика, приделал к ним ножки. Эти столики сейчас стоят в «главном зале». Бойцы уже расставили фигуры и ждут «чемпиона».
Но прежде чем начать игру, Ваня провел меня по всем отсекам.
Вот мастерская по ремонту стрелкового оружия. Тут сейчас работает знатный снайпер Василий Зайцев. Он дал слово довести свой боевой счет до трех сотен, но последнее время фашисты стали укрываться за броню, которую не берет простая пуля, и счет Зайцева увеличивается медленно. Он не может с этим примириться. Ему пришла мысль: пристроить оптический прицел к бронебойке. Сейчас он так увлечен делом, что на раскрасневшемся широком лбу выступили капли пота.
В другом отсеке мастерская радиоаппаратуры. Тут с группой молодых радистов Петр Гелов. Сегодня на его «ласточке» работает другой радист, а ему поручено осмотреть и опробовать резерв батальонных раций.
— Мы думали назвать этот блиндаж «политехническим», да вот еще не решили, — на ходу сообщает мне Крушинин, принимаясь рассказывать историю своего лабиринта. — Вначале тут была оружейная мастерская, где жил Данило Романов и стоял конь Петька. Потом вырыли еще один отсек. Затем еще и еще. Кочетков за главного прораба, а я — за политрука. Меня тут так и называют «комиссар строительства». Меня недавно приняли в члены партии, но партбилет еще не получил. Завтра иду получать…
19 ноября 1942 года
С корреспондентом фронтовой газеты Юлием Чепуриным мы целый вечер пробыли на восточных скатах Мамаева кургана у бойцов сибирской дивизии Батюка. Ночью начался сильный снегопад, и мы спустились в овраг, чтобы погреться в каком-нибудь блиндаже. Случайно попали на медпункт.
Чепурин начал войну рядовым солдатом. Работая шофером на полуторке, он находил время писать в армейскую газету фельетоны, юмористические стихи, частушки и скоро завоевал среди воинов заслуженную популярность. Сначала его взяли в армейскую, а затем во фронтовую газету, и не ошиблись. Он на редкость способный газетчик и организатор веселого отдыха не только на бумаге, но и так— при встречах, умеет рассмешить любого. По натуре артист, комик, Чепурин способен заставить смеяться самых грустных и мрачных людей. С ним не загрустишь. Меня, например, он часто заставляет хохотать до колик. Кажется, ничего особенного не делает, а вот скажет слово-другое в адрес фашистов или что-нибудь из обыденной жизни, скажет так, что не хочешь, а засмеешься.
И сейчас здесь, среди раненых, он нашел тему для веселой беседы. Сначала прочел свои стихи о трусливом гитлеровце, потом подбросил анекдот про колченогого Геббельса, затем спел частушки про истеричного Гитлера, и в медпункте стало веселее. Тут же нас пригласили поужинать. Мы не отказались. Согревшись, вскоре задремали.
Вдруг сквозь сон послышался голос. Кто-то мягким выразительным тенором пел вполголоса «Ой, да ты не стой, не стой…» Звуки знакомой песни брали за душу. Никто не кашлял, не храпел, не охал. Мне не хотелось открывать глаза, чтобы не нарушить впечатления. Но вот голос умолк.
— Попросите, пусть еще споет, — сказал я девушке, сидящей у той стенки блиндажа, где пел человек, только что вынесенный с поля боя.
Она почему-то не ответила.
Меня поддержали лежащие рядом товарищи:
— Скажите, пусть споет.
— Мы просим. Сестра!..
— Да что вы, товарищи! — ответила, наконец, девушка, пряча глаза за марлевую салфетку, которую умышленно растянула перед лицом, плечи ее вздрагивали.
Все замолкли.
— Значит, с песней умер? — сказал Юлий Чепурин, который проснулся раньше меня.
Я встал и тихонько подошел к умершему, взглянул в лицо и отшатнулся: он смотрел застывшими глазами на сестру. Красивый, голубоглазый морской пехотинец: под расстегнутой гимнастеркой виднелись синеватые полосы флотской тельняшки. Мне показалось, что в его застывших глазах я увидел отражение тоже очень красивого, по-девичьи нежного лица сестры. «Неужели она плачет потому, что он смотрел на нее перед смертью? Нет, она санитарий. Она много видела смертей», — возразил я себе, остановившись. Она взглянула на меня и чуть посторонилась, как бы говоря: «Смотри на него, какой он красивый, и пойми мое горе, я любила его». Именно о большой любви говорил ее скорбный взгляд. Я не стал расспрашивать, давно ли они знакомы. Мне почему-то сразу стало ясно, что это была ее первая любовь. Смерть разлучила их. На душе стало тяжело, и я вышел из блиндажа.
В овраге пахло гарью. По небу плыли белесые тучи, из-за которых выглядывала подковообразная луна, бледная, холодная, мертвая… Ветер перегонял снежную пыль, у входа он намел целый сугроб.
Я прошел по оврагу к Волге, затем обратно. Меня тянуло в блиндаж. Я был уверен, что, когда девушка немного успокоится, можно будет поговорить с ней об умершем товарище. Если она его любила, то расскажет все откровенно.
И я не ошибся. Вот ее рассказ:
— То было горькое время, — говорила она. — Пока мы пробивались к Дону, немцы уже оказались на восточном берегу. Я тогда была рядовой связисткой-телефонисткой. На мою долю и на долю майора Бруданина выпала сложная задача: нас оставили для встречи одиночек, пробиравшихся к Дону, в район Калача. Мы должны были направлять их по условленному маршруту. По существу, мы были оставлены в тылу противника. Для меня это было трудное испытание, и, если бы не майор, мои нервы, пожалуй, не выдержали бы такой нагрузки. Я не могла спокойно смотреть на фашистов. Но Бруданин оказался опытным человеком. Он уже не раз бывал в окружении и поэтому действовал спокойно, осмотрительно, а временами так свободно и смело, как будто у себя дома.
Перед тем как переплыть Дон на рыбацкой лодке, он нарядился в мужика, а меня заставил надеть синее платье со сборками на спине. В Калаче мы остановились ночевать у многодетной женщины… Она приняла нас, как родных. Перед закатом солнца вышли посидеть на завалинке. Вдруг слышим — поют, сдержанно, но выразительно поют нашу, советскую песню: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета…»
Всмотревшись в степную даль, я увидела колонну людей в тельняшках.
«Наши моряки, пленные», — подумала я.
Впереди колонны, прихрамывая, шел запевала. — Сестра посмотрела на лицо умершего. — Он, как и его товарищи, был ранен, и только песня помогала ему пересилить боль. Руки у всех были заломлены за спину и связаны. Конвой был небольшой.
Против нашего дома колонна замедлила шаг, пение прекратилось. На улице появилась толпа местных жителей — женщины и дети с краюхами хлеба, с вареной картошкой.
Из дома, что стоял на той стороне улицы, вышел гитлеровский офицер под руку с немкой, очевидно, переводчицей.
— Корошо, русь, поешь. Надо повтори, — сказал он матросам.
Запевала молчал. Офицер похлопал его по плечу, а переводчица поднесла к его рту кусок булки. Тот отвернулся и сплюнул:
— Уйди, шлюха!
— Корошо, повтори! — закричал офицер. — Мы приказал: повтори!
Матрос, что стоял рядом с запевалой, склонился перед офицером. Он нагнулся так низко, что через плечи стали видны связанные руки. То же сделали другие. Офицер принял поклоны с довольной улыбкой, расправил грудь.
И вдруг матрос сделал резкое движение головой:
— На, сволочь!..
Ударом головы он подбросил офицера кверху, как футбольный мяч.
На секунду все замерли. Офицер лежал на дороге. Переводчица бросилась к нему, но недобрые взгляды матросов остановили ее, она попятилась.
— Полундра! — раздался голое запевалы.
Все матросы, как по команде, бросились на конвоиров. Что было с ними, я не заметила, уследила вот за ним. Знаю только, что конвоиры не успели ни разу выстрелить. Они очутились под ногами матросов. И улица быстро опустела…
Его я нашла за огородами в бурьяне. Алексей Чернов — так назвал он себя. Я помогла ему освободить руки от веревки и спросила: как он попал в плен? Оказалось, что матросов гитлеровцы захватили в полевом госпитале.
А через неделю мы уже были у своих. Линия фронта тогда проходила по дальнему Царицынскому обводу… Здесь, в Сталинграде, за три месяца я встречалась с ним два раза. Он был веселый и радостный. Он знал, что я люблю слушать его голос, и он всегда пел при встрече со мной. И сегодня…
Сестра опять закрыла лицо марлей. Плечи ее вздрагивали.
Юлий Чепурин сидел у столика и записывал что-то в свой замусоленный блокнот. Он давно задумал написать пьесу о сталинградцах, и вот пишет.
Наступила долгая, молчаливая пауза. Пришла пора прощаться с товарищем. «Его сейчас вынесут из теплого блиндажа на мороз: мертвым на морозе спокойнее, потому что живым нужен теплый уголок в этом тесном блиндаже», — подумал я, как-то по-своему, по-военному осмысливая суровость неписаных законов войны.
Мне даже показалось, что все затаили дыхание. Только был слышен сдержанный плач девушки-санитарки. Затем мы все встали и, отдавая последний долг товарищу, склонили головы.
В углу кто-то тихо охнул. Раненые зашевелились и забормотали… Не шевелился только Чернов. Постепенно бормотание стало утихать. Почувствовались едва заметные толчки. Все недоумённо переглянулись, а Чепурин даже улыбнулся: где-то далеко нарастала артиллерийская канонада. «Будто зная, что мы прощаемся с человеком, который умер с песней, артиллеристы салютуют ему несколькими залпами, — подумал я. — Нет, это не только прощальный салют, это начало большого перелома, это день рождения победы…»
Юлий схватил меня за рукав и потянул на улицу. За нами последовала вереница раненых.
На улице уже утро. Канонада доносится из степи, что лежит между Доном и Волгой.
— Что это?.. Давно? — спросили мы у дежурного зенитчика.
— Наши затемно начали… Эх, и дают!..
Мне хотелось прыгать, плясать, петь.
— Да, да, наши! — повторил я слова зенитчика. — Ты слышишь, Юлий, это началось большое наступление!..
Разрывы снарядов сливаются в мощный гул. Землю бросает в дрожь. Но теперь она не стонет, а дышит радостью. Из щелей и блиндажей вышли сотни бойцов и командиров. Они слушают нарастающий гул советских орудий в Сталинградской степи.
Всем нам, выстоявшим в Сталинграде столько огневых дней и ночей, утро 19 ноября принесло самую большую радость: советские войска перешли от обороны к наступлению.
25 ноября 1942 года
Всякое начало имеет конец. В воображении оптимистов (к числу которых я причисляю себя) поначалу конец рисуется всегда более грандиозным, чем бывает в действительности. Во всяком случае, по первым дням наступления наших войск под Сталинградом можно было думать и говорить о том, что вражеские войска в панике побегут от Сталинграда за Дон, а там будет видно.
— Наступать легче, чем отступать, — рассуждали мы, ставя себя в самое выгодное положение. Мысленно мы гнали фашистские войска по задонским степям, не давая им передышки. Строили самые оптимистические предположения о количестве пленных, о трофеях, о захвате штабов, полков и даже дивизий. Но вот случилось то, что по своей грандиозности превзошло наше воображение…
Но наша 62-я армия еще не наступает. В дивизиях и бригадах мало людей, а маршевые роты невозможно переправить: по Волге идет шуга — осенний ледоход. Ни паромы, ни катера не могут пробиться к нашему берегу. Только отважные лодочники, лавируя между льдин, ночами достигают нашего берега, и то не всегда. Фашисты занимают почти все господствующие над городом высоты, видят Волгу и, пристрелявшись, держат под обстрелом каждый метр реки.
У нас патронный голод, большой недостаток продуктов питания. Крайне мало мин и гранат в боевых расчетах. Орудия прямой наводки и танки — без снарядов.
Вчера вечером Семиков переправился на тот берег. Перед ним была поставлена задача: найти самый лучший катер с опытным экипажем, погрузить патроны и пробиться в Сталинград.
В полночь Семиков сообщил по радио: «Экипаж подобран, патроны и гранаты погружены, через полчаса отчаливаем».
Тотчас же адъютант командующего Григорий Климов и я выбежали к причалу встречать Семикова, чтобы раньше всех сообщить командирам частей радостную весть: есть патроны, гранаты. Ведь нам известно, что фашистские части мечутся в «котле» из стороны в сторону и под напором Донского фронта, наступающего теперь с запада на восток, прижимаются к Сталинграду. Они могут стоптать нас. Их надо остановить перед боевыми порядками наших штурмовых групп огнем пулеметов и гранатами… Остановить и разгромить!
Мы ждали катер с таким нетерпением, с каким голодные ждут куска хлеба. Я, например, не мог стоять на месте и, чтобы не расстраивать Климова своей беготней вдоль берега, залез на кучу рваного железа и арматуры, зацепился полой шинели за какие-то цепкие крючья, застыл, ожидая катера.
Прошел час, другой. Катера не было видно. Он где-то застрял. Начался рассвет. «Теперь все пропало, — подумал я, вглядываясь в редеющую над Волгой темноту. — Еще полчаса, и фашисты прицельным огнем орудий расстреляют катер, если он появится».
Лист горелого железа, оказавшийся под моими ногами, заскрежетал, загремел так, словно на нем кто-то выколачивал трепака: меня лихорадило.
— Капитан Сергеев, ты, кажется, плясать собрался, — сказал мне Климов. — Слезай.
Я не нашел, что ему ответить. Именно в этот момент я увидел катер, на носу которого, как мне показалось, стоял Семиков.
Катер, зажатый льдинами, двигался по течению левого рукава Волги, разделенной островом, что против тракторного завода. Двигался не за счет работы моторов, а по течению, которое выносило его на середину реки. Неужели отказали моторы или это хитрость Семикова, опытного плотогона, который и на этот раз решил использовать силу реки в своих целях? Если это так, то молодец Саша, отметил я. Но почему он медлит? Уже пора, пора пускать моторы на всю мощь и пробиваться к нашему берегу, пока фашисты не взяли катер на прицел… А он плывет, покачиваясь, спокойно. Спокойно ли?
И по мере того как катер, покачиваясь, приближался к нам, я приседал и покачивался, словно под моими ногами был капитанский мостик мертвого, зажатого во льдах суденышка.
— Выжидают момент, — сказал Климов, оглянувшись в сторону противника.
Наконец по шуршащей поверхности Волги прокатился рокот моторов катера. Мне показалось, что катер стал меньше и собирается нырнуть под лед. И сию же минуту над нашим берегом засвистели мины и снаряды: фашисты открыли огонь по оживающей цели. Около десятка мин и снарядов разорвалось перед катером. Поднялись столбы воды и дыма…
Пожалуй, нет ничего досаднее, как ощущать свою беспомощность.
Я рванулся вниз и повис на цепком железном крючке, от которого забыл отцепиться. Болтая ногами, пытался найти опору, но бесполезно. Сколько пришлось бы мне висеть, я не знаю, если бы в этот момент не раздался мощный залп тяжелых орудий с той стороны Волги. Залп был такой, что задрожала земля. Воздушная волна залпа подкатилась к нашему берегу и будто помогла мне вытряхнуться из шинели. Я удал на землю, как галчонок из гнезда, в одной гимнастерке. Вскочил и бросился вперед. Перепрыгивая с льдины на льдину, бежал встретить катер, который уже приближался к обледенелым закраинам причала.
Катер дымился. Фашистским минометчикам все же удалось подбить его, но расстрелять окончательно им помешали наши артиллеристы с той стороны Волги.
Вот за что мы благодарны огневикам заволжских батарей.
Александра Семикова я встретил на трапе. От взрывов снарядов и мин он был с головы до ног облит водой. Обледенелая шинель на нем стояла колом.
Я — в одной гимнастерке, он — в ледяной шинели, но мы не замечали холода: боеприпасы получены!
2 декабря 1942 года
Мое дело — сбор информации — облегчилось. Правда, связь все еще часто рвется, но настроение людей приподнятое и сообщать Родине о том, что у нас, в Сталинграде, теперь не отступают, а, наоборот, шаг за шагом продвигаются вперед, куда приятнее. Часто я прямо в батальонах беру нужные мне материалы. Узел связи по-прежнему вне очереди принимает наши телеграфные донесения.
Каждый день по два-три раза хожу туда, где назревают те или иные интересные события.
Мои записи пестрят заметками о подвигах советских людей в эти дни.
Сын сталинградского рабочего, ученик девятого класса, шестнадцатилетний комсомолец Василий Шереметьев грудью закрыл амбразуру дота, устроенного в подвале, чтобы дать возможность продвинуться группе наших солдат, наступавших на занятый врагами дом.
Пулеметчик Илья Воронов, получив до десятка ран, не разрешил своим товарищам нести его в медпункт:
— Оставьте здесь, наступать надо.
В медпункте, придя в сознание и узнав, что у него на теле много ран, Воронов сказал:
— Теперь я такой же, как Павка Корчагин.
В главной конторе завода «Красный Октябрь» несколько часов шел гранатный бой. Потом он утих. Вдруг послышался неистовый крик. «Кого-то придавило», — подумал я и с группой солдат разведывательной роты бросился туда.
— Вы в ролик, к Пономареву? — спросил нас боец, когда мы по ходам сообщения добрались до конторы.
Я не понял, о каком ролике идет речь, но на всякий случай сказал «да».
— Прыгайте сюда, быстро!
«Ролик» оказался каменной пристройкой конторы. Названа она так потому, что через нее проходит линия высокого напряжения. Проход к пристройке был устроен через окно. Спрыгнув, я почувствовал под ногами что-то мягкое.
— Это фашист… Только что успокоили, — сказал боец, кивнув головой в сторону трупа.
Несколько часов тому назад гарнизон «ролика» состоял из трех человек во главе с сержантом Николаем Пономаревым. Двое суток отбивали они натиск гитлеровцев, вползавших через выломленный простенок.
Живым в «ролике» остался сержант Пономарев. Он стоял на коленях, привалившись плечом к стене. У прохода и на цементном полу пристройки лежало больше десятка убитых врагов.
Мы хотели расспросить о подробностях этой схватки, но Пономареву не до рассказа. Подложив под голову погибшего друга вещевой мешок, он тихо повторял:
— Как же ты оплошал, Вася… Как ты оплошал…
В этот день Пономарев уничтожил из автомата и в рукопашной схватке восемнадцать гитлеровцев. Когда вышли патроны, он отбивался кирпичами, кроил черепа врагов лопатой. Правая рука его была прострелена, ноги пробиты осколками гранаты.
Под вечер в проломе показался еще один гитлеровец, на этот раз офицер. Пономарев подкараулил его, свалил на землю, зажал кисть правой руки и не дал надавить спусковой крючок парабеллума. Боролись долго, пока железные пальцы сержанта не перехватили фашисту дыхание.
Я приказал солдатам отнести Пономарева на медицинский пункт. По дороге, придя в себя, он спросил:
— А ролик не отдали?
— Нет, нет, — ответили ему.
— А соседи наступают?
— Наступают. И очень успешно.
— Вот хорошо…
3 декабря 1942 года
Я все чаще и чаще заглядываю в блиндаж Вани Крушинина. Быть среди своих однополчан в такое время просто приятно.
Вот и сейчас: вхожу к ним и вижу, что мои однополчане чем-то очень заняты. Ваня Крушинин в центре внимания. Здесь идет открытое партийное собрание. Оружейники и связисты совместно обсуждают свою работу в оборонительных боях, с тем чтобы вернее определить задачи парторганизации на ближайшее время. С докладом выступает парторг Крушинин. Все слушают его внимательно. Я смотрю им в глаза и, кажется, впервые замечаю, что тут все кареглазые. Может, долгая жизнь в огне перекрасила им глаза в этот цвет. Меня радуют такие глаза. Карие и темно-серые постоянно светятся какой-то неистощимой энергией, бодростью, живостью, неутомимостью и дальнозоркостью. Мне не очень нравятся светло-серые — от них всегда веет усталостью, от голубых — недоступной далью, от зеленых — неясностью и наивностью.
А здесь в каждом взгляде — жизнь, вера, энергия.
— Партия подняла наш народ на борьбу с врагом, — продолжает Ваня Крушинин. — Под ее руководством громят наши воины отборные войска Гитлера. Члены нашей партии всегда там, где трудно, где опасно. Давайте посмотрим хотя бы нашу дивизию. Кто первый начал переправляться под огнем через Волгу? Коммунисты батальона Еремина. Кто впереди всех ворвался на вершину Мамаева кургана? Первым там оказался капитан Маяк. Он — член партии. Кому было приказано держаться до последнего патрона в горящем цехе завода «Метиз»? Роте Соловьева. Она выстояла, не сдалась Кто такой Соловьев, вы знаете: член полкового партбюро. У кого больше всех на счету истребленных фашистов? У коммуниста Василия Зайцева. Кто ведет самый меткий огонь из минометов по врагу? Член партии Бездитько. Чья грудь украшена тремя орденами за сбитые самолеты? Парторга роты бронебойщика Седова. Он первым начал охоту за вражескими самолетами, и по его примеру теперь в нашей дивизии много десятков бронебойщиков построили приспособления для стрельбы по самолетам. И, наконец, кто поднимает роты в атаку?..
Крушинина перебил Кочетков. Он встал и, подняв свою огромную руку, сказал:
— Разреши, парторг, высказаться.
— Говори, — ответил Крушинин.
— Коммунисты — это душа и сердце нашей армии. А там, где душа и сердце, там ум и сила… Так я говорю, товарищи, или не так?
— Верно, Кочетков, верно. В самый корень смотришь.
Так думают и говорят солдаты о партии. Они видят, знают, чувствуют ее направляющую руку, ее организующую роль.
4 февраля 1943 года
На теле города много глубоких ран, но он жив. Над развалинами по всему берегу, на площади Павших борцов — всюду взвиваются красные, знамена. Отдельные чудом уцелевшие стены домов в центре города оделись в праздничный наряд. Плакаты, лозунги, музыка, стройные колонны защитников, идущих на митинг.
На трибунах генералы, офицеры, рабочие, гости из Москвы и других городов страны. Они приехали поздравить нас с победой.
Рядом со мной стоят Кочетков, Тамара Ивановна, Миша Бурков, Петя Гелов, Ваня Крушинин, Александр Семиков. Не верится, что можно стоять вот так на открытой площади, не припадая к земле…
Сто пятьдесят девять дней и ночей не умолкали здесь уличные бои. Огонь обжигал наши щеки, опалял волосы, зимний холод промораживал грудь, но никто не поддавался. Мы стояли, как вросшие в цемент, и падал лишь тот, кто был сражен насмерть.
Фашисты заползли на вершину Мамаева кургана, смотрели с нее на волжские просторы и готовились нанести отсюда смертельный удар в сердце нашей Родины. Они просчитались.
Трудно столкнуть камень с огромной скалы, но когда он полетит, то у подножия не собрать и осколков. Сталинград — та самая высокая точка войны, откуда столкнули фашистов. Им не удержаться теперь ни на Дону, ни на Днепре, ни на наших границах…
…В полночь начальник госпиталя Александр Александрович Сосновский, перевернув последнюю страницу этой тетради, позвонил дежурному врачу:
— Проверьте, — сказал он, — сколько свободных коек осталось в офицерской палате?
— Только сейчас проверил, — доложил дежурный, — все койки заняты.
— Не может быть!.. А койка Сергеева?
— Она тоже занята.
— Занята… — Александр Александрович чуть не вскочил, чтоб побежать посмотреть на беглеца, но, взглянув на тетрадь, не поверил: — Кем занята?
— На ней отдыхает инспектор по кадрам из Москвы подполковник Кириллов.
— Кто?
— Подполковник Кириллов Иван Васильевич. Он сказал, что хочет поспать на койке однокашника… Они знакомы по Сталинграду.
— …Спасибо, — сказал Александр Александрович и положил трубку.
Утром, когда почти все выздоравливающие фронтовики уже получили предписания и пошли прощаться с хрустальными озерами, подышать в последний раз воздухом соснового бора, Александр Александрович встретился с Кирилловым, в зубах которого и на этот раз торчал толстый засмоленный никотином костяной мундштук. Подошел к ним и начальник отдела кадров округа. Кириллов, оказывается, действительно лично знал Сергеева по Сталинградским боям…
— Ищите его на фронте, — сказал он. — Там, где действует 62-я армия…
В тот же день Александр Александрович переслал тетрадь Сергеева в журнал «Сибирские огни», за что ему до сих пор благодарен автор.