#img_3.jpeg
НА КРУТОЯРЕ
Глава первая
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ
1
Свистун — северный ветер — напористо раскачивал вершины сосен прибрежного парка. По всему косогору перед Жигулевским морем прокатывалась унылая песня осени. По земле кружилась опавшая листва мелколесья. Вздыбится такой столбик из радужных красок листопада, покрутится перед тобой, как привидение, и тут же, оседая, распадется.
Для Федора Федоровича, коменданта молодежного общежития автозаводцев, эта непогодь несла обострение болей в старых ранах. Опять во всех суставах угнездится колючий скрип и дышаться будет с подколом в сердце.
Как много напоминают ему эти скрипы и подколы в сердце… Только сейчас его отчитал инспектор жилищного управления:
— На каком основании перенес телефон из служебной комнаты общежития к своей койке? Кто дал право запрещать телефонные разговоры по личным вопросам?..
Молодой, видно, весьма преуспевающий инспектор, получив жалобу от какого-то «телефонного висуна», конечно, обязан проявить оперативность и дать свои установки. А ему, этому молодому инспектору, трудно понять, что телефон переносится к койке в часы недомогания, когда нет сил держаться возле стола и некого оставить вместо себя. Отвечать же на авральные звонки — поднять такую-то бригаду или бригадира — кто-то должен… Не станешь объяснять инспектору и другим, что телефонные разговоры по личным вопросам порой затягиваются до бесконечности, и стыдно бывает Федору Федоровичу слушать их — слушать, как знакомятся парни с девушками, назначают свидания, говорят пошлости и глазом не моргнут. У телефонной трубки нет зрачков. «А мы, бывало, в молодости без телефонов влюблялись, не обманывали себя и свою совесть… Фу, опять она, память, потянула не туда».
В последние годы Федор Федорович все чаще стал замечать, что у него не хватает сил одолеть память. Вроде начинаешь думать о сегодняшних событиях, а память снова и снова уносит в прошлое. Пожалуй, и раньше, когда еще и пятидесяти Федору не было, она не очень-то подчинялась ему — ведь ей действительно не откажешь, не прикажешь. Но теперь тягаться с памятью стало просто невмоготу. Уносит и уносит туда, к делам тридцатилетней давности, а порой ближе — к трудностям послевоенной поры. Вроде бы отрывает, непослушная, от насущных забот дня, хоть криком проси о помощи, если не хочешь отстать от жизни.
Иногда Федор Федорович пытается убедить себя, что память мешает ему верить в способности нынешних молодых, мешает понять их, а потому ругает свою память на чем свет стоит. Но это не помогает. Наоборот, чем больше он осуждает ее, тем настойчивее и острее сверлит она мозги, как бы говоря: «Не отвергай меня, потеряешь себя».
А каким сам был в юности? Учился, работал, как все сверстники. В семнадцать лет стал секретарем комсомольской ячейки своего поселка — избрали без подсказки сверху! В начале войны, в дни боев под Москвой, был назначен парторгом, затем комиссаром лыжного батальона. Закончил войну замполитом гвардейского полка.
Щуплый, неторопливый, но всегда готовый, как пулемет на боевом взводе, к самым энергичным действиям, он, казалось, был неуязвим и потому остался жив, хотя ни в одной атаке не плелся в хвосте. Политработнику не положено руководить боем, он ведет людей в бой. Нет, он не был заговорен от пуль и осколков. И свинец, и сталь, и крошево чугуна решетили его, но победил он, человек. И не только победил — выжил! После войны служил в Группе советских войск в Германии. В шестидесятых годах, когда началось сокращение армии, демобилизовался, ушел в запас первой категории. И вот уже четвертый год работает комендантом молодежного общежития в белокаменном городе, выросшем на берегу Жигулевского моря.
Здесь-то он и обнаружил, что появился у него сильный противник — собственная память. Сильный и норовистый! В прошлом Федор Федорович мог думать и рассказывать о своей жизни с насмешкой, иронически, а ныне это стало выглядеть как смех сквозь слезы и как упрек тем, кто родился в годы мирной жизни: дескать, вот мы какие были, а вы?.. И попробуй найти контакт с молодыми, коли память заставляет снова ощущать на языке горечь пороховой гари и пускать в ход «оптимизм» плясуна на одной ноге. У такой пляски, как у птицы с перебитым крылом, нет взлета радости, одно страдание. Нынешняя молодежь встречает подобные напоминания как попытку встать над ней, подавить в ней чувство собственного достоинства. Молодость без гордости как весна без солнца.
Правда, не все молодые люди отрицают заслуги старших поколений, однако многие предпочитают брать на вооружение всхожие зерна науки для дела, для самосовершенства. Эти парни и девчата — дети века атомных реакторов, электроники, освоения космоса — строят заводы, ракетные двигатели, монтируют вычислительные машины, программируют работу станков, и никому из них не откажешь в праве на гордость. Опыт борьбы отцов в пору огненных бурь и горьких неудач — для иных молодых людей — мякина времени, осенний листопад. Пусть это поскорее зарастет быльем. Можно просто вспоминать для контраста с действительностью…
И каждый раз после таких рассуждений Федор Федорович Ковалев спрашивал себя: как отвечать настроению молодых автозаводцев, с которыми приходится жить бок о бок? Встречаться и разговаривать ежедневно — утром, днем, вечером и даже ночью. Такая уж обязанность коменданта общежития. К сожалению, ничто «свежее» на ум не приходило, и опять он сетовал на свою память, порой зачислял себя в разряд дряхлеющих стариков, которые, как известно, забывают к вечеру, что было с ними утром, но хорошо, до мельчайших подробностей помнят события, пережитые в детстве.
А надо ли осуждать свою память?
Федор Федорович готов был остановиться, чтобы передохнуть не столько от усталости и одышки, сколько от суровости вопроса, который возник как штык перед грудью, — остановись, не наваливайся на него! В самом деле, разве можно отрешаться от самого себя?
Справа виднелся крутой яр подмытого берега, слева — на косогоре в сосновом бору — палатки туристов, прямо — лодочный причал. Со временем на этом месте будет база отдыха автозаводцев: пляжи, водный стадион, яхтклуб, кафе, лыжная база, санаторий. Федор Федорович мог найти тут и медпункт и койку, чтобы отдохнуть, если бы… Если бы не почувствовал, что кто-то робким шагом преследует его. Приблизится вплотную, затаит дыхание, готовясь сказать какое-то слово, и, не сказав, останавливается. Не хочет говорить на ходу. Ждет момента для начала, по всей вероятности, большого разговора: робость по пустякам не приходит. А вдруг в общежитии что-то стряслось? Обернулся. Преследователь сию же секунду отпрянул, укрылся за комлем сосны. Коричневая куртка, спортивные брюки такого же цвета, на голове — зеленый берет.
Неужто Ирина? Да, она: на плече два ремня — на одном фотоаппарат, на другом отцовский планшет. Дочь знакомого по фронту партработника, бойкая и острая на язык девушка, Ирина Николаева, инструктор мотоклуба, часто выступает в газете с заметками о нарушителях правил дорожного движения, о плохих и хороших водителях. Дружит с ребятами из девятой комнаты, где староста Василий Ярцев. Про Ярцева тоже писала. Хотели лишить парня водительских прав за аварию, а она доказала, что виновата какая-то ротозейка. Ротозейкой, кажется, назвала себя. От отца унаследовала смелость и прямоту. Тот ведь тоже умел даже перед подчиненными признавать свои ошибки. Подниматься бы ему по ступенькам на корпусные и армейские этажи партийного руководства, да война здоровье подрезала, на пенсию раньше срока ушел.
— Иринка! — окликнул девушку Федор Федорович. — Ты с кем это в прятки играешь?
Ирина вышла из-за сосны. Лицо бледное, в глазах тоскливая озабоченность.
— Не хотела отвлекать вас от прогулки. Тут так хорошо думается, — сказала она явно не то, что думала.
— Спасибо, — поблагодарил ее Федор Федорович. — Однако не годится обманывать старших… Ты вроде чем-то встревожена?
— Если б только я одна… Нет, я все равно остановила бы вас на бугре. Там ребята из девятой, они с работы отпросились.
— И меня к ним «в самоволку» тянешь?
— Федор Федорович, — взмолилась Ирина, — ребята просили…
Вот и пойми себя, Федор Ковалев. Тебе казалось, что твоя память мешает найти общий язык с молодыми людьми, что твой жизненный опыт пригоден всего лишь для того, чтобы сказать: «Вот мы как утверждали себя, а вы?» — а тут вдруг парни с работы ушли, чтоб убедить тебя самого, как ты не прав и как ты нужен им в каком-то, вероятно, сложном и трудном деле…
Федор Федорович прибавил шагу в сторону Крутояра.
2
Ирина шла теперь рядом с ним, не нарушая молчания. Они пересекли овраг, поднялись на отлогий бугор, пока еще голый, ничем не защищенный от ветра с моря и от степной пыли Заволжья.
Это и есть Крутояр. Именно здесь вырос за четыре года автоград — город автомобилистов на двести тысяч жителей. Многоэтажные дома, широкие проспекты, скверы. И все это в густом лесу кранов. Когда закладывались фундаменты первых домов, здесь дозревала кукуруза совхоза имени Степана Разина. Высокая, в рост человека, початки в наливе рвали на себе рубашки от полноты. Земля будто знала, что последний раз предстоит собрать на этом месте урожай, и расщедрилась. Чуть дальше в степь, где раньше в такую пору желтела стерня и горбились кучи соломы, развернул свои плечи автомобильный завод-гигант. Стекло, алюминий, белизна керамических плиток на облицовке заводских корпусов! А какие кружева автоматических линий искрятся в цехах: все движется, все вращается. Массовое производство автомобилей. Эх, скинуть бы Федору Федоровичу со своего счета лет тридцать да прийти сюда с былым запасом сил и здоровья: а ну, давайте потягаемся, у кого больше сноровки, ведь наше поколение тоже не чуралось техники…
Федор Федорович даже не заметил, что они с Ириной идут по самой кромке берега. Внизу, под кручей, шумит и пенится вода. Мощные с белыми козырьками волны одна за другой со всего размаха грозно и неотвратимо наносят удары, подмывают кручу снизу, чтоб отвоевать себе побольше простора для разбега, и, кажется, предупреждают: «Ух-ходи! Ух-ходи…»
Федор Федорович взял за руку свою спутницу и отвел чуть в сторону от кручи. В самом деле, этот берег еще живой. Он вздрагивает, местами обваливается. Черными стрелами носятся над ним стрижи. Они прилетели сюда из степного оврага с устойчивыми берегами и здесь, на «живом» берегу, еще не настроили гнезд. Стрижи появляются перед сумерками, когда пресноводное море бьет в штормовой набат, чтобы порезвиться над кручей. Хватать и подсекать добычу в воздухе — радость стрижа, жадной и недоброй в своем крылатом мире птицы. Шторм и обвал берегов — ее праздник.
Стрижи и рев волн насторожили Федора Федоровича, будто предупреждая о неминуемой опасности.
Волны неохватного разлива перегороженной здесь Волги теперь, казалось, все грознее и грознее дыбились перед Крутояром, повторяя одно и то же уже сурово и требовательно: «Ух-ходи! Ух-ходи…»
С тех пор как в Жигулевском створе легла гигантская железобетонная скоба плотины, прошло более пятнадцати лет, но еще никто не может сказать, что рукотворное море обрело берега и успокоилось. Нет, Волга, кажется, не смирилась, и неизвестно, когда смирится с сотворенными человеком границами разлива. Как она хлестала после перекрытия! Сначала со стоном и ревом покатила свои воды назад, будто отступила, чтоб с новой силой ударить и снести преграду на своем пути. Не получилось! Затем метнулась в обход скобы по отлогому восточному берегу. Не удалось! Помешало пятикилометровое крыло намывной плотины под каменной кольчугой. Тогда в гневе захлестнула луга, повернула вспять течение малых и больших притоков, подмяла под себя бывшие улицы, переулки старинного торгового города на Волге — стали они ее ложем.
Заполнились водой овраги, отступили от старого русла в голую степь десятки деревень, оставив под волнами неугомонной матушки-реки и плодородные пашни, и сенокосные угодья в низинах, а она все не может успокоиться. За эти пятнадцать с лишним лет размахнулась шире некуда, однако продолжает теснить берега. Кажется, до Уральских гор намеревается залить степь, дай только волю. Ненасытная и норовистая, не любит упряжки, вот и мечется, безумная, принося людям вместо добра постоянную тревогу.
Федор Федорович своими глазами видел, как она в прошлый год отмахнула целый клин пашни Борковского совхоза. Это в двадцати километрах выше Крутояра. А нынче там же в самый разгар лета расходилась так, что волны захлестнули не один гектар прибрежной земли вместе с созревающей пшеницей. И здесь бьется в подмытую ее волнами кручу, будто угрожает подрезать на созреве и город, и завод, и весь Крутояр. Вот ведь как бывает: стихия в слепом разгуле и к добру беспощадна.
Федор Федорович ощутил под ногами толчки. На этот раз ему даже показалось, что земля пошла вместе с ним в море. По военной привычке он визирным взглядом через два предмета зафиксировал свое положение: все в порядке, смещения не наблюдается. Однако дальний по визиру предмет оказался живым существом, неожиданно рванулся в сторону и рассыпался на несколько точек. Сию же секунду послышался гул — у-ух! Обвалился самый мыс кручи.
— Сумасшедшие! — крикнула Ирина сдавленным от возмущения голосом.
— Кого это ты так костишь?
— Ребят из девятой… Забрались на самый мыс…
«Не хватало еще утопленников», — про себя отметил Федор Федорович.
— В парке он должен быть, — продолжала Ирина. — Вчера вечером его там люди видели.
— Чья это мелкая душа такую смуту наводит?
— Федор Федорович, не мелкая, разве можно так? Он в партию вступал с вашей рекомендацией…
— Постой, постой, Ирина… Объясни толком, что произошло?
— Сейчас, вон ребята идут…
Подошли четверо из девятой комнаты, затем двое из восьмой. Федор Федорович знал их всех. Разные по складу характера ребята, со своими плюсами и минусами, почти все еще не могут отрешиться от мальчишеских выходок — и свистят у подъездов, и окна у них ночью вместо дверей — но сейчас все задумчивы, будто именно в этот момент каждый повзрослел лет на десять.
— Слушаю вас…
И тут неожиданная весть потрясла его: Василий Ярцев исключен из партии. Случилось это вчера вечером на заседании парткома строительного управления.
За что? И почему строительного управления? Парень уже полгода числится в штате испытательного цеха завода. Партбилет он не успел получить в связи с отъездом на стажировку в Турин, но партвзносы ежемесячно переводил по почте. Может, это в вину поставили? Но ребята ничего не могли объяснить. Сбивчиво рассказывали, что пришел Василий после заседания парткома в общежитие как приговоренный, сказал, что его исключили из партии, и, хлопнув дверью, выскочил из комнаты. Всю ночь его не было, утром на работу не вышел…
Федор Федорович знал характер Василия Ярцева, но сейчас решил проверить свое мнение о нем по строгому счету:
— Хлюпикам не место в партии.
Парни обступили его тесным кольцом.
— Зря вы так, Федор Федорович.
— Несправедливость выводит честных людей из равновесия.
— Василий Ярцев не умеет защищаться, он скорее возьмет чужую вину на себя, лишь бы не подумали, что он боится ответственности.
Однако Федор Федорович не отступил перед такими доводами, внешне оставался непреклонным, даже упрекнул друзей Ярцева за ненужный переполох — глупость глупостью не исправляют, — а про себя порадовался: «Молодцы, не отвернулись от товарища в беде, значит, он тоже верный человек, и нет ошибки в том, что дал ему рекомендацию в партию. Ярцев парень рисковый, и это могло толкнуть его на отчаянный шаг. Не мыслит он своей жизни вне рядов партии. За него надо бороться в любом случае. Хорошо, друзья, вы ждали от меня разумной помощи. Она будет. Верю, если он еще не потерял себя, вы поможете ему справиться с растерянностью, а я помогу ему и вам разобраться в его деле так, как позволяет мне житейский опыт».
3
Во взгляде секретаря горкома появилась строгость. Она будто утяжелила его лицо после того, как Федор Федорович сказал:
— Парень мечется, и, если мы не разберемся в его деле, надломится он, потеряет веру…
— Не дадим, разберемся, — ответил секретарь горкома, и на лице застыла сосредоточенность. Крутой карниз бровей опустился ниже, синева глаз, напоминая отсвет свежей поковки, потемнела. Видать, горячим был у него минувший день.
Ощутив пронизывающую колкость этого взгляда на себе, Федор Федорович встал. Пора уходить, пусть секретарь горкома побудет наедине со своими думами. По всему видно, неприятно было ему выслушивать коменданта общежития, рассказывающего о переживаниях какого-то не очень уравновешенного парня, когда мысли заняты сложностями другого масштаба: вон какую махину отгрохали, подходит срок рапортовать правительству о пуске завода на полную мощность, а стыковка отдельных агрегатов, купленных на валюту, кое-где еще не ладится.
— Спасибо за внимание, — сказал Федор Федорович, протягивая руку.
— Пожалуйста, — ответил секретарь горкома и тут же спохватился: — Куда?
— Рабочий день кончился, пора по домам…
— Та-ак, та-ак… Всадил занозу в самый зрачок и ходу… Не узнаю бывшего политработника. Или уже забылось, по какому графику строится его день?
— Нет, не забылось, но мне предписаны в такой час прогулки, дышать чистым воздухом велено, — схитрил Федор Федорович, видя, что секретарь горкома тянется к телефону. Сейчас будет связываться с каким-то крупным начальником, и стоит ли оставаться тут ненужным свидетелем важных переговоров? Так и есть, говорит с генеральным директором автозавода, называет его по имени и отчеству, спрашивает сухо и требовательно:
— Что у вас случилось вчера вечером?
Тот, вероятно, ответил «ничего», и тогда последовал вопрос с упреком:
— Как ничего?.. А что было на заседании парткома?.. Прошу вместе с секретарем парткома ко мне… Да, да, сейчас…
Федор Федорович хотел было подсказать, что дело Василия Ярцева рассматривалось в парткоме управления строительства, а не в парткоме завода, однако пришлось промолчать, потому что сию же минуту состоялся такой же разговор с начальником управления строительства. И только потом секретарь горкома взглянул на Федора Федоровича:
— Ну, раз предписана прогулка, не смею задерживать. Через часок прошу снова заглянуть ко мне.
Дорожка вела мимо молодых кленов с пожелтевшей листвой и уже голых тополей. На ходу Федор Федорович зябко подергивал плечами. Знобит от волнения: нет в руках веских доказательств в защиту Ярцева, есть только еще не доказанная и потому уязвимая со всех сторон убежденность — сурово, слишком сурово расправились с ним…
В горком приехали генеральный директор и секретарь парткома, чуть позже — начальник управления строительства. Их машины с желтыми подфарниками замерли у подъезда, будто прислушивались — по какому поводу вызвали сюда начальников в такое время, о чем пойдет с ними разговор?
Прошел час. К подъезду подкатила еще одна «Волга». Из нее вышли двое: высокий, стройный Сергей Викторович Шатунов, заместитель секретаря парткома строительного управления, и член парткома инженер Олег Михайлович Жемчугов, еще сравнительно молодой, рано располневший человек. Вот они-то знают, за что исключили Ярцева из партии…
Федор Федорович вошел в приемную.
— Проходите, вас ждут, — приветливо встретила его секретарь.
В кабинете оказалось значительно больше людей, чем предполагал Федор Федорович: тут были многие сотрудники горкома. Секретарь горкома, окинув взглядом собравшихся, сказал что-то сидящему справа от него генеральному директору. Тот согласно кивнул головой: дескать, ты тут верховодишь, нас отмолотил, теперь берись за этих.
Секретарь горкома и генеральный директор знали друг друга не первый год. Говорили, что во время войны они работали вместе на заводе — один начальником цеха, другой учеником слесаря в том же цехе. Теперь бывший начальник цеха прислушивался к своему бывшему ученику, «слесаренку», который стал секретарем горкома.
Рядом с генеральным директором сидел начальник управления строительства. На его груди поблескивали значок депутата Верховного Совета и золотая медаль «Серп и Молот» — Герой Социалистического Труда. Секретарь горкома обменялся с ним взглядом и, помолчав, сказал:
— Продолжим, товарищи. Послушаем теперь партком строительного управления.
— Заместителя секретаря парткома, — уточнил виноватым голосом начальник управления строительства.
— Ну что ж, товарищ Шатунов, вы готовы?
— Готовы, — четко ответил тот, — со мной еще член парткома Жемчугов. Но мы не знаем, в каком аспекте докладывать, что вас больше интересует?
— Не интересует, а волнует, — поправил Шатунова секретарь горкома. — Вот сейчас генеральный директор вместе с секретарем парткома, затем начальник управления строительства делились мыслями о практике партийной работы с молодыми коммунистами, а вы, заместитель секретаря парткома, говорят, здорово разбираетесь в марках бетона. С бетона и начинайте, если не поняли, зачем вас сюда пригласили… Дело Ярцева нас интересует. Так, Федор Федорович, или не так?
Шатунов поискал глазами, кого это секретарь горкома назвал по имени и отчеству. Обернувшись, заметил, что рядом с ним поднялся и снова сел комендант молодежного общежития, сказал с нескрываемым раздражением:
— С какой поры стало зазорным для партийного работника заниматься технологией, в том числе и марками бетона?
— С той, — быстро подсек его секретарь горкома, — когда партийные работники начинают подменять собой хозяйственников и специалистов.
— Значит, можно мириться с тем, что специалисты будут продолжать втирать нам очки, а мы… хлопать глазами?
— Вы уже прохлопали: нет сейчас таких инженеров, которых вы можете уличить в неграмотности. Не уводите нас в дебри придуманных сложностей… Мы просим рассказать: за что исключен из партии Василий Ярцев? Где он сейчас, что с ним?
Шатунов недоуменно развел руками, сказал:
— Не знаю. У нас нет нянек, чтобы следить за ним.
Более проницательным оказался Олег Михайлович Жемчугов, который приступил к изложению персонального дела Ярцева. Говорил он спокойно, уравновешенным голосом. В руках у него была папка. Из нее он извлекал лист за листом и, с разрешения присутствующих, зачитывал строчку за строчкой, комментируя их. Отдельные факты и примеры Жемчугов оценивал довольно объективно и, казалось, не сгущал красок. Федор Федорович, слушая его, уже стал сомневаться: может, в самом деле, Ярцеву еще просто рано носить высокое звание коммуниста? Логика суждений докладчика вела именно к этому. Но вот секретарь горкома попросил Жемчугова повторить, в чем конкретно выразились дерзкие выпады Ярцева против установок партии.
— Он, Ярцев, безответственно утверждает… — Жемчугов вынул из папки очередной лист. — Вот запись его выступления на заседании совета по управлению производством. Цитирую: «Зачем обманываем себя, что мы ударники коммунистического труда? Какой же это коммунистический труд, если каждый из нас получает за него больше, чем другие? Гоним количество, не думая о качестве. Запарываем технику ради лишнего червонца в свой карман. Собираемся объявить завод заводом коммунистического труда. Коллективный обман государства…» — Жемчугов выжидающе помолчал, но возгласов возмущения не последовало.
— Дерзкий парень, ничего не скажешь, — иронически заметил секретарь горкома и спросил: — А вы, товарищ Жемчугов, думали о том, как ответить этому молодому коммунисту? Ведь он не согласен с тем, что его называют ударником коммунистического труда.
— Разумеется, думал, — ответил Жемчугов, — но Ярцев, побывав в Турине, привез оттуда вирусы недоверия к нашей действительности. Трудный он человек, тяжело с ним разговаривать, дерзит…
— И вы нашли легкий ход против такой трудности: предложили исключить его из партии?
Поднялся Шатунов. Поднялся быстро, решительно. У него, как видно, был в запасе весомый козырь против Ярцева.
— Вы, очевидно, забыли решение вышестоящих партийных инстанций о борьбе с летунами. Ярцев не только сам ушел из автоколонны нашего управления, но и увел за собой целую группу шоферов, своих дружков с сомнительной репутацией.
— Нет, не забыл, — ответил секретарь горкома. — А вы не слишком ли поздно спохватились выполнять это решение?.. Не прячьте за этот щит свое неумение работать с молодыми коммунистами.
Федор Федорович понял, что дело Ярцева будет возвращено в партком строительного управления на пересмотр, однако присутствовавший здесь председатель партийной комиссии горкома, пожилой, с большим стажем партийной работы коммунист, взял из рук Жемчугова папку «Персональное дело В. В. Ярцева» и, полистав несколько страниц, сказал:
— Бумаги оформлены обстоятельно. Обвинений много: «дебошир», «скандалист», «аварийщик», «идеологически не выдержан»… А формулировка об исключении довольно странная: «Считать Ярцева В. В. выбывшим из партии согласно Уставу». Исключили по Уставу, не указав параграфа.
— Указывать номера параграфов? Это же формализм! — возмутился Шатунов.
— По-смот-рим, — замедленно произнося слог за слогом, отозвался председатель партийной комиссии и заключил: — Прошу поручить партийной комиссии рассмотреть персональное дело Ярцева и результаты доложить на бюро горкома.
Секретарь горкома согласился с ним.
— Подключите к работе по этому делу Федора Федоровича Ковалева.
— Нельзя, не имеем права, — возразил председатель партийной комиссии. — Ковалев давал Ярцеву рекомендацию в партию. Быть может, мы самого Ковалева будем привлекать к ответственности — кого он рекомендовал?..
* * *
Прошло немного времени, и в папку «Персональное дело В. В. Ярцева» легла одна тетрадь, затем вторая, третья… В них излагался ответ на вопрос, который волновал Федора Федоровича: кому он дал рекомендацию в партию?
Когда партийная комиссия стала докладывать о своих выводах на бюро горкома, в руках председателя было уже девять таких тетрадей…
Глава вторая
ВАСИЛИЙ ЯРЦЕВ
По материалам первой тетради
1
Возле последнего вагона скорого поезда Москва — Куйбышев, остановившегося на станции Сызрань, сгрудились любопытные. Все смотрели на лобастого парня в тесной для него гимнастерке без ремня. Ремень с массивной пряжкой он накручивал вокруг ладони, поглядывая себе под ноги, где валялись похожие на спелые апельсины поджаренные пончики. Чуть поодаль, у подножки вагона, поблескивала ладами разбитая гитара. Пончики собирала девушка в белом колпачке — лоточница вокзального буфета.
— Заступник нашелся… Без тебя справилась бы, — ворчала она на парня в гимнастерке. — Вон их сколько было. Без глаз могли оставить.
— Зря пугаешь, — хмуро ответил парень.
— А что, струной чиркнули бы, а потом ищи-свищи… Ведь напролом шел.
— Глаза-то остались, а срок получит, — уточнил проводник таким тоном, что думалось: теперь все зависит от него. Он стоял на подножке тамбура, закрыв собой выход из вагона.
— За что? — спросила его лоточница.
— За фулиганство. Стекло разбито, без свидетелев доказуемо. Вот какая каменюка в служебке стекло вынесла. Насмерть мог меня ухлопать. Придись в висок или в темя…
Проводник для пущей убедительности приложил камень к виску.
— Под локоть он того гитариста подтолкнул, камень и влетел к тебе в служебку, — возразила лоточница, еще раз окинув взглядом стоящего перед ней парня.
— Ишь ты, еще защищает. Кому же мне теперь взыск предъявлять?
Проводник и слушать не хотел, что камень, который он показывал как вещественное доказательство, — окно-то разбито! — был нацелен в голову парня.
Подошел сержант милиции.
— В чем дело? — спросил он, обращаясь к проводнику.
— Вот этот фрукт драку затеял с какими-то ребятами.
— Кто свидетель?
— Продавщица с пончиками тут была.
— Я, Сергей, прости… товарищ сержант, разглядеть ничего не успела. Когда он брызнул одному, я запнулась, и пончики рассыпались. Видела, что тех было пятеро. Он еще раз отмахнулся…
— Отмахнулся или брызнул? — милиционер посмотрел на ремень с пряжкой в ладони парня.
— Говорю, отмахнулся, — повторила лоточница и, помолчав, принялась уговаривать сержанта: — Не вставляй меня, Сережа, в свидетели. Некогда мне, я ничего не видела…
Сержант повернулся к парню:
— Ваши документы… Так, значит, по паспорту Ярцев Василий.
— И в натуре, по отцу тоже Ярцев, — ответил парень.
— Пройдемте со мной, — сказал ему сержант. — И ремень отдайте мне.
— Вот еще каменюку возьми, — протянул ему камень проводник. — А манатки его снять?
— Потом, как вагон отцепят.
Ярцев недоуменно посмотрел на лоточницу. Чего она испугалась? Ведь у нее же деньги хотели отнять! Он понял вдруг, что дело могло обернуться весьма круто, если учесть, что вещественных доказательств своей правоты у него не было.
Ребята, с которыми он ехал на строительство автозавода, пытались убедить дежурного по отделению лейтенанта милиции в том, что произошло какое-то недоразумение. Но попытки ни к чему не привели. Проводник вагона приволок в отделение сундук Ярцева, тяжелый, в железных обручах, и сказал, что в нем наверняка свинчатки, чтобы вооружать драчунов на стройке. От такой нелепости друзья заулыбались.
— Сейчас вскроем и опишем при свидетелях, — сказал лейтенант.
Из кабинета начальника отделения вышел мрачный, чем-то взволнованный мужчина лет сорока пяти, в шляпе, на плечах — выцветшая армейская плащ-накидка.
— Вот уполномоченный штаба стройки… — представил его лейтенант. — Булан Буланыч, хотите посмотреть, какие гостинцы везут вам на стройку в сундуках?
— За тем и пришел, — ответил Булан Буланович.
Еще в ЦК комсомола ребятам сказали, что вагон будет встречать в Сызрани некий Булан Буланович — расторопный, добрый и внимательный человек. Однако сейчас он взглянул на Ярцева так хмуро и озабоченно, что никто не посмел представиться ему, как было велено.
Открыли сундук. Ярцев кивнул проводнику: дескать, смотрите, какие тут «свинчатки для вооружения драчунов». Все удивленно переглянулись, увидев в сундуке, разделенном на две равные части березовой плашкой, аккуратно сложенные инструменты разного назначения. На плашке было множество отверстий, выемок и кармашков для отверток, шурупов, болтиков различных калибров, пластинок столярного клея, флакончиков с лаком и политурой, каких-то замысловатых сверл и державок к ним с блестящими головками. На крышке ящика гнездились не менее интересные и, вероятно, очень нужные инструменты столяра-краснодеревщика.
Рубанки, полотна ножовок с фигурными ручками для них, дюжина стамесок и долот, лобзик, коловорот, молотки трех калибров, хомутики, рулетка — в одной половине ящика. В другой теснились торцовые, рожковые и накидные ключи, отвертки, развертки, дрель, паяльник, сверла по металлу, приспособление для газовой резки и сварки металла, аптечка автомобилиста, набор ниппелей и золотников — все, что необходимо шоферу для ремонта машины.
До окончания десятилетки Василий Ярцев собирался стать столяром. Понимать красоту изделий из древесины учил его отец, известный в Гатчине краснодеревщик, который вместе с другими мастерами восстанавливал и обновлял убранство Павловского дворца, изувеченного гитлеровцами в дни блокады Ленинграда. Сын во всем помогал отцу и теперь, после его смерти, как богатое наследство, хранил отцовский инструмент.
Но с годами у Василия появилась и вторая любовь — автомобиль. За год до призыва в армию Ярцев по предписанию военкомата окончил курсы шоферов и восемь месяцев работал на грузовой «летучке» ремонтной автобазы. Регулировка клапанов, замена деталей подвески, рихтовка помятых крыльев — все, вплоть до переборки двигателей, поручал ему механик «летучки». Поэтому сразу же после прибытия в батальон обслуживания главного штаба его, как шофера, умеющего ремонтировать машины, зачислили в отделение ремонтников. Сундук с отцовскими инструментами, которые он взял с собой, стал пополняться оснасткой автомобилиста.
Родственники из Гатчины будто почуяли, что Василий изменяет ремеслу отца, и все чаще и чаще слали письма. Мать писала, что ей трудно жить в доме без сына: отцовский комод рассохся — подкрепить бы его в шпунтах надобно; с деньгами перебои случаются, а соседи ищут мебельщиков за любую плату; в Гатчине открывается новая столярная мастерская, там ждут потомственного краснодеревщика, уже приходили несколько раз, спрашивали, когда вернется из армии сын…
Сестра тоже писала о новой мастерской, о реставрационных работах в Павловском дворце. Она знала толк в этом деле: окончила школу художников-реставраторов по дереву. И в конце каждого письма как бы между делом сообщала, что ее подруга — девушка из соседнего поселка, умница, мастерица-вышивальщица — будто давным-давно знает столяра Василия Ярцева…
Служба подходила к концу. Василий раздумывал: вернуться ли к столярному делу или остаться автомобилистом? Но тут стало известно, что строительство автомобильного завода на Крутояре объявляется ударной комсомольской стройкой, и с колебаниями — туда или сюда? — было покончено. Василий Ярцев попросил комсорга батальона включить его в список для получения путевки ЦК комсомола на стройку автозавода.
Вместе с ним в список включили еще десять однокашников. Тогда распространялось много слухов о контракте с итальянской фирмой «Фиат», которая якобы, взявшись строить невиданный по мощности завод — шестьсот шестьдесят тысяч легковых автомобилей в год! — устанавливает свои суперпорядки по найму и увольнению рабочей силы: каждому устроят экзамены по итальянским нормам; даже мелкая крошка в бетоне измеряется микрометром; установка и регулировка механизмов будет контролироваться лучами лазера: допустил неточность — плати за деталь сполна; доставка всех строительных материалов регулируется электронным диспетчером: привез раньше срока раствор для заливки фундамента — поворачивай обратно и смотри, чтоб раствор не затвердел, а если опоздал, еще хуже — будешь платить из своего кармана за простой бетонщиков на этом участке. Но уж если выдержал экзамен, тогда получай по высшему разряду с надбавками по усмотрению мастера. Мастер — царь и бог над своими подчиненными. По его же воле можешь попасть в список на внеочередное приобретение великолепного легкового, экономичного, скоростного пятиместного автомобиля…
Все это вместе взятое и тревожило и манило ребят. Кому не хочется испытать себя и свои способности по непривычным чужим нормам?
Однако в день получения путевок вчерашним солдатам разъяснили, что легенды о порядке на стройке автозавода не имеют под собой почвы. Завод возводится с участием иностранных специалистов, но под руководством советских инженеров, и устанавливать какие-то суперрежимы на советской земле, на социалистическом предприятии никто не собирается. Что касается четкой и ритмичной организации процессов строительства завода-гиганта, его пуска на полную мощь, то надо ждать действительно еще невиданных в этой области новшеств.
— Все ясно, — сказал тогда Василий Ярцев, видя, как сникли друзья. — Игра в героев по чужим правилам отпадает, но, если отступим, грош нам цена…
Сейчас ему стыдно за свои слова: активист, вызвался быть бригадиром — и вот фактически под конвоем. Перед глазами представителя штаба стройки. Протокол уже заготовлен, осталось описать «личное имущество» — содержимое сундука, — и сдавай свои обязанности, получай пятнадцать суток за разбитое стекло в вагонном окне. Проводник этого и добивается. И представитель штаба стройки Булан Буланович настроен, кажется, так же. Правда, взгляд его потеплел, когда любовался столярными и шоферскими инструментами. Одобрительно покачал головой:
— Грамотно, грамотно все подобрано. Молодец, Ярцев…
Может, в самом деле этот Булан Буланович внимательный и честный человек? Василий заметил его у вагона, когда пускал в дело ремень с увесистой пряжкой. Видел же он, с чего началась драка, и должен рассказать все, как было.
Да, мир не без добрых и честных людей. Булан Буланович, оказывается, кинулся вдогонку хулиганам, но ему не удалось поймать ни одного из тех пятерых, которые потрошили корзину лоточницы. Он признал, что действия Василия Ярцева заслуживают одобрения, поэтому нет смысла составлять протокол…
— Как это нет смысла?! — возразил проводник. — Я свидетельствую, у меня есть вещественные… эта каменюка окно выхлестнула.
— «Каменюка», а не Ярцев, — поправил его Булан Буланович. — К тому же камень был в руках у того, кому принадлежала гитара. Это легко установить по отпечаткам пальцев.
— И мои пальцы тут обозначатся?
— Обозначатся, — подтвердил лейтенант.
— Ну, куда же мне от этих лиходеев деваться? — пряча руки за спину, сокрушался проводник. — Весной они к этому «Фиату» перли, косматые, с гитарами, а теперь обратно без билетов протискиваются на посадке у Жигулевского моря, а тут, на перецепке, этим вот, с путевками, дорогу перебивают… Если бы пымали хоть одного, я не стал бы так напирать на этого.
— Поймаем, обязательно поймаем, — заверил проводника начальник отделения, который вышел из своего кабинета как-то незаметно. — Оснований для задержания этого парня нет. Пусть едет на стройку без всяких помет в путевке.
— Спасибо, — вырвалось у Василия Ярцева…
Вагон перевели к перрону пригородного сообщения и прицепили к электричке Сызрань — Жигулевское море. Далее, до Крутояра, бригаде Ярцева предстояло добираться на попутных машинах. Рассказав, как туда попасть кратчайшим путем, Булан Буланович вручил ему на всю бригаду талончики на койки в общежитии.
— Делюсь, — сказал он, — фондами родного мне управления. Ведь я тут временно. Моя должность — главный энергетик сантехмонтажа завода. Пока у меня нет фронта работ, но если что — прошу ко мне.
— Там посмотрим, — ответил Ярцев, не найдя других слов от растерянности перед добротой этого человека.
Проводник же, перебирая в памяти ход разговора в отделении милиции, все никак не мог согласиться с тем, что окно разбито, а кому предпишут платить за это — неизвестно. И зачем волок чертов сундук для доказательства? Конфуз получился, и поясница от надсады заныла. Теперь свертывайся стручком и лежи, пока боль не утихнет…
Утром на конечной остановке вагона сундук вновь попался на глаза проводнику: плывет над головой этого самого Ярцева с необыкновенной легкостью, будто в нем один воздух таится. Остановить парня не решился: опустит «нечаянно» под ноги сундучок, и новая забота появится — костыли покупай…
Впрочем, проводник не остался в долгу перед Василием Ярцевым. Когда появился представитель штаба стройки, встречавший строителей, успел пожаловаться:
— Увечье подстроил мне этот фрукт, бригадиром себя назвал. — Он показал на Василия Ярцева и передал какую-то бумажку.
Как потом выяснилось, эта бумажка сыграла свою роль и в час назначения Василия на работу, и значительно позже. В общем, получилось так, что уже в управлении кадров стройки бригаду Василия Ярцева рассортировали по разным автоколоннам, подозревая, что такой бригадир может повести своих товарищей «куда-то не туда», как сказал кадровик. И он же предложил Ярцеву:
— Хороший заработок на арматурных работах. Быть может, выгоднее отказаться от руля? Тут и так, как на фронте, несем потери от автомобильных аварий.
— Не пойму… У вас есть какие-то основания считать меня аварийщиком? — спросил Василий.
— Нам и плотники и столяры нужны, — уклонился от прямого ответа кадровик.
Ярцев показал удостоверение слесаря-механика по ремонту автомашин.
— Я прибыл сюда по путевке ЦК комсомола и, если у вас нет для меня свободного грузовика, готов пойти пока на ремонтные работы.
— Это другой разговор, — смирился кадровик. Не хотелось ему доверить Ярцеву руль многотонного грузовика: на сигнал о плохом поведении в пути надо реагировать! Случись авария на первых рейсах, кого после этого возьмут за бока? Конечно, его, кадровика. То-то же…
2
Вроде всегда добродушный механик автоколонны Рем Акимович Угодин, которого шоферы называли просто Акимыч, — внешне хрупкий, того и гляди переломится в тонкой талии, на лице постоянное выражение: «Я никого не обижу, и меня не трогайте», — вдруг изменил себе. Он встретил нового ремонтника строгим взглядом. А как же иначе — новичок прибыл к нему из отдела кадров с пометкой на путевке: «Испытательный срок две недели». Значит, бери его сразу круто, испытывай по всем статьям. Скрытые неполадки в механизме выявляются на больших оборотах…
Первую неделю Ярцев работал на переборке подвесок грузовиков. Ковырялся в диферах, надсадно кряхтел, ворочая тяжелые детали, однако Акимыч подкидывал и подкидывал ему наряды с возрастающими трудностями.
Производственная педагогика, как считал Рем Акимович, строится по своим законам. Нагрузка должна быть, что называется, под завязку. Он верил: если парень не будет отлынивать, а постарается сам постичь сложности механизмов, значит, дело пойдет. Если же все начнет делать тяп-ляп, лишь бы с рук сошло, тогда переводи на другую работу, где не требуется особого прилежания. Можно, конечно, написать: «Испытательный срок не выдержал, подлежит увольнению», — но в колонне постоянный голод на ремонтников. Да и какой толк от такого решения, рабочих рук всюду не хватает. Учить и воспитывать надо людей, требуют кадровики. У этого парня, вероятно, есть какие-то завихрения, раз на путевке сделана такая пометка. И чем раньше выявятся пороки, тем скорее найдется точка опоры, чтобы наставить его на верный путь.
На исходе первой недели — работали здесь не пять, а шесть дней в неделю — Акимыч оставил новичка в мастерской на ночь, на сверхурочную работу: покрасить корпуса генераторов. Тот согласился, и на верстаке у него появилось три бутылки шеллака. На этикетках изображены скрещенные кости с пояснением: «Денатурат — яд». В одной из банок для разливки лака, будто случайно, оказалась пачка соли. Расчет был прост: если парень выпивоха, то не упустит момента засыпать в бутылки соль, сделать отстой и слить спирт в отдельную посуду. Уличить его в такой проделке проще простого: ни один корпус генераторов к утру не высохнет.
На другой день пораньше пришел Акимыч в мастерскую, не пожалев воскресного утра, и увидел — все корпуса блестят под черным лаком сухие. И пачка соли осталась нетронутой…
Прошла еще неделя. Акимыч поставил новичка на проверку карданных соединений отремонтированных грузовиков. Работа тонкая, для людей с совестью. Можно пропустить хлябь в крестовине, и никто не придерется… Выдал дюжину комплектов крестовин на замену. В одном комплекте игольчатый подшипник был с дефектом — обойма помята. В спешке парень сунет такую крестовину в кардан, и тогда можно прогнать его за халатность… Дошла очередь до этого комплекта, и Ярцев прибежал к кладовщику:
— Почему подсунули дефектную деталь?
— На крестовине есть знак ОТК, — ответил кладовщик.
— Зато на твоей совести нет никакого знака.
Благо кладовщик не сказал, что этот комплект был в руках механика, иначе пришлось бы Акимычу краснеть перед новичком.
Испытательный срок кончился. Василия Ярцева зачислили в штат колонны на постоянную работу слесарем-ремонтником. И теперь Акимыч, к своему удивлению, встретился с Ярцевым на закрытом партийном собрании. Ярцев — кандидат в члены КПСС. Его представили всем коммунистам автоколонны. Учетная карточка, как сказал секретарь партбюро, чистая, можно надеяться, что здесь он заслужит право на получение рекомендаций для перевода из кандидатов в члены партии. Принят кандидатом в армии.
— Будут ли вопросы к новому товарищу? — спросил председатель собрания.
Вопросов не было. Кто-то резонно заметил:
— Поближе с ним познакомимся в процессе работы.
Вскоре по распоряжению начальника колонны Акимыч объявил Ярцеву:
— Заканчивай ремонт самосвала и садись за руль.
— Спасибо, — сказал растроганно Ярцев. — А то я и не знал, что думать после того, как увидел заботливо приготовленную соль к денатурату. Хотел было обидеться, что соленый огурчик подкинуть забыли, — усмехнулся он.
— Атмосфера с тобой такая пришла, — попытался оправдаться Акимыч.
— На атмосферу ориентируются синоптики, и то часто ошибаются.
— А ты задиристый, — заметил Акимыч.
— Не отказываюсь. От себя отказаться трудно, — произнес Ярцев таким тоном, будто в самом деле ему когда-то надо было отказаться от самого себя, от своей натуры, но совесть не позволила.
Самосвал достался Ярцеву из той сотни, которая подлежала списанию еще в дни окончания строительства гидростанции. Но эту сотню решили доколачивать на дорожных работах. Новая стройка здесь началась с прокладки подъездных путей к площадкам будущего завода и города, чтоб потом, когда пойдет большой поток строительных материалов и станков, избавиться от привычных потерь и поломок на ухабах и рытвинах.
Наступила зима, суровая, поволжская, с частыми метелями и степными морозами. Сугробы в лощинах и гололед на степных гривах подстерегали шоферов на пути к Крутояру, как заминированные зоны. То там, то тут сталкивались, перевертывались, обрывали крылья или торчали вверх колесами грузовики, автобусы, самосвалы. Иной день механик колонны пропадал с утра до вечера на участках строящихся дорог, где организовывал работу тягачей по буксировке застрявших и поломанных машин. Все как на фронтовых дорогах, только без налетов авиации и обстрелов артиллерии.
В войну Акимыч служил в автобате танкового корпуса. Там он намыкался с машинами на разбитых дорогах до презрения к самому себе и думал, что никогда больше не вернется к автомобилистам. После войны, окончив металлургический институт, работал в Горьком, в Москве, затем приехал сюда. Но здесь металлургический цех еще только закладывался, поэтому пришлось взять на себя обязанности механика автоколонны. И сложностей в десятки раз больше, чем в автобате, и темп задан такой, что хоть отказывайся верить своим глазам. Стройобъект похож на муравейник, разрытый и раскиданный в разные стороны в зимнюю пору. Заснеженное, утыканное кольями проектировщиков поле вдруг потемнело, стало пятнистым, и по нему засновали тысячи грузовиков, волоча за собой прицепы, вагончики, пузатые цистерны, металлические конструкции; затем появились башни подъемных кранов, стрелы землеройных экскаваторов. И все это задвигалось, завертелось в непонятном и, казалось, неуправляемом круговороте. Едва успели сдать в эксплуатацию бетонное полотно от Куйбышевской автомагистрали до Крутояра, как над Борковским полем выросли горы вынутого из котлованов грунта, штабеля железобетонных плит, терриконы щебенки. Будто извержение вулкана случилось здесь, и ровная степь превратилась в нагромождение сопок с ущельями и глубокими впадинами, над которыми повисли тучи дыма, пыли, выхлопного газа работающих двигателей. Темп день ото дня нарастал. Казалось, надвигается какая-то лавина неотвратимых осложнений, и, чтобы она не застала врасплох и не принесла бедствий, люди торопились, подгоняли себя и держали технику на предельных оборотах. Порой думалось, что достаточно лишь где-то в одной точке допустить надлом и все пойдет кувырком или замрет под ледяным панцирем суровой зимы.
Быть может, именно такое предчувствие тянуло Акимыча на трассу, к шоферам. Ночи напролет приглушал он в себе думы об усталости и о праве на отдых. Он как бы оказался втянутым в поток того самого воздуха, который возле костра становится ветром и поднимает крылья пламени до искрометных вихрей. Акимыч не хотел теряться в своих заблуждениях о невозможности управления таким муравейником и, как многие равные ему руководители, брал под контроль отдельных шоферов, по ним находил свое место в общем круговороте дел. В зоне его наблюдений остался и Василий Ярцев.
Носился Ярцев на старом, много раз латанном самосвале так, что первое время казалось: торопится парень расхлестать «старика» до последней косточки, чтобы получить новый. Однако старый самосвал не разваливался, наоборот, вроде даже помолодел. Ярцев устроил обогрев кузова выхлопными газами двигателя. Кабину утеплил так, что в ней зимой можно было работать в летнем костюме. Акимыч сделал одну контрольную ездку рядом с Ярцевым, затем вторую. Видел, как лихо крутит баранку Василий, будто для него это не работа, а просто прогулка по лабиринтам стройки. Подмигивает, улыбается всем, похваливает свой самосвал, а значит, и самого себя.
«Пусть хвалится, лишь бы не выпрягся из общего режима работы колонны, иначе придется другой ориентир искать, — решил Акимыч. — Да и люди к нему тянутся».
А тут начальник колонны приказал десять надежных водителей во главе с Ярцевым отправить в Минск за новыми машинами.
Эта поездка снова заронила в душу Акимыча сомнение. Вернее, тревогу: прошла неделя, а от Василия никаких вестей. Если задержался на пункте рекламации, значит, обнаружил серьезные неполадки. А вдруг Ярцев по своей размашистой натуре затеял испытание машин на повышенных режимах и допустил аварию? Кто будет отвечать за него? Да что и говорить, пожалуй, действительно поспешили доверить десять таких машин человеку, которого мало знали.
Прошло еще четыре дня. Теперь хоть вылетай в Минск и возвращайся по маршруту пешим маршем. Другого выхода нет. Но вот наконец-то поступила телеграмма:
«Задержались погрузке столярных изделий нашей стройке. Прошли Москву, Пензу. Застряли ста километрах Сызрани. Загустела солярка. Ярцев».
Акимыч посмотрел на термометр: минус тридцать семь в затишке, а там, на ветру… Все ясно, просчитался Ярцев, заправил «МАЗы» летней соляркой, которая при низких температурах густеет, забивает форсунки, и двигатель глохнет. Пишет «застряли». Значит, мерзнут на ветру и не знают, что делать. Заправив автоцистерну керосином для смеси с соляркой — зимний вариант дизельного топлива, — Акимыч выехал на трассу Сызрань — Кузнецк.
— Жми, жми! — торопил он шофера. — Вдруг они там все обморозились…
Он говорил о всех, а думал об одном: парень в лыжном костюме, на ногах ботинки, небось и на руках лишь перчатки — любит показать форс! Только все может плохо кончиться. Акимыч вспомнил, как сам обморозился. В январе сорок пятого из болотистой поймы Вислы вытягивал подбитый грузовик с нейтральной полосы, из-под огня, и не заметил, не почувствовал, как два пальца на правой ноге превратились в хрупкий фарфор да так и остались в сапоге…
За Сызранью, на голой гриве, показались горбатые, засыпанные снегом «МАЗы». В кузовах громоздились связки деревянных брусков, полированной фанеры — сборная мебель. Один самосвал, второй… семь, восемь. А где еще два?
Свистит, завывает степной ветер. Даже останавливаться жутко возле дышащих морозом многотонных громадин. Шоферов не видно. Вода из радиаторов слита. Кабины закрыты, зеркала и стеклоочистители сняты. Молодцы, оставили машины без паники. Но как теперь их стронешь с места, если солярка загустела, а масло в двигателях и смазка ходовой части закаменели? Эх, Вася, Вася…
Но не успел Акимыч вылезти из кабины, как появился новенький «МАЗ» с платформой и подъемником на прицепе и парень в лыжном костюме и кепке, подбежав к бензозаправщику, открыл дверцу.
— Здравствуйте, Рем Акимыч. Привезли керосин?
— Привез.
— Вот хорошо… Но мы уже нашли выход. Один за другим перетаскиваем самосвалы на платформе в теплый бокс Кузнецкой автобазы. Уговорил там товарищей: отвели место. Пока притащу второй, первый уже отогреется и пойдет.
— Все живы-здоровы?..
— Пока без потерь, вот только застряли…
— Как же ты не учел: в такой мороз дизельные двигатели заправляются зимней соляркой, — упрекнул Акимыч и тут же пожалел об этом: взгляд у парня потускнел, на лице появилась отчужденность. — Садись-ка в кабину, — поспешно проговорил он.
— Как не учел?! — Ярцев выдернул из нагрудного кармана листок. — Вот, — сказал он, — вот справка Пензенской заправочной станции: солярка выдана по зимнему стандарту, но анализ показал, что это самый настоящий летний стандарт. Кто-то поленился разбавить солярку керосином или просто жулик…
Стало ясно: работники нефтебазы нарушили технологию подготовки дизельного топлива для зимней заправки, и Ярцев, вероятно, наделал там шуму, не зря же вооружился такой справкой.
— А почему твой двигатель не заглох? — спросил Акимыч и тут же заметил: на руках Ярцева волдыри от ожогов, ладони вспухли.
— Вовремя спохватился, — ответил тот, — подогревал насос факелом, а то бы все тут в звонкие чурбаки превратились…
«Руки обжег парень. Мог и машину спалить, которая теперь уже числится на балансе автоколонны. Попробуй после этого списать ее. Не один год будет висеть на шее» — так с тревогой подумал Акимыч о своем завтрашнем дне, однако на язык пришли другие слова:
— Молодец, не растерялся. Люди дороже…
— Дороже, но как бы вы списали эту машину? — спросил Василий, будто зная, чем обеспокоен механик.
Акимыч махнул рукой:
— Не говори глупостей!
— Спасибо, — смягчился Василий. — Но мне показалось, что вы больше озабочены материальной ответственностью, так сказать, балансовой стоимостью этих машин.
— Все-таки ты, Ярцев, скандальный человек.
— Главный скандал по этой поездке еще впереди.
— Какой? — насторожился Акимыч.
— Приедем на стройку, узнаете.
В самом деле, через месяц пришла бумага с Пензенской нефтебазы с жалобой, что «шофер Ярцев оскорбил сотрудников нефтебазы, угрожая применить кулаки…». Однако на этот раз Рем Акимович Угодин даже удивился, почему в ней не написали, что шофер Ярцев был хмельной. Послал ответ в самых мягких извинительных тонах и несколько недель носил в себе сомнение: «А вдруг по этой жалобе и по ответу на нее поступит запрос или явится представитель народного контроля уточнить, какие воспитательные меры применены к Ярцеву?» Решился поговорить с ним откровенно.
— Я знаю, что ты хранишь ящик со столярными инструментами, — сказал он. — Я заходил к тебе.
— Я не заглядываю в него, некогда. Сейчас в моде алюминий, стекло, и я со своим столярным ремеслом буду похож на рыбака в безводной пустыне, — еще не понимая, к чему клонит Угодин, ответил Ярцев.
— Тогда признайся, кем ты собираешься стать? — спросил Акимыч.
— Шофером-испытателем.
— Не советую, лучше вернись к столярному верстаку.
— Все ясно. Можете писать приказ об увольнении или сами уходите из автоколонны. Иначе на ближайшем партийном собрании, где меня будут принимать в члены партии, вам придется краснеть.
Прошло еще немного времени, и Рем Акимович вынужден был просить Ярцева забыть разговор о столярных делах и признался, что собирается уходить из автоколонны в управление литейного производства строящегося завода. По специальности, что значилась в дипломе, он металлург…
3
От Усинского карьера до Жигулевска почти сорок километров. Этот участок дороги можно назвать самокатным. Лишь один подъем к Переволокам надо брать с натугой, а дальше, после небольшого разгона, груженый самосвал катится по асфальту с выключенным сцеплением, как говорится, за счет бога. С бугра на бугор, с бугра на бугор, успевай только вовремя поддержать газом накат на изволоке. Выскочил и снова под уклон. Местами можно вовсе выключить зажигание и мчаться с ветерком.
Еще на прошлой неделе Ярцев подсчитал, что на этом участке можно достичь большой экономии горючего. И если бы рессоры самосвала могли выдержать перегрузку, то вместо пяти тонн щебенки можно грузить минимум восемь. В итоге каждый рейс — сто двадцать тонно-километров к плану без затрат. Таких рейсов можно сделать за смену три и даже четыре, если не будет задержки в карьере. К концу месяца экономия горючего составит более трех тонн. Об экономии масла для двигателя и других смазочных материалов он не думал: без смазки ходовой части на хороший накат рассчитывать не приходится. Решив закрепиться на вывозке щебенки из далекого карьера, который многие шоферы проклинали за плохую организацию погрузки, Ярцев попросил начальника колонны:
— Дайте мне стажера.
— Где его возьмешь, сам ищи. Оформим…
Охотников мотаться по скучной трассе не нашлось. Василий пригласил Мартына Огородникова — соседа по койке, удивительно сложного по натуре парня. Еще весной он пришел в комнату расхлестанный такой, с гитарой за спиной. Нарядился под итальянского специалиста, длинные волосы подкрашены в смолистый цвет, на ногах красные ботинки с желтыми кисточками. Открытка, а не парень со стройки! Сначала Василию показалось, что вроде видел его возле прицепного вагона в Сызрани с гитарой перед корзинкой с пончиками, но черты лица четко не запомнил, а напоминать не стал, мог ошибиться. Пусть сам вспомнит, если не забыл, куда пришлась ему пряжка и от кого. Однако тот лишь повел бровью, по-хозяйски осмотрел комнаты, кухню с газовой плитой и холодильником, ванную с душем, туалет, удивленно пожал плечами: дескать, какое же это общежитие — обыкновенная двухкомнатная квартира. Живи по-семейному и пользуйся всеми удобствами. После этого представился:
— Мартино, сварщик по тонким швам.
— Откуда? — спросил его дежурный по комнате, верткий остроглазый Витя Кубанец.
— Ташкент, город хлебный, по Неверову: зимой тепло, летом жарко. Слыхали про такой?
— Слышали. Как там?
— Трясет. Когда был аврал, люди зарабатывали, а когда я приехал, зажали: каждый шов под рентген берут…
— Здесь тоже контроль за качеством.
— Ну и пусть, меня теперь не прихватят. А если прихватят, отшвырнусь на лето в Сибирь, там нашего брата на вес золота ценят. Таких сварщиков, как я, не густо.
— Где же ты специальность приобрел?
— Два курса техникума… Впрочем, угрюмцы, это я по Шишкову вас так величаю, давайте швартоваться по-настоящему!
Он вынул из-за пазухи бутылку с бумажной пробкой. Запахло самогоном.
— Для смазки контактов. Крепок — на острие ножа синим огнем полыхает. Маркировка — буряк со стеблем самосадной махорки. Все натурально. Это мне мамахен на дорогу сварганила. Надеюсь, дежурная закуска у вас есть, — скажем, лимон в виде луковицы?
И тут же вмешался в разговор Володя Волкорезов, высокий неторопливый парень, инструментальщик автобазы:
— Погоди, с помощью сивухи с нами контакта не найдешь. Угости сначала музыкой. — Володя стукнул ногтем по деке гитары, которая висела за спиной у парня, назвавшего себя Мартино.
— Музыка не мое призвание. Это бутафория. Не отставайте от жизни. Девахи теперь принимают гитару как пароль: дай аккорд, подмигни и… твоя.
— Где ты раскопал таких?
— Везде есть. Имею личный опыт по Ташкенту. И здесь приглядел. Угодно, через час приведу: по трояку с души и до свидания…
— А ты, косматик, видать, пинка просишь!.. — возмутился вспыльчивый Рустам Абсолямов.
— Ну зачем, дорогой, так резко рубишь узы большой дружбы? Надо реально смотреть на жизнь и правильно понимать человека специфической профессии: тонкая сварка не каждому по уму.
— Покажи документы, — потребовал Рустам.
— Какие могут быть документы в такой обстановке? Паспорт сдан на прописку, трудовая книжка в отделе кадров, направление у мастера…
— Не плети лапти, тут все грамотные, — строго предупредил его Володя Волкорезов.
— Милиция теперь работает без оскорбления личности. — И парень извлек из заднего кармана брюк замызганный студенческий билет и зачетную книжку. Володя прочитал вслух:
— Огородников Мартын… уроженец Куйбышевской области, деревня Усовка.
— Местный итальянец. Посмотри, какие у него отметки в зачетке, — попросил Рустам.
— Сплошняком тройки… вот тут, кажется, подтирал, переделывал двойку на тройку…
— Презираю криминалистов, — скривился Мартын, — дешевые люди!
Рустам прошел к двери, открыл ее и отчеканил:
— В нашей комнате тебе нет места.
— Как это нет? Меня комендант направил сюда, а ты порог показываешь. Это превышение власти. За такое знаешь что бывает?..
— Знаем, — ответил за всех Володя, — поэтому иди к коменданту и скажи: в девятой мест нет…
Окинув растерянным взглядом стены и потолок, Мартын сунул свою бутылку за пазуху и вдруг взмолился:
— Ребята, одолжите по рублевке.
— Можем дать еще и по затылку, только катись отсюда.
— Пожалуйста, уйду, если не откажете в просьбе.
И ребята пожалели его: полезли в карманы, выложили перед ним на стол по рублю.
— Брависсимо, синьоры, за это моя душа будет согрета теплым женским дыханием…
И он, наигранно улыбаясь, направился к выходу.
— Иди и не оглядывайся, — бросил ему вслед Рустам.
— Не оглядываюсь, — ответил тот, мягко закрывая за собой дверь.
Друзья сникли, стыдясь встретиться взглядами. Наконец дежурный по комнате Виктор Кубанец сказал:
— Казаки, а ведь он всех нас объегорил. Никакой комендант его сюда не направлял. Он просто ловкий пройдоха.
— Вернуть его во что бы то ни стало! — потребовал староста Василий Ярцев. — Иначе он еще соседей «объегорит», и нам перед комендантом стыдно станет.
И вернули… хомут на свою шею. Каких только номеров не выкидывал этот «Мартино», особенно в первую неделю. Койку свою оставлял незаправленной, знал: за него уберет дежурный. Завтраки и ужины брал из холодильника без оглядки, как безденежный человек, зная, что до получки его никто не заставит покупать продукты. Отсутствием аппетита не страдал. Часто даже ночью заглядывал в холодильник, затем лез под одеяло, накрывался с головой и там истреблял все, что было оставлено на завтрак. В общем, всем своим поведением давал понять: коль староста решил воспитывать его — терпите, еще не то будет.
Прошла неделя, и новый жилец вдруг воспылал желанием выслужиться перед терпеливыми старожилами. Взялся подменять дежурных всех подряд. До подъема успевал вымыть полы, согреть чай, накрыть на стол, потом, пока ребята умывались, принимался заправлять койки по единому образцу — под линейку, конвертами, в центре — подушка куклой. Прямо художник-декоратор! И никому не разрешал портить его композицию. На работу убегал раньше всех — там у него что-то не ладилось, — а возвращался под хмельком.
Однажды ребята выдворили его из комнаты и сказали, чтоб без коменданта не возвращался.
Часа через два в девятую комнату зашел комендант.
— Жалоб на Огородникова больше не принимаю, — сказал он. — И не расписывайтесь в своем бессилии: человек к работе не может пристать, а вы собираетесь вытолкнуть его на произвол судьбы.
Мартын поглядывал на ребят с виноватой улыбкой.
— Хотите знать, почему я пил? С горя: два сварочных агрегата запорол. Хотел удивить вас высоким заработком, стать ударником, а попал в аварийщики…
Пришлось помогать парню. Благо Виктор Кубанец, по специальности электрик, разбирался в схемах устройства агрегатов, а Володя Волкорезов и Рустам Абсолямов знали слесарное дело. Подключился к ним и Василий Ярцев. Целую неделю после работы, ночами, перематывали они спаленные катушки и перебирали пластины подплавленного трансформатора. Отремонтированные агрегаты мастер принял, но Огородникова к работе не допустил. Мартын снова перешел на коллективное довольствие девятой комнаты. Завтракал и ужинал «дома», за общим столом. Куда его пристроить — никто толком решить не мог.
И вот Василий Ярцев пригласил Огородникова стажером на самосвал, зная, что пользы от него будет немного, — все же со стажером рейсы в дальний карьер и погрузка пойдут веселее и быстрее.
Мартын согласился.
Хорошо, отметил про себя Ярцев, смотришь, приноровится к рулю, вот тогда можно будет потребовать: возьми, брат, себя в руки, причешись, в режим шоферской жизни войди, после чего получишь право водить машину. Зацепить его надо за живое. Если хоть раз нормальный человек испытал послушность машины на ходу, потом во сне будет видеть себя за рулем…
Так думалось, так хотелось…
Тронулись в первый рейс. Мартын сидел в кабине, смотрел только на дорогу и ничего не замечал, похоже — спал, как заяц, с открытыми глазами. На втором рейсе в момент погрузки успел сбегать к буфетчице, и будто подменили парня: посвежел, глаза забегали, заискрились.
— Тут у меня тоже есть верные друзья, — похвалился он.
— Кто?
— Обкатаемся, познакомлю. Можем с ночевкой пришвартоваться. Я ведь тутошний уроженец. Со мной не пропадешь…
— Ты, видать, хлебнул?
— Не хлебнул, а освежился для бодрости, но ты не сумлевайся, запаху не будет. Я ведь знаю, в кабине не должно пахнуть сивухой, потому рябиновку советую заказывать. Хочешь, бутылочку на тебя законтрактую?
— Хочу… Чтоб разбить ее о твою голову. Ясно?
— Ясно. — И, высунув лохматую голову из кабины, Мартын громко крикнул: — Поехали!
Крикнул так, чтоб поняли погрузчики: он не просто стажер, а командир. И тут же сознался, что в буфете назвал себя уполномоченным по экспериментальным рейсам — каждая секунда на учете, — потому буфетчица отпустила без задержки.
Теперь Огородников не умолкал ни на минуту. Ни хороший накат самосвала, ни четкая работа двигателя, ни сам процесс подготовки к экспериментальным рейсам — ничто его не интересовало. Он то подсвистывал встречным и поперечным, то рассказывал всякие небылицы о жителях деревень и поселков, что подступали к дороге справа и слева, то вдруг начинал барабанить пальцами по ветровому стеклу. И вдруг:
— Хлестко ты меня тогда за пончики пряжкой по спине ожег. Думал, дыханье потеряю.
— Не помню, сочиняешь, — едва нашелся Василий.
— А я помню, в Сызрани… Звезда твоего ремня на моей спине отпечаталась.
— Не отвлекай от дела.
— Ладно, помолчу. Пошли в четвертый рейс.
— Это последний? — спросил Мартын.
— Для тебя последний. Не выйдет из тебя шофера.
— Вот и ошибся. Я еще семь лет назад гонял колхозную полуторку по этой дороге. Мог стать экстра, да надоело перед всякими дорожными сигнальщиками унижаться… Вот и сейчас поедем через Переволоки, гляди в оба. Там стала появляться одна красотка с блокнотом — общественный инспектор. Стройная такая, брюки на «молниях», глазастая, а брови, а грудь — посмотришь и про руль забудешь.
— Пока еще не встречал такую на этой трассе.
— Она под вечер на дорогу выходит. Самый момент, понимать надо. А потом за пустячный зевок в газете пропишет — горя не оберешься.
— Интересно.
— Никакого интереса ты от нее не будешь иметь. Тебе говорю: на соперника нарвешься.
— Ладно, посмотрим…
На погрузке Огородников командовал засыпкой кузова так, словно тут не было более грозного начальника, чем он.
— Подсыпай еще ковш. Привыкли пыль да воздух возить. Вот мы покажем…
Несмотря на перегрузку, двигатель сравнительно легко вытянул самосвал из карьера на первой передаче, затем была включена вторая, третья. После разгона самосвал покатился по инерции еще быстрее и устойчивее, чем прежде. И если бы не вихрилась пыль перед стеклами кабины, то, казалось, можно было еще наддать. Огородников замолчал, притаился, напряженно прислушиваясь к чему-то. Он-то знал, как перегружен самосвал.
Еще несколько секунд — и покажется село Переволоки, растянувшееся вдоль дороги на целых три километра. Дома и огороды с крестьянскими пристройками раскинулись в лощине. Лощина напоминает седло, поперек которого черным широким ремнем лежит асфальт. Здесь нельзя забывать про тормоза: дорогу часто переходят дети и старухи. Дети мечутся перед машиной, и трудно угадать, в какую сторону от них отворачивать; старухи не думают отступать назад, им некогда, лимит времени на исходе, поэтому не торопись проскакивать перед ними, пусть они перейдут на свою сторону. И еще самая большая опасность для шоферов в деревне — коровы. Перед ними не вздумай маневрировать, жми на тормоза: невозмутимостью коровы утверждают веру в свою доброту и протестуют против людской спешки…
Однако на этот раз дорога в Переволоках оказалась свободной — ни людей, ни скота, и Ярцев уже прикинул в уме — перегруженный самосвал с таким накатом и здесь может выскочить из седловины по инерции. Огородников снова напомнил о пончиках.
— А тому, что по гитаре врезал, год дали.
— За что?
— За камень. Себя чуть не убил.
— Как?!
И сию же минуту на асфальте выросла фигура человека. Выросла и замерла на осевой линии как вкопанный столб, нет, как скульптура — высокая, стройная, на голове зеленый берет, куртка и брюки на «молниях». Не иначе та самая, о которой предупреждал Огородников. Да, она… Вероятно, хорошо знает правила движения, потому встала и замерла на осевой, или… своим выходом на осевую дает понять — сбавь скорость, притормози, иначе запишу твой номер, и тебе попадет за лихачество!..
Огородников схватился за ручку:
— Стой! Тормози!
Ярцев знал, что, если резко затормозить при большой накатной скорости, авария неизбежна: высокий корпус самосвала легко перевернется вверх колесами — и в кювет. Он успел выжать педаль сцепления и включить третью скорость — мягкое торможение газом, затем, чтоб не оказаться так быстро в кювете, подвернул ближе к осевой и дал сигнал девушке, которая будто не хотела слышать и видеть мчавшегося под уклон теперь уже с ревущим двигателем самосвала.
— Это она, та самая?..
Огородников как в рот воды набрал. Ярцев надавил на тормозную педаль и… не почувствовал снижения скорости. Нажал вторично, резко и сильно — скорость прежняя. Отказали тормоза!.. Еще секунда — и девушка окажется под колесами самосвала. Просто негде разминуться с ней.
Эта секунда вместила в себя столько решений и действий, на одно осмысление которых в обычных условиях не хватило бы целого часа. Нет, Ярцев не растерялся, не оробел. Сознание успело напомнить о последствиях, казалось, неизбежной аварии, выбрать решение и наконец подать команду для действий. Все происходило одновременно. Руки, крепко державшие руль, выполняли свою работу скорее всего механически, привычно, по зрительным сигналам, а сознание лишь фиксировало происходящее.
Девушка стояла на осевой черте улицы. Самосвал не сходил с осевой, ибо трудно было уловить — куда, в какую сторону кинется девушка в последний момент. И когда стало ясно, что она не успеет отскочить ни вправо, ни влево, Василий вывел машину на самый край дороги так, что передние и задние скаты колес правой стороны на какое-то мгновение оторвались от земли и стали резать воздух над кюветом. Еще мгновение — и весь корпус самосвала начало кренить вправо: правые колеса просели на конусный срез кювета. Переходить на ручной тормоз при такой скорости бесполезно — его сорвет. Осталось одно — держать руль, держать что есть силы, по прямой, иначе занесет влево от частичного торможения колес на асфальте. Держи и норови пройти кювет наискось, по отлогой диагонали. Дальше машину будет бросать меж телеграфных столбов, вдоль калиток, перед окнами домов, через лужи, через канаву возле водонаборной колонки… А там начнется подъем на вспаханный косогор…
Так надеялся Ярцев выйти из аварийной ситуации.
Лишь одного не учел он: как поведет себя груз — более семи тонн щебенки! И случилось непредвиденное. Едва самосвал накренился вправо, затем влево — в момент перехода через кювет, — как перед кабиной распростерлась серая мгла из мелкой крошки дробленых камней. Она, как вздыбленная волна, захлестнула переднее стекло, ослепила обзор справа и слева. Лишь через боковое зеркало можно было увидеть, что делается сзади, и определить, не заносит ли тебя в сторону от намеченного курса, — но только на одно мгновение. В это мгновение Ярцев успел увидеть в зеркале заднего обзора прямую белую черту на асфальте и девушку, стоявшую на прежнем месте. И тут же, чуть впереди нее, выплескивалась из кузова текучей серой массой щебенка. Она, кажется, накрыла девушку или сбила ее с ног и потянула за собой вдоль дороги, будто норовя обогнать самосвал, отчего боковое зеркало тоже ослепило…
Перед глазами серая мгла. Терпкий запах придорожной пыли ударил в нос. Горьковато-горячий песок мгновенно высушил рот. Еще секунда — и самосвал врежется в столб, в дом или… Может врезаться, если не удержишь руль, если поддашься слепой силе страха, не одолеешь дикий в таком случае норов машины. Во мгле она обязательно потянет на опасный путь. Но шофер, даже не видя дороги и не имея возможности остановить машину, обязан управлять рулем по зрительной памяти. Его зрение и чутье как бы перемещаются в скаты передних колес, которые передают по рулевой колонке едва уловимые, но понятные сигналы о неровностях грунта.
Этому не надо удивляться: у водителей машин должно быть и есть второе зрение. Василий Ярцев хорошо помнит рассказ слепого фронтовика, бывшего механика-водителя танка. Тот до сих пор считает, что его лишили глаз врачи в госпитале, а не взрыв мины перед смотровой щелью на лобовой броне. Оставшись без глаз, он провел танк через ров и раздавил пулеметную точку, что отрезала пехотинцев от танков. Ему не верится, что в тот момент у него не было зрения: ведь он видел, кто вытаскивал его из танка, помнит, какое было лицо у санитарки, которая делала противошоковый укол…
Два резких толчка в правое переднее колесо не сбили машину с курса. Ярцев сумел удержать руль и тут же решил кренить влево: справа столбы, дома, впереди канава водостока…
Машина легла набок, проползла по кювету. Мартын, упершись ногами в плечо Ярцева, вырвался из кабины.
Отплевавшись, Ярцев вылез следом и бросился назад к тому месту, где стояла девушка. Надо оказать ей помощь! Других, более серьезных последствий этой аварии, кажется, нет, хотя перед глазами все еще стоит серая с красноватыми прожилками мгла. Под ногами похрустывает щебенка. Вдруг кто-то мягко толкнул в грудь:
— Стой, куда ты, лихач?!
Ярцев тряхнул головой, протер глаза и увидел перед собой девушку в куртке на «молниях». Высокая, взгляд властный… Что ей сказать? Выразить радость, что она жива и невредима, — не поймет. Упрекнуть за гордость — расценит как похвалу.
— Дуреха! — вырвалось из груди.
— Лихач! — опять сказала она.
— Ротозейка! — добавил он.
— Кто-кто? Ну-ка, повтори, — попросила она таким тоном, будто для нее составляло удовольствие принимать оскорбления.
— Ротозейка, — подтвердил Ярцев, озираясь по сторонам: «Куда же испарился Огородников?»
— Не крутись, смотри сюда.
— Нечего смотреть. Одни застежки да «молнии». Под колесами от них ничего не осталось бы, а мне — в тюрьму.
— Трусливых, говорят, и в тюрьме под нары спать загоняют, — кольнула она, предъявляя удостоверение общественного автоинспектора. — Прошу следовать к машине.
Отказ тормозов — проклятие рабочим цилиндрам и тормозным колодкам. Но почему так произошло?
Возле лежащего в кювете самосвала уже стояли люди. Щебенки в кузове словно и не было. Она выплеснулась на асфальт, как вязкая жидкость, под давлением какой-то неведомой силы. Это и помогло сравнительно легко погасить инерцию разгона. А если бы в кузове находился монолит такого же веса?.. Ярцев посмотрел вперед, за канаву водостока, и похолодел: он только теперь разглядел, что там, перед окнами школы, на волейбольной площадке толпились школьники. Сейчас они бегут сюда гурьбой с мячами посмотреть, что случилось.
— Зачем ты послал своего напарника в город? — спросила девушка-инспектор.
— Я не посылал, видно, сам надумал.
— Вон, смотри, вдоль пашни колотит, — показала рукой девушка, — вроде не встречала тут такого.
— А он говорил, что знает тебя. Огородников его фамилия.
— Мартя?
— Он самый.
— Все ясно. Почаще бери с собой таких блудней…
На асфальте перед толпой остановился «МАЗ». Ярцев попросил шофера вытащить самосвал из кювета и протянуть до смотровой площадки.
— Сейчас выдерну… А где пострадавшие? — спросил шофер.
— Пострадавших нет, обошлось так.
— Как обошлось?.. На бугре меня встретил перепуганный кудлатик, глаза навыкате. «Торопись, говорит, самосвал в школу врезался, жуть одна, за «скорой помощью» бегу, детей спасать надо…»
— Врет он, трус и паникер! — послышался за спиной голос теперь уже знакомой девушки.
— А-а… Ирина, и ты тут как тут…
— Как всегда, — подтвердила она и, привстав на подножку открытой двери кабины, начала командовать, куда и как подать «МАЗ».
На смотровой площадке, поставив самосвал над ямой, Ярцев развернул сумку с инструментами. Тем временем Ирина со знанием дела принялась проверять крепления тормозных узлов на опорных дисках.
— Внешних признаков неполадок в тормозах не видно, — сказала она. Этим дала понять, что виноваты не тормоза, а водитель.
— Исправность тормозной системы проверяется не по внешним признакам, — уверенно поправил ее Ярцев: он не из тех шоферов, которые умеют только крутить баранку.
— Оправдываясь, обвиняю, — язвительно заметила девушка.
— Общественному автоинспектору положено знать, — продолжал Ярцев, — самосвал «Урал триста семьдесят пять» имеет пневмогидравлическую систему торможения.
— Ну и что?
— Вот, смотри… Этот поршень покосился в цилиндре.
Ярцев извлек поршень рабочего цилиндра. На нижнем торце поршня обозначился эллипс. К тому же при резком нажатии на тормозную педаль вырвался из гнезда шток. Он еле держался на двух витках мелкой резьбы — заводской дефект.
— Преступная слепота сборщиков…
— Наверное, они работали тоже на разгоне, без тормоза. — Вглядываясь в дефектную деталь, Ирина попыталась осадить шофера: дескать, вернись к осмыслению своего просчета.
Ярцев, будто не слыша и не понимая ее колючей иронии, отпарировал:
— Эти детали поставили в машину разгильдяи. Выпустили из заводских ворот — не заклинило, и ладно. Да и кто может разглядеть такой перекос сквозь корпус цилиндра?! А теперь, мол, эллипс образовался от неправильной эксплуатации. Дескать, ничего вечного нет…
Неожиданно его бросило в жар. В глазах зарябила серая с красными прожилками мгла. Могла быть катастрофа с жертвами!
— Да, я допустил просчет! — совсем разозлился Василий; ему хотелось наговорить Ирине грубостей: спас тебя, дуру, а ты ставишь знак равенства между мной и теми, кто работает с разгоном без тормозов, без самоконтроля…
На площадку вкатился мотоцикл дорожной автоинспекции. Лейтенант милиции, видно, летел сюда на предельной скорости. Вслед за ним неслась санитарная машина. Всю дорожную службу всполошил Мартын Огородников. Из его бессвязного, сбивчивого сообщения явствовало, что в Переволоках огромная катастрофа с гибелью детей, что вот-вот все село будет охвачено огнем от взрыва самосвала с большим запасом горючего. Того и гляди сюда примчатся пожарные Жигулевска и Сызрани. Однако, прибыв к месту аварии, лейтенант дал отбой и теперь выяснял, почему самосвал оказался в кювете.
Разговаривала с ним больше Ирина. Ярцев не мог справиться со своими нервами, которые с опозданием (а может, так и надо?) именно сейчас буквально не давали ему произнести ни одного слова в оправдание. Получались какие-то сиплые выкрики, недоумение — почему, почему? — и угрозы неизвестно кому.
Лейтенант составил акт, посадил Ярцева в коляску и повез в медпункт на экспертизу — не пьяный ли? Ирину попросил вызвать аварийную автолетучку.
После экспертизы Ярцев вернулся к самосвалу, лег на траву вверх лицом и долго смотрел в синеву вечернего неба. Необозрим простор небесной выси. И там, казалось, наступает теснота от нагромождения провалившихся тормозных педалей. А ведь можно было избежать аварии, если бы, готовясь к такому эксперименту, не поленился перебрать всю тормозную систему. Поленился — теперь держи ответ и не ищи оправданий.
Сгустилась темнота. Площадку осветили фары аварийной автолетучки.
— Что случилось? — спросил дежурный механик.
— Тормоза отказали. Педаль провалилась.
— Почему?
— Поршень с эллипсом…
— Значит, заводской дефект, не наша беда.
— Если вы сюда с Марса прилетели, то не ваша.
Глава третья
ОНИ УМЕЛИ ДРУЖИТЬ ТАК…
По содержанию второй тетради
1
Кто-то верно сказал: беда не ходит в одиночку. Не успел Василий Ярцев, что называется, перевести дыхание после аварии, как на следующее утро на него обрушилась новая неприятность.
После каждой получки он ждал воскресного дня, чтобы побывать на почте и послать матери очередной перевод. Делал он это благоговейно, как прихожанин храма добра и бескорыстия, — и костюм почищен, и деньги в конверте новые, хрустящие, будто почта могла передать их в руки матери именно такими…
Получка была в пятницу. Из нее он отложил в карман выходного костюма пять червонцев. Отложил до воскресенья. А сегодня сунул руку во внутренний карман пиджака и… сию же секунду выдернул ее, будто обжегся: денег не было. Костюм висел в шкафу, ключ от которого хранился у самого Ярцева. Шкаф никто без него не открывал, а деньги куда-то «ушли». Куда же, к чьим рукам они могли прилипнуть? Впрочем, деньги прилипают к чужим рукам по вине того, кому они принадлежат.
Чтобы скрыть от друзей досаду и растерянность, Василий заторопился уйти.
— Ключ оставьте у вахтера, — сказал он уже с порога.
— Мы тебя будем ждать, — отозвался Володя Волкорезов.
— С почты я зайду в ГАИ и, вероятно, задержусь там.
— Подождем, — подтвердил Рустам Абсолямов.
— Зачем?
— Вернешься, поговорим, — ответил Витя Кубанец. — В ГАИ, кстати, тебе делать нечего, сегодня выходной.
С тяжелым чувством вышел Василий. Не мог он плохо подумать о товарищах. Володя, Рустам, Витя — однокашники: вместе служили в армии, получали путевки на стройку. Вместе и поселились в этой двухкомнатной квартире на пять коек по талончикам, которые еще в Сызрани дал им Булан Буланович, главный энергетик сантехмонтажа. Жили они тут почти год без тени недоверия друг к другу, и — надо же такому случиться! — пропали деньги. На Огородникова, чья койка пустует, пожалуй, сетовать нельзя: в день получки его никто не видел в общежитии.
Идти на почту не было смысла: вчера купил обеденные талончики на полмесяца, и в кошельке остался один червонец.
В подъезде встретился комендант общежития.
— Знаю, крепко тебя тряхнуло в Переволоках, благо без жертв, — сказал он и, выйдя вместе с Ярцевым на площадку перед подъездом, спросил: — Почему же провалилась педаль?
— Резко нажал, — односложно ответил Ярцев, чтобы не углубляться в технические причины отказа тормозов.
— И только? — спросил Федор Федорович, не удовлетворенный таким ответом.
— Перегрузка была, и разгон дал лишний.
— Значит, все берешь на себя?
— До окончания технической экспертизы оправдываться бесполезно.
— Да, сегодня в твою правоту никто не поверит, — согласился Федор Федорович и посоветовал: — Не горячись, не теряй голову. Есть у меня тут фронтовой товарищ. Дочка его ночью из Переволок вернулась. Показала нам схему маневра твоего самосвала. Сноровисто у тебя получилось. Потому и говорю: не теряй голову. Вижу, ты сегодня какой-то рассеянный…
Ярцев отрицательно качнул головой, опустил глаза, в которых отражалась тревога. Лишь бы Федор Федорович не стал вызывать на откровенность, он умеет это делать. В то же время стало интересно: он знает Ирину, ее отца. Перевести бы разговор на них. Но как? Скажет: нашел время о девичьей красоте вздыхать.
Они раз, другой обогнули общежитие. «Ноев ковчег», как в шутку назвал его Федор Федорович.
Обыкновенный четырехэтажный дом на шестьдесят квартир, отданный под молодежное общежитие. В начале стройки этот дом действительно выглядел ковчегом, но только без Ноя. Сколько тут было пар чистых и нечистых, никто сказать не мог. Штатные сотрудники общежития, привыкшие работать в барачных условиях, здесь будто потеряли себя, растворились во множестве комнат. Этим незамедлительно воспользовались опытные холостяки. На лестничных площадках и в комнатах толкались девицы сомнительной репутации, густо пахло водкой, пивом. Собирались разные люди с гитарами и магнитофонами. Ночами перед выходными днями в отдельных квартирах забывали о соседях — включали на всю мощь радиолы, отплясывали твисты и шейки так, что стены и потолки ходуном ходили. А если кто-либо пытался утихомирить не в меру ретивых танцоров, получал угрожающий ответ:
— Не мешай весело отдыхать, иначе тебе скучать придется…
Казалось, этому не будет конца. Холостяки есть холостяки. Ставить возле каждого из них бригаду дружинников смешно, бесполезно и унизительно.
Но вот пришел новый комендант общежития — Федор Федорович Ковалев. Щуплый, на вид нерасторопный человек. Он не спеша обошел все комнаты, допытался, кто где работает, затем объявил:
— Жильцы размещены по комнатам без учета специальности и места работы. Поэтому начнем переселение. Старост комнат и ответственных за подъезд назначают руководители предприятий и строительных участков.
Несогласных с таким решением он не уговаривал, а писал рапортички руководителям стройки: «Имярек выселяется из общежития, о чем ставлю в известность». Таких набралось в каждом подъезде по доброму десятку. И если до той поры в общежитии не появлялись ни прорабы, ни профорги, то теперь вместе с ними сюда приходят руководители участков, инженеры, сотрудники управления стройки, партийные и комсомольские работники. Всех расшевелил Федор Федорович.
Началась в доме нормальная жизнь. Если кто заколобродит, затопает ногами, как заяц во хмелю, тому завтра же быть на ковре перед начальником участка или на собрании держать ответ перед товарищами.
Теперь подъезды называются по специальности жильцов: «бетонный», «монтажный», «автотранспортный». Лишь в «девятке», где староста Ярцев, состав неоднородный: три шофера, один инструментальщик и вот недавно подселили пятого — «сварщика по тонким швам» Мартына Огородникова, который сейчас остался без работы, и комендант почему-то, на удивление всем, не отселяет его.
— Вот так, — сказал Федор Федорович, — люблю помечтать о будущем. Ведь чем меньше времени у тебя остается, тем дороже оно ценится, как последний червонец в кармане.
— Говорят, наоборот, — поспешил возразить Василий, удивляясь: «Неужели комендант знает о пропаже денег?» — Утверждают, у богатых копейку даром не возьмешь.
— Это скопидомы, — уточнил Федор Федорович. — Вообще-то, ты не так меня понял. Я веду речь не о рублях, которые можно разменять, отдать, возвратить. В другом плане смотри на мои заботы. Ты богаче меня во много раз. Время — твой капитал. Придет такая пора, когда все будет подчинено экономии времени. И завод вы сейчас строите такой, где заработок будет начисляться не по количеству затраченного труда на производство той или иной детали, а по количеству времени. В том вся суть автоматики.
— Откуда вы это знаете? — спросил Василий, довольный тем, что намек о червонце обрел иной смысл.
— Друг мой, я не первый день живу на свете. Но об этом было известно еще до моего рождения. Потом дознаешься, кто так сказал, ведь ты вступил в партию коммунистов не для того, чтобы присутствовать в ней, а проводить ее линию в жизнь. В массовом производстве автомобилей возможен переход на повременно-премиальную оплату труда. Это дело реальное, но посмотришь, сколько возникнет вопросов. Как можно без сдельных расценок, без привычных тарифов повысить производительность труда? Сразу трудно будет понять и такое: а не потеряется ли личная инициатива?
В рассуждениях Федора Федоровича угадывалось не просто философское настроение души, а реальное видение автоматических линий строящегося завода, движение конвейера, действия многих тысяч людей, их недоумение, словно это был уже не завтрашний день, а сегодняшний, и они — Василий Ярцев и Федор Ковалев — ходят по цехам завода, озабоченные экономией времени людей и качеством собираемых автомобилей. Василий также почувствовал, что Федор Федорович готовит его к пониманию таких сложных вопросов завтрашнего дня, к преодолению трудностей перехода от сдельной оплаты труда к повременно-премиальной.
Автоматика… Интересно, как мог Федор Федорович опередить его, Ярцева, умеющего ремонтировать и грамотно водить автомобили, опередить в понимании сути массового производства автомобилей и проблем, связанных с внедрением автоматических линий, о которых идет много разговоров в связи с закупкой оборудования у итальянской фирмы «Фиат». Разговоров много, а вот так толковать еще никому не приходило в голову, во всяком случае здесь, среди строителей завода.
— Интересные мысли вы высказали, Федор Федорович. Тут есть над чем задуматься.
— Только учти, эту проблему с наскока не решишь. Вне времени ничего не бывает. Сейчас я тебе дам кое-какую литературу, почитай, а когда одолеешь, снова вернемся к разговору.
Скоро Василий Ярцев возвратился домой с кипой книг и журналов. Кроме того, Федор Федорович дал ему отпечатанные на ротапринте экономические расчеты по автоматическим линиям к главному конвейеру строящегося завода. Занятные цифры! Через каждые двадцать семь секунд будет сходить с конвейера готовая машина. Все в секундах, все в минутах. И формулы расчетов обозначены: «деталь», «узел», «фонд времени»… Не фонд денег, а фонд времени. То, о чем толковал комендант.
Ребята сидят тихо, пишут письма. Их вроде и не удивило, что так быстро вернулся староста. Или сговорились молчать?
Володя Волкорезов не выдержал:
— Послушайте, что моего батю волнует: «Не пора ли тебе, сын, жениться, не пора ли за ум браться?»
Володя — сын академика, интересный парень. Получил аттестат зрелости, но поступать в институт не захотел. Его призвали в армию, а после службы по комсомольской путевке махнул с друзьями на стройку.
— Пишу ему, — продолжал он серьезным тоном, будто в самом деле сейчас об этом думает. — Берусь, отец, крепко берусь, но, понимаешь, ум не лодка, не знаю, где у него корма, что касается женитьбы — подожду, еще не все туристские тропы исхожены…
Он действительно неутомимый турист. Даже зимой колесил вокруг Жигулей. Нагрузится, как ишак, и на двое суток уйдет. Много рассказывает о морях и океанах, о богатствах пищевых ресурсов в них.
— Что же не попросил батю послать тебя в экспедицию по изучению Атлантики? — спросили его как-то.
— У него свои планы, у меня свои, — неопределенно ответил он.
— Нельзя так обижать отца, — возразил ему Рустам Абсолямов. Этот всегда и во всем серьезен. Возит габаритные стройматериалы, но спит и видит диплом инженера-строителя. Упорный, такой своего добьется.
— Отец всегда остается отцом, — поддержал Рустама Витя Кубанец. Общительный и честный казак. Учится в вечерней школе. После одиннадцати классов собирается поступать в политехнический институт, чтобы стать программистом электронно-вычислительных машин. Не раз встречали его ребята с девушкой из бригады штукатуров, но расспрашивать не решались, ждали, когда сам расскажет. И вдруг сейчас, как снег на голову, откровение: — Мы с Полиной решили пожениться, хотим иметь ребенка. Такую девушку невозможно не любить…
Василий подумал: «Пора подыскивать для Виктора отдельную комнату. Но где ее найдешь?.. Однако к чему они ведут свой разговор?»
— Витя, ты, кажется, что-то сказать мне хотел?
— Все, что хотел, уже сказал.
— Не хитри, по глазам вижу.
— Вот молодец, догадался. Раз так, займемся делом. — И Кубанец попытался перевести разговор на аварию в Переволоках.
— Не трать напрасно время, — прервал его Василий. — Федор Федорович дал мне только до утра один материал. Лучше давайте почитаем…
2
Две недели не показывался в общежитии Мартын Огородников. Где он скитался, никто не знал. В субботу вечером его койку занял новый жилец, не менее забавный парень: низенький ростом очкарик. Назвал себя Афанасием Ямановым, оформился бетонщиком. Кому пришло в голову ставить такого на бетонирование, просто смешно: попадет под раствор — блин из парня получится. Но он хорохорится: справлюсь, говорит, не привыкать, уже вибратор подобрал по руке.
Едва успели поужинать с новичком, как появился Огородников. Увидел Василия, бросился на шею:
— Это ведь я на выручку тебе людей посылал. Бежал изо всех сил и ногу вывихнул. Вообще-то вывих у меня врожденный. Из-за него в армию не взяли. А теперь пришлось две недели в больнице проваляться.
Он показал справку: «Находился на излечении по поводу травмы правой ноги». Бумага с печатью, подписана врачом сельской больницы. По ней должны выписать бюллетень и начислить сто процентов среднего заработка, если Ярцев сумеет оформить своего стажера задним числом в штат автоколонны.
— Он сам почти за штатом, — бросил Витя Кубанец.
— Понимаю. Что же со мной будет-то? И место мое, вижу, другой занял.
— Не горюй, найдем выход.
Комендант распорядился поставить дополнительно койку и объявил:
— Завтра жильцы нашего общежития всем составом выходят на комсомольский субботник. Надеюсь, не подведете?
— Не сомневайтесь, Федор Федорович, я сумею организовать коллективный выход, — заверил Огородников.
Комендант только головой покачал: ну и организатор!
Работать пришлось в корпусе вспомогательных цехов, или КВЦ, как его называли здесь. Завод в заводе… Пока строится главный корпус, пока возводятся стены для размещения огромного количества разных агрегатов и конвейерных линий автомобильного гиганта, в КВЦ уже начинается заготовка инструментов, шаблонов, отладка автоматов и сколачивание экипажей ремонтников, наладчиков. Монтаж станков и оборудования в этом корпусе завершался, но сантехники не успели создать запланированный микроклимат. Поставщики оборудования конденсированного воздуха выполнили заказ с опозданием. Поэтому здесь пока жарко, пыльно и санузлы работают с перебоями. Требовалось срочно оказать помощь санмонтажникам. Комитет комсомола стройки объявил субботник — молодежный аврал слесарей, сварщиков, электриков.
Руководил расстановкой людей главный энергетик сантехмонтажа Булан Буланович. Он был вконец замотан и задерган. Еще бы не быть таким, когда со всех сторон подгоняют! А тут вон сколько народу собралось, только из одного молодежного общежития более четырехсот человек — каждому дай работу по специальности. Хорошо еще, что помог комендант общежития Федор Федорович. Он называл номер комнаты, и вперед выходили бригады слесарей, электриков и монтажников. Оставалось указывать участок работы с учетом состава каждой бригады. Дело пошло веселей…
Казалось, долго и бестолково будет топтаться на месте девятая бригада: ее состав по профессиям разноликий. Однако Огородников нашел короткий ход. Узнав имя и отчество главного энергетика, он без вызова подошел к нарядчику.
— Булан Буланыч велел дать нам тонкую работу. Я из девятой бригады универсалов.
— Сколько вас?
— Шестеро.
— На калориферы, в кузнечно-прессовый цех, получите наряд.
— Слушаюсь… Ребята, за мной!
— Стоп! — задержал его главный энергетик. — Кто велел дать тебе тонкую работу? Я — Булан Буланыч.
— Вот вас и ищу. Комендант послал. Мы универсалы.
Булан Буланович подозвал коменданта. Тот смущенно окинул взглядом Огородникова и подтвердил, что девятая бригада по составу универсальная: два автослесаря, один инструментальщик, один электрик, один сварщик, один бетонщик.
— Ладно, — согласился Булан Буланович, — пусть идут в кузнечно-прессовый цех на подвеску калориферов и труб. Там есть наш прораб, подскажет.
Прежде чем приступить к стыковке труб, «универсальная бригада» занялась разборкой склада сантехники. Эта работа пришлась по душе Огородникову. Пробираясь к штабелю труб, он азартно раскидывал пустотелые гильзы конденсаторов, маркировочные шаблоны из жести, листы рубероида, тюки стекловаты, успевал сунуть в карманы какие-то шайбочки и наконечники — все это пригодится не сегодня, так завтра, надо быть запасливым. Добравшись до труб, начал командовать:
— Сначала вот эту берем, ребята. Берем!.. Теперь вот эту. Раз-два… взяли! Давай, давай! На плечо, пошел!..
Пока разносили трубы по фронту стен и блоков цеха, Огородников вдоволь натешился над Афоней Ямановым, новым жильцом девятой комнаты:
— Эй, ты, маломерок, сачковать собрался, не выйдет… Подставляй плечо, я тебе помогу…
Афоня подставлял плечо, Огородников наваливался на него вместе с трубой, затем приказывал продвинуться назад, под центр тяжести трубы, и только после этого брал облегченный конец на свое плечо.
— Вперед, вперед! — покрикивал он, подергивая трубу, норовя сбить паренька с ног для потехи окружающих. Тот не падал, лишь изредка припадал на колено, оглядывался на крикуна, привставал и снова ощущал толчок.
— Может, хватит издеваться? — не выдержал Володя Волкорезов, когда Огородников уронил свой конец трубы так, что она сшибла Афоню с ног.
— Ха, кто над ним издевается? Дрын получился. Позвенит в ушах и пройдет. Понимать надо своего напарника без лишних слов, по чутью.
— Уже понял. — Афоня сжал голову руками.
— Добрался до права командовать, как Мартын до мыла, и не знаешь, кому боль причинить, — заметил Володя, поглядывая на Ярцева. Огородников тоже покосился на старосту, ожидая упреков. Но тот промолчал. Вообще последнее время Василий Ярцев замкнулся, ни с кем не разговаривает, никому не смотрит в глаза и, кажется, доволен тем, что Огородников подменяет его на субботнике.
— Я ему не боль, а понятие о совместимости внушаю. Без этого теперь нельзя.
— Без чего: без боли или без твоего участия в разработке теории о производственной совместимости? — спросил Огородникова Афоня.
— Вот ты какой… Недомерок, а вопросы по-ученому задаешь.
Тут вмешался Рустам Абсолямов:
— За то, что обозвал недомерком, извинись или поползешь отсюда на четвереньках с «производственной травмой»…
— Пожалуйста… Могу оставить вас, если староста разрешит, — отступая перед Рустамом, залепетал Огородников.
— Можешь считать — разрешил. Мотай без оглядки.
Рустам напирал на Мартына грудью. Тот трусливо пятился. Афоня преградил ему путь отступления связкой из тонкой проволоки, приготовленной для обмотки теплоизоляционных труб. Одна нога Мартына попала в петлю, затем вторая. Огородников закрутился, затрепыхался, как воробей, оказавшийся в ребячьих силках.
— Помогите! — закричал не своим голосом.
— Не убегай вперед пятками. Сейчас распутаем, — успокоил его Афоня как ни в чем не бывало.
— Ух, напугал, думал, без ног останусь, — вызволившись из петель, облегченно вздохнул Мартын и убежал…
Стыковка труб не требовала особых навыков и знания слесарного дела до тех пор, пока не подошли к установке воздушных фильтров перед вентиляторами у прессовых агрегатов. Разбиравшийся в электротехнике Витя Кубанец окончательно запутался в схемах подключения холодильных и обогревающих камер, так как пояснения к ним напечатаны на «трофейном» языке, — трофейным он называл все иностранное. Более или менее правильно переводил отдельные фразы новичок в очках, бетонщик Афоня Яманов. Но как прикрутить указанный в схеме переключатель коллектора, когда в наличии не оказалось двух соединительных штуцеров? Иностранные фирмы некомплекты не посылают. Куда же они делись?
— Надо вернуть Мартына, — сказал Афоня, — он совал себе в карманы какие-то железки.
Через несколько минут Абсолямов привел Огородникова.
— Выворачивай карманы!
Огородников зло рыкнул на Афоню:
— Углядел, очкарик!.. Я же говорил, что не обойдетесь без меня…
На панель высыпались болтики, шайбы и два бронзовых наконечника, похожих на соски полевого умывальника. Это и были соединительные штуцеры.
— Ну, сколько тебе за это дать?! — возмутился Кубанец. — Прохиндей!
Огородников, отступая, бесстыже хлопал глазами:
— Пожалуйста… Только сначала оцените, на какой участок я вас вывел. Нам просто повезло, ребята. Чистая и тонкая работа досталась. А вон рядом три бригады в уборных порядок наводят. Еще четыре бригады из третьего подъезда вкалывают на расчистке водостоков. На чертей похожи. Там два моих знакомых конструктора с горьковского автозавода, специалисты экстра-класса, по пояс в грязи.
— Кто так бесплатно врет? — прервал Огородникова незнакомый голос за спиной.
— Сегодня все бесплатно рубают.
— «Рубают» за столом, а на субботнике трудятся, — уточнил секретарь парткома.
Рядом с ним стояли комендант общежития и Булан Буланович. Все трое были чем-то похожи друг на друга, и костюмы на них одинаковые — в извести, мазуте, брызгах каких-то растворов. Они, видно, в самом деле спускались в колодцы водостоков и раскупоривали там пробки из строительных отходов. В руках Булана Булановича желтел клубок ржавой проволоки и монтировочный ключ от грузовика.
— Он у нас универсал и за столом трудится безвозмездно, — ответил секретарю парткома Володя Волкорезов, чтобы как-то скрыть неловкость за свою бригаду: шестеро топчутся перед какой-то схемой, а кругом работа кипит.
— Когда детей кормят с ложки, это трудный период для них, — заметил секретарь парткома. Он, вероятно, уже кое-что знал об Огородникове от коменданта. — Только не перекармливайте, отрыжка появится.
Подошел генеральный директор завода. Тоже в рабочем костюме.
— В чем задержка? — спросил он.
— Сейчас будем устранять, — ответил Булан Буланович.
— Спешите, не торопясь. После обеда попробуем пустить эти агрегаты на полную мощность. Пусть участники субботника посмотрят на работу прессов и подышат прохладным воздухом…
Витя Кубанец, Володя Волкорезов, Рустам Абсолямов, Василий Ярцев и Афоня Яманов, стараясь наверстать упущенное, отказались от перерыва на обед. Огородников принес треугольные пакеты с молоком и булки с «вкладышами» буженины. Закусили на ходу и снова за дело. Задержался здесь и Булан Буланович. Гибкий, ловкий, он сноровисто усаживал радиаторы в свои гнезда. Подоспело подкрепление — бригада сантехников из резерва главного инженера.
Наконец включили один калорифер, другой, третий… Повеяло прохладой, воздух посвежел, дышать стало так легко, будто не было усталости. Но еще не ладился отсос воздуха через подвальные вентиляторы. Металлическая пыль и кузнечный смрад тяжелее воздуха, не должны попадать в легкие, они будут уходить в нижние люки.
— Ребята, внимание! — заговорщически произнес прибежавший Огородников. — Сюда идет начальство, которое всем дает дрозда. Особенно один — высокий, в гимнастерке, вроде военный — Шатунов, того и гляди ижицу пропишет. Заместитель секретаря парткома, но надо знать: «Не так страшен сам, как его зам».
И Мартын не ошибся. Еще не успев остановиться, Шатунов постучал ногтем по часам на руке.
— Какой срок установил вам генеральный директор?
— Срока не устанавливал, но мы знаем: после полудня будет пуск прессовых агрегатов, — ответил Булан Буланович.
— Знаете и прохлаждаетесь перед калориферами… Вот посмотрите, Олег Михайлович, — Шатунов повернулся к своему спутнику. — Они тут, как на прогулочной лодке, под ветерком, а дело стоит…
Жемчугов не спеша окинул взглядом людей и, расстегнув воротник нейлоновой рубашки, ответил:
— Когда техника стоит, люди думают.
— Где думают, там и дремлют.
— Таких не вижу. — Жемчугов попытался охладить пыл чем-то разгневанного Шатунова, но тот не унимался:
— А это что? Смотри, какой увалень лежит…
Шатунов подошел к Ярцеву, который, лежа на животе перед открытым люком, подтягивал болты соединения, пропускающего воздух.
И тут произошло то, чего никто не ожидал. Шатунов, не нагибаясь, тронул Ярцева ногой:
— Проснись…
Тот не пошевелился, будто пытаясь определить, кто с ним шутит.
— Проснись и встань, — повторил Шатунов, — хочу посмотреть на тебя.
Ярцев понял, что с ним не шутят, поднялся. В одной руке отвертка, в другой раздвижной гаечный ключ. Спросил спокойно, ровным голосом:
— Какой сегодня день, суббота или понедельник?
— Наконец-то проснулся… А я ведь где-то встречал тебя. Не помнишь? — спросил Шатунов, не зная, как справиться с собой: не привык он извиняться перед людьми, что ниже его по положению.
Жемчугов хмуро взглянул ему в глаза: дескать, промах получился, остыть пора. Но тот постарался не заметить этого.
— Помню, — ответил Ярцев. — Встречались один раз на заседании парткома в день приема меня в партию. Ярцев.
— Ярцев… И ты, Ярцев, недавно принятый в партию, показываешь такой пример?
— Какой?
— Все видели… Придется встретиться с тобой еще раз в парткоме. Постараемся исправить свою ошибку: аварийщик и тут кавардак наводишь…
— Кавардак, — Ярцев нахмурился, сделал шаг к Шатунову. — Вот вам мой ключ, отвертка. Лезьте исправлять этот «кавардак»…
Трудно сказать, чем бы это закончилось, если бы сию же секунду не встали между ними сразу трое — Рустам Абсолямов, Володя Волкорезов и Витя Кубанец, а смекалистый Афоня Яманов вырвал из рук Ярцева ключ, отвертку и нырнул в люк.
Шатунов, отступая, нацелил прищуренный взгляд на Ярцева:
— Вот как, целую шайку сколотил… — и, круто повернувшись, размашисто зашагал к выходу.
Удивленно пожав плечами, за ним последовал и Жемчугов. Кинувшийся было сопровождать их Огородников моментально вернулся.
— Ребята, я тут ни при чем: к прохладе их позвал, а получился кипяток… Молочка принести? — и, не дождавшись ответа, убежал догонять «начальников».
Недоуменно переглянувшись, сантехники продолжали свою работу. Ярцев, склонив голову, остановился перед люком. Стоял окаменело. Плечистый, в армейских брюках и изрядно потрепанных солдатских ботинках, он чем-то напоминал со спины восклицательный знак, поставленный в конце грустной фразы. И, вероятно, такая окаменелость могла продолжаться еще не пять, не десять минут, если бы тут не появились кузнецы — экипажи кузнечно-прессовых агрегатов: три четверки в синих, хорошо отглаженных комбинезонах с широкими карманами на «молниях». Молодые, по-праздничному настроенные ребята. По всему видно, что это уже слаженные экипажи. Вместе с ними пришел шеф-монтажник, всегда веселый итальянец синьор Беллини. Здороваясь с каждым за руку, он подошел к Ярцеву, заглянул в лицо и, вскинув брови, улыбнулся:
— Зачем так грустно смотрим? Большая субботка — праздник.
— Праздник, — ответил Ярцев и тоже улыбнулся.
— Брависсимо. Мы тоже субботка. — Беллини постучал себя в грудь, затем, хлопнув Ярцева по плечу, повернулся к экипажам кузнецов: — Сегодня тавай-тавай не будем. Тавай-тавай плохо. Сегодня работа, ритмо, музыко…
Его игриво-ироническое осуждение нашего «давай-давай» означало, что сегодня он пришел на субботник тоже добровольно и настроен хорошо. Это как-то сразу передалось всем присутствующим. В самом деле, разве можно за счет одного недоразумения свести на нет всю суть такого трудового дня, названного субботником!
Подготовка агрегатов к пуску закончилась. Начался разогрев поковочного материала — полосового железа, из какого обычно куют тесаки, подплужники, полозья, пешни, ухваты. Здесь этому железу суждено превратиться в ажурные диски роликов, по которым будут скользить бесконечные цепи конвейера. Над козырьками прессов вспыхнули зеленые лампочки. Кузнецы заняли свои места. Каждый положил руки на стол, будто готовясь к собеседованию, отдыхая. И только после этого сработали механизмы. Все получилось как-то неожиданно быстро и красиво. Без оглушительного грохота, без искрометных вспышек заработал кузнечный цех. Каждый агрегат будто играл сам с собой в ладошки. Хлоп-хлоп — и готовая деталь катится к тележке транспортера. Снова кузнецы кладут ладони на свои столики — и снова хлоп-хлоп! Под ладонями у них контактные линейки. Руки заняты — не нажмешь… И если один нажал или даже трое, а четвертый смахивает окалину — хлопка не жди.
Постепенно темп работы прессов стал нарастать, но не за счет быстроты взлета и падения подвижных частей, — они работают на своем режиме, их ничем не подгонишь, — а за счет слаженности экипажей. И действительно, послышалась какая-то музыка, ритмичная и мягкая, с напевным металлическим звоном. В такт с этой музыкой легко и непринужденно покачивались кузнецы — каждый экипаж в своем ритме.
Ярцев, еще не успев подавить раздражение, вызванное стычкой с Шатуновым, окинул взглядом своих друзей. Они стояли возле коменданта общежития как завороженные, ничего не замечая, кроме слаженных действий экипажей и удивительных преобразований красной ленты полосового железа в бордовые бантики, затем в сизые сдвоенные диски. На лицах друзей читалось восхищение: эх, нам бы достигнуть такого понимания между собой! Но что-то мешает. Что же? Собрались в одной комнате разные по профессиям и по взглядам на жизнь парни. Да, разные. Но ведь и эти кузнецы, как видно, родились, росли и воспитывались не в одной избе…
Кажется, об этом же думает Федор Федорович. Он, как под гипнозом, качает головой — вверх-вниз — вслед за взлетом и падением «молотов». По-другому он не мог назвать эти части кузнечно-прессовых установок. Молоток, кувалда, зубило, лопата, топор — в былую пору именно этими инструментами его поколение утверждало себя в труде. Копай себе лопатой сколько копается, руби железо зубилом сколько рубится, хоть на общее дело, но гонишь норму в одиночку, а здесь…
Федор Федорович любит пофилософствовать и наверняка сейчас мысленно заглядывает в свое прошлое и перешагивает в завтрашний день. Экипажи, автоматика и труд — радость и гордость человека за свой разум… Восхищенный взгляд Федора Федоровича устремлен куда-то вдаль.
Перед ним прошел тоже озабоченный синьор Беллини: ждет заводское начальство вместе с представителями шеф-монтажной фирмы, но их все нет и нет. Возле Беллини топчется Мартын Огородников. Тянет Мартына к иностранцам, прямо хлебом не корми. Не зря же еще до приезда на стройку нарядился под итальянца. И сейчас, называя Беллини тезкой, похлопывает его по плечу, как равный равного.
— Давай, тезка, давай, Мартино, еще наддай…
— Нет тавай, нет. Ритмо есть, ритмо.
И, вероятно, такое поведение Огородникова тоже заботило сейчас Федора Федоровича.
Наступил вечер, но никто не покидал кузнечно-прессового цеха. Рустам, Витя, Володя, Афоня, Василий наблюдали за работой кузнецов до остановки всех механизмов.
— Говорят, ни физической усталости, ни морального утомления от такой работы нет, — заметил Володя Волкорезов после разговора с кузнецами, когда возвращались в общежитие.
— А почему не все участники субботника пришли посмотреть на работу агрегатов? — спросил коменданта Витя Кубанец. — Ведь генеральный директор говорил: показать…
— Себя спросите, — уклончиво ответил Федор Федорович и, помолчав, напомнил: — Жемчугов сказал: ваша бригада сорвала пуск кондиционеров, вроде нечего смотреть, одно раздражение…
— Жемчугов?! — удивился Володя Волкорезов. — Впрочем, может быть. Покажи всем такую красоту труда, и начнется утечка людей из котлованов и с автобаз. Я инструментальщик, но даже меня потянуло на эту работу…
— Тихо, дезертиром объявят, — одернул его Витя Кубанец, подкашливая: дескать, тут все согласны с таким мнением, но кричать об этом не следует. — Есть указание закреплять кадры в строительном управлении.
Возле подъезда Василий Ярцев спохватился: не зашел на почту, уже второй месяц мать ждет перевода. «Надо поскорее умыться и сбегать, до закрытия успею», — решил он.
Дома умылся, переоделся и только тогда обнаружил на тумбочке открытку от матери.
«Дорогой сынок! Получила от тебя сразу два телеграфных перевода по 25 рублей. Зачем так тратишься на почтовые расходы? Если оставлял себе, а потом передумал, то зря. Я и так перебьюсь. Не смущай меня на тревожные думы.Мама».
Прочитав открытку, Василий нахмурился: значит, ребята заметили, как он обнаружил пропажу, и решили складчину устроить. Переводы делали в два приема. Кто с кем? Рустам и Витя — один перевод, Володя — второй. Телеграф принимает деньги без предъявления документов. Можно написать любой адрес, оплатить перевод — и до свидания.
— Где Огородников? — спросил Василий.
— Зачем он тебе?
— Нужен, может, теперь сознается. Вот вам пятьдесят рублей, которые перевели в два приема по четвертной. Матерей обманывать нельзя. Зачем вы это сделали?
3
После субботника Афоня Яманов будто сразу стал выше ростом в глазах жильцов девятой и уже не вызывал недоумения, что осмелился пойти в бетонщики. Не такой уж он хилый и беспомощный очкарик. Как измывался над ним Огородников, а он выдержал. И хоть к утру следующего дня правое плечо у него припухло, над ключицей появился синяк вроде погона с розовым кантом из живой кожи, он будто забыл, чем это вызвано. Встал, накинул на больное плечо полотенце и ушел умываться, с улыбкой поглядев на ребят близорукими глазами, отчего всем стало стыдно: как же не пресекли такую злую шутку вчерашнего самозванца бригадира?
Кажется, больше всех переживал Рустам Абсолямов. Сдернув с Огородникова одеяло, он, еле сдерживая возмущение, которое надо было высказать вчера, потребовал:
— Встань, взгляни, что сотворил с парнем! — В хрипловатом голосе Рустама прозвучала такая внушительная угроза, что Огородников сразу понял, о чем речь, вскочил и, как ошпаренный, бросился за Афоней в кухню. Через некоторое время они вернулись вместе.
— Ведь вы тоже мне испуг устроили, в петлю ноги загнали, а с ним дрын получился, — оправдывался Огородников.
— Сам ты дрын, — прервал его Рустам и строго спросил: — Извинился?
— Извинился, — ответил за Огородникова Афоня и застенчиво упрекнул Рустама: — Зря ты начал разговор: кость уцелела, а синяк — пустяки, сойдет.
— Вот ты какой терпеливый, вроде исусика, — кольнул его Володя Волкорезов с явным намерением заставить разговориться: интересно все же, каким ветром забросило сюда, в эту многолюдную коловерть, такого хлипкого очкарика?
Тот понял язвительность Володи, ответил, не скрывая жестковатости в голосе:
— Прыткий ты, видать, на слово. Я прибыл сюда по комсомольской путевке. — И тут же, прикинувшись чудаком-простачком, поведал о себе какими-то непривычными, заковыристыми словами: — Из Сибири я, с Кулунды. Спервоначалу о себе, а вдругорядь вы мне про себя… Фамилия моя от чалдонского слова «яман» — козел значит. Вот получилось вроде Козлов-Яманов. Отец хлебороб. И я, значит, оттуда, с хлеборобных просторов Кулунды.
— А что же ты, браток, покинул свои хлеборобные просторы? — как бы подстраиваясь к незнакомому строю речи, спросил Володя.
Афоня тоскливо посмотрел на него через увеличительные стекла очков и ответил уклончиво:
— Враз понятию не взять. Как-нибудь потом.
Сели завтракать. Дежурный Витя Кубанец приготовил на пятерых по глазунье из двух яиц каждому, по чашке кофе и куску хлеба с маслом.
Афоня разделил свою порцию с Огородниковым, который тоже сел за стол рядом с ним.
Одевались не спеша.
— Ты считаешь, что в земледелии мы тумаки? — натягивая робу, спросил Афоню Володя Волкорезов.
— Не считаю. Захворала там земля, надолго захворала, — вздохнул Афоня.
— Как это понять?
Афоня подумал и на вопрос ответил вопросом:
— А ты про черные бури в Кулунде слыхал? — Он задумчиво посмотрел прямо в глаза Володе Волкорезову. — Черные бури… Зимой и летом они стали приходить. Ветровая эрозия, значит, пашни истощает донельзя. Вот уже который год подряд ветер губит посевы, выдирает из почвы и зерно, и гумус. И там, где пашни остались без гумуса, теперь голыши из окаменелой глины лежат. Земля вроде кулаки показывает тем, кто вспахал степь сплошными гонами от горизонта до горизонта. От этих гонов и вспыхнула болезнь. Ее называют ветровой эрозией. Эрозия — это рак земли, сеять хлеб на ней — пустое дело… Лечить ее надо, долго лечить.
— Как?
— Не знаю. Отец говорит: травяной пластырь нужно накладывать. Сейчас сорняк будут сеять, потом разнотравье…
К вешалке подошла кошка по кличке Тигрица. Она потерлась возле ног Афони и тут же принялась точить ногти об пол. Афоня зло отшвырнул ее:
— Уйди, пакость!
— Это Тигрица, будь осторожен: глаза выдерет.
— Выдерет, задушу.
— Кошкодавом прозовут, — предупредил Володя.
— Ну и пусть, — без смущения ответил Афоня.
— Посади ее на больное плечо вместо компресса, прогреет.
— Вибратором разогрею… А на эту кошку я зипунок накину…
В самом деле, не прошло и недели, как Тигрица куда-то исчезла. Ребята возмутились:
— Здесь без Афони не обошлось, мялку бы ему за это устроить.
Афоня отмалчивался, будто разговор не его касался. От роду ему двадцать один год, но большие роговые очки старят лицо. Он похож на мальчишку комплекцией. Таких обычно в школе называют головастиками в очках. Служить бы ему сейчас в армии, да не прошел по зрению. Какой смысл трясти его за грудки из-за какой-то кошки, еще без очков останется. А руганью не проймешь — найдет ответ, на то и головастик. Решили наказать его заговором молчания: не разговаривать с кошкодавом.
Афоню, кажется, не угнетала такая обстановка. Он все время был чем-то занят, что-то мастерил. Через неделю вместо гвоздей над каждой койкой появились рейки с крючками и кнопками для крепления открыток и картин, в прихожей — самодельная вешалка, перед порогом — половичок, сплетенный из обрывков проводов в капроновой изоляции. И вообще вся квартира, занятая холостяками, стала обретать домашний уют.
Первым отказался от своей меры наказания Витя Кубанец.
— Где Тигрица? Ты, конечно, знаешь?
— Знаю, — спокойно сказал Афоня и снял очки. — Видишь швы над бровями?.. Когда мальчишкой был, лихоманка меня трепала. Молоко от бруцеллезной коровы такую болезнь приносит. Жена дяди не знала, что ее корова больна, и поила меня таким молоком. Ломало, трясло даже в солнечные дни. Положили меня раз на голбец под шубу. Лежу, дергаюсь, а кошка с печки наблюдает. Чуть только я пришел в себя, высунул голову, а она, ошалелая, — и моргнуть не успел — вонзила свои когти прямо в глаза… Мать рассказывала, вытекли бы, да спасибо врачам, спасли…
В комнате повисла тяжелая тишина.
4
Наступила слякотная осень.
Вслед за корпусом вспомогательных цехов входили в строй литейный, прессовый, механосборочный. Начался монтаж первой линии главного конвейера. Жизнь в цехах преображалась, как в сказке: лег спать в завалах ветролома — проснулся в мире оживающих механизмов… Только здесь благоденствовали не духи добрых ночных волшебников, а сотни, тысячи монтажников, наладчиков, слесарей, техников, механиков, инженеров. Они работали днем и ночью, круглосуточно, находили общий язык и с молчаливыми громадинами чугунных станин, и с прихотливыми подвесками к ним из звонких металлов, распутывали паутину силовых и слаботочных схем электропроводки, подключали их к контактам, а затем легкое нажатие пальца на кнопку пульта управления — и все начинало дышать, двигаться, вращаться.
На улицах осень, а под крышами корпусов на пусковых объектах светло, со всех сторон веет теплом. Пожить бы тут, забыв про осень, поблаженствовать тем, кто создавал такие условия, да где там, не положено. Строителей и монтажников вытесняют литейщики, штамповщики, сборщики автомобилей. Как будут зарождаться автомобили, как они будут обрастать деталями, приобретая свою ажурную форму, наконец, сходить с конвейера и мчаться на обкаточный трек — многим строителям не суждено увидеть. Для них уже маячат зеленые светофоры на пути к новым строительным площадкам.
Такая перспектива не радовала ни Рустама Абсолямова, ни Витю Кубанца, ни Володю Волкорезова, не говоря уже о Василии Ярцеве, у которого после аварии в Переволоках осложнилось дело так, что он, оставшись без водительских прав, не мог и думать об уходе из автоколонны. Кто возьмет аварийщика? Надо ждать окончательных выводов автоинспекции. Когда это произойдет, никто сказать не мог. Экспертиза по каким-то причинам затянулась. Убытки за ремонт и двухсуточный простой самосвала возмещены, однако из управления строительства дана установка «с решением вопроса о Ярцеве не спешить»…
Не спешить… Но ведь кадровики автозавода уже начинают комплектовку экипажей. Друзья Ярцева приехали сюда не только строить завод. У них мечта — работать в одном из цехов. Ради этого инженеры и техники с дипломами по году и больше работали опалубщиками, такелажниками. Пойти втроем, без Ярцева, — предательство, и кадровики предпочитают брать сработанные четверки, шестерки, восьмерки — экипажи! О подключении к четверке вместо Ярцева вихлястого Мартына Огородникова не может быть и речи. Подведет экипаж очередным фокусом, которых у него неистощимый запас. Трудно понять, на что он способен: то совершенно наивный ребенок, то на редкость ловкий хитрец себе на уме.
Ярцев чувствовал, чем озабочены его друзья, посоветовал:
— Присмотритесь к Афоне Яманову… Хоть некомплектный в нашей комнате получился экипаж, но выход можно найти.
В тот вечер Афоня Яманов где-то задержался. Его ждали два парня из соседней квартиры, а также Рустам и Витя. Они учились в одиннадцатом классе вечерней школы, и для них Афоня был сущим кладом — в любой момент мог дать консультацию по истории и по литературе. Возьмет программу и начнет рассказывать — заслушаешься. Афоня тратил на это два вечера каждую неделю.
Но вот сегодня он будто бы забыл о своих обязанностях, не пришел к назначенному часу. Опаздывал и на коллективный ужин, чтобы отметить полугодие посвящения в рабочий класс.
Непривычное опоздание такого пунктуального человека встревожило всех. Сначала поглядывали в окна, затем, не сговариваясь, вышли на улицу: решили пройти по соседним подъездам — не забрел ли Афоня к кому? Звонили на строительную площадку — и там его не было. Оставалось заявить в милицию…
Ужин давно остыл, когда осторожно скрипнула дверь. На пороге стоял Афоня в рабочей куртке, на ногах — рваные галоши.
— Где сапоги?
— Сапоги? — Афоня поморщился. — С сапогами, братцы, беда стряслась, в бетоне остались.
— Ну и ну… — сказал Володя Волкорезов, окинув взглядом товарищей.
А Афоня продолжал:
— Пришло в одночасье три самосвала, вроде в супряжке, и бух мне на бахилы свой груз. Тычу вибратором в воздух: куда вы, варнаки, валите?! — и чую, как за голенищами бетон твердость набирает. Кумекаю, костыли мои, значится, в бетоне упокой обретают. Жалко сапоги, однако ноги нужнее. И давай выдергивать их. Дерг да дерг, дерг да дерг… Три часа дергал. Наконец приноровился, выдернул — и домой. По дороге чьи-то галоши догнал. Вот они и донесли меня к вам, хоть с опозданием, но, как видите, без ущерба и проколов…
— Загибаешь ты, Афоня, крепко загибаешь, — сказал, улыбаясь, Ярцев.
— Вот молодец, Василий Ярцев, разгадал мой ребус, но не полностью. А я приготовил его специально для тебя. Без прокола у тебя, Вася, дело обойдется!.. — Он достал из-за пазухи газеты. — Вот на, читай, на второй полосе. «Ротозейка на дороге». Ирина Николаева про твое мастерство пишет… Здорово пишет! В испытатели тебя прочит. Готовый, говорит, то бишь пишет, ас — испытатель за рулем самосвала.
Афоня вручил всем по экземпляру газеты. Запахло типографской краской. Кто-то заметил:
— Газета не сегодняшняя, а завтрашняя.
— Живу на день вперед, — ответил Афоня.
Стало ясно, что пришел он так поздно неспроста и придуманная им история с сапогами всего лишь неудачная маскировка какого-то доброго дела в пользу Василия Ярцева.
— «Ротозейка на дороге», — внятно, как по радио, прочитал заголовок Володя Волкорезов и, передохнув, пошел по тексту: — «Было это в Переволоках. Перегруженный самосвал спускался под уклон с повышенной скоростью — отказали тормоза. Водитель, шофер второго класса Василий Ярцев, принял все меры к тому, чтобы погасить скорость и не допустить аварии, а она стояла на дороге и любовалась собой. И быть бы ей под колесами самосвала, если бы в последнюю секунду…»
Далее рассказывалось все, как было на самом деле. Василий слушал и не верил своим ушам. Он поразился: как Ирина сумела разгадать, что мелькало у него в голове и перед глазами в ту напряженную секунду?.. Она оправдывает шофера и обвиняет «ротозейку». Читателю неизвестно, кого она называет так, но Василий-то знает — себя обвиняет. Обвинить себя, да еще публично, через печать! Эх, если бы все так поступали!..
— «На место аварии прибыли специалисты, — продолжал читать Володя, — в том числе начальник испытательного полигона будущих скоростных легковых автомобилей строящегося завода. Они установили…»
В этом абзаце Ярцев сделал для себя открытие: оказывается, маневр самосвала с асфальта через кювет и обратно в кювет обследовали специалисты, даже руководитель группы испытателей будущих автомобилей, который сказал, как пишет Ирина: «Шофер самосвала с большим риском для себя действовал расчетливо и точно, как опытный испытатель…»
— Во, слышишь, Вася, какую аттестацию тебе дают! — заметил Володя.
— Это уж слишком, — смутился Ярцев, а про себя подумал: «Ирина оправдывает меня, подкрепляя свои суждения высказываниями авторитетов. Зачем она это делает? Разве ее правда и самообвинение потеряли бы силу без авторитетов? Она действительно честная, но видно, еще робеет даже перед собой. Перед самосвалом стояла с безрассудной храбростью, а тут за спину авторитета нырнула…»
— «После аварии, — читал Волкорезов, — шофер Василий Ярцев, закончив ремонт самосвала, по собственной инициативе организовал внеурочный профилактический ремонт тормозных систем во всем парке. Эта работа продолжается. Василий Ярцев считает: машины должны выходить на трассы с надежными тормозами. Но и ротозеек на дорогах не должно быть».
«Это правильно», — заключил про себя Ярцев.
— Молодец, Вася! — похвалил Володя, откладывая газету. — Ну а теперь давайте ужинать.
— Не Вася молодец, а эта самая Ирина Николаева, — неожиданно поправил его Афоня. — Она умный и честный человек.
«Умный и честный», — про себя повторил Ярцев слова Афони. — Это, пожалуй, верно. До того честная и откровенная, что забыла сказать или не захотела трогать того самого главного, что возмущало меня тогда до темноты в глазах и возмущает сейчас: как избавиться от привычки выпускать детали с недозволенными допусками — «не заклинили, и ладно».
— Она говорит, — продолжал Афоня, — аварий на дорогах в сто раз было бы меньше, если бы все умели так держать руль, как держит Василий Ярцев. Так и сказала при мне редактору газеты и начальнику автоинспекции города, который был приглашен в редакцию на обсуждение статьи…
— Постой, постой, — перебил его Витя Кубанец, — теперь нам ясно, кому ты одолжил свои сапоги.
— Ну и одолжил. А что тут выяснять? Доехали на автобусе до нашей остановки. Сошли. Я уже дома, а ей шагать по грязи вон куда… На ногах туфельки… Как бы ты поступил на моем месте?
— Пригласил бы на ужин, — ответил Виктор.
— Не догадался… — огорчился Афоня.
— Уж не влюбился ли?
Тут поднялся Ярцев:
— Ладно, садимся ужинать. Нашелся босой сын, теперь можно и о себе подумать.
Афоня понял, что друзья не без тревоги ждали его, поэтому легко вскочил с койки, сунул ноги в модельные туфли, что стояли под койкой Ярцева — своих у него еще не было, — и к столу.
— Какую тему дали для сочинения? — спросил он Кубанца.
— «Севастопольские рассказы» Льва Николаевича Толстого.
— Ясно…
Ярцев слушал Афоню, а перед глазами мелькали чьи-то торопливые руки, лица со слепыми взглядами, перед которыми сыпались, катились в ящики разные детали с дефектами и без дефектов в общем потоке…
Радоваться бы ему в такой-то час — тысячи людей будут читать о нем завтра в газете! А он будто испугался этого и с грустью думал о завтрашних встречах с товарищами в автопарке. Этот Афоня, как показалось ему, не без умысла затеял разговор о творчестве Толстого, о величии человека, о царстве доверия.
Ярцев еще не знал, что через день его пригласят в управление завода на беседу, а затем состоится встреча с начальником испытательного цеха, который предложит поехать с группой шоферов-испытателей в Италию, в Турин, чтобы познакомиться с практикой выборочных испытаний легковых автомашин фирмы «Фиат».
Глава четвертая
ВИКТОР КУБАНЕЦ И ПОЛИНА
По выпискам из третьей тетради
1
Прошла еще одна зима. На Крутояре она была похожа на затяжную страду, когда дожди начинают чередоваться со снежной крупой, а люди в летних майках, будто забыв о холоде и усталости, дни и ночи бьются за хлеб: еще одно усилие, еще… и зерну не угрожает ни зимовка под снегом, ни прелость… К весне семидесятого года тронулась первая линия конвейера, и главный корпус, куда стекались заготовленные в разных цехах детали, напоминал полевой ток с зерном нового урожая. Только здесь люди не выкладывали последние силы, а с удивительной легкостью приращивали одну деталь к другой, которые тут же сами собой стыковались с узлами кузова зарождающегося автомобиля. Перед глазами вершилось то, во что трудно было поверить три года назад. С главного конвейера сходили один за другим автомобили.
Первая тысяча, вторая, третья — верь не верь: сразу начали отсчитывать тысячами, наступая на пятки убегающей от действительности сказке про чудеса в некотором царстве. Вот оно, это царство автоматики и новейшей техники! И для сомнений нет причин — все автомобили удобны в управлении и носятся вихрем, с ветром споря. А когда с главного конвейера сошла стотысячная машина, завод приступил к монтажу второй очереди автосборочных линий.
Именно в этот момент продолговатая площадь, лежащая между управлением строительства и генеральной дирекцией завода, стала ареной состязаний двух ведомств за кадры. Они объяснялись по этому поводу на разных языках: одни отстаивали интересы строительства, другие — своевременный пуск агрегатов. Между тем большие группы строителей перекатывались из одного конца площади в другой, недоумевая: «Мы строили завод, чтобы работать в его цехах, а нас не отпускают: дескать, нельзя оставлять стройку без шоферов. А ведь эта специальность ходовая, и заводу она нужна день ото дня все больше и больше».
Пожалуй, сильнее всех вымотал этот период Виктора Кубанца. Вместе с товарищами по общежитию он еще зимой уволился из автоколонны — перевода не дали — и поступил в заводской парк автослужбы, где исподволь сколачивались экипажи второй очереди пускового объекта. Казалось, так и должно быть: Виктор приехал сюда не на год, не на два…
Пришла очередь получать комнату-малометражку по списку молодоженов. Список составлялся и утверждался в постройкоме, когда Витя работал в автоколонне, а штукатурщица Полина, ставшая его женой, еще не уходила в декретный отпуск. Жили они в разных общежитиях, и по ходатайству друзей их включили в первоочередной список. Но вот Полина уже в родильном доме, а Кубанца из списка исключили. Кинулся в постройком. Там развели руками:
— Дом ведомственный, а вы уволились от нас, просите там, где работаете.
Метнулся в завком:
— Исключили из очереди, как быть?
— Не имели права исключать, потому что жена осталась на прежнем месте работы.
— Она в декретном сейчас. — Виктор умолчал, что Полина уже в родильном доме: говорят, нельзя оповещать об этом, примета плохая.
— Тем более никто не имел права вычеркивать ее из списка, — попытались успокоить его на новом месте работы. — У тебя есть все основания требовать…
Виктор снова прорвался в постройком, затем в партком стройуправления.
— Вот справка: жена — ударник бригады штукатуров жилстроя, находится в декретном.
— Ваша жена не просила комнату, ее нет в списке. Был ее муж, Виктор Кубанец. Но вы же уволились с работы, потому и вычеркнуты. Пусть она сама напишет заявление, тогда посмотрим.
— Она сейчас в роддоме, помогите! — взмолился Виктор.
— Сочувствуем, но помочь не можем… Решайте этот вопрос по месту работы.
И пока Полина находилась в родильном доме, Витя носился из одного конца площади в другой резвее любого футболиста, влетал в кабинеты взмыленный, но дело не двигалось с места: автозавод еще только планировал строить дом для молодоженов, а жилуправление строительства, руководствуясь Положением о ведомственных домах, вообще не имело права выдавать ордер на имя человека, который уволился из этого ведомства.
Полина с волнением ждала радостной вести, но Виктор прибегал к окну палаты и беспомощно разводил руками: снова неудача!
Когда у Полины родилась девочка, Виктор и его друзья подъехали к родильному дому в трех легковых автомобилях, и сразу празднично стало на площадке против окон палаты, где лежала Полина. Ребята устроили парад цветов, словно яркий ковер расстелили на асфальте. Так и должно быть — родилась девочка.
Прошла неделя, вторая. Полина выписалась из родильного дома и до конца декретного отпуска уехала с Галкой — так назвали девочку — к матери в деревню. А Виктор между тем продолжал обивать пороги ведомств и учреждений. Везде вежливо советовали подождать, потерпеть. Новые дома временно заселяли иностранными специалистами. Там же для них оборудовали столовые, комнаты отдыха, салоны. Стоило ли скупиться на мелочи, коль отгрохали такие корпуса для автогиганта? Молодоженам, видимо, предстояло ждать квартиру до окончания пускового периода всего завода.
Как-то вечером, возвратясь домой, Виктор увидел на своей койке кипу книг, инструкций, чертежей итальянской машины «Фиат-124». На базе этой модели выпускалась советская под литерным номером 2101. Учитывая особенности наших дорог, были внесены изменения: увеличена мощность двигателя, усилена ходовая часть, поднят дорожный просвет, поставлены автономные тормоза для задних и передних колес… Конструкторы учли предложения шоферов-испытателей, обкатавших более сотни «фиатов». Один «фиатик» из обкатанных, на спидометре которого отсчитывалась вторая сотня тысяч километров, был приписан к учебной автобазе завода и закреплен за Кубанцом. Вот уже три месяца ездил на нем Виктор по городу и заводу без ремонта. Поэтому удивился, когда друзья «угостили» его инструкциями и чертежами знакомой машины. Вероятно, чтобы отвлечь от грустных дум о квартире. А что еще они могли придумать? Спасибо и на этом.
Перекидывая книжки и чертежи на пустующую четвертый месяц койку Ярцева, Виктор обнаружил условия конкурса шоферов «Знай свою машину» и записку:
«Кубанцу. Ознакомься с этой литературой. Тебе надо включиться в конкурс».
Прошел день, и ребята один за другим стали приставать с предложением открыто. Надо, надо. Особенно много убедительных доводов выставлял Афоня Яманов.
— Мы тебе поможем стать победителем, — убеждал он.
— Мне сейчас не до конкурсов, — отмахивался Виктор.
— Именно сейчас это и надо делать, — подтвердил Володя Волкорезов.
— Обязательно надо, — строго, будто подвел черту, сказал Рустам Абсолямов. — Выполняй волю экипажа.
Даже Мартын Огородников, который до сих пор мотался где-то в подсобном хозяйстве завода на поденной работе, и тот включился в общий хор жильцов «девятки»:
— Сказано «надо» — значит, надо… Вот Ярцев скоро вернется из Италии, тогда дело веселее пойдет. И вообще надо авторитет зарабатывать, глядишь — квартиру дадут…
Виктор включился в конкурс без особого желания. Но, видя, с каким старанием помогают ему друзья, постепенно стал входить в азарт. Дважды проехал по предполагаемой трассе.
После первого тура его не отчислили. Во втором Виктор попал в десятку сильнейших. Уже приближался третий тур, заключительный и самый трудный — регулировка и самостоятельное устранение дефектов на трассе. В десятке больше половины асы — водители с многолетним опытом. Попробуй потягайся с ними!
И снова друзья насели на него:
— Понимаешь, Витя, ты должен обставить их всех, — убеждал Афоня.
— Должен! — потребовал Володя.
— Обязательно должен! — сказал Рустам так, что хоть реви, но не отступай.
— Сначала говорили — надо, теперь — должен.
— Конечно, должен.
— Не могу. Попал в десятку, и ладно. Это мой потолок.
— Почему так плохо говоришь? — вскипел Рустам Абсолямов. — Какой потолок, где в голове потолок?
— Нет в голове потолка, по себе знаю, — заверил Мартын Огородников, — поэтому нельзя против всех, понимаешь? Нельзя…
Что за человек Мартын? Хвастливый, вертлявый, он будто не замечал всего того, что происходило на Крутояре, по-прежнему верил в свои универсальные способности и сохранял за собой право поучать остальных, находить выгодные позиции для самоутверждения, думать, как ему удобно.
Виктор только улыбкой ответил на его заверения.
Помолчали, подумали и решили: каждому, кроме Афони Яманова, за оставшуюся неделю освоить практику регулировки клапанов, карбюраторов, зажигания, тормозов, найти верные способы устранения дефектов и тем вооружить Виктора для решающей схватки.
2
Вернулся из Турина Ярцев. Вернулся усталый, чем-то озабоченный, потому молчаливый. Но Афоня Яманов сказал ему о заключительном этапе конкурса, — взять хоть третий приз во что бы то ни стало!
— Нужна оснастка — инструменты для регулировки разных узлов! — зажегся «туринец».
Раскрыл свой сундук, с тоской посмотрел на столярные инструменты, затем начал перебирать слесарно-шоферские. Выбрал самые необходимые, преимущественно универсального назначения, включая походный вулканизатор с запасом сырой резины.
Прошло еще два дня, и стало известно, что заключительный этап конкурса и выявление победителя состоятся на той площади, при упоминании которой Кубанец бледнел и терял рассудок.
— Держись, Витя, та площадь обязана тебя выручить. Ты ее знаешь, как свою ладонь, запомнил небось каждую выбоину, — успокоил его Афоня. Он где-то раздобыл схему размещения препятствий на площади. — Машину придется вести через узкие коридоры между хрупкими тростинками, расставленными в замысловатом порядке.
На совете друзья распределили между собой обязанности: кому где находиться и какими сигналами предостерегать Виктора от ошибок.
Утром, в воскресенье, перед зданием генеральной дирекции выстроилось десять машин. На каждой табличка с номером и фамилией водителя. По жеребьевке Кубанцу достался седьмой номер. Это, надо считать, счастливый жребий — можно ориентироваться на водителей первой шестерки. Правда, позади девятым номером пойдет известный в городе автолюбитель, участник многих автогонок, инспектор отдела технического контроля заводской автобазы Альберт Вазов. От него не уйдешь, скорее всего он всех обставит. Только бы не прозевать, не дать ему оторваться сразу, когда будет обгонять, а там посмотрим. Однако судейская коллегия решила поставить всех в равные условия: перед стартом каждый участник должен перебортовать запасное колесо, снять баллон, сменить камеру, накачать до двух атмосфер и только тогда выходить на круг — около тридцати километров по кроссовой трассе.
— Внимание! Даем отсчет секунд к началу соревнований, — пронеслось над площадью. — Три, два, один! Пуск!..
Участники кинулись к своим машинам. И ни одна не завелась: умышленно были перепутаны проводки зажигания. Виктор Кубанец по специальности автоэлектрик и, конечно, сразу обнаружил неисправность, восстановил нужный порядок проводков и снова включил стартер. Свечи сработали нормально, двигатель завелся. Глушить его не надо, пусть греется, разогретый резвее наберет скорость.
Точно так же поступил и Альберт Вазов. Только спущенный баллон запаски он осадил наездом переднего колеса, а Виктор с помощью монтировки и деревянных клинышков. Тут шефствовал над ним Рустам Абсолямов, который то и дело подавал условные сигналы — ладонь вниз и шевелил пальцами, будто посыпал песок на землю: не спеши и не забудь припорошить корд баллона изнутри тальком. Виктор не замечал его сигналов, весь был поглощен своим делом и все же о тальке не забыл.
Как и следовало ожидать, первой на трассу вырвалась «девятка», за ней «тройка», затем сразу две — первая и седьмая. На повороте к песчаной балке стоял контрольный пункт. Тут крутой спуск и еще более крутой подъем из балки по песчаному взвозу. Этот участок привлек много любителей, среди них были итальянские специалисты. Перед спуском стоял общественный автоинспектор с жезлом — Ирина Николаева. Она дала сигнал Виктору — притормози и смекай, как сподручнее выскочить из оврага, видишь, буксует лидер, зарывается в песок. И Виктор смекнул. К удивлению зрителей, он развернул машину, задним ходом спустился в овраг и сразу выскочил на другую сторону по более крутому травяному откосу.
Этот способ подсказал ему Ярцев: на крутых подъемах силовая ось должна быть впереди. Ее колеса не упираются, а цепляются за крутизну. Поэтому надо разворачивать машину…
— Патенто! Патенто! — закричали итальянцы, что означало для них открытие неизвестных возможностей «Фиата-124» или, по крайней мере, изобретение.
На той стороне стоял страховщик с буксирным тросом — Володя Волкорезов.
— Стой! — остановил он Виктора. — Не спеши, лучше лидеру помоги.
Альберт Вазов, кажется, даже не поверил, что соперник подает ему конец буксирного троса. Хотя его машина зарылась колесами в песок и села, как говорится, на брюхо, он не терял надежды вырваться из этой ловушки самостоятельно: в багажнике хранились связки резиновых шипов на брезентовых лентах — подложи под задние колеса, и они превратятся в гусеницы. Однако предлагают буксир. Отказываться нет смысла.
Когда машина Альберта, взятая на буксир, поползла вверх по взвозу, на той стороне оврага итальянцы уже скандировали Кубанцу:
— Эрколи! Эрколи! Эрколи!
То ли им вспомнилась партийная кличка Пальмиро Тольятти, именем которого назван здешний город, то ли вообще это слово обозначало что-то светлое, солнечное — трудно было понять, только всем участникам соревнования стало ясно, что они должны поступать так, как поступил водитель «семерки». И ни одна из следующих машин не осталась в овраге на песчаном взвозе.
Через несколько минут «девятка» на бешеной скорости проскочила второй контрольный пункт. Шофер «девятки» будто напоказ заложил такой вираж при выходе на автостраду, что какое-то мгновение машина шла на двух колесах левой стороны. Афоня Яманов даже очки снял, чтобы не видеть катастрофы, однако все обошлось благополучно.
Через считанные секунды здесь показалась «семерка». Афоня сорвал с головы кепку и принялся крутить ее перед собой: двигайся по кругу!
Так и есть. На площади перед заводом, против корпуса вспомогательных цехов, была обозначена флажком спираль. Конец спирали упирался в тупик. В тупике стеллаж. На стеллаже десять камер, бывших в употреблении. Шофер мог взять любую, определить дефект и устранить его. Прокол или разрыв. То и другое устраняется вулканизацией. Бери, какая попадет, и приступай к делу. За работой наблюдают специалисты по вулканизации. Приехал сюда и генеральный директор.
Виктору досталась камера без прокола и без разрыва, но воздух сочился из шейки ниппельного соска. Заводской дефект или пересохшая резина дала трещину? Возни с ней много, а время ограничено. Не успел — камера пошла в брак, считай, десять баллов вылетят из общей суммы. Виктор показал сосок камеры арбитру: дескать, такой дефект нельзя устранить. Тот пожал плечами и ничего не ответил.
И тут стало ясно, зачем Ярцев сунул в сумку походный вулканизатор и сверток сырой резины. Сосок надо снимать и приклеивать заново.
Дольше всех провозился Кубанец с этим злополучным дефектом, но когда камера была накачана и сосок не дал течи, арбитр мелком поставил на ней семерку и восклицательный знак. Подошел генеральный директор, пожал Кубанцу руку:
— Молодец…
И вот снова она, площадь, с которой началась гонка. Въезд на нее был обозначен для участников соревнования флажками. Путь лежал по коридору такой ширины, что ошибись на три-четыре сантиметра — и посыплются штрафные очки. Виктор проскочил через эту ловушку благополучно.
Теперь начались сложные для водителей и красивые для зрителей фигуры автомобильной езды. Надо было выписать узкий круг, восьмерку, не затронув ни одного флажка на хрупких тростинках, — каждый сбитый флажок минус один балл. Еще сложнее проколесить по площади через штрафные ворота — сколько сбил флажков, столько и заходов в ворота, и только после этого разрешается выехать на стадион.
Много народу на знакомой площади, но, кажется, еще больше на стадионе. Трибуны гудят. Но попадешь ли туда, если тут нахватаешь штрафных заездов, до темной ночи? Вон уже две машины — «двойка» и «четверка» — поставлены на прикол, не хватило проходных баллов, чтобы попасть на стадион…
Виктор не замечал ни лиц, ни жестов людей, обступивших площадь, он видел только хрупкие тростинки и жезлы регулировщиков. И все же сбил две тростинки. Много это или мало, он не знал. Два заезда в штрафные ворота. Снова узкий коридор между кирпичами, поставленными «на попа». Каждый впритирку к колесам справа и слева. Следи за передним левым, прижимайся до предела, тогда есть надежда уйти от дополнительных штрафных.
Один заезд. Благополучно. Второй — коридор из кирпичей позади, и над площадью загремели репродукторы:
— «Семерка», водитель Кубанец, получает пропуск на стадион.
Регулировщик, стоявший в центре площади на полосатой тумбе, красивым жестом открыл дорогу «семерке» к воротам стадиона.
По кругу стадиона носились две машины — «единица» и «тройка». В центре поля стояли «пятерка» и «девятка». У «пятерки» бок обшарпан. Водители тех машин, видать, получили вводные по регулировке. Капоты открыты. Какую же вводную дадут «семерке»? Нет, прежде чем получить вводную, надо проделать десять кругов с преодолением препятствий — яма с водой, проезд по двум бревнам, лежащим вдоль дорожки на ширине колес, тряска на кирпичах, объезд трех условных ям, обозначенных кругами один меньше другого. Так десять кругов на предельной скорости, время фиксировал секундомер.
Это объяснил стартовый судья, остановивший Виктора перед выездом на круг.
— Условия не повторяются, идет проверка на внимательность.
Значит, «девятка» и «пятерка» уже прошли этот этап. Каков же у них результат?
Трибуны стадиона то аплодируют, то замолкают или взрываются смехом. Это «единица» свалилась с бревен, зацепилась брюхом за одно из них. Колеса ошалело крутятся, а машина ни с места. К ней подбегают несколько человек, сталкивают с бревна. Туда же подоспел Огородников. Косматый, взъерошенный, он неистово машет руками, возражает против такой помощи неудачливому шоферу — его надо снять с трассы, чтобы не мешал Кубанцу! «Единица» направляется в центр круга.
— Внимание, на старте «семерка»!..
Только теперь Виктор окинул взглядом трибуны. Справа — большая группа итальянцев, спорящих между собой, показывающих на линию старта, куда подрулил Виктор. Среди них Ярцев и Ирина. Они, кажется, так увлеклись спором, что забыли дать условные сигналы.
— Три, два, один… Старт!
Именно в эту секунду Виктор заметил, что возле Рустама Абсолямова стоит Полина с Галкой на руках. Вернулись! Все запело в нем от радости. Машина, кажется, сама рванулась вперед, вслед за «тройкой». Ее водитель уже освоился, делает последний круг, и надо держаться за ней.
Круг, второй, третий. Трибуны гудят. Полина с Галкой спустились к самой дорожке. Возле них уже Ирина, Василий и Рустам. Надо бы еще добавить газу, но Ярцев грозит кулаком — сбавь, чертов Кубанец, сбавь скорость!
Да, действительно, кажется, разгорячился. Сказалась казачья кровь. Чуть не вылетел руль из рук на кирпичной тряске…
У стартовой линии показались «шестерка» и «восьмерка». Это последние. На «восьмерке» смекалистый парень. Не спешит, не обгоняет, идет след в след за «семеркой».
На восьмом круге Виктор получил отмашку красного флага после ямы. Одно колесо оставило отпечаток на краешке белого круга, но стадион так неистово загудел, что судье осталось только поднять зеленый флаг — движение разрешено!..
Пройден десятый круг. У Виктора еле-еле хватило сил дотянуть до конца гонки. Задохнулся, и руки одеревенели.
Вводные по регулировке объявлялись по радио, и последние участники показывали и рассказывали перед микрофоном, как надо регулировать зажигание, подачу горючего, тормозные колодки. Кубанцу досталась вводная — регулировка клапанов.
Это была уже пропаганда знаний автомобильной техники. Но она вызвала особый интерес присутствующих, и каждый ответ сопровождался возгласами одобрения, аплодисментами. Все получили отличные оценки.
Пока судейская комиссия подводила итоги, на стадионе шли соревнования мотогонщиков. Возле Виктора хлопотали Афоня Яманов и Рустам Абсолямов. Они принесли котелок воды, заставили умыться. Полина подала белую рубашку и галстук.
— К чему такая торжественность? — удивился Кубанец.
— Переодевайся, сейчас узнаешь, — улыбнувшись Полине, ответил Афоня, явно намекая, что ему уже известны результаты конкурса.
Наконец судейская комиссия объявила итоги:
— Три машины — седьмая, восьмая, девятая — получили равное количество баллов. Специалисты фирмы «Фиат» присудили свой приз водителю машины семь Виктору Кубанцу. Общее первое место завоевал…
Больше Виктор уже ничего не слышал. Он стоял на пьедестале почета, увенчанный лаврами победителя, в руках папка с грамотой, букет цветов. Затем друзья подхватили его на руки, пронесли по площади и поставили на ноги лишь возле парадного входа, перед машиной генерального директора. В машине уже сидела Полина с Галкой на руках, раскрасневшаяся, со слезами радости на глазах. Подошел председатель завкома вместе с начальником цеха и вручил Виктору ордер на вселение в двухкомнатную квартиру из фонда генерального директора.
Виктор растерялся от радости, не знал, что сказать. А друзья с таким восторгом, с такой нескрываемой радостью смотрели на него, что казалось, не ему и Полине выпало счастье, а Рустаму, Афоне, Василию, Володе, Ирине. И не двухкомнатная квартира — мало! — целый дворец!..
Глава пятая
ИРИНА НИКОЛАЕВА
По заметкам из четвертой тетради
1
Олег Михайлович Жемчугов не спеша прошелся по кабинету, присел к столу. В голове стоял звон, будто кто-то бил по ржавым струнам гитары. Винить себя за вчерашнюю прогулку на Федоровские луга он не мог: все было в рамках приличия. И при чем тут понедельник — «день тяжелый», когда мозг принимает какие-то тревожные сигналы. Приходится лишь сожалеть, что генераторы и приемники биотоков пока еще не поддаются настройке и регулировке.
Может, волнует вкрадчивый утренний звонок главного инженера: «Олег Михайлович, генеральный директор приглашает на оперативку с трехминутным сообщением по графику наладочных работ автоматических линий».
Что можно сказать за три минуты, когда одно перечисление пультов управления по агрегатам займет не менее десяти минут? Но сказано «три минуты» — и укладывайся. Надо бы еще пробежаться по отделам монтажного управления, собрать новые факты небрежного отношения к автоматике, что придаст выступлению злободневность, да уже некогда. К тому же нельзя быть пленником сутолоки и демонстрировать способность своего ума ногами, на то есть голова. Намекни мягко и лаконично о неполадках, и тебя поймут, оценят. Пора уяснить — наступил век разума и веры в электронику: «читай ход мысли по импульсам». Электронные импульсы ведут теперь человеческий разум к совершенству, к достижению цели…
Выступление затянулось. Генеральный директор, приучивший своих подчиненных говорить по строгому регламенту — не более трех минут, однако не прервал Жемчугова, только в конце оперативки пригласил проехать по заторным объектам.
Впрочем, не один Олег Михайлович попал в число приглашенных в директорскую машину. Рядом, справа и слева, сидели начальники цехов — литейного и кузовного. У них не ладится с автоматикой. Значит, утренние предчувствия и тревоги не обманули?
Да, не обманули. Едва машина обогнула участок будущего спортивного комплекса, как в пыли за багажником замотался огнисто-красный клубок. Он будто зацепился за выхлопную копоть, и кажется, вот-вот переметнется на крышу кузова или с разгона врежется в салон. Кто затеял такую опасную игру?
Оглядываясь, Олег Михайлович уловил: за ними гонится мотоциклист в куртке огнистого цвета. За рулем Ирина Николаева. И его снова охватило какое-то неприятное ощущение. Ему почему-то подумалось, что она преследует директорскую машину по заданию заводской многотиражки. Знает, где брать объекты для критики — из рук начальства, открытые, беззащитные. Редактор многотиражки наловчился так вгонять занозы под ноготь, что зубами не прикусишь и пинцетом не возьмешь. Сколько от него достается начальникам объектов и служб, не сочтешь. И все с помощью таких вот репортерчиков с фотоаппаратами и блокнотами!
Многотиражка… Еще в начале монтажных работ в корпусе вспомогательных цехов, когда устанавливали карусельные станки, в ней появился фельетон «Один с сошкой, семеро с ложкой». Автор Шульженко — не поймешь, она или он? — высмеял группу инженеров, которые, как было сказано, «топтались вокруг одного слесаря-монтажника». «Топтались»… Как могла газета пропустить такое слово? А в итоге: «Все присутствующие при этом попали в ведомость на получение премиальных, кроме слесаря-монтажника». Закруглили, что называется, концовочку…
«Бумажный чертополох», «Трутни», «Свистопляс», «Ротозейка» — такие заголовки пестрят в газете. И одернуть редактора никто не решается. Пробовал кое-кто в горком с жалобой обратиться: почему газета называет людей трутнями и ротозеями? Там ответили: критика есть критика, что же касается трутней и других нарицательных имен, то постарайтесь не попадать в их число, защищать плохих руководителей горком не будет.
Да что и говорить, когда что-нибудь не ладится, будь особенно осторожен с газетными репортерами. Статью «Ротозейка на дороге» написала она, Ирина Николаева, инструктор мотоклуба. Дерзкая персона. Даже с генеральным директором спорила о каких-то правах мотоклуба. По ее мнению, завод обязан отпускать людей в этот клуб в рабочее время по требованию инструкторов: дескать, они готовят для завода специалистов автомобильных гонок и мотопробегов по смежным предприятиям. Добивается она этого, как видно, не без корысти.
Сергей Викторович Шатунов, заместитель секретаря парткома строительного управления, считает, что ее давно надо призвать к порядку: «Якшается с компанией дезорганизаторов трудовой дисциплины. Не зря же она выступила в печати в защиту аварийщика Ярцева».
Имя Ярцева не сходит с уст Шатунова после того, как он столкнулся с ним на субботнике. Конечно, неосмотрительно поступил тогда Сергей Викторович — тронул лежащего на полу увальня ногой. Однако надо понять поступок Шатунова: всю свою сознательную жизнь человек посвятил перевоспитанию несознательных элементов; жизнь, как он говорит, бросала его и на север и на восток. Вот только в одном он обижен на нее: нигде не сумели заметить в нем прирожденных, так сказать запрограммированных, способностей разгадывать хитрости людей, видеть в них скрытые пороки. А вот о том, что он просто преданный исполнитель любых поручений, никто и думать не хотел. Последние годы, до стройки автозавода, Шатунов исполнял обязанности заместителя начальника главка по оргработе. Здесь его избрали заместителем секретаря парткома, потом ввели в состав членов горкома. Разумеется, такое доверие обязывает быть на высоте. Но нервы есть нервы — рвать их все умеют, а сращивать, увы, дано не каждому. Получился срыв, последствия которого необходимо локализовать убедительными доказательствами — с кем, с какими людьми столкнулся на субботнике. Если бы попытались выступить против него на собрании или пожаловаться в горком, то материалов для самозащиты набралось бы достаточно. Однако жалобы не последовало, а материалы позволяют, как он сказал вчера за обедом на Федоровских лугах, перейти от обороны к наступлению.
— Ты, Олег, самый современный специалист, я твои способности заметил еще там, в Москве, когда ты пришел ко мне в главк со свеженьким дипломом технолога. Тебя надо выдвигать на пост секретаря парткома. Именно такие талантливые молодые кадры должны освежать атмосферу…
Далее Сергей Викторович заверил, что по вопросу кадров к нему прислушиваются и в обкоме и в Москве, что выдвигаемая им кандидатура получит одобрение и в низах, только этой кандидатуре необходимо доказать свое умение давать объективные оценки в решении конфликтных дел, подобных делу Ярцева. Для этого следует обстоятельно проанализировать имеющиеся материалы, дополнительно побеседовать с так называемыми друзьями Ярцева, взять объективки у тех, кто с ним сталкивался по работе в автоколонне, — Рем Акимович Угодин и другие; обязательно изобличить Николаеву — кто толкнул ее защищать в печати аварийщика? — и тогда дело обернется поучительным уроком для других секретарей низовых парторганизаций. Горком наверняка одобрит такую обстоятельность…
Что и говорить, задачу Жемчугову Сергей Викторович поставил нелегкую. Опытный человек знает, на чем проверять верность долгу перед другом. В этом плане у него в голове будто кибернетическая машина работает. Подводить его нельзя хотя бы потому, что он в нужный момент помог получить назначение на хорошую должность, а теперь намекает на более серьезное продвижение. Однако с чего начинать исполнение его поручения, если, кажется, сам попал под прицел репортера из газеты? Появится фельетон вроде «После обеда на Федоровских лугах», попробуй опровергнуть.
Олега Михайловича вывел из задумчивости голос генерального директора:
— Заедем сначала в ремонтно-литейный, затем на штампы…
Тут и там придется сталкиваться с людьми, о которых напоминал Шатунов: «Поговори с ними доверительно…» Кроме того, на штампах есть один огрех, который не удается устранить и замаскировать трудно…
2
Однако Ирина не собиралась писать ни о Жемчугове, ни о ком-либо другом. И фотоаппарат взяла с собой просто так, по привычке. Была у нее сейчас иная забота: подписать почетные грамоты участникам авторалли по приволжским городам и утвердить маршрут мотопробега по заводам-смежникам. Генеральный директор — председатель совета мотоклуба, но к нему не так-то легко попасть. Все его время рассчитано по минутам. Опоздала проскочить к нему в кабинет до оперативки, теперь лови момент где-нибудь на пусковых объектах.
Машина нырнула под своды «Малыша». По сравнению с другими цехами ремонтно-механический кажется действительно маленьким, но попробуй обойди его пешком — дня не хватит. Только в нижнем ярусе около семнадцати километров подземных коммуникаций. Если генеральный въехал сюда на машине, не отставать же от него…
И напрасно Жемчугов с опаской поглядывал на Ирину. Она знает его не первый день и думает о нем хорошо: одаренный технолог по автоматике, вежливый, статный, с мягким характером… Только глаза вот — круглые, едучие — настораживали. С людьми, похожими на него, говорят, нельзя быть откровенным: взгляд мягко ввинчивается в душу, а на уме корысть.
Ирина сталкивалась с Жемчуговым и на производстве, точнее на крыше корпуса вспомогательных цехов. Там работала бригада девушек. Носились они по крыше из конца в конец на мотороллерах. Рулоны рубероида и бидоны разогретого битума шли потоком на последний сектор крыши корпуса. Мотороллер в таком деле незаменимый помощник. И захотелось Олегу Михайловичу стать регулировщиком потока мотороллеров. Поднялся на крышу, занял пост и ни одну девушку не пропускал без опроса по правилам техники безопасности. Стоит гладкий, в модных ботинках, строгий, а в глазах бесенята. Девушки поняли его по-своему и… подшутили над ним: вроде нечаянно вылился битум на модные туфли. Еле вытащил ноги из вязкой массы и, будто не заметив, кто это сделал, тихо сказал:
— Спасибо за коллективный фокус…
Правильно поступил: кричи не кричи, что возьмешь с девушек-проказниц…
Себя Ирина тоже относит к разряду таких проказниц. И родители: отец — пенсионер, в прошлом армейский политработник, мать — врач — ждут не дождутся, когда к ней придет серьезность. Скажем, поехала гостить к родственникам в Переволоки на целое лето, а вернулась через месяц. Почему? Она и сама не знала, что ответить. Потом придумала: надо поработать в мотоклубе еще один год.
— А институт? — спросила мать.
— Перехожу на заочное отделение.
— Отец, слышишь, твоя дочь опять озорует.
— Почему только моя? У тебя больше прав утверждать обратное, — с привычной иронией в голосе отозвался отец.
— Перестань! — возмутилась мать. Ее всегда, как помнит Ирина, раздражали намеки на вечную тему супружеской верности. — Говорю тебе не для шуток: озорует, бросает учиться.
— Не бросаю, а перехожу на заочное отделение, — поправила ее Ирина.
— Как пить дать останется без диплома и пойдет недоучкой свет мутить.
— Свет мутить я, мама, не собираюсь…
— Помолчи, не с тобой разговариваю. Отец, что ты молчишь?
— В разговоре с тобой, мама, он придерживается правила: «Молчи больше — за умного сойдешь».
— Не дерзи, Иринка! Как тебе не стыдно отца с матерью дураками называть? Отец, шлепни ее.
— Не отвлекай его, мама, на такие пустяки.
— Какие же это пустяки?.. Училась, училась, и все в трубу, ветер у тебя в голове.
— О ветре ты правильно сказала: его у меня хоть отбавляй, — вздохнула Ирина.
— Отец, слышишь, какой подарок преподносит нам дочка? У нее не все дома.
На лице матери выступили багровые пятна. Их заметил отец и наконец-то ответил:
— Значит, совесть или качество знаний не позволяют ей показываться в институте.
Слова «совесть» и «качество» он произнес почти по слогам и тем подчеркнул, что ему известны думы Ирины. Он часто встречается с комендантом молодежного общежития Федором Федоровичем Ковалевым — фронтовые друзья. Так или иначе, а из его ответа следовало: «Хоть ты и взбалмошная у меня дочь, но, кажется, уже умеешь понимать людей, поэтому живи своим умом, по совести».
Мать еще долго сокрушалась, угрожала вывести на чистую воду «заговорщиков», уличала дочь в бессовестности, мужа — в безволии, называла их растратчиками необратимых ценностей жизни — здоровья и времени. Но отец и дочь, попав под такой обстрел, избрали единую форму защиты — молчание. И вскоре в квартире наступила тишина. А когда из клуба юных шахматистов пришел Юра — младший брат Ирины, возобновился мирный разговор. Мать пожаловалась сыну на «заговорщиков», и тот, не зная, в чем суть заговора, ответил по-своему:
— Сегодня нам тоже показали «заговор двух коней». Вот посмотрите, очень интересный. Этот этюд знала даже Надежда Константиновна Крупская…
Юра расставил шахматы и показал этюд, который знала Крупская, что, конечно, привлекло внимание матери, затем отца.
— Вот умница, вот молодец! — хвалила мать.
Черты лица, цвет глаз, посадка головы с чуть вытянутым затылком — все у него отцовское. Послушный, ласковый мальчик. Между Юрой и ею, Ириной, кажется, нет ничего общего. Она в этом возрасте являлась из школы с синяками и шишками, дралась с мальчишками на равных, а этот приходит домой без единого пятнышка на костюме. Осторожный, тихоня. Что из него будет после окончания десятилетки, в какой институт ему идти — загадка. Мама, вероятно, будет настаивать, чтобы поступил в медицинский, как она требовала этого от Ирины, когда та получила аттестат зрелости. Сколько было по этому поводу увещеваний и домашних консультаций!
Тогда победила мать. Ирина послала документы в Куйбышевский медицинский, а затем, опять же по настоянию матери, поехала туда заниматься в подготовительной группе. Приехала и удивилась: она уже значилась в списке первой группы, ее ждет место в общежитии, хотя большинство приехавших из далеких сел и городов снимали койки у частников. Удивительно, заработки врачей не ахти какие, и условия работы далеко не идеальные, и срок обучения в медицинском институте шесть лет, а, поди ж ты, сотни, тысячи девушек и парней рвутся сюда. В чем дело? На этот вопрос ответил ей позже отец, а пока перед ней встала дилемма: готовиться к конкурсным экзаменам — на одно место восемнадцать кандидатур, наверняка провалишься — или под видом занятий на подготовительном курсе увильнуть в другую сторону. Ирина выбрала последнее. Поступила в аэроклуб и к моменту сдачи экзаменов в институт получила значок парашютиста: по тайному сговору со спортсменами, готовящимися к Всесоюзной спартакиаде ДОСААФ, совершила пять групповых прыжков и три индивидуальных. Тогда же оформила направление в школу инструкторов автоклуба. Ее привлекала не медицина, а спорт, точнее, технические виды спорта.
Вернулась в родительский дом без проходных баллов в институт.
— Провалилась? — спросила ее мать сокрушенно.
— На таком конкурсе сам Ломоносов провалился бы, — попыталась оправдаться Ирина. — Все обалдело прут в медицину. К чему бы это? — Она посмотрела на отца.
Тот помолчал немного и ответил:
— Нет, не обалдела наша молодежь. Она идет в медицину, и это очень интересный факт. Если не осознанно, то по какому-то другому закону. Скорее всего, у нее появилась забота о завтрашнем дне.
— Какая же? — спросила Ирина, рассчитывая перевести ход общих суждений отца на предметное, детальное истолкование забот завтрашнего дня, в чем он был, по ее наблюдениям, не очень силен, если не сказать — слаб.
Однако отец подумал и не спеша уточнил:
— Неудержимо свирепствует палач века — рак. Изверги человечества изобретают биологическое оружие. Еще не найден надежный щит от белокровия, от гибельных последствий проникающей радиации, от радиоактивных веществ, которыми все больше и больше засоряется атмосфера, моря, океаны… Ты порадовала меня: коль молодежь напором идет в медицину, значит, срабатывают заложенные природой те самые силы, которые мы привыкли относить к инстинкту самосохранения, к способности вести борьбу за безопасность поколений.
Лучше бы отец упрекнул тогда за разгильдяйство, за обман родителей, за лукавство перед ним, чем вот так: ты по существу дезертир с фронта борьбы за здоровье и сохранение жизни завтрашних поколений. Мать, конечно, была целиком на стороне отца, но делать нечего, придется поступать в институт через год. Время же изменило планы: на следующую осень, вопреки воле родителей, Ирина поехала не в Куйбышев, а в Москву и сдала экзамены в автодорожный институт, на факультет механизации дорожного строительства.
На факультете Ирину считали способной студенткой — с увлечением изучает технику дорожного строительства, имеет права шофера, поэтому летнюю практику разрешили проводить по личному плану. Она и приехала на стройку. Два лета работала здесь. Приспела пора думать о теме диплома, но тут подвернулась работа в мотоклубе, затем встреча с Ярцевым и… все пошло кувырком. Перевелась на заочное отделение. И не жалеет об этом. Автозавод переживает пусковой период. Все интересно: невиданная механизация производства, новая система оплаты труда… Продлила срок представления дипломной работы на один год. Тему подсказал Василий Ярцев, но еще не ясно, с чего начать проявление тех самых сил, которые должны подняться против слепого выгона норм. Василий и его друзья пока незаметны на фоне общих дел, они будто затерялись среди станков, агрегатов, автоматических линий. Парни тревожатся за качество завтрашней продукции завода. Количество будет, а качество? Без качества нет темпа, без постоянного самоконтроля нет гарантии от брака. Охватит такая забота всех или хотя бы половину автозаводцев, тогда пиши, а не вымучивай диплом…
Мотоцикл круто повернул вправо и помчался вдоль вспомогательной линии цеха. Ирина не отвлекалась на управление мотоциклом, руки сами направляли его куда надо, и с возрастающим интересом отмечала про себя разительные перемены в этом цехе. Несколько недель назад здесь теснились раскрытые ящики, контейнеры, связки арматуры — ни проехать, ни пройти. В пустых утробах печей гулко отдавались перестуки монтажников, под сводами крыши цеха вспыхивало множество молний электросварки, и оттуда густо сыпались искры: всюду чад, едучая гарь красок и смол, попавших в костры вместе с обломками снятой опалубки. Все это как бы готовило людей к привычным условиям работы в металлургическом цехе. Дыши дымом и чадом плавленого металла, привыкай улавливать в оглушительном грохоте кувалд и сатанинском реве огня нужные тебе звуки — и действуй. Так виделся этот цех в момент пуска на полную мощность. И вдруг такая праздничность. Светло, в воздухе ни пылинки, хоть выключай мотоцикл — бессовестно коптит выхлопная труба, — но машина генерального директора не останавливается, проскакивает один пролет цеха, другой… Вероятно, генеральный запланировал эту «прогулку», чтоб показать своим спутникам недоделки, или испытывает, как долго может преследовать его девушка на мотоцикле.
«Испытывает… Смешно, слишком много ты стала думать о своей персоне», — тут же устыдила себя Ирина.
Машина выкатилась на площадку перед печами и остановилась. Заглох и мотоцикл. Ни грохота кувалд, ни рева огня. Звонкая тишина. Быть может, цех отмечает последний час покоя? Отдает прощальный салют тишине?..
Нет, ничего подобного. Возле пунктов литья идет напряженная работа: на приборном щите торопливо перемигиваются разноцветные лампочки, внутри разогретого агрегата бушует какая-то грозная сила — стенка печи, кажется, предостерегающе вибрирует.
— Внимание, — донеслось сверху, — двенадцатитонный агрегат переводится на рабочий режим.
Это объявил по радио диспетчер цеха. Он, видно, ждал, когда тут появится генеральный директор. Четверо литейщиков переглянулись и сделали по шагу вперед; каждый по очереди стал нажимать на кнопки, передвигать рычаги от одного деления к другому. Руки литейщиков словно закольцованы на одном проводе электрической цепи. Импульс первого передался второму, третьему, четвертому и снова первому. Остался неподвижным только Рем Акимович, бывший механик автоколонны, инженер-металлург по образованию, о робком характере которого Ирина знала от Василия Ярцева. Рем Акимович будто остолбенел, не может тронуться с места. Здесь он теперь сменный инженер по литью. Ирина подошла к нему.
— Неужели это литейный цех, Рем Акимович?.. Я не заблудилась?
Того смутил столь странный вопрос и, конечно, удивил: в присутствии генерального директора и главного металлурга к нему обращаются по имени и отчеству — заметили незаметного.
Наблюдая за стрелками, поднимающимися по температурной шкале к красной черте, он держал на ладони хронометр.
— До команды «можно пускать» пройдет еще несколько минут и… — Рем Акимович попытался объяснить дальнейший процесс литья, но его прервал строгий голос справа:
— Не отвлекаться!
Ирина почувствовала, как кто-то грубовато оттесняет ее от Рема Акимовича. Перед лицом чья-то широкая спина. Это Жемчугов. Пришлось сделать шаг в сторону. Неожиданно она оказалась рядом с генеральным директором. Здесь, конечно, не будешь представлять ему грамоты на подпись, но постоять рядом не зазорно. Он предупредительно поздоровался с ней. Как это восприняли стоящие чуть поодаль от него начальники, трудно сказать, но в отличие от всех Жемчугов, кажется, в эту минуту изменил себе: он засуетился перед печью, предупреждая о чем-то экипаж литейщиков.
— Олег Михайлович, — остановил его генеральный директор, — не мешайте…
— Внимание! — снова прозвучало в репродукторах.
Наступил тот самый момент, когда надо затаить дыхание и смотреть, смотреть туда, где выплеснется живой металл. Вот уже лицевая часть печи озарилась ярким светом, над ковшом затрепетали радужные всполохи…
3
Из литейного цеха Ирина метнулась за машиной директора в корпус прессовых линий. Там что-то не ладится со штамповкой фигурных деталей кузова. Вот уже вторую неделю наладчики не могут устранить прилипание: отштампованный лист прилипает к подвижной части штампа. Почему так — разгадке пока не поддается.
Машина остановилась возле работающего агрегата штамповки правого заднего крыла. Кажется, пошло дело. Листы отстают где-то на полпути поднимающегося штампа и со звоном падают на платформу, где их с небольшим запозданием подхватывают автоматические пальцы транспортера. Можно ли считать это началом успешной борьбы с прилипанием?
Рядом, на штамповке опорных дисков, стажируются Рустам Абсолямов, Володя Волкорезов, Витя Кубанец и Афоня Яманов. Они рассказывали, что «прилипаловка» измучила и наладчиков и технологов.
Устранить ее без каких-либо конструктивных изменений деталей штампа, кажется, невозможно. Были предложения вмонтировать отталкивающие пружины, масляные клапаны, пневматические подушки, но генеральный директор запретил:
— Никаких конструктивных предложений, иначе поставщик этих штампов откажется даже выслушать наши претензии. О рекламации и разговора не может быть. Ищите выход…
Испытывали разные варианты. Одни листы проката идут хорошо, без задоринки, а другие прилипают, хоть караул кричи. Наконец в тупике обозначился просвет.
Генеральный директор внимательно следит за работой штампа. Лист за листом, позвякивая, катятся на роликах транспортера к исходному пункту конвейера. Кажется, пора торжествовать! Нет, генеральный директор чем-то недоволен. Он поднял руку:
— Стоп!.. — затем подошел к станине и, погладив пальцами передний срез отштампованной детали, которая после команды «стоп» осталась на месте, спросил: — Значит, решили монтировками отклеивать?
— Другого выхода нет, — ответил Жемчугов.
— Ловко, — не повышая тона, заметил генеральный директор. — А где же кувалды?.. Кувалды рихтовщиков — выправлять эти вмятины. Смотришь, к началу точечной сварки это крыло будет похоже на помятую рубаху. Сваривай точки наугад с воздухом, чтоб прорехи были шире…
Молчание. Кто-то снял со станины крыло, поставил его на ребро и принялся ощупывать незаметные глазу вмятины: дескать, это не такой уж большой огрех, его трудно обнаружить даже чувствительными пальцами.
— Не трудитесь, — сказал генеральный. — Позовите вон того парня с монтировкой, и он точно покажет, где вмятины.
Генеральный директор показал на тень между боковыми станинами агрегата. Оттуда вынырнул Мартын Огородников.
— Откуда такой бракодел? — спросил его генеральный директор.
— Я не бракодел, а подсобный рабочий.
— А кто дал тебе монтировку?
— Монтировку?.. — Огородников воровато оглянулся. — Сам взял. Меня не зачисляют в экипаж, по своей инициативе помогаю найти выход из затруднения. Стараюсь, честь по чести…
Он, вероятно, был предупрежден не выдавать тех, кто поставил его к штампу с монтировкой, поэтому набрался храбрости взять вину на себя. За это ему, пожалуй, был больше всех благодарен Олег Михайлович, который тут же попытался смягчить ход разговора:
— Мы рассчитывали устранить такой незаметный изъян при грунтовке, затем на покраске. Технологически…
— Технологически, — прервал его генеральный директор, — замазывать брак грунтовкой и краской. Кто додумался до этого? Начнем обманывать себя, затем… Оставайтесь здесь и наведите порядок, вместо того чтобы доказывать правоту глупости.
На штампах объявили перерыв на обед. Генеральный директор был явно не в духе, но Ирина все же осмелилась показать ему маршрут мотопробега. На схеме были обозначены города, где смежные предприятия выполняют заказы завода. Утвердит схему, тогда можно попросить подписать грамоты. Генеральный директор выслушал Ирину внимательно, одобрил предложенный маршрут и, подписав грамоты, сказал, что постарается выкроить время на беседу с участниками мотопробега по смежным предприятиям.
Ирина была рада тому, что ей удалось выполнить задание начальника мотоклуба так быстро и удачно. Теперь у нее есть время побывать в главном корпусе, где идет монтаж второй линии конвейера. Там, в цехе готовой продукции, работают шоферы-испытатели и слесари-сборщики. Там Ярцев.
Вчера она говорила с его друзьями, интересовалась, как идет у них стажировка на штампе опорных дисков, расспросила, почему в последнее время Ярцев замкнулся, насторожился, будто на каждом шагу его ждет подвох.
— Измотался он весь, неполадок много всяких, — ответил Афоня Яманов. — И по две смены вкалывает: первую — с лопатой на строительстве испытательного трека, вторую — с монтажниками на конвейере. Испытателю надо знать весь процесс сборки машины. И цапается он с наладчиками, хоть все общежитие поднимай на дежурство возле него…
— Зря тратит порох по пустякам.
— Не о пустяках он думает, сама знаешь.
Такой разговор был вчера, а сегодня, за обедом, и Афоня, и Володя, и Виктор, не скрывая своей озабоченности плохим настроением Ярцева, упоминали Шатунова, Жемчугова, Угодина, Булана Булановича и других, а в какой связи — уловить было трудно. Несколько раз повторялось слово «партком», что-то готовилось против Ярцева в парткоме, но что — они не знали. Только догадывались: над головой Василия собираются тучи.
Витя Кубанец обмолвился, будто Огородников предлагал ему «прибирать к рукам» бракованные детали, из которых можно потом и машину собрать. Не зря он, Огородников, кружит по всем цехам завода, везде у него есть друзья. А если бы он еще мог стать испытателем с правом вникать в ход сборки автомобилей на всех ее этапах, то озолотил бы каждого, кто с ним дружит…
Ирина не на шутку встревожилась.
Мотоцикл помчался вдоль подвески первой линии главного конвейера и, чихнув, остановился перед широкой канавой. На дне ее возился с прутьями арматуры Ярцев. Ирине была видна его спина в тесной гимнастерке. Работал он увлеченно, даже не замечал, что вокруг происходит. Камушек, что ли, бросить ему на спину, чтобы оглянулся? Нет, глупо, подумает, что она заигрывает с ним…
После возвращения из Турина Ярцев действительно изменился. Смотрит на всех так, будто видит впервые, будто перед ним не те люди, с которыми был знаком. Смотрит на ребят, а думает о чем-то другом, отчего взгляд его кажется рассеянным.
Вот и сейчас он ведь знает, кто наблюдает за ним, а головы не поднимает. Или не хочет показывать усталые глаза? Чудак…
Неожиданно к мотоциклу подошел председатель завкома Григорий Павлович Черноус, которого Ирина знала еще и как хорошего организатора спортивных соревнований среди электромонтажников. Быстрый, поджарый инженер-электрик. На профсоюзную работу его перевели недавно. И сейчас он, кажется, еще не знает, куда девать себя, чем заполнить свое время, потому прохаживается по цехам.
— Гоночный? — спросил председатель завкома, кивая на мотоцикл.
— Гоночный, — подтвердила Ирина.
— За кем же вы гоняетесь?
— Сейчас подумаю и скажу.
— Хорошо, готов ждать.
— Вам в самом деле нечего делать?
— Дерзость — не признак учтивости, — упрекнул Ирину Черноус и пояснил, что ищет здесь Василия Ярцева. Генеральный директор посоветовал подключить того к проведению важного мероприятия.
— Вот он, ваш Ярцев, — Ирина показала на дно канавы. — Спускайтесь к нему, если запачкаться не боитесь.
— Не боюсь, — ответил председатель завкома.
— А-а… Григорий Павлович… — донесся оттуда голос Василия.
Пока Ярцев разговаривал с Черноусом, Ирина успела побывать в цехе алюминиевого литья и снова вернулась сюда. Беседа затянулась. Василий доказывал что-то свое, чертил прямо на стене схемы, узлы, ни разу не подняв головы. «Увлекся или считает, что ему уже не о чем со мной говорить?» — с обидой подумала Ирина.
Мотоцикл понес ее в сторону города с такой скоростью, что поднятая пыль слоилась над дорогой языками пламени: отсвечивала ярко-оранжевая куртка Ирины, и казалось, что пыль воспламеняется.
Глава шестая
САМОКОНТРОЛЬ
По материалам пятой тетради
1
Кабинет технической пропаганды быстро опустел. Последним выходил Григорий Павлович Черноус. Захлопнул дверь и удивился, что на сей раз его никто не перехватывает «попутными» разговорами о распределении квартир, о путевках на курорты, в дома отдыха… Да мало ли вопросов, связанных с профессиональным обучением, с организацией отдыха рабочих и служащих, приходится решать завкому! И вдруг все эти вопросы будто потеряли свое значение или обозначился какой-то провал, после которого председателю завкома осталось только пенять на себя. Почему?
Здесь собирался актив постоянно действующего совещания по управлению производством. Тему подсказал генеральный директор:
— Качество… Теперь это нас заботит. И пусть такие парни, как Ярцев, на деле включаются в управление производством.
Григорий Павлович настроился добиваться повышения ответственности коллективов цехов и бригад за качество деталей, за строгость соблюдения технических норм с помощью привлечения широкого круга молодых рабочих. Он, разумеется, не исключал опытных рабочих, инженеров и техников, но упор сделал на молодежь. В пригласительном билете очередного заседания было обозначено, что с заглавным сообщением по теме «Самоконтроль и качество» выступит шофер-испытатель Василий Ярцев. Конечно, в билете не было указано, что эта кандидатура подсказана генеральным директором. Думалось, руководители цехов и так поймут, что к чему, однако начальники цехов и ведущие инженеры просто не пришли на заседание, послав своих заместителей. Председательствовал главный инженер производства, но все знали, кто готовил заседание, поэтому вся ответственность легла на Черноуса.
Что же все-таки случилось?
Свернув с тропинки, которая вела домой, Григорий Павлович решил пройтись по берегу моря. Захотелось побыть одному, спокойно продумать ход заседания. Шаг за шагом память восстановила начало — шумная реакция зала. Вот уже слышится голос Ярцева. Он рассказывает о том, как проходил в Турине стажировку, как обкатывал там серийные модели легковых машин.
— Ближе к делу! — нетерпеливо бросил кто-то из зала.
— Не торопите, — ответил Ярцев.
Там, в цехах завода фирмы «Фиат», он не видел инженеров, прохаживающихся возле станков. Они заняты своими инженерными делами на пунктах управления. В цехе всему голова мастер. Он царь и бог над рабочими и, конечно, все знает, все чувствует — какая шестеренка на что жалуется. Его не проведешь, и, если он подошел к рабочему с дефектной деталью, считай, всему конец, увольняйся без выходного пособия и затем долгие месяцы изнывай у заводских ворот в толпе безработных. Рабочих высокой квалификации стараются не увольнять.
Там почти не знают, что такое ОТК — технический контроль. Все в руках приемщика. Перед ним и мастер вытягивает руки по швам. И опять же, не дай бог, обнаружится дефект или недоделка. Виновника сразу же выводят на чистую воду. Один шплинт не поставил — и нет ему жизни от самих рабочих, потому что из-за него весь узел машины идет как брак по самой низкой оплате.
В зале наступила тишина.
— Ну и ну, — протянул кто-то из задних рядов.
— Время работает на нас, — продолжал Ярцев. — Мы верим электронике. Но если сами автомобильные короли Запада говорят, что их начинают эксплуатировать советские автомобилестроители, что у них остался один очень сильный против нас козырь — качество! — то нам не мешало бы задуматься… По темпам они не собираются конкурировать с нами. Туринские автосборочные линии достигли нынешней мощности за семьдесят лет, мы построили свой завод за четыре года. И если в таком темпе проскочим мимо забот о качестве, капиталисты будут хвалить нас за темп и потешаться над массовым потоком рекламаций. Кому это нужно?..
— Не много ли берешь на себя, Ярцев? — крикнули из зала.
— Беру столько, сколько могу. К тому же я не один, у меня есть помощники, — ответил Ярцев, показав на стеллажи, размещенные вдоль лицевой стены технического кабинета. На них лежали разные детали, в том числе лист правого заднего крыла с дефектом от «прилипаловки». — Теперь прилипание устранено, чем вправе гордиться присутствующий здесь Олег Михайлович Жемчугов. С конвейера сходят тысячи наших автомобилей, — продолжал Ярцев. — Десятки тысяч рук прикладывают свои усилия к выпуску автомобиля, но все ли они, эти руки, делают свое дело на совесть?
О совести Ярцев говорил с особым увлечением. И о людях, занятых организацией соревнования.
— Передовиком объявляется тот, кто перевыполняет норму. А как можно дать полторы нормы на конвейере? В определенное время, через определенный интервал к тебе приходит деталь. Только одна, больше не будет. Откуда же берутся показатели сверх нормы? Обманываем себя или сознательно уходим от ответственности за качество. И если в таких условиях, — говорил он, — меня одного объявят ударником коммунистического труда, я откажусь от такого звания, чтобы не оскорблять всех, кто работает со мной на одной линии.
И высказал свою заботу о том, что, прежде чем автомобиль выйдет на дороги страны, он попадет в руки испытателя. Часть автомобилей прямо с конвейера идет на испытательный трек или на трассу со сложным профилем. Крутые виражи, подъемы, спуски, канавы. Их надо преодолеть на предельном режиме работы двигателя. И не один он, Василий Ярцев, занимается этим, а две сотни испытателей: свыше двух тысяч автомобилей в сутки будет сходить с конвейера. И если в этих двух тысячах лишь одна сотая часть окажется с дефектом, значит, каждому десятому испытателю предстоит ежедневно выходить на трассу с риском погибнуть или, в лучшем случае, оказаться на столе хирурга.
— Это ты сам себя пугаешь, — донеслось из зала.
— Пугаю, чтоб потом не бояться.
Далее Ярцев сказал, что если допустить лишь один процент недоброкачественных деталей, то его предупреждение должно насторожить всех. Какая деталь с браком не таит в себе угрозу аварии на скоростной трассе? В ходовой части таких деталей нет. В рулевом механизме одна плохо зачищенная заусеница на червяке приведет к заеданию колонки и — неизбежная катастрофа. В двигателе, в тормозных устройствах — всюду малейший отступ от нормы означает мину замедленного действия, она взорвется на самом трудном участке пути. Даже дверца салона с плохо отрегулированными запорами может на повороте «отпустить» пассажира на асфальт, под колеса идущего следом грузовика… Совершенно недопустимо, чтобы в изготовлении легковых автомобилей кто-то осмелился классифицировать детали на ответственные и второстепенные. Так могут думать только люди без стыда и совести.
Постепенно Ярцев подвел слушателей к демонстрации экспонатов, выставленных в техкабинете.
— А теперь позвольте мне показать, какая дырявая совесть у шлифовщика распределительного вала, — сказал он и с микрометром в руках доказал, что шейки вала имеют отклонения от допусков. Лишь в одной шейке допуски совпали с нормой. — Теперь посмотрите на этот диск колеса. Он с явным эллипсом внешней кромки. Уронил штамповщик горячий диск на пол, образовалась вмятина, выправить которую после охлаждения невозможно. Такой диск тоже попадает в поток готовых деталей.
Ярцев прошел в передний угол кабинета. Там скопилось столько деталей, что, казалось, целую машину можно собрать. И каждая деталь имела пометки браковщиков. Как вскоре выяснилось, Мартын Огородников считал эти детали бросовыми, часть из них стала его личной собственностью, но Кубанец уговорил показать их здесь…
— Кто вас уполномочил ревизовать работу цехов, да еще в период наладки? — требовательно спросили из зала.
— Сама жизнь, забота о качестве уполномочили нас прийти сюда с такими вещами, — ответил Ярцев. Он положил на стол президиума лист правого заднего крыла с меловыми пометками вмятин на переднем срезе и пояснил: — Этот дефект некоторые руководящие товарищи даже решили не замечать, запрятать под грунтовку.
Ярцев остановил свой взгляд на лице Жемчугова, сидящего во втором ряду. Тот нацелил прищуренные глаза на председателя завкома, затем отвернулся. Весь его вид как бы говорил: «В этом присутствии я отсутствую, а ты, председатель, заварил кашу и расхлебывай сам, такой выпад даром не пройдет». Возле Жемчугова сидели сотрудники из ОТК, за спиной металлург Рем Акимович Угодин, чуть правее Булан Буланович, Ирина Николаева. До сей минуты они внимательно следили за Ярцевым, даже записывали отдельные его фразы. Угодин давал какие-то пояснения Жемчугову, и тут вдруг его дернул за рукав Булан Буланович:
— Замолчи, наушник!..
В зале поднялся шум. В первые минуты даже трудно было понять, кто кого обвиняет, кто кого защищает. Наконец наступила тишина. На трибуну поднялся заместитель начальника ОТК. Он не стал оспаривать подмеченные в деталях дефекты, а высказал свои сомнения по той части выступления Ярцева, где, как ему показалось, видна тенденция преклонения перед мастерами «Фиата» и неверия в наши возможности плюс нагнетание мифического страха испытателей перед придуманными опасностями. И закончил заместитель начальника ОТК вопросом:
— Кто разрешил выносить с территории цехов такое количество деталей? Так растащим все заготовки новой модели и начнется сборка автомобилей в общежитиях…
Поднялся комсорг группы монтажников, молодой инженер Пушков.
— Вы хотели сказать: началось хищение на общественных началах?
— Предпочитаю не повторяться, — ответил оратор и, многозначительно посмотрев на комсорга, прошел на свое место во втором ряду, рядом с Жемчуговым.
«Ого, вон как поворачивается разговор! — насторожился Черноус. — Неужели и Пушков будет говорить в таком же плане? Смысл его реплики не очень понятен…»
— Товарищ из техконтроля предпочел не повторяться. Дескать, и так все ясно. А мне не ясно. Поэтому повторю смысл вашей речи так, как я ее понял… — Комсорг сделал паузу, посмотрел на потолок. — Вот оттуда, свысока, вы смотрите на рабочих. Все они для вас маленькие люди. Вы выдаете себя за прозорливого политика, заботливого хозяина и тем самым лишаете нас права вмешиваться в производственный процесс. Пустили козлов в огород, и вот вам факт, факт налицо — идет хищение деталей. Уличили расхитителей публично. Так, да? — Пушков требовательно взглянул на заместителя начальника ОТК.
— Постарайтесь не передергивать, — ответил тот.
— А вы постарайтесь оставить такие мысли при себе. Не лишайте рядовых людей доверия, они честнее, чем вы думаете. Что касается выставленных здесь экспонатов, то мы считаем, принесли их вы. Ведь выявление брака — ваша служебная обязанность. Однако получилось все наоборот. Вот почему вы попытались повернуть совещание в другую сторону. А почему — спросите собственную совесть. У вас много контрольных приборов, но это не значит, что вы избавлены от общественного контроля. Приборы строгие, но я больше верю строгой совести человека, в чьих руках находятся эти приборы.
Последняя фраза комсорга вызвала аплодисменты в задних рядах. В самом деле, предельно чуткий, предельно точный электронный прибор, улавливающий ошибки до одной сотой миллиметра, скажем, на шлифовке шеек коленчатого вала, будет пропускать любые зазоры, если выйдет из-под контроля самого шлифовальщика или техника по электронике.
Попросил слова заместитель начальника цеха испытаний, затем заместитель руководителя монтажных работ на главном конвейере. Все заместители. Ведь основной тон разговора задал не генеральный директор, а всего лишь шофер-испытатель…
Вот так, молодой председатель завкома, знай табель о рангах — кто перед кем должен икру метать. Довольствуйся хоть тем, что заместители помогают тебе приподнять значимость такого мероприятия. Разве ты не видишь, твоя затея уже обрастает демагогией, перебранками?..
2
Шумит и плещется вода под берегом Крутояра, где остановился Григорий Павлович. Ночь. И набеги неуемных волн оседланной здесь Волги кажутся ему более грозными, чем днем. Неожиданность всегда грозна. Он ощутил ногами, или ему почудилось, что берег пошел на обвал…
Ноги сами отступили назад. Благо тут никого не было, иначе пришлось бы смеяться самому над собой, чтобы скрыть испуг.
К неожиданностям привыкнуть нельзя, хотя сама жизнь почти сплошняком состоит из них. Готовил себя к напряженной работе в одной области, вдруг перебрасывают на другую. Закончился период электромонтажных работ, и можно было переходить в электронно-вычислительный центр завода, осваивать новейшую технику согласно образованию — окончил Московское высшее техническое училище имени Баумана, — но пригласили в партком, и секретарь, полистав личное дело по учету кадров, неожиданно спросил:
— Почему кадровики не отметили, что был профоргом факультета?
— Не знаю… и не сожалею об этом.
— Напрасно. Три года на профсоюзной работе пропали бесследно.
— Не пропали. По студенческой привычке занимаюсь спортом, судейством спортивных игр, помогаю профоргам в разрешении производственных конфликтов. Многие из них правовых норм не знают и в КЗоТ не заглядывают.
— Точно, — согласился секретарь парткома, — не знают, и не заглядывают, и незнанием прикрываются. Может, послушаем твои, Григорий Павлович, суждения по этому вопросу на заседании парткома?
— Непонятно, почему выбор пал на меня.
— Мы решили рекомендовать тебя в состав заводского комитета. Этот вопрос уже обговорили на парткоме.
— Без меня меня женили.
— Нет, пока еще сватаем.
— И приданое приготовили?
— В корень смотришь: и приданое приготовили. Партком будет рекомендовать твою кандидатуру на пост председателя…
— Это уже не приданое, а хомут. Осмелюсь отказаться.
— Может, сначала подумаешь?
— Думать нечего. Я инженер и в профсоюзные боссы не гожусь. Электроника — мой завтрашний день.
Секретарь парткома еще раз перевернул первую страницу анкеты и строгим голосом напомнил, с какого года Черноус в партии. Затем смягчился.
— Хорошо, — сказал он, — отменять решение парткома не могу. Приходи завтра на заседание. Послушаем. Если члены парткома согласятся с твоими доводами, тогда будем агитировать генерального директора на пост председателя завкома: ему труднее отказаться, ведь производство автомобилей — его родное дело…
Мягкий человек секретарь парткома, бывший фронтовик, почти всю войну прошел рядовым, дважды ранен, заслугами не козыряет, однако линию свою взял так, что не пытайся петлять перед ним.
Кабинет председателя завкома рядом с кабинетом генерального директора, напротив кабинет секретаря парткома. Треугольник. Первое время рядовому инженеру, ставшему председателем завкома, казалось, что в этом треугольнике он просто присутствующая фигура. Планы, графики, контроль за исполнением решений, мобилизация техники и людских сил на важнейших участках — все решается у директора и в парткоме. Где и как приложить свои силы председателю завкома в таком напряженном круговороте дел на пусковых объектах — никто не подсказывал. Ищи сам. Будешь заниматься только проверкой: как наклеиваются марки в профсоюзных билетах, — прослывешь ретивым сборщиком взносов. И потянуло обратно в заводские корпуса, к электрикам, монтажникам, слесарям, в молодежное общежитие. Каждый рабочий, техник, инженер несет в себе то, без чего любой график, любой план и решение могут остаться лишь благим намерением руководителей. Значит, здесь, в цехе, в общежитии, на спортивной площадке, ищи, председатель, точку опоры для своей деятельности.
И втянулся в круговорот новых дел, неожиданных для себя хлопот, от которых раньше инженеру-электрику было не жарко и не холодно. Скажем, профсоюзное собрание — проходящий эпизод. Казалось, переизбрали сборщика взносов и до нового отчетно-выборного можно не являться, все равно ничего существенного в производственной жизни профсоюзники не решают. А теперь хоть ночь не спи, хоть в кипятке варись, но находи силы побывать на цеховых собраниях, чтоб подключить свежие силы членов профсоюза к решению насущных задач в цехах и на строительстве жилья. Приходится вступать в суровые перебранки с администраторами, хозяйственниками, которые то и дело «забывают» о профоргах, о правах завкома.
Общение с молодыми рабочими — особая статья. Молодые, как правило, не умеют таить своих оценок, высказывают свои настроения прямо и без оглядки. Хочешь знать, как пойдет монтаж второй линии конвейера по новому графику, иди к молодым монтажникам в общежитие или на монтажный объект. Не расспрашивай, сами скажут, где дело пойдет хорошо, где плохо.
Много парней и девушек проводят время на спортивных площадках. Вспомнились Григорию Павловичу студенческие годы, когда неплохо играл в футбол, а затем стал признанным судьей спортивных игр. Будто вернулось то время: он так увлекся спортивными состязаниями, что забыл и про свой кабинет. Как-то даже опоздал на партийное собрание управления — судил ответственную встречу волейбольных цеховых команд. Секретарь парткома будто не заметил такой недисциплинированности. Лишь однажды, когда на заседание парткома приехал представитель обкома послушать сообщение о работе профсоюзных организаторов в цехах, секретарь парткома послал гонца за своим выдвиженцем. Вот-вот начнется заседание, а председателя завкома не видно: в этот час шел футбольный матч на первенство завода двух ведущих команд.
Примчался гонец — немедленно явиться в партком. Но разве можно бросить свисток в самый разгар игры?! Наконец приехал сам секретарь парткома. Приехал к финальному свистку и сию же минуту посадил Григория Павловича в свою машину.
— Разрешите переодеться?
— Не разрешаю. Приехал завотделом обкома, хочет познакомиться с нашими профсоюзными деятелями. Первым представлю твою персону, прямо вот так, в трусах и в майке. Пусть посмотрит на тебя в натуральном виде.
— Остановитесь, иначе выпрыгну из машины.
— Воздержись. Костюм и туфли ждут тебя за стенкой моего кабинета. Там и приведешь себя в порядок, архаровец.
Слово «архаровец» было произнесено с ироническим оттенком в голосе, чему обрадовался шофер: гроза прошла, все обойдется без строгих выводов.
Конечно, секретарь парткома был вправе возмущаться, пока не видел, сколько заводской молодежи собралось на стадионе. И вообще его вроде устраивала хватка председателя завкома в работе с массами. Теперь бы еще с таким же задором развернуть борьбу за качество, за честь своего завода…
И вот первый шаг — постоянно действующее производственное совещание. Первый блин комом. Так было сказано в конце заседания. Один из членов парткома даже прислал записку: «Не принимать никаких решений, надо некоторые вопросы, всплывшие здесь, обсудить на парткоме». Дескать, допущены какие-то серьезные ошибки. Однако решение было принято, из которого явствовало, что «выступления участников о необходимости массового движения общественных контролеров за качество заслуживают одобрения и поддержки». Это окончательно возмутило товарища, подавшего записку. Во взглядах окруживших его людей можно было прочитать упрек: зачем приняли такое решение, от него пахнет подменой партийно-хозяйственного руководства профсоюзными директивами; заскок, политический заскок…
Разумеется, не завтра, так послезавтра партком обсудит итоги совещания. Сгустят краски против Ярцева. Перебрал он и со своими подсчетами предполагаемых аварий, нагнал страх на водителей-испытателей…
Вероятно, такая неосмотрительность Ярцева настроила людей на перебранку. Из этого, конечно, можно сделать всякие выводы, вплоть до политической несостоятельности и ораторов, и организаторов заседания…
Так будет докладывать парткому автор записки. Как ему ответить?
А зачем, собственно, ломать голову для поиска ответов? Шла магнитофонная запись выступлений. Включить ту же речь Ярцева, затем спросить: разве Ярцев и его друзья не имели права говорить о том, что их беспокоит? Где, кроме производственного совещания, они могли заставить покраснеть некоторых начальников за такие вещи, которые были показаны на совещании? И вся недолга…
Досадно лишь за соседей по дому, а также за некоторых товарищей из управления производством. Подбрасывали, подбрасывали вверх и вдруг сразу руки по швам — падай на булыжники. Не угодил чем-то, или по взгляду влиятельного товарища поняли — пусть падает, раз слишком много на себя берет…
Послушав еще несколько минут шум и плеск ночных волн перед Крутояром и ощутив ногами еле уловимую дрожь берега, Григорий Павлович не спеша зашагал домой.
3
Огни в домах давно погашены. Не светятся окна и в собственной квартире: жена уже закончила проверять ученические тетради и, вероятно, видит сладкий сон. Сладкий ли?
Светятся окна на втором этаже молодежного общежития. Там, где живет со своими друзьями Василий Ярцев. Похоже, обсуждают совещание, небось волнуются. Пожалуй, следует зайти, успокоить, хотя у самого в душе зреет тревога…
Зашел и удивился. Двери и окна всех комнат настежь. Коридор, кухня — все забито народом, слушают магнитофонную запись сегодняшнего совещания. Это Волкорезов параллельно с клубным магнитофоном сделал запись на узкую пленку портативного магнитофона для себя и сейчас демонстрирует, чего стоит отцовский подарок ко дню рождения. Магнитофон чуткий, звучание чистое, ясное. Все слушают внимательно. Идет уже конец совещания. Принимается решение, которое, кажется, не следовало принимать…
Интересно, что же скажет по сему поводу Федор Федорович? Комендант общежития сидит на председательском месте. Это, наверно, по его инициативе собрались тут жильцы. Вдумчивый человек, в войну был комиссаром полка. Слушает и поглядывает на Ярцева. Тот пристроился на подоконнике, неузнаваем. Глаза посветлели, привычной хмурости как не бывало, чувствуется, легко ему стало дышать и думать. Вроде разрядился он сегодня от дум, отягчающих его, и доволен. Не рано ли?
Запись кончилась, и Федор Федорович тронул Волкорезова за плечо.
— Уступи место председателю завкома… Садись, Григорий Павлович, рядом со мной. В ногах правды нет.
— А может, наоборот, правду стоя выслушивают.
— Правда не приказ, ее обдумывают, поэтому, как видишь, все сидят, хоть на корточках, но сидят.
Пришлось присесть. Федор Федорович спросил:
— Может, Григория Павловича послушаем?
— Меня вы, как вижу, слушали в записи на магнитофоне. Добавить пока нечего.
— Ну, что ж, — сказал Федор Федорович, — хоть завтра воскресенье, однако ночь дана для сна. Пора закругляться.
Никто не шелохнулся. Знали, Федор Федорович внимательно следит за событиями на заводе, думы жильцов этого дома стали его думами, скажет, обязательно скажет, что его волнует сейчас. И он сказал:
— В дни штурма Познанской крепости — было это в феврале сорок пятого — ко мне подошел разведчик Евгений Горчаков. На голове немецкая каска, на плечах польский жупан, сапоги черт знает чьи, только звездочки в глазах нашенские искрятся. Подошел и говорит, что минувшей ночью побывал в цитадели. Не взять нам этот форт лобовым ударом, напрасно тратим снаряды и людей под огонь подставляем. Есть другой выход. Какой же?
И он предложил раздать всем гвардейцам схему разведанных им лазов внутри фортов. Пусть каждый подумает и внесет предложение, такое, чтоб сам мог выполнить… Не все сразу поняли замысел разведчика. Некоторые командиры рот и один комбат высказали сомнение: расползутся люди, как управлять такими распыленными силами? Привыкли видеть свои подразделения собранными в кулак и попросту чуть-чуть не верили подчиненным, побаивались оставлять их без присмотра. Дошло это до командующего армией. Тот посмотрел на схему и сказал: в каждом солдате живет стратег, одобряю. И тысячи умов приступили к поиску и выполнению разумных предложений.
Через три дня, это было двадцать третье февраля сорок пятого, Москва салютовала в честь войск, взявших Познанскую крепость, которая во всех военных документах той поры оценивалась как неприступная.
Вот так. А теперь по своим койкам, прижмите «небитый козырь» головой к подушке. И спать, спать…
4
В воскресенье состоялось открытие лодочной станции. Председатель завкома пришел сюда, как на работу, но вместе с женой. Среди прогулочных лодок и яхт закачалась на волнах плавучая база туристов с оркестром. Вальс парусников на воде — одно загляденье. Театр под голубым куполом неба. Сцена на водной глади залива, зритель на солнечном косогоре в сосновом бору. Слева от лодочного причала песчаная коса — купайся, загорай, детвора! Справа беседки, ларьки, тенты — дышите чистым до звона воздухом, отдыхайте. Здесь нередко проводит выходные дни генеральный директор. Сегодня его нет. Не пришел сюда почему-то и секретарь парткома, не видно и вчерашних «друзей» по совещанию. Неужели их так больно задели выступления бойких ребят? Послушали бы они мнение Федора Федоровича. Как он вчера восславил мудрость солдатскую! Даже салют в Москве вспомнил! А вдруг эти товарищи уже готовят обоснованные заключения к заседанию парткома?..
Забыть, забыть о них, когда перед глазами земные, человеческие радости отдыха. На миру у любой тревоги бег короток. Садись, жена, в лодку, и махнем на веслах до горизонта…
Вернулись домой не очень поздно. Можно было еще поиграть в волейбол, да что-то устал он. Пока жена готовила ужин, Григорий Павлович прилег на диван и уснул. Зазвонил телефон. Пришлось подняться. В трубке голос генерального директора:
— Беспокою по делу, Григорий Павлович.
— Слушаю.
— Сижу над проектом приказа по итогам вчерашнего производственного совещания… Нет, нет, правильно решили: производственное совещание должно быть постоянно действующим. Его рекомендации мы будем оформлять в наших приказах. Какие, на твой взгляд, важные пункты вчерашнего совещания надо вынести на первый план?.. Алло, алло! Кто нас прервал? Кто там дует в трубку?..
— Я и дую и думаю. Немного растерялся. Мне, вероятно, придется писать объяснение.
— Какое объяснение?.. А-а-а, понял, понял, могу поручиться: никто письменного объяснения требовать не будет. Ярцев этот говорил резонно. Кто может отрицать, что у нас не хватает рабочих рук? Некоторые наши товарищи, не вдумываясь, спешат приписать ему и еще кое-кому всякие перегибы и прогибы…
— Откуда вы это знаете?
— Вот только что секретарь парткома и еще некоторые товарищи закончили слушать магнитофонную запись. Внимательно, очень внимательно слушали… Этот парень критиковал нас крепко, но по-деловому.
— Я тоже так думал, но колебался.
— Григорий Павлович… Наш автомобиль должен отличаться по качеству, без этих привычных «но»!..
— Разрешите, я сейчас буду у вас.
— Не разрешаю: уже ночь, пора отдыхать. Позвонил, чтоб сказать тебе спасибо и уведомить: первый пункт приказа, согласно рекомендации производственного совещания, будет выглядеть примерно так… Впрочем, завтра сам посмотришь. Спокойной ночи.
Глава седьмая
ВОЛОДЯ ВОЛКОРЕЗОВ
По выпискам из шестой тетради
1
Степной ветер, пахнущий весенней прелью, ласково подталкивал Володю Волкорезова то в грудь, то в спину. Он будто пытался закружить туриста, возвращающегося в город по извилистой тропе вдоль кромки моря, голубые клыки которого врезались так глубоко в степь, что казалось, именно здесь Волга собирается ухватиться за край степного небосклона. И если не хочешь обмануться, обходи каждый клык, не жалей ног: обрывистые кручи так и так приведут к Крутояру. Впереди еще целый день отдыха, можно не спешить.
Володя ночевал на берегу Сусканского залива. Тот залив образовался в долине речки Сускан. В момент перекрытия Волга метнула туда свои воды через узкую горловину междугорья, однако расширить владения больше, чем было запланировано гидростроителями, не смогла. Сила волн гаснет в горловине, поэтому залив обрел постоянные границы. Не зря же говорят: тихую воду, без волн, можно тыном запрудить.
Спалось там, на Сускане, тревожно, вероятно потому, что после заводского шума тишина залива обострила слух… Где-то далеко всплескивали весла, звенели девичьи голоса. Звенели и катились по водной глади, как серебряные монетки, высыпанные на стекло. Выйди из палатки, посмотри на воду, прислушайся. Для тебя, холостяк, звенит самая бойкая хохотушка. Звенит призывно и пугливо, даже боязно за нее, вдруг вывернется из лодки и захлебнется. Какой уж тут сон…
В селах каждая девушка вроде рыбки в стеклянном аквариуме — привлекательна и пуглива. Привлекательна естественной красотой, пуглива строгостью к себе — видна со всех сторон, вон сколько глаз следят за ней. Правда, последнее время и в селах стало много модниц в коротких юбках, но это всего лишь наивное подражательство городским. Подражательство перед многолюдием — вот мы какие, не отстаем даже от кинозвезд! — а про себя думают об одном: выйти замуж с чистой совестью, как наказывала мать, чтоб муж не упрекал и верил тебе, как себе, до глубокой старости. От этого в деревне не уйдешь. Материнские глаза во всех окнах, на всех улицах и в проулках.
Думы, думы… Малых деревень становится все меньше и меньше. Они начали таять после того, как сократили карликовые школы. Деревня без школы что колодец без воды: не напиться, не освежиться. Вот и пошли отселяться родители туда, где учатся дети, — в крупные села. Ведь все живут ради детей и хотят видеть их рост своими глазами. Может быть, потом будут жалеть, что дети стали неслухами, поучают отцов и матерей, но что поделаешь, листопад с ветром не спорит.
В туристских походах по глухим местам Володя насмотрелся на буйный рост бурьянов в бывших огородах малых деревень… Свои мысли по этому поводу он высказал как-то отцу. Тот выслушал и только сказал:
— Дурью мучаешься! Знаю, зачем бродишь по глухим закоулкам. Невесту на кладбищах не ищут. Пора за ум браться. Мне неважно, откуда приведешь жену, лишь бы чиста была и внучат рожала…
У Володи еще до призыва в армию была на примете девушка из владимирской деревни Заозерки, однако теперь той деревеньки не стало, а девушка затерялась в районном селе, попала в сети многолюдия и, кажется, завяла до цветения. Серебрянка. Голос напевный, глаза улыбчивые, притягательные, движения мягкие. Дала слово ждать до возвращения из армии, хранить верность. Строга была, даже ни разу не обняла.
— Потом, — говорила она, — потом, когда поженимся…
И не обняла… Отец знал эту историю, однако сейчас разговор с ним сын завел в другом плане, но он, как всегда, опередил думы собеседника и тем самым отрезал путь к доверительному обмену мнениями. Строгий и дальновидный старик верит только своему уму, или ему просто трудно убедить себя, что сын, как он говорит, неуч, тоже научился читать книгу жизни по первоисточникам — не зря же столько исходил на своих двоих с рюкзаком на загорбке.
Думать никто не учит, думы сами собой приходят в голову, было бы понимание. И Володя стал понимать отца раньше, чем тот предполагал. Еще семь лет назад, в день двухлетия со дня смерти матери, отец сказал:
— Строй, сын, свою жизнь, как разум подсказывает, навязывать тебе свою волю не буду.
Он хотел подготовить сына к разговору о женщине, с которой встречался на службе, ходил с ней в театр, но не решался привести в дом. Однако Володя опередил его:
— Я тоже не буду тебе мешать. Женись. Говорят, молодые дамы добавляют старикам прыткости к финишу…
Отец как в рот воды набрал, ничего больше не сказал. Посидели, помолчали и разошлись. Через несколько дней в особняке появилась молодая, красивая Виктория Павловна. Отец объявил ее хозяйкой дома, и она быстро вошла в эту роль. Шофер личной машины больше выполнял ее распоряжения, чем самого академика; садовник забыл о фруктовых деревьях и занимался только цветами. Перед научным сотрудником Станиславом Павловичем, который все чаще и чаще стал появляться в библиотеке мужа, она поставила задачу:
— Провести полную инвентаризацию всех материальных и духовных ценностей по страховой ведомости — нельзя жить беззаботно.
В тот день, когда Володя получал аттестат зрелости, Виктория Павловна пошла в школу вместо отца, томная и строго внимательная к друзьям сына академика. А утром вложила в его аттестат предъявительский чек на тысячу рублей для «подготовки» в избранный институт.
Володя не спешил искать свое счастье в институтских приемных комиссиях. Он все лето колесил по дальним и ближним окрестностям Москвы с друзьями-туристами. Затем махнул в Атлантику с экспедицией научно-исследовательского института рыбной промышленности подручным дизелиста. Больше года набирался строгой мудрости океанских рыбаков, затем его призвали в армию; оттуда вместе с однокашниками приехал на стройку автомобильного завода.
Предъявительский чек так и лежит в аттестате. Как-никак, тысяча рублей дана для поступления в институт, только в какой — еще не решил. Прежде всего надо установить призвание. Хотя в течение этих семи лет заботливая «дама», успевшая стать фактически и юридически хозяйкой дома академика Волкорезова, присылала и программы, и добытые по знакомству билеты приемных экзаменов в институты разного профиля, Володя не спешил: без призвания любой профиль мозги клинит. Она же не раз намекала, что в солдаты и рабочие идут те парни, которые провалились, не попали в институты — «дебилы». Слово «дебилы» дежурит на ее языке, когда речь заходит о таких, как Володя.
Все разговоры с отцом о призвании заканчивались обычно так:
— Смотри, сын, смотри.
— Смотрю, отец, смотрю.
— Тогда говори, куда тебя тянет. Помогу.
— Не решил пока. Ведь сам когда-то говорил: поневоле стать ученым нельзя, но человеком быть обязан. Хороших слесарей, механиков, шоферов, хлеборобов без призвания тоже не бывает.
После такого разговора отец замолкал, как бы уходил в себя или, споря с самим собой, прятал от сына усталые глаза. Однако недавно прислал письмо, вроде извинительное. Вычитал в какой-то газете имя сына в числе зачинателей общезаводского движения молодежи за качество. Понравилось ему, что сын осваивает новейшую технику производства автомобилей, и пишет: «Рад за тебя, Володимир, так держать». Не Володька, не Вовка, а возвышенно — Володимир. И ни слова о своих делах, о семейном благоустройстве.
Академик, похоже, не забывает о сыне.
«Чую, по-солидному у вас дело поставлено. Такой завод построили и людям верное понимание жизни утверждаете, по тебе сужу».
Перебрал тут, конечно, отец. Завод можно построить еще быстрее, а вот попробуй так же быстро поставить на верный путь, скажем, такого парня, как Мартын Огородников, если он сам способен сбить с толку любого. Не суди по мне, а посоветуй — как тут быть? Совершенно бездарных ловкачей не бывает. Лени и хитрости в нем хватит еще не на одну пятилетку. Вот и прикинь, кто из нас тут ближе к истине? Ведь ты знаешь о заводе по газетным статьям. А газеты, как известно, порой подсказывают поспешные выводы…
Академик земледелия, поверив в сына, подкидывает идею для всего завода:
«Для проселочных дорог тоже нужна красивая, легкая маневренная машина с четырьмя ведущими колесами. Молодые парни тянутся к рулю, потому и уходят в город…»
В корень смотрит старик, но, кажется, опоздал: опытный образец такой машины, как сказал недавно на комсомольском собрании генеральный директор завода, скоро начнут испытывать на проселках…
Лишь в конце письма отец спросил, как выглядят нынешней весной прибрежные поля Заволжья. Этот вопрос надоумил сегодня Володю пройтись вдоль степного берега Жигулевского моря, которое так жадно вгрызается в хлеборобную степь. Пройтись и о своих наблюдениях рассказать или написать отцу. Что он скажет по этому поводу?
На берегу отлогой излучины перед Крутояром, где степной ветер смешался с дыханием огромного завода, Володя будто проснулся и даже удивился: так много прошагал. Степь, хлеборобные поля всегда возвращают думы к отцу…
Собравшись передохнуть, Володя остановился. Внезапно на тропе, как привидения, появились Афоня Яманов и Рустам Абсолямов. По всему было видно, что бежали сюда не зря, и вдруг предложили сесть на бережок отдохнуть, поговорить. О чем же? Друзья чем-то озабочены и встревожены. Неужели пришла какая-то плохая весть? Отцу не семнадцать лет…
— Ладно, говорите, что случилось?
— Мы так… ничего не случилось. Сядем, поговорить надо, — снова предложил Афоня.
— О чем же?
— Понимаешь, Володя, — чуть было не проговорился Рустам, но, встретив прямой взгляд очкастого Афони, попытался уйти от ответа в сторону и зачастил уж совсем невпопад: — Мы так… на прогулку вышли. Ирина на мотоцикле на Сускан махнула. Скоро вернется. Вася, как позвонили из горкома, так убежал обкатывать машину но твоему маршруту. Кубанец на служебной с Федором Федоровичем к Молодецкому кургану подались. Даже Полина с ребенком по городу твой след ищет…
— Да перестань ты! — возмутился Афоня и, как задиристый петух, выставив грудь, кинулся на Рустама. Того и гляди свалятся под обрыв.
— Стойте! — Володя схватил Афоню за шиворот и подтянул к себе. — В чем дело?
— Вот я и говорю, в чем дело, — оправдывался Рустам. — Сказано, в такой час надо быть возле тебя. Федор Федорович сказал…
— Объясните же наконец, что случилось?
— Звонили… и телеграмма… из Москвы… — Афоня задыхался, мучительно выдавливая из себя слова. — Нет, нет, отец жив… Понимаешь, жив! Но у него инфаркт…
2
К мысу Крутояра подкатила одна машина, вторая, сюда же приткнулся мотоцикл Ирины. Василий, Виктор, Полина подошли к Володе робким шагом. Значит, надо сначала убедить друзей — перед ними не птенец, выпавший из гнезда академика.
— Где телеграмма?
— У коменданта.
— Кто ее подписал?
— Виктория Павловна и какой-то Станислав Павлович, — ответил Василий.
— Ясно, — сказал Володя упавшим голосом. — Садитесь, хочу посоветоваться с вами.
Они расположились между двумя машинами. Полину с Галкой усадили в кабину: приспело время кормить ребенка. Виктор опустил стекло кабины.
— Надо ехать, — растерянно сказал Володя и быстрым взглядом окинул окруживших его друзей. — А как же я уеду? Ведь сегодня выходной. Кто оформит мне отгул? Самовольщиком не хочу быть…
— Это не твоя забота, — прервал его Василий Ярцев. — Кстати, кто такие Виктория Павловна и Станислав Павлович?
— Жена отца и ученый секретарь. Они давно объегорили отца и теперь за мной гоняются.
— Брат и сестра?
— Не знаю, кажется, нет… Они хитрят, но я-то давным-давно раскусил их. Они хотят подчинить меня себе, хотят видеть меня покорным и униженным.
— Но ты не к ним едешь, а к отцу, — заметил Рустам.
— Правильно, к отцу. Но ведь они тоже будут возле него. Собьют с толку, вынудят отца сказать: «Оставайся, сын, возле моих дел, тебе тут найдут место…»
— Ну и как ты ответишь? — спросил Василий.
— По твоему примеру.
— Опять не туда гнешь.
— Как не туда?.. Тебя звали мать и сестра. И работу тебе там подыскали, однако ты запрятал отцовские столярные инструменты в сундук. Почему?
— Обрел новую специальность, — ответил Василий и, помолчав, уточнил: — Инструменты храню и буду хранить — память об отце. Никому не миновать часа расставания с отцом, однако отрекаться от него — значит отрекаться от себя.
— Я не отрекаюсь от отца, а просто не хочу видеть этих… Станислава и Викторию. Они будут предлагать свои условия, они уже наверняка подыскали мне место… Противно даже думать об этом.
— Что так? — спросил Витя Кубанец.
— Я уже нашел свое место по призванию. Оно здесь.
Володя нахмурился. Да, в детстве он не знал, что такое голод, его кормили, поили вдоволь, порой ел через силу, чтоб не огорчать отца, мать и няню; затем, повзрослев, тоже не знал нужды: одевали, обували так, чтоб было видно — сын академика; учился без особого прилежания, только в старших классах стал наверстывать упущенное, но было уже поздно. Аттестат зрелости все-таки выдали. Выдали в угоду академику Волкорезову: мол, сделали доброе дело… И оно обернулось против совести сына: дутые оценки в аттестате угнетали его каждый раз, как только заходила речь о поступлении в институт…
С рюкзаком за спиной уходил от стыда, от навязчивых покровителей. Предлагая свои услуги, они не видели и не хотели знать, что переживает их подопечный, как подтачивается в нем вера в свои силы. Уходить надо от них, обязательно уходить! Высокомерные, они боятся глухомани. Только там можно укрыться от них. Поэтому подружился он с рюкзаком, хотя знал, что они успели наградить его новыми кличками: Горбатый Пешеход, Дебил, — дескать, больше ума в пятках, чем в голове… Теперь эти покровители зовут обратно, в свой мир, чтоб убедиться в своей правоте, поставить на колени жалкого сына перед завещательным письмом умирающего академика. Не будет этого! Пусть отец хоть в конце своей жизни удостоверится — сын знает себе цену и найдет верное решение. Соблазн жить вольготно и сыто за счет отца — удел убогих, если не сказать — трупоедов…
— Похоже, ты сбежал от них, но тянуть с вылетом в Москву нельзя, — заметил Василий.
— Вы считаете, что я должен вылететь сегодня же? — спросил Володя.
— Об этом мог бы и не спрашивать, — ответила за всех Полина с нескрываемой обидой в голосе. Она оставила уснувшую дочку в кабине и вышла из машины. — Верю тебе, Володя: и сдобные пышки бывают горше полыни. Не горюй, проживешь без них…
— Погоди с полынью и пышками, — прервал ее Витя Кубанец. — Тяжелую весть обговариваем.
Над головой Полины черными стрелами пронеслись стрижи. Полина присела рядом с Ириной.
— Опять стрижи берег раскачивать прилетели, — сказала она почти шепотом.
— На кормежку, — односложно ответила ей так же тихо Ирина.
Сидят на земле тесным кружком верные друзья. Стройка, преодоление трудностей, работа, учеба, отдых — все это, вместе взятое, сроднило их так, как, вероятно, роднит бойцов фронтовой окоп под огнем, как космический корабль космонавтов в космосе. Они умеют чувствовать переживания друг друга, и, несмотря на то что у каждого свой характер, бескорыстная дружба ведет их в царство взаимного доверия. Без такого доверия между людьми нет радости на земле.
На степном горизонте по небосклону ползли кучевые облака. Они густели и сливались в караваны навьюченных верблюдов, превращались в башни, в сказочных богатырей с длинными бородами ливня. С другой стороны, от Жигулевских гор, надвигались двухъярусные тучи, напоминая грудастых буйволов, подгоняемых бичами молний. Над Крутояром помрачнело. Быть здесь весенней грозе с ливнем. Друзья с тревогой поглядывали на небо. Еще не все обговорено, еще не все обдумано.
— Конечно, Володя, — сказал Василий Ярцев, — ты должен лететь в Москву сегодня же.
— В очередной или административный отпуск? — спросил Витя Кубанец.
— Нет, ни то и ни другое, — ответил Василий. — В очередном он был. Завтра с утра договоримся, чтоб на вашем агрегате начал стажироваться резервный экипаж, а вас пошлют на две недели в жилстрой…
— Вот молодец, правильно придумал, — одобрил это предложение Рустам. — Каждому по одной лишней смене в неделю. Я могу через день выходить за него.
— Принято, — заключил Ярцев. — Пусть Володя летит сегодня в ночь, а мы с утра зайдем к начальнику цеха и договоримся, кто в какой день будет выходить за Волкорезова.
— Пожалуй, надо сразу составить график выходов, — предложил Афоня Яманов. — Ну, хотя бы недели на две…
— Не надо… — остановил его Ярцев. — Володя пробудет в Москве столько времени, сколько потребует обстановка… Слышишь, Волкорезов?
Володя поднял голову, посмотрел на небо и ответил куда-то в пространство:
— Работать за меня собрались… Вернусь через два-три дня. Повидаю отца и вернусь.
Над Крутояром блеснул зигзаг синей молнии. Ее острый конец скользнул возле мотоцикла, метнулся под машину и, свернувшись в продолговатый клубок, напоминающий кувшин, наполненный яркой желтизной, покатился к обрыву берега. Редкое явление природы — шаровая молния весной. Она, казалось, опалила берег, и там вздыбились серые столбы вихревой мглы. Какое-то мгновение шаровая молния будто пыталась воспламенить эти столбы, но они крутыми спиралями ввинчивались в низкое небо, откуда низвергался хлесткий ливень. Сотрясающие воздух и землю раскаты громовых разрядов, ураганный ветер с ливнем будто вознамерились смахнуть и смыть все, что прицепилось и выросло за эти короткие годы на голой степной возвышенности. Может, поэтому она и была такой голой, что здесь, перед хребтом Жигулевских гор, нависших над материковым руслом Волги, время от времени вступали в яростное противоборство два потока ветров — злых, суховейных со степных просторов и не менее грозных, с тяжелыми тучами, которые собираются под прикрытием всхолмленного правобережья и потом разбегаются вдоль рукава Волги. Ведь именно здесь, в Жигулях, Волга сделала замысловатую петлю, вроде бы подготовила арену для столкновения могучих сил природы.
Друзья укрылись в машинах.
Осатанело небо, застонала земля, забился, как в лихорадке, Крутояр. Раскаты грома глохли в ревущем круговороте ураганного ветра и хлынувшего степного ливня. Песчаные гривы взбухали и пузырились. Полянки покрылись прыгающими шляпками каких-то водянистых цветков, похожих на одуванчики, будто не ливень с неба, а сама земля выталкивала их для спасения своего покрова: огонь гасится огнем, а вода — водой.
Еще один заход урагана — и вырванные с корнем стебли отзимовавшей лебеды поволокли за собой хвосты непроглядной мглы. Стало темно. Лишь всплески ярких молний на мгновение обнажали наползающие одна на другую толстые черные тучи над Крутояром. И будто этого момента ждала перегороженная здесь Волга. Раскачалось и расходилось рукотворное море. Не брызги и пену, а словно дым с искрами и синим пламенем выбрасывали на высокий берег вздыбившиеся волны. Теперь они уже не ухали «ух-ходи, ух-ходи», а громыхали, как залпы салюта. И Крутояр ходуном заходил, точно собрался сдаться на милость разбушевавшейся стихии, сбросить, стряхнуть с себя сотворенное человеческими руками. Штормовые удары напористых волн отдавались подземными толчками так, словно там, под обрывом берега, запульсировал вулкан неукротимой силы. Казалось, горы, степь опрокинутся и отступят под напором неистовых волн и ураганного ветра.
3
Друзья вернулись в общежитие затемно. Тут их, тревожась, долго ждал комендант. Усталый, лицо в густой сетке морщин, а в глазах доброта. Вон какая буря пронеслась, все могло случиться, и у самого перед тем часом в затылке ломило до темноты в глазах, но нельзя оставлять такую телеграмму Володе Волкорезову просто в столе. Федор Федорович уже успел заказать билет на самолет и только что уточнил: состоится ли рейс после такой бури? Ответили, что состоится.
— Кофе тебе, Володя, в термос налил, бутерброды подготовил, — сказал Федор Федорович, будто заранее зная, какое решение приняли ребята. — Слетай, разберись. Телеграмма мне не очень понятна…
— А где она? — спросил Володя.
— Ах да, я забыл. — Он открыл стол. — Можно не читать. Вроде раньше смерти хоронить собрались, ждут тебя решить какие-то срочные дела…
Володя взял телеграмму, но читать не стал. Не тронулись с места и остальные. Наступила неловкая пауза. Ее нарушил Федор Федорович:
— Разговаривал я с врачами. Современная медицина научилась спасать человека и после инфаркта, давным-давно научилась!..
Володя пробежал глазами телеграмму и тут же мысленно увидел пакет: «Владимиру Волкорезову, вскрыть после моей смерти…» К пакету приколот бланк доверенности, которую должен подписать Володя в присутствии нотариуса и тем дать право ученому секретарю быть опекуном сына умершего академика, а это значит и распорядителем той доли, какую определил отец сыну в своем завещании. После вскрытия пакета будет виден объем доли. Отец наверняка писал это завещание под контролем Виктории Павловны и Станислава Павловича. Опекуны, они в самом деле заставят умирающего старика торговаться с сыном заочно… Нет, этого допустить нельзя! «Обойдусь без опекуна, — подумал Володя. — Свою долю я передам дому инвалидов».
И если до этой минуты он еще колебался, лететь ему сегодня в Москву или не лететь, то сейчас решил твердо:
— Лечу, ребята, помогите достать билет на самолет.
— Билет уже заказан, — сказал Федор Федорович.
Звякнул телефон. Комендант поднял трубку.
— Да, вернулся. Все нормально… Ясно… — И поторопил ребят: — Собирайтесь, в аэропорт ехать пора.
Глава восьмая
РАЗГОВОР С ПАМЯТЬЮ
По тексту седьмой тетради
1
Накануне Дня Победы кому-то пришло в голову пригласить коменданта общежития Федора Федоровича Ковалева в клуб интересных встреч. Обычно там собирались молодые специалисты и, как было известно Федору Федоровичу, за чашкой кофе слушали конструкторов, кибернетиков, опытных спортсменов, участников автогонок. Иногда туда приходили итальянские специалисты, которые по собственной инициативе рассказывали о совершенствовании той или иной модели автомобиля фирмы «Фиат». Между выступлениями бывали музыкальные антракты или короткометражные фильмы, как правило, из туристской фильмотеки местных кинолюбителей.
Федор Федорович согласился выступить на такой встрече, а потом спохватился: быть может, организаторы решили музыкальную «прокладку» заменить выступлением ветерана войны? Еще поставят рядом плясуна с балалайкой или какого-нибудь вруна с лубочными байками: «Фрицев штыком через головы швырял, как снопы». Много сейчас таких сочинителей развелось. После войны как после охоты: у кого полон ягдташ, тот молчит от усталости, а мазила врет: «Дуплетом десять штук свалил, все подранки в камышах остались…»
Однако отступать было поздно: клуб интересных встреч уже разослал приглашения и вывесил объявление, где обозначено:
«Выступление участника штурма Берлина Ф. Ф. Ковалева».
Опасаясь собственной памяти, Федор Федорович стал думать, как установить доверительный контакт со слушателями. Ведь иногда бывает грустновато от забывчивости тех молодых людей, которые смотрят на былое с прищуром, с ухмылкой, будто им нет никакого дела до прошлых земных неурядиц и драк. Иные даже ехидствуют: за что воевали, коль некоторые страны, поверженные в минувшей войне, обходят ныне победителей по каким-то статьям?! Вроде бы в наш век выгоднее быть побежденным, ибо побежденный лишен права содержать армию и тратить огромные средства на вооружение…
«С чего же начать разговор?» — спросил себя Федор Федорович.
«Ну, хотя бы с того, что заботит сегодня думающего человека», — ответила ему память.
И он решил продемонстрировать перед памятью свою способность толковать о сегодняшней жизни с позиции смелого и даже дерзкого в прошлом вояки.
«Конечно, о жизни, о завтрашнем дне… Если даже глупый своей назойливостью сверчок откладывает личинки в самых глубоких щелях и утепляет их своей плотью, то человеку тем более положено заботиться о своих потомках».
«Так, так, — сказала память, — узнаю гвардейца».
«Бывшего, теперь в обозе — комендант общежития, но от партийных обязанностей в отставку не прошусь. Еще могу будить дремлющие от сытости мозги».
«Как же, каким путем?» — спросила память.
«Своими тревогами».
«Они у тебя есть?»
«Жизнь без тревог остается у человека в зыбке».
«Высказывай, что волнует тебя».
«Думы мои не от радости. Замечаю: безразличным людям шить или пороть — одна услада, лишь бы сверху команда была».
«Знакомая тема, — отозвалась память, — от такой услады до тошноты один шаг».
«Уже подташнивает, но что делать?»
«Есть испытанный метод: откройте пошире окна и двери для заботливых людей. Заботливый будет шить не спеша, но так, чтоб не пороть».
«А как быть с темпом?»
«Темп без качества — бег назад».
«Вот этого я и боюсь».
«Бояться не надо, но тревога резонная. У тебя, наверное, есть конкретные наблюдения?» — спросила память.
«Есть. Вон какой завод вымахал! Темп космический. При такой скорости верстовые столбы в сплошную стену сливаются, хотя известно, что нет метра без одного сантиметра».
«Ты хочешь сказать, — заметила память, — инерция — злая сила?»
«Да. Почти все поломки механизмов при торможении или поворотах приносит она».
«Это давным-давно известно. Но к чему ты об этом заговорил?»
«Выпуск машин, да еще массовый, без резкого поворота в сторону качества может принести огорчения».
«Узнаю заботливого человека, — сказала память, — надеюсь, ты не в единственном числе».
Федор Федорович помолчал.
«Еще что?» — спросила память.
«Люди приезжают сюда из Казахстана, с Кулунды, из Сальских степей, с Кубани и жалуются: черные бури землю истощают».
«Эрозия земли? — удивилась память. — Такой хвори на наших землях не знали и мои предки. Откуда она взялась и почему?»
«Она пришла недавно. Размахнулись на гигантские гоны, вспахали все подряд и — гуляй, ветер, уноси гумус в облака».
«Ветер и раньше гулял».
«Гулял, но не такой свирепый. Беда… Дети и внуки будут проклинать наше поколение, если оставим им хворую землю».
«Заботливо сказано, — согласилась память. — Только где ты был до сих пор, почему молчал, или куриная слепота напала на тебя в ту пору?»
«Ох, и злая же ты, память! Ведь знаешь, где был, а спрашиваешь, чтоб пристыдить, позлорадствовать».
«Я независима от тебя, потому могу не только злорадствовать, но и сурово наказывать. Не вызывай на дуэль и не казни мертвых. Чем это кончилось, тебе известно. Мог быть еще более суровый приговор», — напомнила память.
«Все, сдаюсь, пощади и помоги», — взмолился Федор Федорович. Теперь уже память взяла верх и начала диктовать свои условия:
«Если ты считаешь себя думающим коммунистом, то сделай все, чтоб дети и внуки твои не отрешились от боевых традиций отцов. Хотя некоторые молодые люди смотрят на тебя с прищуром, с ухмылкой, не огорчайся. Традиция не инерция, ее не надо опасаться. Это осмысленное исполнение долга перед предками. Она обязывает сохранять завоеванные моральные богатства и оберегать их… Бережливость. Зафиксируй свое внимание на этом. Бережливость духовных богатств общества исключает эгоизм, заботу только о себе, о своем благополучии и подсказывает пути приложения сил к общему делу, утверждает строгую совесть без права на самооправдание. Кто умеет обвинять себя, того жизнь постоянно оправдывает».
«Погоди, память, погоди. Ты толкаешь меня на то, чего я боюсь больше всего: поучать нынешних молодых людей опасно, они не терпят поучений».
«А я не боюсь этого, — ответила память. — И презираю таких трусов. Ты собираешься стать приспособленцем, подладиться под общий тон и потеряться. Я не узнаю тебя. Вспомни, каким ты был в боях под Москвой, при штурме Берлина? Плелся в хвосте или вел за собой людей?»
«Сама знаешь».
«Знаю, потому и спрашиваю: с каких пор изменил себе?»
«Не изменил, но и не хочу, чтоб думали обо мне, будто живу старыми заслугами».
«Они у тебя не такие уж старые, если не собираешься козырять ими на каждом шагу».
«Не козыряю, только подскажи, я не буду спорить с тобой, подскажи — с чего начать и чем закончить выступление о Дне Победы?»
«С чего угодно, только не отвергай меня. Открой ящик в столе и найди там свои награды, которые скрываешь от людей».
Федор Федорович на этот раз не решился спорить с памятью. Выдвинул ящик стола. Там, в большой коробке, хранились его ордена и медали. Выбрал только один орден — боевого Красного Знамени, полученный за штурм Берлина. Закрепил его на лацкане пиджака, посмотрел на себя в зеркало. Орден блестит, даже, кажется, греет грудь и чуть-чуть пощипывает сердце.
2
Послышался стук в дверь.
— Входите, — отозвался Федор Федорович.
Как и следовало ожидать, это был Василий Ярцев со своими друзьями.
— С наступающим днем рождения, Федор Федорович.
— Спасибо. Только вынужден уточнить: второй счет своих лет веду со дня окончания Сталинградской битвы. Мне, по существу, еще и тридцати нет.
— Мы так и считаем, — согласился Витя Кубанец и, глядя на орден, сказал: — Ведь мы знаем, это не единственный…
— Так надо, сами поймете почему.
И тут вперед выступил Афоня Яманов:
— Мы уже поняли. Это за Берлин, по теме вечера.
Удивительный этот очкарик! Когда в комнате беспорядок, он больше всех переживает, берет вину на себя, чтобы других не ругали. Но спроси его, кто сделал новую вешалку или отполировал тумбочку, промолчит или ответит неопределенно: «Мы все любим порядок».
Сейчас он будет выпытывать, за что получен орден, ведь ему все надо знать раньше других… Так и есть, спросил, как выстрелил, прицельно:
— Кто вручал этот орден?
Федор Федорович насторожился: «Неужели знает, чем закончился для меня штурм Берлина?»
Ковалев пристально посмотрел на Афоню, и вспомнился ординарец Сережа Березкин — вечная ему память! — верткий, шустрый сибирячок. Тому тоже всегда хотелось все знать раньше других. Только глаза у него были на редкость зоркие. Перед Берлином он из винтовки снял двух фаустников, засевших на чердаке дома. Они держали под прицелом мост через железную дорогу, куда прорывались штурмовые танки. Снял и помалкивал.
«Это ты так точно бьешь?»
Сережа только и сказал:
«Может, и я, но у нас все меткие…»
После ночного боя за аэродромом Темпельхоф штурмовые отряды полка, заняв исходные позиции для нового удара, сделали передышку на завтрак. Танки замаскировали так, что не поймешь — груда развалин громоздится или боевая машина. Гвардейцы-сталинградцы знали, как надо укрываться в такой обстановке. Лишь белесый дымок и запах походных кухонь не знали как маскировать в том тротиловом чаду.
На время завтрака Сережа Березкин остался наблюдателем на четвертом этаже флюггафена, взятого ночью здания управления аэродромной службы. Не успели повара развернуться, как Березкин подал сигнал со своего наблюдательного пункта:
«Прекратить раздачу!»
«В чем дело?»
«Фашисты сюда прут, прямо на запах кухонь».
«Много?»
«Всю улицу запрудили, конца не видно».
В самом деле, в этот момент из центра Берлина, из Тиргартена, шла огромная колонна немцев. Юнцы школьники. Они шли вдоль Колоненштрассе восьмирядным строем. На плечах фаустпатроны, в ранцах, как потом выяснилось, вместо книг и тетрадей тротил со взрывателями. Живые, на юношеских ногах, противотанковые мины. Их вели офицеры из бригады Монке «Лейб-штандарт Адольф Гитлер». Вели умирать под гусеницами русских танков. Как предотвратить безумие? Открывать огонь, затем бросать в контратаку штурмовые танки — гибель юнцов неизбежна. Запросили по радио командира корпуса — как быть? Там находился командующий армией. Он ответил:
«Остановить и повернуть обратно к Адольфу».
«Не получается, они уже разнесли в клочья одну кухню и повозку вместе с ездовым».
«Остановить. Не первый день воюете…»
Было ясно, что командующий запретил открывать огонь и давить танками юнцов. Между тем первые квадраты колонны уже расчленились на группы. Еще минута — и внутри боевых порядков полка начнется бой, прольется кровь. Где же выход?
И, кажется, раньше всех осенила счастливая догадка Сережу Березкина.
«Шашками, дымовыми шашками их надо слепить!» — крикнул он. Крикнул через плечо радиста в микрофон рации в тот момент, когда командиры отрядов и танков перешли на прием и ждали команду.
Через несколько секунд дымовая завеса непроглядной тучей поползла вдоль Колоненштрассе. Верховой ветер с юга прижимал ее к земле вместе с юнцами. Не обошлось, конечно, без крови. Те, что захлебывались дымом, падали вниз лицом, остались живы, а те, что опрокидывались на ранцы с тротилом, не успевали и слезу смахнуть, подрывали себя вместо русских танков.
Оставшиеся в живых сознались, что в минувшую ночь они клялись фюреру умереть за великую Германию. Было это во дворе имперской канцелярии. Десять тысяч юнцов выстроились буквой П. В центре костер, у которого — Адольф Гитлер. Перед своей смертью он бросал их на верную гибель, без права возвращаться к учебникам, к родителям, к жизни. К счастью, большинство из тех, что шли по Колоненштрассе, не смогли выполнить данную Гитлеру клятву и, вероятно, до сих пор не знают, кого за это благодарить.
Командующий приказал представить Березкина к ордену Красного Знамени, о чем было объявлено во всех подразделениях полка. Сережа будто напугался такой вести и целые сутки не показывался никому на глаза, вроде застыдился: зря его таким орденом отмечают, хватило бы медали «За боевые заслуги». И не успел он получить свой орден…
Нет, нет, это не тот, что на груди Федора Федоровича. Вопрос Афони Яманова смутил сейчас Ковалева так, что хоть снова проклинай свою память или вступай с ней в непримиримый спор.
…Начался заключительный штурм центра Берлина. Федор Федорович заменил командира полка, выбывшего из строя по ранению. Сережа Березкин взял на себя обязанность адъютанта — замполиту не полагалось иметь такового — и проявил редкостную расторопность в оценке боевой обстановки. Он успевал нанести на карту продвижение каждого штурмового отряда, связаться с разведчиками, чтоб обозначить наиболее опасные объекты, проверить, где повозки с боеприпасами, вызванные по приказанию «двадцать второго» — так обозначался замполит в таблице кодированной связи. И удивительно, Сереже удавалось найти время подшить свежий подворотничок и почистить сапоги своему начальнику.
Полк продвигался к имперской канцелярии. Этому, кажется, больше всех радовался Сережа Березкин.
«Вот будет здорово, если Гитлера живым схватим!» — говорил он, нанося на карту обстановку.
Однако путь к имперской канцелярии с юга преграждал Ландвер-канал. Полку не удалось преодолеть этот рубеж с ходу. Целые сутки протоптались на месте. Тут действовали батальоны бригады Монке — охраны Гитлера. Полк нес потери. И если бы «двадцать второй» не взял на себя смелость приостановить атаку, чтоб подготовить мощный удар прицельного артминометного огня, для чего требовалось несколько часов, то от полка осталось бы одно название.
Между тем части, наступающие на центр Берлина с севера и северо-востока, уже завершили штурм рейхстага. Над продырявленным куполом символического центра законодательной власти третьего рейха взвился алый стяг! Но гитлеровцы еще продолжали ожесточенно сопротивляться. Кто мог тогда знать, что наше знамя над рейхстагом еще не будет обозначать конец кровопролития на улицах Берлина? Героические воины, водрузившие это знамя, не знали, что управление гитлеровскими войсками сосредоточено в другой точке — в подземелье имперской канцелярии на Вильгельмштрассе. Лилась кровь и первого мая, когда Москве уже стало известно о водружении Знамени Победы над Берлином. Встала задача — подавить сопротивление батальонов, обороняющих подступы к имперской канцелярии, и тогда последует капитуляция берлинского гарнизона, бессмысленное кровопролитие кончится. Эту задачу могли выполнить раньше других полки, что остановились перед Ландвер-каналом.
…Обычно Сережа Березкин ходил вслед за замполитом как ординарец, а в этот день почему-то вдруг вышел вперед. Захотел показать свою лихость или… Нет, скорее всего, заметил цепким взором или почуял, что «двадцать второй» уже пойман на мушку гитлеровским снайпером. Выскочил вперед, приостановился, как бы прикрывая собой идущих за ним замполита и радиста. И пуля прошила ему голову. Попала в лоб. Она, конечно, была предназначена не для него.
Горько и больно было прощаться с верным фронтовым другом. Федор Федорович взял его на руки, спустился с ним на минуту в подвал — скоро последует сигнал возобновления штурма. И надо же, именно в эту минуту в наушниках рации на полковой волне послышался голос:
«К микрофону «двадцать второго». Вызывает «ноль седьмой». Это кто-то из штаба корпуса.
«У микрофона «двадцать второй», слушаю».
«Доложите, как идет подготовка к подписке на заем?.. Почему молчишь? Ты должен был донести об этом еще три дня назад. Нам важно знать предварительные итоги. Ты все хозяйство ставишь в трудное положение. Чем объяснить такое разгильдяйство?»
В ту пору ежегодно проводилась подписка на заем. В 1945 году она намечалась на пятое мая. «Ноль седьмому» важно было знать предварительно, какую сумму даст гвардейский полк. Ему, видно, очень хотелось козырнуть перед высшей инстанцией: «Вот смотрите, штурмуем Берлин успешно и по подписке на заем не отстаем». А тут нерасторопность «двадцать второго» портит все дело.
«Алло! Алло! «Двадцать второй», завтра же явитесь на парткомиссию. Такое политическое недомыслие несовместимо с пребыванием в партии. Вы слышите?»
«Слышу… Можете исключить заочно».
«Что? Повторите…»
«Повторяю: пошел ты к такой-то матушке…»
Этот разговор на полковой волне, конечно, слушали радисты всех полков корпуса. Вероятно, в эфире возникла пауза или хохот, но «двадцать второй» уже ничего не слышал. Бросив микрофон, он поклонился Сереже Березкину и ушел в боевые порядки первого штурмового отряда. В те часы он, кажется, искал смерти, был все время впереди, первым ворвался во двор имперской канцелярии. Но смерть миновала его.
3
Пришел день разбирательства в армейской партийной комиссии. Все торжествовали победу, а бывшему «двадцать второму», отстраненному теперь от всех обязанностей, надо было думать — ведь могут отобрать партбилет. Что делать? Решил побывать у командующего армией, который знал его еще по Сталинграду. Пришел к особняку командующего рано утром, походил перед окнами и уже собрался было идти обратно в полк, как возле калитки заскрипели тормоза машины. Сию же минуту из дома вышел командарм.
«Ты что тут, Федор, с утра пятки отбиваешь?»
«Да вот пришел сказать: на парткомиссию меня сегодня».
«Знаю».
«Но ведь я не случайный человек в партии».
«Знаю. Иди отчитывайся, потом посмотрим».
И командарм уехал в штаб. Некогда ему тут выслушивать самооправдания. Там, в штабе, его ждут не менее важные дела: вон какую гору взвалили на него — обеспечение порядка в поверженной столице Германии…
Но когда стали разбирать персональное дело Ковалева Ф. Ф., командарм внезапно появился в комнате, где заседала парткомиссия.
Послушав выступления двух или трех членов парткомиссии, он попросил слова:
«От имени Президиума Верховного Совета СССР и по личному поручению Михаила Ивановича Калинина вручаю Федору Федоровичу Ковалеву орден боевого Красного Знамени».
Вручил и тут же покинул комнату парткомиссии. Членам комиссии осталось только переглянуться, принять решение — закрыть дело — и поздравить Ковалева с высокой наградой…
И сейчас, вспоминая, как в момент поздравления одни члены партийной комиссии прятали свои взгляды, а другие искренне радовались, Федор Федорович решил предупредить Василия Ярцева о чем-то очень важном, но тут снова заклинил ход мысли Афоня:
— Говорят, этот орден у вас вместо Золотой звездочки.
— Чепуху ты городишь!
— Не горожу, а читал в записках дяди Левонтия. Он ведь был в вашем полку. Яманов, Левонтием его звать. Помните?.. Ну, вот. Записки его я все равно опубликую. Вас нашел и того, бывшего «ноль седьмого», встречал.
— Не знаю никакого бывшего «ноль седьмого», не знаю. Чепуха все это!
— Если вам так надо, больше не буду бередить ваше сердце, — смирился Афоня.
Однако этот разговор вынудил Федора Федоровича вернуться к столу, достать коробку с наградами и попросить ребят разместить их на груди. Грудь его на этот раз показалась ребятам очень узкой. Теснота, хоть медаль на медаль накладывай.
Зал клуба встретил ветерана войны вовсе не так, как предполагал Федор Федорович. И опять начался его спор с собственной памятью:
«Ты презираешь меня за трусость, называешь приспособленцем, но посмотри, какие умные люди, как внимательно они слушают».
«Вижу, но ты будь самим собой, не припадай».
«Не припадаю, но они уже все поняли».
«Сомневаюсь, проверь».
«Как?»
«Говори и замечай, кто поглядывает на часы».
«Нет таких».
«Не обманывай себя, приглядись».
Заканчивая рассказ о штурме Тиргартена, о героизме однополчан, исключив, конечно, эпизод ругани по радио с «ноль седьмым», Федор Федорович увидел Огородникова. То и дело крутит своей косматой головой по сторонам, посматривает на ручные часы, прихлебывает кофе. На шее японский транзистор. Того и гляди включит музыку. Ребята говорят, что приладился Мартын к гостинице, в которой живут итальянцы и шведы. Молоко разносит. Итальянцы любят наше молоко. Сегодня Огородников вырядился во все заграничное: желтые носки, зеленый галстук. Сидит рядом с итальянскими специалистами. У них и прически нормальные, и костюмы у многих из нашего добротного материала, слушают напряженно, стараются понять смысл без переводчика, в руках русско-итальянские словари.
Когда обозначатся перемены в характере Огородникова, когда к нему придет желание вытряхнуть из себя хитроватую глупость рисоваться под обиженного судьбой неудачника и затем честным трудом завоевать уважение товарищей, — кажется, не дождаться. Уже завершается подготовка к пуску всего комплекса механизмов огромного завода, а он, Огородников, остался таким, каким пришел на строительство. Тысячи парней и девчат овладели за это время специальностями комплектовщиков и сборщиков основных узлов серийного выпуска автомобилей, а он, мотаясь по всем цехам, готовился к сборке личного автомобиля из «бросовых», как он считал, деталей.
— Не бросовые, а ворованные, — говорили ему друзья по общежитию.
— Поймайте — тогда говорите «ворованные», — отвечал он, отстаивая свой замысел еще в начале такой авантюры. — Жмите на контроль за качеством, озолочу. Из бракованных буду собирать не на мировой рынок, а для себя, для личного пользования…
Не без умысла он поступил на службу в ВОХР — военизированную охрану завода. Там нашелся оглядистый человек Тимуров, в помощниках начальника ходил со своим планом. Про запас ему нужен был такой хваткий парень. Не зря же говорят: везде необходим козел отпущения, на которого можно свалить любой просчет. Но ребята убедили Огородникова показать личный запас бракованных деталей на совещании по управлению производством, и Тимуров вынужден был писать объяснение, как и почему попал под его покровительство такой хват. Теперь Огородников снова мотается, молоко вот разносит… Можно ли такого парня заставить задуматься о завтрашнем дне? Пожалуй, напрасно согласился Василий Ярцев с доводами Абсолямова, Волкорезова, Яманова и Кубанца, что нельзя допускать Огородникова даже к стажировке на том агрегате, на котором они работают и понимают друг друга, как хорошо слаженный экипаж танка или самолета. Нет, надо посоветовать им пересмотреть свое решение. Ведь они знают пороки Огородникова и должны помочь ему избавиться от них. Рабочего воспитывают не мастер, не начальник смены, не комендант общежития, а коллектив, бригада, экипаж, те, кто стоит с ним у станка, кто обедает с ним за одним столом и спит рядом…
Наблюдая за Огородниковым и думая о нем, о его завтрашнем дне, Федор Федорович ждал, когда дежурный по залу соберет записки. Здесь заведен такой порядок — вопросы в письменном виде. Оказалось, что лишь одна записка была адресована Федору Федоровичу, остальные — целая стопка — организаторам вечера: «Почему не записывается такая беседа для вещания по заводскому радио? Почему не запланирован показ документального фильма о штурме Берлина?..» Значит, участники вечера хотят знать об этом памятном событии больше, чем рассказал Федор Федорович. А в записке на его имя значилось: «Говорят, после взятия Берлина парижане готовились встретить ваш полк. Кто из вашего полка был там?» Такой вопрос подкинул дотошный Афоня Яманов.
В зале наступила тишина. Перестал крутить лохматой головой и разносчик молока Огородников.
— Как мне известно, — сказал Федор Федорович, — ни один полк Советской Армии после штурма Берлина не собирался быть в Париже, поэтому парижане не могли готовиться к встрече с нами… Помню только, точнее, непослушная память подсказывает мне, как два солдата нашего полка были наказаны за самоволку в Париж…
— Как это было? — донеслось из зала в нарушение установленного здесь порядка.
И пришлось рассказать.
После подписания соглашения глав союзных держав о зонах оккупации — это соглашение было подписано в Бабельсберге (Сан-Суси) близ Потсдама второго августа сорок пятого года — наши войска двинулись за Эльбу. Полку, в котором служил Федор Федорович, была указана точка, обозначенная на карте, — Хильбург-Хаузен. Это в трехстах семидесяти километрах западнее Эльбы — в Тюрингии, занятой американскими войсками. Двигались не спеша, но быстро. За Эльбой, на горном перевале западнее Заофельда, все чаще и чаще дорогу преграждали брошенные американцами «доджики» и «студебекеры». Перед Хильбург-Хаузеном на обочинах валялись даже легковые «виллисы». Почему американцы так гнали машины, трудно понять. Подобрали один «виллис» два смельчака из взвода разведки.
Продув карбюратор, они завели двигатель и забыли остановиться, где надо, выскочили на автостраду Дрезден — Париж. Куда девались два солдата, подсказали потом местные жители — немцы.
«Цвай русиш сольдат фарен градаус нах Париж (два русских солдата поехали прямо в Париж)».
Американские дорожные патрули пропустили их без задержки. Французы оказались более внимательными. Они даже объяснили, что два русских солдата — желанные гости Франции. У них на груди медали «За оборону Сталинграда». Сталинград — гость Парижа…
Наконец самовольщики остановились на восточной окраине французской столицы. Остановились передохнуть в усадьбе владельца кафе-гостиницы. Вокруг них сразу собралась толпа любопытных французов. Хозяин гостиницы успел вывесить рекламу:
«Здесь остановились герои Сталинграда и штурма Берлина — почетные гости Парижа».
На них кирзовые сапоги, выцветшие гимнастерки, помятые брюки, заношенные пилотки. Но, кажется, никто не замечал этого. Внимание парижан было приковано к поблескивающим на гимнастерках медалям. Советские воины! Парижане готовы были носить их на руках, но не смели прикоснуться к ним. И будто солнце потускнело в глазах гостеприимных парижан, когда было сказано, что эти «гости» должны немедленно возвращаться в полк. В минуту машину самовольщиков завалили подарками. Но те ничего не взяли, кроме трех канистр с бензином на обратную дорогу.
И на обратном пути их никто не остановил.
— За самовольную отлучку смельчакам, конечно, пришлось побывать на гауптвахте, и мне попало за них, — признался Федор Федорович, — и вспоминаю я об этом по воле непослушной памяти.
— О-о-о, — протянул один из итальянцев, вскинув ладони над головой, — непослушной память!
От дальних столиков донеслось:
— Спасибо такой памяти!
Все вскочили. Зал взорвался аплодисментами. Не жалел ладоней и Мартын Огородников.
Вот и пойми ее, память, куда она может повернуть ход дела.
Глава девятая
РУСТАМ АБСОЛЯМОВ
По восьмой тетради
1
Рустаму не терпелось видеть на трассе новую модель автомобиля с универсальным кузовом. Последнюю неделю он крепил на опорных дисках тормозные устройства для нее. И когда Ярцев сказал, что завтра испытатели выведут на обкатку пробную серию «универсалов», Рустаму было трудно справиться с собой: отложил контрольную работу, — он теперь студент вечернего отделения Политехнического института! — колобродил всю ночь в общежитии, не давал друзьям спать. И на работу пришел на два часа раньше обычного. Пришел вместе с Огородниковым.
Уговорил все же Федор Федорович взять этого непутевого косматика в экипаж: «пока стажером, а там видно будет». Рустам резко возражал против такого решения, потому именно его в первую очередь и обязали приноровить Мартына к работе. Первые дни Мартын пытался сачковать, но разве перехитришь агрегат, если он сам указывает вспышками красных лампочек, где стоит ротозей и ловкач? Тут хитрость видна сразу всему экипажу и даже соседям справа и слева. Рустам взял с собой Мартына и на крепление тормозных устройств. Неделю сам крепил и за Мартыном следил, чтоб огрехов не допустить.
И вот настал день проверки — что дала совместная работа с Огородниковым?
Какой это был день, Рустам и сейчас не может объяснить. Грудь распирала тревога: вдруг тормоза откажут и кто-то из испытателей врежется в столб. Потому, когда стало известно, что испытатели пошли на третий круг с повышенным режимом, Рустам оставил Огородникова на своем месте одного, а сам выскочил из цеха. На площадке перед главным корпусом стояли все начальники управлений во главе с генеральным директором. Чуть поодаль толпились цеховые инженеры. Здесь Рустам встретил своего начальника, но не оробел: пусть в грозу превратится — не отступлю, у меня тоже есть право быть тут в такой час.
Мимо проскакивали один за другим «универсалы». Промелькнуло лицо Ярцева. Потный, сосредоточенный, даже глазом не повел, хотя Рустам крикнул ему во все горло: «Как тормоза? Тормоза как?» Лишь потом, после четвертого круга, когда Ярцев по отмашке руководителя группы испытателей остановился перед генеральным директором, Рустам рванулся туда и раньше всех добился ответа на свой вопрос.
— Держат мертво, — сказал Василий.
Значит, тормозная система сработала надежно. Ради такого момента можно пожертвовать чем угодно.
И тут же Рустам встревожился. Ему показалось, что он один-единственный из своего цеха, а быть может, со всего завода осмелился на такой шаг. Грустное одиночество. Эх, ровесники, ровесники, неужели природа лишила вас чувства ревности или хотя бы простого любопытства: как ведет себя в деле деталь твоя, которую ты готовил или ставил на свое место?..
Однако прошло еще несколько минут, и Рустам успокоился. Сотни таких же парней, как он, прилипли к окнам главного корпуса, многие забрались на крыши, откуда была видна вся трасса трека. Столько же, если не больше, наблюдателей, как сказал Ярцев, облепили заборы на самых опасных поворотах.
— Разглядывают, как тушканчики из нор…
Зря Василий называл их так. Это верные друзья завода. И вообще этот день надо было объявить заводским праздником. Едва ли объявят из-за принципа: «Меньше шума, больше дела». Может, в этом есть свой резон.
Вспомнился почти такой же праздничный настрой после пуска первой очереди, когда с конвейера стали сходить сотня за сотней, затем тысячи автомобилей первой модели. В цехах уже приготовились кричать «ура»… Тогда генеральный директор опередил восторг строгим приказом о результатах обкатки первой серии, и начальники цехов обливались потом в мучительных поисках: как избавиться от того или иного огреха, отмеченного на схеме узлов автомобиля синим крестом испытателей. Потом подключились еще пять тысяч автолюбителей города и области, которым были проданы автомобили из первой серии. Продали с правом обращаться со всеми неполадками в отдел рекламации завода. Пять тысяч самых привередливых оценщиков всех деталей. Как-никак личная собственность, заплачена за нее не одна тысяча рублей…
И началось самое грустное время в первоначальной жизни завода. Перед его проходными, перед отделом рекламации посинели и побагровели площади: кузова первого выпуска были покрашены в синий и вишневый цвета. Побледнели начальники цехов, инженеры отдела технического контроля. Стали багровыми от возмущения мастера, ремонтники, слесари. Сотни претензий, да каких — уши вянут. Вот тебе и праздник…
Лишь цех опорных дисков и тормозных устройств не трогали. Правда, позже нашлись два чудака. Один из Куйбышева, другой из Чапаевска. Кричат: «Колодки не регулируются!» По номеру шасси дознались, кто устанавливал колодки. «Виновника» вызвали в отдел рекламации:
— Устраняй дефект!
Залез Рустам под одну машину, под другую и видит — эксцентрики стоят не так: владельцы машин «отрегулировали» с помощью зубила. Послал он их на станцию техобслуживания менять эксцентрики за свой счет, чтобы не порочили цех такими претензиями.
Были и до сих пор поступают претензии законные. Выдергивается рычаг переключения скорости. Кое-кто называет это «противоугонным» приспособлением: попробуй угнать машину без такой детали, она за голенищем шофера — во как здорово! На самом деле этот дефект порожден леностью сборщиков и синтетикой. В момент крепления рычага положено смазывать гнездо кулисы специальным раствором, а некоторые умники смазывают солидолом, который разъедает синтетику, и рычаг легко выдергивается.
Есть жалобы на сцепление: трясет при разгоне на второй передаче. Почему? Плохо отрегулированы механизмы сцепления. Сборщиков из соседнего цеха надо бить по рукам за это. Чутье в руках должно быть при регулировке. А кто там регулирует? Чаще всего люди без опыта. А где их найдешь, с опытом? Текучка, большая текучка в соседнем цехе. Поработал парень месяц — не понравилось, уволился. Приходит в новый. Его и тут не привяжешь, пока сам не поймет: хватит колобродить, закрепляться пора. Закона такого нет, а совесть должна быть.
Подстерегает владельцев новых автомобилей, как рассказывает Ярцев, «странная» опасность. Кто не любит быстрой езды?! Жми, пока жмется! Такой лихач вспоминает о тормозах, когда стрелка спидометра упрется в красную черту и начнет гнуться. Обманула его мягкость рессор. И кузов не тарахтит, как натянутая струна, и двигатель не жалуется на большие обороты, поет. Поет даже тогда, когда дорожные столбы сливаются и асфальт, извиваясь, стремительно струится под машину. Теперь уже никакие тормоза не помогут. Лети под откос, перевертывайся или врезайся в грузовик, идущий впереди. Остался жив азартник — значит, будет проклинать завод на Крутояре, тормозную систему. А при чем тут тормозной цех, если у самого в голове тормозные колодки отсутствуют!
Как тут быть — пусть сами лихачи думают, иначе весь завод еще целую пятилетку лихорадка будет трепать по семь дней в неделю, без единого выходного.
Судя по всему, не будет праздника и по поводу начала выпуска «универсалов». Генеральный директор опять чем-то недоволен, или натура у него такая: «Не кажи гоп, пока не перепрыгнул», — а барьеров впереди еще вон сколько, один за другим, все выше и выше. Третью очередь надо монтировать, и по качеству машина должна быть пригодна для мирового рынка. Так он говорил перед испытателями.
Вернулся Рустам в цех с думами, какие положено вынашивать генеральному директору или даже министру автомобильной промышленности, чему не следует удивляться. Время такое подходит: доверяй разуму рядовых, не скрывай от них свои заботы, иначе твой командирский авторитет попадет в зону невесомости.
Мартын Огородников встретил Рустама улыбкой, рот до ушей, и в глазах абсолютная беззаботность. Он уже знал, что тормоза опытной серии «универсалов» получили отличную оценку, потому можно плевать на всякие огорчения и заявить о себе: «Вот мы какие!» Чего-чего, а умения приписывать себе заслуги всех у него хватало с избытком.
— Теперь уж ты, Рустамчик, не будешь хлестать меня по рукам. Смотри, могу не глядя крепить эти штучки, всем на зависть…
— Стоп! — сказал Рустам и отчитал Мартына.
Тот почесал затылок в клочковатых космах и хитровато заозирался по сторонам: дескать, говори-говори, а я-то знаю, чем закончится этот день.
В самом деле, в конце смены трем экипажам агрегата опорных дисков объявили благодарность и разрешили очередную субботу считать выходным днем.
2
Впервые за три с половиной года подвернулось два выходных — суббота и воскресенье. Решили махнуть на рыбалку с ночевкой.
Выехали на Федоровские луга, что ниже плотины гидростанции. Какая красотища: дубравы, сенокосные угодья, заливы, озера и чистый воздух в звонкой тишине! На заводе тоже чистый воздух — кругом калориферы работают — и света хватает, хоть иголки собирай. Здесь, на лугах, и шум не тот, и запахи разнотравья радуют до опьянения. От этого, кажется, раньше всех опьянел шеф-монтажник синьор Беллини: выскочил из машины и, не зная, как выразить свой восторг перед диковинной для него красотой Федоровских лугов, заметался по поляне, затем отбежал в сторону, упал на траву и катался по ней до головокружения.
Ему все нравится у нас. Он подал заявление: просит оставить его на заводе. Уже вызвал жену с дочкой. Когда ему сказали, что таких привилегий, какие он имеет сейчас как иностранный специалист, не будет, последовал ответ:
— Синьор Беллини все знает…
Рыбалка вначале не обещала удачи. Лишь к полудню в затоне, на мелководье, напали на клев сазана. Хитрая и сильная рыба сазан. Сосет-сосет насадку, потом как рванет — и поплавка не видно. Если успеешь подсечь — не давай слабины: пилой, что на спинном плавнике, леску перехватит.
Одна поклевка, вторая, затем сразу у четверых удилища в дугу согнулись, но никому не удалось вытянуть. Крючки не те, мягкие. У синьора Беллини свои, итальянские, но тоже из круглой проволоки. Беллини удалось подтянуть к берегу сазана — целый поросенок в золотистой чешуе! И сорвался. Крючок разогнулся. Сорвался сазан у самого берега. Беллини от досады упал вниз лицом. Рядом с ним Мартын Огородников рвал на себе космы…
Досада, напали на такой клев сазана и… крючки подводят. Попался бы тут под руку тот, кто выпускает такие крючки. Перед сазанами опозорил. Клюет сазан и фигу показывает — на-кась выкуси! В глазах темнеет от злости.
— Нет у этих крючков ребер жесткости, — сказал Ярцев так, словно у него были в запасе такие ребра.
Так и есть, были: сбегал к машине, принес молоток, топорик, круглозубцы, напильник и принялся мастерить. Крючок — на обух топора и молотком. Раз, другой — и круглая проволока обретала ребра жесткости.
— О, патенто! — засвидетельствовал Беллини.
Еще в Турине Ярцев будто случайно обнаружил, что стопорные кольца наконечников подвески «фиатов» держатся в пазах без напряжения — круглая стальная проволока. Ярцев дал этим кольцам упругость. Просто под пресс их сунул. Патент за это предлагали, но Василий посчитал, что смеются над ним.
Первого сазана поймал Беллини.
— О-о! О-о! — кричал он, захлебываясь от восторга. — Жиботьинский!
Сазаны были довольно крупные — от одного до двух килограммов. Тянешь из воды такого подройка, и кажется — сатана удочку из рук вырывает. Булан Буланович, быстрый, как молния, подсек восемь сазанов. Лежат в траве, похожие на поросят, хлещут друг друга хвостами, глупые, того и гляди разжалобят Булана Булановича, и тот отпустит их обратно в воду на отгул. А что он мог поступить именно так, никто не сомневался.
На строительстве завода знают Булана Булановича не первый день. В Москве, когда получали путевки на стройку, ребята слышали о нем добрые слова: «Любит он молодежь. И ей с ним интересно — большой специалист. На заводе будет микроклимат создавать в цехах». В самом деле, все считают работу в санмонтаже почти зазорной — водопровод, отопление, канализация. И никто будто не замечает, что без этого жить нельзя. А если прикинуть в уме, кто в жаркие летние дни создает в цехах приятную прохладу, а в трескучие морозы тепло, — можно в одной рубахе трудиться! — то станет ясно, какое доброе дело делают санмонтажники Булана Булановича. Много раз звал он к себе на работу друзей во главе со старостой Ярцевым еще тогда, когда в автоколонне работали. Все они теперь перешли в штат завода, но дружба с Буланом Булановичем не разрушилась.
— Ребята, — сказал Володя Волкорезов, — из сазанов можно сделать отличный шашлык. Я знаю способ…
После возвращения из Москвы Володя ходил подавленный: отец в больнице. Подежурил возле его койки двое суток и, не заглядывая домой, вернулся в Крутояр. Вчера он получил письмо. Отец пишет: «…Врачи разрешили вставать, скоро вернусь в строй…» И повеселел Володя. Рассказывал он сейчас о рыбном шашлыке так, что у всех глаза загорелись. И как же после этого мог Булан Буланович отпустить пойманных сазанов на отгул до будущего лета?
Самого маленького сазана выловил Ярцев.
— К вечеру подойдут и крупные, подожду, — оправдывал он свою неудачу.
Однако клев кончился, и азарт стал гаснуть, у костра начались рассказы. Конечно, самые крупные рыбины сорвались. Во какие! Больше всех потешались над Витей Кубанцом, которого обманул хитрый сазан. Сидел-сидел пойманный в садке, ждал напарника, но когда Витя поймал плотвичку и открыл крышку садка, то случилось непредвиденное. Сазан выпрыгнул из садка, хлестнул Витю хвостом по лицу и нырнул, затем еще раз показался над водой возле удочки и был таков… Витя чуть не бросился за ним. Ведь ему хотелось, чтоб именно этим сазаном, живым и, как ему казалось, самым красивым, полюбовалась Галка. Он приехал сюда вместе с Полиной и дочкой. Не вышло, теперь сожалей, что сазан оказался хитрей тебя.
Каждый по-своему переживает удачи и неудачи в таком деле. Хочешь узнать человека до конца, хочешь, чтоб раскрыл он тайные черты характера своего — жадность, зависть, корысть, самолюбие, — иди с ним на рыбалку или на охоту. Посмотри, как он злится на себя, когда у тебя клюет, а у него никаких признаков поклевки; или, наоборот, как рад за себя, видя твои промахи и неудачи. Бывает и такое: дома, на работе — открытая душа, рубаху с плеча рад подарить, а на рыбалке червяка не выпросишь. Если условились ловить в общий котел, то присмотрись — у кого кривятся губы, а иной тайком от всех зубами надкусывает хвосты своих рыбок, чтоб потом за ухой уличить, кому досталась его добыча. Потому, вероятно, жадные и самолюбивые ходят на рыбалку одиночками. Здесь нет таких. Даже Беллини с радостью и нескрываемой гордостью передал своего сазана в общий котел. Но больше всех удивил Мартын Огородников. Он поймал две самые крупные рыбины, швырнул их в общую кучу и отправился за дровами для костра. Или посчитал, что такая удача для него проходящий эпизод, впереди более важный этап утверждения своего авторитета. Чудак рыбак, только удочку не туда закидывает — в коряги на сухом берегу…
Пока варили уху и готовили рыбьи шашлыки по рецепту Володи Волкорезова, Рустам спустился к воде полюбоваться Волгой. Хотелось побыть наедине с собой, подумать о своих личных делах: в Чистополе его ждет Фира, бойкая, красивая татарочка, технолог часового завода. Еще до армии подружился с ней. Отец пишет: «Невеста у тебя верная, уже с дипломом, а ты когда получишь? Тебе не положено быть без диплома». Разве можно обмануть такую мечту старика? Она сбудется, обязательно сбудется. Знал бы отец, каких друзей приобрел его сын, не стал бы напоминать об этом с такой тоскливой настойчивостью.
— Абсолямов, Рустам, помоги! — донеслось справа.
Это Булан Буланович конопатит дырявую лодку. Не лодка, а корыто с плоским дном. Солидные люди на дюралевых моторках носятся, а этот — главным энергетиком называется — привязал себя к рухляди с гнилым дном…
Вытянули лодку на песок. Тяжеленная, и дыры в боках — мышь проскочит. Принялись конопатить.
— Утопит вас эта лодка, Булан Буланыч, непременно утопит, как пить дать, — сказал Рустам и тут же пожалел: показал свою ворчливость перед таким человеком…
Возле бакена на стремнине всплеснулся тревожный крик. До этой минуты там моталась весельная лодка. На ней пели, хохотали, повизгивали какие-то девчонки. Мимо промчался шлюзовой буксир. Волна от него всегда бешеная. Она, вероятно, и захлестнула лодку.
Рустам кинулся вдоль берега направо. Там перед заводью болталось несколько дюралевых моторок. Подбежал к одной лодке, к другой, к третьей. Все прикованы к корягам. У каждой цепь с замком. И хозяева не откликаются. Метнулся обратно. Булан Буланович уже успел столкнуть свою душегубку на воду. Возле него кто-то еще крутился с котелком и веслами… Вдвоем собираются тонуть… А там девчонки помощи просят.
— Эх, была не была! — донеслось с обрыва.
Это Мартын Огородников дал о себе знать. Он с разбегу перемахнул через лодку Булана Булановича и был таков, вроде сразу утонул. Вот чем решил он отличиться сегодня! Утонет ведь косматик…
Рустам тоже бросился в воду. Проворный, выносливый, на Каме вырос, в воде — как щука. Размашистыми саженками он довольно быстро шел по течению к стремнине. Там показалась голова Огородникова. Рывок, еще рывок… Вот уже видно горбатое дно перевернутой лодки. Рядом Огородников. Вместе подоспели к девчонкам. Писклявые, видать, не умеют плавать. За лодкой еще три голоса. Один знакомый — Иринки Николаевой. Это она соблазнила девчонок на такую прогулку. Будто нечаянно сюда попала. Ничего себе, придумала шутку, дуреха. Впрочем, ее голос решительный, твердый:
— Не хватать друг друга за руки! Дышите ровно…
На горб перевернутой лодки уже забрался Огородников.
— Мартя! — закричала Ирина и дернула его за ногу. — Слезай!..
Две девчонки успели схватиться за Рустама. Одна за руку, другая обвила шею. Вцепились — не оторвешь. Рустам рассчитывал поднырнуть с ними к корме лодки. Промахнулся: лодку отнесло течением дальше, чем рассчитывал.
Чтобы спасти себя и девчонок, нужно, во-первых, избавиться от их мертвой хватки. Слова не помогли, решил нырнуть поглубже. Удивительно четко слышны всплески воды. Протяжным эхом отдаются людские голоса. Где-то рядом скрипят уключины весел. Дно лодки гремит раскатисто. Каждый стук давит на уши, будто гвозди впиваются в перепонки… Наконец-то, вот оно, дно. Конвульсивный толчок ногами, и Рустам ощутил резкий, неизмеримой силы удар в голову. Все, конец…
…На берегу полыхал костер. Пахло дымом, горелой рыбой и едучим нашатырем. Перед языками пламени стояли полуголые люди, шевелили губами, слов не было слышно. Лица сливались с огнем и расплывались от подбородка до бровей. Дыхание сбивала тошнота. Через рот, нос и, казалось, из ушей выплескивалась полынно-горькая вода.
Рустам приходил в сознание медленно. Слух и зрение приносили в мозг сигналы окружающей действительности. То оглушительный звон и яркие всплески красок, то шубная глухота и давящая на глаза темнота. Наконец стали доноситься обрывки фраз:
— Лодочники будто вымерли.
— Отдыхать приехали, притаились.
— Переписать бы их всех.
— Что это тебе даст: спасение утопающих — дело самих утопающих.
Кто говорит, по голосу не узнать. Кажется, Огородников. Кого он оправдывает?
Снова наступает глухота. Возле покойников разговаривают шепотом. Неужели?.. Нет, опять обрывки фраз:
— Я за волосы ее тянул…
— Слышали, как Полина кричала: «Витя тонет, Витя!»? А тонул Рустам.
— Как он махнул мимо лодки! Булан Буланыч на веслах не мог угнаться за ним. Проворный.
— Вот тебе и проворный! Слава богу, на отмели в дно лодки головой ткнулся.
— Может, у него сотрясение!
Вот этого, кажется, больше всего испугался Рустам. И только спустя еще полчаса или час наступило прояснение. Глаза четко видят лица товарищей, хорошо слышны голоса. Костер яркий, светло, как днем. Рядом перед глазами Афоня Яманов, потный, на очках испарина. К самому лицу склонилась Полина.
— Дыши, Рустамчик, милый, дыши во всю грудь.
— Дышу, — ответил Рустам.
— Вот молодец! — сказала она, чуть не плача от радости. Галка гладит ее щеки своей ручонкой, еще не понимая, почему надо плакать над дяденькой, который начал дышать.
«Что же случилось? — спросил себя Рустам.
На глаза попалась Ирина. Она стояла возле костра рядом с Ярцевым. Стягивая на груди мокрую кофточку, смотрела себе под ноги. Ей, вероятно, было очень стыдно перед ребятами, перед подружками, которых вовлекла в такую беду.
— А как девчонки? — спросил Рустам.
— Отошли, их откачивали под руководством Беллини. Возле костра отогреваются и все еще икают…
Его окружили Ярцев, Булан Буланович, Володя, Витя, Беллини.
Рустам окинул взглядом товарищей. Вспомнилась перевернутая лодка.
— Сколько было девчат в лодке?
— Семеро, — ответил Володя Волкорезов.
— А скольких вытащили?
— Пятерых Булан Буланыч с Витей на своей душегубке, как ты говорил, на буксир взяли вместе с перевернутой лодкой. Еще один рыбак, Геннадий Борков, помог ему… Вася Ярцев сорвал с замка дюралевую моторку, и мы к тебе подоспели. Ты сам дал знать о себе — головой о дно лодки. Подняли тебя вместе вон с той чернявенькой. За руку твою держалась. И Огородников одну на отмель выволок.
— Где он сейчас, Огородников?
— Да вон он, у костра.
Рустам приподнял голову, чтобы посмотреть на Мартына, затем спросил:
— А как уха, шашлык?
— Уха превратилась в кашу, от шашлыка остались одни угольки.
В темноте затарахтел мотоцикл. Перед костром появился милиционер. За его спиной маячили двое. Один высокий, в плаще, другой пониже, в куртке с блестящими бляшками на груди.
— Кто сорвал лодку с замка? — строго спросил милиционер.
— Я, — ответил Ярцев.
— Пойдемте со мной.
Ярцев успокоил заволновавшегося было Рустама и скрылся в темноте. Туда же отступили те, кто не посмел приблизиться к костру, — вероятно, владельцы дюралевой моторки. О чем они говорили с Ярцевым, никто из ребят уловить не мог, лишь Рустам теперь уже обостренным слухом фиксировал отдельные слова, произнесенные басовитым голосом: «Девушки… ха-ха, спасать… катать на чужих лодках… развратники…»
Эти слова, как казалось Рустаму, сотрясали под ним землю. Ого, вон как поворачивают дело против Ярцева! Но почему он отвечает так тихо, что не слышно его голоса? Надо кричать, возмущаться, обвинять их в том, что притаились, когда надо было спасать девушек.
И, собравшись с силами, Рустам вскочил, кинулся туда, в темноту, выручать друга.
Дело могло обернуться круто. Вслед за Рустамом бросились все, кто был у костра. Несдобровать бы владельцам моторки даже в присутствии милиционера, но Ярцев нашел спокойный ход. Он попросил милиционера перенести разговор на завтра, передал ему свои документы.
— Ну что, кажется, день отдыха пропадает? — спросил Володя Волкорезов.
— Уже пропал, — ответил Ярцев.
— Почему?
Рустам понял, что Ярцев собирается придумать какую-то версию, отвлекающую внимание всего табора неудачников от существа дела, помог ему найти ответ:
— Завтра аврал на пункте рекламации.
Это была неправда и правда: на пункте рекламации в самом деле по выходным дням скапливалось много машин частных владельцев. Туда комсомольцы-ремонтники разных цехов по субботам и воскресеньям приходили помогать сотрудникам пункта выслушивать претензии и устранять дефекты.
Глава десятая
ДУМЫ О КАЧЕСТВЕ
Из записей в девятой тетради
1
Шагая вдоль главного конвейера, Ярцев приглядывался к тому, на чем в иное время не останавливал даже беглого внимания. Сейчас его вдруг насторожило, что под ногами торцовая брусчатка — заводской паркет из деревянных плашек. Вышиби одну, вывалится вторая, затем третья… И ноги сами собой заскользили осторожно, как на зыбком льду. Сию же минуту он ощутил, что его провожают долгим взглядом начальники участков, бригадиры и сборщики сразу двух смен — утренней и вечерней. Идет пересменка. Остановись под этими озабоченными взглядами и осудишь себя: нашел время испытывать внимательность людей к своей персоне, когда у них еще не улеглись волнения от вчерашней встряски.
Ярцев шел по вызову начальника ОТК, как было приказано — «доложить результаты выборочной обкатки автомобилей ночного выпуска», — и нес тревожные думы: «А вдруг в автомобилях ночного выпуска затаились аварийные огрехи?.. Их не удалось выявить сегодня на выборочной обкатке, а потом… сколько проклятий пошлет заводу несчастный автолюбитель».
Это и еще что-то неосмысленное, кипящее в груди сдерживало Ярцева от того, чтобы не побежать на вызов начальства, и не позволяло останавливаться. Остановишься, и все захрястнет внутри, ни одного слова не отломишь для выхода наружу. И снова шаг за шагом память возвращала его к событиям вчерашнего дня.
…За три часа до окончания второй смены последнего дня месяца остановился главный конвейер. Остановился по техническим причинам. Наладчики, инженеры, технологи, ремонтники кинулись искать неполадки в электронных блоках «мозгового центра», в звеньях тяговой цепи, в контактах электропроводки, в роликовых опорах подвески. Ищут час, второй. На исходе третий… За эти три часа должны были сойти с конвейера сотни автомобилей, которых не хватало для завершения месячного плана.
Сборщики расходятся понуро, с огорчением и досадой. А чему веселиться, когда остановился и не трогается конвейер? Уходи, не оборачивайся. Уходи и забудь о дополнительных начислениях к зарплате за выполнение плана, за качество… Нет, стойте! Разве можно так? Ведь он не чужой, свой, твой!..
Разумеется, никто не задерживал сборщиков ни в проходных, ни на площадках автобусных остановок. Весть, что остановился главный конвейер, встревожила город так, словно на него уже наползали громадины вечной мерзлоты, возвещая о возвращении ледникового периода. Из горкома партии позвонили в общежития: «Поговорите с рабочими, сборщиками, может, найдутся добровольцы остаться у конвейера, и затем… нельзя допускать, чтобы такой завод не выполнил плана, выбился из графика…» И добровольцы нашлись. Поток сборщиков устремился к заводу. Даже коменданты молодежных общежитий тут появились во главе колонн своих жильцов. Федор Федорович в числе первых. Бледные, встревоженные, будто захлебнулась атака и люди залегли на нейтральной полосе под губительным огнем, а их надо поднять во что бы то ни стало… Поднять!
В девятом часу вечера главный конвейер тронулся! Сборщики спешили наверстать упущенное. К полуночи план был выполнен с превышением на семьдесят машин.
Василий Ярцев понимал, что авральный выпуск автомобилей таит много огрехов, и предложил своей бригаде обкатчиков остаться на площадке сбыта до утра. Летняя ночь короткая. С рассветом начать бы обкатку если не всех, то доброй половины автомобилей. Обычно обкатывали выборочно — пять-шесть из сотни. Члены бригады хмурились, но раз сам бригадир наметил себе десяток для придирчивой обкатки, не отставать же им.
Наступил рассвет. Первый автомобиль из своей десятки Ярцев провел на привычном режиме. Автомобиль не выказал никаких жалоб. Не поверилось. Взял второй. То же самое. Лишь западала педаль сцепления при переключении скоростей; ее придерживала застывшая капля краски на изгибе кронштейна. Устранить ее на площадке сбыта — одна минута.
Третьему автомобилю досталась усложненная трасса. После разгона по гладкой бетонке Ярцев провел его на предельной скорости по стенке испытательного трека, затем бросил на ребристые скосы бетонированной эстакады, оттуда загнал в сухой песок, потом принялся мотать по кругу булыжной мостовой и по «трясучке» — настилу из железобетонных бревен, где трясет так, что весь белый свет дробится на мелкие осколки. Если бы тот, кому достанется этот автомобиль, посмотрел на такую обкатку, то проклял бы трек: «Ведь это может угробить машину и водителя».
После таких встрясок водителю действительно необходим отдых не менее часа, автомобилю — доводка ходовой части. Но этот автомобиль пожаловался только на хлябь в креплении «дворников». Редкий случай. Ярцев сделал пометку в графе мелких неполадок, устранил хлябь и поставил свой штамп на листе контрольной обкатки — «дефектов не обнаружено». Можно было дописать «эталон», но воздержался: нельзя хвалить продукцию авральной сборки, так еще войдет в моду наверстывать простой конвейера за счет энтузиазма сборщиков. Постоянно на этом далеко не уедешь…
Четвертый, пятый, шестой, седьмой автомобили также не дали на обкатке тревожных сигналов, можно отправлять потребителям без зазрения совести. И другие обкатчики оставляли на своих листах такие же отметки. По сравнению с показателями прошлых дней нет резких отклонений, хотя следовало ожидать много минусов.
Ожидать… К тому у Василия Ярцева, как ему казалось, были далеко не зыбкие доводы. Вчера вечером он наблюдал за работой сборщиков на участке, где завершается изоляция салонов кузова от пыли, влаги и шума. Далее идет наведение комфорта. Там и тут — ручной труд: еще не придумали и неизвестно когда придумают такие автоматы, которые умели бы так же чувствовать красоту внутреннего убранства кузова, как чувствует человек.
Сколько в кузове изгибов, углублений, стыков, щелей, шероховатостей и отверстий, которые надо заклеить, заровнять, закрыть, уплотнить надежно и красиво. Выполняют эту работу девушки. Поставь вместо них парней, не выдержат они изнурительной кропотливой однообразности и сурового ритма безостановочного движения конвейера. Не успел сделать одно дело в строгий отрезок времени, будешь делать два или заклинишь весь поток. Но девушки успевают, даже находят время посмотреть на себя в боковое зеркало и поправить прически. Модницы, чародейки. Потому-то и появляются тут «посторонние» из смежных цехов, вроде нет у них других путей к своим станкам и агрегатам.
На укладке жгутов — резиновых уплотнителей ударных дверных проемов кузова — работали девушки, с которыми не первый год дружит Ирина Николаева: две Кати, две Раи, две Гали.
— Забавные девчонки, — рассказывала о них Ирина. — На работе водой не разольешь, а в общежитии цапаются. Всех женихов в шесть языков косят, потому ни одна не может осмелиться сказать о своем выборе: изведут. Разлучить их надо, иначе состарятся в девках.
Так было сказано после первой встречи с ними на комсомольском собрании цеха. Тогда одна из них — Галя, черноглазка, пересмешница, — бойко взглянула на Василия, соразмерила его рост с другими и, покачав головой, чему-то заулыбалась.
— Ревнивые они и чуточку завистливы, но не злые, шутить умеют, — уточнила Ирина после молодежного вечера в городском Дворце культуры, когда Василий рассказал ей, что ее подруги под водительством черноглазки сыграли с ним шутку: в буфете заказали чашечку кофе с конфеткой и, посмеявшись, разбежались в разные стороны.
И вот они у конвейера в часы сверхурочной работы. Две малышки Раи, две рослые Кати работали слишком уж легко. Они, не глядя, присаживались на подножки кузова с двух сторон. В руках у них извивались жгуты из черной резины. Еще мгновение — и жгуты, как заколдованные змеи, послушно вытягивались, ложились в пазы. Две Гали — одна белокурая, другая черноглазка, — на ходу вытесняя подруг, раскидывали вдоль пазов клейкие ленты и, приглаживая их, казалось, без всякого внимания к делу, шаловливо покачивали ногами, будто сидели на скамеечке. «Внимание у них окончательно притупилось, — подумалось тогда Василию. — Все броско получается. А может, привыкли к такой броскости? Привычка привычкой, но кто за них будет перебирать уплотнители, если дорожная пыль начнет душить водителя, а в дождь бросай руль и спасайся под стогом сена?..»
Вспыхнули сигналы пятиминутки — короткой паузы с остановкой конвейера. Василий подошел к девчатам, собрался было поговорить с ними о том, что его заботило, но они не дали ему и рта раскрыть. Снова разыграли парня. Начала Галя-черноглазка.
— Ой, Вася, — воскликнула она испуганно, — ты болен… Девчонки, ему очень плохо, зовите неотложку!
— Бедненький, — подтвердила белокурая Галя, — еле на ногах стоит. Возьмите его под руки…
Высокие Кати встали с двух сторон.
— Где шприц, шприц где?! — засуетилась Рая. И вдруг появилась перед Василием с наконечником от шланга для заливки радиаторов. Парень смущенно сделал шаг назад.
— Держать, держать его! — скомандовала Галя-черноглазка. — У него зрачки расширены…
— Девушки, я к вам по-серьезному…
— Мы тоже по-серьезному. Думаешь, только ты один тут серьезный? Вот сейчас проверим плотность швов на твоем пиджаке, отрегулируем притирку дверок, — она показала на рот, — протрем фары с расширенными зрачками, подтянем вкладыши под твоей черепной коробкой, и, глядишь, на следующей пятиминутке появишься тут нормальным человеком. А так стыдно смотреть на тебя. Что в тебе нашла Ирина? Автомобиль с танковой башней на плечах…
Поднялся хохот. От зла Василий не знал, куда повернуться: кажется, смеялся весь цех. Не оглядываясь, он бросился к выходу.
Девушки торжествовали. Галя-черноглазка по-разбойничьи засвистела вслед. Вот и поговори с такими. «А может, все не так? Не слишком ли много ты думаешь о себе? Ведь не один ты до боли в голове озабочен делами завода», — сказал себе Василий, садясь за руль девятой машины, которую решил обкатать на испытательном полигоне.
2
Испытательный полигон построен по проекту и под наблюдением главного инженера завода Евгения Артемьева. Он будто нарочно, в назидание потомству собрал сюда все самые отвратительные для автомобилистов дорожные уродства — ухабы, канавы, рытвины, размытые взвозы, крутые каменистые повороты, перепаханные проселки, выбоины на асфальте — и заковал их в бетон, навечно: дескать, смотрите, со временем этот полигон будет музеем былых автомобильных дорог. Мало того, невдалеке разместились три камеры «пыток» автомобилей: одна — морозильник с якутским, до пятидесяти градусов, морозом, другая — пыльник с горячими песками и въедливой пылью, какие можно встретить только среди ползучих барханов и в знойной степи черных земель, третья — водоструйка с имитацией вихревых ливней, какие бывают, кажется, только в индийских тропиках. Пока ведешь новенький автомобиль по всем закоулкам этого полигона, представляется, будто побывал во всех концах света, в забытых богом уголках.
И все это нагорожено против легкового автомобиля с комфортабельным салоном, с изящной облицовкой, ажурным кузовом из стекла и тонкого проката под полировкой нежных красок. Умышленная компрометация продукции завода или самонаказание придумал себе главный инженер таким сооружением. Ведь первая и вторая модели выпускаемых здесь автомобилей вымотали из него столько сил, что он не может их считать чужими, они живут в нем и причиняют ему боль каждым сигналом из пунктов рекламации. Кто не помнит, как главный инженер неделями пропадал у наладчиков агрегатов изготовления деталей передней подвески? Ночами туда прибегал с чертежами и микрометром — сверял точность регулировки механизмов. А распределительный вал довел его до того, что прямо из цеха увезли в больницу — переутомление.
Василий Ярцев знал главного инженера еще до строительства этого полигона. Сравнительно молодой, лет сорока двух, ростом чуть ниже генерального директора. Тот высокий, сухой и на слова скуп, а этот гибкий и разговорчивый. Когда они стоят рядом, то можно подумать — волейболисты из одной команды: один мягко и точно подкидывает мяч над сеткой, другой коротким и резким ударом завершает победный бросок.
На стажировке в Турине Василий Ярцев почти целый месяц возил главного инженера на разных машинах фирмы «Фиат» и рассмотрел его издали и вблизи. Привлекательный человек. С энциклопедическими знаниями автомобильного дела. Итальянцы называли его «инженер-универсал», допытывались, кто его родители, где он получил образование, кто учит его говорить на итальянском языке. Искали в нем что-то общее с собой. Их еще трудно убедить, что в нашей стране способным людям все доступно независимо от способностей дедушек и бабушек.
Как-то Евгений Артемьев пригласил Василия Ярцева в электронно-вычислительный центр автоматических линий. Продолговатый зал. На одной стене закреплены панельные щиты с неисчислимым количеством мизерных лампочек, на другой — пульты управления с множеством кнопок, тумблеров и разных рубильников. К приходу русского инженера хозяева включили все схемы — морально устаревшие, новые, новейшие. Попробуй разберись и оцени, какая тебя не обманет, когда перед глазами мелькают светящиеся пунктиры, разбрасывая в разные стороны световую пыль, как Млечный Путь на небе, где, говорят, сам бог заблудился и покинул то царство с огорчением. Уйдешь отсюда и ты, русский инженер, со своим помощником без ясного понимания того, что тут происходит. Все мельтешит, ослепляет, искрится, хоть закрывай глаза и наугад показывай пальцем — вот это нам подойдет…
Нет, Евгений Артемьев попросил отключить одну схему, вторую и, когда на щитах остались только две пунктирные линии, стал следить за цифрами, которые выдавались счетными машинами на пульт управления ведущего инженера. Третью схему выключать не стали — она отражала действительное положение дел на работающих автоматических линиях.
— Вот эта схема заслуживает внимания, — сказал он по-русски Ярцеву.
Итальянцы обменялись короткими улыбками, не скрывая удивления. Евгений Артемьев тоже улыбнулся, ощупывая их искристым взглядом с прищуром: дескать, я тут не один, со мной еще помощник, в конечном счете качество работы автоматических линий и схем, которые мы выберем сегодня, будут оценивать они — водители автомобилей.
…После пробного пуска первой линии приступили к сборке автомобилей. Все шло нормально. По установившейся в мировой практике традиции автостроителей первые машины новых заводов красятся под цвет флага той страны или республики, где построен завод. В данном случае речь шла о цветах флага РСФСР. Обер — шеф-монтажник покрасочных камер, специалист из Франции — неожиданно выразил недоумение: почему не предупредили его заранее, что первые машины, собираемые из туринских деталей, следует покрывать эмалью двух цветов — красной и синей?
— А сколько лет вы преуспеваете в автомобильной промышленности? — спросил его главный инженер.
— Замена распылителей требует десять — двенадцать часов, — ответил тот.
— Два часа. Или вы признаетесь в несовершенстве монтажа агрегатов. Пишите…
— О, нет, нет, это жестоко! Прошу три часа, — взмолился шеф-монтажник.
— Никакой жестокости, — поправил его главный инженер и, тут же развернув схему монтажа, объяснил, как и каким путем следует подключить распылители с красной и синей эмалью. — Для поправки потребуется всего полтора часа. Если вы не уложитесь в это время, мы сами сделаем за вас…
Через два часа были покрашены два кузова синей, четыре — красной эмалью.
Так шесть первых автомобилей вышли из ворот завода развернутым флагом Российской Федерации. Тот момент Василий Ярцев не забудет до конца жизни: он сидел за рулем синей машины, что была поставлена справа в первой шеренге, и ему казалось, у него в руках не руль, а древко знамени. Разве забудешь такое! При этом ему каждый раз видится то улыбчивое, то задумчивое лицо главного инженера, его карие глаза, взгляд то суровый, то мягкий. В нем будто два Артемьевых. Один — добрый, внимательный главный инженер, другой — тоже главный инженер, но неуживчив с первым, потому непонятен своей загадочной суровостью.
Двойственность виделась Василию Ярцеву всякий раз, когда вел на испытательный полигон автомобили, собранные из деталей и узлов родного крутоярского завода. И вдруг, после встречи с девушками-пересмешницами, забылись думы о суровости главного инженера. Обкатав восемь машин из авральной серии на треке, девятую повел на полигон в зону «пыток». Теперь его привлекали водоструйная и пыльная камеры.
— Не жалей талька, дай сажную пыль, — сказал он мотористу, раскинув на спинке кресла свой чистый носовой платок, и подумал: «Наверное, девчатам будет не до смеха, когда увидят сажу на платке».
И когда завыли, загудели моторы, когда, казалось, через стены, через стекла кузова начала просачиваться пыль, Ярцев от досады чертыхнулся: «Все-таки мелочный я человек. Девчат устыдить захотел».
Свистит резина на роликах камеры, наращивает обороты двигатель. Положено три минуты не сбрасывать газ и не давать сигнал «стоп», если в первую минуту пыль не забьет фильтры двигателя и не перехватит дыхание водителя. «Чихать» двигателю обычно приходится на последней минуте. На этот раз все получилось уже после того, как «пыльная буря» в камере утихомирилась. Василий, не глядя на платочек, повел автомобиль в камеру ливней — под водоструйку — не столько для проверки гидроизоляции кузова, сколько для того, чтобы помыть машину и вернуть ее на площадку чистой, будто она не была в пыльной камере.
Десятая машина также не дала повода уличить девушек-пересмешниц в том, что они в минувшую ночь допустили огрехи в укладке уплотнителей. Лишь под ковриком передней кабины обозначилась влага. Огрех: завышен размер прорези для рычага тормозной педали. Укладчик гидроизолятора не заметил этого. Там на установке рычагов работают парни…
Выборочная обкатка автомобилей, собранных после вынужденной остановки конвейера, закончилась. Бригадир обкатчиков должен представить объективки руководству. Сейчас стало ясно, что качественный ритм не сбит. Но надо ли спешить с таким выводом к начальству? Может получиться самообман, за который потом, после потока рекламаций по «ночной» серии, глаза некуда будет деть от стыда. Нет, не должно случиться такого. Хоть невероятно, но так. И не много ли ты, Василий Ярцев, берешь на себя, не понимая каких-то закономерностей времени? Ведь жизнь учит, убеждает тебя, наглядный урок ты получил и сегодня — нельзя верить только себе. Если не все, то большинство твоих заводчан такие же ревнивые к славе завода, как и ты. Однако попробуй уяснить, почему сегодня не веришь себе. В чем дело?
Перешагивая свежевымытые квадраты заводского паркета, Василий Ярцев забыл свою обиду на девушек. Благо в тот раз они не дали ему и рта раскрыть, будто угадали, зачем он к ним подходил, и разыграли. Пожалуй, и за это надо сказать им спасибо. Они с минуты на минуту должны появиться на своем участке: вторая смена уже у конвейера. Замедли шаг и дождешься. Но задерживаться нельзя — ждет начальник ОТК, и его, вероятно, не первый раз тормошит по телефону главный инженер. Ведь Евгению Артемьеву, в котором уживаются два главных инженера — мягкий и суровый, — тоже надо знать, чем закончилась утренняя пробежка автомобиля по полигону «пыток». Знать если не для доброго настроения, то хотя бы для раздумий вместе с генеральным директором.
Ярцев не ошибся в своих догадках: главный инженер несколько раз звонил начальнику ОТК, а затем, как сказал его помощник, минут десять назад прибыл сюда вместе с главным механиком. Они сидели в кабинете начальника за приставным столиком, беседуя, как показалось Василию, на отвлеченную от вчерашних событий тему.
— Садись, отдохни, соберись с мыслями, — предложил главный инженер Ярцеву, будто знал, какие сомнения мучают испытателя.
Ярцев присел к угловому столику. А главный инженер продолжил фразу, которая была прервана минуту назад:
— …Они уходят от того, к чему мы идем. Можно подумать, научно-техническая революция для нас начало того пути, который уже пройден в Детройте и Турине. С этим можно было бы согласиться, если бы Октябрь семнадцатого года не избавил нас от того, что они считают главным стимулом развития, — от конкуренции между предпринимателями, от права сильных душить слабых. Научно-техническая революция не застала их врасплох. Нет, наоборот, они готовились к ней, не жалели денег на приобретение патентов, на содержание ученых, изобретателей, конструкторов. Но тот же Генри Форд ищет свой заменитель конвейера. Почему? Конвейер — механизм, слишком чувствительный к капризам отдельных индивидуумов. Один сборщик может возмутить сотни соседей справа и слева. Опасное общение. Надо создавать технический микроклимат для каждого сборщика, сажать их в одиночные окопы, как это делали стратеги вермахта, когда стали бояться массового бегства своих вояк в тыл или сдачи в плен. На наш язык это переводится так: «Боюсь коллективного единодушия людей, они могут потребовать то, что взяли рабочие России еще пятьдесят с лишним лет назад». Так кто же теперь хватается за хвост, а кто за голову?
— Но сдельщина ведь тоже, по существу, оставляет рабочего в одиночном окопе, в микроклимате с личными интересами, — заметил седеющий начальник ОТК.
Василий привстал: пора докладывать. Но главный инженер плавным жестом руки остановил его и продолжил свою мысль:
— Да, у сдельщины долгий век. Она досталась нам от далеких предшественников. Против нее еще Маркс выставил тезис — она вызывает ухудшение качества продукции, нарушение технологических режимов. Издавна говорят: «Время дороже денег». Отлично сказано. Мы внедряем повременно-премиальную оплату труда по самой строгой шкале. Время не подвергается девальвации. У него одно постоянное измерение — от прошлого к будущему. И нынешняя научно-техническая революция в наших условиях приближает нас к тому, о чем мечтал автор «Капитала».
«Нет, пожалуй, не зря затеялся тут такой разговор», — заметил про себя Ярцев, удивляясь тому, что главный инженер умеет отвлекаться на толкование вопросов, связанных с НТР, которая, как явствует из хода беседы, охватила все промышленные центры мира. Но в нашей стране она продолжает дело социальной революции, укрепляет в людях труда веру в успех коллективных усилий, потому конвейер отвечает духу нашего времени. Там же, где боятся сплочения рабочих, конвейер стал опасным явлением, его готовятся расчленить.
Василию хотелось включиться в беседу. То, о чем тут говорили, помогло ему понять, почему все-таки не обнаружена резкая разница в качестве сборки автомобилей, которые обкатывались вчера и сегодня.
В самом деле, строго регламентированный режим движения конвейера, как сказал начальник ОТК, не дает возможности сборщику делать резкие скачки, чтобы опередить товарищей, не позволяет забывать о том, что ему положено делать. Но если он освоил свое дело и добросовестно выполняет его в положенное время — это и есть основные слагаемые технически обоснованной нормы труда. В ущерб качеству ее дважды не перевыполнишь, не будет повода для погони за количеством без качества.
— Минутку, — прервал начальника ОТК главный инженер. — Послушаем, что скажет бригадир обкатчиков. Он, кажется, готовится опровергнуть наши доводы.
— Готовился, — сознался Василий. — Готовился по всем статьям, но не собрал веских доводов.
— Мы в этом не сомневались.
— Однако, — Ярцев гулко передохнул, — непредвиденная остановка конвейера могла дать и непредвиденное количество огрехов.
— Могла, — согласился главный инженер.
— Поэтому, — продолжал Ярцев, — я не мог бежать к вам с криками «ура» после обкатки трех автомобилей.
И далее он рассказал о своих сомнениях. Признался, как его осмеяли девушки. Напомнил главному инженеру, как был ослеплен световой пылью трех схем вычислительного центра в Турине — вдруг выбор сделан ошибочно? Не утаил и своих прежних дум о полигоне «пыток», о суровости и мягкости, которые как-то уживаются в одном человеке — главном инженере завода, но теперь готов сказать о нем иначе…
— Вот этого прошу не делать, — возразил Артемьев, — боюсь поспешной аттестации на Знак качества, хотя готов заметить, что в Туринском вычислительном центре мы не выбирали, а отключали непригодные для нас схемы. Ошибки не могло быть. И конвейер остановился вчера по иной причине. Что касается «суровости» и «мягкости», то эти два Артемьевых обязывают главного инженера строго следить за собой. Спасибо за откровенность, за сегодняшнюю инициативу… А на девушек злиться не надо, они у нас красивые, умные, веселые и хорошо работают.
— Утомительно однообразная у них работа, — заметил Василий с оттенком сожаления в голосе.
— Сидеть без дела в одной позе тоже утомительно, — ответил главный инженер, и мягкость его взгляда стала пропадать. — Нет работы без напряжения физических и умственных сил. «Труд не может стать игрой». Об этом еще Маркс предупреждал. Плата за труд потому и называется так, что ее надо заработать. Я против тех, кто получает деньги за присутствие на работе… Нет труда без творчества. И сборщикам на нашем конвейере, в отличие от туринских и фордовских, созданы условия для повышения профессионального мастерства, для роста, для взаимного обогащения опытом. Они могут и должны уходить от монотонности путем подмены друг друга внутри экипажа, а затем переходить целыми бригадами с одной операции на другую. Изнурение… — Главный инженер помолчал, взгляд его показался Василию усталым. — Впрочем, ты жалеешь девушек, а сам на утомление не жалуешься.
— Спать хочу, — признался Василий.
— Меня тоже всю ночь что-то тревожило… Поедем вместе в Росинку, к электромонтажникам. Там воздух! Три часа сна — и усталости как не бывало.
По дороге в Росинку — так называется зона отдыха с коттеджами на острове, что зеленеет ниже плотины гидростанции, — главный инженер заговорил о двух книгах, которые прочитал недавно. Та и другая о жизни инженеров. Удивительно, до чего книги похожи! И грани сюжета смыкаются, будто авторы под диктовку одного творческого бога записывали одновременно одно и то же.
— Выходит, писатели прислушиваются к богу, — сквозь дрему попытался уточнить Василий.
— Бог, по Библии, — творец. Но тут, как видно, один записывал, другой добросовестно переписывал, хотя живут в разных концах континента.
— Но вы сами говорили: научно-техническая революция охватила весь мир.
— Говорил, — подтвердил главный инженер, — однако это не значит, что она везде проходит под знаком социального прогресса…
Сквозь дрему до Василия доходили какие-то слова, фразы, смысл которых сводился к тому, что в книгах, в кино, на сценах театров люди без конца конфликтуют, подозревают один другого в стяжательстве, в корысти, в ловкачестве, будто вся действительность, вся красота жизни соткана из непримиримости.
— …Я не отвергаю различия между добром и злом, не собираюсь замазывать противоречия, но меня не надо учить драться… Драться умеют даже воробьи. Мудрость нашего времени, пожалуй, состоит в том, чтобы люди утверждали себя добрыми делами. Ведь мы идем туда, где будет царствовать не зло, а добро, доверие. Не бойся, Ярцев, доброты…
Неужели это главный инженер так осуждает современных романистов, драматургов, кинорежиссеров? Наверное, он. Артемьев за рулем, ему нельзя дремать, нельзя, нельзя, нельзя… И вдруг Василий четко услышал мягкий голос главного инженера:
— Не трогайте, не трогайте его. Принесите подушку, пусть спит…
Ярцев попытался открыть глаза, но это ему не удалось — он безмятежно спал. Только вскоре злые языки истолковали все по-своему: Ярцев был беспробудно пьян, его даже из машины не могли вытянуть…
Глава одиннадцатая
„НЕВОЗМУТИМОСТЬ“
Приложение к девятой тетради
1
Порой казалось, что Ярцев потерял способность радоваться или огорчаться. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что он от природы невозмутимый человек. Кричи на него, топай ногами, смейся над ним — бровью не поведет.
— Хоть кол на голове теши. Увалень, и все тут, — говорил о нем Рустам Абсолямов и подтверждал свои выводы конкретными примерами.
…Пошли они как-то вдвоем на футбольный матч между командами московских строителей и местного завода «Химик». На центральной трибуне им достались разные места: Рустам сидел за Василием, на ряд выше. Справа от Рустама устроился неистовый болельщик «Химика». Казалось, не футболисты гоняют мяч по полю, а он, этот болельщик: свистит, кричит, дергается, носок его модного ботинка впивается в спину Ярцева, когда мяч летит мимо ворот строителей. Ярцев терпеливо переносил все, следил за игрой неподвижно. Болельщик увидел в нем неуязвимого противника:
— Это колдун, смотрите-ка, будто заколдовал ворота москвичей! — и неожиданно ткнул в голову Василия окурок сигареты.
Ярцев был без фуражки… Рустам схватил крикуна за руку. Василий медленно повернулся к обидчику. Казалось, не миновать потасовки. Да только все обошлось без кулаков. Ярцев сначала успокоил Рустама, затем посадил с собою рядом крикуна:
— Не дергайся, кости у тебя хилые…
— Обними его, Вася, покрепче обними.
— Зачем? Пенсионеров и так много.
Крикун будто шило проглотил: рот открыт, а слова вымолвить не может, бледный. Его друзья тоже примолкли. Ни крик, ни хохот тут не помогут. Минуты через две кто-то сверху попросил виноватым голосом:
— Парень, а парень, отпусти его, ведь нечаянно…
Ярцев оглянулся. Ехидная улыбка на помятом лице просителя превратилась в жалкую гримасу пойманного за ухо проказника. Соседи справа и слева потупили взоры.
— Отпущу, — ответил Ярцев, — только подскажи ему дорогу в аптеку за мазью от ожога.
— Подержи его еще, — взмолился Рустам, — я сбегаю.
— Нет, сиди, пусть он принесет…
Крикун робко приподнялся и, отступая, заулыбался, затем круто развернулся и дал ходу.
Кончился первый тайм, начался второй. Крикун не возвращался. Испарились и его друзья.
— Надо было передать его дружинникам или в комендатуру стадиона, — упрекнул Рустам друга. — Ведь знал, не вернется, и отпустил.
— Знал, потому и отпустил, — ответил Василий.
— Ну, хоть бы пинка дал, — не унимался Рустам.
— Пинка?.. — Ярцев подумал и ответил: — Это был бы легкий выкуп для него. А так на неделю лишится нормального сна и еще много дней будет оглядываться.
— Он, наглец, быстро все забудет.
— Не забудет, — заверил Василий Рустама.
«Подумать только, Ярцев, вместо того чтобы возмущаться, еще рассуждает о переживаниях наглеца», — удивлялся тогда Рустам. Но его удивлению пришел конец в тот день, когда на Крутояре побывал Генри Форд. Зачем приезжал знаменитый лидер автомобильной промышленности Америки, больше известно ему самому. И если сейчас он иногда вспоминает цех сборки двигателей, то перед его взглядом, возможно, маячит широченная спина Ярцева. С какой только стороны ни приглядывался Генри Форд, чем занят парень, ничего не увидел.
В тот час Ярцев притирал клапаны снятого с потока двигателя. Притирал ручным способом сосредоточенно, с увлечением, сдувая стальную пыль собственным «компрессором». Вероятно, это привлекло внимание Генри Форда. А может, он заподозрил, что русский умелец чародействует над каким-то секретом, вроде тульского Левши, который подковал блоху? Ведь Форд хорошо знает, что дает притирка клапанов в двигателе. Сам он металлург, но и дело совершенства двигателей ему не чуждо: в Детройте он лично руководит работой конструкторов по двигателям.
Когда Генри Форд и сопровождающие его лица перешли в соседний корпус, к Ярцеву подбежал бригадир:
— Ты знаешь, кто наблюдал за твоей работой?
— Знаю, — ответил Ярцев.
— Тогда непонятно твое поведение: он к тебе лицом, а ты к нему спиной.
— Некогда было поворачиваться.
— Детина, — проворчал бригадир, — нас сконфузил, и Форда озадачил…
Под словом «детина» бригадир подразумевал что-то угловатое с задатками непонятных способностей: то ли ломовик в пристяжке, то ли теленок в упряжке.
После двухнедельной стажировки в цехе двигателей Ярцев перешел на линию сборки передней подвески, затем на комплектовку задних мостов. Все шоферы-испытатели должны были периодически посещать различные цеха. Это не устраивало Ярцева. Он решил постоянно стажироваться в тех цехах, где технология изготовления деталей ему была мало известна. Стажироваться постоянно, независимо от личного графика выхода на основную работу по обкатке серийных машин: обкатает норму и снова в цех, порой без передышки, даже в ночную смену выходил.
Можно было подумать, что он стал безответным терпеливцем с глухим сердцем или был одержим каким-то замыслом открытия в автомобильном деле. Нет, ни то и ни другое. И огорчения и радости переживал, пожалуй, больше, чем самые восторженные натуры. Конечно, надо иметь силу воли и умение прятать раздражение за щит внешнего спокойствия и не проявлять телячьего восторга по всякому поводу: слезы и смех висят на одной струне. Не был он одержим и замыслами открытия. Не ладилось у него что-то с партийностью, чем он не делился даже со своими верными друзьями. Сходит на прежнее место работы, в автоколонну, затем в партком строительного управления и возвращается будто свинцом налитый. Ни улыбкой, ни словом ни одной черточки на его лице не оживишь.
Друзья не приставали к нему с расспросами. Лишь дотошный Афоня Яманов не мог смириться с тяжестью во взгляде Ярцева.
— Хватит, Василий, — сказал как-то Афоня, — хватит играть в молчанку.
— А ты чего напугался? — спросил Ярцев.
— Вижу, перетянулся ты шибко.
— Иначе не могу.
— Не обманывай себя и друзей.
— Не пойму, о чем речь: ты подозреваешь меня в нечестности?
— Не подозреваю, а говорю: пора снимать тогу невозмутимости. Будто не ты строил завод, а кто-то другой, будто ты тут чужой человек.
— Преувеличиваешь, — возразил Василий.
— Преувеличиваю, но терпеливость твоя удивляет нас. Ты случаем не кержак?
— Нет, евангелист, — ответил Василий, — скоро в трясуны запишусь.
— А я завтра сделаю рупор и пойду по цехам митинговать за качество…
В начале стройки, когда верилось и не верилось, что можно привыкнуть к степному пустырю, утыканному колышками планировщиков, и даже тогда, когда стали вырастать корпуса огромного завода — пока пустые коробки, в которых гудел морозный ветер, — Ярцев мог без обиды выслушать любой упрек: тут моего один мизер. Но затем, когда эти коробки стали заполняться станками, когда из бесконечного множества железок стали формироваться такие красивые линии гигантского конвейера, — какая техника пришла на помощь человеку! — тогда Ярцев стал прирастать к заводу. Его потянуло от руля послушного ему самосвала к познанию секретов автоматики, электронной техники. Сколько сил потратил на это! А если спросить иностранцев, шеф-монтажников, из которых он вытягивал все, что ему надо было знать? Те даже жаловались, что «детина» выжимает из них сведения, вплоть до технологии отдельных деталей. Ясно, что не тот ход выбрал Афоня для откровенного разговора. Запоздал он приписывать Василию безразличие к заводским делам. Разве можно снести такую напраслину? В момент пробного пуска второй линии конвейера, с которого сошли первые десятки автомобилей новой формы — универсалы вишневого цвета, зеленого и слоновой кости, у Ярцева от радости в самом деле поднялось давление и разболелась голова. Какое же тут безразличие?
— Не подозревал, что ты такой злой, — ответил Ярцев, и Афоня понял, что поступил опрометчиво.
Ярцев признался друзьям, что после памятного совещания по управлению производством, на котором шла речь о том, что каждый рабочий должен взять на себя право и ответственность быть хозяином своего завода, работать по совести и бить по рукам бракоделов, допустил несколько ошибок.
Засек разгильдяя, который на подгонке штуцеров тормозных трубок применял вместо разводного ключа зубило с молотком. Ярцев чуть было не пустил в ход свои кулаки. Но сдержался, просто вырвал из рук зубило с молотком с такой силой, что у парня хрустнули пальцы, а назавтра распухли ладони. Жаловаться бракодел не стал — вина налицо, за порчу штуцеров можно угодить на скамью подсудимых… Другого такого же забулдыгу застал в коллекторе литейки с фляжкой водки — опохмелялся после вчерашней «перегрузки». Ярцев «макнул» его в отстойник с мыльной водой. Забулдыга отрезвел и стал просить, чтобы об этой процедуре никто не знал.
— Если понял, промолчу, — пообещал Ярцев.
— Понял, — заверил тот.
Вот ведь как получается: личные обиды, даже физическую боль можно перетерпеть, но как воздействовать на тех, кто лихорадит целый цех и даже весь завод? Умные люди говорят: языком болтай, а рукам воли не давай. А что толку от разговоров: о таких разгильдяях говорят, кажется, с начала первой пятилетки, а они не переводятся.
Ярцев не собирался оправдывать свой жесткий метод воспитания. Ведь если бы кто-то из «обиженных» выступил против него на профсоюзном собрании, то пришлось бы уходить с работы с такой характеристикой, которую родной матери не покажешь: рукоприкладство… Между тем знакомые мастера то и дело просят его побывать там, где сами не знают, какие меры надо принимать. Они уверены: где Ярцев применит свой контроль, там и качество и дисциплина подтянутся. «Применит свой контроль», — значит, имеют какие-то сигналы. И все же когда выбирали завком, за Ярцева проголосовали единогласно. Его кандидатуру встретили аплодисментами даже те, с кем сталкивался по особому счету.
В завкоме Ярцева назначили в инспекторскую группу при генеральном директоре.
— Инспектор по качеству — важная фигура в системе производственного самоуправления, — сказал председатель завкома, вручая удостоверение Василию. — Надо прививать людям хозяйскую заботу о станках, механизмах, о качестве деталей.
Почти то же самое сказал Федор Федорович, когда узнал об этом:
— Ну вот, теперь тебе пора раскрывать свои способности во всю ширь, — и напомнил, что в первую очередь необходимо вывести на чистую воду тех, кто не любит своего рабочего места.
Ничего не скажешь, озадачили. И Черноус, и Федор Федорович будто сговорились: «Прививать хозяйскую заботу… Выявлять, кто не любит…» В любом цеху, приглядевшись, можно напрямик уличить, кому нужна «прививка», а вот насчет «любви» — сложное дело, силой милому не быть. Любовь к рабочему месту — скрытое чувство. Иной не замечает, что у него под ногами мусор и грязь, зато в деталь всю душу вкладывает, а другой наоборот: кругом чисто, гладко, станок блестит, но душу на изделие не расходует, лишь бы норму выполнить…
Инспектор по качеству. Теперь Ярцеву предстояло отказаться от своих прежних методов воздействия на разгильдяев. Хоть ему сказали, что пора раскрывать свои способности во всю ширь, сам Ярцев понял, что речь идет о чем-то другом. О чем конкретно, еще не мог разобраться. Он не замечал, что в нем созрел ревнивый исполнитель воли своих друзей — хозяев завода. Врожденное развивается без принуждения, как умение ходить вставшего на ноги ребенка: поднялся с четверенек, и ноги сами зашагали. Одно теперь было ясно Ярцеву: огромный завод, в цехах которого каждую смену встают к станкам десятки тысяч разных по характеру людей, может работать четко и ритмично, если в каждом большом и малом коллективе утвердится взаимный самоконтроль рабочих. В противном случае пусконаладочная лихорадка перерастет в хроническую болезнь и огромный производственный организм, как человек с резкими перепадами давления, лишится нормального состояния.
От таких дум Ярцеву порой кажется, что земля под ногами становится зыбкой и вздрагивает, как обрыв Крутояра в дни неуемного разгула волн Жигулевского моря. Ему было бы легче одолеть тревогу, если бы он успел заметить, что таких ревнивых контролеров по качеству в каждом цехе появляется все больше и больше. Заработчики, сдельщики, как мякина на ветру, отвеиваются, сама жизнь завода, набирая силу, дает рост всхожим зернам.
Однако успокаиваться еще рано.
2
Иногда, оставшись один, Василий пытался строго и придирчиво разобраться в своих поступках. Он как бы заглядывал в себя: «Что в тебе есть, сын Веденея Ярцева, и чего не хватает?» И тут же отвечал:
«Боюсь быть беззаботным».
«Почему?»
«Беззаботных без меня много. Отец всю жизнь осуждал их».
Так, отметив в себе один плюс, Василий принимался обдумывать свои минусы. Их немало, хоть нелегко признаться, что они есть. Еще труднее осудить себя за тот или иной проступок. Мысль все время ищет оправдательные мотивы. Ну вот, скажем, нельзя оправдывать зуд в руках против бракоделов, но что поделаешь, если такие люди попадаются на глаза да еще наглеют перед тобой?
Порой ему стыдно бывает за свои суждения об Ирине по первой встрече. Он думал, что эта девушка в брюках и куртке на «молниях» просто модница. А теперь готов извиниться перед ней за это. Да, она смелая, кажется, ничего не боится, а прикоснуться к себе не позволяет. Только однажды разрешила поцеловать. И случилось это в присутствии друзей в тот самый день, когда Виктор Кубанец и Полина справляли новоселье. Как только Виктор рассказал, какие советы помогли ему выиграть гонку, Ирина захлопала в ладоши:
— Целуйте Ярцева! Я первая…
Она хотела только в щеку, но Василий сграбастал ее и поцеловал прямо в губы… Ничего, только чуть смутилась, посмотрела тоскливо в глаза и снова захлопала в ладоши:
— Целуйте его, целуйте!..
Вывернулась, что называется, из неловкости по всем правилам. Ума и смекалки ей не занимать.
Кажется, с того момента Василий стал робеть перед ней: угловатый, сила в руках медвежья, а по образованию, по гибкости ума — стреноженный конь. Ни одной фразы не может сказать ей без запинки. Но она, похоже, старается не замечать этого. Напротив, каждый раз при встрече стремится подчеркнуть в нем что-то положительное. Вроде бы таким образом объясняется в любви. Теперь и тебе, Василий, пришла пора сказать ей прямо и чистосердечно: «Ты очень хорошая, я готов закрыть тебя грудью в любой беде».
Наивно, но ничего другого на ум не приходило, хоть думал об этом немало.
Он с нетерпением ожидал Ирину у главного подъезда генеральной дирекции. Она появилась перед Василием все в том же костюме на «молниях». Подхватить бы ее сейчас на руки, унести с людских глаз и раскрыть ей себя так, как не решался раскрываться до сих пор. Ведь не мальчишка, от роду двадцать четыре года. Однако в тот ли час пришла такая решительность: в ее взгляде тревога.
— Погоди, — сказала она, — выслушай меня внимательно…
Ирина только вчера вернулась из длительной командировки. Участвовала в мотопробеге по городам, где некачественно выполняются заказы автозавода. Комсомольский рейд по заводам-смежникам. Пять с лишним тысяч километров на мотоциклах. На каждой встрече с инженерами и рабочими смежных заводов она рассказывала, чем озабочены такие парни, как Ярцев и его друзья — автозаводцы. И сейчас надо бы поведать Василию о своих впечатлениях, о разговоре с генеральным директором об итогах рейда.
— Помнишь, на испытательном треке загорелся серийный автомобиль новой модели, вспыхнул, как ты говорил, от замыкания электропроводов? Комплекты этих проводов готовит Каменец-Подольский кабельный завод, колодки для крепления пучка электропроводки поставляет туда орехово-зуевский завод «Карболит», поставляет с большим процентом брака и катастрофически мало. Я побывала там и тут. Там и тут срыв плана латают авралами, а известно: где спешат, там и грешат. Вот и получается, как сказал генеральный директор, «качество находится в прямой зависимости от организации производства». Участники рейда уличили бракоделов у станков, на сборочных линиях, состоялся разговор по большому счету — о совести, о чем ты сам и твои друзья не перестают думать ни днем, ни ночью…
— Ты, кажется, приготовилась читать свою статью в газете о пробеге? — насмешливо оборвал Ирину Василий.
Девушку не обидел его тон.
— Вчера весь вечер, — сказала она, — ругали меня отец и Федор Федорович. Ругали за тебя. «Своим выступлением в газете превратила парня в мишень для ржавых пик». Это отец любит говорить так заковыристо. Я верю ему: он не зря напомнил о ржавых пиках…
— Нашла кого пугать, — произнес Василий тоном безразличия.
— Ярцев, не узнаю тебя. — Голос Ирины дрогнул. — Ты понимаешь, к чему я тебя готовлю?
— Почти, — Василий привлек ее к своему плечу. Они не спеша зашагали к автобусной остановке, затем к дому, в котором жила Ирина.
— Допускать брак умеют везде, — вернулась она к прерванному разговору, — значит, протест против такого явления нельзя считать частным выпадом отдельных людей.
Это был уже прямой намек: «Не бойся возможных осложнений на завтрашнем разбирательстве твоего персонального дела, за тобой правда».
— Ты умница, но не к такому разговору я готовился сегодня, — признался Василий.
— Я догадалась сразу, но давай отложим его на потом.
Проводив Ирину до подъезда, Василий спросил, когда она закончит дипломную работу.
— Об этом и я хотела поговорить с тобой. Во всяком случае, ко дню свадьбы успею, — сказала она.
— Какой свадьбы? — с тревогой спросил Василий.
— Я бы на твоем месте не спрашивала. Бесстыдник! — и убежала домой…
Оставшись один, Василий готов был ругать себя на чем свет стоит: хотел казаться невозмутимым, а получилось — падай ниц и рви на себе волосы.
Прошла долгая для Василия ночь, прошел вялый рабочий день.
Семь часов обкатывал свою норму — двенадцать автомобилей и ни в одном не уловил посторонних стуков, писков, скрипов. Может, в самом деле завод выдал сегодня качественную серию, или Василий слишком часто отвлекался, вспоминая вчерашний разговор с Ириной. То и дело повторялись ее слова: «ржавые пики», «бесстыдник». В кармане похрустывал вызов на заседание парткома стройуправления — «персональное дело В. В. Ярцева».
После полудня Василий прилег, попытался вздремнуть. Не получилось. Вновь и вновь вспоминался разговор с Ириной. Как опрометчиво спросил ее: «Какая свадьба?» Обидел, горько обидел девушку. Или она схитрила, разыграла обиженную недотрогу, а сейчас смеется над тобой, Василий Ярцев?..
Он решил прогуляться по парку: перед серьезным разговором о партийности надо перевести дыхание на спокойный ритм, уравновеситься. Невдалеке от тропки, по которой шел в сторону парткома, меж сосен промелькнула девушка в сиреневом платье. Неужели? Да, она!
И в первый раз он увидел Ирину в платье. Даже тогда, на новоселье у Виктора и Полины, она была в брюках. Наконец-то расставшись с курткой и брюками, она осмелилась показать себя Василию такой, какой ей положено быть без игры в парня. Сиреневое в клеточку платье, перехваченное в талии ремешком, подчеркивало плавность линий ее стана. Походка легкая, шаги пружинистые, как перед разбегом к прыжку. И разбежится — не удержишь.
Ирина шла к общежитию. Василий остановился на развилке двух тропок, одна из которых вела к летней эстраде, на танцевальную площадку. Остановилась и она. Прохладный осенний ветерок с моря шаловливо поиграл подолом ее платья, обнажая стройные ноги. Василий готов был броситься к ней и загородить ее собой от ветра. Она жестом руки, как жезлом регулировщика, предупредила: «Стоп, не трогайся» — и, приседая, принялась стыдливо прикрывать ладонями сжатые колени.
Как украшала ее эта стыдливость! Кажется, не было и нет на свете более привлекательной девушки. А тут еще солнце, укладываясь в пышную перину облаков на западном небосклоне, обласкало Ирину лучистым взглядом, как показалось Василию, с манящим прищуром так, что хоть грози ему кулаком, дабы избавить девушку от смущения и от прилипчивых взглядов со стороны.
Закат багровый — быть ветру или буре. Похоже, о чем-то она хотела предупредить Василия, но он уже зашагал по своей тропке. Повернулась и она. Ее тропка вилась между соснами, то приближаясь, то удаляясь от Василия. Не сговариваясь, они решили: сейчас не время говорить о том, о чем еще не успели договориться. Пройдет ночь, день, наступит вечер. Будет еще время для откровенных признаний.
Но не знал Василий, не могла подумать и Ирина, что ни завтра, ни послезавтра они не встретятся. Все обернулось против них довольно круто и неожиданно.
Едва Василий Ярцев успел перешагнуть порог кабинета, где шло заседание парткома, как у него сразу пересохло в горле: разбор персональных дел вел не секретарь парткома, а его заместитель Шатунов. Тут же встретился взглядом с Ремом Акимовичем, затем с Жемчуговым. Последний почему-то улыбнулся, скривив губы.
Рядом с Жемчуговым сидел инструктор по партийному учету. Тот самый, к которому Ярцев явился в первый же день после возвращения из Турина с просьбой выписать партбилет и снять с учета в связи с переходом на автозавод.
— Подожди, — ответил тогда инструктор, — твой вопрос снова будет рассматриваться на заседании парткома.
— Почему?
— Читай газеты. Летунов с партийными билетами пора выводить на чистую воду. Благо тебе еще не выписали партбилет…
— Но я считаю себя членом партии.
— Считай до ближайшего заседания.
Ближайшего заседания пришлось ждать долго. Было собрано полтора десятка объяснений, отзывов и заключений о моральном облике молодого коммуниста, о его суждениях и поступках, так сказать, в объективном плане. Эти «объективки» докладывал инструктор. Когда он кончил, Шатунов дал свою оценку каждому факту. Так записка проводника вагона была воспринята как сигнал о начале падения Ярцева; выступление в печати об аварии в Переволоках — прямая попытка оправдать аварийщика; упомянутые в записке Угодина принципиальные споры Ярцева с сотрудниками Пензенской нефтебазы получили иную окраску:
— Перед нами скандалист, бузотер… И чужие лодки с цепей срывает — девчонок катать…
Каждый лист дела не остался без внимания. Даже случай с потерей денег был оценен как «шантаж друзей», а выезд Володи Волкорезова к больному отцу вызвал особый интерес.
— Значит, твои друзья, Ярцев, отрабатывали поочередно за Волкорезова?
— Отрабатывали.
— Но ведь это же коллективное укрывательство прогульщика!
— Он вылетел в Москву в воскресенье. Некому было оформлять административный отпуск. Ждать понедельника не мог: отец в больнице, инфаркт…
— Сердобольная демагогия… Нам-то известно, что отец остался жив…
— Неужели это огорчает вас? — дерзнул спросить Ярцев. Он задал вопрос так, что трудно было уловить, о чем идет речь: о том, что академик остался жив, или о том, что ребята отработали за Володю Волкорезова.
— Огорчает! — бросил разгневанный Шатунов.
— Тогда я не знаю, почему вам доверили вести сегодняшнее заседание.
И тут началось…
Даже Рем Акимович заколебался и согласился с тем, что Василий Ярцев демагог, бузотер. Долго и обстоятельно «анализировал» характер поведения Ярцева приглашенный на это заседание член парткома завода Жемчугов. Он был осведомлен о том, что Ярцев сколотил компанию «нигилистов» и внушает им нездоровый дух, которым напитался в Турине; устраивает демонстрации недоверия к службе контроля за качеством. И во всех делах Ярцеву помогает комендант общежития, некто Ковалев…
— Как это «некто»?! — вскипел Ярцев, готовый высказать все, что он думает об Олеге Михайловиче, но ему не дали договорить.
Кто из членов парткома голосовал за исключение, кто против, Василий Ярцев не знал: его попросили выйти, затем через несколько минут позвали обратно и зачитали решение: «Считать выбывшим из партии…»
— Исключили? — спросил Ярцев, теряя равновесие.
— Понял правильно, — ответил Шатунов.
Провожал Ярцева из кабинета парткома до лестницы, а затем до остановки автобуса Рем Акимович Угодин. Жалуясь на перебои в сердце и прихрамывая на правую ногу, обмороженную на фронте, он произносил какие-то длинные фразы. Ярцев никак не мог уловить, упрекает его или наставляет на путь истинный этот Рем Акимович. В уши западали лишь скрипучие слова: «Езжай отсюда, езжай… Зло в себе не держи… Хилый дух в тебе гнездится… Держись, держись…»
Скрипнули тормоза автобуса. С этой минуты Василий не помнит, где метался до полуночи, не находя себе места. Рассудок вернулся к нему на берегу моря. Брызги волн освежили лицо, появилась бодрость. Пора спокойно обдумать все, что случилось. Но вдруг берег закачался и покатился навстречу волнам. Умеющему плавать волны в море не опасны, они страшны у берега: хлестнет о камень или затянет под кручу — и сдавайся на милость стихии. Зная об этом, Василий метнулся вдогонку за волной, что покатилась от берега. Он мог вырваться на простор разлива, если бы не топляки — затонувшие бревна, что ходят под водой стояком. Мозглые комли таких бревен цепляются за дно, а вершины качаются под волнами. Топляки… Они вздыбились от обвала кручи и будто ожили, осатанели, вскидываясь черными акулами между гребнями волн.
Первый удар в грудь сбил дыхание. Второй пришелся в голову. В воде и под водой острая боль быстро гаснет. Очень сильные и опасные для жизни удары кажутся тупыми, мягкими, поэтому Василий с большим опозданием ощутил, что ему не повинуются ноги…
По отмели, подталкиваемый волнами, он выполз из воды на остров. Это была вершина когда-то высокого кургана с кустарником шиповника.
…Очнулся Василий на больничной койке. Ноги в гипсе, грудь и голова туго перетянуты бинтами. Кто-то топтался перед дверью палаты. Глухо доносился женский голос:
— Нельзя к нему. Хирург категорически запретил всякие свидания с этим больным… Да, да, надолго…
Откуда-то сверху послышался шепот:
— Староста, а староста, не грусти, я тут…
Ярцев перевел глаза на верхний угол окна. Через открытый квадрат рамы протискивался Мартын Огородников. Как он туда забрался? Не каждый акробат решится на такой трюк.
Мартын хвастливо подмигивал Василию, — дескать, вот я какой, через окно нашел ход, — и приговаривал:
— Ты, Вася, поверил мне, теперь я не оставлю тебя… Проживем, Вася, не горюй… Вот, коньячок тебе, бутылочку французского раздобыл. Сунь под подушку. Могу вместе с тобой по глотку, за твое здоровье…
Василий покачал головой:
— Эх, Мартын, Мартын… Когда же ты за ум возьмешься?.. Сестра!..
И Огородникова как ветром сдуло.
Глава двенадцатая
ЧЕГО НЕ ПОНЯЛ ШАТУНОВ?
1
Неуютно стало на душе Жемчугова после вызова в горком партии по поводу Ярцева. Неуютность эта вселилась в него не на день, не на два. А тут еще тихий старикашка из парткомиссии горкома допытывается: что, да как, да почему приобщился член парткома завода к разбирательству дела Ярцева на парткоме строительного управления?
Нет, нет, Жемчугов не научился критиковать себя, осуждать свои поступки. А многие ли умеют это делать хотя бы про себя? Ему просто хотелось скорее освободиться от этой неуютности в душе и даже от дружбы с Шатуновым. Однако дело поворачивалось все круче и круче. Возвратился с курсов секретарь парткома, которого замещал Шатунов, и уже проведено заседание по пересмотру решения по делу Ярцева. Затевается какая-то говорильня вокруг этого вопроса…
И в какое время! Ведь все знают: рано или поздно нагрянет государственная комиссия. Нагрянет принимать вторую очередь завода.
Теперь стало известно, что основу государственного акта будут составлять заключения рабочих комиссий по всем пусковым объектам, что в первых пунктах акта обязательно найдет отражение характеристика условий труда и внутризаводского быта. А это значит, все так называемые «бытовки» — гардеробы, душевые, сушилки, буфеты, кухни, столовые, медпункты, не говоря уже о работе кондиционеров и вентиляционных устройств, — должны быть в полном порядке, в полном «ажуре», без единой задоринки. Чтобы заглянул в цех, будто заглянул в завтрашний день.
Государственную комиссию возглавит не начальник главка Министерства автомобильной промышленности, как предполагалось раньше, а кто-то повыше. Назван и срок прибытия комиссии. Срок не очень жесткий, но подумать только, пустили такую махину, и вдруг из-за какой-нибудь «бытовки» в акте появятся минусовые оценки. Пустяковый недогляд, а стыда не оберешься!
Однако весть из Москвы и разговор о том, каким будет государственный акт по второй очереди завода, не смутили председателя партийной комиссии горкома. Он неторопливо листал персональное дело Ярцева и все уточнял и уточнял смысл каждого листка. Словно где-то среди них запрятались мины замедленного действия, которые во что бы то ни стало надо обезвредить, а не то все графы государственного акта почернеют от минусовых оценок…
Тягостно и грустно было возвращаться с такими упреками из горкома партии.
Перед своим кабинетом Жемчугов встретил секретаря главного инженера. Она передала ему две папки с графиками на очередную неделю и убежала в другой конец коридора, где топтались парни из отдела главного энергетика. Беззаботные люди, у них не жизнь, а масленица: рядом гигантская гидростанция да еще внутри завода своя ТЭЦ на триста тысяч киловатт. Включай, подключай — Волга не пересохнет…
Графики по второй линии конвейера составлены без учета подготовки к приезду государственной комиссии. Необходимо внести коррективы и завтра же с утра обратить внимание инженеров, механиков на… На что, на какие объекты? Мелкие, а их столько, что в глазах рябит.
Теперь стало модным возлагать трудоемкие работы на молодых специалистов. Справился — молчат, приглядываются: дескать, мы тоже в молодости стариков выручали; споткнулся — упреков не оберешься, того и гляди счет предъявят: во что обошлось государству твое образование? За примером далеко ходить не надо. Чего стоит наладка по штамповке крыльев кузова! От одного воспоминания холодный пот на спине выступает. Могли от работы отстранить, конечно, не без помощи этих самых крикунов из группы «производственной самодеятельности» председателя завкома. Дал бог, нашлись люди помудрее, пронесло. Лишь на парткоме дали встряску…
Как же сейчас поступить? Ведь наверняка взвалят на тебя, молодой специалист, подготовку материалов для доклада государственной комиссии как раз по тем самым объектам, где с «бытовками» плохо. С чего начать, с каких пунктов? Разумеется, в первую очередь надо хоть бегло окинуть взглядом все эти «бытовки» и «подсобки». Легко сказать — все. А сколько их! По основным цехам и линиям — за неделю не обойдешь. Впрочем, есть проверенный и, кажется, самый совершенный в таких условиях метод управления столь сложным хозяйством — оперативные совещания по графикам.
И Олег Михайлович приступил к составлению графика заключительного цикла работ на подсобных участках второй очереди. Пока генеральный директор и главный инженер вместе с парткомом и завкомом принимают решения по этим вопросам, он успеет положить перед ними конкретную программу действия — оперативный график.
В самый разгар работы над схемой графика, когда часовая стрелка поползла по циферблату к вечерней черте, в кабинете появился Шатунов. Как некстати! Однако отказать ему в праве знать, что делается по подготовке к приезду государственной комиссии, невозможно: ведь он заместитель секретаря парткома строительного управления.
— Чем занята твоя голова?
— Тем же, чем твоя.
— Вот молодец, угадал. Поведай, в чем загвоздка?
— В чем?.. Вот, посмотри, график по «бытовкам» готовлю.
— Да-а, — протянул Шатунов, вглядываясь в схему графика. И тут же польстил: — Не зря же говорят: «Жемчуг растет на дне океана мысли».
— К сожалению, в ракушках, и я готов изменить свою фамилию, скажем, на Шатунов…
— Знаешь что, — посоветовал Шатунов, — перекинь часть сил с основного графика на этот, на подсобный.
Жемчугов понял, что ему предложено единственно верное в этих условиях решение, но соглашаться с ним нельзя:
— Начальство не утвердит.
— Почему?
— Основной график по всем каналам сцеплен, запрограммирован с планом по возрастающему ритму.
— Понимаю, но одну-две недели можно без возрастания, а потом наверстается.
— Нет. Скачки, спады, наверстывания для нашего завода совершенно противопоказаны. Кипятить кровь или охлаждать ее в сосудах до замерзания — неминуем паралич.
— Значит, — произнес Шатунов так, как обычно произносят следователи на допросе перед началом работы над обвинительным заключением, — эта самая электроника лишает рабочих права давать продукцию сверх плана? Ну и время пришло…
— Пришло, и от него никуда не денешься.
— Ты хочешь убедить меня, безбожника: «Пришел в храм — снимай шляпу»?
— В мир электроники приходят в ермолках, а ты привык к фуражке…
— Не груби и не задевай мою биографию! — вскинулся Шатунов.
Вот и настал момент разрыва дружбы. Однако Шатунов умел прятать личные обиды за щит общественных интересов, в данном случае за щит интересов огромной армии строителей и монтажников завода.
— Как же быть? Без привлечения дополнительных сил и средств на завершение работы в «бытовках» и «подсобках» государственная комиссия запишет в акт черную строчку. Стоп, стоп! Есть выход! — вдруг воспрянул духом Шатунов и, размашисто шагая по кабинету, заговорил так, словно перед ним открылись никому не известные пути решения трудной задачи. — Ты только слушай меня, Олег, внимательно слушай. Едет государственная комиссия. Мы скажем народу, не будем скрывать: есть опасность провала. И на этой основе всколыхнем сначала профсоюз, затем комсомол. Или сразу тех и других. Широко всколыхнем. Все на прорыв. Долой усталость, долой нытиков. Государству нужен подвиг…
Возражать ему не имело смысла. Он размахивал руками, вскидывал голову и уже не говорил, а будто митинговал перед массой людей, которых надо вести на штурм какой-то крепости.
— Если мы это провернем, — передохнув, заверил Шатунов, — то, считай, в акте государственной комиссии не будет черной строчки… Привыкай к масштабному мышлению. Подумаешь, из-за какого-то там одного парня, скажем Ярцева, стоит ли оставлять в тени истинных организаторов массового движения людей за честь завода?.. Бери свой график, и двинем сначала в завком. Я буду излагать свой план, а ты подкрепляй меня расчетами. Идем, идем, не упирайся…
2
В кабинете кроме Черноуса был главный энергетик санмонтажного управления Булан Буланович. Шатунов чертыхнулся про себя от досады: не любил он встречаться с этим язвительным, на его взгляд, человеком.
— Чем могу служить? — спросил Григорий Павлович.
На стол председателя завкома легла схема графика. После непродолжительной паузы Шатунов объяснил, что эта схема приобретет мускулатуру, если ее идеи обсудить на расширенном заседании завкома с участием, так сказать, сознательной части профсоюзного актива цехов и передовиков производства.
— И затем? — спросил председатель завкома.
— Затем… у нас разработан план летучек инженерно-технических работников по цехам, вслед за этим проведем, тоже по цехам, оперативки руководителей объектов с председателями цеховых комитетов и рабочих коллективов. Ведь в каждом корпусе, в каждом крыле есть «бытовки» и «подсобки». Так сказать, на месте увидим, покажем и подскажем, какие недоделки следует подогнать. Вероятно, в отдельных цехах придется провести совещания рабочего актива или совместные заседания партбюро, профкомов и комсомольских комитетов…
— Одну минутку, — прервал Шатунова Григорий Павлович. — Вот письмо ведущего инженера одного крупного цеха. Послушайте, что он пишет: «Прошу помочь мне заняться исполнением своих служебных обязанностей — обязанностей инженера по автоматике. Нет ни одного дня в неделе, чтобы я мог с начала и до конца рабочего дня проследить за ходом работы механиков. Не удается даже посмотреть техническую документацию — чертежи и схемы монтажа агрегатов. Ежедневно отрывают на всякого рода заседания, летучки, оперативки, совещания. Чтобы не быть голословным, привожу календарь «моей деятельности» за минувшую неделю:
Понедельник. С десяти утра оперативка в управлении производством. Затем хождение по отделам — уточнение графиков. Вечером собрание инженерно-технических работников цеха.
Вторник. С утра планерка. С двух часов заседание партийно-комсомольского актива смежных цехов главного корпуса.
Среда. С десяти часов утра и до конца дня объединенное заседание партийного и профсоюзного актива совместно с хозяйственниками трех управлений — завода, гидростроя и минмонтажстроя.
Четверг. С утра перекличка начальников цехов и инженеров по итогам выводов рабочих комиссий. В нашем корпусе по этому поводу был создан технический совет. Обсуждали до вечера, не успев побывать на тех объектах, что отмечены в выводах.
Пятница. Лишь до обеда удалось поработать с наладчиками на главном агрегате. После обеда — встреча с делегатами смежников и экскурсия по корпусу.
Суббота. Короткий день: подведение итогов недели; совещание у начальника управления по планированию работы на следующую неделю…»
— А почему он пишет об этом в завком? — спросил Олег Михайлович.
— Вы хотите сказать, в завкоме ничего не понимают в организации труда инженера? — усмехнувшись, заметил Булан Буланович. — Под таким письмом я готов поставить свою подпись.
— Лихо, но не похвально, — возразил ему Шатунов. — Вовлекать завком в организацию производства — значит ставить специалистов в ложное положение.
Недавно секретарь горкома партии остановил Шатунова, когда тот стал утверждать свое право давать установки специалистам по технологии. Теперь Шатунов нашел возможность показать, что умеет исправлять свои ошибки и уличать других в том, в чем сам был уличен лишь неделю назад.
Между ним и Буланом Булановичем назревала перебранка, но их прервал председатель завкома:
— Автор письма критикует нас сурово и беспощадно за плохую организацию инженерного труда, просит помощи. Он задыхается от заседаний и совещаний. У него отнимают право вкладывать свои знания в производство и заставляют заседать или, как он пишет далее, «вовлекают в сидячие забастовки; я же хочу работать, а не сидеть неделями на совещаниях…».
— Ну и ну, — вырвалось у Шатунова, — демагогия с перебором.
— Да, тут, вероятно, есть перебор, — согласился с ним Черноус. — Однако не будем приписывать ему то, что вы сказали. Между прочим, могу повеселить вас вот такими записями моих бесед по этому вопросу с инженерами других цехов. Планерку в корпусе вспомогательных цехов называют «лото», — один кричит, остальные молчат; оперативное совещание и переклички в механосборочном цехе именуют «КВН» — «клуб всегда находчивых»: «Заверяю, отмеченные недостатки будут устранены» или: «Коллектив сколочен, приложим все силы, задача будет выполнена»… Итак, «лото», «КВН»… А вы, товарищ Шатунов, что предлагаете?
— Чехарду, — ответил за Шатунова колючий Булан Буланович. — Заседательскую чехарду по профсоюзной линии: прыгать на спины самых слабых, пока кто-то не свалится, затем сызнова таким же манером…
Жемчугов решил осадить Булана Булановича практическим вопросом, иначе он собьет с толку всех:
— Назовите, Булан Буланович, наиболее совершенную форму управления производственным процессом в наших условиях? Это первое. И второе. Какое количество людей потребуется вам дополнительно для успешного завершения санмонтажных работ к прибытию государственной комиссии?
— На первый вопрос, Олег Михайлович, ответ надо искать в письме, которое сейчас зачитал председатель завкома: меньше заседать, больше заниматься практическим делом. На второй отвечу еще короче: не беспокойтесь, справимся своими силами.
— Вы отказываетесь от помощи?
— Не просим — значит, отказываемся.
— Не понимаю…
— А чего тут не понять? Наши люди расставлены по своим точкам, делают свое дело, а вы пригоните «авралом» по десять помощников. Зачем? Конечно, мешать. Скажем, за один гаечный ключ схватятся десять рук, что получится?
— Премиальные фонды боитесь потерять! — возмутился Шатунов.
— Да, боюсь, — согласился Булан Буланович, — боюсь распыления фондов зарплаты, в том числе и премиальных.
— Завидная сознательность: главный стимул — держи карман шире, а интересы завода забыты.
— А вы, я вижу, товарищ Шатунов, купили моторную лодку за счет сознательности…
До горячего спора между Шатуновым и Буланом Булановичем осталось полшага, но тут снова включился в разговор председатель завкома:
— Из каких цехов вы планируете взять рабочую силу на «бытовки» и «подсобки»? Завком и генеральная дирекция не видят таких возможностей.
«Вот как! Этот недавний инженер-электрик, выдвинутый на пост председателя завкома, уже умеет отфутболивать разумные предложения. Футболист от имени треугольника. Силен, в высоту устремился», — заметил про себя Жемчугов и, подвинувшись ближе к столу председателя, еще раз напомнил:
— Мы предлагаем новый график.
— Как мне известно, каждый график — это не только красиво разграфленные листы ватмана с цифрами по вертикали и горизонтали. Требуются еще фонды.
— Мы рассчитывали на привлечение общественных сил профсоюза, комсомола, — сказал Шатунов.
— Каким образом?
— Часть за счет внутренних ресурсов, часть за счет коммунистических субботников.
И вновь вмешался Булан Буланович:
— Может, возьмемся построить еще один завод на таких началах? Вот чудаки экономисты, отсталый народ, планируют затраты, финансируют стройку, — сотни миллионов! — когда можно обойтись вот так, без денег…
— Прекратите ерничать! — вспылил Шатунов.
— Нет, я серьезно предлагаю обсудить этот вопрос, скажем, на второй неделе после того, как все станут ударниками коммунистического труда и откажутся получать зарплату… Вы передовой человек, Сергей Викторович, смотрите далеко вперед. Завидую, очень завидую вашей дальнозоркости…
Тем временем председатель завкома прошел к шкафу, достал томик Ленина, открыл одну страницу, затем другую…
— Коммунистический труд, по Ленину, — сказал он, — это «бесплатный труд на пользу общества, труд, производимый не для отбытия определенной повинности, не для получения права на известные продукты, не по заранее установленным и узаконенным нормам, а труд добровольный, труд вне нормы, труд, даваемый без расчета на вознаграждение, без условия о вознаграждении, труд по привычке трудиться на общую пользу и по сознательному (перешедшему в привычку) отношению к необходимости труда на общую пользу, труд, как потребность здорового организма». Ленин, том сороковой, страница триста пятнадцатая…
— Похоже, мы попали на урок политграмоты, — притворно изумился Шатунов и собрался было высказать свои суждения на сей счет, как в кабинете появились Рустам Абсолямов, Виктор Кубанец, Владимир Волкорезов, Афанасий Яманов и Мартын Огородников.
— Как там Ярцев? — спросил председатель завкома.
— Ничего, хоть на костылях, но сам поднялся на второй этаж, — ответил за всех Рустам Абсолямов.
— Значит, вы его домой забрали?
— Конечно, домой, — подтвердил Афоня Яманов.
Черноус поставил томик Ленина на место и, пригласив вошедших к столу заседаний, объявил:
— Итак, продолжим разговор, начатый на вчерашнем производственном совещании.
— Одну минуточку, — вмешался Жемчугов, — вы, Григорий Павлович, еще не ответили по существу наших предложений.
— Сейчас как раз об этом и пойдет речь.
— Ничего не понимаю. — Шатунов недоуменно пожал плечами.
Черноус заговорил о том, что в ходе подготовки материалов к акту государственной комиссии возник конфликт между администрацией и некоторыми бригадами цеха опорных дисков и тормозных устройств. Суть его в следующем: администрация не начисляет надбавки за качество тех деталей, которые остаются на площадке цеха как сверхплановые. Кто тут прав?
— Права администрация, — неожиданно для себя ответил Жемчугов.
— Почему? — спросил его Черноус.
— Если цех ускорил выдачу деталей, значит, эти детали проходят мимо запрограммированной операции, скажем, без очистки кромок диска, то есть идут в брак или заклинивают конвейер.
— Спасибо за помощь, — поблагодарил Жемчугова председатель завкома.
— Однако, — сказал Володя Волкорезов, — мы хотели бы знать, когда же вы покажете нам эти технически обоснованные нормы? Их, кажется, вообще нет в природе.
— Пока нет, — согласился с ним Жемчугов. — Наш завод вообще поставил перед экономистами и технологами много проблем. Решаем, но не все сразу.
— Вот это и надо записать в проект акта государственной комиссии…
Поднялся Огородников.
— Я против такой записи, — сказал он категорически. — И вообще зря отменили сдельные расценки. То ли дело: изготовил деталь и знаешь, сколько тебе положено. А тут каждый раз получается как на воскреснике: вкалываешь или дурака валяешь, лишь бы время шло, и учет работы огулом…
— Все ли согласны с Огородниковым? — спросил председатель завкома. — Как я понял, он за сдельщину на нашем заводе.
— Конечно, — подтвердил Огородников.
— Нет, не то он предлагает, — сказал Афоня Яманов, нацелив свои очки на Огородникова. — Он зовет назад. Я толковал ему, как надо понимать техническую революцию, но он все перепутал.
— Ну, раз перепутал, давайте распутывать, — предложил Черноус.
Справа от него за соседним столом заскрипел стулом Шатунов, метнул недовольный взгляд на Жемчугова, однако тот включился в разговор с рабочими парнями с таким увлечением, что не заметил или не хотел замечать недовольства Шатунова.
Хорошие, умные, заботливые парни. Они разбирали по косточкам внедряемую на заводе систему оплаты труда, сами подошли к тому, что труд должен измеряться временем, что без строгой трудовой дисциплины немыслима борьба за качество, что автоматические линии и законченные циклы механизации трудоемкой работы не роняют человека до уровня придатка к тому или иному агрегату, а, наоборот, утверждают в нем веру в свои возможности и повышают его ответственность не только перед членами своей бригады или экипажа, но и перед всем коллективом цеха и даже завода.
«На заводе пятьдесят восемь тысяч автостроителей, и каждый из этих пятидесяти восьми тысяч может остановить завод в любой час». Так сказал однажды генеральный директор. Вспомнив эту фразу, Жемчугов готов был посмотреть в глаза любому своему собеседнику. Во взглядах этих людей читалось то, чего не успел понять Шатунов.
Глава тринадцатая
НА ГРЕБНЕ КРУТОЯРА
1
На следующий день после выписки из больницы Василий Ярцев нашел себе дело. Вот уже неделю он занимается отцовским ремеслом: инкрустирует крышки для шкатулок, которые решил подарить друзьям. Однако руки плохо слушаются его. Только сейчас стальное жало стамески наткнулось на твердую витую ткань березовой плашки, и получился скол в самом конце верхнего луча звездочки. Досадно, теперь придется ставить заплатку на клей и снова прокладывать ложе для луча. Золотистая, из мореного орехового корня, звездочка должна лечь заподлицо с полированной поверхностью березовой плашки. Острота лучей будет придавать ей строгую красоту. Заделывать скол — кропотливая работа. Досадно…
К рулю его, как видно, допустят не скоро: ноги еще в гипсе, и неизвестно, все ли будет нормально, когда гипс снимут. «Если не суждено остаться испытателем автомобилей, — решил Василий, — пойду столяром или модельщиком по дереву в экспериментальный цех». Поэтому и торопился приноровиться к столярному инструменту и восстановить привитое еще отцом понимание древесины. Врачи не соглашались так скоро выписать его из больницы. Спасибо друзьям — убедили, что дома уход за ним будет отличным.
Вернулся в общежитие, и дышать стало легче. Под койкой сундук с инструментом. Тут же плашки древесины, заготовленной исподволь, еще в ту пору, когда был здоров. Уходят ребята на работу, стол превращается в верстак.
Как-то утром раздался стук в дверь.
— Принимай гостей, староста Ярцев, — сказал комендант, на секунду заглянув в комнату.
«Видимо, какая-то комиссия», — решил Василий. Последнее время, рассказывали ребята, все чаще стали навещать молодежные общежития комиссии из разных организаций: из завкома, жилу правления, из отдела культуры горсовета, горкома партии.
Вошли два человека.
— Добрый день, — поздоровался один из вошедших. Он среднего роста, плотный, брови седые.
— Небось не ждал таких пришельцев, — сказал второй.
Этого Василий узнал — секретарь горкома, встречался с ним еще на стройке. Плечистый, подтянутый, голос басистый.
— Не ждал, но, пожалуйста, проходите, — ответил Ярцев.
Пока он убирал инструменты, гости повесили свои плащи, подошли к столу.
— Будем знакомы, — сказал первый, подавая руку, и скороговоркой назвал свою фамилию, Василий не разобрал даже.
— Василий Ярцев, — ответил староста, еще не успевший подавить в себе недоумение: что привело сюда секретаря горкома?
— А как по отчеству? — спросил гость.
— Сын Веденея.
— Василий Веденеевич, значит.
— Можно не величать, Василий — проще и короче.
— Одну минуточку… Я не согласен с вами, Василий Веденеевич, — возразил гость и взял в руки плашку, которую Василий хотел было сунуть в стол. — Это ваша работа?
— Не работа, а так… баловство.
— На баловство это мало похоже, — продолжал гость, вынимая из футляра очки. — Инкрустация… И давно вы, Василий Веденеевич, занимаетесь такой работой?
— Да как вам сказать, вроде давно, но с долгими перерывами. Отец был у меня мастер-краснодеревщик. Эти инструменты достались мне от него в наследство.
— Похвально отцовскими инструментами звезду мастерить.
— Чего тут похвального? Работа по древесине теперь не в моде, другие материалы на первый план выходят.
— Я говорю о замысле, — уточнил гость.
Василий хотел было показать готовую крышку, но раздумал: разговор затянется, а по всему видать, люди пришли сюда с другой целью.
— Могу угостить только чаем.
— На большее мы и не рассчитываем, — шутливо сказал секретарь горкома.
Электрический чайник стоял на подоконнике. Василий дотянулся до розетки, включил его, затем стал расставлять посуду на столе. Между тем гости перекинулись между собой тихими фразами. Одна из них несла в себе раздумчивое предупреждение:
— …легче построить завод, чем предотвратить в иных обстоятельствах разрушение личности…
Василий поставил перед гостями красивые фаянсовые чашки с блюдцами — подарок Рустаму Абсолямову от родителей из Чистополя; плетеную вазу — изделие Афони Яманова — с печеньем.
— Смотрите, да тут все по-домашнему!
— Как положено, к семейной жизни готовимся.
— Молодцы.
Запел свою песню закипающий чайник, на боках которого выгравированы сюжеты из гоголевской повести «Тарас Бульба». Гость снова надел очки.
— Это тоже ваше искусство?
— Нет, это Володя Волкорезов любит по металлу резцом пройтись.
— Волкорезов Владимир Андреевич?
— Он самый.
— Я знаю его отца. А как сын?
— Честный парень. Однажды даже хотел чужой грех на душу взять, но не вышло. — И Василий рассказал историю с потерей пяти червонцев.
— Значит, себя чуть не оболгал, — заключил гость. — Обязательно расскажу об этом академику Волкорезову.
— А может, не надо, — засомневался Василий, — сердце у него теперь того… с пробоиной.
— Вы правы, — согласился гость и, помолчав, попросил: — О себе что-нибудь расскажите, о своих мыслях, сомнениях, радостях.
— Радость ко мне скоро должна вернуться. С партийностью у меня закавыка получилась…
— Это мы знаем, — сказал секретарь горкома, — о заводе мыслями поделись.
Теперь стала ясной цель визита: перед подписанием акта члены государственной комиссии хотят знать, как и чем живут рабочие. Судя по всему, гость в очках — один из руководителей этой комиссии.
— Не знаю, с чего начать, — сознался Василий.
— С того и начинайте, что вас больше волнует, — посоветовал гость, сосредоточенный, весь — внимание. Ему нельзя отказать в проницательности: «Говори, о чем думаешь, не ищи шаблонных заготовок с чужих слов».
— Автомобиль нашего завода, если сравнивать его с другими такого же класса, имеет много преимуществ…
— Об этом все знают, — прервали его сразу оба собеседника.
— Теплая осень — к долгой зиме, — нашелся Василий и тем насторожил гостей.
— С какой же стороны ждать холодного ветра? — спросил гость.
— С той, в какую сторону ложатся спинами и лошади и коровы на выпасах.
— Вам, Василий Веденеевич, в наблюдательности отказать нельзя.
— О такой примете нам Афоня Яманов говорил, он родился и вырос в степи. Тихий и смекалистый парень.
— Тихий и смекалистый, — повторил гость, улыбаясь. — Можно назвать еще одну степную примету: стрепеты и куропатки — степные курочки — весной ничем не пахнут, чтоб лиса и хорек не нашли их и не помешали вывести цыплят… — Гость снова улыбнулся и уже другим тоном спросил, внимательно посмотрев в глаза: — Вы — испытатель автомобилей, что вас волнует?
На заботливых людей любого масштаба Василий привык смотреть глазами отца, внушавшего ему с детства: «От беззаботных держись подальше, от них весельем пышет, а земля под ногами огнем дышит». Разве можно замыкаться, если перед тобой человек с такими же думами, как у тебя? Разговорился Василий, слово за слово — и беседа стала непринужденной и доверительной.
— Смежники лихорадят наш завод…
— Об этом высказал свои суждения и просил записать в акт генеральный директор.
— Вот и мой голос присоедините, — неожиданно вырвалось у Василия, но парень тут же смутился «Экий владыка, на равных с генеральным директором подает свой голос». А гость одобрительно кивнул головой, записал что-то в своем блокноте.
Сию же минуту Василий вспомнил разговор с бухгалтером, который лежал с ним в больнице. Тот бухгалтер ведет начисления премий руководящим работникам завода. Он сказал, что вот уже третий год генеральный директор не получает премиальные. Наотрез отказался, и говорить с ним на эту тему невозможно. А почему — понять надо его заботу глубже. Получит премию, а тут рекламации повалятся…
Тот разговор с бухгалтером в больнице толкнул сейчас Василия думать вслух о качестве, не боясь оговорок.
— …Если каждый рабочий не будет дорожить своим рабочим местом, — продолжал он, — если более или менее квалифицированные токари, фрезеровщики, слесари, электрики, сборщики, наладчики, регулировщики — все, кто непосредственно причастен к выпуску автомобилей, в том числе и обкатчики, не закрепятся в своем цехе до полного освоения техники и технологии производства деталей, пока не достигнем мастерства в управлении сложными механизмами, — до тех пор завод не дождется доброй славы и сбытовики не избавятся от рекламаций. И когда начнешь так говорить, находятся строгие люди, палец к губам прикладывают, дескать, молчи, кто дал тебе право пропагандировать мрачные перспективы, дурья голова? Понимать надо: нехватка рабочих рук и текучка — болезни бурного роста. Наличие болезни они признают, а лечить не собираются, вроде пусть она станет хронической, тогда найдется другая дежурная фраза оправдания — «некогда было заниматься профилактикой, упустили…»
— В правительстве, — сказал гость, — теперь уже не принимаются ссылки на болезни роста.
— Значит, где-то тут притаились шестеренки, которые дают пробуксовку. Как в автомобиле: отказала муфта сцепления, и хоть разорвись мотор от оборотов, а колеса не крутятся. К тому много причин: и выжимной подшипник, и коробка перемены передач, и карданные шлицы…
Собеседники переглянулись.
— Машину он знает хорошо, — сказал один.
— В прямом и переносном смысле, — уточнил другой.
— Эх, жаль, ребята на работе!
— Ничего, нам и втроем не скучно, и чай ароматный, да еще в таких чашках.
— Это по рецепту Рустама Абсолямова. Вот он нашел бы, что сказать. Хоть горячий парень, но справедливый.
— Значит, дружно живете?
— В обиду друг друга не даем, но спорим между собой тоже дружно…
Приглядываясь к собеседникам, Василий все больше и больше убеждался, что они умеют слушать терпеливо и внимательно. Раз так, надо высказать все, что волнует. Где и когда еще подвернется момент, чтобы откровенно, без утайки, выложить таким людям свою правду. Она своя и бескорыстная.
— Наш завод на Крутояре далеко виден, — сказал Василий. — Теперь я понял, зачем вы сюда пришли: завод строили люди, машины выпускают тоже они, о них ваша забота.
— Вы не ошиблись, — сказал гость.
Василий придвинулся вместе со стулом к шкафу, достал оттуда свернутый лист ватмана.
— Что это? — спросил секретарь горкома.
— Всюду говорят о пропаганде экономических знаний. Вот мы тоже подготовили экономический расчет…
— Если не секрет, покажите его.
— Пожалуйста.
Василий развернул лист со множеством формул, математических вычислений, схем, графиков. Гости долго вглядывались в него, затем, получив краткие пояснения, стали следить за ходом мысли, выраженной в цифрах и графиках двух линий. Исходным пунктом обеих линий была общая точка.
— Как выразить это словами? Почему вторая линия идет сначала с плюсами, а затем у нее обозначилась минусовая тенденция?
— Сначала рабочий парень верил в достижение своей цели, работал с огоньком, прилежно. Потом вера попала в зону сомнения, огонек начал угасать, и хоть парень приобрел специальность, но прилежание заколебалось, цель отодвинулась дальше от него, дальше, чем он видел ее с исходного пункта.
— Что это за цель?
— В начале строительства все мы таили надежды: хорошо поработаем, и перед нами откроется реальная возможность приобрести автомобиль своего завода. В рассрочку по индивидуальным обязательствам: «Обязуюсь отработать на заводе пять или десять лет, до конца выплаты за приобретенный автомобиль». Когда высказали эти сокровенные думы открыто, то встретили неопределенность: «Такой вопрос надо решать не здесь», — затем сто условностей и столько же оговорок. И началась разрядка, пошли минусы…
— А вторая линия?
— Вторая… Что дает заводу один рабочий, скажем регулировщик сцепления, если он закрепится на своем рабочем месте на пять лет? Из месяца в месяц будет возрастать его умение, через год-два он в совершенстве овладеет мастерством регулировки, в последующие три года его работа пойдет со Знаком качества, без внутризаводской доводки, — с гарантией. Экономический эффект выражен в этом графике…
Василий показал линию с цифрами по каждому месяцу.
— Афоня Яманов сдавал эти цифры на контрольный анализ в электронно-вычислительный центр завода. Противоречий не обнаружено. А вот экономистов убедить оказалось труднее. Никто не хочет взять на себя ответственность сказать «да» или «нет»…
Василий был уверен, что ему удалось убедить собеседников — каким путем должно расти качество автомобилей. Вроде электроника оказала ему неоценимую услугу. Ведь теперь везде полагаются на электронные «мозги». Но не тут-то было. Последовали вопросы:
— А что скажут по этому поводу на других заводах, а также хлеборобы и животноводы страны?
— Почему одним привилегия — автомобиль в рассрочку, другим — за наличные и жди свою очередь?
Поиск ответов на эти вопросы как бы приподнимал Василия Ярцева над самим собой. В самом деле, получился просчет — «гребу под себя» — позор!.. Надо признаться, что смотрел на дело повышения качества крутоярских автомобилей в узкую щель материальных интересов. Расти не только вглубь, но и вширь…
Кажется, именно это признание и хотели услышать от него собеседники. Но теперь ему надо было как-то оправдать друзей — авторов этого графика. Он готов был доказывать, какие они честные и заботливые, но в этот момент хлопнула дверь.
— Остынь, Василий, остынь. Разговорился, молчун, не остановишь.
Это Федор Федорович. Гости будто обрадовались его появлению. Вот ведь как бывает: один против двух — и не сдается. Такие пошли нынче парни от станков. Не потому ли закоренелые администраторы предпочитают отсиживаться в кабинетах или говорить с рабочими только с трибуны?
— Ну, как? — спросил Федор Федорович.
— Закругляемся, Федор, закругляемся, — ответил гость.
— Генеральный директор дважды звонил, волнуется.
— Можешь передать, тут досталось не только ему.
— Вижу, потому и пришел на подмогу, — сказал Федор Федорович, подмигнув Ярцеву: дескать, не робей, этого человека я знаю не первый год, он поймет тебя правильно…
Когда гости ушли, Ярцев попытался снова взяться за стамеску, однако ощутил дрожь в руках. С чего бы это? Неужели высказал что-то опрометчиво? Надо подумать. Главное, горячности не допустил: Федор Федорович вовремя подоспел. Волнение кончилось после того, как пошел разговор на равных. В натуре-то такие люди, оказывается, доступнее. Намекни на это ребятам — не поверят или скажут: «Так должно быть». Впрочем, суть не в том, как было и как должно быть, а в понимании, что к чему ведет.
Один за другим стали возвращаться ребята. Переглядываются, шутят, делают вид, будто ничего не знают о визите секретаря горкома и высокого гостя.
— Хитрить не умеете, друзья, — засмеялся Василий. — Садитесь, поговорить нужно…
До позднего вечера затянулся разговор. Не сразу услышали ребята стук в дверь.
— Вот на огонек зашел. — В дверях стоял Федор Федорович. — Я к тебе, Василий. Послезавтра бюро горкома, — сказал он. — Вместе с тобой приглашают и меня. Говорят, в твоем деле накопилось несколько тетрадей. Посмотрим…
2
Простучав костылем по ступенькам лестницы до второго этажа горкома партии, Ярцев прислонился затылком к стене вестибюля. В голове гудело и звенело так, словно в нее переместился пчелиный улей, встревоженный переменой погоды или борьбой с трутнями. Нет, это горком наполнен таким гудением. Прислонись еще ухом к стенке и услышишь десятки телефонных звонков, говор людей и треск пишущих машинок. Сюда со всего города стекается много дум и забот людских.
В коридоре второго этажа шумно. Только что закончилось какое-то совещание. Люди, толпясь перед приемной и кабинетами, еще продолжают выговариваться, доказывать друг другу то, что не удалось высказать и доказать в ходе совещания. Кто-то разбудил интерес к теме о моральных резервах человека. Небось Федор Федорович. Он чуть свет убежал в горком с охапкой журналов и газет. Вчера целый вечер озадачивал ребят вроде простыми вопросами, но попробуй ответить на них с ходу. Скажем: когда теряет силу моральный заряд? Чем подкрепляется утверждение веры человека в свои силы?.. В этих вопросах угадывается и ответ, но как и какими каналами надо идти к душе человека, чтобы восстановить энергию иссякающего в нем морального заряда, — дело сложное. Сложное потому, что нет на свете такого измерителя. Есть только постоянное требование — каждый человек нуждается в доверии. Без доверия и откровенности жить нельзя — душа пустеет, и руки опускаются. Все знают об этом, но не все считаются с такой особенностью человеческой натуры. Соревнуемся, берем обязательства искать и открывать неиспользованные резервы транспорта, техники. Говорим об экономии материальных ресурсов, а тех, от кого это зависит в первую очередь, если не забываем, то порой оставляем незамеченными. Негоже планировать большой сбор нектара, если у пчел крылья на износе и детка еще не окрылилась…
Так раскрывал вчера в общежитии свои думы Федор Федорович. Он хорошо знает пчеловодство и при разговорах о жизни людей любит подкреплять свои доводы примерами из личных наблюдений за пчелами, за пчелиными семьями.
Сегодня и здесь, в горкоме, речь идет об этом же. И слова, и целые фразы вроде перекинулись сюда из общежития. Все взволнованы и не могут утихомириться. Весь коридор гудит разговорами о моральных резервах.
Федора Федоровича не видно. Он, вероятно, задержался в каком-то кабинете, хотя предупредил, что перед началом заседания бюро будет в приемной первого секретаря. Однако при чем тут Федор Федорович? Видно, время продиктовало партийным работникам заботы о моральных резервах.
Прислушиваясь к людскому говору. Василий медленно продвигался к приемной. Толпившиеся в коридоре люди, поглощенные разговором, не обращали внимания на человека с костылем, поэтому Василию пришлось кого-то тронуть за плечо, кого-то просто попросить посторониться. Неожиданно над всеми возвысилась голова и плечи Шатунова. Он, как волнорез, грудью прокладывал себе путь, перекрывая общий шум зычностью голоса.
— Голову надо иметь на плечах, а не вилок капусты! Голову… — отчитывал он кого-то на ходу.
Жемчугова с ним не было. Отшатнулся тот от него, и, кажется, навсегда. Но Шатунов и в одиночестве не терял веру в себя, в свои силы. Не отступишь перед ним — стопчет.
— А ты что тут с костылем? — спросил он, наткнувшись на Василия Ярцева.
— Вот вызвали на бюро…
— Показуха… В страдальца играешь?
Василий промолчал. Приглох и говор в коридоре. Здесь только что толковали о моральных резервах в человеке, и вот — нате вам — всадил ржавый гвоздь в самое темя, хоть не дыши. Люди смолкли от стыда за Шатунова, а он поднял голову еще выше…
Постепенно в коридоре установилась тишина. Василий заглянул в приемную. Федора Федоровича там еще не было. Решил подождать, присел на стул против открытых дверей. Минут за пять до начала заседания бюро горкома появился генеральный директор автозавода.
— Здравствуйте, — сказал он тихо и, чуть сутулясь, прошел в приемную к столу, чтоб сделать отметку о своем прибытии, затем остановился возле большого шкафа. Похоже, его угнетал высокий рост, и поэтому он старался встать в сторонке.
Кто-то из сотрудников горкома предложил ему стул, но он, взглянув на свои часы, пожал плечами: дескать, некогда сидеть, пора начинать. И в эту же минуту распахнулась дверь кабинета первого секретаря.
— Прошу, заходите, товарищи, — послышался оттуда басовитый голос.
Приемная быстро опустела. Последним в кабинет секретаря горкома вошел генеральный директор.
— По своим часам живет, — заметил вслух Василий Ярцев, входя в приемную. Следом вошел Федор Федорович.
— Экономный, — односложно отозвался сидящий за столом инструктор горкома, в обязанности которого на этот раз входило следить за порядком в приемной и отвечать на звонки.
— Я по делу Ярцева, моя фамилия Ковалев, — представился ему Федор Федорович.
— А где сам Ярцев? — спросил инструктор.
— Вот он, перед вами, с костылем.
— С костылем, а пришел раньше на целый час.
— Боялся опоздать, — объяснил Василий.
— Пройдите в комнату ожидания, через часик вызову, — предложил инструктор, поглядывая на двери кабинета первого секретаря. Там уже началось заседание, и в приемной должен быть порядок, без лишних разговоров.
Кабинет инструкторов орготдела в часы заседаний бюро горкома называли комнатой ожидания. Там стояли три стола с телефонами, перед каждым кресло и несколько стульев по бокам. Когда сюда вошли Федор Федорович и Василий Ярцев, свободных мест уже не было. Орготдел вообще пустым не бывает. Ярцеву уступили место в кресле за передним столом. Рядом примостился Федор Федорович.
Телефонные звонки, запросы, ответы, шелест развернутых газет, перекидка фразами из угла в угол… Какое-то время Василий не мог уловить суть разговоров. Мысленно он уже в который раз видел перед собой членов бюро горкома, вставал перед ними, отвечал на вопросы, давал объяснения, старался доказать: «Не лишний я в партии, не лишний». И тут опять показался Шатунов. Он заглянул в дверь и скрылся. Опоздал к началу заседания бюро или просто решил еще раз показать себя: «Вот я какой, никогда не унываю».
Теперь Василий слышал только громкий стук учащенного пульса в висках. Вспомнились слова Шатунова: «Показуха… В страдальца играешь?» И сердцу стало тесно в груди. Так и хотелось разломить костыль на больной ноге, чтоб болью заглушить тревожные думы.
«Возьми себя в руки, Василий, возьми», — уговаривал он себя, поскрипывая зубами.
На плечо легла рука Федора Федоровича:
— Не превращай зубы в песок… Шатунов не знает, куда метнуться: генеральный прочитал все тетради по твоему делу.
Василий не поверил своим ушам. Кому пришло в голову дать какие-то тетради на чтение генеральному директору? У него вон какая махина забот. Каждая минута на счету. По нему горожане уже сверяют свои часы каждое утро. Появился он на площади перед управлением завода — переводи стрелки: без пяти восемь. Управлять таким заводом вразвалку равнозначно отказу от веры в завтрашний день. Туда надо входить подготовленным, без потери времени, отпущенного на сегодня. Разгильдяям там нечего делать…
Тут же Василий уличил себя в подражательстве: каждый раз садился за руль подготовленной к испытанию машины точно по графику, минута в минуту, и разглядывал дефекты вроде не своими глазами, будто у него появлялось какое-то второе зрение — не свое, не материнское, а чужое. Чужое ли? Нет, оно такое же чужое, как собственная голова на плечах…
Постой, погоди, Василий, ты, кажется, уже собрался смотреть на жизнь глазами генерального директора. Еще шаг, другой — и найдешь в нем что-то родственное, начнешь напрашиваться в сыновья. Отцы умеют защищать сыновей, но тут тебя ждет разочарование. Вспомни, ведь ты знаешь, как он строг к своему родному сыну.
…Приехал на завод молодой специалист, только окончивший электротехнический институт. Приехал с направлением Министерства высшего образования, но без диплома. По существующим тогда правилам диплом он мог получить лишь после года работы на том предприятии, куда направлен. Приходит парень в отдел кадров, затем к начальнику электротехнического цеха. Там смотрят — сын генерального директора! И назначили его на инженерную должность. Затем решили позвонить отцу: так-то и так, инженером будет работать ваш сын. А тот чуть телефон не разнес:
— Кто вам дал право принимать на такой завод человека на инженерную должность без диплома?! Я накажу вас! Сын должен год работать рядовым электриком или слесарем. До свидания…
Прошел год. Сын получил диплом, и только тогда отец разрешил перевести его на инженерную должность.
Вот и прикинь, Василий Ярцев, как тебе достанется от него сегодня на бюро горкома. Единственному сыну поблажки не дает, а таких ярцевых у него на заводе тысячи.
— Кто все-таки навязал ему тетради? — спросил Василий, повернувшись к Федору Федоровичу.
— Никто не навязывал, он сам попросил у секретаря горкома. Думаешь, завод входит в ритм, так теперь ему все побоку?
— Не думаю, — качнул головой Василий.
— Тогда прислушайся, о чем тут идет речь.
— …Критика, она, брат, тоже потребность здорового коллектива. Раз человек сделал критические замечания, значит, его заботит общее дело. Но если его повторное выступление осталось без внимания, то соседи по работе окончательно замкнутся: молчи больше, за умного сойдешь.
— …Человеку трудно быть в коллективе незамеченным. Он старается проявить свои способности, а его не замечают… Вот вам еще один канал к моральным запасам…
Василий придвинулся ближе к Федору Федоровичу и собрался спросить шутя, чтоб отвлечься от грустных мыслей, навеянных встречей с Шатуновым: «Это крылья или уже нектар?» — но к столу подошел один из собеседников и до боли тоскливым голосом заговорил:
— Вот мне всю жизнь твердят: должен, должен… И никак не могу дождаться, когда скажут: ты уже исполнил свой долг на Магнитке, на фронтах Отечественной войны, на стройке гидростанции и автозавода, но и сегодня твой ум, твои руки, твой опыт нужны коллективу, ты нужен нам… После таких слов — я нужен! — и на старости лет помолодею, окрылюсь на любое дело…
Федор Федорович нахмурил брови, к уголкам глаз сбежались такие глубокие морщинки, что казалось, именно в эту минуту он постарел лет на тридцать. Да, и ему вроде не удалось испытать такого счастья — услышать: ты нужен нам, Федор Федорович, нужен такой, какой есть! Тоже ведь постоянно напоминают — должен, должен… И все же не за себя он сейчас переживал. Он думал, как ответить этому товарищу…
Раздумья прервал инструктор горкома:
— Ярцев и Ковалев, слушается ваш вопрос, входите.
— Пошли, — вставая, сказал Федор Федорович.
3
На площади перед горкомом зябли друзья Ярцева — Афоня Яманов, Володя Волкорезов, Рустам Абсолямов, Витя Кубанец, Ирина Николаева и еще четверо ребят — соседей по общежитию. Они могли бы укрыться от сквозняка за оградой строящегося Дворца культуры, но никто не мог оторвать глаз от окон ярко освещенного кабинета на втором этаже горкома. Стояли и смотрели как завороженные. Если бы кто-то один тронулся с места или пожаловался на холод, того тут же ждал приговор — казнить презрением. Всем казалось, что именно в этот час Василий Ярцев стоит перед членами бюро, забыв про боль в ноге, — его характер они хорошо знали, — значит, никто не должен уходить. Выстоять и тем доказать, что его судьба далеко не безразлична для каждого из них…
Стоят полчаса, час… Следят за движением теней на занавесках окон. Изредка занавески покачиваются: кто-то входит в кабинет или уходит. Перед средним окном надолго застыла тень человека. Стоит как вкопанный, без единого жеста. Неужели так долго заставили стоять Василия? Нет, это кто-то высокий, чуть сутуловатый. Рядом с ним выросла тень какого-то подвижного человека. Потом вдоль всех окон прошла широкая тень. Еще минута, и на занавеске среднего окна четко вырисовалось очертание костыля, поднятого над головой.
— С ума сошел! — вырвалось у Ирины. Ей показалось, что Василий пустил в ход костыль. Метнулась к подъезду.
— Погоди, Ирина, — остановил ее Афоня Яманов. — Это он от радости вскинул костыль. Ведь видела: он подходил к секретарю горкома, наверняка за партбилетом подходил. Как тут не вскинуть костыль!..
Приехал сюда, на площадь перед горкомом, и Григорий Павлович Черноус. Приехал на автобусе еще полчаса назад, остановился за спинами ребят и тоже следит за окнами кабинета первого секретаря горкома.
— А зачем же их еще задержали там? — не могла успокоиться Ирина.
— Подождем немного, по дороге расспросим, — ответил ей Григорий Павлович.
Прошло еще полчаса. Наконец Василий и Федор Федорович показались на ступеньках крыльца. Ребята бросились к ним. Григорий Павлович подогнал автобус к подъезду.
— Садитесь, поехали!
— Нет, стоп! — Василий протестующе взмахнул костылем. — Пойдем пешком. Так, Федор Федорович, или не так? На одной ноге допрыгаю, попробуйте обогнать.
— Тебя и меня сегодня никто не обгонит. Однако до Крутояра добрых пятнадцать километров.
Несколько минут ехали молча, не зная, с чего начать разговор. Вроде бы и так все ясно.
Ирина выбрала место за спиной Василия, рядом с Федором Федоровичем.
— Почему так долго держали вас? — спросила она тихо, но так, чтобы услышал Василий.
Тот с улыбкой обернулся:
— Тебя заморозить хотели.
— Ну что ты, Василий? — подхватил Рустам Абсолямов. — Как мы могли замерзнуть, когда тебе жарко было.
Василий, посерьезнев, задумался. Как рассказать друзьям о том, что было там, в кабинете первого секретаря горкома, что он пережил, если еще ничего как следует не улеглось в голове? Ведь ему действительно довелось сегодня увидеть Федора Федоровича глубоким стариком, затем вдруг помолодевшим и бодрым, каким, вероятно, тот был сорок лет назад — в первый год своей жизни в рядах партии коммунистов… Как передать тревогу и озабоченность генерального директора, когда он слушал выводы партийной комиссии горкома? Таким его никто не видел даже в самые напряженные дни наладки и пуска конвейерных линий завода. О чем он говорил, Василий не решится пересказывать, — это будет выглядеть бахвальством, но мысль о том, что нельзя разрушать в человеке веру в свои силы и способности, веру в цели и идеалы заводского коллектива, надо непременно напомнить. И секретарь горкома поддержал генерального директора. Он даже подчеркнул, что плотины и заводы мы научились возводить и поднимать быстро и хорошо, а человека?.. Нам никто не разрешит забывать об этом. Время диктует такие требования.
— Вот что, друзья, — помолчав, сказал Василий. — Сегодня у нас радостный и немножко грустный день. Радостный — сами понимаете почему, а грустный… Федора Федоровича отзывают из нашего общежития. Завтра открывается целый комплекс на три тысячи мест, с комбинатом бытового обслуживания, с библиотекой и залами для технической учебы и массовой работы. Туда нужен такой наставник. Генеральный директор так и подчеркнул: там нужен коммунист Ковалев Федор Федорович. И секретарь горкома и члены бюро согласились с этим предложением.
— А сам Федор Федорович согласен? — спросил Володя Волкорезов.
— Это несправедливо! — возмутился Рустам Абсолямов.
— А мы как же? Федор Федорович, не соглашайтесь! — взмолился Афоня Яманов. — Или берите нас с собой…
Впереди замаячили белокаменные корпуса Крутояра. Федор Федорович попросил остановить автобус, прошел вперед к кабине и, повернувшись ко всем, сказал:
— Спасибо, друзья, спасибо. — Глаза его заискрились, вот-вот слезы радости покажутся. — Теперь я согласен пройтись с вами по Крутояру пешком. Поговорить надо.
— А как же Василий?
— Он сейчас окрылен. Только смотрите, чтоб костыль не забросил и гипс не размолотил.
Василий вышел из автобуса первым, набрал полную грудь воздуха, гулко передохнул и размашисто зашагал вперед. Только бы не поскользнуться, только бы не брызнула кровь из прикушенных губ… Если бы тут встретился лицом к лицу Шатунов, что бы он сказал? Вот как надо играть в страдальца!..
Теперь Василий ясно ощутил: в нем что-то перевернулось. Перевернулось круто, с какими-то еще не изведанными импульсами в сознании, как в момент переполюсовки генератора автомобиля, когда стрелка амперметра лихорадочно мотается между плюсом и минусом. Что она показывает — зарядку или разрядку, — не поймешь. В таком случае открывай капот и, не останавливая двигателя, проверяй клеммы, которые искрят на массу — минусуют, и закрепляй контакты на подзарядку.
До сих пор ему казалось, что он жил и работал, как все сверстники. И приехал сюда, на Крутояр, чтобы не отстать от жизни, не оказаться на обочине, в стороне от магистральной дороги молодежи в новейшую технику. Ему нужны были знания, его тянула сюда романтика стройки. Здесь он испытывал себя, свои способности одолевать трудности ради самоутверждения в жизни. По своей воле, по своему разумению выбрал себе друзей. Порой у него под ногами качалась земля, весь Крутояр. Были сомнения, промахи, колебания. Однако, переосмыслив прошлое и уловив главную линию сегодняшнего разговора в горкоме партии, где было четко сказано — ты не лишний, а это значит — нужный человек в партии, — он понял, что приспела пора искать и открывать в себе то, что не успел открыть раньше. Ведь ты нужен друзьям, коллективу завода. Член партии не имеет права топтаться на месте. Не жди осуждений со стороны, иначе убьешь веру в свою совесть.
4
— Отец вчера внимательно наблюдал за тобой, — сказала Ирина.
— Где? — спросил Василий.
— Понравилось ему, как ты выступал на партийном активе. Заботливый, говорит, и смелый парень. Президиуму, оказывается, больше всех досталось от тебя, а он тоже там сидел.
— А я благодарен твоему отцу за выступление на бюро горкома и… за тебя. Ты же молодец — диплом защитила!
— Не перехвали… Хваленые быстро портятся.
— Дальше портиться некуда, если оказалась под моей рукой вместо костыля.
— Василий…
На глаза Ирины навернулись слезы. Ей было и радостно, и обидно. Радостно, что Василий Ярцев остался таким, каким она встретила его в Переволоках, обидно, что он еще не верит ей.
Они остановились на самом гребне Крутояра. Отсюда видно и море, и Жигулевские горы, и завод, и белокаменный город. Слышно, как рокочут волны — «ух-ходи», но берег не качается, не вздрагивает. Перед кручей поднялась стена из стальных шпунтов.
Вдоль набережной, по свежему асфальту пронеслась целая кавалькада удивительно быстроходных автомобилей, покрашенных в разные цвета, — живая радуга на асфальте. Это испытатели обкатывают новую модель машины, которой дали красивое имя — «Лада»! Нет, не обкатывают, а устроили парадный выезд. В честь кого? Вот они развернулись, одновременно дали несколько прерывистых сигналов приветствия. Подрулили к самому гребню Крутояра и остановились.
— Смотри, смотри! — вдруг обрадованно воскликнул Василий. — Стрижи на отвесном обрыве гнездиться собираются…
— Твоя правда, — послышался за спиной голос Федора Федоровича, — на зыбком берегу их не прилепишь, знают, где надо вить гнезда.
Тольятти — Москва
1970—1973
ОЖОГИ СЕРДЦА
ГОДЫ, ГОДЫ
1
Атака… Вроде сдвинулась корка земли под ногами и понесла к рубежу, где рыжими кустами вздыбились взрывы снарядов. Это наши артиллеристы накрывают первую и вторую траншеи противника огневым валом. Отставать от него нельзя. Отстанешь — и попадешь под прицельный огонь уцелевших огневых точек…
Андрей Таволгин бежит чуть впереди меня справа. Мой земляк из сибирского села Яркуль. Улыбчивый парень, брови кустистые, с рыжеватыми подпалинами у переносья, взгляд синих глаз мягкий, на щеках ямочки, похожие на отпечатки лапок цыпленка.
Ямочки эти врезались в мою память с первой встречи с ним. То было осенью тридцать девятого. Меня только что избрали секретарем райкома комсомола. Пришел он, тракторист из Яркуля. Пришел получать комсомольский билет. Момент торжественный. Я старался держаться перед ним, как положено секретарю райкома при вручении билета. Встал, напомнил ему об уставных обязанностях члена ВЛКСМ, а он, приподняв свои угловатые плечи, с улыбкой разглядывал открытый сейф, где хранились учетные карточки и печать райкома. Щеки с ямочками на его лице порозовели, ни дать ни взять девушка перед сватами — стыдиться еще не отвыкла, но цену себе знает.
— Андрей Таволгин, пора быть серьезным человеком, — упрекнул я его, протягивая комсомольский билет.
Рядом с ним стояла юркая чернобровая девушка, Марина Торопко, секретарь яркульской комсомольской организации. Она толкнула его локтем в бок. Он наконец-то повернулся ко мне лицом, взял билет и, пожимая мне руку, ответил:
— Ага… пора… — и опять заулыбался.
— Странно, — удивился я, строго глядя на Марину Торопко.
— Нет, нет, он серьезный человек, но от рождения такой улыбчивый, — заступилась за него Марина. — Хороший тракторист. Выдвигаем его в помощники бригадира тракторной бригады, потом сделаем комсоргом…
Прошло полтора года, и весной сорок первого Андрею Таволгину, уже комсоргу молодежно-тракторной бригады, был вручен переходящий вымпел райкома комсомола за хорошие показатели на посевной.
Грянула война, и Андрей Таволгин привел в райком комсомола свою «гвардию», яркульских трактористов, с требованием немедленно отправить на фронт.
— Давай прямо в танковую часть, — настаивал он.
— Еще в пехоту нет разнарядок. Ждем, — ответил я.
— Ждете… И мы будем ждать.
Андрей разместил своих друзей в саду рядом с райкомом комсомола. Сюда же стекались комсомольцы районного центра, соседних сел и деревень. Пример Андрея Таволгина оказался заразительным. К вечеру сад был переполнен — негде яблоку упасть. Команду «расходись по домам» никто слушать не хотел. Пришлось позвать райвоенкома — разъяснить порядок и план мобилизации людей на фронт. Пришел военком, окинул взглядом собравшихся в саду добровольцев и покачал головой:
— Таких расхлестанных и косматых в армию не берем.
Перед ним поднялся Андрей Таволгин:
— Все ясно, товарищ комиссар, к утру будет порядок.
До двух часов ночи я сидел в райвоенкомате над списком добровольцев — кого призвать, кого оставить до особого распоряжения. Лишь утром, на рассвете, заглянул в сад и не поверил своим глазам: вдоль заборов, перед клумбами, на танцевальных площадках таборами и враскидку дремотно ждали утра парни и девушки. Сначала мне даже показалось, что сад превратился в бахчу с множеством арбузов, еще неспелых, полосатых и пятнистых; их кто-то преждевременно сорвал и раскатал по саду как попало. Это наскоро стриженные головы. Стриженные машинкой под «нулевку». Чьи-то головы лежат на коленях девушек, чьи-то — на мешочках или на кепках с ладонями под ухом. Никого узнать не могу… Наконец узнал по размашистым плечам Андрея Таволгина. Голова у него после стрижки стала белая, как бильярдный шар. Он поднялся на ноги, показывая глазами на целую копну волос, собранных невдалеке от него. Сколько красивых, кудрявых, волнистых, русых, смолистых, рыжеватых и светлых, как лен, чубов потерялось в этой куче. В руке Андрея поблескивала никелем машинка.
— Снимай, секретарь, кепку, и твой чуб под «нулевку» сровняю, — сказал он.
— Значит, это ты парикмахером заделался?
— Не один я. Целая дюжина. Все машинки в районном центре мобилизовали.
— Машинки мобилизовали, а вас приказано распустить по домам.
— Как?
— Сенокос начинается, — ответил я.
— У-у-у-у!.. — покатилось по саду гудение.
Андрей насупился, выставил левое плечо вперед, того и гляди смахнет меня с ног огромным кулачищем, однако ямочки на его щеках не исчезли, и он спрятал руки за спину.
— Ага… про сенокос вспомнили, а мы уже головы побрили. Не выйдет. На смех возвращаться не буду. Вот стану тут и буду стоять как столб, пока на фронт не отправите! Понял?
Лишь к полудню удалось убедить стриженых и нестриженых парней разойтись по домам, заниматься своим делом до получения повесток.
В те же дни началось нашествие девушек. С ними еще труднее было разговаривать, чем с парнями. Все со значками ГСО — готов к санитарной обороне.
— На фронт, немедленно, — требовали они. — Там ждут нас раненые бойцы и командиры…
Осадили райком на целую неделю, пока не пришла разнарядка на курсы медицинских сестер…
Наконец мне довелось добиться права на формирование комсомольско-молодежного батальона из числа значкистов ГТО первой и второй ступени. Андрей Таволгин был зачислен в этот батальон в числе первых. О своей готовности стать танкистом он будто забыл, лишь бы скорее на фронт, пехотинцем, лыжником, сапером — кем угодно…
В ходе формирования и обучения батальона, а затем в дни оборонительных боев на дальних подступах к Москве Андрей Таволгин выглядел вялым, нерасторопным бойцом, и мне много раз приходилось беседовать с ним, как говорится, таскать его за собой через полосу препятствий, а на фронте — ругать за то, что он под огнем противника медлит, отстает от бегущих впереди…
И вот он обогнал меня. Не добежав метров тридцать до траншеи боевого охранения противника, он почему-то оглянулся. Оглянулся и… Его подбрасывает взрывом противопехотной мины. Надломленный в пояснице, Андрей неестественно вскидывает плечи и падает. В этом движении его размашистых плеч не то удивление: дескать, почему подпрыгнул, — не то досада: зачем оглянулся, ведь всем было сказано — в атаке не оглядываться…
На этот раз он вроде решил доказать мне, что я напрасно упрекал его: вот смотри, даже в самый ответственный момент могу оглянуться. Оглянулся — и теперь больше не увидит ни солнца, ни друзей.
Ему было девятнадцать, мне — двадцать два. За ошибки в боевом деле винят старших. Разумеется, тут есть и вина саперов. Они заверили нас, что мины обезврежены до самого «передка». Однако самую коварную не обезвредили. Побоялись быть обнаруженными противником или поверили, что после преодоления трехсотметровой «нейтралки» мы проскочим эту двадцатиметровую полосу без остановки. Мы проскочили, но могло быть хуже. Перед противопехотными минами робеют самые отчаянные: взрыв под ногами уродует человека до неузнаваемости, только по документам удается установить, кто погиб. И как злорадствовали пулеметчики противника, заметив заминку в наших рядах.
Впрочем, пулеметчики боевого охранения уже не могли открыть огонь. Их лишили такой возможности наши гранаты. Огонь открыли только те, что находились на флангах. Они не видели, какие были у нас лица, с какой решительностью мы шли в атаку, и потому могли еще припадать к прицелам, прошивать свой сектор обстрела горячим свинцом.
Мы подняли Андрея Таволгина после выполнения боевой задачи. Теперь юношеских ямочек на его щеках невозможно было разглядеть. Перед нами лежал не улыбчивый парень, а глубокий старик. Смерть от противопехотной мины состарила его. И если бы тут находились его отец и мать, то они едва поверили бы, что это их сын. Почему он оглянулся — могу объяснить только я. Но как в этом признаться? Его мать и отец знали характер Андрея и, конечно, до конца жизни будут проклинать меня за то, что я подогрел в нем страсть быть впереди и тем самым толкнул на тот короткий шаг к гибели.
Позже, как-то в разговоре о нем, о его улыбчивом лице, о ямочках на щеках, кто-то из друзей спросил:
— А в момент броска в атаку он тоже улыбался?
— Не знаю… не видел… не помню, — растерянно ответил я.
Такой ответ мог насторожить моих собеседников: был слеп или приписываю себе в счет еще одну атаку, в которой не участвовал, видел только спины атакующих. Благо со мной разговаривали бывалые фронтовики, и никто из них ни взглядом, ни словом не выразил удивления и сомнения по поводу моей растерянности. В самом деле, кто из фронтовиков может засвидетельствовать, что было на лицах его соседей справа и слева в момент атаки? Таких я не знаю. Приблизительно видятся какие-то черты, но они не от конкретного воспоминания, а от общих впечатлений — по полотнам баталистов, по игре киноактеров в военных фильмах или из прочитанного в книгах о фронтовой жизни. Все вторично. Первично ничего в моей памяти не осталось. Почему?
Когда выскакиваешь на бруствер, то уже ничего не видишь, кроме той тропки, которую мысленно промерял шагами еще до атаки несчетное количество раз, выбрал себе кратчайший и самый быстрый путь до намеченной точки, цепляясь глазами за бугорки и ямки, которые могут тебя укрыть от осколков и пуль. Все твое существо подчинено одному-единственному велению разума — как можно скорей проскочить опасную зону. А зона эта порой более полукилометра, прошивает огнем пулеметов, каждый метр пристрелян орудиями и минометами, отдельные участки густо заминированы. И с воздуха тебя могут прошить очередями скорострельных авиационных пушек и пулеметов или разнести в клочья взрывом бомбы. В общем, на каждом шагу можешь встретить смерть. И некогда, просто нет физической возможности заглядывать в лица своих товарищей.
Инстинкт самосохранения не позволяет тебе быть в такой момент любопытным. Ни в первой, ни во второй, ни в десятой атаке мне не удалось одолеть страх за жизнь, и поэтому я ничего не видел, кроме своего пути к избранной точке. При этом все последующие броски мне давались все труднее и труднее. К опасности, тем более к смертельной, привыкнуть нельзя, можно только делать вид, что идешь на опасность без оглядки.
Каков ход мысли в атаке — трудно пересказать. Мне, например, казалось, что в атаке я меньше думал, а больше волновался — бегут ли за мной люди или залегли. Такова забота политработника ротного и батальонного звена. Политработник не руководит боем, а ведет людей в бой. Нет ничего на свете труднее и досаднее, чем поднимать залегшие цепи и выводить их из зоны прицельного огня. Поэтому уже после первых наступательных боев под Москвой в декабре сорок первого я научился каким-то чутьем угадывать, как развивается атака моей роты. И тогда же меня стало преследовать одно корыстное и стыдное самоутешение: в этой атаке пули и осколки остановят кого-то из моих соседей справа или слева, а я останусь цел и невредим.
Так думалось. Я готов был казнить себя за это и прятал глаза от товарищей, когда прощался с убитыми или отправлял раненых на медпункты. В то же время спрашивал себя: хватило бы у меня сил броситься вперед и вести за собой людей в круговорот огня, если бы не верил в свое счастье, не внушал себе веру в неуязвимость? Не уверен и не берусь утверждать обратное. Обреченность равнозначна слепой храбрости. Кому смерть нипочем, тот уже не боец. Он и себя погубит, и товарищей может поставить перед гибельным сомнением — лежать или подниматься. И наоборот, отвергая мысли о гибели, находишь в себе силы для быстрых, решительных действий, и сознание подсказывает самые разумные и самые рациональные решения. Способность бороться за себя в любых условиях дана человеку с первого дня рождения, с молоком матери.
Потом в откровенных беседах с верными друзьями я не раз признавался — боюсь ранения в ноги. Отстающим, как правило, достается больше осколков и прицельных пуль: медленная цель берется на мушку легче. Быть может, потому в атаках настоящие бойцы так стремительны. И как тут не проклинать заминированные поля, особенно противопехотные мины, и тех, кто их ставил против самых смелых.
Андрея Таволгина мы похоронили в морозный декабрьский день сорок первого недалеко от Калужского шоссе, западнее Малоярославца. Мела поземка, колючие иглы мороза впивались в кожу голых рук. Горсть земли в перчатках на гроб погибшего не бросают — грешно. Тогда же мою совесть ждали новые испытания.
В полдень комиссар дивизии, в состав которой был включен наш лыжный батальон, приказал мне подобрать двадцать лыжников для выполнения особого задания.
— Самых надежных, ловких и выносливых, — предупредил он меня.
Стремясь отомстить за гибель Андрея Таволгина, я включил себя в список первым, затем подобрал еще девятнадцать, которых хорошо знал. Знал по мирной жизни, по соревнованиям за честь района, особенно в лыжных гонках. Все значкисты ГТО.
Быстро переговорив с каждым, я представил список комиссару. Тот, взглянув на список, сразу вычеркнул синим карандашом первую фамилию, сказав сердито:
— Не суйся, куда не просят…
Пришлось вписать вместо себя Мишу Ковалева. Мы все называли его не Михаил, а именно ласково — Миша. В Степном он возглавлял спортивно-массовую работу среди молодежи, на фронте проводил политинформации, выпускал боевые листки, помогал мне обеспечивать выполнение боевых задач. Среднего роста, лобастый, поразительно выносливый, ходил, раскачиваясь всем корпусом. На лыжных гонках на большие дистанции он всегда вырывал у меня победу на последних километрах. Почти всю дистанцию идет враскачку, потом спохватится — и завихрится снег за его спиной, идет с нарастающей силой до самого финиша. Прибежит, переведет дыхание — и готов к новому броску или затеет борьбу. Боролся он по-медвежьи: сграбастает сильными руками, оторвет от земли и ходит по кругу, пока его противник не закричит «сдаюсь». И здесь в батальоне Миша устраивал такие обогревы на снегу в морозные утренники: вроде зарядки. На рукаве гимнастерки звездочка, на петлицах четыре треугольника — заместитель политрука по званию и должности.
Я не включил его в первый вариант списка, рассчитывая, что он заменит меня, если не вернусь. К тому же в день призыва его мать Ксения Прохоровна Ковалева наказывала мне:
— Сергеев, маво Мишутку придерживай, бывает, шибко азарту поддается, круглой сиротой оставит…
Ушли мои комсомольцы в разведотдел штаба дивизии уточнить задачу. Лучшие лыжники батальона. Комиссар дивизии «отлучил» меня от них. Досадно и обидно. Я пытался доказать ему, что я с семи лет на лыжах, родился и вырос в снежной тайге. Отец работал на прииске, жили мы в бараке дражного поселка, в шести километрах от рудника, где была средняя школа. Выпадал первый снег, и я вставал на лыжи. В школу и домой — через перевал на лыжах. С первого класса до окончания десятилетки так натренировался, что самые опытные таежные лыжники уступали мне дорожку. А когда решением обкома комсомола перевели меня на комсомольскую работу в Степной район, то здесь стал заводилой лыжных гонок, военизированных переходов из села в село с полной выкладкой, с ночевками в сугробах. А тут вроде дисквалифицировали.
— Расхвастался, но не убедил, — выслушав мои доводы, сказал комиссар.
— Прошу проверить… Прошу разрешить возглавить эту группу…
— Политрук Сергеев, — прервал меня комиссар, — не играй в героя. Вот приказ: ты назначен не в группу, а комиссаром лыжного батальона.
Не то вслух, не то про себя подумал: «Поторопились, рано, не справлюсь».
— Приказы старших начальников не обсуждаются, а выполняются, — строгим голосом напомнил мне комиссар дивизии. — Приступай к исполнению обязанностей.
Вечером, перед сумерками, двадцать моих односельчан выстроились на опушке березовой рощи. Все в белых халатах, автоматы и лыжные палки обмотаны марлей. Белые призраки. На загорбках пакеты с толовыми шашками. Мои друзья знали, куда и зачем идут. Последовала команда:
— Сдать комсомольские билеты…
Прохожу вдоль строя, и на мою ладонь ложатся книжечки с оттиском профиля Ленина. Принимая билеты, заглядываю каждому в глаза. Быть может, кто-нибудь скажет, что передать родителям, братьям, сестрам? Никто ни слова. Промолчал и Миша Ковалев. Вспомнил слова его матери: «Маво Мишутку придерживай…» Но сдержался, ничего не сказал ему, ведь он идет в этой группе вместо меня. Вернется, тогда напомню…
Взвилась зеленая ракета, и лыжники тронулись. Смотрю им вслед и думаю: теперь-то кто-нибудь да оглянется и хоть взглядом даст мне понять, с каким настроением пошел на задание. Но никто не оглянулся… Прошли сутки, вторые, и никто не вернулся.
В ночь на 30 декабря 1941 года была освобождена Калуга. Утром за Окой, перед взорванным мостом на развилке двух шоссейных дорог наши разведчики обнаружили следы жестокого и неравного боя. Там были подняты сначала двенадцать, потом еще восемь убитых лыжников неизвестной части, без документов. Нашел я среди них и Михаила Ковалева. Он лежал ближе других к развилке дорог, уткнувшись лицом в сугроб. Под грудью автомат. В магазине ни одного патрона. Руки голые. Видно, разгоряченный, прикрывая отход товарищей, он не чуял мороза. Похоже, в последний момент поднялся с гранатой, швырнул ее и был срезан густой очередью пулемета.
Смог бы я так проявить себя в этом неравном бою — не знаю, но Михаил Ковалев исполнил в группе лыжников те самые обязанности, какие положено было исполнить мне. Он пошел вместо меня — и не вернулся.
Тогда, глядя в неподвижное лицо Миши Ковалева, я вдруг мысленно встретился со взглядом другого родного мне человека, который приближался ко мне из туманной дали сибирской тайги. Среднего роста, коренастый сибиряк, плечи крутые, походка ровная, лоб с высокими залысинками чуть сморщен, в уголках широко поставленных глаз собрались метелками морщинки, рыжие усы и округлая борода, испытующий взгляд карих с прищуром глаз — все нацелено на меня, в мое сердце, с готовностью подать мне свои сильные руки и спросить: «Ну как, сын, еще не потерял веру в себя?» Это мой отец. Я во многом похож на него, только, кажется, сердце у меня не такое выносливое, как у него. Он никогда не жаловался на трудности. И мысленно я ответил ему: «Трудно, отец, но пока держусь».
Отец был слепой, когда провожал меня на фронт. Он потерял зрение еще в тридцатые годы, а здесь я видел его пронизывающий взгляд. Нет, это не его глаза. Это глаза матери. У нее удивительно проницательный взгляд: с детства я не мог утаить от нее ни одного своего греха. Сию минуту она стоит рядом с отцом, закрыв глаза, чтоб не видеть моего горя — ведь я еще не умею воевать и не оправдываю ее надежд…
Да, что и говорить, тяжело было переживать первые горькие потери лыжного батальона. И воевать-то мы в самом деле еще как следует не умели. Помню, на пути к Полотняному заводу нас встретили разведчики.
— В березовой роще справа и слева от дороги черным-черно захватчиков, — сказали они, — похоже, готовятся контратаковать…
Мы залегли, начали окапываться. Прошла ночь — тишина. Утром послали дозорных. Те вернулись и подтвердили: в роще полно пехотинцев противника, все стоят у берез и чего-то ждут. Ждали и мы, а трескучий мороз не давал дышать. Подошел стрелковый полк. Надоело мерзнуть. К вечеру послали лазутчиков. Те вскоре вернулись с трофейными автоматами, по три-четыре штуки у каждого.
— Не пойдут фрицы в контратаку, они возле берез мерзлые сны смотрят.
— В чем дело?
— Гестаповцы у них за спиной с пулеметами. Ждут нашего наступления.
Ночью мы атаковали березовую рощу. Пальбы почти не было. Боялись в темноте своих задеть. Больше работали лыжными палками. Замерзшие завоеватели падали от легкого толчка. Потом штаб дивизии передал сводку: в рукопашном бою разгромлено до двух батальонов пехоты противника. На поле боя осталось более трехсот гитлеровцев.
Бой, конечно, был, но и мороз помог. Он пришел сюда с ветром и очень вовремя, застигнув гитлеровцев на пути отступления по большим дорогам. По малым и проселочным они не двигались, в мелкие населенные пункты не заглядывали, а мы кружили именно так. Погреемся, передохнем в хатах — и дальше таким же путем. Признаться, кое-когда и побаивались приближаться к большим дорогам; ведь лыжная кавалерия так и должна действовать — по околицам, перелескам шорох наводить. На этом этапе батальон не нес больших потерь, но и противник с его мобильной техникой отступал не с такими потерями, какие должен был нести, если бы мы устраивали налеты и засады более решительно. Ведь как-никак в батальоне более четырехсот лыжников-сибиряков! Потом, чуть позже, пришли к нам умение и тактическая грамотность. Мы стали не вытеснять гитлеровцев с захваченных территорий, а окружать и уничтожать их или брать в плен.
Сталинград, Донбасс, Запорожье, Одесса, Ковельская операция, освобождение Польши, Кюстринский плацдарм, штурм Берлина — по такому пути прошел наш батальон, влившись в состав 284-й стрелковой дивизии. После Сталинградской битвы эта дивизия стала именоваться 79-й гвардейской. К той поре от первого состава батальона осталось в строю несколько десятков человек, а после Берлина — считанные единицы…
И теперь, когда память возвращает меня на пройденные дороги войны, я начинаю свою исповедь перед строем боевых друзей и товарищей, которые не вернулись домой, но живут в моем сознании. Они всегда со мной, я их вижу и слышу, как на поверке в строю. Андрей Таволгин, Миша Ковалев на правом фланге моей памяти.
2
Прошли годы. Я и моя жена, живя в Москве, все чаще и чаще стали рассказывать детям о Сибири, о Степном районе, откуда я ушел на фронт вместе с комсомольским активом района. С годами дети стали проявлять интерес к нашим рассказам. И когда старшей дочери Оле исполнилось шестнадцать, Наташе пятнадцать и сыну Максиму четырнадцать лет (они у нас погодки), начались допросы:
— Когда же мы побываем в тех краях, где прошла ваша молодость?
— Молодость у нас была короткая, — уклончиво отвечал я.
— Так уж сразу и постарели…
— Война укоротила ее, — помогла мне жена.
— Значит, тем более надо бывать там чаще, хотя бы в наши каникулы. Или кого-то боитесь в родном краю?
Такой вопрос пронзил меня, перехватил дыхание, однако и жена, зная, какую переписку я веду с родственниками погибших друзей, тоже промолчала. Трудно, очень трудно спорить с детьми, когда они взрослеют. Пришлось отступать шаг за шагом, затем объявить:
— Едем…
Победа детей над родителями состоялась. Особенно ликовали средняя дочь и сын. Старшая не могла поехать — готовилась к вступительным экзаменам в институт. Жена оставалась с ней.
Скорый поезд перевалил через Урал, с нарастающей быстротой укорачивая мне время на поиски нужных слов к предстоящим встречам с родителями, с братьями и сестрами воинов-односельчан, что уходили со мной на фронт и не вернулись. В отличие от дочери и сына я готов был затормозить поезд и тем отдалить встречи.
После Омска я прилип к окну вагона. Справа сын, слева дочь. Они задыхаются от восторгов: неоглядная степь плывет под розовеющий вдали небосклон, а вблизи мелькают белоногие березки, голубоватые озерца в зеленых обручах камышей и бесконечный частокол телеграфных столбов, похожих на кресты с белыми матрешками изоляторов. Все для них здесь в диковинку. Даже скворцы на проводах удивляют их до восторженных вскриков:
— Это же Сибирь, а скворцы такие же, как под Москвой…
Они переглядываются, смеются, стараясь развеселить меня. Но ни у них, ни у меня не хватает сил заглушить мою память. Мысленно я уже переместился в теплушку воинского эшелона, который мчится на запад с резервными частями СИБВО на усиление обороны Москвы. Какие сильные и красивые парни сидят рядом со мной на скамейке перед открытой дверью теплушки. Подбадривают друг друга, вспоминают целованных и нецелованных подружек. Мелькают семафоры станций и полустанков с такой быстротой, что кажется, устали гнаться за нами. Отстают поля и перелески Сибири. Парни подсвистывают, подгоняют их — не отставать! И никто из них не думает, что видит родную Сибирь в последний раз.
В ночь на 17 октября 1941 года эшелон остановился недалеко от Москвы в Люберцах. Быстро выгрузились. Комсомольский батальон был направлен в центр столицы нести патрульную службу. Штаб батальона разместился на Малой Бронной, в помещении Главного пробирного управления. Первой роте, сформированной из лыжников, поручено патрулировать улицы и переулки, как значилось в распоряжении, «в квадрате Б-4, включая Никитские ворота, площади Пушкина, Маяковского, Восстания».
Поздно вечером того же дня в штабе батальона поднялся переполох: на улице Горького и на Садовой-Кудринской нет ни одного патрульного! Куда они девались?
Бежим вместе с комбатом вдоль Садового кольца, затем по улице Горького. Патрульных не видно. Они как сквозь землю провалились, почти сто двадцать человек. Где их искать? Мечемся из переулка в переулок, из двора во двор. Возле углового дома перед площадью Пушкина нас остановил сотрудник управления НКВД города Москвы.
— Сибиряки, своих орлов ищете?
Пришлось сознаться:
— Потеряли… Кто их умыкнул?
— Умыкнем, если не найдем командиров.
— Где они?
— Катаются.
— Как катаются?
— Спуститесь в метро «Маяковская» и полюбуйтесь…
Несемся к площади Маяковского, не чуя под собой ног. Шутка ли, потерялась целая рота. Врываемся в вестибюль станции метро. Вот они… Трое крутятся перед контролерами — девушками в красивой форме служащих метро, остальные на эскалаторных лентах курсируют вниз и вверх, что называется, несут патрульную службу на «лестнице-чудеснице». Все с карабинами и автоматами, привлекают к себе внимание беспечностью и чудачеством. Они уже вошли в роль развлекателей запоздалых пассажиров-москвичей. На лицах неописуемый восторг, в глазах детское удивление и жадность запомнить увиденное навсегда, на всю жизнь. Подземный дворец с высокими сводами, опорные колонны ослепительного блеска, белизна стен, полированный мрамор, люстры в золотистых оправах, теплый и чистый воздух — все заворожило их. Казалось, в тот час они забыли, не верили и не хотели верить, что идет война, что и Москве и этому замечательному метро угрожает опасность.
— Не ругайте их, — сказал мне пожилой мужчина с красной повязкой на рукаве, когда я пытался повысить голос на остановившихся передо мной бойцов. — Ведь завтра, послезавтра им в бой. Сибиряки пусть влюбляются в Москву, мы верим в них…
Мне удалось уговорить комбата прокатиться по «лестнице-чудеснице», осмотреть подземную часть станции, собрать там патрульных и оттуда строем повзводно развести по участкам. Комбат послушал меня и не жалел об этом: позже стало известно, что 6 ноября в метро станции «Маяковская» состоялось торжественное заседание Московского Совета депутатов трудящихся с партийными и общественными организациями Москвы, посвященное 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, на котором было сказано: «Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат». Мы слушали голос Сталина в Крюковском лесу, на исходных позициях. Голос звучал в наушниках батальонной рации. Наушники лежали в двух солдатских котелках, которые служили резонаторами. Комбат, улыбаясь мне, держал один котелок на своей груди. Он откуда-то узнал, что заседание проходит в метро станции «Маяковская». Доклад передавали через два часа после закрытия торжественного заседания, но все, кто слушал эту передачу, мысленно находились там и были горды тем, что знали, где это происходит, и с готовностью ждали команды пойти на любое, самое опасное задание.
…После остановки на станции Татарская скорый поезд повернул строго на юг, в сторону Кулундинских степей. Пахнуло знакомым настоем степных трав и горечью придорожной пыли. Безветренное и знойное утро. Пыль вихрится за тепловозом, между вагонами. К полудню замаячили степные кулундинские миражи над солончаками. Слово «Кулунда» образовалось из двух казахских — «Кулун-дала», что обозначает в переводе на русский — «лошадиная степь». И сейчас кажется, что наш поезд вспугнул огромные табуны лошадей и они мчатся по полям, норовят обогнать поезд. Это мираж.
Дочь и сын изумлены. Для них мираж, что для тех ребят метро, — смотри и удивляйся. Они готовы поверить, что в безводных Кулундинских степях началось невиданное наводнение: одинокие деревья, полевые станы, степные поселки купаются в голубых волнах разлива. Над волнами всплывают крыши домов, дымятся трубы — удивительно красиво. Красиво или горестно? Красиво для тех, кто впервые видит Кулундинские степи в голубых миражах, а для местных хлеборобов миражи над полями — горше полыни. Это испарение влаги из почвы, это засуха. Какое неудачное лето я выбрал для поездки сюда…
Перед глазами желтеющие луга и серые пашни. Идет июль, а кругом серым-серо. Засуха. Неужели и в Степном районе такая же картина? Нет, в Степном опытные хлеборобы. Там еще тридцать с лишним лет назад на моих глазах строились заслоны против засухи, против суховеев. Колхозники, рабочие, служащие, школьники, дети, старики — десятки тысяч людей выходили в поля на посадку защитных лесных полос, и каждый следил за своими березками, круглый год ухаживал за ними, как за детьми. Там у людей большой опыт борьбы за урожай.
В Кулунде все решает влага в почве. Есть запасы влаги — будет урожай. В степновских колхозах, например, как я помню по довоенным годам, люди работали в поле и зимой: строили щиты для снегозадержания, строили из хвороста, из камыша, из соломы до двухсот штук на гектар и переносили их после каждого снегопада, после каждой метели, стараясь задержать каждую снежинку на пашне. Теперь, разумеется, борются за влагу более современными способами — появилось столько новой техники — и, главное, у людей есть опыт бороться за влагу круглый год. А березки, посаженные моими сверстниками, вероятно, теперь стали березовыми рощами…
До конца прошлого века земли Кулундинской степи были кабинетскими, принадлежали царю. В 1892 году явочным порядком сюда стали прибывать переселенцы. Царский кабинет вынужден был передать здешние земли под переселение. В том же году образовалась Степная волость. Тогда же здесь была построена метеорологическая станция.
Прошло еще каких-то пятнадцать лет, и «лошадиная степь» стала быстро богатеть. Появилось изобилие зерна, мяса и масла. В 1908 году только одному купцу Дерову надо было вывезти на сибирскую магистраль семьдесят тысяч пудов масла. Богатая клейковиной и белками кулундинская пшеница стала пользоваться большим спросом на внутреннем и международном рынке.
В 1912 году Степная волость с сорока тысяч десятин могла поставить на рынок свыше пяти миллионов пудов зерна. Местные купцы сумели «уговорить» строителей железной дороги Омск — Павлодар проложить путь «чугунке» там, где они хотели. Все окупилось богатыми сборами зерна и продуктами животноводства. Освоение плодородных земель шло постепенно, с гривы на гриву, от перелеска к перелеску.
Так Кулундинская степь — девяносто тысяч квадратных километров — стала одним из крупных земледельческих районов Сибири.
Возможность увеличения производства зерна и продукции животноводства значительно возросла после того, как на полях Кулунды образовались крупные механизированные хозяйства — колхозы и совхозы. В 1939 году только в Степном районе зерновой клин возрос до ста тысяч гектаров. Средний урожай пшеницы составлял более ста пудов с гектара, а в отдельных колхозах, как, например, имени Ленина, где трудилась большая мастерица выращивания пшеницы, тогда еще комсомолка, Мария Кострикина, средний урожай с площади четырехсот гектаров составлял двести двадцать два пуда.
Меня избрали секретарем райкома комсомола, когда по Кулунде ударила сильная засуха, и, в силу сложившихся обстоятельств, вся молодежь района поднялась на строительство заслонов против суховеев. На гривах, на равнинах, местами сплошным фронтом воздвигались тогда еще низенькие стенки из березок и сосенок в несколько рядов, углами, так, чтобы защитить пашню от южного и западного ветров. Лишая себя выходных и отдыха, люди трудились на посадках лесозащитных полос, убежденно веря, что они закладывают основы устойчивых урожаев на много лет вперед. Как трогательно было смотреть на двенадцатилетнего школьника, который украшал землю березками не столько для себя, сколько для своего будущего потомства…
Поезд замедлил ход. Вглядываюсь в знакомый с довоенной поры рабочий поселок станции. Он заметно посветлел. Не видно дыма и копоти паровозных топок: здесь вместо паровозов теперь курсируют дизель-электровозы. Вот и вокзал. На перроне толпятся пассажиры с чемоданами и корзинками. Подталкивая друг друга, они спешат к хвостовым вагонам на посадку. Не спешит, как я заметил, лишь один дежурный по перрону. Возле него стоит высокий мужчина без кепки, голова будто посыпана пеплом. Я сразу узнаю его. Это бывший командир взвода разведки, теперь первый секретарь райкома партии Николай Колчанов. Дважды встречался с ним после войны в Москве. Не по годам удивительно быстро седеет бывший разведчик. Сию же минуту к нему подбегают два шустрых паренька в полосатых майках, показывают руками то на головные, то на хвостовые вагоны. Ясно, кого-то ждут, но не знают, в каком вагоне. Я не спешу выходить. Пусть схлынет толпа — тогда выйду. Дочь и сын с чемоданами уже на площадке тамбура.
— Кого ищете? — спрашивает проводник вскочившего в вагон паренька в полосатой майке.
— Да вот телеграмма из Татарки… Из Москвы едет, а номер вагона не указал…
Никакой телеграммы из Татарки я не давал, однако насторожился: там, возле буфета, перекинулся несколькими фразами со знакомым журналистом из Омска. Неужели он ухитрился дать такую телеграмму сюда, в райком партии?
— А кто он такой? — продолжает допрашивать паренька проводник, заслонив ему ход против моего купе.
— Да бывший нашенский секретарь комсомола… Сергеев, из Москвы едет.
— Из этого вагона здесь сходят трое москвичей.
— Где они?
— Двое младших на выходе, третий вон в купе чай допивает.
Паренек заглянул в купе, потоптался перед дверью и крикнул в открытое окно:
— Николай Федорович!.. Сюда, вот он, тут!..
Выхожу из вагона, и закачалась под ногами земля: вспомнился митинг на этом перроне в час отправки на фронт, когда каждый из нас словами и взглядами заверял родных и близких: «Не волнуйтесь, скоро вернемся с победой». Верили в победу, но не знали, что добывать ее придется так долго и такой дорогой ценой…
Дочь и сын уже без чемоданов ждут меня возле поблескивающей на солнце свежевымытой «Волги». Сажусь рядом с Николаем Федоровичем. Он выводит машину на самую широкую и самую длинную улицу районного центра — около четырех километров. Степные села Кулунды искони славятся размашистостью и широтой. Земли для усадеб здесь всегда хватало с избытком, селились — не теснились. В былую пору выпасы для скота и пашни начинались от скотных дворов и огородных канав. Плетни, ограды и деревянные заборы здесь были редким исключением. Все жили как на открытой ладони, на виду у мира, достаток не таили и бедность не прятали.
Справа и слева знакомые и неузнаваемые улочки, переулки. Знакомые по расположению, неузнаваемые по застройке. Проулков — с одной стороны два-три дома с дворами, с другой огороды — уже не стало. Они застроены по современному типу — дома лицом к лицу, на задах — приусадебные участки. Не видно и подслеповатых саманок, покрытых дерном или соломой. Вместо них выстроились ряды деревянных красавцев с большими окнами, с резными карнизами под железными и шиферными крышами. В центре возвышаются белокаменные здания Дворца культуры, средней школы, райисполкома и райкома партии. Раньше, когда я здесь работал, этого не было. Школа, райисполком, райком размещались в приземистых одноэтажных постройках дедовских времен. А так называемый Дом культуры ютился тогда в бревенчатом сарае в прошлом знаменитого прасола-коневода Никольского. В общем, заурядное кулундинское село, знакомое мне с довоенной поры, теперь обретает вид современного районного центра, верю, скоро станет красивым степным городом, утопающим в зелени тополей, березовых аллей. Вон на гривке перед усадьбой бывшей МТС и элеваторным поселком хороводятся зеленеющие тополя и белоногие березки. Над саженцами тех тополей и березок шефствовали пионеры начальной школы с Крестьянской улицы. Мизерные чахлые саженцы передали тогда пионерам, просто для того, чтобы не водить юных энтузиастов лесопосадок далеко в поле. А теперь в тех пионерских посадках, уже под тенью деревьев, как видно, разместился детский сад: там много детишек в белых панамках. Они, как цыплята вокруг квочек, перекатываются от дерева к дереву. Небось кто-нибудь из тех пионеров с Крестьянской улицы теперь стал отцом или матерью и приводит сюда своего ребенка, каждый раз находя глазами то самое дерево, которое держал в своих руках и холил в детстве. Этим нельзя не гордиться — с юности смотрел вдаль.
Перед Дворцом культуры много людей. Они собрались сюда на какое-то совещание. Среди пожилых мужчин и женщин замечаю знакомых и прошу секретаря райкома отвезти нас в тихий уголок.
— Голова разламывается, — схитрил я.
— Понимаю, — ответил Николай Федорович, — в нашу райкомовскую гостиницу, в дом, где ты жил перед войной.
Дочь и сын захлопали в ладоши:
— Совсем хорошо! Спа-си-бо…
— Спасибо, — повторил я. — Завтра встретимся…
Короткая июньская ночь кажется мне нескончаемо длинной. Мысленно поднимаюсь куда-то под облака и окидываю взглядом расположение улиц районного центра. Две главные улицы пересекаются невдалеке от райкома. Они напоминают положенный на землю крест. К нему примыкают переулки из одиноких домиков, изб, в которых до сих пор думают и тоскуют о тех, с кем ушел я на фронт. И вот сейчас я вернулся, а они…
Слышу повелительный голос самоосуждения: приземляйся, москвич, хватит парить под облаками, рассказывай людям земную правду о войне, чем поможешь им и себе нести добрую память о погибших. Не скрывай своих дум и чувств. Откровенность всегда помогает устанавливать взаимопонимание в любом коллективе. Это ты знаешь по личному опыту фронтовой жизни…
Закрываю глаза — и теперь уже четко вижу лица людей, что стояли у подъезда Дворца культуры перед началом какого-то совещания. Узнаю отцов, матерей и родственников моих боевых друзей. Во взглядах и на лицах нет хмурости, вроде довольны, что проехал мимо них. И секретарь райкома партии умело ответил мне на ложную жалобу о болях в голове. Он сказал просто: «Понимаю», — но я, кажется, смутил его своей хитростью. Ему, конечно, не трудно было угадать, почувствовать мое настроение. Но какое слово ждут от меня отцы и матери моих боевых друзей, если горечь военных утрат еще не забыта, а тут еще столь трудное лето?
С восходом солнца вышел на крыльцо домика из трех комнат, названного райкомовской гостиницей. Вышел и вижу: через огороды, напрямик ко мне идет торопливым шагом пожилая женщина. Кто это? Неужели мать Миши Ковалева, погибшего в дни боев за Калугу? Да, она. В прошлом крупная, дородная и властная женщина, теперь сгорбилась, усохла, но голос не потерял басовитости.
— Ванятко! — кричит она так, что эхо прокатилось по улице. — Трех петушков зарубила, завтракать ко мне вместе с детками… Не вздумай отказываться!
— Приду, — ответил я перехваченным от волнения горлом. Голос застрял где-то в груди.
— То-то же… У колодца ждала, когда выйдешь. Боялась, прогляжу — к начальству убежишь.
— Не убегу, — заверил я ее, — в первую очередь к вам.
— Вот спасибо. Память имеешь. Побегу самовар у соседей занимать, электрический.. Ты небось теперь только из электрического, модного, по-московски.
— Здесь готов горячие угли глотать.
— Не казнись. Чую, почему с таким опозданием приехал, но и теперь будь оглядистей. Есть тут одонки, в святых рядятся, могут и тебя затянуть, вроде грехи искупать, — уходя, предупредила она меня. — Непременно с детьми приходи, для них петушков-то зарубила.
Одонками в Сибири называют остатки сена на месте бывших стогов в остожьях. Прелые и примерзлые к земле пласты сена трудно брать зимой. Их оставляют вроде впрок на весеннюю бескормицу, и такие остожья считаются страховым фондом незадачливых скотоводов: в затяжную весну скот сам сюда придет, с голодухи и прелое сено подберет… Однако мать Миши Ковалева предупредила меня в каком-то ином плане. При чем тут прелое сено и голодный скот, когда ее и мои думы связаны с памятью о войне, о погибших, о ее сыне! И кто это может затянуть меня куда-то грехи искупать, когда я сам иду и ищу людей, перед которыми готов быть на исповеди без права на оправдание своих ошибок.
Спешу к колодцу, приношу ведро свежей, пахнущей талым льдом воды, умываюсь, поднимаю дочь и сына — скорее в дом Ковалевых.
3
Не перестает скрипеть калитка. Дом и ограда Ковалевых заполняются родными и знакомыми Ксении Прохоровны. Она сидит рядом со мной в переднем углу с рушником на коленях и, то и дело поворачиваясь к открытому окну, почти каждого встречает в калитке приветливым словом:
— Заходи, заходи…
Ей уже за семьдесят, но еще подвижная: успела приласкать моих детей, похлопотать на кухне, подсказать снохе — жене приемного сына, какую посуду надо убрать со стола после завтрака и какую поставить к чаю, нырнула в подпол за вареньем из огородной земляники и вот сидит со мной рядом.
— Приемный сын Сеня у меня из детдома. Взяла сразу после извещения о гибели Миши. Кормились на пенсию и огородом. А теперь Сеня сам хорошо зарабатывает. Трезвенник и старательный. Уговариваю их, чтоб поскорей внука мне подарили…
В доме стало тесно и душно. Решаем перенести стол во двор. Свертывать разговор до чая у сибиряков не принято. Первая чашка на блюдце только для обдува — самая горячая, вторая для размочки языка, после третьей — душа нараспашку. Мне предстоит рассказать о боях под Москвой, об участии сибиряков в освобождении Калуги, о подвиге Миши Ковалева. Именно этого ждут от меня его мать, родственники, соседи. Ждут терпеливо, покладисто — куда я перевожу взгляд, туда и они смотрят.
Кто-то уже взял за уши самовар, когда на пороге появился высокий, ладно скроенный мужчина неопределенного возраста. Неопределенного потому, что выправка у него почти солдатская, гимнастерка перехвачена широким ремнем, бородатый. Борода с проседью напоминает по цвету и форме деревянную лопату с выщербленным острием. Под бородой поблескивает золотом медаль «За оборону Сталинграда». Смотрю ему в глаза. Где-то встречался с таким взглядом, но не могу вспомнить где. Он приближается ко мне с протянутой рукой, собирается что-то сказать. Перед ним встает хозяйка дома:
— Погоди, Митрофаний, — говорит она, — выбирай место на Завалинке. Сейчас все туда выйдем.
Тот помялся и вышел.
— Кто это? — спросил я.
— Из Рождественки, потом поясню, — тихо ответила она и, подумав, громко добавила: — Он обещал мне Михаила вернуть.
— Дух, а не тело, — заступилась за Митрофания еще сравнительно молодая женщина, что притулилась на конце скамейки возле печки.
— А ты, Аннушка, этот дух хоть раз за руку держала?
— Окстись, Прохоровна, не рушь веру в людях. Дух-то уже пришел к тебе в дом.
Женщина, глядя на меня, перекрестилась. Я почувствовал себя неловко. В открытом окне показал свою голову Митрофаний.
— Сущую веру в дух грешно понукать, — поддержал он Аннушку и, помолчав, уточнил: — Дух верных патриотов Руси живым словом в людской памяти живет.
— Оптом, сразу покупкой занялись, — упрекнула их Ксения Прохоровна и, перехватив поднятый кем-то со стола самовар, повернулась к открытому окну: — На-ка вот, духовник, подержи, да не ошпарься, пока мы стол выносим.
— Жар через окно, покорность через порог… Твоя в доме власть, готов служить, — согласился тот, принимая самовар.
К чему он так сказал — я не понял, но тут же заметил, что к его голосу прислушиваются все, кроме хозяйки дома. Ему не откажешь в умении привлекать к себе внимание и внешностью, и замысловатыми изречениями. Бросил вроде невзначай какую-то непонятную фразу, блеснул медалью на груди и… Теперь следи за ним — зачем он сюда пришел незвано-непрошено? Так и есть. Ксения Прохоровна взглядом и жестами дала мне понять, что не звала его на эту встречу, но коль пришел — не выгонишь. И уже на пороге предупредила меня:
— Смотри, прилипнет к тебе, не отстанет, как тень, а возле него всякие одонки ошиваются. Всюду с медалью за Сталинград себя показывает…
Теперь я почти уяснил суть слов матери Миши Ковалева, сказанных при утренней встрече возле гостиницы. Я боялся, что она сурово и строго будет осуждать меня за смерть сына, но пока вижу в ней доброжелательного советчика — быть осмотрительным.
Три раза подливали в самовар с электрическим подогревом. Чаепитие и разговоры затянулись до жаркого солнца. Услужливая Аннушка принесла из погреба квасу в туеске, холодного, даже стенки бересты запотели.
— Испробуйте, холодненький, на хлебных отрубях, — сказала она, подвигая ко мне туесок.
— Негоже, — остановила ее Ксения Прохоровна. — Жар жаром гасят, а ты лед предлагаешь, без голоса человека хочешь оставить. Небось еще молочком от дикой коровки скрепила?
— Проверь. Думаешь, только ты одна трезвенница?
— Ладно, помолчи, дай человека дослушать.
Рассказываю все, что помню о Мише Ковалеве, о его подвиге. И когда моя устная повесть о нем дошла до прощального салюта — я встал. Поднялась и окаменела рядом со мной его мать. Отодвинули от стола табуретки и скамейки. Поднялись и те, кто сидел вдоль завалинки, на перевернутых кадушках, на бревнах разобранной стайки. Все стоят, опустив головы, будто перед ними не стол посреди двора, а надгробье над братской могилой, где похоронен замполитрука Михаил Ковалев.
И тут я уловил, что допустил какой-то просчет в угоду Митрофанию. Если все стоящие были неподвижны и смотрели только себе под ноги, на землю, то он жадно, каким-то торжественным взглядом фиксировал свое внимание на мне и стоящей рядом со мной матери Миши Ковалева. В его глазах читалось: «Вот убедитесь, люди, в правоте Митрофания, не считайте его убогим, он знает, как надо утверждать веру в дух и кого брать себе в помощники в таком деле». Значит, я сработал на него. Да, здесь он моя тень. Надо быть действительно осмотрительней. И еще: нельзя мне уезжать отсюда так скоро, как планировал.
К столу больше никто не присел. Снова заскрипела калитка, как мне теперь показалось, тихо и жалобно. Дольше всех неподвижной оставалась Ксения Прохоровна. Я тоже не смел тронуться до тех пор, пока она не подняла глаза, затем прижала мою голову к себе и почти шепотом повторила несколько раз:
— Спасибо, сынок, спасибо…
В груди у нее что-то прихлипывало, клокотало, похоже, слезы, которые она сумела сдержать в себе, чтоб смотреть на людей сухими глазами. Да, разве можно быть хлипкой при людях? Тогда каждый кому не лень будет использовать ее слабость в своих целях, ведь она с давних пор слывет кремневой и непреклонной перед любой бедой и несправедливостью. Потом, оставшись наедине с собой, как бывало в молодости — муж ее был убит из-за угла выстрелом из обреза в первый год коллективизации, — смочит слезами и кофту и подушку.
Перед калиткой она остановила меня:
— Знаю, в райкоме тебе надо показаться. Иди, а дочку и сына оставь здесь… Повеселей мне будет, на озеро с ними схожу. А там скажи: побывала я сегодня на фронте рядом с сыном. Правду ты о нем сказал. Он такой и был. Боялась, в опасном деле сробеет, а он остался таким, каким родился. Под своим сердцем вынашивала его… Вот видишь, при тебе могу и слезы показать. Мало их у меня осталось… В Яркуле у Таволгиных тебе надо побывать непременно. Потом обязательно в Рождественке, там многие по наущению этих не верят похоронкам, сколько лет ждут, истощают себя ложной верой и подачками. Побывай еще… да ты сам знаешь, у кого надо побывать.
В райкоме я застал только первого секретаря. Весь аппарат в колхозах и совхозах. Лето засушливое, ни одного дождя с весны. Идет подготовка к перегону скота. Маточное поголовье — в Барабу и к Обской пойме, молодняк — на сдачу живым весом.
— Как спалось, как завтракалось? — спросил меня Николай Федорович, садясь рядом со мной. Он уже знает, где я задержался до жаркого полудня.
— Прошу заказать Москву, — сказал я и назвал номера двух телефонов, служебный и домашний, Леонида Сергеевича Соболева.
— Жаловаться или сбегать от жары торопишься, комиссар?
— Теперь к слову «комиссар» нужна приставка «бэу», — заметил я. — Бывший в употреблении, поэтому могу и жаловаться и проситься в прохладу.
— Да-а-а, — протянул Николай Федорович, упрашивая междугородную связаться с Москвой как можно быстрее.
Он, конечно, не поверил тому, что я сказал, и незамедлительно попросил уточнить:
— На какой день заказывать билеты? И сколько — три… один?..
— Сейчас прояснится, — ответил я.
Сидим, смотрим друг другу в глаза. Он ждет начала моего разговора, я — звонка из Москвы, чтоб передать просьбу о продлении отпуска, а если это невозможно, то освободить меня от штатной должности в правлении и от обязанностей председателя военной комиссии со дня ухода в отпуск.
Звонок телефона прерывает наше молчание. Поднимаю трубку. В Москве еще раннее утро. Отвечает квартира Соболева. Называю себя, прошу Леонида Сергеевича.
— Я у телефона, — отвечает он. — Что у тебя там случилось?
— Побывал сегодня в семье погибшего на фронте друга…
— Понимаю…
В телефоне послышался замедленный выдох: Леонид Сергеевич и по голосу умел угадывать чувства и настроения товарищей.
— Не могу я так — приехал и уехал. Прошу продлить отпуск или освободить…
— Можешь не пояснять. Об освобождении вопрос снимается, а отпуск… продлим. Сколько надо?
— Задержусь до осени.
— Как мне известно, ты там не один.
— Дочь и сын со мной. Их отправлю раньше.
— И тоже не спеши. Пусть познают, как добывается хлеб.
— С хлебом нынче здесь будут сложности.
— Знаю, ведь ты в Кулундинских степях?
— Да.
— Мой поклон кулундинским хлеборобам. Сочувствую… Продление отпуска подтвердим телеграммой…
Кладу трубку на рычаг.
Николай Федорович обходит стол и останавливается за моей спиной:
— Значит, все-таки не «бэу»!
— Но и не первой свежести, однако готов встать в строй взвода разведки, которым командовал в свое время лейтенант Колчанов, а теперь первый секретарь райкома партии. Жду команду. — Я повернулся к нему лицом, вытянувшись в струнку.
— Отставить, — произнес он улыбчиво с иронией, — строевая подготовка отменяется.
— Почему?
— В разгар боя шагистикой не занимаются.
— Уже идет бой?
— Не бой, а сражение.
— Тогда прошу указать цели.
— Цели… — он прищурил левый глаз, как бы поймав меня на мушку. — А как вчерашняя боль в голове?
— Она была ложная, — сознался я.
— От ложного самовнушения, — уточнил он.
— Прошу объяснить обстановку, — попросил я, уклоняясь от разговора о причинах моей вчерашней хитрости.
Николай Федорович присел к столу против меня, нахмурился. На впалых щеках обозначились белые пятна. Похоже, он намеревался сказать: «В такую пору и богу помолишься, лишь бы дожди пошли», — но он только посмотрел на потолок и произнес:
— Обстановка не из радостных.
— Хочу вникнуть в существо, — сказал я.
И теперь ему, кажется, в самом деле захотелось мысленно вернуться в свой взвод, на боевые позиции военной поры.
Он предложил:
— Давай условно, хоть на час переместимся в подвал того дома, в который сию минуту врезалась бомба.
— И взорвалась? — спросил я.
— Взорвалась… Нас завалило, но мы остались живы. Перед нами стоит задача не только выбраться из развалин, но еще организовать оборону этого дома.
— Как мне помнится, — прервал я его, — это не условный и не придуманный эпизод, а достоверный факт из боевой жизни снайпера Василия Зайцева и моего собеседника. Могу точно назвать место и дату: Сталинград, район Метизного завода, двадцать седьмое сентября сорок второго года.
— Спасибо за уточнение, — сказал он и, помолчав, продолжил: — Когда мы выбрались из подвала, то развалины дома стали для нас родными. Мы не покинули их. Пришло подкрепление, и тут образовался опорный пункт батальона. Даже комбат переместился в наш подвал: две бомбы в одну точку не ложатся. В общем, выжили, выстояли, победили. Но могло быть наоборот, если бы в эту точку угодила в тот час еще одна бомба…
— Как известно, этого не случилось.
— Правильно, не случилось, — согласился он, — иначе кто-то из нас в этом присутствии должен был отсутствовать… Но люди нашего района по собственному опыту, по личным наблюдениям утверждают, что и вторая, и третья бомба, и десятая ложатся в одну точку.
— Но здесь же не было бомбежек?! — вырвалось у меня.
— Хуже, в прямом и переносном смысле.
— Не понимаю, прошу пояснить.
— Пояснить… Разрушенный бомбами дом или завод можно восстановить сравнительно быстро, за считанные месяцы. А вот как восстановить плодородие посевного поля, если ветровая эрозия истощила почву донельзя? Два года подряд летом и зимой удар за ударом… и все по самым плодородным пашням. Накопится где-то заряд горячих песков с ветром и несется сюда с ураганной силой… Соберется где-то вихревой заряд каких-то сумасшедших сил и начинает кружить по нашим полям, сдирает плодородный слой, обнажает землю, что называется, до самых костей. Больно смотреть…
Николай Федорович перешел в свое кресло, открыл стол, достал пачку фотографий и раскинул их передо мной.
На фотографиях — поля, скотные дворы, улицы деревень — все окутано чернотой. Даже окна домов черные. Не видно и светлых людских лиц. Мрачная ночь.
— Скучновато, — выдохнул я.
— Это снимки прошлого года. Они сделаны на третий день после черной бури, — пояснил Николай Федорович и принялся называть факты и цифры — какой урон понесли от черной бури колхозы и совхозы района.
Сидим, размышляем вслух час, другой. На стол легла карта района. Отмечаю взглядом отдельные пункты, в которых собираюсь побывать, навестить в них родственников моих боевых друзей. Спрашиваю:
— Там все так же мрачно, как на фотографиях?
Это возмутило Николая Федоровича:
— Как плохо ты думаешь о своих земляках!.. Да, мы ведем тяжелый бой, несем местами невосполнимый урон, но это не значит, что опустили руки, окончательно сникли. Ничего подобного… Ты же уже успел посмотреть на районный центр. Неужели не заметил никаких перемен… Ну вот, даже станционный поселок тебе понравился. Там действительно не стало копоти паровозных топок, хоть никаких важных обнов у железнодорожников не прибавилось. Впрочем, обстановка тебе ясна, выбирай маршрут, посмотри, поговори с людьми, тогда лучше поймем друг друга.
НА БОЛЬШАКАХ И ПРОСЕЛКАХ
1
Перед сумерками озеро Яркуль побагровело. Верь не верь — солнце улеглось здесь на ночной отдых и натягивает на себя сшитое из цветастых лоскутков одеяло. Похоже, зябко ему на дне глубокого озера — мелкая рябь подкатывается к берегу. Проходит еще несколько минут — и перед глазами открывается игра сумеречных красок. Перламутровая россыпь прибрежных всплесков сменяется синеющей гладью. Голубые, охристые оттенки отмелей смешиваются с наплывом сизой темноты, усыпанной фосфористыми блестками. А там вдали закачалась бирюзовая паутинка испарений, из-под которых просвечивает звездная лазурь отраженного в воде неба. Всплеснулся невдалеке ненасытный окунь или прожорливая щука, и кажется, закачалась вся вселенная…
Таких живых красок со множеством причудливых перемен мне еще не доводилось видеть. Стою как завороженный перед творением волшебного художника, имя которому — природа. Я пришел сюда, к лодочному причалу, после того, как побывал в доме Таволгиных — родственников Андрея Таволгина.
Дверь была закрыта. Старушка из соседнего двора сказала:
— Сам ушел на острова, к вечеру аль к утру вернется, а хозяйка в район уехала, наведаться в больницу.
— Их только двое? — спросил я.
— Считай, скоро будет трое.
Ничего я не понял, кроме одного: «сам ушел на острова», значит, уплыл на лодке и вернется, надо полагать, не раньше как в полночь. Домогаться — зачем он ушел на острова и когда вернется хозяйка — не стал, а поспешил спуститься под берег, подышать прохладой, искупаться в озерной воде. И вот стою, затаив дыхание перед живыми красками озера. Раньше, до войны, я бывал на Яркуле, но такой игры красок не замечал. Как жаль, что не привез сюда дочь и сына. Бабка Ковалиха упросила оставить их возле нее, чтоб не грустилось. Слез в ее душе, как она говорит, осталось мало, каждая капля жгучая, слепит глаза. Отказать ей в такой просьбе я не мог. Сын и дочь остались с ней. Они ведь знают, почему я в первую очередь пошел в дом Ковалихи.
Сейчас живые краски Яркуля и яркие огни в окнах домов, выстроившихся вдоль высокого берега, развеселили меня. К этим краскам и свету в окнах добавилась еще музыка. Будто выплеснул кто-то с берега звонкую, рассыпчатую струю звуков. Они выкатились на водную гладь и, как бы взбодрив сумеречную тишину, загуляли, закружились в прибрежных заводях, споря с эхом из камышовых зарослей на той стороне. Сначала мне подумалось: два гармониста с разных сторон ведут перекличку. Голоса, подголоски и басы выговаривают:
К ним подстроились тонко тренькающие струны балалайки. Тут же гитара лад в лад подключила свои аккорды. Красиво, стройно, бодро. Ясно, что яркульские парни вышли на берег — созывают ровесников и ровесниц знойную грусть разгонять. Молодость и в засуху свое берет, не вянет. Хоть выбегай к ним и сознавайся, как мы в былую пору от зари до зари будоражили ночь песнями. И они будто подслушали меня, завели веселую: «Светит месяц» — и опять распевную: «Был молод, имел я силенку». Вроде для меня или даже про меня, про мою молодость поется в этой песне…
Гармонь, похоже, трехрядка, в руках человека с хорошим слухом и строгим, разборчивым вкусом к музыке. Ни одного фальшивого звука, ни одного сбоя. Слышно, как перебегают чуткие пальцы по отзывчивым ладам, и звучат, звучат знакомые мотивы, то вдруг вперехлест врывается россыпь звонких переборов, таких заразительных, что в пятках зуд появляется. Тряхнуть, что ли, стариной до искристых вспышек под каблуками… Какой молодец гармонист!
И тут мне вспомнился Кеша — Иннокентий Тимонов, друг детства, с которым учился в одном классе, вступал в комсомол, путешествовал по таежным горам Сибири. Музыкант и завидной красоты парень. Сколько девчонок, самых привлекательных и самых нежных, дарили ему тайком и в открытую свои искренние улыбки, а он будто не умел ни улыбаться, ни замечать девичьих влюбленных глаз. Тульская трехрядка — подарок старшего брата, работавшего где-то под Москвой, — владела его сердцем. Синеглазый, прическа волнистая, стройный, гибкий, бывало, выйдет со своей трехрядкой на улицу — и окна домов нараспашку — новый мотив уловить, на гармониста посмотреть. Без новинок, услышанных по радио, он на улицу не выходил. Стар и млад были рады послушать его.
Перед войной Кеша приехал из Новосибирска в Степной район по моей просьбе. Скучновато у нас проходили концерты художественной самодеятельности — не было хорошего музыканта. Помню, вышел как-то он на сцену со своей трехрядкой, пробежал быстрыми пальцами по пуговицам ладов, вроде горсть певучих монет высыпал на стекло, и зал замер. Необыкновенно виртуозно «Турецкий марш» Моцарта он тогда сыграл. И как сыграл. Не верилось, что на сцене одна трехрядка. Не оркестр, а всего лишь трехрядка до отказа заполнила зал музыкой, от которой захватило дыхание. А он, мой друг юности, Кеша, широким шагом приблизился к переднему срезу сцены и спросил:
— Что вам еще сыграть?
— Что можешь!..
— Моя трехрядка все может, дайте только мотив.
Так было положено начало организации музыкальной школы в районном Доме культуры. Работа школы — радость юношей и девушек, любящих музыку, — была прервана войной. Иннокентий Тимонов ушел вместе со мной на фронт.
Весной сорок второго года он был отозван из нашего батальона в дивизионный клуб. Мы были рады за него. Пусть в походном клубе не забывает про свое призвание. Но когда наша 284-я дивизия оказалась в окружении, это было в районе Касторной, Кеша прибежал в свой батальон. Я направил его в противотанковую батарею Ильи Шуклина — отважного и умного артиллериста. Кеша пошел к Шуклину неохотно, даже с обидой на меня. Ушел и не вернулся. Как мне сказали позже, он был раздавлен гусеницами танка возле орудия.
Тогда мне думалось, что я больше никогда и нигде не услышу такого звучания трехрядки, как в руках Иннокентия Тимонова; если останусь жив, то в память о нем обязательно куплю своему сыну трехрядку… И вот слышу быстрые переборы, дробящие приозерную тишину, ладное чередование аккордов, ритмичный рокот басовой партии. И звучит все то же Рондо Моцарта. Импровизация, как подсказывает мне слуховая память, такая же, какую позволял себе Иннокентий. Неужели он выжил? Не может быть. Он погиб, но мы его не хоронили. Однако исполнителей-двойников не бывает, могут быть лишь талантливые подражатели. Впрочем, похоронки и на живых приходили. Как мне быть? Бежать на берег и выяснить? Если это он, то узнает ли меня?
Нет, не буду нарушать напев трехрядки. Завтра, после встречи с Таволгиными, все узнаю об этом музыканте.
Между тем над озером поплыл туман. Звуки трехрядки стали застревать и глохнуть где-то на полпути. Не зря же говорят: соловьи в тумане не поют. Замолкла и трехрядка на берегу. А из тумана стали доноситься скрипы уключин, всплески воды. Сейчас начнут причаливать рыбаки, и я узнаю, где пристает лодка «самого» Таволгина. Какой он «сам» и состоит ли в бригаде рыболовов — мне неизвестно. Придется исподволь заводить с ним разговор.
Встречаю на подмостках одну лодку, другую, ловлю чалки, помогаю притереть борты к разгрузочным садкам. В лодках молодые парни. Стариков не видно. По моим расчетам, отцу Андрея Таволгина уже более семидесяти. Застрял старик где-то на островах, похоже — до рассвета. Подожду, уже забрезжило.
Хочу принять участие в растяжке запутанных сетей-трехстенок, привезенных на просушку и ремонт. Люблю возиться с сетями: проверка и верная закалка терпеливости и выдержки. Разумеется, и смекалка нужна выводить, скажем, балберки из режовой путанки. В такие сети обычно ловят рыбу активным способом — ночными загонами. Обкладывают травянистые заводи, где кормится рыба, и пошли ботать. Трудоемкая, но добычливая работа. Распутывать и ремонтировать сети приходится почти после каждого выезда. Рвутся и скручиваются на зарослях и подводных зацепах.
— Ты кого норовишь тут на карандаш взять, или ушицы окуневой захотелось? — спросил меня моложавый, с усиками бригадир, подозревая во мне корреспондента или опытного покупателя свежей рыбы по дешевке.
— С уловом пришел поздравить, — уклонился я от прямого ответа.
— Какой нынче улов. Вода уходит из камышей, засуха. Вся рыба вглубь сместилась, и маловато ее стало.
— А раньше, — напомнил я, — Яркуль считался золотым дном.
— Был золотым, стал медным. Вон одни пятаки — карасики да окунье мелкое… Но корреспонденту можем насыпать корзинку по оптовой.
— Да нет, спасибо! Таволгина жду.
— Андрея?
— Его… — Я хотел сказать «отца», но сделал паузу, чтобы не ввести в заблуждение себя и собеседника.
— Он не рыбак, полевод, — уточнил бригадир. — Вон с лодкой проталкивается к берегу. Позвать?
— Не надо, — ответил я.
Подхожу к лодке и не верю своим глазам…
Проворно вытянув лодку на сушу так, что днище загремело по гальке, передо мной выпрямился молодой человек. И размах плеч, и рост, и посадка головы… Вглядываюсь в лицо. Еще темновато, но четко вижу ямки на щеках, похожие на отпечатки лапок цыпленка.
Яркульская ночь. Ночь привидений, или я попал в круговорот слуховых галлюцинаций. Отступаю к воде, проверяю себя: окунаю руки в воду. Может, еще разуться: лунатиков, их сонные прогулки в квартире останавливают брошенным под ноги мокрым ковриком. Нет, все в порядке — вижу, слышу, осязаю нормально, без отклонений. И уж если подошел к человеку, надо начинать разговор.
— Здравствуйте, — запоздало и растерянно вымолвил я. — Ваше имя… Андрей?
— Андрей.
— А фамилия?
— Фамилия… — он вяловато обогнул нос лодки, заполненной туго связанными пучками зеленых веток ивняка, присел на борт. — Будем сразу пересчитывать эти пучки и потом за протокол или наоборот?
Андрей принял меня за следователя или за уполномоченного по заготовке кормов для общественного животноводства.
— Ничего не понимаю, — сознался я.
— Чего тут не понимать: веточный корм нынче берется тоже на строгий учет. Сам за этим слежу, но для своей коровы режу по боковинам мелких островов, до которых никто не дотянется.
— Трудновато вам нынче с коровкой, — посочувствовал я.
— Приноравливаемся, куда денешься. Жена у меня на сносях. Молоко от коровки — верное здоровье ребенку. Корова в семье — беда и выручка даже в лихую годину. Мать в войну меня родила, и если бы не было коровы… Да что и говорить, как видишь, не захирел, на молоке вырос и на здоровье не жалуюсь.
— Вижу и рад этому, — подтвердил я, — но тот Андрей Таволгин, которого я знал до войны, тоже, как помню, не жаловался на здоровье. Сын в отца, даже, кажется, пошире.
— Моя фамилия не Таволгин, — поправил он меня, — а Торопко, по матери записан.
— Сын Марины Торопко, которая перед войной была секретарем яркульской комсомольской ячейки?
— Сказывают, была… Утонула она в первую осень после войны. К скотоводам на остров пошла и в полынью угодила… Меня взяли в дом моего отца. Старики признали во мне сына Андрея Таволгина. Потому теперь у меня двойная фамилия. Так можно и записать в протокол: Торопко, в скобках Таволгин, Андрей Андреевич.
— Какой протокол? — удивился я.
— Тогда зачем допрос?
— Не допрос… — Я немножко растерялся, не знал, с чего начать разговор. Пришлось признаться, что ночь выдалась для меня такая, что голова кружится и в глазах рябит.
— А кто ты такой есть, раз по ночам тут шастаешь? — спросил он с готовностью прервать со мной беседу и заняться своим делом.
Я пояснил ему, что приехал сюда из Москвы и хорошо знал его отца — вместе на фронт уходили. И, передохнув, одними губами проговорил:
— Твой отец подорвался на противопехотной мине, — помолчал, разжал зубы, — которая была посажена на моей тропке, но он обогнал меня всего лишь на три шага…
— Постой, погоди… — Андрей удивленно вскинул плечи, тряхнул головой, оглянулся направо, налево, затем на меня: стою ли я на месте или растаял в утреннем тумане. Зачерпнул из озера в свою кепку. Из кепки струилась вода, как из рукомойника. Предложил: — Давайте умоемся.
Умылись, сели в лодку. Он на поперечине в корме, я на связки зеленых веток, лицом к нему. Молча, не зная, что говорить дальше, смотрим друг на друга. Он, вижу, собирается что-то сказать и не может — губы вздрагивают. По щекам к углубившимся ямкам скатились прозрачные и, надо думать, солоноватые капли. Он промокнул их тем же платочком, каким утирался после умывания. Что ему виделось в моем лице — не знаю, но перед моими глазами он был живым портретом того Андрея Таволгина, который навсегда остался в моей памяти. Только тот помоложе этого лет на шесть, щеки попухлее и лоб без глубоких морщин. В общем, передо мной в одном лице два Таволгина: отец и сын, оба Андрея.
Надо продолжать разговор, а я не могу заставить себя поверить, что тут передо мной только один этот реальный Таволгин.
Впрочем, зачем я пытаюсь разделить их. Пусть и тот присутствует тут, и контролирует, что я буду рассказывать о нем его сыну.
— В армии служил? — пришел мне на ум никчемный, казалось, в эту минуту вопрос.
— Три года, в морской пехоте на Черном море, — задумчиво ответил он и вдруг радостно: — Вспомнил, знаю… на фотографии рядом с отцом… Эх, черт, тупица, кого за следователя принял!.. Вы бывший секретарь нашего райкома комсомола.
— Бывший, — подтвердил я.
— Так чего же мы тут в прятки играем?! За мной, в мой дом, без оговорки!..
— Давай сначала твою добычу перетаскаем, — предложил я.
— Это мое дело. Впрочем, возьмите весла, а с этим я один совладаю…
Связки веток, стянутые в тугие пучки и соединенные между собой проволокой толщиной в палец, переместились с лодки на его спину и грудь с такой проворностью, что я не успел понять, как это получилось. Передо мной вырос двугорбый воз. Он двинулся к отлогому склону берега. Зеленые увесистые тюки покачивают Андрея, проволока врезалась в плечо, а он еще оглядывается, подсказывает, чтоб я ненароком не поскользнулся, не вывихнул ногу. Шутит в то время, как земля под его ногами качается. Перед домом встретилась старушка из соседнего двора.
— Андрейша, — сказала она, — тебя тут вечорась спрашивал какой-то из района. Музыканты на берег выходили, а он куда-то скрылся.
— Вот он, — Андрей повернул свою ношу и задел меня так, что я чуть в стену не влип. Но старушка увидела меня:
— Он самый… Бегу самовар ставить.
— Спасибо, — ответил Андрей, когда я наконец-то догадался выйти вперед и открыть ему ворота.
Во дворе двугорбый воз приподнялся на бугорок, на землю ухнулась зеленая масса. Отдельные связки лопнули.
— Фу, — выдохнул он. — Вот такими вениками приходится и париться, и скот кормить.
Бревенчатый пятистенок под тесовой крышей снаружи украшен резными наличниками на окнах и обновленным крыльцом с фигурными стойками. Во дворе хозяйский порядок. Над погребом навес — грибок, побеленный известью. В самом доме — в прихожей и горнице — чисто, уютно, полы застланы домоткаными дорожками. В прихожей стол, покрытый скатертью, шкаф с книгами, диван; в горнице две кровати, над ними продолговатые ковры, на почетном месте красивый радиоприемник с проигрывателем, между окнами теснятся застекленные рамки с фотографиями. На одной из них в группе яркульских комсомольцев я замечаю себя — в гимнастерке, фуражка набекрень, скуластик среднего роста. Рядом со мной Андрей Таволгин, в ту пору комсорг молодежно-тракторной бригады, с вымпелом МТС — победитель соревнования. Чубастый, застенчиво улыбается, правое плечо приподнято, так и жди — выдавит стекло из рамки и встанет рядом со мной.
— Здравствуй, Андрей, поздравляю тебя с вымпелом, — глядя на фотографию, говорю я те же слова, какие говорил тогда весной сорок первого. И, повременив, продолжаю: — Вот, приехал к твоему сыну посмотреть, как он живет, работает, послушать его. Хватка у него твоя, хорошим полеводом стал…
— Исполняю обязанности бригадира полеводческой бригады, — вздохнув, уточнил стоящий за моей спиной Андрей, — но хвалиться нечем и жаловаться некому: второе лето поля изнывают от жары и, как назло, пыль да горячий ветер вместо дождей.
В горницу заглянула белокурая девочка лет двенадцати, как видно, из той же таволгинской породы — они все белокурые и курносые. По фотографиям можно проследить — от прадеда до этой девочки — у всех нос вздернут чуть кверху.
— Дяденька Андрей, — сказала она, — бабушка велела сказать — самовар готов. А шаньги я сама принесла. И можно мне с вами посидеть?
— Можно, только молчком, — ответил он и ушел за самоваром.
Девочка посмотрела на фотографии, затем на меня и, не проронив ни звука, принялась готовить к завтраку стол. Тут появился самовар, тихо допевающий свою самоварную песню.
Завтракаем не спеша, говорим о жизни прошлой и настоящей. Хозяин внимательно следит за порядком на столе, фиксирует взглядом каждое движение моих рук, успевает подвинуть ко мне ближе то сливочник со сливками, то сахарницу, то блюдце с топленым маслом: дескать, это к шаньгам подано, угощайся по-нашенски, по-сибирски и не осуждай, небось в Москве-то отвык от такой сервировки. Ведь здесь почти все считают — раз стал москвичом, то непременно подавай кофе в золоченой чашке.
Смотрю ему в глаза, а вижу его отца. Вижу в метро станции «Маяковская». Катается на «лестнице-чудеснице» — и такой восторг на его лице, что у меня не хватает сил сказать: «Остановись, одумайся, ведь у тебя в руках оружие!» Тогда он первым попал на глаза возмущенному комбату, но обошлось без взыскания. С того момента он все чаще и чаще оказывался возле меня. Сильный и всегда жизнерадостный парень. Он не умел унывать, любил жизнь, жил улыбчиво, и вот… Стоим рядом с ним в траншее. Он старается оттеснить меня плечом за свою спину. Теснит упорно: ямка на левой щеке, которую мне видно, углубляется. Смеется: дескать, вот так надо перекидываться через бруствер, с улыбкой. Взвилась красная ракета, и мы бросились вперед, не подозревая, что кого-то из нас ждет взрыв противопехотной мины под ногами и… И сейчас, думая о нем, не хочу верить, что его нет за этим столом…
Его сын, слушая меня, ждет все новых и новых подробностей о гибели отца, а у меня уже нет сил приблизиться к той минуте… Ведь передо мной его сын! Он прокалывает меня неподвижным взглядом чуть затуманенных усталостью глаз. Ямки на щеках то углубляются, то совершенно исчезают. Его сдержанные вздохи отмечает взмахами густых ресниц девочка. Она не по-детски осмысленно переживает за него. Ей было велено молчать, и она молчит и тем подчеркивает, что уже понимает человеческое горе и проклинает войну…
Договорив, я встал. Поднялся и Андрей и, не задерживаясь, вышел в сени, затем во двор. Там он с каким-то невероятным проворством принялся перекидывать связки пучков веточного корма. Мне было слышно, как летят они от погреба в коровник, ударяясь в стенку пристройки с такой силой, что дом содрогался, будто артиллерийский обстрел начался. Вероятно, он делал это для того, чтобы я не подумал о нем — размяк мужик, слезы точит.
Минут через десять он вернулся к столу, потный, усталый и, как бы оправдываясь передо мной за «обстрел» коровника увесистыми связками, озабоченно заговорил о заготовках кормов.
— Не понимаю, — заметил он, — как можно толковать о благополучии сельских жителей без коров во дворе. Порезали мужики скот, потому что с кормами было плохо, а теперь дано указание выпас отводить для частного сектора и фонды создавать, но вера уже потеряна, никто не берет телочек… Я держу свою буренку даже в такой трудный год, чтоб другие видели и верили — как выгодно это и тебе и государству.
— Выгодно, а сам теленка зарезал, — вдруг вмешалась в разговор девочка. — Такой был гладенький, губы мягкие-мягкие, и глаза у него были добрые… Я всю ночь плакала, во сне его видела и опять плакала…
— Ладно, Таня, не мешай, кому было сказано…
— Сказано, но мне жалко его, — решилась возразить она.
Детская наивность, но в ней, в этой юной крестьянке, в ее бескорыстно-чистых глазах я увидел что-то такое, что может быть только в глазах человека, выросшего на степной земле.
— Ну ладно, ладно… — Андрей погладил ее светлые кудряшки. — Сбегай-ка лучше в сельсовет и на почту — нет ли там чего от тети Наташи.
— Я сейчас, — согласилась Таня и убежала.
— Вчера целый вечер очень красиво звучала трехрядка на берегу. Откуда этот музыкант и кто он?
— Не он, а она.
— Не может быть!
— Я тоже так подумал, когда послушал ее первый раз. В области она живет, но сюда часто наведывается, брата своего разыскивает. Сестра какого-то талантливого баяниста, который погиб или пропал без вести.
— Как бы повидать ее?
— А зачем?
— Я знаю, кажется, того, кого она ищет. Только нет его, погиб под Касторной.
Андрей приложил палец к губам.
— Говорить ей этого нельзя. Ждет и уверена, что брат жив. Узнает правду — и всякое может быть. Она слепая. Музыка для нее — и надежда, и радость.
— Хорошо, что предупредил, — сказал я. — Но вчера я мог допустить такую ошибку, благо какие-то силы сдержали меня. Я был уверен, что это или двойник его, или сам он воскрес. Музыка заставляет иногда поверить в бессмертие.
Чтоб снова не углубиться в воспоминания о войне, о гибели родных и близких фронтовиков, я спросил:
— Какая работа ведется на яркульских пашнях против ветровой эрозии?
Андрей будто ждал этого вопроса. По всему видно, плодородие земель его волнует и тревожит. Он полевод. По его мнению, необходимо внедрять всеми силами безотвальную вспашку, осваивать севооборот с межполосными травяными кулисами.
— Пашем землю от горизонта до горизонта — гуляй ветер по такой пашне без запинок… Дети и внуки будут проклинать нас, если мы оставим им в наследство истощенную, хворую почву без лесной защиты, — сказал он. Сказал так, что я понял: боль земли — его боль, и он не покинет ее, пока она хворая. Не покинет землю, которую пахали его дед и отец. Трудные годы наступили для кулундинцев, но он сын солдата.
Вернулась Таня.
— Дяденька Андрей, тебе велено на телехфон сходить, — выпалила она.
— Эх ты, курносая, на «телехфон»…
— Дяденька москвич тоже курносый, не обзывайся, — огрызнулась она, — сказано на телехфон, туда и ступай.
— Ладно, командирша, иду, — покорился он. — А ты постель разбери. Гость всю ночь зоревал на берегу.
— Я сейчас, — согласилась Таня.
Удивительная девочка. Она умеет играть сразу две роли — свою детскую и роль хозяйки дома. Сняла с кровати покрывало, свернула его, затем деловито взбила подушки, расправила одеяло и, как бы между делом, озабоченным голосом пожаловалась мне на Андрея явно заученными фразами:
— Вот так всю жизнь. Уйдет с утра и до вечера глаз не кажет. Сам придумывает себе дело. Хоть сегодня воскресенье, но придумает… Пожалуйста, отдыхайте, а я его покараулю.
Через несколько минут Андрей протопал перед окнами и, остановившись на пороге, спросил Таню:
— Уже спит?
— Тише… — шикнула она.
— Еще не сплю, — ответил я.
— Ну, комиссар, в счастливый день ко мне приехал. Наташенька моя сына мне принесла! Понимаешь, сына! Твоим именем его назову. Видишь, как получается, про отца правду узнал и сам отцом стал… — Он заметался из угла в угол, из дома во двор и обратно. То там, то здесь слышался его бодрый голос: — Таня, беги к бабке, скажи, в район мчусь. — И ко мне: — Вечером вернусь. Передам Наташе гостинцы и вернусь. Скучно будет, Таня в клуб к музыкантам сводит. Слепую послушаете…
2
Трактористку Новосельской МТС, члена бюро райкома комсомола Катю Белякову знали в районе по кличке — Ковыль. Не нравилась девушке эта кличка.
— Ковыль — степной сорняк, вредный, забивает баранам ноздри, и те чахнут, — урезонивала она не раз, когда кто-то из членов бюро называл ее так.
Она не умела сердиться, но колючих слов не оставляла.
— Язык не лемех, точи не точи, землю не вспашешь.
Белокурая, статная девушка. Тяжелая коса оттягивала ей голову назад, и потому казалось, что Катя очень гордая и смотрит только вперед.
Встретишь, бывало, ее в поле за рычагами трактора и не веришь, что она трактористка: коса собрана в тугой массивный узел под запыленным платком, возвышается над ее головой царственной короной. Девичья красота в опрятности — ничего не скажешь, а белизна зубов и строгость лучистого взгляда ее больших глаз ослепляли многих. Она умела следить не только за собой, но и за своим трактором. Как это ей удавалось, скажем, в горячую пору страды или на посевной, когда ночь коротка и днем передохнуть некогда, — знала только она одна. Лишь известно было, что трактористка Катя Белякова не выводила свой трактор в поле, пока не убеждалась, что ни одна деталь не подведет.
— Хорошо ухоженный конь и в упряжке должен вести себя как на прогулке, — отвечала она, когда ее пытались упрекнуть, что ей все легко достается, что у нее много ухажеров, которые помогают ей и днем и ночью, а она только форс наводит, косу свою возле трактора расчесывает.
До войны это было, до войны.
Тогда же мне рассказали, как она гонялась на тракторе по жнивью за налоговым агентом из райфо. Тот, похоже, обидел ее чем-то. Отцепила плуги, развернула трактор — и на него. Тот в сторону, она за ним. Он наутек, она вслед. Он был быстр на ногу, но с выносливостью мотора на гусеничном ходу соперничать трудно. Задохнулся агент, а она еще надбавила газу. Только озеро с топким дном помогло ему унести ноги.
Когда ее спросили, зачем так поступила, ведь он действительно был напуган до смерти, заикаться начал, — она ответила:
— Вымогатель… Теперь пусть лечится от заикания…
Строго берегла она себя, а для кого — знала тоже только одна она.
— Пустые хлопоты, задавала и недотрога она, и все тут, — сетовали на нее местные ухажеры.
Лишь однажды, это было после посевной, в конце мая сорок первого, Катя приехала на бюро райкома в белом платье, перехваченном узким ремешком в талии, и коса распущена, ни дать ни взять — тугая связка ковыля. Дескать, вот вы хотели видеть меня похожей на ковыль, хоть это мне и не нравится, так смотрите — сама нарядилась так, как вам хочется. Ее сопровождал военный. На бархатных петлицах по одному малиновому кубику — танкист. Поскрипывая ремнями, он переступил порог райкома вслед за Катей, поприветствовал нас, красиво подкинув руку к козырьку фуражки. Мы с любопытством и завистью смотрели на него — вот кто, вероятно, уже овладел сердцем Кати. Заметив наши ревнивые переглядки, она гордо улыбнулась, вроде успокоила нас, представив его двоюродным братом.
Вскоре началась война, и Катя приняла от меня дела секретаря райкома комсомола.
Теперь, как мне сказали старожилы Степного, ее называют только по имени и отчеству — Екатерина Ивановна Белякова, председатель исполкома райсовета депутатов трудящихся соседнего района. Мне удалось связаться с ней по телефону, и мы встретились на границе двух районов.
От той Кати, какой она помнилась мне, сохранилось немногое. Располнела, срезала косу, будто устала смотреть на мир с поднятой головой, резкие движения сменились плавными, кажется, стала ниже ростом, лишь белизна зубов и лучистость взгляда больших глаз остались прежними.
— Вот, — сказала она и усталым жестом руки показала на серое с желтизной поле от горизонта до горизонта. — Эту пойму ты тоже не узнаешь. Как после тифа или желтухи земля тут, видишь, полысела и пожелтела…
Перед войной мне доводилось бывать на этой пойме — в весеннюю пору охотился здесь за перелетными утками, летом — на заготовке сена, осенью — на отавной откормке скота. Какие тучные стада коров, табуны лошадей паслись тут на отавах, сочных и мягких травах, выросших после летнего укоса! Десятки тысяч голов скота, подобно огромным плотам на реке или караванам облаков на небе, неторопливо передвигались по разливу зеленого моря пойменных трав. Легко дышалось тут тогда. И от перелива зеленых волн — одно загляденье — глаза отдыхали. А теперь не видно ни скота, ни стогов сена, ни зеленеющих трав. Сплошная желтизна утомляет глаза, степной ветер-разгуляй высекает слезу.
— Что же случилось тут, Екатерина Ивановна? — спросил я, проглотив горькую с песком слюну.
— Назови меня сейчас Катькой, легче будет, — сказала она и, помолчав, пояснила: — Плугами песок вывернули наружу, а дерн, на котором росла трава, перевернули вниз лицом. Это же пойма.
— Кто вспахал, кому пришло в голову?
— Мы сами вспахали, нам это пришло в голову. План расширения посевных площадей выполняли. Предписание было такое, и технику дали: расширить посевные площади района на столько-то тысяч гектаров за счет таких-то выпасных и сенокосных угодий…
— И вы согласились?
— Попробуй не согласиться… Мы готовы были сопротивляться — пусть снимают, исключают из партии, — но боялись другого: придут новые руководители и начнут распахивать еще шире и глубже, чтобы доказать, как они умеют выполнять и перевыполнять планы. Мы-то хоть кое-где оставили зеленые островки, вроде огрехи допустили, теперь за счет их держимся. Из двух зол выбрали меньшее.
— Ну, Екатерина, не узнаю тебя.
— Так уж не узнаешь, будто совсем старой стала.
— Я не о твоей внешности говорю. Я о людях. Как же теперь им в глаза смотреть?
— Трудней, конечно, стало разговаривать, особенно со скотоводами, изворачиваемся и корчимся, как поковки, между молотом и наковальней.
— Кто же молот и кто наковальня?
— Не выпытывай, сам знаешь.
— И кто-нибудь из «молотобойцев» приезжал сюда, чтоб сказать: «Допущена ошибка»?
— Зачем, когда можно вызвать и сказать: «Вы исполнители, вы и признавайтесь в своих ошибках; не расходуйте время на проработку отставных, без этого дел много…»
— Узнаю Катю Ковыль на бюро райкома комсомола: готова собой закрыть комсомольский сад от суховея. Однако как ты прикроешь такое огромное поле теперь, когда оно стало мертвым?
— А кто мне поверит, если я буду прятаться за спины других?
— Да, на поле смотреть больно: язвы и коросты.
— Добавь: неизлечимые, — подсказала она и, помолчав, уточнила: — По крайней мере, сейчас, и надолго.
Мне стало зябко.
Невдалеке, на развилке дорог перед поймой взметнулась пыль. Мимо нас промчался мотоцикл с коляской. За рулем девушка, в коляске бородач, похоже, тот самый, что приходил к бабке Ковалихе.
— Хитрован, — сказала Екатерина Ивановна, кивнув в сторону удаляющегося мотоцикла. — И сюда заглядывает… Да ты его, должно быть, уже знаешь — Митрофаний из Рождественки.
— Показывался, — подтвердил я, — с медалью за Сталинград.
— Хитрован, — повторила она и повернулась к столбящейся пыли. — Вот видишь, завихрилась дорожная пыль. Сейчас ветер погонит ее стеной вдоль дороги или на пойму повернет. Вот так и начинаются пыльные бури, ветровая эрозия почвы…
— Но ведь раньше в этих степях тоже гулял ветер, — напомнил я, — степь без ветра — что грудь без дыхания.
— Правильно, — согласилась она, — и суховеи, горячее дыхание засушливых степей Казахстана, небось не забыл. Травы и всходы хлебов жухли, как ошпаренные кипятком. Но те ветры, как правило, дули в одном направлении, оттуда, — она показала на багровеющий небосклон юго-запада. — А этот доморощенный, кулундинский, кружит над пашнями, пока небо не почернеет. Вон, видишь, завихрился, заколесил зигзагами, норовит выдрать из почвы еще что-то для своего разгула, но тут на пойме уже нечего поднимать в небо… Так летом и зимой истощается почва.
Между тем столбы дорожной пыли, покружив над вспаханной поймой, куда-то исчезли, будто растворились в желтеющей дали горизонта. Смотрю на пойму, а перед глазами то появляется, то исчезает лицо той Кати-трактористки, которая покоряла нас красотой улыбчивых губ, загаром пухлых щек, колючестью речей и резкостью жестов. Гордая недотрога Катя — Ковыль… Что делают годы! Годы ли? Сколько морщин и седин прибавили ей заботы после того, как на этой пойме не стала расти трава. Ее младший брат Алексей Иванович Беляков был в моем батальоне, погиб в Сталинграде, на Мамаевом кургане, в октябре сорок второго. И отец погиб где-то под Москвой в декабре сорок первого. В те годы она была секретарем райкома комсомола, поднимала подростков, стариков и старух на полевые работы и ухаживать за скотом. В райкоме появлялась только в дни заседания бюро, два раза в месяц, в другие дни и ночи ее можно было найти в ремонтных мастерских МТС или в поле за рычагами трактора, учила мальчишек и девчонок любить землю и работать на ней. В конце войны ушла с комсомольской работы на хозяйственную, стала директором МТС. Весной в победный год допустила вынужденную вольность — в некоторых колхозах зоны МТС разрешила сев зерновых по невспаханным полям по стерне. Зяби было мало, и весенняя вспашка затягивалась. Не оставлять же землю пустой, незасеянной. Что скажут фронтовики, вернувшись домой? Эх вы, беспомощные бабы… Получилось вроде очковтирательства: вспахано столько, а засеяно в три раза больше. Строгий выговор записали. Благо посев по стерне дал хороший урожай и пшеницы и ячменя, только овсы задавили сорняки, но строгое взыскание списали. Сколько таких списанных и несписанных выговоров оставили свои росчерки и узелки на ее памяти, на сердце, на лице…
Нет, не буду больше бередить ее душу расспросами. Надо затеять какой-нибудь пустячный разговор.
— Катя, — сказал я не оборачиваясь, — в футбольной команде ЦДКА был наш земляк, отличный форвард Всеволод Бобров.
— Не хитри, Сергеев, — резко оборвала она мою затею, — мы находимся в полосе черных бурь… Дай выговориться, иначе разревусь…
Она повернула меня за плечи к себе лицом. В глазах у нее появилась строгость и требование: слушай меня внимательно, если хочешь понять мои думы и заботы. Этот взгляд заставил меня вспомнить беседу с секретарем райкома партии о последствиях черной бури.
…Весна шестьдесят пятого года выдалась в Кулунде редкостная. Уже во второй половине апреля по вспаханным гривам появились вихревые столбы пыли. Земля теряла влагу. Хлеборобы решили поправить дело ранним севом. Своевременная задержка влаги в почве гарантирует урожай даже в засушливое лето.
Посеяли хорошо и вовремя. Стали ждать всходов. Ждали и дождя. Лишь бы один, хоть небольшой.
Вскоре зазеленели густые, ровные всходы яровых. Вот теперь нужен дождь, дождь. Пусть пролетный, проходной — и тогда наверняка сто пудов с гектара.
Но дождя все не было, а солнце все жарче и жарче палило землю. Ждали дождя с северным ветром — не пришел. Ждали с западным — тоже не пришел. Подул восточный — и снова суховей, без росинки. Наконец засвистел южный, порывистый, теплый. Появились тучи. Вот-вот брызнут живительной влагой. Опустились низко, с лохматыми метелками по бокам. И опять ни капли. Ушли быстро, как настеганные. Вслед за ними откуда-то с юга медленно наползала огромная, черная как ночь… Ну теперь наверняка ливень, быть может, с градом. Пусть с градом, не так уж страшно: всходы еще низкие, поправятся, лишь бы влага в почве появилась. Кулундинская пшеница, конечно, боится града. Черная туча повисла над Кулундой надолго. Черный мрак с ветром.
Потерялись границы дня и ночи. В избах зажгли лампы. Солнце скрылось на сутки. Пошли вторые. Скот сбежался к дворам. Мычат коровы, блеют овцы, ржут лошади, укрываясь за стенами скотных дворов и сараев. Такого еще не было здесь: черная буря…
Посветлело на исходе вторых суток. Посветлело лишь в небе, а на земле и в душах людей стало мрачнее мрачного. Черная буря. Что она наделала! Зеленеющие поля будто исчезли, утонули в черноте. По ним ползла барханами пыль. Выросли сугробы пыли на улицах, перед домами, перед полезащитными посадками. Белые стволы березок почернели, будто обуглились. Черный войлок лег на землю и переползал с полей на пастбища, на сенокосные угодья. Вся степь, как ошпаренная кипятком, стала пятнистой, облезлой, и все надежды на урожай рухнули. Такого удара стихийных сил природы кулундинцы еще не испытывали. Удар в самое уязвимое место, и в такой момент. Ни хлеба, ни трав…
Лишившись зеленого покрова, степь задышала под солнцем жаром. В тени тридцать девять градусов, в почве до пятидесяти. Пересыхают водопои. Надо спасать скот…
Екатерина Ивановна принимала личное участие в перегоне скота в район Барабинских болот, в поймы левобережных притоков Оби и насмотрелась до слез на горестные картины.
Коровы, чутьем угадав, где они могут найти корм и спастись от зноя, днем и ночью спешили в ту сторону. Глаза налились кровью, озверели — сторонись, растопчут. Не останавливались и перед реками. Ветер, волны, одни рога торчат над водой. Тонут, но ни одна не поворачивает назад.
Треть стада потеряла на перегонах жвачку — желудок, опустошен, наступает полное истощение. Падает буренка на колени перед кустом, и дотянуться до зеленой ветки нет сил, а если дотянется, то прихватить не может губами, язык одеревенел. Большие тоскливые глаза тускнеют и наполняются слезами. Умирает доброе животное с надеждой на твою помощь, а ты не знаешь, куда прятать себя от этого гаснущего взгляда. Бычков резали без раздумий, а к стельным и молочным подходить больно было, сердце прихватывало.
Смотреть на гурты овец и баранов в дни перегона было еще горше: сбиваются в сплошные овчины и, потеряв направляющего, начинают кружиться мельничными жерновами, мнут слабых, ревут. На переправах через реки к парому не подгонишь, или ринутся в воду и опять сбиваются в сплошной косяк. Никакими силами не спасешь.
Ошалелые ветры и зимой не унимались, оставили пашни без снежной шубы, выскребали, зализывали борозды до блеска, не за что зацепиться снежинке. Затем, вот уже которое лето, горячие вихри вместе с жарким солнцем отбирают у озимых и яровых и без того скудные запасы влаги, а на гривах вспаханная почва превращается в золу. Многие тысячи гектаров пашни списываются погарными актами. Вся надежда теперь на засухоустойчивые сорта зерновых, которые выращиваются под защитой сохранившихся лесных полос…
— Вот так, — заключила Екатерина Ивановна, поведав о своих переживаниях. — А ты удивляешься, откуда столько морщин на моем лице. И косы срезала, чтоб не туманились в глазах сединой.
К уголкам глаз сбежались густые морщинки.
— Отменно красивые были у тебя косы, — польстил я, чтоб вернуть ей хорошее настроение: ведь женщины любят вспоминать свои девичьи годы.
Она улыбнулась.
— Были… Бывало, в войну расплету их, откину на соседнюю подушку веером и вспоминаю. Любил прикасаться к ним щекой один красивый и ласковый человек.
— Кто же?
— Не перебивай, доскажу — узнаешь… Мягкие, шелковистые косы. В них он готов был задохнуться. Во сне улыбался какой-то своей радостью. Потом рассказывал: «Косу твою сплетал и расплетал своим дыханием». Даже в день разлуки просил не срезать косы без его согласия. В письмах с фронта наказывал: «Не срезай всем на зависть и жди». Ждала… Откину косы на соседнюю подушку и думаю: дождусь ли? Дождалась… похоронку. В танке сгорел… И стала бояться своих кос: руки сами затягивали их на шее. Однолюбка, думала, задушусь…
— Ммм, — промычал я, не зная, что сказать.
— Не накинула, а срезала, не осуждай.
— Не осуждаю… и успел догадаться, как ловко ты обвела нас вокруг пальца, озорница, когда приезжала на бюро с танкистом.
— Долго догадывался.
— Но ведь ты тогда назвала его двоюродным братом.
— Заметила, как вы все зло смотрели на него, пошла на такую хитрость. И в загс тайком сходили.
— Озорница, — повторил я.
— Молодость без озорства — что птица без крыльев. Любопытно было до огня добраться, искру ревности из ваших глаз высечь и погасить.
— Когда и где он погиб?
— В мае сорок второго, под Севастополем.
— Знаю многих севастопольцев, могу выяснить подробности и написать тебе, — предложил я свою услугу. — Скажи только его имя и фамилию.
Она потускнела:
— Не береди душу моего второго мужа.
— Ревнивый?
— Нет, инвалид войны. Там же, в Севастополе, ногу оставил…
Мне стало стыдно за глупость вопроса — «ревнивый», я попросил прощения.
— Бог простит, — шутливо ответила она, — только вот он, бог-то этот, не дает нашим степям передышки от пыльных бурь и суховеев. Непослушный, потому без его ведома сами решили заслоны строить перед каждым полем.
— Активная оборона была тактикой мелких штурмовых групп в боях за Сталинград, — пришло мне на ум подсказать ей. И не случайно: слушая ее, я мысленно много раз возвращался в круговорот адского огня уличных боев в Сталинграде, вспоминал боевых друзей, кулундинцев, их огнестойкий характер.
— Не знаю я твоих тактик, но читала и в кино видела, как эти штурмовые группы остановили полки Паулюса, потом перешли в наступление. — Екатерина Ивановна посмотрела на часы. — Ладно, пора двигаться. Пересаживай детей в мою машину. До полуденного зноя надо успеть проскочить в новоключевские перелески, к озерам, иначе замаются в жаркой степи.
— Пусть закаляются, — ответил я.
— Только без ожогов, — заметила Екатерина Ивановна, — покажу им и зеленые островки нашей земли, и те участки, где, как ты сказал, мы ведем «активную оборону».
Она поверила в какие-то свои убеждения, и ее лицо оживилось. И опять память вернула меня в Сталинград, затем к видению зеленых трав на пойме в былую пору.
3
В засушливую пору машины ходят по степи напрямик, от базы к базе без объездов. Болотистых мест не стало, высохли. И наш газик пересекает степные просторы тоже прямыми «дорогами». Нестерпимая жара, зной и пыль. Пыль на дорогах, пыль на полях. На дорогах серая, удушливая, на полях — черная, с полынной горечью и соленая: где-то боронуют солонцовые почвы…
Екатерина Ивановна, пригласив Наташу и Максима в свою «Волгу», уехала в Новые Ключи. Там можно искупаться в двух озерах — соленом и пресном, а я решил завернуть на Никольскую гриву, где мною были посажены крохотные березки, полтора десятка. Посмотрел, подержал в ладони истосковавшуюся по влаге листву уже взрослых берез. Правда, уцелели не все — лишь третья часть. Их соседки слева выстроились длинной лентой и, как мне показалось, были более сильными. Моим, вероятно, не хватало своевременного ухода. Сначала война долго задержала на фронте, затем я застрял в Москве. Но радовался больше всего тому, что здесь, у зеленой ленты березок, с северной стороны вызревала хоть не очень хорошая пшеница, но куда лучше той, что изнывала невдалеке на широком и открытом поле. Яровые набирают силу — пошли в трубку, озимые — в колос. Теперь они тут, как солдаты в крепости, выдержат любые удары засухи. Между березок зеленеет отава. Первая трава уже скошена. Люди собирают каждую травинку в копны. К осени будут снимать второй урожай травы. Раньше в Кулунде никто не думал о двух укосах, хватало одного — первого, а на отаве пасли скот до глубокой осени, до снега.
За перелеском встретился директор совхоза Иван Яковлевич Рожков. Он шел вдоль борозды в белой рубашке, которая от пыли стала серой. Голова седая, ни одной темной волосинки, брови тоже белые. В сороковом году он был механиком МТС, молодой, чернобровый инженер. Помню, с какой горестью он расставался со своим смолистым чубом перед отправкой на фронт. Вернулся с фронта в сорок третьем после ранения, как он говорит, с редкими сединками на висках, а в последние два года — сплошняком, «противосолнечную защиту приобрел».
— К жатве готовишься? — спросил я для начала.
— Вот смотрю подготовку поля к прямому комбайнированию. Окос сделали хорошо, но в борозде, видишь, оставили клочки неподкошенной травы. Жнейка не взяла, значит, надо вручную прокосить и убрать.
Он кивнул в сторону перелеска. Там почти у каждой березки копошились люди — заготовители веточного корма и сена. Скота в совхозе много, и сейчас все работники заняты обеспечением его зимовки.
— Дня через три перебросим силы на Чановские озера, косить камыш, — сказал Иван Яковлевич.
— А не поздно? — спросил я, зная, что многие колхозы давно послали бригады косарей на озера.
— Нет, — ответил Иван Яковлевич, — камыш в наших делянках еще не выбросил метелку, косить нельзя, горький.
— Ну, а как с урожаем зерновых?
— Урожая нет, но семенной фонд соберем. Та пшеница, что вынесла такую засуху, на другой год обязательно хороший урожай даст. Закалилась, и каждое зерно приобрело такие качества, каких нет в выращенных в более благоприятных условиях. Так что это золотые для нас зерна. Быть может, вот так само собой появится новый сорт кулундинской засухоустойчивой.
Иван Яковлевич сказал, что еще до войны вынашивал мысль о создании особого сорта засухоустойчивой кулундинской пшеницы.
Умный, деятельный человек. Походить бы с ним сейчас по полю, но жара и зной действуют на меня нещадно. Мы прощаемся. Но я еще долго вспоминаю его слова: «Кто хочет добиться хорошего и постоянного урожая пшеницы в Кулунде, тот должен отстаивать каждую березку, каждое дерево, как солдат боевое знамя в огне сражения».
Прохлада ждала нас перед Новыми Ключами, в старинных березовых рощах, выращенных первыми поселенцами Кулунды в конце прошлого века. Перед глазами открылся лесной массив, правда, не очень обширный, но в нем всегда чистый влажный воздух. Огромные, раскидистые березы, высокие тополя, густой кустарник. В родниках светлая холодная вода. Есть ягоды: смородина, черемуха, на полянках — земляника, клубника, костяника.
Жадно смотрю вперед, выискивая глазами кратчайший путь к месту, где можно глотнуть чистого влажного воздуха; там где-то притаилась машина Екатерины Ивановны. Наташа и Максим небось уже катаются по траве.
И вдруг поперек нашего пути стеной поднялась черная мгла. Она ползла вдоль дороги.
— Неужели опять черная буря?
Шофер повернул машину налево, стал объезжать мглу. Из мглы доносился гул гусеничного трактора. Нет, я не мог не остановиться, не посмотреть на тракториста. Что за человек? Как он выносит такую жару у горячего двигателя, чем он дышит в этой пыли?
Заехали вперед, поставили машину поперек пути трактора. Тот остановился. Из клубящейся мглы, как привидение, появился человек. Здоровенный и точно обугленный. Лицо, комбинезон, фуражка, сапоги одного цвета — бурые. В руках увесистый монтировочный ключ. Заглянув под капот двигателя, тракторист подошел к нам, поблескивая белками глаз и ровным рядом крупных и крепких зубов. Я даже не поверил, что он улыбается. Присмотрелся. Нет, не ошибся. На молодом безусом лице улыбка.
— Пить захотели? — спросил он пересохшим голосом. Мне показалось, что ему доставляет удовольствие посмеяться над нами.
— Нет, спасибо, — ответил я. — Можем сами угостить свежим огурцом.
— Огурцы у меня свои есть. Тут уже дважды ко мне подкатывала одна «Волга». Радиатор у нее кипит, воду просит…
Слово за слово, и мы поняли друг друга. Но разводить долгий разговор я не мог, не имел права: парень не заглушал двигатель и тем давал понять, что ему некогда лясы точить.
Это Захар Перегудов. Ему девятнадцать лет. На тракторе работает третий год. Осенью идет в армию. Перед призывом перебрался на гусеничный трактор — танкистом хочет стать. Здесь он ведет междурядную обработку прошлогодней посадки полезащитного кустарника. Сегодня работает вторую смену без отдыха — не пришел сменщик, а дело надо закончить. И так уже запоздали. Это, так сказать, закладка урожая на будущее.
— Как же без отдыха и на такой жаре? — спросил я.
— Ничего, — ответил он, — выспаться успею, а насчет жары — дело привычное. Дед и отец всю жизнь здесь хлеборобили…
Он легко и быстро вскочил на трактор. И снова заклубилась над полем пыль.
Мы повернули на дорогу, ведущую прямо к селу Новые Ключи.
Вот бы где-то здесь, на перекрестке степных дорог, среди хлебных полей, подумалось мне, и воздвигнуть величественную скульптуру хлебороба.
До войны я знал Перегудовых. Михаил, Андрей, Петр — знатные хлеборобы Кулунды. У каждого были сыновья, дочери. Два сына Петра Перегудова — комсомольцы братья-близнецы Илья и Захар ушли на фронт в составе батальона, сформированного из комсомольского актива района. Помню их по рейдам на лыжах в лесах Подмосковья, по суровым боям под Касторной, затем в Сталинграде, где погиб Захар, а Илья дошел с нами почти до Берлина и пал при штурме Зееловских высот: вслед за знаменосцем полка Николаем Масаловым и Владимиром Божко он вел за собой штурмовую группу. Гвардии старший сержант Илья Петрович Перегудов был срезан пулеметной очередью из дота. Хоронили мы его после взятия Дальгелина в братской могиле южнее Зеелова. После его прах, вместе с другими героями штурма Зееловских высот, был перенесен в Берлин, в Трептов-парк, над которым теперь возвышается монумент Воина-освободителя.
Тракторист Захар Перегудов, с которым только что повстречался, чем-то похож на Илью Перегудова, но ему всего лишь девятнадцать лет. Он ровесник моей старшей дочери, которая родилась после войны. Кто же отец Захара?
Обращаясь к шоферу, я повторил этот вопрос, назвав всех Перегудовых по имени и отчеству. Шофер тоскливыми глазами посмотрел на меня и ответил:
— Из старых Перегудовых, а также твоих ровесников мужского пола никого не осталось…
— Как? — вырвалось у меня.
— Так, всех война смахнула. Всех без остатка.
Шофер сказал это так, что я готов был вырвать из его рук руль и развернуться обратно. Машина встала. Оказывается, моя нога успела нажать на тормозную педаль. Мотор заглох. Сидим молча. Я снял кепку, обнажил голову и шофер. Правильно сделали: нельзя въезжать в село Новые Ключи без поклона, не обнажив головы…
— От кого же родился Захар?
— Не знаю… Это младшая сестра Ильи Перегудова родила сына Захара, зарегистрировала его по своей девичьей фамилии. Зарегистрировала, чтоб сохранить в селе фамилию Перегудовых… А муж ее, то бишь вроде отец Захара, пустым человеком, дармоедом оказался. Захар не признает его отцом, и если тот появится в селе, он, наверное, помнет ему ребра. Мать вышла за другого, сейчас он работает бригадиром тракторной бригады. От него у матери Захара дочка и сын растут — сестра и брат Захара, только фамилия у них не Перегудовы, а Паршевы…
«Каких хлеборобов вырубила война, — подумал я. — Каким словом можно утешить их жен и матерей?! Нет таких слов, одна боль в груди. Сибирь, Сибирь, как много ты внесла в фонд Победы».
— Посчитай, ни одного двора в нашем краю не найдешь без похоронок или без инвалидов. Черновы, Вороновы, Ларины… Антон Чернов — герой Халхин-Гола — с тремя братьями и двумя сыновьями ушел на фронт, и никто не вернулся. Все погибли…
— Сибирь, Сибирь, — снова выдохнул я.
Мы тронулись тихо, не спеша, с обнаженными головами.
4
Незабвенный художник слова Михаил Пришвин назвал лесные озера глазами земли. Такие глаза есть и в Кулундинской степи. Здесь перед селом Новые Ключи голубеют два озера. Симметрично расположенные по обе стороны узкой гривы, напоминающей переносье, они действительно похожи на глаза какого-то великана, положенного навзничь среди степи, и он смотрит в небо не моргая. Один «глаз» — пресноводное озеро — закрывается на зиму снегом и льдом, а второе — соленое — в морозные дни лишь туманится, но не замерзает.
Сюда в летнюю пору приезжает много туристов из разных городов страны. Горько-соленое, или, как говорят местные жители,«селитренное», озеро круглое, около трех километров в диаметре. Грязи и вода в нем, говорят, помогают бороться с таким недугом, как ревматизм. Рядом, буквально в ста метрах, за перешейком раскинулось другое, пресноводное и глубокое, с холодными ключами на дне. Искупаешься в соленом, наберешься соли так, что кожа белая, — беги в пресное, ныряй, отмывайся. Несколько таких сеансов — и, как утверждают сами лечащиеся таким образом, наступает облегчение. Вот почему год от года количество туристов в Новые Ключи все увеличивается. Даже в нынешнее лето я встретил здесь больных из Барнаула, Челябинска и Ленинграда.
Глаза Кулунды… Возле них раскинулись поля колхоза «Путь Ленина». В селе двести дворов. Кроме того, в новоключевский колхоз входят два близлежащих поселка по сорок дворов каждый. Списочный состав колхозников, точнее едоков, — семьсот пятьдесят человек, из них трудоспособных триста пятьдесят, пенсионеров сто двадцать…
Эти цифры я списал из блокнота председателя колхоза Федора Яковлевича Никулина еще неделю назад на заседании исполкома райсовета. Туда он приезжал с отчетом о ходе заготовки кормов и, отчитавшись, дал мне полистать свой блокнот, затем сказал:
— Приезжай в Новые Ключи, изведаешь вкус наших овощей. Если понравятся, запасем для тебя на семена кадушечки две квашеной капусты.
— Приеду на уборку пшенной каши, когда созреет просо.
Он уязвил меня; дескать, не отрывайся от нынешней деревни, где уже семена квашеной капусты запасают, я, в свою очередь, уведомил его, что еще не забыл, для чего выращивают просо.
Мы знали друг друга с довоенных лет. Перед войной Федор Яковлевич руководил районной школой подготовки колхозных кадров — трактористов, полеводов, — и мне часто приходилось сталкиваться с ним, когда дело касалось оценки способностей молодых специалистов. По образованию он агроном, и он часто поражал меня знанием законов земледелия и педагогики, порой язвительно и остроумно. Нередко мы расходились злыми, казалось, непримиримыми противниками, но на фронт пошли вместе, забыв прежние столкновения. С фронта его отозвали в конце сорок четвертого года как специалиста сельского хозяйства, и по рекомендации райкома партии он был избран председателем колхоза «Путь Ленина», который теперь укрупнился, объединив земли еще четырех маломощных колхозов. В хозяйстве тридцать пять тракторов и двадцать комбайнов — столько было в сорок первом году в Новосельской МТС на шестнадцать колхозов. Но, по всему видно, Федор Яковлевич не оробел перед такой махиной, руководит с предвидением: 100 гектаров земли под парами гарантируют урожайность зерновых на этой площади в будущем году; 1000 гектаров многолетних трав — это лечение почвы от ожогов травяным пластырем… И цифры дал списать, надо думать, не случайно: дескать, прикинь в уме — какая закавыка в этих цифрах прорастает или будет прорастать?
В самом деле, вот уже который день они будто распирают корочки моего блокнота. В чем дело? Хотел обменяться мнениями по этим записям с Екатериной Ивановной, но воздержался. Нет, думаю, сам доберусь, в чем их суть. И сейчас, искупавшись в соленом и пресном озерах, я сказал ей, что хочу повидаться с Федором Яковлевичем Никулиным, останусь у него денька на два.
— Оставайся, — сказала она, — только один. Наташу и Максима я увезу с собой в мое родное село Чигиринку. Согласен?
— Если ребята не против, то согласен.
— Оставайся, — сказала Наташа.
— Оставайся, — подтвердил Максим, — без тебя в машине просторней и нам веселей.
— В следующий приезд захвачу с собой гармонь и балалайку вас веселить и людей смешить, — шутя, но не без обиды в голосе урезонил я сына.
— Ладно, умей понимать шутки детей, — заметила Екатерина Ивановна и уже из кабины своей «Волги» напомнила, что Федор Яковлевич вдумчивый, осмотрительный руководитель, но с некоторыми странностями: года три назад, выступая на собрании колхозников, внес предложение — сократить наполовину денежную оплату председателю колхоза. Когда его спросили, почему он выступает против себя, ответил: «Кто вам сказал, что против себя? Я выступаю за усиление экономики колхоза, членом которого состою».
И вот я уже у него в кабинете. Он ведет длинный разговор по телефону с кем-то из районного производственного управления о каких-то новых формах учета и отчетности.
— Новая форма сводок не прибавит нам ни центнера сена, ни килограмма силоса…
Когда закончился разговор, я, глядя на списанные из его блокнота цифры, спросил:
— Здесь не помечено, сколько из общего числа колхозников трудятся непосредственно в поле и на фермах.
Федор Яковлевич посмотрел на меня сквозь стекла роговых очков, один глаз чуть прищурен, приблизился ко мне вплотную, и я будто впрямь увидел перед собой два смежных озера — одно широкое круглое, другое продолговатое.
— Ага, значит, научился цифры читать и угадывать, что спрятано между ними.
— Заметил: вроде один с сошкой, семеро с ложкой?
— Сошка не ложка, любую перегрузку терпит. Только за последние десятилетия такая арифметика выглядит слишком примитивно даже в колхозном масштабе.
— Я хотел бы знать, сколько с сошкой.
— Есть у меня и такая цифра. Днем и ночью помню ее. С марта месяца шестьдесят четвертого начинает чуть возрастать.
— А все же?
— С девяноста двух выросла на сегодняшний день до ста семнадцати. Это не простой вопрос. — Федор Яковлевич вздохнул. — Прибавится один работающий на колхозном поле — и у меня на душе праздник. Большой праздник.
Завечерело. В открытые окна кабинета повеяло прохладой.
В селе замычали коровы, телята. Больше телят. Они уже знают свои дворы. Пришли с выпаса — и по домам: там их ждут хозяйки, успевшие за день накопить целые ведра кухонных отходов.
Заскрипели журавли и воротки над колодцами. От пресного озера потянулись вереницы женщин и мужчин с коромыслами, с бочками на колясках. Началась поливка огородов. Словом, село в вечернюю пору совсем не похоже на дневное. Под покровом сумерек в нем будто оживает какая-то вторая сила, которая не поддается измерению и проявляет себя стихийно, без команд и распоряжений из правления колхоза.
Остановившись перед открытым окном, Федор Яковлевич задумчиво сказал:
— Село большое, двести дворов, а на общественном производстве работают только сто семнадцать человек.
Утром на правлении колхоза меня оглушил непонятный шум человеческих голосов, шелест бумаг, треск машинки и косточек на бухгалтерских счетах. Полтора десятка людей готовили какие-то сводки, диктовали друг другу цифры, сверяли, переписывали, подбивали итоги и один за другим вставали в очередь к телефону, чтоб передать эти сведения в район — срочно, обязательно, безотлагательно.
На столе председателя целая пачка пакетов и телефонограмм. Директивы, постановления, вызовы, напоминания, с выходящими и исходящими номерами, по каждому из которых надо готовить сведения, представить доклад или развернутую информацию. Даже районное бюро техинвентаризации и районная контора рыбнадзора адресовали свои бумаги председателю колхоза с предупреждением о личной ответственности. Федор Яковлевич, просматривая эти бумаги, делал пометки — кому передать для исполнения или в подшивку.
— Это, надо полагать, недельная норма? — спросил я.
— К сожалению, поток бумаг у нас ежедневный, так сказать, цикличный, без выходных дней, — последовал ответ.
Кто-то из присутствующих дополнил:
— Высшее достижение бюрократизма — дело стоит, а бумаги движутся.
Уезжая из Новых Ключей, я снова остановился у двух смежных озер — соленого и пресного. На этот раз в них так отражалось небо, что глубина воды мне показалась неизмеримой, даже жутковато стало купаться. Глаза Кулунды. Глядя на них, я думал о заботах Федора Яковлевича Никулина. Благо здесь сохранились полезащитные полосы, перелески, колки, что позволяет верить — колхоз не останется без хлеба и поголовье скота не сократится — есть трава, будет и солома. На общем фоне засушливой Кулунды поля новоключевской зоны напоминают зеленый островок плодородия. Везде бы так оградить почвы от ветровой эрозии!
5
По подсказке Екатерины Ивановны я направился в Урлютюпский район. Там в зерновом совхозе целинников, в бригаде трактористов третьего отделения я должен был встретить сына и дочь бывшего помкомвзвода ПТР сержанта Василия Чирухина, погибшего в большой излучине Дона перед хутором Володинским. Должен, потому что накануне того рокового для него боя мы дали друг другу слово: если кто из нас останется жив и вернется домой, то непременно навестит родных. Мы обменялись крохотными записками, которые запрятали под корочки обложек партбилетов, указав адреса близких родственников. В своей записке Василий подчеркнул два имени — Петя и Таня. Это его дети.
Он был парторгом роты. Среди сержантов батальона самый старший по возрасту — двадцать семь лет, и называли его «многодетным отцом».
Фамилия Чирухин — от слова «чирок» — не подходила к нему. В самом деле, мелкая порода диких уток называется чирками; самцы пером и раскраской рядятся под крякового селезня, но они чуть больше скворца, с утиным носом — трескунки, глупые и хлипкие — маковая дробинка бекасинника валит их замертво, шлепаются они в воду — и лапки к небу, а Василий Чирухин здоровенный, просмоленный солнцем и морозами шестипудовый детина. Таких обычно называют «ломовик»: сколько ни наваливай — потянет и со своей дороги не свернет.
— Вся порода Чирухиных такая: ворота и двери могём на себе вынести, если затворник до гнева доведет, — напоминал он о своей родословной, когда кто-либо из друзей пытался перечить ему.
Тяжелые и длинные бронебойки Василий Чирухин носил как пустотелые жердинки, порой по две, приговаривая: «Был бы харч, а силы хватит».
И я обменялся с ним адресами с глубоким убеждением, что его не возьмет ни пуля, ни снаряд и, думалось, не мне, а ему суждено выполнить горькую, но святую обязанность — навестить моих родных…
Позиция для противотанковой засады взводу бронебойщиков была указана на косогоре в бахче, невдалеке от моста через небольшую речушку с обрывистыми берегами: если танки прорвутся через окопы боевого охранения, то устремятся сюда к мосту и подставят свои бока под прицельные выстрелы ПТР. Но получилось не так. После бомбежки и обстрела танки смяли боевое охранение и рванулись вдоль косогора. Пока бронебойщики повернули свои длинные ружья и приноровили их к прицельной стрельбе — бахчу покрыла черная мгла поднятой гусеницами пыли. Во взводе были противотанковые гранаты и бутылки с горючей смесью, однако ни я, ни комбат, находясь на позициях противотанковой батареи на противоположном берегу реки, не заметили ни одного удачного броска гранат и бутылок с горючей смесью. Лишь одна бутылка взметнула языки пламени над моторной группой танка, но тот не остановился. Только залпы батареи и подоспевшая сюда пятерка штурмовиков Ил-2 вынудили немецких танкистов отказаться от попытки ворваться в хутор Володинский с ходу.
После отражения атаки я побывал на бахче, где была засада бронебойщиков. Знойное августовское солнце показалось мне тогда дыней, подброшенной на розовые перины небосклона, а тут на бахче слепили глаза отпечатки гусениц танков — кровавые следы злого железа. Мясистые тыквы, спелые арбузы, дыни смяты, раздавлены и смешаны с землей. Огромного, ставшего удивительно широким в плечах Василия Чирухина мы подняли возле размятой ячейки. Он лежал, припечатанный к земле разворотом гусеницы. Партбилет с адресом моих родителей нашли у него под стелькой сапога. Почему он так спрятал свой партийный документ — трудно сказать, вероятно, считал, что ноги на дне окопа в большей безопасности, чем грудь за бруствером.
Тогда же, вслед за извещением о гибели сержанта Василия Чирухина, я послал письмо его родственникам, но ответа не получил. После войны дважды запрашивал райвоенкомат, где находятся его дети — Петя и Таня. Мне ответили, что адрес не изменился. Новые попытки установить с ними переписку не дали результата. И вот уточнение: они работают в Урлютюпском зерновом совхозе в тракторной бригаде третьего отделения. И я мчусь туда. Своих сына и дочь не взял — Екатерина Ивановна не посоветовала по каким-то своим соображениям, и шофер поддержал ее:
— Не стоит рисковать, дорога дальняя, ночевать придется в окружении тарбаганов, сусликов и всякой кусачей степной твари…
И теперь, находясь в пути, я доволен, что сын и дочь избавлены от нестерпимого зноя и полынной горечи степных трав, в том числе перехватывающих горло пушинок тырсы — степного ковыля. К тому же, едва мы проскочили солончаковую равнину, как в радиаторе закипела вода. Пришлось остановиться, оказалось, что соты радиатора забиты степной «паргой» с пылью. Вентилятор крутился бесполезно, доступ воздуху перекрыт, охлаждение воды прекратилось. Часа два ковырялись, выскребая из радиаторной сетки эту клейкую и въедливую «паргу» — ковыльный пух с пылью и колючками.
Вода все-таки выкипела. Едем с тревогой — вот-вот запахнет плавленым металлом… Наконец-то показались крыши степного поселка. Остановились, чтоб остыл двигатель, и снова тронулись. Степь обманчива: казалось, поселок — вот он, рукой подать, но не тут-то было, еще раз остановились. Теперь нам уже видны новые домики под черепичными крышами. Манят к себе красноватые блики закатного солнца на стеклах окон. Поселок спланирован солидно — два ряда домов выстроились, как на параде, в линейку.
— Третье отделение, — сказал шофер.
— Слава богу, — вырвалось у меня.
— Не спешите славить бога, похоже, тут он не очень милостив…
Останавливаемся перед окнами крайнего дома. Шофер открывает багажник, добывает резиновое ведро, сделанное из автомобильной камеры. Я направляюсь в первый дом. Стучу в двери раз, другой. Никто не отзывается. Перехожу к соседнему дому с верандой под стеклом. Двери открыты. Переступаю запыленный порог. На кухне плита, стол, шкаф. В столовой большой стол, две скамейки, четыре табуретки. Справа спальня с двумя кроватями под матрасами, набитыми соломой.
Слева кабинет или детская комната. Тут ничего нет, одни стены. На подоконниках горшочки с землей, в них желтеют стебли каких-то домашних цветов. И все в этом доме покрыто толстым слоем пыли. Как видно, не один день, не одну неделю гулял по этим пустым комнатам степной ветер. Пустынно и жутковато, даже следов мышей не видно. Мыши не живут там, где голодно.
Заглядываю в третий дом, четвертый, пятый… То же самое — пустота. Параллельно со мной передвигается из дома в дом по той стороне улицы шофер. Он разводит руками:
— Ни души. Черная буря вымела отсюда людей.
— Неужели никого не найдем?
— Поищем, но сначала надо газик напоить.
На середине широкой и прямой, как проспект, улицы остановились возле колодца. На цепи окованная полосовым железом бадейка. Опускаем ее на всю цепь. Бадейка наткнулась на что-то мягкое, но всплеска воды не слышно. Вглядываемся в колодец. Там есть какая-то живность, пахнуло прохладной влагой. Что-то зацепили. Что же? Смотрим в бадейку. Две огромные пучеглазые жабы изготовились к прыжку с прицелом в мое потное лицо — влага им нужна. Я отпрянул от колодца как ошпаренный.
— Вот так, — сказал шофер, — вместо воды в колодце лягушки живут.
Навестили еще с десяток домов безлюдного поселка и лишь на задворках встретили сторожа-казаха. Он живет в юрте на берегу пересохшего озера. Тут же пасутся верблюд и десятка три баранов — его личная собственность.
— Куда девались люди? — спросил я его.
— Бежали… кто Алма-Ата, кто Славгород, кто Москва… Вода нет, людей нет. Вода придет, люди придут.
— А где можно найти воду, радиатор залить? — спросил шофер.
— Радиатор… не знаю. Вода пить — верблюд возит, а барашка мал-мал находит там, — он показал на тропку, ведущую в заросли камыша.
Шофер облегченно вздохнул, побрел в заросли.
— Кружка, стакан надо взять! — крикнул ему вслед сторож.
— Ладонями начерпаю, — ответил тот, — или ртом, как твои барашки…
— Ладно, ладно, голова у тебя есть, — одобрил его старик и ко мне: — А тебе кого надо тут искать?
— Петра Чирухина и его сестру Таню.
— Чируха… большой человек, сердитый, трактор топором рубил, потом бежал. А Таню не знаю…
— Почему он на трактор с топором бросился?
— Не знаю… Зла много накопил, куда его бросать. Все бежали, один остался, жена хворал, больницу надо, и трактор ломался… Чируха обратно нет дороги, совсем ушел, говорил — в тайге буду жить, никто не найдет до самой смерти.
— Жалко и обидно, — выдохнул я.
— Зачем жалеть, почему обидно? Он сильный человек, обижать его нельзя, зла много держать не умеет…
— Он сын моего фронтового друга Василия Чирухина. Хотел повидать его и рассказать, как погиб его отец.
— Погиб… Ты сам своими глазами смотрел?
— Своими глазами, — подтвердил я.
— Расскажи, я буду помнить, кунаку передам, тот другому… так пойдет твое слово по аулам, потом в тайгу, а там найдет его…
Чувствую, что сторож знает, куда сбежал Чирухин. Степняки-казахи умеют хранить людские тайны: дал слово не выдавать чей-то грех, не добивайся — не скажет.
Шофер задержался в камышах до сумерек. Сторож повесил на столбик перед входом в юрту фонарик, пригласил присесть на ящик, покрытый кошмой, сам сел передо мной, свернув ноги калачиком. Разговорились. Я рассказал ему о боях в большой излучине Дона, о гибели Василия Чирухина, он — о жизни опустевшего поселка.
Много было тут молодежи из разных концов страны. Построили красивые домики, клуб, контору, столовую. Два года много было хлеба! Горы зерна вырастали в степи. И зарабатывали хорошо: баранов покупали дюжинами, каждый второй мог купить автомобиль, дорогую мебель, ковры… Универмаг хотели строить, но суховей помешал. Затем засуха не дала подняться пшенице. И вот беда пришла — черная буря поднялась такая, какой не видели деды и прадеды степных старожилов. И потекли люди из поселка. Парни и девки группами прямо с поля убегали. Садились на попутные машины и без оглядки до ближайшей станции. Бежали и не возвращались. Так опустел поселок. Только весной оживает поселок, когда прибывают механизаторы.
— Черная буря — большая беда, как на фронте, тоже потери, — заключил сторож и замолчал.
У него чуткий слух. Он уловил усталые вздохи шофера в камышах, поднялся на ноги и крикнул в темноту:
— Прямо шагай, прямо, вот фонарь!..
— Вижу, — отозвался тот.
— Пора чай варить. И Чирухина надо позвать, — сказал я.
— Пора чай варить, пора, — повторил мои слова сторож, будто не понял смысл второй части моего предложения.
Возле таганка запахло керосином. Мой собеседник щелкнул зажигалкой, и в таганке воспламенились два кирпича, поставленные на ребро крестом. Горят кирпичи ровно и жарко, расталкивая сгущающуюся вокруг нас темноту. Языки огня будто разбудили степную ночь: залились неумолчно цикады, над нашими головами заметались какие-то крылатые насекомые.
— Керосин много есть, солярка полный склад. Кирпич день керосин пьет, ночь хорошо костер горит. Солярка тоже можно так. Хорошо, правда?
— Находчиво и мудро, — согласился я, вглядываясь в темноту: быть может, вместе с шофером перед таганком появится Петр Чирухин.
Заметив мою настороженность, собеседник взял меня за плечо.
— Нельзя звать сюда Чируху. Не веришь казаху, степь тебя накажет.
— Уже наказала, — ответил я.
— Тебе казах сказал, нельзя сына погибшего фронтовика подводить. Нет ему сюда дороги. Далекая тайга теперь его дом. Беда к нему в душу большая пришла, без водки жить не может.
Это больно кольнуло меня в сердце.
— Значит, спился? — спросил я.
— Беда, говорю, пришла к нему. Кумыс долой, водку давай, много давай.
— И давно это с ним случилось?
— Черная буря прошла, и Чируха злой стал. Водку ему давай, много давай…
Появился шофер. Засученные по локоть рукава в грязи, мокрые. В резиновом ведре что-то булькает.
— Вот, — сказал он, — пригоршнями вместе с тиной еле-еле ведро воды наскреб. Заливать радиатор такой нельзя, пусть отстоится. Ночевать придется.
— Ночуем, — согласился я. — Только поужинать надо.
— Понятно, — ответил шофер.
Подвесив резиновое ведро с водой на столбик рядом с фонариком, он будто провалился в аспидную темноту степной ночи. Лишь хруст песчаной пыли под его ногами убедил меня, что мой спутник удаляется в сторону газика.
И снова всполошились цикады. Прислушиваясь к ним и вглядываясь в темноту, я спросил сторожа:
— О чем рассказывают тебе сейчас цикады?
— Ветер ждут. Завтра опять солнце будет желтое, плохое… — И, помолчав, он предупредил, что во время песчаной бури степь опасна, можно заблудиться или утонуть в песках вместе с машиной, как в море в штормовую погоду. Волны и ветер, по его убеждению, не щадят человека в беде. Они от злых сил бесятся. Отец волн — ветер, поэтому казахи не проклинают его — нельзя, он может еще огонь принести и всю степь спалить.
— Значит, нам надо убираться отсюда до рассвета… Жалко, что я не повидал Петра Чирухина. Что он все-таки тут натворил по пьянке?
— Зачем так плохо говоришь? — прервал он меня. — Мой отец Иманкулов, я Иманкулов, сын Иманкулов, запомни… Чируха русский человек. У него будет сын, внуки будут. Пусть они и без нас дружно живут. Понял?
— Стараюсь понять… Спился, сможет ли он взять себя в руки?
— У тебя есть своя голова, у него есть своя голова. Вперед думать надо.
Пропитанные керосином кирпичи, прогреваясь, стали извергать из своих пор синие, шипящие, как на керогазе, штычки огня. И только теперь творец этого удивительного костра принялся готовить какое-то варево. Залил в задымленный котелок белесую жидкость, бросил в нее ложку соли, горстку чая, кисточки зеленоватой травы и не спеша начал размешивать деревянной лопаточкой с длинным черенком. Размешивал долго, размеренно, сонно, пока лучи фар газика не ослепили его умные, по-степному дальнозоркие глаза.
— Готово. Пора ужинать. Снимай сапоги, — кивнул он шоферу. — Моя горница — юрта, собак не пускаю.
— А где у тебя собаки? — спросил шофер, неся корзину с провиантом.
— Они свое место знают: барашка пасут, сусликов ловят, шакалам шею грызут, за верблюдом ходят.
— И поселок стерегут, — подсказал я.
— Зачем поселок собакам? Это моя служба. За тридцать домов расписку дал. Весной людей встречать буду. Зимой собаки мои ноги греют. Кровь собаки всегда горячая — сорок два градуса…
— Скучновато тебе тут, — заметил шофер.
— Имей свою голову, так говорить. Горницу посмотри, тогда говори.
Юрта — его горница. Маленькая, но вместительная. В ней действительно уютно и по-своему весело: горит яркая лампочка от аккумулятора, на полу узорчатый ковер, стенки увешаны портретами, цветными фотографиями красивых смеющихся спортсменов, артистов. На полированной тумбочке подшивка газет, журналы, рядом большой приемник с проигрывателем, стопка пластинок. Все атрибуты городской квартиры налицо, нет только телевизора, но хозяин сказал, что телевизор может купить, однако живых картинок не будет — требуется много электричества. Только весной, когда приезжают механизаторы, в поселке начинает работать движок с генератором.
Три пиалы, поставленные в центре ковра, обозначили наш стол. Сюда же шофер высыпал содержимое корзинки.
— Будем садиться, — сказал хозяин, показывая, где и как надо занять удобную позу.
«Чай», сваренный в котелке над таганком, показался мне вкусным и сытным. Он был похож на суп, кисловато-соленый, пряно пахнущий степными травами, — фирменное блюдо казахов для угощения гостей. Еле одолев три четверти пиалы, я свалился на бок и никак не мог отогнать от себя сон.
Проснулся с досадой на себя: ничего не добился от Иманкулова — куда же сбежал и где скрывается Петр Чирухин?
— Надо успеть по прохладе проскочить солончаки, — сказал шофер. Он уже процедил воду из резинового ведра и залил в радиатор.
— А где же сторож? — спросил я.
— Уехал на верблюде за водой. Вернется в полдень или позже. Говорит, надо запастись питьевой водой, дождя долго не будет.
Попрощавшись с юртой, мы тронулись в обратный путь, на северо-восток.
Перед складом ГСМ шофер притормозил и, кивнув на разбитую возле дороги деревянную бочку, сказал:
— Завтракают.
— Кто завтракает? — спросил я.
— Сейчас подвернем ближе.
Подвернули. Теперь я разглядел, кто завтракает. Серые амбарные крысы облепили разбитую бочку. Грызут пропитанные солидолом обломки бочки. Грызут деревяшки, как колбасу. Их тут добрая сотня. И никакой реакции на наше появление.
— Голодные… Это сторож выкинул им бочку с остатками солидола, чтоб на «горницу» не напали, — пояснил шофер.
— А собаки?
— Собак они не боятся. Бывает, и на собак нападают.
— Тогда тут нам нечего делать. Зря остановились.
Шофер включил скорость, и мы выскочили из пустующего поселка.
Взошло солнце в оранжевом ореоле, желтое. И вспомнилось мне то, августовское 1942 года, на большой излучине Дона, похожее на спелую дыню. А следы гусеничных тракторов на вспаханных справа и слева степных массивах с пожухлыми и редкими всходами зерновых я будто ощутил на своей груди: вспомнил раздавленного танком сержанта Василия Чирухина. С болью в сердце пришли ко мне думы о судьбе его сына — Петра Чирухина. Спился и где-то скрывается от людей и, вероятно, от самого себя: так омрачил память отца… Горько и досадно за него.
— Такое можно видеть только в полосе черных бурь, — сказал шофер, как бы обдумывая вместе со мной виденное и пережитое в эти дни.
6
Дальний свет фар газика выхватил из темноты степной ночи фигуру человека, накинувшего на плечи, как мне показалось, бурку или тулуп из черных овчин… Странно видеть в жаркое лето путника в таком облачении. Впрочем, опытные чабаны-степняки и в знойное лето не расстаются с косматыми папахами и меховыми куртками — хорошая защита от яростных лучей солнца. Но сейчас ночь. Быть может, здесь остановились гуртоправы и один из них сторожит скот на привале? Нет, что-то не то. Человек стоит на обочине, спиной к дороге, запрокинув косматую голову к небу. Боковой ветер откидывает полы бурки, и они напоминают крылья какой-то огромной птицы перед взлетом. Верь не верь, он, кажется, в самом деле собирается взлететь или внушает кому-то страх перед собой.
— Кто это и что он тут делает? — спросил я шофера.
— Здешний богомол. Молитвы читает, просит небо не поднимать на земле черных бурь.
«Богомол, — про себя удивился я и подумал: — Если возле него есть люди, то попрошу шофера остановиться». Однако шофер, зная, что я спешу к сыну и дочери — небось не спят, стоят у окна гостиницы, ждут заблудившегося в ночной степи отца, — на ходу прощупывает лучом фары довольно широкую площадь. Кругом ни души. А этот стоит как изваяние, глядя в небо. На нем не бурка, а черный халат с широкими рукавами… Один ночью убеждает себя или делает вид убежденного богомола, верящего в небесные силы, потому не обращает внимания ни на свет фар, ни на шум мотора.
— Из какого монастыря он сюда приехал? — спросил я шофера.
— Не из какого, местный… Часто ездит к священнику в Славгород. Его возит туда на мотоцикле бывшая подруга моей дочери — Зинкой ее зовут. В районной школе механизатором работала, а теперь к нему перекинулась. Тут многие за него горой. С фронта вернулся вроде с вывихнутым умом, много лет Гитлера проклинал, сатаной его называл, потом пришел в себя и поступил работать ревизором сберегательных касс. Грамотный человек, начитанный. Участник Сталинградской битвы.
— Так это Митрофаний из Рождественки?
— Он самый, Митрофан, — подтвердил шофер и, помолчав, продолжил: — Про Сталинградскую битву много рассказывает, помнит погибших там земляков. Накануне Дня Победы звал мою тещу в славгородскую церковь, помолиться за упокой ее брата Горбцова Григория Ивановича.
— Помню Гришу Горбцова, — сказал я, — на Мамаевом кургане погиб.
— И он тоже так говорит — на Мамаевом, но теща не поехала: ее брат комсомольцем был. Сказала, нельзя ложные поклоны делать перед святыми иконами.
— Значит, она все-таки верит в святые иконы?
— Не знаю, но червонец дала Митрофану на свечи…
Чаще замелькали в свете фар дорожные знаки, телеграфные столбы. Мы уже выехали на Степновский тракт. Встретился мотоцикл с коляской. За рулем женщина.
— Это Зинка… За ним поехала. Он под открытым небом молится. Церквей-то в нашем районе нет, а он все-таки молится и Зинку с толку сбил. И никто ему ни слова. Жалко мне одного парня. Сохнет он по Зинке, уже спивается, а она и ухом не ведет, хоть раньше замуж за него собиралась. Загодя, еще до черной бури парень готовился к свадьбе, стариков вытеснил из нового дома в старую развалюшку, для нее веранду пристроил, а она… вдруг к этому бородачу переметнулась. Вроде мотоциклистом к нему нанялась. Тут всякие старые кликушки присушили ее к нему: «святой, благочестивый, живи с ним, облагородишься». И она живет. Вот уже третий год денно и нощно возле него облагораживается, стыдно смотреть, комсомолкой была.
— Как и чем он приворожил ее к себе?
— Как… длинная история. Дом у него есть свой в Рождественке, крестовый, от отца достался. Отец был учителем, вся округа его знала и почитала. Зинка в детстве училась у него. А когда он умер, Митрофан стал богомольем заниматься, иконы появились в доме учителя. Говорят, дорогие иконы. Зинка с подругами съездила туда раз, другой… Чтения священных писаний ей понравились, разговоры о святых ее увлекли. Митрофан художника привез — Зинкин лик рисовать. Красавицей ее назвали и… попалась на удочку. Тогда же молва прошла по всей округе: в Кулунду едет какой-то знаменитый священник, который на штурм Берлина с крестом людей за собой вел, до самого Гитлера дошел невредимым, а теперь сюда — хочет посмотреть на черные бури и непременно побывает у Митрофана. Как тогда закопошились верующие. Дни и ночи на дороге в Рождественку старухи дежурили. У Митрофана мотоцикл с коляской появился, и Зинка окончательно порвала со своим женихом… Библию читает. Библия у них есть…
— Ну, а тот священник, что с крестом до Гитлера дошел, как видно, проехал мимо Рождественки, — заметил я, не скрывая иронии в голосе.
— Проехал…
Газик мягко уткнулся передними колесами в пыльный сугроб с зубчатым гребнем поперек дороги. Это уже ночной понизовый ветер настрогал на нашем пути такое препятствие. Шофер сконфуженно посмотрел на меня, дескать, вот заговорился, чуть в пыльный сугроб не врезались, и, включив заднюю скорость, молча повел газик в объезд.
Я тоже как в рот воды набрал, хотя чувствовал, что шофер ждет от меня суждений по поводу высказанных им недоумений. Признаюсь, я плохо разбираюсь в убеждениях религиозных людей и Библию читал урывками, но недоумения шофера напомнили мне один эпизод из фронтовой жизни.
Было это перед рассветом 16 апреля 1945 года. В ослепительных лучах мощных прожекторов, озаривших нейтральную полосу и объекты атаки, показался человек в черной рясе. Он поднялся над бруствером окопа, вскинув над головой трофейный немецкий автомат и, казалось, вспыхнувший белым огнем крест священника. Два креста над головой в луче прожектора. Засеребрилась и черная ряса… «Кто допустил в цепи гвардейцев попа с крестом и автоматом?! Подвох! Какой позор тебе, замполит полка». Я готов был броситься туда, на фланг первого батальона, и сдернуть этого незваного гостя обратно в траншею, но нельзя уходить от знамени: еще секунда — и я, вместе со знаменщиком и ассистентами, должен повести роты в атаку!.. Что же делать? Посылаю ассистентов схватить и прижать ко дну окопа «крестоносца». Однако тот, уловив сигнал общей атаки, сию же секунду бросился вперед. В длиннополой рясе, он не бежал, а будто парил над полем, предвещая, как мне подумалось в тот момент, беду больших потерь в атаке.
— Остановить!..
Он, конечно, не услышал мой голос в том сотрясающем воздух и землю грохоте орудий, но оглянулся на знамя полка, затем на гвардейцев — идут ли они? — и рухнул, ослепленный лучом прожектора.
Мы шли за огневым валом, соблюдая интервал, подсказанный чутьем, а он остался распластанный позади нас. Перед полком стояла задача — ворваться в укрепленный населенный пункт Заксендорф и далее, свернув цепи рот и батальонов в штурмовые отряды, приступить к штурму Зееловских высот. Первая часть задачи была выполнена с небольшими потерями: огонь артиллерии — более двухсот стволов на километр фронта — плюс удары авиации обеспечили успешную атаку укреплений Заксендорфа. Надо только сказать, что лучевой удар, так называемая «прожекторная атака», о которой так много до сих пор похвально пишут журналисты и начальники высоких рангов, на самом деле не принес ожидаемого эффекта. Почему? С наблюдательных пунктов это действительно выглядело красиво, а здесь, в цепях атакующих подразделений, было совсем не то. Лучи прожекторов еле-еле проткнули завесу порохового дыма от залпов «катюш» и ствольной артиллерии, уперлись во вздыбленные над объектами атаки тучи пыли, земли и тротилового чада. Образовалась непроницаемая для глаза белая мгла, стена искрящегося дыма, хоть падай перед ней или бросайся в нее, не зная, что происходит справа и слева. Благо каждый идущий в атаку не сбился в сторону от проходов в разминированных участках, до конца выдержал направление к намеченной цели, и все обошлось сравнительно удачно.
После штурма Берлина возникла молва, будто в первый день наступления с Одерского плацдарма на разных участках фронта появлялись в черных рясах «призраки». Появлялись и исчезали или гибли.
Другого исхода не могло быть. Ведь для того чтобы повести за собой людей в атаку, надо утвердить веру в себя. Без этого никто не пойдет за тобой навстречу смертельной опасности. Иди один, хоть ты трижды святой, на успех не рассчитывая. Потому я не верю в святых, как и в кадры кинофильмов о войне, где показываются такие эпизоды: прибежал отчаянный лейтенант, вскочил на бруствер: «За мой, в атаку, ура!» — и ринулись солдаты за ним…
Не верю по одной простой причине: атака — суровое испытание всех твоих моральных и физических возможностей. Утверждаю так по личному опыту. Сколько атак и контратак оставили в моей памяти свои следы — можно сосчитать, я их все помню по дням и часам с минутами, но ни одна из них не удавалась вот так, с ходу, без подготовки.
Вырытый и замаскированный за одну ночь окоп стал для солдата и спальней, и столовой, и укрытием от пуль и осколков. Все у него тут под руками: оружие на бруствере, боеприпасы рядом, котелок в нише, вещевой мешок в уголке — можно голову прислонить к нему, под ногами ветки или дерн. Проходят сутки, вторые — и окоп соединится с соседом справа и слева. Так зарождается сплошная траншея. К ней с тыльной стороны прирастают землянки, блиндажи, пункты наблюдения за противником. Смотришь, за недельку солдат освоился с земляными сооружениями на переднем крае так, что готов назвать свою стрелковую ячейку рабочим кабинетом, а всю систему траншей, ходов сообщений и блиндажей — улицами и переулками батальонного городка в земле. Все сделано своими руками, все обжито, утеплено и тщательно замаскировано. И если противник попытается вышибить тебя из этих укрытий, то будет встречен огнем с фронта и с флангов. Но вот приходит пора покидать эти «кабинеты», надо вышибать противника из таких же укреплений, усиленных закопанными в землю железобетонными колпаками с амбразурами для скорострельных пулеметов… И прежде чем достигнешь первой траншеи, необходимо преодолеть заминированные участки, пристрелянные из орудий и минометов рубежи. Каждый метр под прицелом, а ты с открытой грудью, только голова под стальной каской. Какие силы могут поднять тебя на такое деяние? Какой клапан следует открыть в себе, чтоб одолеть страх за свою жизнь, иначе считай себя выброшенным за бруствер ходячим мертвецом.
Атаки бывают разные: атака взводом, ротой, батальоном. Крупные операции начинаются с атак целых полков и дивизий. И в каждом основная атакующая единица — солдат. От него зависит решение боевых задач любого масштаба. Значит, он — центр внимания и забот командира и политработника в подготовке подразделения к атаке. Ты поведешь его через зону смертельной опасности, он должен поверить тебе, ты ему, что не подведете друг друга, достигнете цели с готовностью к взаимной выручке. А это, как известно, требует немало времени. С ходу, с лету, одним выкриком можно поднять только степных курочек — пугливых стрепетов из травы. Солдат всегда сам себе тактик и стратег. Даже в час артиллерийского удара по обороне противника — в заключительный этап подготовки атаки — он, видя мощь огня, снова и снова сверяет замысел командования со своим решением — где и как надо действовать, на кого равняться. И всякий, кто в своих суждениях допускает, что можно просто поднять и повести за собой людей в атаку, тот обманывает прежде всего себя, а на практике это означает — ложный героизм.
Тот частный эпизод из фронтовой жизни на заключительном этапе войны не заставил бы меня сейчас доискиваться до истинных причин появления человека в рясе перед поднявшимися в атаку гвардейцами, если бы я не встретил здесь, в ночной Кулундинской степи, человека за чтением молитвы перед пустым полем.
— Как часто он выходит на молитву? — спросил я шофера.
— Вижу в третий раз, — неохотно ответил шофер и, повременив, предупредил: — Не надо его трогать, пусть молится про себя, никому не мешает.
— Я не собираюсь трогать, только интересно, кого он тут приобщает к своей вере.
— Это его надо спросить… Если никого, то заставляет думать о себе приезжих и прохожих.
— В этом есть какой-то резон, — согласился я, рассказав шоферу о человеке в рясе и с крестом в лучах прожектора.
Выслушав меня, шофер оживился:
— Могу об заклад биться, могу «вселенную» на плаху положить, — он показал на свою голову, — знаю я того священника. Был он в Славгороде. В самые бедовые дни наших степей, в черную бурю сюда пожаловал.
Мне стало ясно, что мой собеседник побаивается резко выступать против Митрофания, потому у него «вселенная», которую он готов положить на плаху, заполнена сомнениями. Я промолчал, обдумывая, как можно объяснить такие явления в наше время.
— Вот и приехали, — сказал шофер, резко нажав на тормоза.
Свет фар уперся в крыльцо гостиницы. На веранде с подветренной стороны за столиком шло чаепитие. Первыми выскакивают из-за стола дочь Наташа и сын Максим. Пыль на висках, пыль на бровях, бетонная шершавость от песка на моем небритом лице, хруст пропотелой толстовки — все удивляет их. Они не дают опомниться, тянут в сарайчик, приспособленный под душевую.
— Зря не взял нас с собой, — упрекнул Максим, а Наташа без передыху тараторит: сколько было у них людей с приглашениями побывать в разных концах района, родственники погибших фронтовых друзей зовут в гости, хоть на неделю; что не надо мотаться по пыльным дорогам, есть какой-то другой путь; что в Кулунде жарко и знойно, но люди добрые, злых не встречали, все расспрашивают о Москве, как там живется; кто-то из членов правительства собирается побывать здесь. Ждут не дождутся…
— Ты, конечно, не стала скрывать, кто из членов правительства явится.
— Не смейся, дело-то серьезное, — обиделась дочь. Ей хотелось выглядеть взрослой.
— Впервые слышу, — наигранно удивился я.
— А ты все мотаешься и мотаешься, — продолжала она. — Тут на веранде люди со своими заботами ждут тебя.
— Кто?
— Знаю, но не скажу. Сам посмотришь, проверю твою зрительную память.
В голосе дочери послышались непривычные для меня самостоятельные суждения о людских нуждах и заботах. До сих пор, как мне казалось, она умела лишь хорошо пересказывать содержание прочитанных книг на исторические темы, подражать матери в попытках взять власть надо мной, командовать мною в домашних делах, не вникая в существо событий, происходящих за стенами квартиры, а здесь, оказывается, ее интересует круг моих друзей. Сын молчун, пока только приглядывается, но в нем тоже созревают какие-то перемены. Что ж, пожалуй, не зря привез их сюда: инкубаторные цыплята на воле шустреют не по дням, а по часам.
За чашкой чая, приглядываясь и прислушиваясь к собеседникам, я старался припомнить, где и когда встречался с ними. Половину из них мог назвать по имени, не боялся ошибиться. Женщины моего возраста и чуть моложе. Рядом с ними сыновья и дочери. Все они будто сговорились, не называя себя, проверяли мою память. Это Наташа подготовила их к такому спектаклю. Но мне ясно, все они — родственники, сестры и жены моих боевых друзей. Называю по имени одну, другую, третью… И каждая, улыбнувшись, хватается за платок. Слезы перехватывают и мое горло. Сценарий дочери, рассчитанный на всплеск веселого удивления и смеха надо мной, обернулся в тяжелое дыхание с подколами в сердце.
Долго и терпеливо молчала молодая женщина, сидевшая в стороне от стола. Кто же она? Лицо смуглое, брови сомкнулись над переносьем, густые смолистые волосы спадают на широкие плечи двумя волнистыми потоками. Широкие плечи…
— Таня Чирухина!.. — вырвалось у меня.
— Была Чирухина, а теперь не знаю как называться… — На коленях у нее дремлет годовалый ребенок. Она переложила его с одной руки на другую. Руки большие, загорелые. — Как вы меня могли узнать, ведь перед войной я была еще в зыбке?
— Отца твоего хорошо помню, — ответил я и достал из нагрудного кармана листок. — Ездил в Урлютюпский совхоз, хотел показать тебе и брату вот эту записку. Почерк твоего отца. Небось хранишь его фронтовые письма.
— Мать перед смертью их куда-то девала. Мы тогда были еще маленькие… Не помню.
— А Петр?
— Петр… Он теперь совсем без памяти. Спился, накуролесил и вот скрывается где-то там, в степи.
— Я только что побывал в поселке Урлютюпского совхоза. Сторож, казах, сказал мне, что Петр куда-то сбежал.
— Неправда, — прервала меня Татьяна. — Не пойдет в тайгу степной человек. Там он обивается, возле этого сторожа.
— Удивительно, почему он скрылся от меня?
— Значит, кто-то успел предупредить. Стыдно стало на глаза добрым людям показываться. Так опустился. Скоро он от себя будет прятаться.
— Почему? Ты ведь тоже работала вместе с ним в тракторной бригаде.
— Работала и проработалась. Вот мой заработок оттуда, — она показала глазами на ребенка. — Больше ничего не привезла.
— У ребенка, вероятно, есть отец?
— Был, потом сбежал.
— Можно найти.
— Зачем… Лишний нахлебник на мою шею. Не хочу и видеть его. Без него вспою и вскормлю. Только теперь как-то надо восстановить сыну мою девичью фамилию. Назвали его именем деда — Василий. Чирухиным Василием он должен стать. Помогите…
— Попросим Екатерину Ивановну Белякову, главу районной власти, — ответил я.
— Она и велела побывать тут, посоветоваться и показать вот его…
Татьяна развернула проснувшегося мальчика. Мы все поднялись посмотреть на него. Смуглый, лобастый крепышок, еще несмышленыш, но взгляд сердитый, того и жди — разразится ревом.
— На кого похож?
— На мать, а мать на отца, на Василия Чирухина, — ответил я.
— Вот спасибо, — обрадовалась Татьяна, и ее глаза заискрились.
— Теперь дело за крестинами, — подсказал кто-то.
— Согласен быть крестным отцом, — вызвался я. — Надеюсь, без вмешательства славгородского священника.
— Обойдемся без него, — согласилась Татьяна.
— И орден Отечественной войны первой степени, которым был награжден, но не успел получить бронебойщик Василий Чирухин, передадим на вечное хранение его внуку Василию Чирухину.
— Разве так можно? — спросила Татьяна.
— Положено, — подтвердил я.
— Спасибо, — сказала она и, поцеловав сына в лоб, встала. — Рассвет начинается, пора расходиться.
— Что же с Петром случилось? — спросил я.
— Точно не знаю, но от закона не убежишь. Отбудет срок и, может, за ум возьмется.
— Его уже судили?
— Должны были, но он сбежал. Из-под суда сбежал.
— За что судить-то хотели?
— Много он там нахомутал по пьянке. Черная буря сбила его с толку. Сказывают, от зла трактор изрубил и с бригадиром подрался на глазах директора совхоза… Натравили, а разнимать побоялись, озверел…
— Да, — выдохнул я с сожалением, — изломал он себе судьбу.
— Изломал, — согласилась Татьяна. — Степь от жаркого дыхания хотели отучить и попали в полосу черных бурь. Теперь хоть небо проклинай, хоть себя, а толк-то какой?
Долго я не мог сомкнуть глаз, знобило. От переутомления ли, от горестных ли дум? В ушах беспрерывно повторялись слова дочери Василия Чирухина — «хоть небо проклинай, хоть себя, а толк-то какой». И лишь когда степь снова задышала зноем, заснул.
В ДОМЕ С ГОЛУБЫМИ СТАВНЯМИ
1
Широкие плахи пола, бревенчатые стены, тесовая перегородка, стол, табуретки, скамейка, косяки окон, массивные ставни привлекли мое внимание первозданными рисунками древесины. Они смотрят на меня круглыми и продолговатыми срезами сучков, похожими на глаза с расширенными зрачками, как у обреченных. По ним недавно прошелся скребок. Все свежевымыто, почищено, дышит прохладой и запахами выдержанной сосны. Нигде ни одного пятна краски или лака. Лишь потолок, обитый фанерными листами, покрыт краской густой голубизны и напоминает купол неба. По углам перед иконами в лампадках желтеют овальные языки огня, в центре, над столом — висячая лампа с голубым абажуром в густой россыпи звезд. И занавес в проеме тесовой перегородки тоже небесного цвета.
Это жилая половина крестового дома, доставшегося по наследству Митрофану Городецкому, которого люди называют по-церковному почтительно — Митрофаний.
Уже вторую неделю я живу в Рождественке, но только сегодня мне удалось проникнуть в этот дом. Хозяин почему-то вдруг стал избегать встречи со мной или в самом деле был занят какими-то своими делами за пределами моего кругозора. Уезжал на мотоцикле ранним утром и возвращался в полночь. Стучать к нему в двери ночью я не решался, хотя день ото дня во мне все возрастала и возрастала потребность встретиться и поговорить с ним: как-никак у него на груди медаль «За оборону Сталинграда»; и разговоры о нем идут разноречивые — не то в святые рядится, не то заблудился в собственных противоречиях и не знает, как из них выбраться? Наиболее осведомленные о его деятельности местные руководители утверждают, что он проповедует какую-то свою веру, молится только небу. В какой-то степени оказалась права Ксения Прохоровна Ковалева, предупредившая меня, что возле него ошиваются «одонки», поэтому следует быть осмотрительным. Так и есть. На прошлой неделе вечером мне преградили дорогу в редакцию районной газеты два пьяных мужика и женщина с грудным ребенком. Они потребовали от меня публичного признания особых заслуг Митрофания в боях за Сталинград, рассказать о нем в газете и попросить у него прощения за обиды, якобы причиненные ему мною на фронте.
— О каких обидах идет речь? — спросил я.
— Не прикидывайся… Ты был там комиссаром и все помнишь, все понимаешь.
— Пока ничего не понимаю, но хорошо помню всех бойцов своего батальона, кроме Митрофания.
— Захочешь — вспомнишь, иначе тебе нечего делать в Рождественке и не смей возить туда своих московских щенят…
Женщина приблизилась ко мне вплотную. От нее несло, как из просмоленной никотином трубки. Дыша мне в лицо, она сиплым голосом предупредила:
— Не вздумай отвергать наши требования. Клянусь здоровьем своего ребенка, мы верные слуги Митрофания…
— Напрасно клянетесь здоровьем ребенка, он уже больной.
— Как?
— Кормящая мать курит махорку…
— Это не твоего ума дело. Ишь какой нашелся, — она повернулась к своим спутникам, как бы подзывая их ближе.
Не знаю, чем мог закончиться тот разговор, если бы на крыльце редакции не послышались знакомые мне голоса. Пьяные мужики вдруг будто протрезвели, отвели женщину в сторону и скрылись в переулке. В сумерках я не разглядел их лица и потому не сказал о встрече, однако в тот же вечер твердо решил безотлагательно выехать в Рождественку — на неделю или даже на две, пока не выясню, почему я должен просить прощения у Митрофания и прославлять его подвиги, если не знаю, как он воевал, и не помню, где с ним встречался.
Возможно, ему необходимо мое слово в подтверждение его не признанных здесь фронтовых заслуг? Не зря же он так тянулся ко мне при встрече у бабки Ковалихи, затем вроде следовал за мной на мотоцикле по дороге в соседний район, потом попался мне на глаза за молитвой в ночной степи. И совершенно непонятно, зачем Митрофаний подослал ко мне с такими требованиями пьяных мужиков и, как мне думается, совершенно потерявшую рассудок женщину? Или, скорей всего, они решили припугнуть меня, преследуя какие-то свои цели?
Рождественка — большое село, более двухсот дворов. До войны здесь было два колхоза. Они славились на всю область богатыми урожаями сильной пшеницы и тучными стадами крупного рогатого скота. Хлеборобы и животноводы этих двух рождественских колхозов постоянно соревновались между собой за высокие показатели по сдаче зерна, мяса, по надою молока и, как правило, из года в год приходили к финишу, как говорится, ухо в ухо. Переходящие знамена области и района оставались в Рождественке на два-три года то в одном колхозе, то в другом. Мужики в этих колхозах были как на подбор, сильные, дружные и трудолюбивые. Началась война, и Рождественка осталась без мужиков. Старики, женщины и подростки заменили их в поле и на скотных дворах. Восстановить былую славу рождественцев не удалось и после войны: мало вернулось мужиков с фронта, прирост сильных рабочих рук прервался на много лет…
Так поведал мне свои умозаключения о Рождественке мой друг по комсомольской работе Тимофей Слоев. Он встретил меня у сельсовета в первый день приезда в Рождественку и буквально утащил в свой дом.
— Живи в моем доме сколько тебе надо, — сказал он. — Иначе буду считать тебя изменником…
Щуплый, невысокого роста, подвижный, Тимофей Слоев в былую пору покорял меня неукротимой энергией вожака рождественских комсомольцев. Ему не спалось, не сиделось, если его комсомольская дружина отставала от передовых организаций района. За успешное выполнение плана посадки полезащитных лесных полос ему была присуждена премия областного земельного управления — мотоцикл. Единственный из секретарей сельских организаций района, он вихрем носился на собственном мотоцикле.
Мы с ним одногодки, но ему как-то удалось раньше срока уйти в армию. Участвовал в боях на Халхин-Голе, вернулся оттуда с медалью «За отвагу». Был там ранен и контужен. Поправился и добровольно ушел с лыжным батальоном сибиряков на финскую войну. С финской привез в себе строгость военного человека и с новой силой взялся за комсомольскую работу — будоражил Рождественку ночными тревогами и лыжными военизированными походами. Когда грянула Великая Отечественная война — махнул в штаб СИБВО, где состоял на спецучете. Оттуда дал мне телеграмму:
«Готовься формированию ударного батальона. Прошу зачислить меня первую роту. Встретимся боевых позициях. Тимофей».
Я выполнил его просьбу, но встретиться с ним на фронте не удалось. Повидались только вот теперь, спустя много лет после войны. Лысеет, седина пробилась в брови, щеки впалые, глаза, когда-то острые и подвижные, потускнели; изнуряют его боли в ногах. Где и как воевал, рассказывает отрывисто, неохотно. Недоволен он своими фронтовыми заслугами, если сравнить их с его делами в довоенную пору. В нем виделся тогда один из славных героев Сибири. Да и сам он верил в свою звезду, но вот не получилось, не дали ему, или не нашел он места для проявления своих, как мне кажется, врожденных способностей. И сник, разуверился в себе. А быть может, такой склад характера, стремление быть всегда на правом фланге помешали ему доказать то, к чему был подготовлен морально и физически. Бывает и так. Теперь тихо и незаметно вот уже более двадцати лет крутит баранку автомашины.
Вспоминая молодость, я исподволь выпытывал у Тимофея, что ему известно о Митрофане Городецком.
Тимофей старательно уходил от откровенного разговора о своем односельчанине, которого знал с юных лет.
— Заблудяга и людей смущает.
— Как?
— Поживешь, увидишь.
— Его пока не вижу.
— Знает кошка, чье мясо съела.
— Только не мое. Я атеист.
— Вот ты и должен потрясти его за бороду. Ведь он, похоже, твой однополчанин по Сталинграду.
— Не уверен, хочу поговорить с ним и выяснить.
— Ну, ну, попытайся… Только смотри, как бы он тебя в свою веру не втянул. Не давай ему палец в рот, прикусит и не отпустит, пока отступную не попросишь. А то еще на колени поставит.
— Не поставит, — самоуверенно похвалился я, — он, сказывают, проповеди читает о сталинградцах, а тебе небось известно, сколько дней я там выжил.
— Значит, со своей Библией к нему, — уточнил Тимофей.
— Можно и так сказать, — согласился я и тут же спросил: — А ты, кажется, уже отступил перед ним?
Тимофей замялся, прикусил губу, широкие ноздри напряглись, часто задышал через нос. Я понял, что больно тронул его самолюбие.
— Отступишь, если не дают наступать… Все шибко грамотные стали, нашему брату — комсомольцам тридцатых — даже губами шевелить против него не разрешают. Один раз попытался прижать его через стенгазету — нарисовал с крестом, а на кресте лягушата и ящерицы, — на бюро райкома партии вызывали, строгача пообещали влепить… Не смей оскорблять религиозные чувства.
— За это могли влепить.
— Вот все вы теперь стали сочувствующими, — упрекнул меня Тимофей. — Сами себя начинаем забывать.
Последней фразой он попытался вернуть меня в комсомольские годы: дескать, вспомни, какие мы были в молодости, непримиримые, из комсомола исключали любого, если устанавливали, что в доме есть иконы. Но теперь иное время, иной подход к решению таких проблем, а Тимофей продолжает жить и думать по нормам того времени, вроде окостенел. Поможет ли он мне найти верный ключ для откровенной беседы с Митрофаном? Этот вопрос волновал меня при встречах с родными и близкими моих боевых друзей, не вернувшихся в Рождественку. Тимофей охотно показывал и рассказывал, где и как они живут, заходил вместе со мной в семьи, где хранится память о погибших, старался помочь мне советами и подсказками — куда и кому следует написать или позвонить, если ко мне обращались отцы и матери погибших с просьбами и жалобами, но каждый раз, когда разговор как-то касался Митрофана Городецкого, Тимофей замолкал, отворачивался от меня, предупреждал:
— При мне о нем ни слова. Я обхожу и объезжаю его дом стороной…
Но вчера после беседы с Филиппом Ивановичем Ткаченко, отцом погибшего на Мамаевом кургане политрука Ивана Ткаченко, Тимофей будто преобразился, стал предлагать мне свои услуги:
— Хочешь, сутками буду дежурить перед оградой Митрофана… Хочешь, махну в степь, найду его там и привезу к тебе в кузове трехтонки вместе с мотоциклом и Зинкой…
Такая перемена в его настроении наступила после рассказа Филиппа Ивановича о своих снах:
— Каждую ночь приходит ко мне мой Иван. Приходит то без рук, то без головы, но говорит своим голосом. Помолись, говорит, за меня, отец, свечу поставь святой иконе. Не жалей, говорит, ног и денег, сходи в Славгород, поклонись купели, в которой крестился, и дух мой опять придет к тебе. Слышу его, вижу его, а вот потрогать за плечи… не получается. Протяну руку к нему и просыпаюсь. Просыпаюсь от испуга — в воздухе растворяется он, не дает прикоснуться к себе грешной руке. Без креста долго жил…
Филипп Иванович сидел на завалинке под окнами своей избы, плел корзинку из тонких лозинок, привезенных соседкой из яркульских тальников.
— Это у меня приработок к пенсии, — пояснил он. — Сплету пяток — и на базар. По трояку платят, а если лазурь — небесную краску — по бокам вплету, по пять рублей нарасхват берут.
— А где вы лазурь берете?
— Лазурь… Лазурь у Митрофания водится, больше нигде… Он по святому писанию живет и мне велит следовать за ним. Корзинки-то я плету по его велению. Свечи-то теперь стали вон какие дорогие, а мне еще надобно накопить на дорогу в Славгород. За сына там неделю молиться собираюсь…
Мы уходили от Филиппа Ивановича Ткаченко отягощенные думами о его душевном надломе. Тимофей шагал впереди меня прямо к дому Митрофана Городецкого, будто чувствуя, что именно в этот час застанет его, если не в огороде, то в постели. Был уже полдень.
В Рождественке всего две улицы. Они тянутся вдоль двух грив, разъединенных отлогой лощиной и березовыми рощами. Между рощами продолговатый водоем со скамейками и подмостками для полоскания белья. Этот водоем строился и облагораживался еще до войны силами молодежи под руководством Тимофея Слоева. Но сейчас Тимофей даже не обращал внимания на свое довоенное творение, его взор был устремлен на крестовый дом с голубыми ставнями на окнах. Там перед окнами прохаживалась женщина в белом холщовом сарафане.
— Зинаида! — позвал ее Тимофей, остановившись перед огородом.
К городьбе неторопливо подошла статная молодица, плечи отлогие, шея длинная, русые волосы причесаны с прямым пробором, взгляд голубых глаз томный, разлет бровей широкий.
— Доброго здоровья, — сказала она голосом наставницы: дескать, с этого надо начинать разговор при встрече с человеком. — С чем пожаловали?
— Скажи Митрофану, гость к нему из Москвы, однополчанин.
— Митрофаний почивает после трапезы. Проснется, скажу.
— Проснется… Как на курорте! — упрекнул ее Тимофей.
— Окстись, дядюшка, ночная у него сегодня была.
— Разбуди. Скажи, некогда нам.
— На закате солнца разбужу. А вы приходите завтра, после полудня.
Она оказалась непреклонной, калитку закрыла на засов, и мы поплелись восвояси. Тимофей вскипел.
— Тихо, — остановил я его, — если завтра состоится встреча с Митрофаном, то прошу взять себя в руки. Так надо, иначе у нас ничего не получится.
— Понимаю… Буду молчать, — передохнув, согласился он.
Попутно я спросил Тимофея, почему Зинаида назвала его по-родственному — дядюшкой.
— В племянницы напрашивается по материнской линии. Горобцева она, дочь сестры моей матери, — сконфуженно объяснил он и надолго погрузился в какие-то свои думы.
И вот мы в доме Митрофана. Точнее, в одной половине его дома, во вторую он не пригласил и, как видно, приглашать не собирается. Окинув взглядом голубой потолок, висячую лампу с голубым абажуром в густой россыпи звезд, я заметил вслух:
— Культ неба.
— Вера в небо, — как бы поправляя меня, уточнил хозяин и, пригласив нас в передний угол к столу, пояснил: — Небо нельзя гневить. Люди, теряющие веру в земные силы, должны обращать свои взоры к небу, усердно просить у него пощады.
— С каких пор, по-вашему, вера в небесные силы стала сильнее веры в земные? — спросил я.
Вижу, не первый раз его донимают таким вопросом, потому он ответил не задумываясь:
— Искони, искони…
2
Сидим, беседуем полчаса, час… Мне пока не удается вспомнить, где, когда, на каком участке Сталинградского фронта встречался с Митрофаном. Снять бы с него бороду… Лицо гладкое, плечист, голову держит прямо; от него пышет здоровьем, как от циркового богатыря, на груди которого можно дробить камни, и рассуждает — держи ухо востро и языку волю не давай. Ему, вероятно, уже что-то известно, какие причины привели меня к нему, потому с самого начала разговора прилагает усилия для демонстрации своей смиренности, старается высказать убеждения, против которых трудно возражать: дескать, все мы ходим под одним небом.
Подчеркнув, что небо со дня сотворения мира стало крышей земли, он втягивает меня в размышления о событиях недавнего прошлого. Спрашивая, отвечает и тем утверждает свое право говорить без остановки, как на проповеди:
— …Когда с этой крыши стал извергаться сатанинский огонь, что по священному писанию предвещало начало светопреставления, когда в небе появились стальные птицы, несущие испепеление всему живому и мертвому на земле, против чего в первые годы войны не было надежного щита, когда земля и небо срослись в адском круговороте огня, как это было в начальные дни Сталинградской битвы, тогда что оставалось делать человеку? Именно тогда многие вспомнили бога, просили небо о пощаде и поклялись, что если останутся живы, то всю свою жизнь посвятят утверждению веры во власть всевышнего. И никто не смеет отрицать, что в ту пору православная церковь приняла на себя возрастающий поток молящихся за спасение Отечества.
…В сорок пятом году, когда зловещее пламя войны было погашено там, откуда оно взметнулось, это произошло в центре Европы, в Берлине, церковь не потеряла прихожан. Почему? Двадцать миллионов погибших и пропавших без вести. У них остались отцы и матери. Они пошли к священнослужителям. Духовное общение и молитвы о погибших сыновьях стали их потребностью.
…Потом, в августе того же сорок пятого, на востоке, над Хиросимой и Нагасаки поднялись два гигантских гриба атомных взрывов — неслыханной силы удар света, воспламененного воздуха, разрушительного урагана. Там вулкан огня с неба в одно мгновение снес с лица земли два города, погубив сотни тысяч детей, женщин и стариков. Угроза повторения таких ударов повисла над другими городами планеты. После этого даже забывшие о путях духовного общения с проповедниками священных писаний задумались — где найти если не щит, то отвлечение дум от страха смерти в адском огне. Одни пошли в церковь, в религиозные секты, другие — к зеленому змию — гасить в душе тревогу за свою жизнь, за жизнь наследников…
Ясно, что он намерен убедить меня в правоте своих суждений о всемогущей силе неба. Я пока не возражаю, выслушиваю его с подчеркнутым интересом. Молчит и Тимофей Слоев, которого мне удалось посадить с собой и незаметно придерживать за локоть: «молчи, как условились».
— …Теперь здесь, в Кулунде, — продолжает Митрофан, — небо обрушило на души крестьян, на души хлеборобов мрак черных бурь. Эрозия земли. Ветровая эрозия земли. Какие духовные силы надобно сохранить хлеборобу, чтоб не упасть ниц?
«Да, действительно, — отмечаю я про себя, — он умеет вовлекать слушателей в раздумья, находя точки соприкосновения своих суждений с реальными фактами действительности, — подготовленный проповедник религиозных взглядов в современных условиях. Аргументы веские — якобы верой и правдой он служит общему делу, озабочен решением сложных проблем времени».
— …Я верю в разум, — продолжает он, — но кто осмелится отрицать, что небесные светила, к которым извечно был обращен человеческий взор, не помогли накоплению знаний и пониманий законов мироздания? Без тяги к небу, к возвышенному, человек остался бы беспомощным в борьбе против злых сил. Его дух или, как вы говорите, сознание, мыслящая материя так и остались бы пещерными, не поднялись над утробными заботами. Об этом пишут и ученые-атеисты. А это, кстати, давно доказано теологией… Мои усердные молитвы обращены к небу, чем избавляю себя, свою душу от тягостных дум и сомнений, навеянных земными неурядицами. Всякий, кто видит и знает усердные старания верующих, поймет их бескорыстие ради благоденствия человека на земле…
За окном затарахтел мотоцикл.
— Зинаида приехала, — сказал Митрофан и вышел.
Тимофей тоже поднялся.
— Отпусти мою душу на покаяние, — взмолился он.
— Сиди и молчи.
— Как видишь, сидел и молчал. Но при ней не вытерплю.
— Терпи и молчи, как партизан на допросе. — Я взял его за локоть.
Он неохотно присел на табурете, вздохнул:
— Хуже… Как в подвале, под штабом власовцев.
— Не преувеличивай и не выдавай здесь своих служебных обязанностей военной поры.
— Я про нее говорю, — уточнил Тимофей, — мне стыдно за нее.
Вернулся Митрофан, за ним Зинаида.
— Потчевать вас надобно, а я не знаю, чем и как, — сокрушенным голосом сказала она.
— Чем бог послал, — подсказал ей хозяин.
— Без скоромного? — спросила она.
— Спасибо, мы дома насытились, — предупредил их Тимофей, как бы напоминая, что священнослужители не угощают прихожан, а ждут от них приношений.
— Тогда кваском спервоначалу прохладимся, — ответил Митрофан, — в жарких устах истина вскипает. Поди, Зинаида, поди соответствуй.
При ней он сразу перешел на другой склад речи с непривычными для слуха словами.
Она прошла за перегородку, откинув одну половину голубой занавески. Оттуда дохнул на нас открытый зев глинобитной печки с крестом над шестком. Там она сняла брюки, куртку, накинула на себя мешковатый халат и показалась перед нами. В руках деревянный поднос. На подносе туесок и деревянная кружка.
— Нас трое, — подсказал ей Митрофан, и на столе появились еще две кружки, тоже деревянные.
— Вижу, вы живете в деревянном веке, — заметил я.
— Дерево стало служить человеку раньше камня, бронзы и железа, — уточнил Митрофан. — Покорную смиренность внушает и чреву не вредит.
— Деревянной ложкой можно уху с огнем хлебать, — согласился я, не скрывая иронии.
— От жары и стужи верная защита, — дополнил он, показав глазами на бревенчатую стену от пола до потолка.
«Стоп, стоп, — остановил я себя, — где и когда измеряли меня с ног до головы такие глаза? Огромные, с красными прожилками белки и зрачки, как штыки трехлинейки, того и жди — пронзят насквозь». Но чтобы не выдать своей растерянности, я снова шутя заметил:
— И таракашкам в щелях бревен тепло живется.
— Тараканы… — Митрофан степенно погладил бороду. — Такую нечисть в этом доме истребляют синицы. Зинаида, вспугни их сюда…
Из-за перегородки выпорхнули две птички, желтогрудые, с голубыми подкрылышками, присели на стол.
— Птахи божьи, — представил их Митрофан. — От всяких насекомых дом избавляют. Ангельское у них призвание…
— Забавно, — растерянно сказал я, следя за его взглядом. Синицы, будто понимая команду хозяина, прилепились к стене и шустро побежали вдоль пазов в разные стороны. Затем вспорхнули к потолку и скрылись за перегородкой. И я вспомнил…
Было это накануне трагических дней Сталинграда. В глубоком овраге западнее Гумрака застряла маршевая рота. Она направлялась к Дону на усиление 112-й стрелковой дивизии. Направлялась и не дошла — попала под бомбежку. Командир роты и старшина погибли. Остатки роты укрылись в овраге. Мне было поручено вернуть их на сборный пункт, в район железнодорожной станции Гумрак. В те дни я выполнял отдельные поручения политотдела 62-й армии: батальон, с которым я участвовал в боях за Дон, был отведен вместе с дивизией на доукомплектование во фронтовой тыл, а я попал в резерв отдела кадров армии. Над Гумраком кружили пикировщики. Мое требование вернуться в район, над которым в тот час кружили «юнкерсы», встретило молчаливое сопротивление. У роты не было оружия. Меня съедал глазами один из тех, на кого обычно ориентируются солдаты, — негласный наставник взвода или даже роты. Глаза огромные, приметные красноватыми прожилками на белках. Когда я подошел к нему, он, подняв глаза к небу, следил за воздушной каруселью самолетов. Он будто не видел и не слышал меня.
— Встать! — скомандовал я. — За мной шагом марш… — И пошел не оглядываясь.
После десятка напряженных шагов я ощутил, — кто-то дышит мне в затылок. Один, второй, третий… Значит, он поднялся, теперь понятно, кто был негласным авторитетом в той роте. За ним последовали остальные.
На сборном пункте я передал роту представителю 10-й дивизии НКВД, полки и батальоны которой укрепляли в те дни оборонительные позиции перед Заводским районом города. На какой участок была поставлена та рота — я до сих пор не знал.
— Нельзя ли уточнить, — попросил я его, — куда была направлена маршевая рота, которую вернули из оврага на сборный пункт в Гумрак?
Вопрос не был для него неожиданным. Он ответил по-солдатски односложно:
— На Тракторный.
— В какую часть?
— В корпус народного ополчения. У нас не было оружия.
— И когда вы его получили?
— Получили в ночь на двадцать третье августа.
— А потом?
— Потом… — Митрофан скрестил руки на груди, вскинул взор к потолку. — Четверо суток небо и земля извергали огонь. Зловещая сила царствовала там перед моими глазами и в часы забытья. Не было ни минуты в моем сознании веры, что в том адском огне можно жить и бороться.
— То было начало сражения за город, — уточнил я.
Тимофей придвинулся ко мне плечом. Заинтересовалась разговором и Зинаида. Она, забыв свои кухонные дела, вышла к нам, приникла спиной к перегородке и впилась глазами в лицо хозяина.
…Удивительное свойство памяти — она стремительно перекидывает тебя из настоящего в прошлое и возвращает обратно так, словно для нее нет ни расстояния, ни барьеров времени — все сжато и уплотнено в одном мгновении.
И пока Митрофан, поглядывая на потолок, произнес несколько невнятных фраз, я уже успел не только вспомнить о тех днях Сталинграда, но и проверить себя, где, на каком участке обороны мог встретиться с ним во второй раз. Кажется, больше не встречался. Нигде… Тогда почему же он подослал ко мне двух пьяных мужиков и женщину с грудным ребенком?
И вот он сам напоминает об этом:
— Обидели меня там… Обидели.
— Как и кто?
— Позвал друзей к Волге за водой. Новый ротный из батальона НКВД набросился на меня с кулаками, отобрал карабин и посадил в подвал тюрьмы, что стояла на северной окраине заводского поселка. В каменный мешок закупорили. Две недели ждал допроса. Не дождался. Без суда и следствия послали на передовую искупать вину кровью, на верную смерть послали…
— На какой участок?
— Не помню. Но смерть миновала меня. Молитвы отвели ее от меня. Был только контужен и отправлен за Волгу без сознания.
— А потом?
— Потом… Опять в маршевую роту, на усиление сибирской дивизии, которая подходила к Сталинграду.
— Это было девятнадцатого сентября, — подсказал я, как бы желая помочь ему уяснить, когда и с какой дивизией он мог принять участие в обороне Сталинграда.
— Не помню… Сознание гасло в те дни ежечасно…
А я снова вспомнил, как встречал свою родную 284-ю дивизию, полки которой после доукомплектования пешим маршем двигались к Сталинграду.
3
…Степное небо Хвалыни кажется сибирякам ниже привычного, и горизонт — вот он, рукой подать. И как бы обманутые этим, они шагали по степи на запад без устали, с желанием наступить на подол небосклона. Шагали день, вечер. Подкреплялись галетами на ходу. Не останавливались и после появления звезд. И лишь перед рассветом, на заре, которая, к удивлению, показалась на западе, в багровых отсветах, захвативших полнеба, последовала команда:
— Привал!..
Местом привала была выбрана степная балка в шести километрах от ахтюбинской переправы. Добрая сотня верст осталась позади. После такого марша веки и ресницы тяжелее железных ставней на окнах, но не смыкаются: надо оглядеться и понять, как шли и куда пришли. За спиной тоже занимается заря.
— Нас, кажется, на край света привели, — недоумевали одни.
— Да, вместо одной — две зари. Такого еще нигде не видывали! — восклицали другие.
— Откуда придет взаправдашний рассвет? — спрашивали многие.
— Отоспишься, сам поймешь, — толковали те, кто по-опытнее.
Рассвело. Однако небо над степной балкой становилось все мрачнее и мрачнее. Полосы дыма с прожилками какой-то непонятной окраски, будто испарение крови, змеились над степью и посыпали землю пеплом, хлопьями сажи. Черная пороша в третьей неделе сентября. И не спится людям. Тревожно вглядываются они туда, откуда несет гарью и тротиловым чадом.
Тревожная бессонница истощает бойцов и командиров, которые после привала должны сделать еще один короткий, но очень напряженный бросок до берега Волги. А там… в Сталинград. Утомленный и рассеянный боец — удобная цель для врага. Как внушить людям спокойствие и заставить спать? Хоть сеанс гипноза устраивай…
В каждой роте, в каждом подразделении есть свои моральные ориентиры. Это, как правило, смекалистые, проворные, рассудительные и смелые люди. Они утверждают свой авторитет умением предвидеть развитие событий чуть-чуть раньше других. У них неукротимая жадность знать и видеть как можно больше, ради чего готовы забыть об усталости.
И вот на высокий ахтюбинский берег я вывел трех таких бойцов. Они вышли и остолбенели, затем каждый из них отступил назад, словно под ногами зашевелилась и поползла земля. Поползла в гигантскую коловерть огня и дыма. Оступись — и втянет в самую глубь, не успеешь охнуть. Надо хоть дух перевести и уж тогда бросаться в эту кипень. Бойцы переглянулись и, чтоб не уличить друг друга в растерянности, снова сделали по шагу вперед. Это Иннокентий Сильченко, Иван Умников, Иосиф Кеберов — старожилы Рождественки помнят их.
— Та-ак, — сказал самый рослый из них, артиллерист-наблюдатель Иннокентий Сильченко.
— Да, — подтвердил его земляк Иван Умников. До ухода на фронт он работал инструктором райкома партии, поэтому комиссар полка назначил его политбойцом минометной роты.
— И да, и так — все одно, — согласился с ними щуплый и верткий Иосиф Кеберов, партгрупорг полковых разведчиков. — Все равно нельзя робеть, раз на то пошло…
— Ты хотел сказать, — помолчав, продолжил его мысль артиллерист Сильченко: — «Раз пошла такая пьянка — режь последний огурец».
— Повтори еще раз, — попросил его Иван Умников.
Я прислушался к ним. Захотелось узнать, чем закончится разговор.
Сильченко повторил, и Умников от удивления широко открыл глаза. Удивляться было чему: Сильченко считался неизлечимым заикой, не мог произнести ни одного слова без мучительных усилий, а сейчас сказал так, будто никогда не заикался.
— Значит, ты всерьез испугался.
— Почему? — запальчиво произнес Сильченко.
— А очень просто: заикание испугом лечат.
— Посмотрим на месте, у кого поджилки дрожат. Идет? — бросил вызов Сильченко, как бы проверяя вдруг появившуюся у него способность произносить складно целые фразы.
Потом, когда батальоны проснулись, в полковую батарею приходило много бойцов из других рот. Долговязый артиллерист Сильченко охотно беседовал со многими, приободрял, старался шутками-прибаутками посмешить земляков и убедить их, что страх можно одолеть. Он считал это своей обязанностью, которую взял на себя и не собирался перекладывать на другие плечи.
На исходе дня 21 сентября 1942 года под покровом вечерних сумерек дивизия втянулась в прибрежные дубравы, скрывающие подходы к переправе через Волгу. Чем темнее становилось, тем, казалось, яростнее бушевал огонь в Сталинграде. На том, правом берегу был красивый город с дворцами и парками, протянувшийся почти на сорок верст. Был, а теперь не видно ни улиц, ни скверов — всюду смерчи пожаров, разгул огня во всю ширь города. Кажется, даже камни горят. Кто обрушил на него такую массу огня, как врагу удается усиливать адское, все пожирающее пламя, бойцы дивизии уже знали. Сильченко, Умников, Кеберов и десятки других смельчаков успели рассказать, какое было небо над Сталинградом с утра и сколько самолетов кружило над потонувшим в огне городом… Пачками, вереницами устремились пикировщики к пожарищам. Взрывы бомб подкидывали к небу рыжие космы огня. Смотреть было невозможно, злость скулы сводила и дух захватывала… Но сейчас, кажется, и Волга воспламенилась. Отражая огни пожарищ, Волга напоминала огромную пасть — сколько захочет, столько и проглотит. Но пока она не жадничала, разрешала держаться на своих волнах лодкам. Чудилось, что утлые посудинки плавают по огню, а взмахи весел казались всплесками огненных крыльев удивительно бесстрашных птиц.
Какие силы могут увлечь человека туда, в адский огонь, если он видит и физически ощущает его неистовый жар?
Ведь речь ведется не о храбрецах-одиночках, не о каком-то редкостном герое. Здесь готовились к броску в огонь более десяти тысяч молодых людей, крепко любящих жизнь и знающих ей цену. Какая же сила вела их на такой шаг?
…Размышляя сейчас о том, что пережил перед началом переправы, я смотрю в лицо Митрофану и жду, что он скажет о себе, о своем участии в тех событиях, но он не спешит и, кажется, думает о чем-то своем, изрекая не очень ясные толкования о просветлении сознания. Лицо его то каменеет, то оживает, и зрачки глаз суживаются. Мои вопросы разоружают и угнетают его. Ему неудобно перед самим собой, перед Зинаидой, которая смотрит на него не отрываясь. И теперь я уже вслух отвечаю на вопросы, волновавшие меня на переправе и здесь…
— Есть в душе каждого советского человека великое и неистребимое стремление — утверждать веру в себя, завоевывать доверие товарищей, презирать трусость.
Когда бойцы и командиры нашей дивизии увидели, что в раскаленных камнях Сталинграда сражаются рабочие, народные ополченцы, что им нужна помощь, их надо выручать, тогда у каждого созрело решение — одно-единственное — поскорее быть в Сталинграде. Теперь коммунисты и комсомольцы обсуждали на собраниях лишь главное — кто первым должен высадиться на сталинградском берегу и как надо воевать в огне. Было решено использовать все виды маскировки. Переправиться в высшей степени организованно. Действовать скрытно, да так, чтоб обрушиться на врага внезапно со всей яростью…
Помню, встретил возле раскидистого дуба, невдалеке от причала Гаврила Протодьяконова, командира противотанкового орудия. Смекалистый якут принялся обувать ноги лошадей в мешки с травой. Орудия погрузят на железную баржу, поэтому нельзя допустить, чтобы гремели подковы.
— Тихо будем шагать, потом германские танки стрелять, точно стрелять, хорошо стрелять, — уговаривал он лошадей.
А вот наш земляк Георгий Кузнецов, младший лейтенант, оружейник. Его я застал у лодочного причала, где он был занят погрузкой своих инструментов. Две сумки на нем с железками неимоверной тяжести, ноги вязнут в песке, весь прогибается, но что поделаешь — оружейнику положено иметь инструменты при себе.
Василий Дупленко, отличный спортсмен — лыжник, футболист, верткий, выносливый, решил попытаться переплыть Волгу.
— Назад!
— Назад дороги для нас нет, — ответил он.
Командир все же удержал его от смелого, но безрассудного поступка:
— Прибереги силы бить фашистов. Тут спортивные рекорды ни к чему…
Кинже Жетеров, наш кулундинец, старшина медслужбы, долго подкрадывался к замаскированному под берегом катеру и, когда объявили погрузку, попытался опередить всех.
— Куда прешь, кто ты такой?!
— Ребята, у меня полная сумка стрептоцида! Комиссар сказал достать, я достал. Сильное лекарство, хорошо раны затягивает. Мне нельзя отставать. Хотите, дам по порошку.
— Что ты нас раньше срока лекарствами пичкаешь?
— Нельзя отставать. Комиссар сказал…
Загремели залпы артиллерийского прикрытия переправы, и баржа отошла от восточного берега. На середине Волги светло как днем. Гитлеровские пулеметчики ведут огонь из крупнокалиберных пулеметов. Пули находят цели, но раненые не стонут, убитые не падают, их придерживают товарищи. Так мы условились перед погрузкой: враг не должен видеть, кто падает от пуль и осколков… Вражеские артиллеристы ловят в вилку паром. Недолет! Перелет!.. Сейчас будет залп, но никто не шелохнулся. Все в готовности оказать друг другу помощь, и оружие изготовлено к атаке с ходу. Вот и мертвое пространство! Высадившись на берег, мы тут же вступили в бой за Метизный завод…
— Да простит меня бог, — переведя взгляд с потолка на свои развернутые ладони, сказал Митрофан. Сказал иным голосом, чем говорил до этого, и тем дал понять, что будет высказывать свои суждения открыто, беря грех на душу. — Мертвые страха не знают, когда их чрево покидает душа. Туда, в адский огонь, через горящую Волгу шли обреченные, шли на потеху дьяволу.
— Кстати, в нашей дивизии был целый батальон «дьяволов», — прервал я его, вспомнив один из эпизодов Сталинградской битвы.
Было это так:
Двадцать второго сентября 1942 года, накануне своего дня рождения, Фридрих фон Паулюс направил ударные силы шестой армии на разгром и уничтожение защитников заводского района. Паулюсу исполнялось пятьдесят два года.
Фюрер приказывал дважды взять Сталинград — 25 августа, затем 10 сентября, но творилось что-то невероятное. Дивизии шестой полевой армии — алмазные наконечники стратегических стрел вермахта, сосредоточенные в руках покорителя многих городов Франции и Польши (за что его удостоили звания обер-квартирмейстера генштаба сухопутных войск Германии), — вдруг наткнулись на гранитную скалу невиданной прочности. Неужели есть что-то прочнее алмаза? Нет, не может быть! Кто в состоянии выдержать напор сотен тысяч верных фюреру солдат и офицеров, такой огненный шквал артиллерии, авиации, танков, какой обрушился на Сталинград?
Невероятное, непостижимое происходило в жизни. Гитлеровская армада остановилась перед отрядами рабочих с бутылками и гранатами на северной окраине Тракторного завода. Застряла в развалинах города перед обреченными одиночками. Подобное не повторится! Огнем, лавиной огня — тротилом, термитом подавить сопротивление! Раскаленным металлом снарядов, бомб, мин уничтожить, испепелить все живое! Ливнем горячего свинца проложить через руины путь к Волге!
И как раз в день рождения Паулюса, 23 сентября, когда обозначился прорыв к Волге между заводами металлических изделий и «Красный Октябрь», полки 284-й дивизии вышибли гитлеровских захватчиков с занятой позиции, вышли на северное плечо Мамаева кургана и стали угрожать флангу немецких войск, ведущих бой в рабочем поселке. Вместо поздравлений Паулюс получил оперативные сводки одна тревожней другой: потерян ключевой Мамаев курган, контратака русских в заводском районе.
— Утопить фанатиков в царстве огня, — передали из фашистского штаба на аэродромы и артиллерийские позиции.
Паулюс в отчаянии решился разбить резервуары нефти и бензина, расположенные у подножия Мамаева кургана. Тысячи тонн горючего, так необходимого для машин и танков, превратились в гигантское извержение вулкана. Дрожала земля. Языки пламени лизали небо. Казалось, нашим бойцам осталось только единственное — ринуться к Волге, искать спасение в воде… Но этого не произошло.
Из огня вырвался отряд моряков. Они еще не освоили тактику наземных войск, поэтому устремились в атаку лавиной. На ходу сбрасывали с себя дымящиеся бушлаты, не выпуская из рук оружия. С невероятной быстротой достигли они улиц рабочего поселка. Опрокинули противника, прогнали до самого авиагородка. «Лавину атакующих моряков мы приняли за нашествие дьяволов», — говорили пленные на допросе.
Утром 24 сентября член Военного совета армии Кузьма Акимович Гуров вызвал меня, как одного из участников атаки, и приказал сопровождать его в батальон «дьяволов».
Мы пробирались по оврагу Банный, как по дну Дантова ада. К ногам прилипал песок, из которого огонь не успел высосать нефть и мазутные осадки. Сапоги дымились, местами на них плясали куколки в красных сарафанах. Там, где овраг огибал территорию нефтехранилища, стали попадаться на глаза погибшие защитники города. Они лежали, уткнув лица в колени, как утробные младенцы, хотя при жизни каждый готов был нести на своих плечах весь материк.
Рваная арматура разрушенного трамвайного моста, свалившиеся в овраг вагоны, горелое железо, исковерканные конструкции перекрытий мясокомбината. На каждом шагу хватала за полы колючая проволока.
Еще тягостнее стало идти мимо ниш, отрытых на откосах, мимо окопов и наскоро настроенных укреплений, в которых разместились перевязочные пункты. Окровавленные бинты, вспухшие от ожогов головы, водянистые пузыри на лицах, почерневшие руки, стоны, проклятия. Здесь уже все цеплялось не за полы накидки, а за душу. Сжимало, стискивало дыхание, темнело в глазах, и нельзя было не остановиться, не сказать то самое слово, которое если не снимет боль, то хоть приглушит ее.
У Кузьмы Акимовича были такие слова, он знал, что сказать: тревоги и заботы защитников города были собраны и пульсировали в нем, как кровь в сердце.
— В заводском районе атаки фашистов отбиты. Плохо дело севернее Тракторного завода: там танки утюжат окопы ополченцев. Я видел, как женщина бросилась под гусеницы вражеского танка со связкой гранат…
Гуров говорил правду. Передавал ее так, как она жила в нем. Раненые умолкали. Некоторые просили перебросить их туда, где гибнут рабочие, где женщины бросаются под гусеницы.
Перед развилкой оврага, где часто ложились мины и густо посвистывали пули гитлеровских автоматчиков, притаившихся где-то справа в развалинах холодильника, Кузьма Акимович встретил санитаров, они несли раненых моряков. Впереди полз с виду тщедушный, но проворный бородач. Он удивительно легко и быстро проскочил простреливаемый участок, затем энергичными жестами принялся регулировать движение всей группы:
— Быстро вперед… Вот так. Веселей, веселей, братики, не унывай, живой вес легче мертвого!.. — И Кузьме Акимовичу успел подсказать: — Эй, товарищ в накидке, пригнись и шустрей проскакивай, автоматчики могут срезать. — Советовал комиссар медсанбата Сыромятников, тот самый, что на привале в степной балке демонстрировал сонливость. Гуров не знал его, он только обратил внимание на порыжевшую бороду, а Сыромятников зафиксировал свое внимание на плащ-накидке, не разглядев под ней малиновые ромбики — по два на каждой петлице — и звездочку на рукаве, — дивизионный комиссар. При иных обстоятельствах, может, состоялось бы знакомство, деловой разговор. А тут они разошлись молча, наградив друг друга доверительным взглядом: коммунисты умеют понимать обстановку и свои задачи без длинных пояснений.
Вот и вершина левого отрога оврага.
— Куда прешь? — остановил Гурова возле перемычки боец в тельняшке.
— В батальон «дьяволов».
— Ого, уже знаешь наших… А кто ты такой есть?
— Дивизионный комиссар Гуров, член Военного совета Шестьдесят второй армии.
— Большой птицей называешься, но не верю: такому одиночкой ходить не положено.
— Почему одиночкой, как видишь — с автоматом, к тому же в штабе армии нет лишних людей.
— Ну, хоть связной для сопровождения положен?
— В качестве лишней мишени? — вопросом ответил Кузьма Акимович. — А сопровождающий вот, за моей спиной… — он показал на меня.
Моряк подмигнул мне, подкинув ладонь к бескозырке:
— Резон… Постой, комбату доложу.
Глубокая воронка от фугасной бомбы приспособлена под штаб батальона. Комбат разместился, можно сказать, удачно — направо, налево и к оврагу проложены ходы сообщения, они же щели для укрытия.
Кузьма Акимович поздоровался с командирами, при этом его густые черные брови не пошевелились: они сомкнулись над переносьем, кажется, еще в начале войны и не могли разомкнуться, будто срослись. Комбата и его помощника смутила такая угрюмость члена Военного совета. Но бояться нечего: более трудные испытания, чем они пережили, придумать невозможно.
— Как дела?
— Держимся, но моряки рвутся вперед, — ответил комбат.
И тут вдруг брови Гурова разомкнулись.
— Ведите меня к ним.
— Не могу, не имею права.
— Почему?
Комбат попытался объяснить обстановку по карте, дескать, зачем рисковать, но Гуров прервал его:
— Карта у меня есть своя.
Комбату стало ясно, что член Военного совета пришел сюда не ради уточнения обстановки.
От укрытия к укрытию, от бугорка к бугорку проскакиваем мы вместе с Гуровым. Морские пехотинцы не умеют работать лопатами, им не пристало засиживаться в обороне — давай вперед и вперед! — поэтому окопчики мелкие, под стрелковые ячейки приспособили испепеленные развалины рабочего поселка, уцелевшие печки, обугленные фундаменты бывших домиков, не подозревая, что и печки с трубами и фундаменты — хорошие ориентиры для пулеметчиков и артиллеристов. К счастью, среди моряков немало обстрелянных сержантов и рядовых из стрелковых подразделений; они постепенно приучают «бушлатников» владеть лопатой, зарываться в землю. И там, где окопы и стрелковые ячейки доведены до нормального профиля, Гуров делает передышку. Он советуется с бойцами, ничем не подчеркивая своего положения.
Уяснить обстановку на кургане, возбудить в каждом защитнике стремление к поиску новых тактических приемов — вот что привело Гурова в батальон морских пехотинцев.
Почти отрезанные от главных сил дивизии, они и не собирались отдыхать. Их также не смущала угроза окружения. Если же гитлеровцы решатся расчленить батальон, то им придется создавать кольца вокруг каждого отделения и даже вокруг одиночек. Здесь такие орлы, что от страха не побегут и без боя своих позиций не сдадут. Важно только, чтоб каждый из них сегодня же немедленно сдружился с лопатой, ломом, чтоб прочнее и надежнее замаскировал и укрепил свои позиции.
Гуров высказывал свои суждения о том, что безысходного положения не бывает. Вот же враг полагал, что мы сломлены, побеждены. А как просчитался!
— И в огне можно воевать, только сноровка нужна, — закончил его мысли комбат.
Возвращаясь с Мамаева кургана на КП армии, мы встретились с моим земляком Иннокентием Сильченко. Артиллерист-наблюдатель тянул связь в батальон «дьяволов». В узком проходе под взорванным трамвайным мостом он, с двумя катушками телефонного провода, запутался в арматуре и просил помочь выбраться. Гуров раньше меня подсказал ему выход, но обстоятельного разговора у них не получилось: Иннокентий очень торопился. Все же не удержался, бросил в шутку:
— На фронте связь хоть и не царь, да князь!
Кузьма Акимович не знал, что несколько дней назад, перед переправой через Ахтубу, Сильченко, одолевая страх, можно сказать, открыл в себе способности агитатора. С пунктов наблюдения, расположенных в батальоне «дьяволов», он корректировал огонь полковой батареи до самого конца Сталинградского сражения. Теперь работает механиком Тисульской автобазы. Душевный и жизнерадостный человек…
— Да простит меня бог, — повторяет Митрофан, выслушав меня. — Нынче вторично навещал Иннокентия, нес ему доброе слово в День Победы — отверг. Богохульник, беса тешил, сквернословил…
— Перед кем?
— Молвил под смех людей: «Небу молись и подальше катись». Агитатор…
Тимофей Слоев толкает меня в плечо и вступается за Иннокентия:
— У тебя своя вера, у него своя. Зачем ты к нему лезешь? Ведь он тебя не трогал и трогать не собирается.
Наступила минутная пауза.
Тимофей смотрит на Митрофана, Митрофан на меня, как бы ища в моем лице защитника. Мне осталось только сказать:
— Я тоже агитатор.
— У каждого своя вера, — согласился Митрофан и попросил послушать его, как он шел к своей истине.
4
Кто из маршевой роты остался жив — он не знает и не может назвать ни одного имени, потому что был снова контужен перед переправой через Волгу. После вторичной контузии он надолго потерял память. Очнулся в тыловом госпитале. Зиму и лето пребывал в состоянии младенца: кормили с ложечки, спал в пеленках, под себя грешил лежа и сидя… Намучились с ним и няни, и сестры, и врачи. Сознание прояснялось медленно, нужен был длительный покой и душевное равновесие. Перевели в специальный госпиталь, расположенный недалеко от Москвы. Выписали в конце войны, но на фронт не пустили. «Иди ищи свое место в тылу, — сказали ему. — Пчеловодом или садовником».
У билетной кассы Казанского вокзала он попал в окружение каких-то проходимцев. Они опустошили его карманы, даже дорожный паек выгребли из вещевого мешка. Ни денег, ни проездных документов, ни солдатской книжки. Оставили только медаль «За оборону Сталинграда» — и ту без удостоверения. Потом наставник Загорской духовной семинарии выхлопотал ему дубликат удостоверения к этой медали. Но это уже в семинарии. На вокзале трое суток метался из угла в угол, рылся в урнах и мусорных ящиках, ища свои проездные документы, но тщетно. Голодный, без денег, хоть караул кричи или милостыню проси, но кто подаст такому, когда на каждом шагу инвалиды войны на костылях или с пустыми рукавами. Однако мир не без добрых людей. Встретилась набожная старушка, признала в нем пропавшего без вести сына. Повисла на шее: «Бог мне вернул тебя, бог!» — причитала она так, что отказаться было трудно. Развернула все свои узелки, накормила, и уже жалко стало обижать убогую. Она была женой старосты Городецкой церкви, воздвигнутой на высоком берегу Волги в ста километрах от Москвы. Сказочно красивое место…
В духовную семинарию, в Загорск направили по настоянию церковного совета. Учиться было нетрудно. Запас знаний, полученных в школе и на первом курсе Новосибирского педагогического института, откуда был призван в армию и отправлен на фронт, позволял быть среди семинаристов заметным по уму и прилежанию. Началась тихая, смиренная жизнь. Пять лет душевного равновесия просветлили память и восстановили здоровье. С упоением читал священное писание, изучал историю, вникал в философию Гегеля, интересовался новейшими достижениями науки.
— Так я окреп духом и физически, — подчеркнул он. — Потянуло в родные края, испытать себя на стезе многотрудного дела — ограждения человеческих душ от грехов и пороков. И не где-нибудь, а в селах и деревнях, где родился и вырос…
Далее он принялся пересказывать содержание заповедей Иисуса Христа, цитируя по памяти целые страницы из Нового завета.
Я посмотрел на часы.
— Готов прервать, — согласился Митрофан. — Зинаида, пора подавать ужин…
За ужином, выпив рюмку ягодной настойки, Тимофей Слоев вторично нарушил договоренность «молчать и не раздражаться».
— Слушай, Митрофан, скажи по-свойски, на какие деньги ты содержишь этих шаромыг — братьев Хлыстовых и Феньку Долгушину? Голимые пьяницы, они скоро твою веру на водку променяют.
— Ограждаю, как могу, ограждаю их души от грехопадения. Все видят, как это вершится.
— А зачем они тебе понадобились? — продолжал настырно добиваться Тимофей.
— Зачем понадобились? — повторил Митрофан и, посмотрев мне в глаза, спросил: — А можно ли критиковать вас, коммунистов?
«Ну вот, — подумал я, — теперь он переходит в наступление. Интересно, с каких позиций?»
— Можно. Запрета нет и не будет.
— …Мужик собирается в поле, запрягает лошадь, уже затягивает супонь, но в этот момент до его слуха докатился благовестный звон колокола — бом, бом, бом… Мужик вспомнил — троица, перекрестился и снова за супонь. Но звон колокола разбудил в нем добрые думы. Выпала из рук супонь.
— При чем тут супонь, если ты собрался критиковать? — вмешался Тимофей.
— Потерпи, потерпи, сын Степана Слоева, про твоего отца идет речь.
— Про отца? — удивился Тимофей.
— Да, да, к его душе сейчас придем… Зовет, зовет его колокол на благочестивое деяние. Перекрестился мужик, распряг лошадь, сменил грязные шаровары и рубаху на чистые, сапоги через плечо — и зашагал на зов колокола…
Церковь — самое красивое сооружение во всей округе. Купола с крестами устремлены к небу. Храм божий. В него нельзя входить не крестясь. Вымыл мужик ноги в речке, надел сапоги и смиренно, не спеша, вошел в ограду храма, затем переступил порог. В храме диво дивное: своды в россыпи небесных светил, со стен смотрят лики святых. И всюду свечи, свечи. Они горят тихим огнем, высвечивая благородство красок. Присмотрись, и рука сама кладет крест на чело, на пояс, на плечи. И хор на клиросе — лучшие голоса, собранные со всей округи, наполняют душу благостным настроением. Прислушиваясь и вникая в смысл проповеди священника, мужик крестится, вдыхает запах ладана. Да, да, и запах здесь служит свою службу. Мужик кланяется, приникает лбом к полу, повторяя про себя свою молитву или повторяя слова, изреченные с амвона… Но это еще не все. Включившись в ход действий прихожан, заполнивших храм, мужик достает из кармана пятиалтынный, быть может единственный, и ставит свою свечу перед ликом Георгия Победоносца, в святость которого он не верил, но после затрат своего времени и пятиалтынного уже готов убеждать других, что надо поступать так, как он поступил. Ему, как и всем смертным, не суждено было видеть посланников бога, но вера в святость оных начала гнездиться в его душе, гнездиться от общения с другими верующими. Она вошла в него и подсказывает разуму верный выбор убеждений. Попробуйте после этого перечить такому мужику, что бога нет, — не стерпит, назовет богохульным или вступит в борьбу…
— И в этом вся твоя критика против нас? — удивился Тимофей.
— Разумей, Тимофей, разумей, — ответил Митрофан, сверкнув глазами в мою сторону, как бы говоря: «Ты назвал себя агитатором, посмотри теперь на себя глазами мужика».
Я тут же вспомнил свои недавние выступления перед жителями здешних степных сел и деревень… Стоишь перед ними и говоришь, говоришь. Кто-то тебя слушает, кто-то пересчитывает пальцы на своих руках, кто-то борется с дремотой, хмуря брови, хоть я рассказываю о великих сражениях, об участии в них односельчан — о героях обороны Сталинграда и штурма Берлина. А как они слушают докладчика, который не отрывает глаз от конспекта? Мне стало стыдно, уши воспламенились.
Против такой критики у меня остался только один аргумент, и я высказал его Митрофану:
— Вера на ложной основе чревата сложными последствиями. По Гегелю это означает расщепление сознания.
Митрофан ответил мне тоже по Гегелю:
— Лучше, чтобы у народов была хотя бы дурная религия, чем никакой.
— Значит, безрелигиозное время отрицается? — спросил я.
— Человек без веры саморазрушается, — ответил он.
Тимофей повернулся к нему грудью.
— Постой, постой, Митрофан, — сказал он. — Значит, если я не верю в бога, то разрушаюсь, а ты не разрушаешься?
— У каждого свои пути к истине, — успокоил его Митрофан. — Бог суть разум.
— Не понимаю я твою суть. Какой разум заставляет тебя молитвы читать каждую ночь в поле звездам? Зачем ты это делаешь?
— Молю небо о пощаде.
— От кого?
— От черных бурь, от зноя, от бесхлебицы.
— Вот это критика. Вроде наши грехи замаливаешь.
— Людские заботы мне не чужды. Наступил век противоборства разума и возможностей.
— Как это понять?
— Разум разбудил дикие силы атома. Они могут испепелить землю, целые материки. Это плод науки, он еще в утробе, но уже угрожает всему тому, что создано для благоденствия и размножения.
— И потому Зинаида вянет возле тебя, — не преминул упрекнуть его Тимофей.
— Я не принуждаю ее, она при мне по убеждению.
— По убеждению… — Тимофей насупился. — Зинаида, иди сюда, сядь рядом со мной. Расскажи гостю из Москвы, какие у тебя убеждения, — позвал он племянницу.
Она скрылась за перегородкой.
— Зинаида… — в голосе Тимофея зазвучал повелительный тон.
Она не отозвалась.
Тимофей попытался встать.
— Сиди, — сказал я, придерживая его за локоть, и снова напомнил Митрофану о том, что убеждения, построенные на ложной основе, не сулят человеку ничего хорошего, кроме серьезных осложнений, что Зинаиду ждет драма души.
Это насторожило Митрофана. Он задышал порывисто, плавность жестов исчезла, во взгляде появилась колючесть. Вот так он, вероятно, смотрел мне в затылок там, в овраге под Гумраком, когда я приказал ему следовать за мной. Но тогда он вел за собой почти целую роту, вел в зону опасности и, как показало время, попал в круговорот такого огня, из которого вышли лишь счастливые единицы, а сейчас… Какую беду он почувствовал в итоге нашей беседы? Раненые и даже смертельно искалеченные на передовой фронтовики в момент эвакуации боятся бомбежек и обстрелов больше, чем здоровые. Кричат, стонут, скрежещут зубами или кусают губы, будто каждая бомба и снаряд нацелены именно в них. Знаю это по себе, испытал такой страх, но не мог одолеть его, не было сил, был беспомощен. Что же так насторожило Митрофана сейчас?
Отодвинув в центр стола тарелки, чашки, ложки сначала от Тимофея, затем от меня, он ушел за перегородку. Прошло минут пять.
— Пора уходить, — предложил Тимофей.
— Пора, — согласился я.
И когда мы поднялись, Митрофан выглянул в просвет между занавесками.
— Прощения не прошу, — сказал он. — Разбередил ты, Тимофей, душу Зинаиды. Не с добром приходишь. Плачет она. Оставьте нас в уединении.
Мы вышли. Край восточного небосклона прочеркнула розовая полоска утренней зари. Началась отслойка ночной темноты неба от земли.
— Ты верно заметил, — сказал Тимофей, — живет он в деревянном веке. И Зинка… Видал, как прислушивалась, кое-что поняла.
— Посмотрим…
— А что смотреть-то, кровь-то у нее нашенская, еще одумается. И нас критиковать пытался.
— Не пытался, а критиковал, да еще как, — возразил я. — Хоть он надломленный человек и противоречий в его суждениях много, но своей критикой сказал нам: «Не умеете вы входить в душу человека со своими идеями, построенными на реальной основе, а вот посмотрите, как надо утверждать веру в то, чего в действительности не было и нет, ведь бога никто не видел и не слышал, а люди верят в него. Почему?»
— Черт его знает почему, — не задумываясь ответил Тимофей.
— Не черт, а многовековая практика служителей религиозного культа… Церковники помогли солдату, у которого украли все документы, осталась только медаль «За оборону Сталинграда».
— Это он про себя рассказывал, — уточнил Тимофей.
— Про себя, — согласился я. — Но как об этом было сказано! Деваться некуда, вот и пошел к ним, а те, кто обязан был помочь ему, остались в стороне…
И далее я почти дословно повторил притчу Митрофана о мужике в троицын день.
— Тут в самом деле есть над чем подумать, — спохватился Тимофей. — Выходит, он высек нас.
— Высек по всем правилам, — согласился я.
— И ты готов поднять перед ним руки?
— Не собираюсь…
Мы остановились невдалеке от дома Митрофана. Утренняя прохлада, тишина, между березок стлался реденький туман. Мне захотелось постоять, подумать, высказать Тимофею свои суждения о минувшей ночи. Она вроде прошла для меня не без пользы: уточнил, где и как встречался с Митрофаном в Сталинграде. Что касается религиозных убеждений, то думается, нет надобности разубеждать его, пусть молится небу и верит, что своими молитвами ограждает землю от ветровой эрозии, лишь бы не мешал местным хлеборобам понимать насущные задачи в борьбе за хлеб, за плодородие пашен. Мы беседовали, а не спорили. Да и какой смысл? Из снега кашу не сваришь…
Так или примерно в таком плане я собрался убеждать Тимофея, моего друга юности, собрата по комсомольской работе в довоенную пору, чтоб он не повторил ненужных выпадов против Митрофана, но в этот момент случилось непредвиденное. За нашими спинами послышался зов о помощи:
— Митрофаний!.. Батюшка, помоги, ограбили!..
Мы обернулись, и к нашим ногам припал старичок. Плечи трясутся, седая голова бьется о землю, руки тянутся к моим ботинкам.
— Батюшка… Мит… Мит… — Он обознался, считая, что перед ним Митрофан.
Мы подхватили его за плечи, подняли на ноги. Я охнул, ощутив в сердце обжигающую боль: на меня смотрели глубокие, как бездна, кричащие о помощи глаза отца моего друга по фронту политрука Ивана Ткаченко, погибшего на Мамаевом кургане.
— Филипп Иванович, что с вами?! — спросил его Тимофей.
Старик всхлипнул раз, другой, осмотрелся.
— А где Митрофаний?
— Здесь его нет, у себя.
— Не верю, дайте перекреститься на вас.
— Не надо, Филипп Иванович, не надо…
Я прижал его голову к своей груди и чуть не закричал: кто посмел грабить теряющего рассудок отца фронтовика…
Отдышавшись, старичок еще раз осмотрелся, узнал нас.
— Вечорась пришли в мою избу два мужика с бабой и младенцем. Выпили три бутылки. Баба передала мне на руки младенца и давай с одним мужиком лобзаться, потом со вторым, срамница… В полночь подняли меня. Лезь, говорят, в подпол за литровкой, которую припас на поминки сына. Нету, говорю, литровки, я непьющий. Баба схватила меня за ворот и об стенку головой. Мы, говорит, от Митрофания. Выкладывай деньги, которые припас на свечи. Завтра, говорю, после базара сам отнесу… Митрофанию. Продам корзинки и отнесу… Врешь, старый пес… И пошли потрошить мои манатки. Полезли на чердак за корзинками. Я за ними и… полетел с лестницы вниз головой. Очнулся, а их и след простыл. Вот и бегу к Митрофанию, как мне теперь быть-то? Хотел сыну хоть во сне пожаловаться, а он не пришел, эти супостаты не дали ему прийти ко мне…
На горизонте показался край солнечного диска. Замычали коровы в разных концах Рождественки. Где-то щелкнул бич пастуха. Тимофей посмотрел на часы.
— Пять часов, пошли в сельсовет.
— Зачем? — спросил его Филипп Иванович.
— Позвоним в район. Задержать надо твоих грабителей.
— Не надо. Над ними вся власть в руках Митрофания.
— Ничего, обойдемся без него.
И Тимофей взял Филиппа Ивановича под руку, зашагал с ним к сельсовету. Я последовал за ними. Последовал, не оглядываясь на дом с голубыми ставнями, чтоб вновь не вспыхнула обжигающая боль в сердце.
ЗАПАХ ХЛЕБА
1
Иду к элеватору и вспоминаю охваченные огнем войны поля спелой пшеницы. Досадно и до слез горько было дышать хлебной гарью. Тогда мне казалось, что вся жизнь погружается в вечный мрак. Потому и теперь, в мирное время, когда вижу ломти хлеба с подожженными корками, я готов высказать самое суровое обвинение стряпухе или пекарю, которые по недосмотру или халатности допустили такое надругательство.
Зато с какой окрыляющей душу радостью я дышу ароматом свежевыпеченных булок, калачей, ватрушек. Впрочем, хлеб всегда и везде излучает свой хлебный запах — устойчивую веру в жизнь. Даже в солдатском окопе мороженый — хоть топором руби — хлеб пахнет хлебом, и без него свет не мил. Хлеб никогда не приедается.
Довелось мне испытать и голод. Это было в дни боев на дальних подступах к Сталинграду, когда вместе с батальоном попадал в окружение и выходил из него, когда приходилось хранить каждый сухарь, каждую галету как зеницу ока, и если кто-то позволял себе самовольно распечатывать пакет НЗ с десятком сухарей или галет, тому угрожало самое строгое, какое может быть в боевых условиях, наказание. В общем, я знаю цену хлебу и помню, чего стоит горсть зерна из размятых на ладони спелых колосьев. От одного взгляда на них, казалось, восстанавливался ток крови в жилах, не говоря уже о радости, когда эти зерна, размолотые на зубах, проглатывались вместе со сладкой слюной. Снова лучилось солнце передо мною, снова виделась цель, ради которой стоило бороться и одолевать трудности фронтовых будней. В такие минуты мне даже казалось, что зерна пахнут солнцем, которое оказалось в моих ладонях, и я наполняюсь его неистощимой энергией.
И еще одно свидетельство о солнечной энергии хлеба… К полудню 2 мая 1945 года в Берлине воцарилась тишина. После десяти суток штурма этого города она показалась мне оглушительной. В воздухе повисли пороховой чад и красноватая пелена кирпичной пыли. И вдруг по улицам и переулкам поверженной столицы гитлеровской Германии загромыхали походные кухни, заструились запахи вкусного русского хлеба. До того вкусного и мирного, что казалось, грудь разорвется от радости. И ожил, ожил Берлин. На улицах и площадях, возле кухонь и хлебных армейских повозок появились толпы жителей. Запах русского хлеба в смрадном воздухе был воспринят в тот день берлинцами как отмена приговора обреченным на голодную смерть. Какой ценой принесли его туда наши воины, знаем только мы, советские люди…
Золото хранится в банковских сейфах, зерно — в элеваторах. Так подумалось мне по дороге к элеваторному поселку Степного. В самом деле, элеватор здесь — самое значительное и внушительное сооружение, напоминающее дворец с ажурной башней, огражденной колоссальными колоннами из белого мрамора. Он возвышается над приземистыми постройками районного центра и привлекает к себе взор таинственной неприкосновенностью укрытых в нем запасов зерна. До войны я заглядывался на элеватор с затаенным дыханием и гордостью, а теперь с почтением. К тому есть немало причин. Уже началась страда, идет обмолот озимых, и я хочу видеть, чем завершается битва хлеборобов родного мне района за хлеб.
Идут и идут грузовики, наполненные зерном. Это с тех полей, где удалось сохранить полезащитные насаждения, создать травяные кулисы и внедрить безотвальную обработку почв: Яркуль, Новые Ключи, Чумашки, Лягуши, Чигиринка, Дружинино… Мне довелось побывать на полях этих деревень. Там трудятся старожилы Кулунды. Да, что и говорить, наученные долголетним опытом борьбы за хлеб, они умеют выращивать зерновые даже в такое засушливое лето.
Идут и идут к элеватору грузовики. Конечно, не сплошным потоком, как, бывало, в урожайные годы. Помню, в предвоенные годы в страдную пору здесь, перед элеватором, все дороги, все улицы, переулки станционного поселка заполнялись повозками, грузовиками с зерном в два-три ряда. Не проедешь, не пройдешь. А там, на элеваторных площадках, перед амбарами вырастали высокие бурты зерна, такие высокие, что без лестницы на них не заберешься. Гряда за грядой, холм за холмом, словно цепь гор и сопок. Над гребнями взвивались знамена победителей. И кумач тех знамен радовал весь элеваторный поселок. И только ли поселок? Знамена над буртами зерна утверждали веру всех жителей в силу и жизнестойкость государства: не зря же говорят — хлеб всему голова!
— Хлеб — боец! Хлеб — политик! Хлеб — дипломат! В хлебе энергия жизни!
Так думали, так говорили мы тогда, не скрывая гордости патриотов хлебной державы.
Здесь на элеваторной улице живет Николай Алексеевич Дегтярев — участник обороны Мамаева кургана и штурма Берлина. В Сталинграде он командовал отделением минеров, подрывал железобетонные огневые точки врагов, затем во главе саперного взвода дошел до столицы гитлеровской Германии и в полдень 2 мая 1945 года осколком снаряда расписался на стене парадного входа в рейхстаг. Он верный боец хлебного фронта до войны и теперь, невзирая на пожилой возраст, трудится на элеваторе по-гвардейски, как фронтовик, знающий цену хлеба.
Начало поступления зерна нового урожая на элеватор здесь считается началом праздника хлеборобов.
Праздник хлеборобов… Он отмечается каждым колхозом, совхозом по календарю обмолота: урожай не тот, что на ниве в валках, а тот, что в закромах. Праздничным салютом принято считать разгрузку последней повозки или грузовика в элеваторный бункер. Люди подхватывают в ладони, на лопаты зерна и подкидывают их вверх. Взлетают в воздух, подобно искрам яркого костра, каскады зерен, затем золотым дождем льются на открытые головы, на поднятые к небу восторженные лица. Каждый старается поймать горсть зерна — вот какой хлебец закладывается в государственные закрома! Звонкость, аромат — всему миру на радость!..
Помню, какие концерты давал коллектив художественной самодеятельности элеватора в честь колхозов и совхозов, успешно завершивших план поставки зерна государству. Руководил самодеятельностью секретарь комсомольской организации элеватора Василий Бондаренко. Он играл на гармошке, хорошо пел, а если пойдет выплясывать вальс-чечетку, то казалось, что у него на ногах какие-то особые инструменты, способные завораживать зрителей четким ритмом, легкостью удивительно красивых движений. Все в лад, все под музыку, заразительно, весело и ярко.
Эстраду главной площадки элеватора называли комсомольской. Здесь комсомольцы читали стихи, пели, плясали, разыгрывали короткие водевили. Василия Бондаренко знали во всем районе и как остроумного критика, умеющего сочинять частушки и водевили на местную тему. Одним словом, он был настоящим комсомольским вожаком. А какие были у него активисты! Помню их поименно: братья Логиновы, сыновья Гордея Логинова — Федос, Андрей и Ануфрий — высокие, стройные парни, их называли кудряшами: смолистые волосы пышно пенились у них над головами — одно загляденье; с ними выступала младшая сестра, голосистая Агаша, работавшая тогда лаборанткой. Появятся, бывало, они вчетвером на сцене — и диву даешься: где и под каким солнцем, какой художник создал такие выразительные живые скульптуры. Вместе с ними участвовали в самодеятельности еще два Логиновых — Егор и Николай, сыновья Никифора Логинова, статные парни с широким размахом плеч, грузчики. Замыкали группу Логиновых остроумные и шустрые братья Николай и Петр Мироновы, белокурые крепыши, любящие исполнять частушки и водевили. С ними, как правило, работала на сцене Аня Иванова, курносая, ясноглазая, с солнечной улыбкой девушка, член пленума райкома комсомола. Иногда их дополнял чтением комических рассказов и юморесок, опубликованных в журнале «Крокодил», всегда угрюмый, казалось, не умеющий улыбаться и оттого вызывающий особенно заразительный смех аудитории, Петр Живинин.
В весеннюю пору и зимой, когда на элеваторе наступало затишье, агитбригада выезжала на полевые станы и в колхозные клубы показывать свое искусство. В этих случаях бригаду возглавлял Федос Гордеевич Логинов. А когда грянула война, они бригадой явились в райком комсомола и потребовали отправить на фронт в составе комсомольского батальона. По согласованию с райвоенкоматом райком комсомола удовлетворил их просьбу: хорошие спортсмены, сильные, здоровые и жизнерадостные люди, умеющие веселить бойцов в нужную минуту.
Веселить… На фронте, да еще в начальный период войны, было не до веселья. В первых же боях на подступах к Москве погиб Егор Никифорович Логинов, затем Агафья Логинова, тогда ей исполнилось лишь девятнадцать лет; были тяжело ранены братья Николай и Петр Мироновы…
После боев в Сталинграде от бывшей агитбригады остались в строю только Андрей Гордеевич Логинов да вернувшиеся из госпиталя братья Мироновы. А когда кончилась война, в элеваторный поселок вернулся лишь один Василий Бондаренко, бывший секретарь комсомольской организации, что умел так красиво и пламенно плясать. Вернулся без ноги, инвалидом войны. Позже стало известно, что остался в живых после тяжелого ранения Федос Гордеевич Логинов, который теперь работает в Москве, в главке элеваторного строительства Министерства сельского хозяйства.
Вместе со мной от Сталинграда, через Запорожье, Одессу, через Польшу до Берлина дошел бывший грузчик элеватора Андрей Гордеевич Логинов и…
Иду к элеватору, и под ногами похрустывает шлак угольных топок. Поблескивая сизыми оттенками, окатыши шлака похожи на черных тараканов. Я даже остановился, посмотрел на обочину — нет ли там воды или просто лужи? В сумерках черные тараканы носятся по земле в поисках водопоя.
Столкнуться с огромными массами черных тараканов мне довелось в Берлине после переправы через соединительный рукав канала Тельтов — Даме.
Ожидая возвращения разведчиков, я прилег на отлогий откос дамбы недалеко от воды. Лежу, прислушиваюсь к свисту пуль, вглядываюсь в задымленное небо. За дамбой должна взвиться зеленая ракета наших разведчиков: «порядок, можно начинать переправу». Рядом со мной притаились радист Петр Белов и помощник командира огневого взвода полковой батареи Андрей Логинов. Сигнала все нет и нет. Вечерняя темнота уже сгустилась до смолистой черноты. Земля вздрагивала от дальних взрывов. И вдруг чувствую, будто зашевелился, задвигался верхний слой покрытия дамбы. Непонятный шорох справа и слева. Затем за спиной, у воды, послышались чмокающие звуки. Словно свора собак жадно принялась лакать воду. Не веря ни ощущениям, ни слуху, я поднялся под прикрытием дамбы, прошелся вдоль берега. На каждом шагу под ногами треск и омерзительное чавканье. Остановился, и треск прекратился. Шагаю снова и чувствую, что давлю какие-то существа. Включаю карманный фонарь и… О, ужас! Скопища черных тараканов. Крупные, они, поблескивая сизыми спинами, войлоком наползали на песчаную отмель, к водопою. И так дружно и неотвратимо, сплошняком, что некуда поставить ногу, хоть взлетай на воздух.
Наконец-то взвилась зеленая ракета. Радист передал сигнал штурмовым отрядам — «начинайте!». И я, не задерживаясь, перенес свой наблюдательный пункт на чердак полуразрушенного дома за дамбой. Просто-напросто тараканы вытеснили нас из безопасного укрытия.
Тотчас же прибывший ко мне начхим полка объяснил причины такого нашествия черных тараканов. Три недели назад на эту часть Берлина, на Рудов, был обрушен удар двух тысяч американских «бостонов». Остались сплошные развалины. Водопровод и канализация вышли из строя. Всюду камни и кирпичная пыль. Нигде ни капли воды. И вот тараканы, вероятно, чутьем нашли путь к воде через дамбу и в эту ночь сползлись сюда со всех улиц и кварталов разрушенного района.
В полдень мне позвонил командир полковой батареи:
— Товарищ майор, скончался гвардии сержант Андрей Гордеевич Логинов.
— Как скончался?
— В медсанбате после ранения в грудь.
— Где он был ранен?
— Подобрали на дамбе отводного канала…
— Не может быть…
Я вспомнил нашествие черных тараканов. Будь они прокляты. Из-за них я поспешил сменить наблюдательный пункт. Андрей Логинов почему-то замешкался, приотстал от меня. В тот момент мне подумалось: «Он остался встречать своих батарейцев». Приотстал и, как теперь выяснилось, попал под свинцовую метель, взметнувшуюся в тот момент над дамбой.
Через час после звонка командира батареи я был уже в медсанбате дивизии. Андрей Логинов лежал рядом с командиром соседнего полка, тоже моим земляком Ефимом Дмитриевичем Гриценко, который был ранен при форсировании канала Тельтов. Пуля пробила ему сердце, и в медсанбат он был доставлен уже мертвым… И сейчас вижу их перед собой: лежат два богатыря земли сибирской — полковник и сержант — рядом, неподвижно, будто уснули от смертельной усталости и не могут проснуться. Плечистые, гвардейского роста, лица строгой мужской красоты. Темные кудри Андрея будто вновь, как на эстраде элеватора, вспенились, только теперь в них обозначились белые, с синеватыми оттенками завитки. Пепельная краска войны. Она вплелась в его кудри где-то под Берлином, а может быть, в минувшую ночь. До этого я не замечал, что он седеет. Ведь ему было всего двадцать шесть лет.
Досадная утрата. Столько пройдено — и вот на́ тебе, из-за каких-то тараканов… Впрочем, на войне трудно, даже невозможно угадать, где тебя ждет верная удача, а где подстерегает та самая опасность, после встречи с которой ты больше не увидишь солнца. Перетерпели бы мы этих тараканов, возможно, Андрей Логинов был бы жив. Но кто знает. Быть может, и меня и радиста ждала там гибель вместе с Андреем — могло быть так. В бою, на переднем крае, у смерти, которая ходит за тобой, — свои дороги. И дело не только в том, что ты замешкался или оглянулся не там, где надо, — знал бы, где упасть, солому подостлал! — а в стечении обстоятельств. Случайная смерть возможна везде, а в бою многое зависит от твоего умения чувствовать опасность, от сноровки и того самого счастья, которое подарила тебе жизнь, включая боевое мастерство.
…Иду к элеватору неторопливым шагом. Под ногами хруст. Это шлак хрустит на каждом шагу. К осени посыпали дорогу, чтобы машины с зерном не буксовали. Иду со своими думами, вспоминаю своих боевых друзей и дороги, которые привели к центру Берлина.
2
Двадцать восьмого января 1943 года, когда прозвучали последние выстрелы на Мамаевом кургане, кто-то из моих однополчан сказал:
— Город на Волге выстоял, пусть теперь город на Шпрее дрожит!..
То был переломный момент в ходе войны. С той поры все военные дороги вели нас в Берлин. Исход штурма столицы третьего рейха был таким образом предрешен в сражениях на Волге. А когда на Курской дуге загремело стократное Бородино, то гром боев, как гласила солдатская молва, докатился до стен рейхстага, и на наших западных границах стали подниматься, будто разбуженные этим громом, полосатые пограничные столбы с гербом Советского Союза.
— Они поднимаются по ночам, как привидения. А днем их вновь роняют фашисты, но на следующую ночь они опять встают, — рассказывали наши солдаты.
Прошло немногим более года, и осенью сорок четвертого воинам, очистившим Белоруссию и Украину от оккупантов, представилась возможность проверить достоверность молвы об оживающих пограничных столбах.
В наш 220-й гвардейский полк влилась группа призывников из Западной Украины и Западной Белоруссии. Среди них был Шота Платонович Тибуа, смуглый парень небольшого роста. Нос с горбинкой, глаза карие, с янтарным отливом. Его зачислили в четвертую роту.
— В оккупации был? — спросил его писарь роты.
— Не был, — ответил Тибуа.
— Откуда призван?
— Не призван, а сам прибыл. Сначала надо спросить — откуда родом, потом — откуда прибыл, — сделал он замечание писарю и, помолчав, ответил: — Я горный человек, война застала меня в Белоруссии, оттуда и прибыл.
— Почему же говоришь, что в оккупации не был? — заметил писарь.
— Ты плохо знаешь партизанскую клятву: мы не признавали оккупации, ходили по своей земле, жили по советским законам, потому и говорю — не был.
— Ладно, — согласился писарь. — А присягу давал?
— Пять раз! Сначала перед командиром отряда, потом еще четыре — перед гербом Советского Союза на пограничном столбе…
Писарь, улыбаясь, оглянулся, как бы ища свидетелей разговора.
— Не веришь? Сходи на Буг, там, недалеко от Бреста, ниже моста, найдешь два столба и прочитаешь: «Шота Тибуа». Это я гвоздем расписался. Было четыре таких столба, но осталось два…
— Где же остальные?
— Немцы сожгли. Мои столбы сожгли. Один раз из костра вытащил и поставил, а второй раз не успел: пуля ногу пробила…
В тот же час Шота Тибуа оказался в центре внимания гвардейцев четвертой роты. На него смотрели как на привидение, с которым была связана легенда о пограничных столбах. Андрей Логинов, которого в тот день перевели из пехотинцев в артиллерию, подарил ему гимнастерку с отложным воротничком и фуражку с красным околышем… Хотя уже стояли холода, но Тибуа принял все это с радостью; вскоре появились у него и армейские брюки и сапоги. В общем, еще задолго до того, как на склад вещевого снабжения полка поступило обмундирование для нового пополнения, Шота Тибуа ходил в полной форме.
В середине января сорок пятого года, после прорыва немецкой обороны на Висле, четвертая рота шла в авангарде полка. Стремительным маневром наши войска обошли Варшаву и вышли на шоссе Варшава — Познань — Берлин. И тут Шота Тибуа сказал:
— Прямая дорога называется столбовой. Будем наступать дружно, и тогда эта дорога к победе будет самой короткой…
Рота двигалась на танках. Ветер наступления как бы окрылял Тибуа: горные люди, как птицы, не боятся высоты и любят быструю езду. Было холодно, но Тибуа надел на голову фуражку с красным околышем — подарок Логинова.
В бою за Познань спешившиеся стрелки, оставив танки перед взорванным мостом, бросились на ту сторону неглубокой речки и будто растворились в прибрежных перелесках. Но вот возле дороги у телеграфного столба замаячила фуражка с красным околышем. Прошло еще несколько минут, и там собралась почти вся рота. У ног Тибуа лежали два немецких пулемета. К ним прибавилось еще более десятка автоматов и карабинов. Очистив придорожные кусты и канавы от немецких пулеметчиков и фаустников, солдаты вернулись к взорванному мосту, чтобы помочь танкистам переправиться через речку.
— Вот она, наша столбовая дорога! — говорил Шота Тибуа, подтаскивая вместе с танкистами бревна под гусеницы танков.
Наступление продолжалось в нарастающем темпе. Передовые части далеко оторвались от основных сил и еще дальше от своих тылов. 220-й гвардейский полк вместе с танкистами генерала Катукова был направлен в обход города и крепости Познань. Там завязались затяжные и жестокие уличные бои. Тибуа, которому не терпелось поскорее подойти к Одеру (а там ведь до Берлина рукой подать), готов был не есть и не пить, лишь бы не кончались боеприпасы и горючее для танков. И опять впереди маячила фуражка с красным околышем.
Обходной маневр уводил, однако, далеко в сторону от столбовой дороги. Замедлили ход и танки — горючее оказалось на исходе. Кроме того, на пути легла широкая водная преграда — Варта. Надо было с ходу форсировать ее и круто поворачивать на шоссе Познань — Кюстрин.
Пехотинцы, выбив немцев из небольшого поселка, остановились перед крутым изгибом реки. Было решено ждать ночи. Шота Тибуа, заменив раненого помощника командира взвода, предложил выдвинуться всем взводом вперед и, пока светло, провести рекогносцировку.
— Разведаем, какой берег на той стороне, а там будет видно…
Глаза его, напоминая по цвету зерна спелой пшеницы, искрились так чисто и ярко, что, глядя в них, ни командир взвода, ни командир роты не могли не поверить, что он выполнит задачу.
Прошло не более двух часов, и с той стороны реки привели пленных — четырех солдат и одного офицера. Тотчас же был поднят весь батальон, и рота за ротой устремились на западный берег Варты. Солдаты шли след в след по заснеженным торосам, огибая полыньи и промоины, местами брели по наледи, не теряя ориентира, выставленного на той стороне. Ориентир был прост, но хорошо заметен даже ночью. На белом откосе берега, словно птица, распластавшая крылья, лежала солдатская шинель. Это разгоряченный Тибуа оставил ее на снегу.
Но не это удивило гвардейцев. След от шинели вел к немецким траншеям, где лежал разбитый немецкий станковый пулемет. Еще несколько шагов, и в блиндаже, дымившемся от взрыва гранаты, увидели восемь убитых и контуженых фольксштурмовцев, не успевших занять огневые позиции.
— Кто же это сумел так ловко расправиться с ними? — спросил я, встретив командира взвода.
— Сюда раньше всех проскочил мой помощник.
— Один?
— Да, Шота Тибуа отсюда прикрывал действия всего нашего взвода.
Вечером 27 января рота, в которой первым взводом командовал теперь Шота Платонович Тибуа, прорвалась к местечку Мензелинц — несколько домов и большой скотный двор. Это было уже на бывшей границе Польши с Германией. Справа пролегала шоссейная дорога на Кюстрин, слева сосновый бор с прямыми просеками и чистыми площадками на перекрестках. Здесь проходила мощная оборонительная полоса приодерского укрепленного района противника. Несколько домов и большой скотный двор были всего-навсего маскировкой опорного пункта.
Взвод Тибуа проник на скотный двор. Однако вместо коров там оказались минометы и ящики с минами. Действовать гранатами нельзя было: бросишь одну гранату — и взорвутся тысячи мин. Быстро оценив обстановку, Тибуа скомандовал:
— Приготовить ножи и лопаты, у кого винтовки — примкнуть штыки!
Целую ночь шла борьба за скотный двор. Лишь изредка потрескивали автоматные очереди и одиночные выстрелы винтовок то в подвалах, то на чердаке. К утру все стихло, и когда рассвело, на полу, между ящиками боеприпасов и на площадках возле приготовленных к стрельбе минометов валялось более десятка убитых солдат в мундирах со знаками немецких войск особого назначения. Сдавшиеся в плен двадцать восемь гитлеровцев с ужасом смотрели на невысокого кареглазого сержанта, державшего в руках винтовку с отомкнутым штыком. Это был командир взвода Шота Тибуа. Сколько продырявил он мундиров в эту ночь — никто не знает. Подсчитывать было некогда: разгорался бой за овладение укрепленным районом. Сюда уже подошли главные силы полка и дивизии.
Очевидцы рассказывают, что перед выходом из местечка Бетча Шота Тибуа заметил полосатый столб с подгнившим комлем. Столб лежал под обломками черепицы и досок. Это был пограничный знак с гербом Польши. Краски облезли, очертания герба почти стерлись. Тибуа остановил взвод, поднял столб, приказал прибить табличку и сам написал: «Польша»; столб поставили возле дороги. И гвардейцы роты вспомнили об оживающих пограничных столбах.
— Вот и Польшу очистили от оккупантов, — сказал Шота Платонович. — Теперь дальше пойдем по столбовой дороге, до самой победы.
И какая радость светилась в его карих глазах с отливом зерен спелой пшеницы. Он будто уже видел салют в честь нашей победы. Но не довелось ему участвовать в великом торжестве. Шота Тибуа погиб, и Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 мая 1945 года ему было присвоено звание Героя Советского Союза посмертно.
…Берлин появился на карте Европы позже Москвы почти на двести лет. В 1945 году, когда наши войска вышли на Одер, ему насчитывалось шестьсот тридцать восемь лет. Он возник из слияния двух поселений, Кельни и Берны, в 1307 году и стал очагом многих военных пожаров в Европе. Отсюда взметнулось и пламя второй мировой войны.
Мы шли к стенам Берлина с жаждой справедливого возмездия; в страхе перед ним фашисты сопротивлялись с отчаянием обреченных. Предстояло жестокое сражение. Жестокое, потому что главари третьего рейха, видя неминуемую гибель, хотели, уходя, крепко хлопнуть дверью.
— С мертвых не спрашивают даже за гибель своих соотечественников, — сказал позже генерал Ганс Кребс, начальник генерального штаба сухопутных войск Германии.
Они хладнокровно планировали сражение за Берлин как самое кровопролитное за всю историю второй мировой войны. «Зона гибели миллионов» — так было названо ими пространство от Одера до стен немецкой столицы, а сам Берлин — «вулканом огня». Три оборонительных обвода с тремя промежуточными позициями опоясывали его. Дзоты, доты со скорострельными пулеметами и автоматическими пушками оседлали все возвышенности и перекрестки дорог. Картофельные поля и пашни густо засевались противопехотными и противотанковыми минами. Перелески и сады опутывались колючей проволокой с взрывающимися «сюрпризами». Мосты и виадуки начинялись сатанинской силой тротила. Под асфальтовую корку дорог и площадей прятали фугасы. Каждый квадратный метр на всем пространстве от Зееловских высот до Тиргартена таил в себе смерть. В оборонительные узлы были превращены все города, села и даже дачные поселки, лежащие на пути к Берлину. Каменные особняки, точно крепостные форты, стали гарнизонами пулеметчиков и стрелков. На балконах, чердаках и в подвалах свили себе гнезда «рыцари Гитлера» — фольксштурмовцы, вооруженные фаустпатронами. Фаустпатрон, выкрашенный в белесый цвет, напоминал человеческий череп, насаженный на метровую трубу. Он пробивал любую броню танка с расстояния шестидесяти — семидесяти метров. Гитлер делал большую ставку на фаустников. Они поджигали танки из-за угла. От удара фаустпатрона танковый экипаж моментально терял управление и танкисты сгорали в машине заживо.
Чтобы прорваться к Берлину, нужно было преодолеть зону сильных укреплений глубиною более семидесяти километров, форсировать три реки — Нейсе, Даме, Шпрее и десятки каналов, бесчисленное количество рвов, оврагов и долин, которые от весеннего половодья превратились в сплошные озера.
В заключительном сражении советскому солдату выпало, как в сказке, пройти сквозь огонь, воду и медные трубы. В трубах — подземных коммуникациях Берлина, включая канализацию, — пришлось также вести бой.
Мы знали, что нас ожидало, и были ко всему готовы.
Наше наступление через Зееловские высоты к Берлину шло под прикрытием огня из сорока двух тысяч орудий и минометов. И зона смерти была преодолена за четверо суток.
220-й гвардейский полк, в котором я был тогда заместителем командира по политчасти и заменил выбывшего из строя командира полка, шел в авангарде 8-й гвардейской армии, действовавшей в направлении главного удара Первого Белорусского фронта.
Между окружной берлинской автострадой и Мюнхенбергом мы освободили лагерь военнопленных. Возник стихийный митинг. Меня подняли на башню танка. Но не успел я сказать первое слово, как послышался непонятный крик. Кричала русская женщина, пленница. Боясь, что она может опоздать отблагодарить нас за свое освобождение, женщина бросилась к нам и с криком бежала через всю площадь. На ее пути лежал большой клубок ржавой колючей проволоки. От счастья ничего не видя, она налетела на него и застряла. Я спрыгнул с танка и помог ей выбраться. Она молча посмотрела на меня, затем расстегнула кофточку, достала узелок, развязала его, и у нее на ладони оказалась горсть земли. Взяла щепотку и стала посыпать свои кровоточащие раны.
— Что вы делаете? — закричал подбежавший сюда врач полка. — Гангрена!
Она взглянула на него уже улыбающимися глазами и сказала:
— Не волнуйтесь. Я три года лечу свои раны этой земелькой. Она у меня целительная, смоленская…
После этого уже не было нужды в речах. Русская земля — исцелительница! Мы пришли сюда, к Берлину, чтобы больше никто никогда не топтал погаными сапогами нашу святую землю.
И вот он, Берлин, вулкан огня, откуда взметнулось зловещее пламя второй мировой войны. Мы увидели его вечером 21 апреля. Огромное плато развалин. Широкая долина Шпрее от края и до края заполнена дымящимися нагромождениями. Где-то в центре вздымались желтые столбы огня и кирпичной пыли… С неба валились хлопья сажи и копоти — черный снегопад. Земля, деревья, скверы — кругом черным-черно. Весна, но зелени почти не видно, лишь кое-где светлели бледной бирюзой узкие полянки, Здесь было что-то вроде землетрясения. Оно длилось почти сорок дней и ночей: с начала марта и до момента нашего наступления с Одерского плацдарма сюда ежедневно сбрасывали свой груз две тысячи американских и английских бомбардировщиков. Однако бомбами не берут города, ими только разрушают их. Разрушенный город сам собой превращается в сплошные баррикады. В нем легче обороняться. А наступать?.. Попробуй разберись в руинах незнакомого города — где оборонительный рубеж, где просто глыбы рваных стен, лежащих вдоль и поперек улиц? Кому помогали на этом этапе войны американские бомбардировщики — пусть решают военные историки, а нам, солдатам, подошедшим к Берлину, сразу стало ясно, что предстоят грозные и кровопролитные схватки.
3
Воины, мастера уличных боев, встают перед моими глазами, когда речь идет о штурме Берлина.
В начале сражения на улицах немецкой столицы комсорг полка, сибиряк, мой земляк Леонид Ладыженко, после гибели своего помощника Ануфрия Логинова попросил меня закрепить его за разведкой.
— Разведка всегда впереди. Хочу раньше других отомстить фашистам за смерть друга.
Прошло двое суток, и комсорг привел трех «языков» в офицерских погонах. А в ночь на 25 апреля увлек за собой первый штурмовой отряд и без единого выстрела прорвался к южной окраине аэродрома Темпельхоф.
…Утром 25 апреля 1945 года полк выдвинулся к аэродрому Темпельхоф. Правее накапливались главные силы дивизии — одним полком такое огромное поле не взять. В полк прибыл заместитель командира дивизии Михаил Захарович Мусатов, знакомый с первых дней войны: по поручению штаба СИБВО он инспектировал меня и бойцов комсомольского батальона перед отправкой на фронт — поставил хорошую оценку по огневой и физической подготовке. И теперь помнит, какие были орлы в том батальоне из нашего района, степняки — «глаз зоркий и сил у каждого с избытком».
Пока Михаил Захарович уточнял обстановку по карте и на местности, я вместе с Ладыженко взял группу автоматчиков из резервной роты и решил добраться до железнодорожного полотна, что огибает аэродром с южной стороны. Ползем между рельсов, Ладыженко впереди. Руки у меня заняты: в правой — автомат, в левой — ракетница. Когда в воздухе появится девятка штурмовиков, взаимодействующая с полком, я должен красной ракетой указать летчикам направление атаки. Задача нетрудная, однако противнику удается заметить продвижение наших групп, и дело усложняется.
Пулеметные очереди хлещут по рельсам. Сталь сухо звякает, грозно предостерегая: не поднимайся, над тобой пули.
Добравшись до стрелочного поста, мы стремительным броском перемахиваем через развалины моста и закрепляемся на бугре. Перед глазами взлетное поле. Кругом пальба, взрывы… Центр аэродрома не тронут. Немцы берегут его для взлета, наши — для посадки самолетов. Аэродром надо немедленно захватить: здесь стоят, как показали пленные, самолеты начальника генштаба Кребса и бронированный «юнкерс» Гитлера. Я не верил этому, но когда допросил помощника коменданта аэродрома, которого взяли в плен на рассвете, то еще раз услышал:
— Да, здесь есть один самолет фюрера. Он стоит в полной готовности для взлета.
— Неужели он уйдет от нас? — допытывался Ладыженко. — Может, он уже к самолету подходит…
Я вдруг поверил, что именно сейчас, сию минуту Гитлер спешит к своему самолету…
Над головой загудели моторы штурмовиков. Они шли так низко, что я не успел указать ракетой направление атаки. Немецкие зенитчики открыли огонь. Но что это? Один из штурмовиков стреляет по зенитчикам, а другие идут на посадку прямо в центр поля. Они, вероятно, считают, что мы уже захватили аэродром, и потому так смело приземляются. Что делать?
В эту минуту к нам пробрался подполковник Мусатов.
А на аэродроме началось что-то невероятное. Вдоль бетонированных взлетных полос понеслись наши танки на такой скорости, словно им пришла пора подниматься в воздух. Девятка штурмовиков, приземлившись, вступила в наземный бой, открыв огонь из пулеметов и пушек по крышам ангаров, где засели фашистские пулеметчики.
Мусатов спокойно наблюдал за происходящим: наши отряды действуют скрытно; мелкие штурмовые группы оттесняют немецкую охрану от главного здания. Один танк с десятком автоматчиков слишком забрал влево, и Мусатов подал ему команду по рации:
— Соловьев, Соловьев, держись правей!..
Схватка кончилась так неожиданно и быстро, как и началась: гарнизон аэродрома капитулировал.
— Вот уж действительно, огнем и колесами, винтом и гусеницами помогают пехотинцам все рода войск! — сказал Мусатов, когда мы вошли на площадку аэродрома.
На утро 26 апреля был назначен штурм центральных районов Берлина.
Нашему полку придали еще один батальон танков. Ночью мы должны провести разведку боем. Фашисты вдруг стали сопротивляться с возрастающим упорством, в плен не сдаются и не отступают. Почему это случилось? Что произошло? Ответить на эти вопросы помог немецкий чиновник главного телеграфа, которого привели разведчики.
— Советские войска уже окружили Берлин, — сказал он. — Огненное кольцо замкнулось, отходить некуда, ворота на запад закрыты. Теперь у нас осталась единственная надежда на спасение — это задержаться на этом рубеже до последнего патрона и ждать чуда, которое должно обязательно свершиться. Сам фюрер ждет его, он не покинул Берлин. Вам не прорвать этот пояс…
— Ну что ж, посмотрим, — ответил на это Мусатов.
Ровно в двадцать четыре часа танки с полного хода таранным ударом врываются во двор дома, обороняемого фашистами. В пролом устремляются мелкие штурмовые группы. Увлеченные успехом, гвардейцы таким же приемом овладевают еще одним кварталом.
Рядом со мной Ладыженко. Проскакиваем с ним в горловину прорыва вслед за танками, не пригибаясь: в темноте противник не может вести прицельного огня ни по танкам, ни по людям.
…Во дворе шестиэтажного дома мы догоняем танк. Слышится голос старшины группы обеспечения:
— Здесь будет пункт боепитания.
— Товарищ старшина, пяток гранат можно? — просит его Ладыженко.
— Пяток многовато, товарищ комсорг. Экономить надо.
Старшина сует ему в руки две гранаты.
— И только?
— Больше не могу.
Бежим по лестнице. Под ноги попадает что-то мягкое. Вбежав в комнату, я снова чуть не упал. На полу трупы. Это работа Файзулина. Здоровенный черноусый гвардеец Файзула Файзулин, опередив нас, уложил тут на лестничных пролетах несколько фашистов.
Помню его робким новобранцем. Прибыл он с молодым пополнением осенью сорок второго года к переправе через Волгу. Перед глазами горящий город, на воде рвутся мины и снаряды. Перед тем как стать на паром, Файзулин читал какую-то молитву и, видно, считал, что делает последний шаг в своей жизни. Но не зря же говорят: в бою надо привыкнуть к огню, тогда и робость забывается. И вот он закалился, окреп, и сейчас в полку нет более отважного автоматчика, чем Файзула Файзулин.
Апрельская ночь коротка. Начинается рассвет. Наши отряды прорвались через узкую горловину; противник пытается ликвидировать этот прорыв.
Появился здесь Мусатов. С ним разведчик из дивизии — Виктор Лисицын, высокий белокурый капитан. Наша позиция Мусатову понравилась: из окна комнаты просматривается весь переулок и часть широкой улицы, что наискось пересекает сереющие вдали развалины.
— Ничего, только окно надо укреплять не горшками и стульями, а вещами попрочнее, — замечает он.
— Есть прочнее, — отвечает Файзулин.
— Под лестницей кирпичи, используй их.
Закончив обход позиций полка, занявшего круговую оборону, Мусатов с удовлетворением отмечает:
— Ночной бой проведен успешно. Молодцы, гвардейцы, правильно поняли обстановку. Почти все заняли такие позиции, что придраться не к чему…
Я чувствую, что Мусатов все же немножко встревожен: полк слишком далеко оторвался от главных сил дивизии. Часика через два противник, опомнившись, попытается уничтожить полк. Правда, это не так-то легко сделать. На блокирование потребуется по крайней мере дивизия.
Пытаемся связаться по радио сначала со штабом полка, который остался на прежнем месте, затем со штабом дивизии. Но передать обстановку не удается: в эфире тесно, полков в Берлине не один и не два, и все работают на одной «полковой» волне, к тому же радист предупредил, что противник запеленговал его рацию и внимательно подслушивает все сигналы.
Включив рацию, Мусатов смотрит на капитана Лисицына.
— Можно доставить в штаб дивизии подробное донесение?
— Можно, товарищ подполковник.
— Каким путем?
— Один мой разведчик говорит, что есть ход по каким-то подземным трубам.
— В метро?
— Нет, метро здесь затоплено водой. Разрешите…
Мусатов, подумав, ответил:
— Действуй, да поживей.
— Есть поживей.
Часа через два радист поймал позывные командира нашей дивизии и вступил в связь. В микрофоне рации послышался голос командующего армией:
— Молодцы!
Чуйков одобряет действие наших штурмовых отрядов и дает понять, что атака дивизии по расширению прорыва отменяется: надо ждать «большой зорьки» — всеобщего штурма.
К полудню обстановка в полку осложнилась: противник навалился пехотным полком на штурмовые отряды второго батальона. Мы заняли угловую комнату на втором этаже каменного дома в узком переулке.
Взрыв — и красная кирпичная пыль заволокла окно.
Слева, на той стороне переулка, перед нашим наблюдательным пунктом рухнула стена четырехэтажного дома. Постепенно из оседающей мглы вырастает, как вырубленный из красного камня, с микрофоном в руке Мусатов. Он стоит у рации, приготовившись что-то сказать в микрофон.
— Как дела в «доме отдыха»? — спрашивает его Чуйков.
Командующий, вероятно, чувствует, что нам становится час от часу тяжелее. Пришлось отбиваться огнем автоматов и гранатами от немцев, окруживших дом.
Противнику удалось расчленить второй и третий отряды: полк рассыпался на несколько самостоятельных гарнизонов. Немцы решили уничтожить нас по частям.
— Держись! — говорит Чуйков. — Сейчас поможем солистами с участием «Раисы». Держись!..
Издали донесся раскатистый залп артиллерии. Частые взрывы снарядов «катюши» пришлись как раз по скоплению противника.
4
Вечером 20 апреля штаб нашего 220-го гвардейского полка переместился в подвал углового дома на Потсдамерштрассе 4/3. Предстоял заключительный штурм центра Берлина — Тиргартена. Впереди канал Ландвер — последняя водная преграда на подступах к имперской канцелярии с юга. Ночью сюда прибыл чем-то недовольный представитель корпуса, полковник Титов. Черты лица крупные, карниз бровей крутой, взгляд строгий.
Начальник штаба полка майор Лукашевич развернул карту, чтобы доложить полковнику о расположении штурмовых отрядов, но тот и слушать не хотел. Похоже, его раздражали взрывы солдатского смеха, которые докатывались в штаб из другой половины подвала. Там, за перегородкой из пивных бочек и бутылочных ящиков, сгрудились автоматчики резервной роты.
Как бы разгадав причину хмурого настроения полковника, начальник штаба подозвал ординарца Устима Чулымцева:
— Ступай, предупреди… Прекратить!
Устим, спрятав улыбку в рыжие усы, подкинул развернутую ладонь к пилотке, но вместо ответа «слушаюсь!» вдруг замялся:
— Не могу, товарищ майор…
— Как это «не могу»?!
— А вот, послухайте… Агитатор полка Виталий Васильченко опять про Лопахина наизусть читает.
Полковник, сдвинув брови, повернулся ко мне: дескать, вот какие у тебя, замполит, бойцы, — затем нацелил взгляд на Устима:
— Ну и дисциплина…
— Она у меня есть, товарищ полковник, но смех по своим законам живет. Он ведь сам собой вырывается из груди… И потом, чем дольше его держать в себе, тем он пуще рвется наружу. Разве только каской хохоталку закрыть, но тоже вырвется…
Наблюдая за угрюмым полковником и хитроватым ординарцем начальника штаба, я прислушивался к знакомому голосу агитатора полка Виталия Васильченко:
— …«Лопахин, морщась от боли, снова помял угловатую лиловую шишку над бровью, сказал: — Да ведь это удачно так случилось, что я спиною ударился, а то ведь мог весь дверной косяк на плечах вынести…»
Потолок подвала, пивные бочки, ящики с пустыми бутылками гудели и звенели от солдатского смеха так, словно все это было приспособлено для шумового сопровождения напряженной работы штаба. Мне даже показалось, что мы находимся внутри какой-то огромной гитары, по струнам которой барабанят все кому не лень, лишь бы отвлечь внимание штабников от подготовки боевых распоряжений, вроде без этого все понятно — не первый день воюем.
Когда чуть стихло, полковник отвернулся от говорливого Устима и склонился над картой: принялся уточнять задачу полка в заключительном штурме. Где-то раскатисто гремели залпы орудий, невдалеке, за каналом Ландвер и в районе рейхстага, сотрясали землю взрывы бомб и тяжелых снарядов — привычная звуковая окантовка работы штабов первой линии. На это никто не обращал внимания. А вот голос Васильченко и слова, которые он произносил, делали свое дело с такой силой, что в штабе воцарилось безмолвие с улыбчивыми переглядками между начальниками и подчиненными.
— …«Рано утром Копытовский разбудил Лопахина:
— Вставай завтракать, мелкая блоха!
— Какая же он блоха! Он — Александр Македонский…»
И снова взрыв заразительного смеха.
— Так работать нельзя, — сказал полковник, поднимаясь.
Устим открыл ему проход, как бы приглашая пройтись туда, где смеются солдаты. Полковник вышел. Мы последовали за ним. Сейчас Васильченко получит замечание, подумалось мне, но чем это кончится? Ведь в самом деле, смех нельзя запретить. Солдаты могут поставить полковника в неловкое положение. Конфуз…
Устим, будто угадав мою заботу, прошмыгнул между бочек вперед и, повернувшись к нам, напомнил:
— В столовых, во время приема пищи, и на концертах команда «смирно» не подается…
— А ты и впрямь в шутника играешь, — упрекнул его полковник.
— Нет, товарищ полковник, я в себя играю, однако всю войну веселым словом дорожу. Оно солдатскую душу верой в жизнь окрыляет.
Полковник остановился. Он понял, что находчивый гвардеец уже обвиняет его в посягательстве на крылатость солдатской мечты, на солдатские права. Хоть поворачивай обратно.
Между тем Васильченко продолжал излагать переживания неудачливого в любви Лопахина. Истосковавшиеся по женам и невестам гвардейцы с жадностью ловили каждое слово, смеялись и аплодировали, будто забыв про все на свете.
Мы прошли вперед и остановились за спиной Васильченко. В руках у него была полевая тетрадь с расклейкой вырезок из газет, которые никто не посмел располосовать на закрутки махорки. Да разве можно! Это были главы из романа «Они сражались за Родину». Васильченко читал так выразительно и с такой откровенностью, что верь не верь, — он натуральный Лопахин.
Всполохи пожаров и осветительных ракет расталкивали темноту в подвале. Перед моими глазами как бы выныривали из темноты лица знакомых мне автоматчиков. Это был час запоздалого обеда. Они уже успели опустошить свои котелки и гремели ложками, единодушно одобряя старания чтеца. В смеющихся глазах нескрываемая грустинка и стремление — не подвести друзей в последнем бою и… домой, домой!
Наконец они заметили полковника и стоящего рядом с ним Устима Чулымцева.
— Щукарь пришел… Щукаря давай, Щукаря!..
Васильченко уступил свое место Устиму.
— …«Зараз расскажу все до нитки, — начал он сипловатым голосом. — Жеребцы нехай ржут, тьфу, сбился, — бегут трюпком, а я пожалуюсь тебе. Хучь ты и пасмурный человек, а должон понять и восочувствие поиметь… Перво-наперво: родился я, и бабка-повитуха моей покойной мамаше доразу сказала: «Твой сын, как в лета войдет, генералом будет. Всеми статьями шибается на генерала: и лобик у него, мол, узенький, и головка тыквой, и пузцо сытенькое, и голос басовитый. Радуйся, Матрена». А через две недели пошло навыворот — супротив бабкиных слов…»
Устим, сгорбившись, по-стариковски шагнул ближе к сидящим гвардейцам, которые сдерживали смех до той поры, покамест Щукарь не полезет в воду откусывать крючки, а затем…
Прыснул один гвардеец, второй, третий… И началась цепная реакция смеха. Серьезным оставался только Устим. Улавливая в его голосе жалобу и раскаяние, я задыхался от недостатка воздуха в легких, смеялся до колик в боках, до слез. Наконец передохнул, встретился с взглядом полковника. Он тоже полез в карман за платочком. Угрюмости на его лице как не бывало.
Часа через два, когда штурмовые отряды полка, в том числе автоматчики резервной роты, с ходу вышибли гитлеровцев из соседнего квартала и взяли на прицел Потсдамский мост, полковник Титов сказал мне:
— Твой агитатор и этот старикашка ординарец молодцы. Похоже, они земляки Шолохова, прямо его языком «гутарят».
Я не стал возражать ему, хотя хорошо знал, что Виталий Васильченко родился и вырос в Запорожье, а Устим Чулымцев — коренной сибирский хлебороб.
Впрочем, и сибиряки, и уральцы, и волжане, и дальневосточники, что прошли под знаменами 220-го гвардейского полка от Сталинграда до Берлина, — каждый готов был оспаривать, что Шолохов из тех сел и городов, где они росли и мужали. Добрый, неунывающий и мудрый спутник солдатской жизни на фронте. Его «Наука ненависти», главы из романа «Они сражались за Родину», его выступления в печати и по радио помогали нам, политработникам, поднимать боевой дух воинов. Порой мне казалось, что Михаил Александрович постоянно подслушивает думы нашего полка, потому находит верные ходы к сердцу и разуму каждого из нас. Он сражался за Родину своим оружием неистовой силы, штурмовал Берлин, принимал капитуляцию берлинского гарнизона. В этом я был твердо уверен тогда, уверен и теперь.
5
— Еще один рывок… и первомайское утро будем встречать в канцелярии Гитлера, — говорили гвардейцы, готовясь к атаке, назначенной на раннее утро. Однако в 3 часа утра первого мая поступил приказ о прекращении огня. Этот приказ поступил в части, которые форсировали канал и вплотную приблизились к объекту «153» с востока, юга и запада. В 3 часа 20 минут на Горбатом мосту, что возвышался в ста метрах от Потсдамского трамвайного моста, показались немецкие парламентеры с белыми флагами. Их пропустили через канал на нашу сторону и отправили на командный пункт Чуйкова в район гостиницы аэродрома Темпельхоф. Группу парламентеров из четырех человек возглавлял начальник генерального штаба сухопутных войск Германии генерал Ганс Кребс…
Боевые действия в Берлине закончились к 10 часам утра 2 мая.
В завещании, которое подписал Гитлер в 4 часа утра 29 апреля 1945 года, говорилось, что президентом Германии назначается адмирал Дениц. Но Дениц в эти дни находился в Мекленбурге. Судя по этим показаниям и документам, можно подумать, что немецкие войска, обороняющие Берлин до последнего патрона, действовали самостоятельно. Но это далеко не так. Как показали пленные чиновники центрального узла связи, руководители третьего рейха ушли от руководства войсками только после того, как советские войска оказались у стен имперской канцелярии. Борман и Геббельс долго ждали генерала Кребса, который ходил с белым флагом к русскому командованию для переговоров об условиях капитуляции.
Кребс вернулся и сообщил: «Русские не идут ни на какие условия. Только безоговорочная капитуляция…»
После этого главарям третьего рейха осталось лишь одно: кончить жизнь самоубийством. Другого выхода не было.
Примерно около трех часов дня 2 мая на площадях и улицах появились вереницы немецких мирных жителей. Возле русских походных кухонь возникли очереди голодных берлинцев, обреченных Гитлером на гибель, на голодную смерть. Запах хлеба, как луч солнца, оживил их лица. Аромат свежеиспеченных булок, а с ним и веру в справедливость, в право на мирную жизнь трудолюбивого немецкого народа принесли мы тогда в Берлин. В хлебе солнечная энергия жизни. С этого началась мирная жизнь Берлина. И вспомнились мне в тот час хлебные нивы Кулунды…
Прохлада вечерних сумерек облегчила дыхание. Закончив выступление перед сотрудниками элеватора о Берлине 1945 года, я прислушался к тишине. Она наполнялась звоном, похожим на звон рассыпанного золота. Мне с юности знаком звон золотой россыпи на тарелках весов, когда от нее отбивают шлихи. Знаком, потому что родился и вырос в тайге среди старателей. То золото отсыпалось на плавку банковских слитков, а это, что сейчас звучит в моих ушах, течет в бункеры семенного фонда. Как приятно ласкает мой слух звон зерна кулундинской пшеницы.
В ходе беседы я не заметил, что меня слушал секретарь райкома партии, бывший в войну войсковым разведчиком, Николай Федорович Колчанов. Вместе с ним сюда приехали моя дочь Наташа и сын Максим. Они стоят за моей спиной, о чем-то переговариваются вполголоса. Я оглянулся, в лицо пахнуло степным солнцем. В руках у них колосья пшеницы. Завтра я отправлю детей в Москву — через неделю начало учебного года. Теперь они знают, как достается кулундинцам хлеб.
МЕТЕЛЬ И ПОЗЕМКА
1
Закружили над Кулундой снежные метели. Здесь сейчас горячая пора. На озимых и на зябях передвигаются развернутым строем бригады и звенья хлеборобов. Вышли сюда и школьники. Вышли целыми классами с охапками хвороста и самодельными щитами для снегозадержания. Видя, где и как ветер переметает снега, они бросаются на перехват белесых змеек поземки. Смотри и вспоминай цепи рот и батальонов, поднявшихся в атаку. Идет бой за влагу в почве. Его ведут солдаты хлебного фронта Кулунды. Иные готовы собой закрыть зеленеющие всходы озимых ради сохранения на них снежных шубок.
«Да, мы ведем тяжелый бой, несем порой невосполнимый урон, но это не значит, что опустили руки, окончательно сникли. Ничего подобного», — вспомнились мне слова секретаря райкома партии Николая Колчанова. Он прав: вижу, убедился — кулундинцы не опустили руки, не сникли от ударов ветровой эрозии.
Метель и поземка — крылья зимы над пашнями. Они радуют и огорчают: метель — игривая молодость зимы, поземка — ее седина. И снова думы о жизни, снова воспоминания о пережитом.
Еще на прошлой неделе Николай Федорович, зная, что я собираюсь возвращаться в Москву, спросил меня с упреком: почему я не побывал в первом отделении Купинского совхоза, где работает Ольга Харитоновна Ускова?
— У меня еле-еле хватило сил и времени навестить семьи однополчан, — попытался оправдаться я.
— Она отличная телятница, а муж вместе с двумя сыновьями и дочерью трудятся в поле… Побывай у них непременно.
— Побываю, только в следующий приезд.
— Ну и зря. Жалеть будешь.
— Почему?
— Ольга Харитоновна — дочь Харитона Устименко.
— Как?!
— Вот так. Вышла замуж и стала Усковой. А если ты забыл Харитона Устименко, могу напомнить.
— Не надо.
Харитон Устименко. Разве можно забыть человека, который…
Было это тринадцатого сентября сорок второго года. В тот день рано утром армейские разведчики вернулись из Гумрака, занятого войсками Паулюса. Они принесли какие-то важные сведения. Важные, потому что их сразу же принял начальник штаба армии. В тот же час я получил задание.
— Связь с бригадой Горохова прервана, — сказал начальник штаба, вручая мне пакет, — передать лично комбригу. Он на командном пункте Тракторного завода. Дуй туда без оглядки. Аллюр три креста. Ясно?
По голосу начальника штаба, по взгляду его воспаленных глаз мне без объяснений было понятно, что от того, как скоро будет доставлен этот пакет, зависит судьба завода, подготовленного к взрыву.
— Ясно, — ответил я и выбежал к стоянке мотоциклов. Но после вчерашней бомбежки здесь не осталось ни одного целого мотоцикла, ни одного разгонного «козлика», уцелела лишь одна полуторка. Она стояла в овраге за кучей сваленного сюда металлолома и утильсырья.
В кабине с открытым верхом этой неказистой колымаги сидел Устименко. Харитон Устименко — тихий, с тоскующим взглядом крестьянин из деревни Чумашки. В руках листок бумаги, испещренный ученическим почерком. Дочь Оля писала отцу:
«О нас не беспокойся, я учусь уже в шестом классе, мама работает в поле вместо тебя, помогаем фронту…»
Успев прочитать эту фразу, я спросил Харитона:
— Машина заправлена?
— Заправлена, — ответил он.
До сих пор никто не решался ехать с ним. Да и кто мог решиться на такой риск, если от одного взгляда на машину, которой он управлял, брала оторопь: ни бортов, ни крыльев, и кабина без крыши. Тряхнет где-нибудь в ухабе — и колеса разбегутся в разные стороны — собирай их потом с баранкой в руках: дескать, куда вы убежали от руля.
Однако делать нечего, пешком до Тракторного не скоро доберешься. Будь что будет. Показываю Харитону пакет и говорю:
— Аллюр три креста, на Тракторный…
Он понимал смысл кавалерийского термина «аллюр три креста» на своем шоферском языке и будто давно ждал такого доверия. Надавил стартер, и, едва я успел сунуться в открытую дверцу кабины, полуторка рванулась вперед. Если бы кто-нибудь со стороны посмотрел, как это произошло, то был бы удивлен: шутка ли, груда металлолома, зацепив человека, вдруг побежала от свалки. Как удалось Харитону Устименко выскочить на своей колымаге из оврага по крутым сыпучим тропкам — трудно сказать. Поверив в способности шофера и его телеги на автомобильных колесах, я, как положено в таких случаях, начал поторапливать:
— Жми, жми…
— Жмем, жмем, — отвечал мне Харитон, имея в виду и себя и машину. Он как бы сросся с ней. Судя по всему, ему трудно было хотя бы в мыслях отделить себя от машины.
Под колеса стремительно струилась издолбленная снарядами и минами дорога. Свалившиеся столбы и глубокие воронки отскакивали в сторону, лишь кое-где кусты рваной арматуры, по своей нерасторопности, не успевали прибрать свои ветки и царапали железными прутьями и без того обшарпанный кузов.
Мы мчались вдоль берега Волги. Недалеко от заводского поселка впереди бегущей машины начали вырастать копны вздыбленной земли.
Я взглянул на небо. Вот, оказывается, для чего Харитон Устименко не ремонтировал крышу кабины. Так лучше наблюдать, что делается над головой, не останавливая машины и не покидая руль.
Немецкие пикировщики бомбили причалы шестьдесят второй переправы. Этот участок не миновать. Плохи наши дела — застрянем.
Но Харитон, не сбрасывая газ, жал, что называется, изо всех сил. И только в тот момент, когда очередная вереница пикировщиков нацелилась прощупать бомбами дорогу, по которой мы мчались, Харитон свернул в сторону и воткнул машину в узкую расщелину разрушенного квартала.
Пикировщики сваливались в отвесное пике чуть впереди нас, а это значило — наш квартал в прицеле. Я забился в какую-то нишу, а Харитон Устименко прикрыл нишу собой. Наблюдая за пикировщиками, он то и дело сообщал:
— Це влево бере… О, це вправо… Уу, стерва, це прямо в меня!.. — и толкнул меня ногами в лицо. Толкнул, конечно, нечаянно и, как мне показалось, сконфузился от такого неловкого движения, потому что каблук сапога отходил от моего лица мягко и бережно. Раздался взрыв. Будто колокол раскололся над моей головой. Меня, кажется, крутануло в нише. Кажется, потому что когда я пришел в себя, то обнаружил, что лежу головой к стенке, где до этого были ноги.
Придя в сознание, я выскочил из ниши. Пыль и копоть еще не осели, значит, лежал недолго. Но где же Устименко, что с ним? Сквозь оседающую пыль на меня накатывалась наша полуторка. За рулем сидел Устименко.
Молчаливый, нахмуренный, он даже не покосился в мою сторону. Смотрел только вперед, прямым неморгающим взглядом.
Теперь машина неслась вперед через колдобины и воронки без остановки. Сильных толчков я не ощущал, весь был поглощен движением, а неизбежные в таких прыжках удары головой о потолок кабины меня не отвлекали, потому что надо мной была просто дыра. Мы неслись по прямой, без виражей и поворотов, как по струне. Лишь в одном месте, перед стеной заводской ограды, машина сделала отлогий поворот, тяжело, с натугой, словно ей легче было протаранить стену, чем отвернуть от нее.
Когда проскочили заводские ворота, я взглянул на лицо Харитона. Он по-прежнему смотрел прямо, не моргая. На бледном лице появились синие пятна. Вцепившиеся в руль пальцы рук тоже посинели.
— Устименко! — крикнул я. — Мы уже приехали.
Он, кажется, улыбнулся. Машина мягко ткнулась радиатором в кучу щебня перед входом в командный пункт, и мотор заглох.
— Приехали, — повторил я.
Харитон Устименко и на этот раз не отозвался ни голосом, ни движением. Оттого, что мотор заглох, в кабине стало тихо. И в этой тишине я не услышал дыхания шофера. Заглох мотор и в его груди. Харитон Устименко был уже мертв. На лице застыла едва заметная улыбка. Он выполнил задание. Пакет был доставлен в срок. И только тут я понял, что он вел машину на последнем дыхании. Его грудь была пробита осколком в тот момент, когда он прикрывал меня своим телом в нише.
И теперь, узнав о том, что Ольга Харитоновна Ускова есть та самая ученица 6-го класса Оля Устименко, которая в дни Сталинградской битвы писала отцу: «О нас не беспокойся… помогаем фронту», — мне стало стыдно. Ведь добрая память о боевых друзьях-однополчанах помогает мне дышать на полную грудь. Иначе и не может быть. Короткая память о славных делах верных друзей делает твою жизнь скудной, как у запечного таракана — к чужому теплу тянется и света боится.
Тотчас же я отправился к Ольге Харитоновне: напомнить ей о письме, содержание которого она, вероятно, уже забыла, рассказать о подвиге отца, ведь ей неизвестны те обстоятельства его гибели, какие известны мне…
И вот уже неделю я не могу расстаться с семьей Ольги Харитоновны. Ее муж Алексей Николаевич Усков — полевод. Они приютили меня в своем доме. Четыре комнаты: в каждой чисто, уютно, тепло. Есть радио, телевизор и хорошая библиотека. Много книг по земледелию: Алексей Николаевич недавно закончил сельскохозяйственный институт. Учился заочно, без отрыва от полевых работ. И рассказывает о своих опытных участках так, словно для него не было и нет ничего более важного на свете, как внушить мне веру — кулундинская земля должна и будет такой же плодородной, как была до ветровой эрозии. Заботливый человек. И сразу расположил меня к себе так, хоть оставайся с ним тут в поле до следующей осени, чтобы увидеть, какой урожай созреет на опытных участках.
Гордость супругов Усковых — дети. «Старшуха», так они называют дочь Оксану, получив минувшей весной аттестат зрелости, решила годик поработать в полеводческой бригаде отца, а там видно будет — в какой институт податься.
Сыновья Харитон и Алексей — братья-близнецы — еще учатся в школе, в девятом классе, как видно, пойдут по стопам отца: свободное от учебы время, не только в летние каникулы, но и теперь, осенью, проводят в поле, на опытных участках. Они-то и увлекли меня на расстановку щитов на озимых, куда вот уже третий день выходят ученики старших классов. Азартные, неугомонные в работе. С ними не заскучаешь и не замерзнешь. Решили на трех гривах расставить щиты, и до самых сумерек не жалуйся на усталость. Вечером, после ужина, эти ребята тащат меня в школьный спортивный зал. Там они готовят спортивно-музыкальную программу для выступления на районном смотре художественной самодеятельности. Алексей командует спортсменами, Харитон — музыкантами. Для них очень важно, кто присутствует на репетициях, они упрашивают меня задержаться здесь ну хотя бы до начала Октябрьских праздников, до генеральной репетиции… Как отказать им в такой просьбе — не знаю, еще не нашел убедительных доводов. И коль хожу с ними на репетиции, то не могу отставать от них, когда они выходят в поле…
2
Нет, не забыла Ольга Харитоновна содержание своих писем отцу на фронт, знает она, где и как он погиб. Еще в войну слушала о нем передачу по радио. А письмо, на которое не успел ответить отец, попало во фронтовую газету, и сотни бойцов, командиров, политработников ответили дочери погибшего Харитона Устименко клятвенными словами — нещадно истреблять фашистов за смерть ее отца. Писали ей так, будто она стала для них родной дочерью. Почему так получилось — она, тогда еще ученица 6-го класса, не могла понять: ведь в войну все школьники слали такие письма своим отцам на фронт.
После войны, окончив десятилетку, она стала работать телятницей, хотя ей предлагали пост инструктора райкома комсомола. У нее не хватило сил оторваться от удивительно милых забавных телят, которых она выращивала с матерью. «Мать в ту пору тяжело заболела, и как оставить телят без пригляда и ухода — все зачахнут, и останется ферма на целый год без прироста…»
Так объяснила мне свое решение той поры Ольга Харитоновна. Решение на всю жизнь, и не жалеет она об этом, в чем я убедился, побывав вместе с ней в телятнике. Меня пустили после того, как помыл руки, сменил ботинки на тапочки, надел белый халат и получил устную инструкцию, как вести себя в этом мире красивых и умилительных телят. Губастые, глаза огромные, они, кажется, обрадовались, когда услышали голос Ольги Харитоновны:
— Ну, детки, пора завтракать.
И «детки», увидя ее, как по команде, принялись бодать створки кормушек.
— Сегодня у нас гость, ведите себя как следует, — сказала она. И они, будто понимая человеческую речь, один за другим замотали головами, вроде выражая недовольство: «не нужен нам здесь посторонний человек, от него пахнет табаком».
— Не возмущаться… Здесь мы курить не будем, — попыталась успокоить их Ольга Харитоновна, скользнув добрыми глазами по моему лицу.
— Конечно, — согласился я, сдерживая дыхание и сгорая от стыда перед ней и ее питомцами.
Но они не успокоились, пока не началось пиршество — подача молока. Телочки, бычки — всего более четырех десятков — уткнули свои губастые мордашки в поилки, и теперь для них и мое присутствие не помеха. Ольга Харитоновна шла со мной вдоль ясельных клеток, нащупывала у каждого теленка что-то между ушей, приговаривая:
— У этого хороший аппетит, у этого тоже, и сосед старается. А ты что модничаешь? Расти не хочешь?..
Она макнула палец в молоко и поднесла его к губам скучающего теленка. Тот посмотрел ей в глаза и принялся сосать палец.
— Вот так, сосунок, теперь привыкай брать молоко на язык самостоятельно.
И теленок послушался ее — припал губами к молоку.
После «завтрака» Ольга Харитоновна еще раз прошлась вдоль клеток, погладила каждого теленка, поправила подстилки, и телята принялись укладываться на отдых. Лишь один, рыжеватый, с белым пятном на лбу, бычок, долго не ложился, пялил свои огромные глаза на меня.
— Это Буян. Бодучий будет, — пояснила Ольга Харитоновна.
Тот помотал головой, набычился, норовя пробить своим лбом решетку клетки, боднуть меня. Однако удар не получился.
— Ах, бесстыдник… Это так ты провожаешь гостей. Нехорошо, нехорошо.
Мы прошли в соседнее отделение телятника к «младенцам», рожденным, как пояснила Ольга Харитоновна, «без графика, по неплановой привязке». Их всего шесть. Я не осмелился приблизиться к ним, остался в конторке, наблюдая через стеклянную перегородку, как ухаживает за ними Ольга Харитоновна. Пожалуй, не каждая мать умеет с такой лаской и нежностью ухаживать за своими младенцами, как она за телятами. Каждого обмыла теплой водой, завернула в белые простынки, обсушила и затем стала поить свежим молоком. Делала она все это с материнской внимательностью, нежно, ласково улыбаясь каждому. На ее лице читалось: «Вот мой труд, он не такой уж легкий, но здесь я не устаю и каждый раз радуюсь тому, что помогаю этим, пока еще беспомощным, существам встать на ноги».
Сколько в ней доброты, внимательности и чего-то еще такого, над чем следует подумать и взять себе на вооружение. Век живи, век учись у добрых людей житейской мудрости и умению поднимать беспомощных на ноги. Это умеет делать дочь фронтовика-сталинградца Ольга Харитоновна Ускова. Ради одной встречи с ней стоило отложить возвращение в Москву на целую неделю.
— Потом, после войны, мне еще раз предлагали работу в райкоме, но я отказалась: мама уже не могла ухаживать за телятами.
— А что случилось с ней? — спросил я Ольгу Харитоновну за семейным столом. Она ответила:
— Захворала, ноги стали отниматься…
— Хворь-то эта пристала ко мне еще с войны, — включилась в разговор Анна Андреевна, коренная сибирячка, вышедшая замуж за Харитона Устименко, переселенца с Полтавщины, еще в первые годы коллективизации. Теперь она инвалид, сидит дома и, как видно, давно ждала, когда же на нее обратят внимание и послушают. В душе-то накопилось много воспоминаний, а высказать некому — и дочь, и зять, и внуки с утра до вечера в дом не заглядывают или в книжки носы уткнули, и слова не скажи.
— Дочь в райком зовут, а у меня поясница дыхнуть не дает и ноги разбарабанило. Дойду до фермы, а там на коленях вдоль яслей переползаю… От простуды все это началось, и сейчас в непогодь все кости разламывает, пошевелиться боюсь. В войну-то в одних опорках полевую грязь месили по весне и осенью. Тогда же и поясницу надорвала. Мешки с зерном целыми обозами в фонд обороны отгружали. Одни бабы да девчонки отгружали Сталинградскому фронту. Упадешь, бывало, вместе с мешком на воз — везите меня с этим зерном на фронт, — а на языке и на губах желчная горечь пенится. Печенки, почки вместе с селезенками по-мужицки проклинали, лишь бы плохие думы про свою долю отогнать. А кончилась война — и ноги отнялись. Потом опухоль перекинулась с ног на руки. Так и привязала я к себе в те годы Ольгу. Хоть десятилетку дала ей закончить, но захрясла она здесь.
— Как это захрясла, — возразила ей Оксана, тихая и степенная девушка, профиль лица и упрямость взгляда которой напомнили мне ее деда Харитона Устименко.
— Не захрясла, — поддержал я Оксану и, чтобы не возвращать свои думы к тому грустному часу, перевел взгляд на Алексея Николаевича.
Ольга Харитоновна, по-своему поняв мой взгляд, сказала:
— С Алексеем я познакомилась, когда стала самостоятельной телятницей.
— Шибко самостоятельной, — упрекнула ее мать.
— Мама, — попыталась остановить ее Ольга Харитоновна.
— Ага, мама… Не поджимай свои толстые губы. Правду говорю. Думаешь, ничего не понимаю. Ноги болят, а голова-то еще не отстала от моих плеч. Опять же про военные годы хочу вспомнить, чтоб ты и твои дети не забывали, как нам доставалось… Получила я похоронку на Харитона — и стены избы гробом показались. Послала тебя в телятник дежурить, а сама убежала в поле. Ночью это было, вот об эту пору. Ветер, колючая крупа в лицо хлещет. На мне одна кофточка. Прибежала на полевой стан, забилась под стог соломы и реву про себя. Потом прислушалась: под этим же стогом, с другой стороны, ребята, подростки, как щенята скулят. Их послали за соломой, а трактор заглох. Забились под стог, каждый в свою нору. Вдруг стог запластал жарким огнем. С торца огонь начался. Курить какой-то чертенок вздумал и запалил солому. Выдернула я их один по одному из пламени и погнала домой. Сама греюсь и ребятам мерзнуть не даю. Ночь длинная была. В испуге чуть не заблудилась. На огоньки курс взяли, думали, в окнах коптилки моргают, вроде людям просыпаться пора. Бежим еще пуще, а эти огоньки вдруг разошлись в разные стороны и уже за нашими спинами засветились парами. Тут я поняла: волчица со своим выводком нас встретила. В дальнем колке она плодилась и теперь кралась к телятнику, где ты дежурила в ту ночь… Высекайте, говорю ребятам, высекайте искру своими приспособлениями, от которых прикуривать научились, и давайте огнем волков отпугивать. Там были снопы еще не обмолоченной с сорняками пшеницы. Подожгли несколько снопов и бежим с ними к телятнику. Волки боятся огня и отстали от нас… Ты, тогда шестиклассница, пужать нас собиралась. Судом пужала за поджог снопов с колосьями: «Каждый колос — это обойма патронов против врага» — и не усекла, что у меня было на душе горше горького: похоронку под сердцем от тебя таила.
— Я раньше тебя знала о похоронке. Почтальон целую неделю носил ее то домой, то на ферму. Покажет мне, а от твоих глаз прячется, больно ему было смотреть на тебя, — уточнила Ольга Харитоновна.
— Больно или страшно? — спросила мать.
— И больно, и страшно, — ответила дочь.
— Отчего страшно-то? Еще скажите, на волчицу была похожа.
— Нет, мама, нет. Ты была самая красивая солдатка. Горячая, веселая, потому все боялись и словом тебя тронуть, не только горестной вестью.
— Не льсти, дочка, не льсти. Не то городишь, — возразила мать и, подумав, объяснила: — Не в красоте дело. Злая была против лентяев. И на работу была злая. А когда похоронка пришла, стала еще злее. Не покладала рук, пока ноги носили. Теперь сиднем сижу. Ученые подсчитали — за войну наша страна потеряла двадцать миллионов. А сколько фронтовиков инвалидами стали — такого подсчета еще никто не объявил. Теперь, если к этому прибавить таких, как я, которые от натуги, от простуды и голодухи лишились здоровья и детей перестали рожать, после всего этого прикинь — какой урон понес наш народ…
Разумеется, Анна Андреевна не раз рассказывала о себе, о своих думах зятю, дочери, внукам, но на этот раз ее слова заставили их задуматься. Да и в моей голове возникли не осмысленные до сих пор вопросы. К солдатским думам о фронтовой жизни пришли думы о том, какие люди, какие солдаты хлебного фронта — женщины, мальчишки, девчонки — сражались за правое дело, не щадя себя.
Не здесь ли таятся истоки той боевой мудрости нашего солдата, удивившего мир своею огнестойкостью в Сталинградской битве и решительностью при штурме Берлина? Что помогло мне выжить в такой войне? Бывает же так, лезешь на дерево, стараешься добраться до вершины, чтобы как можно шире окинуть взглядом округу, вроде доволен тем, что ветки и сама вершина держат тебя на такой высоте, а про корни дерева забыл.
И, будто подслушав мои думы, Анна Андреевна тут же спросила меня:
— А ты-то как уцелел на такой войне? Сказывают, воевал под Москвой, в Сталинграде, дошел до Берлина и уцелел?
— Уцелел, — подтвердил я. — Вроде повезло. Верным друзьям, таким, как ваш муж Харитон Устименко, обязан.
— И много было у тебя таких друзей?
— Фронтовых недругов не помню. Это мое счастье.
— Значит, сам умел дружбой дорожить.
— Старался, — односложно ответил я, подумав: «Вот, кажется, наступил тот момент, когда придется выслушать все упреки жены воина, прикрывшего тебя своей грудью. Выслушивай и не оправдывайся». Но после того как я рассказал один эпизод из своей боевой жизни, связанной с Харитоном Устименко, глаза Анны Андреевны потеплели. Она дотронулась рукой до моей головы, приговаривая:
— Счастливый, значит, счастливый ты на друзей. Сохрани это счастье до конца жизни.
— Постараюсь, — выдохнул я.
— Не так отвечаешь, а почему — сам знаешь…
К чему она так сказала — я не понял и сейчас, находясь в поле, думаю об этом. Быть может, я еще не успел понять себя и потому не знаю тех законов, которые в условиях фронтовой деятельности оберегают твою жизнь от роковых исходов. В самом деле, сколько погибло моих ровесников еще на подходе к линии фронта, сколько стало калеками, не успев обжиться в своем окопе, а ты, как заговоренный, побывал вон в каких вихрях, что бушевали над тобой всю войну, и остался жив. Что это, случайность или стечение счастливых обстоятельств? Да и нет. «Да» потому, что война — хаос случайностей, а участие в любом бою — оборонительном или наступательном — просто исключает веру в неуязвимость; «нет» потому, что стечение счастливых обстоятельств в бою — понятие неопределенное; оно живет в сознании лишь для самовнушения: «В этом бою я останусь невредим».
Тогда в чем же дело, как можно объяснить хотя бы самому себе многие моменты боевой жизни, исключающие твое право быть сегодня среди живых?
…Густые очереди пуль долбят перед твоим лицом мерзлый грунт, сбивают каску, прошивают перед твоей грудью противогазную сумку, а ты цел и невредим. Так было со мной 28 декабря 1941 года на подступах к Калуге.
…Вражеский танк утюжит окопы. Твоя граната не попала в цель. Гусеницы танка над твоей головой. Оседающие стенки окопа сжимают плечи — ни вздохнуть, ни повернуться. Танк остановился над тобой. От затылка до подбородка сочится теплая жидкость. Кровь? Нет, это масло из пробитого бронебойщиками картера выплеснулось под каску и теперь стекает на грудь.
Обнаружил я это после того, как друзья помогли мне выбраться из-под танка. Так было со мной 12 августа 1942 года, когда шли бои в большой излучине Дона, невдалеке от хутора Володинский.
…Та бомба, что уже не свистит, а ревет над твоей головой, — для тебя последняя. К такому заключению мы пришли в дни боев на улицах Сталинграда, где, по крайней мере, сто дней и ночей наши позиции находились под беспрерывными ударами вражеской авиации. Но бывают исключения. 16 октября на северных скатах Мамаева кургана у входа в мой блиндаж воткнулась ревущая бомба. Воткнулась и молчит. Обливаясь холодным потом, я ждал взрыва. Сколько прошло тех удивительно долгих секунд — я до сих пор не знаю. Для меня они были вечностью. Как хотелось мне жить в те секунды! Какая-то конвульсивная сила выбросила меня из блиндажа. Вылетел из него пулей, припал к земле. Вижу, из хвостового оперения воткнувшейся у входа в блиндаж бомбы сочится желтый дымок. Сейчас бомба взорвется… Но она не взорвалась. Почему? В теле той стокилограммовой бомбы — «сотки» — покоились опилки с песком вместо тротила. Меня ждала мгновенная смерть, а тот, кто начинял эту бомбу опилками и песком, точно по весу тротила, обрекал себя на мучительные пытки в застенках гестапо. Кто он — мне ясно: верный друг нашего народа. Где он сейчас — я не знаю, но верю — его не мучает совесть, он вправе гордиться своим молчаливым подвигом перед детьми и внуками.
…А сколько раз прицельный огонь пулеметов и автоматов прижимал меня к земле, решетил шинель, сколько раз царапали мои кости осколки мин и снарядов на Северном Донце, на Висле, на Одере и в дни штурма Берлина — всего не перескажешь, и каждый раз не смогли остановить ни сердце, ни движение мысли в голове.
Что это — везение, живучесть или цепь счастливых случайностей? Не знаю, не берусь утверждать ни то, ни другое. Мне ясно только одно — цепь счастливых случайностей могла прерваться в любой момент. Игра в счастье на фронте не бывает продолжительной. Важно иметь верных друзей — они не оставят тебя в беде. Но кроме верных друзей, нужен опыт, смекалка, изворотливость, наконец, умение находить верные решения, чтобы не стать для врага легко уязвимой целью. Все это тебе необходимо в бою. Так как необходимы птице крылья в полете. Однако на фронте гибнут и окрыленные боевым опытом солдаты. Пуля, снаряд, мина, бомба поражают людей без разбора, слепо, без учета, обстрелянный или необстрелянный ты фронтовик. От гибели никто не избавлен, не застрахован даже в мирные дни. Но у войны свой закон — он против жизни людей. Потому мы проклинаем войну и боремся за мир.
Очень важное условие жизнестойкости в бою — это чутье. Чутье опасности.
Мне посчастливилось знать, видеть, быть рядом с человеком, которого природа наградила таким чутьем, и он как бы знал об этом, развил его в себе до удивительного совершенства не только ради ограждения своей жизни. Нет, он не щадил себя ради предотвращения опасности для многих и многих тысяч людей…
Это Василий Иванович Чуйков.
Двенадцатого сентября 1942 года он возглавил войска 62-й армии, на которую была возложена оборона Сталинграда. Находясь порой в двухстах метрах от переднего края, ему приходилось часто менять расположение своего командного пункта. Я свидетель перемещения его КП с Мамаева кургана к Астраханскому мосту, затем в овраг возле СТЗ, потом под берег Волги перед заводом «Красный Октябрь», наконец в район лесной эстакады, где сейчас возвышаются трибуны городского стадиона. Всего шесть точек. Пять из них он сменил буквально за считанные минуты до прямого попадания тяжелых бомб и мин в те блиндажи, где находились он и его помощники.
Держится, держится в одной точке, вокруг которой бушуют взрывы, затем вдруг командует — уходи! — и за спинами уходящих уже взлетают бревна разбитых блиндажей и дымятся глубокие воронки. Враг мог торжествовать — армия осталась без руководства. Но не тут-то было: тотчас же в дивизии и полки поступали приказы и распоряжения Чуйкова, где и как следует наносить удары по наступающим частям противника.
…Не помню точно, не то семнадцатого, не то восемнадцатого октября командир полка вызвал меня к себе.
— Слушай внимательно, — сказал он тревожным голосом. — Поговаривают, Чуйков убит и кто-то другой командует армией под его именем. Сходи, убедись. Для заделья возьми вот пакет «лично командующему». Сам он вот такой, плечистый, всегда угрюмый, а голос — скажет «встать» — и мертвый поднимется… Если спросит, как дела, а ты убедишься, что это он, то скажи, мол, держимся, если не убедишься, то пожалуйста — боеприпасы на исходе и людей мало. Ясно?
— Ясно, — ответил я.
Вышел я от командира полка с пакетом и не пойму — не то вечер, не то ночь, потому что небо над курганом заволокло толстыми черными тучами дыма. Спустился я с Мамаева кургана, прошел вдоль берега Волги и там возле заводского оврага нашел блиндаж. У входа часовой. Он преградил мне путь винтовкой:
— Тебе куда?
— Вот с пакетом, лично командующему.
— Проходи.
Вхожу в блиндаж. В середине стол с телефоном и карта города. На ней шахматы. А он, угрюмый такой, прохаживается вдоль стенки. Я к нему с пакетом. Распечатав пакет и бегло взглянув на содержание, он сказал:
— Ясно. — И, покосившись на шахматы, спрашивает: — Играешь?
— Играю.
— Садись…
Сделали мы по семь или восемь ходов, как вдруг потолок ходуном заходил и крошки земли посыпались на шахматную доску, а он будто не слышит ничего, делает ход:
— Шах!
Теперь уже в углах что-то заскрипело, застонало… Стойки в дверях перекосились.
Вбежал адъютант, запыхавшийся, в пыли, и докладывает:
— Товарищ командующий, танки, восемь штук, прямо сюда идут…
Он и на это не обратил внимания. Снова объявил мне шах и только после этого повернулся к адъютанту.
— Танки, говоришь?
— Танки. Прямо сюда, восемь штук, — повторил адъютант и, помолчав, подтвердил: — Своими глазами наблюдал.
— Так… Плохи, значит, дела у Паулюса, коль на ночь глядя танками решил пужать… Ты вот что, Федор: вон в углу под скамейкой противотанковые гранаты лежат. Возьми парочку, еще раз убедись и тогда докладывай.
— Слушаюсь, — ответил адъютант и убежал с гранатами.
Я видел, как мечутся люди перед блиндажом командующего, а он все поторапливает меня: ходи, ходи. Сделал я еще несколько неудачных ходов — мат неизбежен, — задумался и не заметил, как все стихло. Вернулся адъютант, без гранат, и докладывает:
— Один танк подбит, другой горит, а остальные повернули обратно.
Теперь командующий повернулся к адъютанту быстро:
— Вот это по-братски докладываешь. — И ко мне: — Ну что, мат?
— Мат, — пришлось согласиться мне.
Вернулся я на Мамаев курган глубокой ночью и рассказал командиру полка все, как было. Тот, выслушав меня, обрадовался:
— Чуйков нами командует, значит, будем держаться… А тебе повезло: на двух Чуйковых сразу напоролся: адъютант Федя — младший брат командующего. Знаю его, сызмальства по стопам старшего идет. А ты, шахматист первого разряда, продул командиру на пятнадцатом ходу… Ну, ничего, — командир полка облегченно вздохнул, толкнул меня в грудь. — Еще сыграешь. Раз Чуйков командует, значит, выстоим и сыграешь…
…Тогда же, в дни тяжелых боев за Мамаев курган, Василий Иванович вызвал меня на свой КП. На его столе лежала «Комсомольская правда» с моей статейкой о снайпере Василии Зайцеве, минометчике Иване Бездидько и об отделении сержанта Петра Селезнева, которые объединились в одну группу и в тесном взаимодействии наносили врагу большой урон в живой силе и технике. Эта статейка была обведена синим карандашом командира.
— Это ты писал? — спросил он.
— Я.
— А лучше можешь?
— Попытаюсь.
— Тогда слушай меня.
И он принялся размышлять вслух о технике мелких штурмовых групп в боях за город. Говорил отрывистыми фразами, четко, образно, прямо суворовским языком. Закончив размышлять, спросил:
— Понятно?
— Понятно, — ответил я.
— Тогда садись и пиши.
И когда я сел к столу, он обнаружил, что моя память почти ничего не зафиксировала для записи, хотя ответил, что понял. Попробуй скажи «не понял» — проще в кипяток окунуться.
Сижу над чистым листом бумаги, как кролик перед удавом. И вдруг, нет, не вдруг, а как-то глухо, постепенно в ушах зазвучал голос командира, затем послышались слова, целые фразы так, словно в голове начала раскручиваться лента записи слуховой памяти, кладу на бумагу одну фразу: «Врывайся в дом без вещевого мешка, граната без чехла», затем вторую: «Врывайся так — граната впереди, а ты за ней», потом третью: «Успевай поворачиваться, не зевай — инициатива в твоих руках…»
Так к утру я записал почти все. Записал и не заметил, как сон упрятал меня под стол. Проснулся, бросился ошалело в один отсек, в другой. В блиндаже ни души.
— Где командующий? — кричу во всю глотку.
— Зачем он тебе? — послышался голос его ординарца.
— Статья готова.
— Он знает и велел не трогать тебя. Можешь еще подремать. Придет — разбужу.
Проклиная себя на чем свет стоит, я выскочил из блиндажа и кинулся по ходу сообщения на Мамаев курган. Там мой батальон. Так можно проспать судьбу батальона. Какой ты после этого комиссар. Растяпа…
На подъеме к северному плечу кургана меня встречает Чуйков с адъютантом.
— Ты куда? — спрашивает он.
— В батальон.
— Возвращайся. Нет твоего батальона.
— Как?!
— Вот так.
В то утро на батальон, обороняющий северные скаты кургана и водонапорный бак справа, навалились свежие полки сто первой легкопехотной немецкой дивизии. Навалились, уже начали прорываться к железнодорожной насыпи, но сюда подоспел резервный полк командарма, и положение было восстановлено, однако моего батальона не стало. В неравной схватке уцелели лишь единицы. Ни комбат, ни командиры рот и взводов не оставили своих позиций. Стояли насмерть вместе с бойцами и погибли.
Позже, лет через двадцать после Сталинградской битвы, день окончания которой я отмечаю как второй день своего рождения, Василий Иванович заметил:
— Тебе следует отмечать раньше.
— Почему? — спросил я.
— Вспомни день гибели того батальона, в котором ты был комиссаром.
— Помню… Значит…
В дни наступательных боев он часто появлялся там, где, по сведениям разведки, не ожидалось осложнений, а ему каким-то чутьем удавалось угадывать, что именно здесь противник будет наносить контрудар. Так и есть, но Чуйков уже успел нацелить сюда артиллерию, подвижные части, и замысел противника сорван.
На подступах к Люблинскому оборонительному рубежу он влетел на машине в расположение нашего полка. Мы отбивали яростные контратаки противника. Что ему тут делать? Есть что: тут обозначился прорыв обороны противника. Вскоре главные силы дивизии ворвались в Люблин.
При наступлении на Берлин он, как мне известно, вовремя разгадывал замыслы гитлеровских стратегов и вел полки своей армии с наименьшими потерями, хотя мы действовали на главном направлении. Его чутье и умение находить верные решения, порой дерзкие, но с точным прицелом, позволили нам прорваться в Тиргартен, к логову Гитлера, к имперской канцелярии.
Вполне возможно, что та самая пуля, которая искала мое сердце в последних боях за Берлин, осталась в обойме или в казеннике карабина, а затем, после капитуляции Берлинского гарнизона, попала в свалку трофейного оружия, переплавленного в слитки металла для нужд народного хозяйства.
Так случилось, так получилось, так повезло мне на войне, как говорится, всем смертям наперекор. Земной поклон отцу и матери, родившим меня с такой судьбой. Да, я счастлив тем, что смерть пощадила меня на фронте, но она сделала свое злое дело против меня вскоре после войны. В Германии 18 мая 1946 года меня и мою жену постигло большое горе — там, на Веймарском кладбище, мы похоронили шестилетнего сына Володю. Злобные люди нашли способ отомстить мне. Но я остался в строю. И вот хожу по хлеборобному полю там, где родился сын, обдумывая ответ на вопрос жены Харитона Устименко, погибшего в Сталинграде: «А ты-то как уцелел на такой войне?»
Признаюсь, мне уже трудно расставаться с семьей Ольги Харитоновны. Бывает же так: не успел переступить порог незнакомого дома — и он стал тебе родным. И эти ребята, ее сыновья Алеша и Харитон, с которыми я сейчас занимаюсь расстановкой щитов на хлеборобном поле, стали для меня близкими. И они привязались ко мне так, что уйди я сейчас с поля — и у них, кажется, потеряется всякая вера в дружбу с людьми. Разве можно допустить такое! Однако хорош тот гость, который не забывает, что у него есть свой дом. Мне пора, пора возвращаться в Москву, к своему рабочему месту. До свидания, хлеборобное поле. Верю, к следующему приезду ты ответишь здешним трудолюбивым земледельцам тучным урожаем сильной кулундинской пшеницы.
Задание дня выполнено.
Полевод уже осмотрел ряды расставленных щитов и махает шапкой над головой: кончай работу, расходись по домам…
К ужину в доме Усковых появился Николай Федорович. Как видно, не первый раз заезжает сюда секретарь райкома. Заезжает поговорить, посоветоваться в домашней обстановке с опытным полеводом и опытной телятницей.
Поблагодарив его за рекомендацию навестить эту семью, я пытаюсь найти наиболее точный ответ на вопрос Анны Андреевны: «А ты-то как уцелел на такой войне?» Рассказываю то, о чем думал сегодня в поле. Все слушают внимательно. Николай Федорович помогает мне подсказками, уточнениями, личными выводами, не боясь таких определений, как «фронтовое счастье есть и в него надо верить», «и молитвы матери, и письма любимой жены, и многое другое утверждали в нас веру в свои силы, а значит, и право на жизнь». Он тоже фронтовик, тоже хлебнул немало лиха в окопах и на тропах разведчиков, и у него есть основания утверждать свои взгляды и суждения по этому вопросу.
— Но главное, — заключил он, — в любом бою без взаимной выручки нечего делать. Боевая дружба — надежный щит в борьбе за правое дело. Поэтому и теперь нельзя забывать фронтовых друзей…
— Это укор или напоминание? — спросил я.
— Ни то и ни другое, — ответил он, — но если чувствуешь за собой такой грех, то постарайся вспомнить.
— Стараюсь… Неужели еще один прокол допустил, забыл кого-то из однополчан?
— В нашем районе — нет, а вот у тебя под боком, в Москве, более двадцати лет живет ветеран Сталинградской битвы, и ты ни разу не навестил его.
— О ком идет речь?
— Начальник разведки семьдесят девятой гвардейской дивизии Василий Васильевич Графчиков. Помнишь такого?
— Он, кажется, скончался на Вислинском плацдарме.
— Кажется, — снова кольнул меня взглядом Николай Федорович так, что у меня по спине заструился холод. И я тут же спросил:
— Когда проходит ближайший поезд на Москву?
— Не спеши, — остановил он меня. — По пути в Москву ты собирался остановиться в Куйбышеве, навестить бывшего комсорга своего полка Леонида Ладыженко.
— Собирался. Он работает там директором средней школы. Часто похварывает. Отличный педагог-воспитатель.
— Был…
— Не может быть?!
— Тебя застали здесь два письма из Куйбышева, как мне известно, от верных друзей Леонида Терентьевича.
Николай Федорович вручил мне два конверта. Одно от Марии Максимовны Вельямидовой. Она врач, ветеран нашей дивизии, прошла с нами от Сталинграда до Берлина. Героическая женщина с удивительными способностями глушить боль одним прикосновением своих исцелительных рук. Помню, помню эти руки! На втором конверте буквы и строки тоже надломлены, перекошены каким-то горем. Еще один ожог сердца ждет меня в этом письме. Не хватило сил вскрыть конверты до тех пор, пока не распрощался с гостеприимными хозяевами этого дома…
По дороге к вокзалу Николай Федорович не разрешил мне читать письма, а, сунув мне в карман патрон с таблетками валидола, посоветовал:
— Прочтешь в вагоне, после приема этих таблеток.
— Какие есть сведения о сыне Василия Чирухина? — спросил я, отвлекая себя от тревожных дум.
— Петр Чирухин на днях сам пришел в милицию с повинной. Суд уже состоялся. Дали три года… Отбудет срок и, надо думать, после этого не станет осквернять доброе имя отца. Должен…
— Должен, — подтвердил я.
— А почему ты не спрашиваешь о Митрофане, у которого гостил в Рождественке?
— Собирался еще раз побывать у него, но мне сказали: окна его дома заколочены.
— Религиозный фанатик… Заболел манией преследования и сбежал.
— Вместе с Зинаидой?
— Нет. Зинаида вернулась к родителям, работает в школе механизаторов. Она призналась: он обманул ее ложной верой в свою святость. Сбежал на мотоцикле, хоть до этого говорил, что ему нельзя быть за рулем — дважды контужен.
— Контузии бывают разные, — заметил я.
— У него было основание: медаль «За оборону Сталинграда».
На этот раз мы снова разговорились о поведении Митрофана в дни боев в Сталинграде, вспомнили, как и за что он попал, по его словам, в «каменный мешок», где отсидел самые трудные дни боев за Тракторный завод, затем я признался, что Митрофан подсылал ко мне своих подопечных с требованиями написать о нем в газете как о герое войны.
— Он покинул отцовский дом, сбежал, чтобы не быть разоблаченным теми, кого он обманывал, — заключил секретарь райкома.
И уже в вагоне, когда поезд тронулся, Николай Федорович, как бы спохватившись, снова напомнил мне о Василии Васильевиче Графчикове, адрес которого я так и не успел записать.
Вскрываю один конверт: письмо Марии Максимовны Вельямидовой.
Она пишет:
«Прошу простить за запоздалое письмо, но просто рука не поднималась писать об этом сразу же после похорон незабвенного Леонида Ладыженко. И сейчас вот пишу, а перед глазами у меня Леонид Терентьевич. И не верится, не верится, что нет его. И самое обидное, что после лечения в Москве он поправился, так хорошо себя чувствовал, так хорошо выглядел, так поверил в свое полное выздоровление и вот в таком настроении решился на операцию. Жена Зинаида Александровна очень, очень отговаривала его, просто просила не ходить, но он твердо решил. Я была у них накануне, и он мне сказал: «Все, Мария Максимовна, решил оперироваться». И показал мне обновку — купил себе зимнее пальто. Все шутили и смеялись, что нужно теперь шапку сменить — не подходит к воротнику!
На другой день позвонила ко мне Зинаида Александровна. Голос грустный. Собрала, говорит, Леонида. Должен был уйти сегодня в клинику. Обещали место. В этот день его действительно положили. Клиника оперативной хирургии, возглавляемая известным профессором Ратнером. Оперировал его тоже известный и очень уважаемый хирург-практик Голованов.
Вмешательство предполагалось небольшое, так как считали, что опухоль связана с плеврой, предполагали удалить только верхнюю долю, но по ходу операции возникла необходимость удалить все правое легкое. Операция оказалась очень тяжелой, длилась более четырех часов. Опухоль, по словам хирурга, оказалась злокачественной. Саркома. Такое заключение дал и патологоанатом.
Первые два дня после такой операции состояние, естественно, было тяжелым, но не угрожающим. Ждали улучшения. Я поехала в клинику, это был уже третий день после операции, и надеялась, что услышу что-то благоприятное, но вышла Зинаида Александровна и сказала, что состояние Леонида Терентьевича все ухудшается, началась пневмония левого легкого, угрожал отек, хирурги не отходят ни на минуту.
Наплакались мы с нею. В палату я не пошла, чтобы не выдать ему нашей тревоги. Договорились, что я приеду рано утром, привезу соки, бульон. Но утром уже в коридоре клиники я поняла, что дело плохо. Зинаида Александровна бросилась ко мне: «Леонид умирает, все бесполезно». Но мне не верилось даже в эту минуту. Так не хотелось верить. Я стояла ошеломленная, буквально раздавленная этими страшными словами… «Умирает!» Она, однако, взяла свежий сок, унесла. Вышла и говорит: «Мария Максимовна, выпил ваш сок, весь стакан! Просит, чтобы зашла».
Как тяжело мне было в эту минуту подавить свое волнение, сколько было сил крепилась и пошла.
Лежал он очень спокойно, но состояние было тяжелейшее. Он действительно умирал. Развивалась легочно-сердечная недостаточность. Левое (оставшееся) легкое не справлялось, был подключен аппарат искусственного дыхания, в вены обеих рук — капельницы, поддерживающие сердечно-сосудистую систему. И все это уже, видимо, лишь поддерживало угасающую жизнь. На постели лежало почти безжизненное тело этого большого мужественного воина, такого прекрасного, обаятельного человека. Меня он узнал, но смог произнести одно лишь слово: «Не плакать!» Грудь его заколыхалась, он тяжело задышал. «Не плакать», — еще раз сказал, а сам, сам, бедный, чувствовалось, что его душат рыдания, и я поняла сердцем, что в моем лице он в эту минуту прощался со всеми нами… А он так не хотел, так тяжело расставался с жизнью. В полном сознании, после операции понял он, что умирает, и, видимо, так раскаялся, что сам ускорил свой конец. В одну из минут он сказал Зинаиде Александровне: «Зина, что я наделал, ведь я сам залез на свой смертный одр». Весь трагизм его смерти именно в этом сознании преждевременности, как-то бессмысленно, неожиданно ушел он. Конечно, если бы уже определилось при жизни, что он обречен, нет больше выхода, как говорится — «или — или». А он ведь шел в клинику получить полное здоровье».
Читаю письмо и как бы вновь вижу перед собой Леонида Терентьевича Ладыженко, слышу его голос: «Не горюй, замполит, не горюй, я ранен, но не убит». Так он говорил в последний день штурма Берлина. Храбрый из храбрых — комсорг 220-го гвардейского полка.
Впервые я встретился с ним в июле сорок третьего года, в разгар боев на Северном Донце, возле памятника Артему. Бои шли тяжелые: противник пустил против нас «тигры» — так назывались новые немецкие танки «T-VI», — мы на своем участке впервые увидели эти машины. Теперь можно признаться: порой в те дни нам казалось — «тигры» не остановишь. Полк нес большие потери.
Начали подходить резервы. Тогда я впервые познакомился с будущим комсоргом полка.
Первую маршевую роту мы встретили у памятника Артему. Впереди шагал высокого роста боец в пилотке набекрень, в хромовых сапогах. На груди у него был автомат, в руке ветка краснотала, которой он похлопывал на ходу по голенищу. Слева угрожающе застучал крупнокалиберный немецкий пулемет. Засвистели мины. Рота залегла, а этот с веткой продолжал стоять.
— Пулю схлопотать хочешь? — крикнул я зло. — Кто такой?
— Агитатор из резерва Военного совета армии, — ответил он.
Да, был такой в армии резерв агитаторов из опытных и обстрелянных бойцов. Их бросали в бой только по личному распоряжению командарма Чуйкова. Это были, как на подбор, сильные, ловкие и смелые воины.
— Тем более не имеешь права впустую геройствовать.
— Не геройствую, а просто оцениваю обстановку. Мины — они вон аж где шлепаются.
На рассвете, коротко рассказав агитатору о задачах полка в создавшейся обстановке, я послал его в роту бронебойщиков. Уходя, он будто нечаянно оставил небольшую брошюру «Памятка агитатора» с вложенной в нее запиской, из которой я узнал, что Леонид Ладыженко, 1923 года рождения, мой земляк — был родом из Красноярского края. До войны работал учителем начальной школы.
В тот день рота бронебойщиков, поставленная в оборону на танкоопасном направлении перед Голой Долиной — бойцы прозвали ее «долиной смерти», — вступила в неравный бой с семью «тиграми».
Мне потом рассказали: Ладыженко пришел в роту как раз в тот момент, когда «тигры» уже начали утюжить окопы боевого охранения.
Удары бронебоек высекали лишь искры из брони «тигров». Положение складывалось критическое. Погиб командир. Казалось, в роте наступит неразбериха. Но этого не случилось.
— Слушай мою команду! — раздался звонкий голос Ладыженко. — Бейте по смотровым щелям, заклинивайте башни!
Никто не мог потом вспомнить, откуда у каждого бронебойщика появился листок, на котором был нарисован «тигр», помеченный красными звездочками в уязвимых местах.
«Тигры» тогда отступили.
В дни освобождения Запорожья мы приняли Леонида Ладыженко в партию, ему присвоили звание лейтенанта, и он окончательно закрепился в нашем полку.
Высокий, легкий, подвижный, гибкий, как лозинка, он всегда был там, где трудно, и очень скоро завоевал такой авторитет, что к нему стали прислушиваться пожилые гвардейцы и командиры. Ругал его только я — за чрезмерную лихость. Но ни я, ни он ничего не могли с этим поделать. Такая уж натура была у человека.
Не однажды его, раненого, отправляли в госпиталь, каждый раз он удивительно быстро возвращался — как правило, без продовольственного и вещевого аттестатов.
— Опять сбежал?..
— Опять. Среди своих быстрей заживет, я молодой, кости срастаются быстро! А убить не убьют: я заговоренный!
Он в самом деле верил в свое бессмертие. В атаку ходил с губной гармошкой. Прижмется к земле рота или взвод под огнем пулеметов, а он идет туда, пиликая знакомый мотив. Поднимал залегших бойцов и вел за собой в атаку. Лишь в Берлине перед имперской канцелярией упал. Проскочил опасную зону, но осколки снаряда, разорвавшегося позади него, изрешетили ему спину. Тогда-то он и сказал мне: «Я ранен, но не убит». И выжил!..
Перед отъездом в Кулунду я встретился с ним в Москве. Побывал с ним в Министерстве здравоохранения — и выхлопотали направление на исследование легких в институте на Профсоюзной улице. Расстались с надеждой на скорое выздоровление…
Но вот продолжаю читать письмо Марии Максимовны:
«Умер Леонид Терентьевич рано утром. Перед смертью очень ждал сына: «Приехал Ленька?»
Сын приехал. Его прямо с вокзала привезли в клинику, но Леонид Терентьевич был уже без сознания. Но позднее сознание вернулось, сына он узнал, весь как-то оживился, поговорил с ним. В эти часы появилась какая-то надежда, что наступил перелом к лучшему, но нет, ночью снова стало ему плохо.
Теперь остались вот только одни воспоминания. Часто вспоминаем, как он возил нас на рыбалку. Всю дорогу шутил, чудил. А после ругался, что не приехали мы в воскресенье — «на уху». В октябре лежал он в госпитале инвалидов войны. Так и вижу — спускается по большой широкой лестнице в вестибюль, такой высокий, с тростью в руках, с горделивой осанкой, сверкая своими карими очами, с ослепительной улыбкой. Настроение у него было хорошее. Он написал более 100 штук поздравительных писем к 7 Ноября! «За последние годы, — говорил он, — это сделал впервые — всем написал». Да, словно чувствовал, словно прощался со всеми своими друзьями-однополчанами.
Умер он как солдат, ни на что не жалуясь, ничего не просил. До последнего дня был на посту. Он ведь не ушел из своей школы, будучи уже очень больным. Убеждали мы его уйти, а он говорил: «Ну как я уйду, а дети будут пищать: Леонид Терентьевич, не уходите!» И точно имитировал, как они пищат. Да и школьники ему платили тоже большой любовью. Навещали его целыми классами, и в госпитале и в клинике — так и дежурили до последней минуты, когда он умирал.
Из клиники тело Леонида Терентьевича было перевезено в школу, там и был установлен гроб. Чувствовалось, что школа понесла большую утрату и была в глубоком трауре. При входе сразу же огромный портрет Леонида Терентьевича с траурной лентой. Некролог. У гроба, в головах, — такой же портрет, а на алых подушках — все его боевые ордена и медали нашей родной армии и дивизии. У гроба стояли осиротевшие жена и оба сына — такие еще молоденькие ребята, которым еще так нужен отец.
Да, осиротела семья, осиротела школа, осиротели как-то и мы, его однополчане. А я так вообще одна теперь здесь в городе осталась…»
Вскрываю второй конверт. Глаза туманятся, не могу как следует вглядеться в строки письма Людмилы Савельевой.
«Умирая, Леонид Терентьевич просил: «Не плакать! Я солдат!» —
пишет она. Ей довелось дежурить в палате возле него перед смертью…
Буквы, слова, целые строки уродливо надломлены, изгибаются, или они в самом деле так беспорядочно легли на лист бумаги. Нет, они сравнительно ровные, но надламываются в моих глазах и растворяются. Перевожу дыхание и читаю дальше:
«Его старший сын Саша показал мне осколок, которым был ранен отец. Осколок похож на топорик, около ста граммов. И таких было пять! Их извлек хирург в момент операции. Поражаюсь его терпению, мужеству, силе воли. Ведь он всегда был веселым, жизнерадостным, покорял всех своей улыбчивостью, скрывая адскую боль и мученье. Так много лет. Как это можно?!»
Положив эти письма в блокнот с записями о поездке в Кулунду, я вышел в тамбур — глотнуть холодного воздуха. Ждал: вот сейчас, сию минуту в груди вспыхнет обжигающая боль. Но она не вспыхнула. Почему? На радость и горе сердце отвечает одинаково, то учащением, то замедлением пульса. Стучит и стучит круглыми сутками, безостановочно. Ты можешь спать, уйти в свои веселые или грустные думы, а оно, как солдат на посту, беззаветно и безропотно несет свою службу. Не надо, не надо допытываться у него и сбивать его с ритма недоуменными вопросами. Верных солдат не спрашивают, а благодарят за верную службу.
Под стук колес поезда я мысленно вернулся в Степное, снова навестил родственников погибших на войне однополчан, снова мысленным взглядом перечитал строки писем о смерти боевого друга Леонида Ладыженко… Как бы слышу его голос: «Не плакать! Я солдат!» Какую жизнь подрубили под корень в мирные дни осколки войны. Война… Будь она трижды проклята.
А на полях кружит метель, змеится поземка. И снова думы о жизни, снова непослушная память напоминает мне: морщины на лице не смываются, и молодость не забывается.
ТРЕВОЖНЫЕ СИГНАЛЫ
1
На станции технического обслуживания автомобилей перед окошечком с табличкой «Выписка нарядов на ремонт и замену деталей» выстроилась очередь. Я тоже встал. Впереди меня — широкая спина человека с костылем. Человек этот то и дело поглядывал на часы, вздыхал, кряхтел. До обеденного перерыва оставалось минут тридцать. Нарядчица не спешила.
— Милая девушка, нельзя ли побыстрее, — сказал с явным кавказским акцентом высокий молодой человек с бородой, стоящий позади меня.
Молодая женщина внешне была действительно мила, привлекательна. Лет ей около тридцати. Короткая прическа с челкой до бровей молодила ее. Слегка продолговатое лицо с нежным румянцем на щеках, широко посаженные глаза в густых длинных ресницах, чуть вздернутый нос, губы — дольки спелого апельсина — все это было при ней. Вряд ли молодой мужчина не задержал бы своего взгляда на этой симпатичной женщине. Она сидела за стеклянной перегородкой.
Нарядчица не ответила на просьбу молодого человека. Она лишь вскинула на него глаза и промолчала…
А когда еще кто-то повторил, нельзя ли побыстрей, она встала и ушла за перегородку к кассирше, как бы говоря: «Не люблю, когда подгоняют, мы тут тоже не бездельничаем…»
Прошло минут десять. Плечистый мужчина, что стоял впереди меня с костылем, склонил голову, прислонился лбом к стеклянной стенке перед окошечком, и мне бросился в глаза багровеющий шрам на его шее.
— Девушка, — сказал я, подойдя к окошечку, — вас ждет инвалид войны, больной, обслужите до обеденного перерыва хотя бы его.
— Много вас тут таких, а я одна, — ответила она. Сквозь стекло я увидел ее ангельское лицо, и мне стало грустно, даже страшно, потому что совершенно не подозреваешь, где подстерегает опасность. Опасность быть сраженным лишь одной фразой: «Много вас тут…»
Спорить с ней нельзя: в ее руках учет всех деталей и технических возможностей станции. Пошлет в пустой бокс — и будешь загорать там двое суток. Однако очередь загудела. Появился сменный мастер.
— Бэлла, — сказал он, — инвалидов положено обслуживать без очереди. Выпиши ему накладную, я смотрел его машину: профилактика и замена рулевых тяг…
— Пусть после обеда приходит, — ответила она, — мне тоже обедать вовремя положено.
— Бэлла! Тебя инвалид войны ждет, — повторил мастер.
— Подождет… Сейчас оформлю… Все воевали, не один он, — огрызнулась она и, вернувшись к столу, спросила: — Ну, что у вас?..
Я уже не мог смотреть на нее, закрыл глаза, боясь потерять ощущение света и красок. Но она не унималась. Получив из рук инвалида заявку и технический паспорт «Запорожца», продолжала выкидывать из себя ядовитые слова:
— Везет же людям: машина бесплатная, и ремонт в первую очередь…
Инвалид отпрянул от окна, будто кипяток выплеснули ему в лицо. И, как бы ища защиты от таких упреков, он повернулся к нам лицом.
— Графчиков!.. Василий Васильевич! — воскликнул я.
Он тяжело передохнул и ответил:
— Графчиков.
Бывает же так! Вернувшись из Кулунды, я помнил упрек Николая Колчанова: «…У тебя под боком, в Москве, более двадцати лет живет ветеран Сталинградской битвы, и ты ни разу не навестил его». Речь шла о начальнике разведки нашей дивизии Василии Васильевиче Графчикове. И я дал себе слово: по возвращении в Москву найти его во что бы то ни стало. Ведь в моих фронтовых записях его имя отмечено черной чертой — «безвозвратные потери». И вот, пригнав свою машину на станцию технического обслуживания, встречаюсь с ним!..
Мы обнялись. И долго стояли обнявшись. Молчали, ощущая учащенные удары сердца.
— Встретились наконец-то! — произнес он, переведя дыхание.
Я взял его под локоть, и мы вышли на воздух ждать конца обеденного перерыва.
— Вот мой помощник, — указывая глазами на «Запорожец», сказал Василий Васильевич. — С электромагнитным сцеплением. Управление ручное. Двадцать тысяч отмахал — и никаких жалоб. Вот только рулевые тяги надо сменить… Хорошая тачка, ни разу не подводила.
— Все от водителя зависит. Не подведет, — заверил я. — С твоим характером, если он не изменился за тридцать лет, на такой тачке можно вокруг света отмахать…
— Собираюсь по фронтовым дорогам пробежаться, потом вокруг Европы, но боюсь, этот мотор подведет. — Он постучал по левой стороне груди. — Вот наткнулся сейчас на красавицу Бэллу — и… видишь, испарина выступила…
2
Никто не избавлен от чувства страха. Все мы чего-то боимся, перед кем-то робеем. Даже самые отчаянные фронтовики, с которыми довелось мне дружить в годы войны, порой вздрагивают от ночного звонка или робеют перед вспышками гнева соседей…
Страх… Чувство это, на мой взгляд, гнездится рядом, где-то внутри тебя или идет вслед за тобой. От него трудно отрешиться. Не зря же говорят — «у страха глаза велики». В бою, в напряженной боевой обстановке расстояние между боязнью и страхом сокращается до предела и перерастает в ужас, а это граничит с безрассудством. Про себя я часто вспоминаю один эпизод, который постоянно подсказывает мне: страх — твой враг.
Было это 16 ноября сорок второго года в Сталинграде. Пятые сутки дивизия Людникова оставалась без связи со штабом армии и с заволжскими батареями: она была окружена в районе завода «Баррикады». Посылали туда офицеров связи, нарочных, радистов, телефонистов, штурмовую группу — никто не мог пробиться. Без связи, без огневой поддержки артиллерии, расположенной в дубравах на восточном берегу Волги, дивизии угрожала гибель. И тогда начальник разведки нашей 284-й дивизии майор Графчиков, изучив схему подземных коммуникаций между заводами «Красный Октябрь» и «Баррикады», заверил командование, что к Людникову можно проникнуть по канализационным трубам и доставить туда рацию…
— Пойдешь сначала один, — сказали ему.
— Желательно вдвоем.
— С кем?
Он указал на меня. Я тогда исполнял обязанности инструктора политотдела по информации, не задумываясь ответил:
— Готов…
— Захвати с собой «феньки» на двоих, — посоветовал Графчиков. — С ними будет уютнее в трубах.
«Фенька»… Все мы были влюблены в нее. Там, в руинах Сталинграда, она была незаменимой подругой в ближнем бою. Удобная, послушная, ее можно было швырнуть в узкий пролом стены, в темный угол, даже в форточку окна, и она успешно делала свое дело. В окопах и подвалах, днем и ночью мы не расставались с ней. Бывало, погладишь ребристые бока ее, назовешь поласковей — ну, «фенечка», выручай! — и она летит из твоей ладони точно в цель. Главным калибром «карманной артиллерии» считали ее. Это граната «Ф-1» — лимонка. Отличное оружие, не громоздкое, но грозное. Выдернул предохранительное кольцо и бросай куда надо. Взрывается через шесть-семь секунд. Осколки разлетаются настильно, веером, сохраняя убойную силу в радиусе до семидесяти метров. Не забывай только укрыться после броска…
Пополнив противогазную сумку «феньками», я хвастливо показал этот запас Графчикову: дескать, теперь нам сам черт не страшен.
— Посмотрим, — ответил он, спускаясь в люк канализации. С нами рация на салазках, карманные фонарики, по пистолету и сумка гранат «Ф-1». Ползем час, второй. Темнота — глаз выколи. Благо в трубах сухо. Графчиков впереди, я за ним тяну салазки. Лямки врезаются в плечи. Перед колодцами отстойников и перемычками он возвращается ко мне, помогает перенести рацию, и снова вперед. Раза два упирались в непроходимые завалы от фугасных бомб и тогда возвращались к ближайшей перемычке. Освещая фонариком схему канализации, мы выискивали обходной путь к Людникову.
Выискивали, выискивали и, как мне показалось, окончательно заблудились. Куда ни сунемся — тупик. Мне уже трудно было скрыть тревогу за исход «путешествия» под землей.
— Где мы находимся? — спросил я.
— Там, где надо. Прислушайся…
К чему прислушиваться, когда земля гудела и тряслась, как в лихорадке. Каждый взрыв мины и снаряда отдавался в трубах так, словно мы были в бочке, на которую насаживали дополнительные обручи. Уши захлестывались волнами упругого воздуха — значит, где-то недалеко труба выходит к открытому коллектору или просто обнажена взрывом фугаски. Так и есть. Уже улавливаются человеческие голоса. Речь незнакомая. Немцы… Они, похоже, приближались к нам или устроили засаду.
С языка сорвалось:
— Нас как бы не заметили…
— Тихо, давай назад.
Графчиков не обратил внимания, да и я не помню, как в моей руке оказалась «фенька». Кольцо выдернуто. Теперь достаточно разжать пальцы, как это делается в момент броска, предохранительная скобка отскочит, и через шесть секунд сработает взрыватель. Но куда и как бросать гранату? Ни развернуться, ни повернуться. Отшвырнуть ее вперед — разнесет в клочья Графчикова, назад — меня самого… Нет, раскрывать ладонь нельзя. Держите, пальцы, держите «феньку», иначе она, бешеная, может оставить нас тут навсегда.
Поворачивая назад, прячу руку с гранатой за спину или прикрываю ее грудью. Салазки — впереди меня.
— Шевелись, что ты как безрукий, — упрекнул меня Графчиков.
— Устал, — соврал я.
— Ну, давай еще немножечко, до перемычки, там я подменю тебя.
Толкаю салазки с рацией левой рукой, в ладони правой — живая смерть. Пальцы крепко держат предохранительную скобу…
Каким нескончаемо длинным показался путь до ближайшей перемычки. На спине выступил холодный пот, во рту пересохло, зубы стиснуты, и, кажется, вот-вот затрещат скулы, затем… ослабнут пальцы, и тогда выкатится из ладони «фенька», будь она проклята! Ползу медленно. Графчиков то грудью, то плечом подталкивает меня вперед. Он невозмутим. Пока не знает, что его жизнь в моей ладони. Наконец ему удалось перебраться через меня. Накинув на плечи лямку салазок, он проворно стал удаляться вместе с рацией. Я решил отстать от него, передохнуть и потом у ближайшего изгиба трубы попытаться отшвырнуть гранату назад. Пусть покалечит ноги, но руки сохранятся, и на руках выползу на свет божий…
— Не отставать, — сигналит Графчиков.
— Догоняю, — лживо успокаиваю его, чтобы он не вздумал возвращаться.
Вот и ожидаемый поворот трубы. Тут чуть попросторнее. Встаю на колени, разворачиваюсь и, прижавшись к стенке, швыряю гранату. Швыряю, как мне показалось, далеко, даже не слышно, где она шлепнулась. Падаю на спину, жду взрыва. Проходит четыре, пять… десять секунд. Взрыва нет. Неужели скоба не отскочила? Может, пружина ослабла… Тем лучше. Однако где же правая рука? Руки вроде не стало. Нахожу ее левой рукой, ощупываю от локтя до запястья. Ладони нет. Она собрана в кулак, в ней — «фенька». Пальцы одеревенели, стали непослушными в мертвой хватке.
Что же делать?
Разворачиваюсь еще раз. Судорога стягивает руку в локте. Хоть зубами отнимай пальцы от тела «феньки» или отгрызай по одному, покуда она сама не выпадет из ладони. Выпадет — и тогда… Нет, пожалуй, надо просить Графчикова помочь избавиться от смертельно опасной «феньки».
— В чем дело? — спрашивает Графчиков. По трубе его голос долетел до моего слуха так, что мне подумалось — он вернулся сюда и сейчас же устроит мне трепку.
— Руку судорогой стянуло, — сознался я.
— Зубами прикуси. Отпустит.
— Ладно, только не подходи ко мне.
— Не собираюсь… Ползи, ползи, я уже возле люка.
— Ну, вот и хорошо, — с облегчением выдохнул я. — Один взорвусь.
— Чего ты там бубнишь?
— Если доползу, узнаешь.
— Нашел время в загадки играть. Очнись… — доносит труба его ворчание. — Без твоих загадок на душе солоно.
Мне стало уже невмоготу, казалось, сил больше нет. Пришлось сознаться, что в руке граната на взводе, а предохранительное кольцо утеряно.
— С ума сошел! — встревожился Графчиков.
— Не знаю…
— Тогда ползи, ползи и не вздумай кольцо обратно вставлять.
— За кольцом далеко возвращаться.
— Понятно, — выдохнул опытный разведчик и замолк, вероятно, обдумывая, как обезвредить «феньку».
И когда мое прерывистое дыхание стало доноситься до него, последовали подсказки:
— Мягче, мягче ползи и держи, держи ее, собаку…
— Сама держится, хоть руку отрывай вместе с ней.
— Сейчас посмотрим.
Наконец я оказался рядом с Графчиковым. Мы вернулись к исходной точке нашей вылазки. Над открытым люком склонились разведчики. Они дежурили тут, как видно, не один час, в готовности двигаться по нашему пути к Людникову, с телефонной катушкой. Смотрю на них снизу пустыми глазами: похвалиться нечем. Между тем Графчиков зажал под мышкой мою руку с гранатой и, вывернув взрыватель, похожий на короткий карандаш с металлической шайбой, отбросил его в сторону.
— Похоже, от боязни у тебя соображалка отказала.
— Отказала, — согласился я.
— Теперь бросай, неопасно.
— Не получится. Помоги пальцы разжать.
— Это у тебя уже от страха, — заключил Графчиков. И, согнув мою руку в локте, затем в запястье, он легко отлепил мои пальцы, и теперь уже безопасная «фенька» сама упала к моим ногам.
Я сгорал от стыда, но рассказал Графчикову и его разведчикам все как было.
— Такую можно укрощать моим способом, — выслушав меня, сказал один из разведчиков.
— Как?
— Вот как…
Он выдернул из своей гранаты предохранительное кольцо, не отпуская скобу, вставил в отверстие гвоздь, что хранился у него в кармане, и подкинул ее над головой. Я шарахнулся в сторону.
— Хоп, хоп!..
Граната падала ему в ладонь и снова взлетала…
— Прекрати сейчас же! — резко остановил его Графчиков. — Здесь тебе не цирк!
Мне стало ясно: Графчиков не может смириться с неудачной попыткой проникнуть в дивизию Людникова по канализационным трубам. Недоволен он и моим поведением. «Фенька» парализовала мою сообразительность. Графчиков, собираясь повторить вылазку по трубе, взял в помощники другого человека, своего разведчика… И доставил-таки рацию в штаб дивизии Людникова.
…Там, в Сталинграде, он, как мне казалось, не знал страха или, по крайней мере, умел одолевать его, не останавливаясь перед смертельной опасностью, а здесь…
3
Мы присели возле его «Запорожца». Съели по бутерброду. Вспомнили о боевых товарищах — живых и мертвых…
Василий Васильевич Графчиков не жаловался на свой недуг.
— Живу, как все. Государство заботится. И ему надо платить тем, чем можем, — без пафоса, по-будничному рассуждал Графчиков, успокаивая себя и меня.
Я знал его биографию. Всю войну вместе прошли. В одной дивизии были. Скупой на слова, если речь шла о нем самом, но все-таки в минуты затишья, где-нибудь в окопе, в блиндаже нет-нет да и скажет несколько слов о своем детстве, о юности… Родился в бедной крестьянской семье на Рязанщине в 1916 году. Фамилия досталась в наследство от деда, прозванного так, должно быть, в насмешку за долголетние надежды разбогатеть на графских землях. Умер дед в поле, оставив дом без крыши, двор без скота, погреб без картошки — графский крестьянин.
Семи лет, уже при Советской власти, Василий пошел в школу. Окончил восемь классов, но учиться дальше не позволила нужда. Пришла пора зарабатывать на пропитание. Крепко сбитый, смекалистый паренек с хорошим каллиграфическим почерком был определен в колхоз счетоводом. К началу 1937 года стал бухгалтером, но ненадолго. Осенью того же года был призван в армию. Служил в Москве, в кавалерийской дивизии. В мае 1938 года дивизию перевели в Борисов, что на Березине. Там окончил полковую школу младших командиров, а перед демобилизацией, по разнарядке политотдела, был направлен в Смоленск на курсы политработников, а затем получил назначение в Прибалтийский военный округ, политруком стрелковой роты. Там, в километре от границы с Германией, в Вилкавишкисе и застала его война…
Мимо нас дважды простучала каблучками нарядчица Бэлла. Блеснула клипсами. По пути застряла в кругу знакомых молодых людей. Посудачила, посмеялась вместе с ними.
Обеденный перерыв закончился.
— Бэлла, вас же клиенты ждут, — заметил я, подойдя к ней.
— Опять подгонять! — возмутилась она. — Гоните машину своего друга на мойку и скажите ему: рулевых тяг нет. Пусть приедет через недельку…
Василий Васильевич слышал мой разговор с Бэллой, и, когда я вернулся, он, не дослушав, сказал:
— Вот так, — и, развернув «Запорожец», дал газу…
Умчался, не оставив ни адреса, ни телефона. Умчался так, словно ощутил действие взрывного механизма если не под колесами машины, то где-то в груди… Такая поспешность смутила и озадачила меня. Досадно… «Эх, Бэлла, Бэлла. Не на том месте ты сидишь…»
Мгновенно в голове мелькнули слова Графчикова: «Боюсь, этот мотор подведет». На свое сердце он теперь не очень надеется.
Нажимаю на стартер, выкатываюсь на магистральную улицу, поглядываю по сторонам, на перекрестках спрашиваю регулировщиков, в каком направлении умчался салатный «Запорожец» со знаком «Внимание — ручное управление».
— Прямо.
— Нет ли каких тревожных сигналов с других перекрестков?
— Пока порядок.
На душе полегчало. Останавливаюсь возле справочного бюро. Прошу дать адрес Графчикова, Василия Васильевича.
— Район жительства?
— Не знаю.
— Возраст?
Я назвал год и место рождения, добавив, что он ветеран войны, инвалид.
— От этого нам не легче, — сказала дежурная и, как бы спохватившись, успокоила: — Будем искать, ждите или приходите завтра.
— Готов ждать хоть до полуночи.
— Рабочий день кончается в шесть часов.
— Прошу, — взмолился я, — прошу дать справку до окончания рабочего дня. Графчиков мой фронтовой друг…
— Понимаю, понимаю. Ждите, — учтиво посоветовала она, вероятно, прочитав на моем лице тревогу.
Прохаживаясь перед будкой, прислушиваюсь к телефонным разговорам дежурной… она действительно старается. Звонит, уточняет, опять звонит…
…Он был политруком роты, которая за три дня до войны заняла оборону западнее городка Шакяй, в восьмистах метрах от границы. 21 июня во второй половине дня командиры и политруки были вызваны в штаб полка. Им были вручены дополнительные листы топографических карт.
Побывав во всех отделениях и у пулеметных точек, политрук за полночь решил лечь отдохнуть. Но отдохнуть не пришлось. В 3 часа 30 минут утра 22 июня над границей взвились сотни разноцветных ракет. Зловещий фейерверк продолжался недолго. Фашистские войска открыли ураганный артиллерийский и минометный огонь. Через тридцать минут перед фронтом роты появились густые цепи атакующих. Приставив автоматы к животам, солдаты беспорядочно стреляли, шумели, кричали. Вот гитлеровцы уже приблизились к окопам роты на прицельный выстрел. Последовала команда:
— Огонь!
Застрочили станковые пулеметы. Гитлеровцы заметались. Многие были скошены огнем. Отдельные группы пытались перебежками продолжать движение. Однако, оказавшись на открытой местности, были прижаты огнем к земле. Часа два шел огневой бой. Захватчики покатились назад, оставив на поле боя более сотни солдат убитыми и ранеными.
На некоторое время бой затих. Во время боя политрук переползал от пулемета к пулемету, из одного взвода к другому. Подбадривал. Сам ложился за пулемет, показывал, как нужно разить врага.
Через три часа атака фашистов возобновилась. На сей раз под прикрытием минометов. Но и эти атаки были отбиты. Бойцы роты теперь вели огонь сноровистее, расчетливее, разили цель метче, даже по выбору. Пулеметчики били короткими очередями. Уцелевшие фашисты начали окапываться.
Отбив пять атак, рота не оставила своих позиций.
Двадцать третьего июня в двенадцать часов стало известно, что танки и пехота противника прорвали оборону справа и заняли город Вилкавишкис. Рота получила приказ отступить. Противник наседал с трех сторон. Политрук Графчиков шел со станковым пулеметом последним, обеспечивая отход всего батальона.
К утру двадцать пятого июня рота оседлала шоссейную дорогу, ведущую к мосту через Неман. Хорошо окопалась. Сюда прибыл командир дивизии. Объявил роте благодарность…
Четыре дня шли кровопролитные бои на подступах к Неману. Командира роты ранило. Графчикову было приказано взять командование ротой на себя. Совершив стремительный маневр по болотистой долине, рота Графчикова нанесла удар по флангу противника и обеспечила тем самым планомерный отход частей дивизии на новый рубеж.
И началась фронтовая одиссея простого советского человека, в прошлом бухгалтера колхоза. Сколько еще было и будет боев — больших и малых.
Тридцать первого августа 1941 года политрук Василий Васильевич Графчиков был награжден орденом Красного Знамени, а через месяц в боях под Старой Руссой он был ранен в ногу…
Послышался обрадованный голос дежурной справочного бюро: она принимала справку адресного стола Москвы:
— Графчиков Василий Васильевич, тысяча девятьсот шестнадцатого года рождения, проживает в Измайлове, Девятая Парковая улица, дом пятьдесят семь, корпус три, квартира номер шесть… Запишите и телефон…
4
Стучусь в дверь квартиры. Встречает седеющая женщина. На ее лице печаль, растерянность.
— Вы к мужу? — спрашивает.
— Да, хочу видеть Василия Васильевича.
— Только что увезли в госпиталь…
— А машина его где?
— В гараже… Загнал в гараж и упал… Вызвали «неотложку».
Догнать «неотложку» удалось только у госпиталя. Но ворота закрылись перед радиатором моей машины. Прорвался к главному врачу.
— В ближайшие дни встреча исключена, — сказал главврач, — он в отделении реанимации…
«Все-таки сработал «взрывной механизм», — грустно подумал я. Но тут же отогнал зловещую мысль. Знаю, Графчиков не сдается без борьбы, выдюжит и на этот раз.
…В сентябре 1941 года из-под Старой Руссы его отправили с эшелоном тяжело раненных в свердловский госпиталь. Лежал он там более трех месяцев, не дал ампутировать ногу, хотел вернуться в строй, на фронт «на своих двоих» — это его любимое выражение. Перенес две операции и добился своего — нога осталась при нем. Строчку в медицинском заключении «ограниченно годен» настоял заменить «годен к строевой» и принялся писать рапорты во все инстанции с протестами против назначения в тыловые части. Добился своего.
Прибыл он в нашу 284-ю стрелковую дивизию чуть прихрамывая, без костыля, чтобы не подозревали об «ограниченной годности». Назначили комиссаром отдельной разведывательной роты. На груди орден Красного Знамени, полученный из рук Михаила Ивановича Калинина. Боевой, опаленный огнем первых дней войны, политработник, коммунист. Присмотрелись к нему — волевой, людей понимает. Да и разведчикам понравился новый комиссар.
В конце июня сорок второго года немецкие войска начали наступление на воронежском направлении. Дивизия заняла оборону на подступах к железнодорожному узлу Касторная. Группа разведчиков во главе с Графчиковым на двух грузовиках была выброшена вперед, чтобы выявить силы противника. Разгромив в ночном бою колонну мотоциклистов на привале, они вернулись на мотоциклах, прихватив с собой и немецкого радиста вместе с рацией.
Двое суток дивизия отбивала атаки танков и мотопехоты на подступах к Касторной, не отступив ни на шаг. На третьи сутки стало известно, что дивизия оказалась отрезанной от тылов. Поступил приказ: отвести полки на новый оборонительный рубеж. Рота разведчиков получила задачу: прикрыть отход полков, продержаться во что бы то ни стало пять-шесть часов, с тем чтобы основные силы могли оторваться от наседающего противника.
Десять часов подряд разведчики отражали атаки во много раз превосходивших сил врага. Пять часов Василий Графчиков не выпускал из рук пулемета. Рядом с ним бились молодые разведчики: лейтенант Сергей Титов, заместитель политрука Иосиф Кеберов, сержант Василий Гвоздев, рядовые Петр Тарасов, Леонид Лариков. Им угрожала гибель в окружении, но они не думали отходить со своих позиций. Их считали обреченными, а они старались как можно больше сил противника отвлечь на себя. Когда же наступила ночь, бросились в контратаку и вырвались из огневого кольца. Потерь не было. Лишь три разведчика получили ранения, но из строя не вышли.
— Как это удалось? — спрашивали тогда Графчикова. Он не задумываясь отвечал:
— Взаимная выручка и смекалка.
И еще эпизод. Один из многих. Обороняясь и сдерживая натиск врага, дивизия вновь оказалась в окружении, что нередко бывало в тот период. Ночью шестого июля перед разведротой дивизии опять поставлена задача — найти слабое место для выхода из окружения. Путь был найден, но чтобы отвлечь внимание противника от избранного направления прорыва, Графчиков предложил совершить ночную атаку и отбить железнодорожный узел Касторная. Он знал, что захватчики боятся темноты, не умеют воевать ночью, потому и смело повел за собой разведчиков и саперную роту. Разведчики громили штабы, а саперы минировали мосты и переезды на тех маршрутах, по которым враг мог начать преследование отходящих полков дивизии. Взять Касторную вновь не удалось, но завязавшийся там ночной бой сорвал замысел гитлеровцев.
Разведчики и саперы потеряли в том неравном бою десять человек убитыми и более тридцати ранеными, но тысячи бойцов и командиров дивизии вышли из окружения, соединившись в Тербунах с кавалерийскими частями, и заняли новый оборонительный рубеж Переколовка — Озерки. Двадцать три дня дивизия сдерживала натиск танков и пехоты, а затем была выведена из боя и отправлена на пополнение.
Разведрота, несмотря на то что ее бросали на самые трудные участки, сохранила боеспособность.
Двадцатого сентября сорок второго года полки дивизии сосредоточились в дубравах на восточном берегу Волги. А там, на западном, распластался огромный город. Нет, уже не город, а сплошные развалины, где вздымались рыжие космы пожаров, взрывы снарядов, бомб. Все охвачено огнем: закрывай глаза и плыви как обреченный на испепеление. Прыжок в кратер действующего вулкана… Так думалось, так казалось.
Однако за сутки до начала переправы в горящем городе побывали разведчики. Их водил туда Графчиков. Не подгонял, а вел за собой — туда и обратно. И после этого батальоны и роты знали, за кем следовать.
— В бой придется вступать еще до высадки на огненный берег, — говорили разведчики. Они уже испытали на себе жар того огня и знают, где, от какого причала следует бросаться в атаку, ведь гитлеровцы заняли Мамаев курган и местами просочились к Волге. Они хотят оседлать здесь Волгу. Не бывать тому. Сибиряки сюда пришли!..
Высадившись на берег, полки дивизии вместе с батальонами морских пехотинцев Тихоокеанского флота опрокинули прорвавшихся к Волге гитлеровцев, вышибли их с территории завода металлических изделий и закрепились на Мамаевом кургане. В полдень того же дня разведчики группы Графчикова, уточнив обстановку перед фронтом соседей — 13-й гвардейской и 95-й стрелковой дивизий, обосновались на вершине кургана, куда вскоре переместился наблюдательный пункт командарма Чуйкова.
На войне командиры быстро продвигаются в должности, если они проявляют зрелость мышления, личное мужество, отвагу. Второго октября Василий Графчиков был назначен начальником разведки дивизии. В тот же день в центре города сложилась трагическая обстановка: наступая большими силами вдоль оврагов Крутой и Долгий, гитлеровцы прорвались к Волге и, таким образом, разрубили оборону города на две части. Тринадцатая гвардейская дивизия Родимцева, оборонявшая центр города, оказалась отрезанной от главных сил армии. Перед Графчиковым поставили задачу: восстановить локтевую связь дивизии сибиряков с гвардейцами флангового полка дивизии Родимцева. Собрав своих разведчиков и получив на усиление батальон одного из полков, а также роту химической защиты, Графчиков организовал ночную контратаку.
Контратака началась с исходных позиций на южных склонах кургана. Разведчики наносили удар, по существу, в затылок прорвавшемуся противнику, а стрелковый батальон вместе с ротой химической защиты — вдоль северного берега оврага. Наступали не на запад, а на восток. Такого маневра гитлеровцы не ожидали. Они стремились к Волге, и наши гнали их туда же, под огонь фланговых пулеметов у обреза берега, перед водой. На головы захватчиков обрушились гранаты и густые очереди автоматов… Все выходы из оврага были закупорены огнем. Враг оказался в огненном мешке. В том бою было истреблено более двух батальонов противника, взято много пленных и оружия. Локтевая связь с дивизией Родимцева была восстановлена и до конца сражения за Сталинград не прерывалась.
…Несколько дней подряд вражеские минометчики с поразительной точностью накрывали огнем наши лодки и катера, доставлявшие в Сталинград боеприпасы и людей. Они не давали эвакуировать за Волгу раненых. Появится на воде лодка, особенно на середине течения, — тут же попадает в вилку. С помощью наблюдателей и лазутчиков Графчикову удалось установить расположение снайперской минометной батареи немцев. Это был район тиров на северо-западных скатах Мамаева кургана. Минометы укрываются за козырьком глубоких отрогов. Их можно обезвредить ударом большой группы гранатометчиков. Но как пробраться туда? Ведь батарея находится за передним краем, в тылу противника. Для этого надо прорвать оборону врага фронтальным ударом. А где взять силы? Их не хватало на всех участках. И снова Графчикову ставят задачу: взять с собой пятьдесят проверенных в боях разведчиков, обеспечить их «карманной артиллерией» — по две сумки гранат — и перед утром, в самое темное время перейти передний край и совершить налет на батарею, уничтожить ее. С этой задачей разведчики Графчикова полностью справились. Больше того, они привели двух «языков», а сами возвратились, не понеся никаких потерь.
Так день за днем, ночь за ночью более ста тридцати суток дивизия сибиряков, а в ее составе и разведчики отстаивали ключевую позицию обороны Сталинграда — Мамаев курган. Ни одна атака врага не заставала наши полки врасплох. В том была немалая заслуга разведчиков, возглавляемых Василием Графчиковым.
В Сталинграде Василий Графчиков был дважды ранен, но поле боя не покидал. За умелое руководство действиями разведчиков в уличных боях и за личную храбрость он был отмечен тогда двумя правительственными наградами — медалью «За отвагу» и вторым орденом Красного Знамени.
…После Сталинградской битвы 284-я стрелковая дивизия была переименована в 79-ю гвардейскую ордена Красного Знамени. В мае сорок третьего она в составе 8-й гвардейской армии Чуйкова выдвинулась к подступам Донбасса и остановилась перед Северным Донцом. Штаб дивизии располагался недалеко от Краснодона, где майор Графчиков обнаружил важные документы и вещественные доказательства подпольной краснодонской организации «Молодая гвардия». Материалы о молодых подпольщиках были посланы в политуправление фронта. Они положили начало глубоким и обстоятельным исследованиям специальной комиссии ЦК ВЛКСМ. Герои Краснодонского подполья стали прототипами известного романа Александра Фадеева «Молодая гвардия».
В боях за освобождение Донбасса с 18 июля по 7 августа разведчики захватили больше тридцати «языков», своевременно обнаружили подход к фронту резервных частей противника, в том числе танковых полков дивизии СС «Викинг». Это позволило нашему командованию предотвратить внезапность вражеского удара. Разведчики в эти дни постоянно передавали сведения о резервах противника в Славянске, в лесах восточнее Хрестище и в Барвенкове. Графчиков держал с ними связь и лично проникал туда с хорошо подготовленными лазутчиками. После разгрома гарнизона в Барвенкове он стал первым среди офицеров нашей дивизии кавалером ордена Александра Невского.
…В конце сентября 8-я гвардейская армия остановилась перед мощными оборонительными сооружениями противника на подступах к Запорожью. По замыслу гитлеровской ставки так называемому «Восточному валу» с его главным узлом сопротивления городом Запорожье отводилась особая роль.
Два оборонительных рубежа отлогими дугами, концы которых упирались в Днепр, огибали город. Сплошные минные поля, проволочные заграждения, доты, дзоты, железобетонные укрытия и противотанковый ров шириною до шести и глубиною до четырех метров предстояло преодолеть гвардейцам Сталинграда. Непосредственно на переднем крае первого оборонительного рубежа действовали три пехотные дивизии немцев, во внутреннем обводе располагалась одна пехотная дивизия, в глубине обороны сосредоточился танковый корпус, усиленный кавалерийской дивизией СС.
Запорожье, Запорожье… Как трудно было прорваться в этот город. Особенно через противотанковый ров. Едва перебравшись на ту сторону, мы попадали под огонь дзотов, замаскированных на восточных склонах курганов и возвышенностей, затем под губительный огонь и гусеницы танков, укрывавшихся за земляным валом. Неся потери, мы откатывались обратно.
Против нашего 220-го полка маячил желтый курган, обозначенный на карте как высота 110,5. Здесь же, между курганом и рвом, против нас действовали «тигры», каждый — бронированное чудовище, вооруженное длинноствольным орудием, двумя крупнокалиберными и одним скорострельным пулеметами. Ни гранатой, ни бронебойкой его не остановишь. Нужны были противотанковые орудия, но перетянуть их через ров не удавалось.
Что же делать, как быть? Полк устал. Надо ли повторять безуспешные атаки и нести потери? И тут по заданию командования дивизии в полк прибыл майор Графчиков, а с ним рота разведчиков. Майор предлагает создать десять — пятнадцать групп по три-четыре гвардейца в каждой, вооружить их взрывчаткой и противотанковыми гранатами.
— Цель? — спросил я, исполнявший в те дни обязанности заместителя командира полка по политчасти.
— Проведем ночную вылазку за ров. Будем истреблять «тигров» на месте, в капонирах.
Командир полка и я согласились с этим планом. Группы были созданы. В них Графчиков включил своих разведчиков. В первую группу я включил себя, но Графчиков предложил мне быть рядом с ним.
Ночь выдалась безлунная. Моросил дождь. Дул умеренный юго-западный ветер. Он относил шорохи в противоположную от противника сторону. Ров заполнила непроглядная мгла, и мы перебрались через него без малейшей заминки. По сигналу Графчикова группы двинулись вперед, каждая по своему маршруту. Прошло минут сорок, и в разных концах один за другим загремели взрывы. Поле и курган озарились яркими вспышками. «Тигры», в отличие от наших танков, заправлялись не соляркой, а бензином. Я попытался кинуться вперед, по маршруту комсорга второго батальона Леонида Ладыженко, — там что-то не ладилось, похоже, не могли пробраться к намеченной цели, — но Графчиков остановил меня:
— Погоди, сейчас и там взорвется…
Прошло минуты три, и действительно раздался взрыв, вспыхнуло яростное пламя. Курган заискрился вражескими пулеметными точками. Графчиков засек их, подсчитывая вслух, на каком расстоянии они размещены одна от другой. Там же на кургане блеснули залпы орудий и минометов.
— О, да там батареи… Ничего, завтра ночью побываем у них в гостях, — рассуждал Василий Васильевич так, будто мы сидели с ним за домашним столом у самовара и пили чай.
Орудия и минометы расстреливали темноту минут тридцать. Тем временем наши группы уже вернулись на восточную сторону рва. Девять танков подорвали и подожгли в капонирах наши лазутчики в ту ночь. А через сутки батальоны 220-го полка овладели высотой 110,5 — ключевой позицией обороны противника в полосе наступления дивизии. В то же время было занято несколько населенных пунктов.
В ночь на 14 октября 1943 года начался штурм последних укреплений противника перед Запорожьем. В том штурме участвовали и танки, и артиллерия, и стрелковые соединения фронта, которым командовал генерал Малиновский. Основной удар наносила 8-я гвардейская армия Чуйкова. На острие этого удара действовали полки 79-й гвардейской дивизии. Впереди наших батальонов шли разведчики Графчикова. Световыми сигналами они обозначали ориентиры и границы движения частей.
К восьми часам утра наша дивизия ворвалась в Запорожье. А в одиннадцать на берегу Днепра, против острова Хортица, Графчиков установил свой наблюдательный пункт и корректировал огонь дивизионной артиллерии, которая давила пулеметные точки на острове. Вечером того же дня Москва салютовала героям штурма Запорожья. Нашей дивизии было присвоено наименование «Запорожская». Пятьсот ее гвардейцев получили правительственные награды. Василий Васильевич Графчиков был отмечен орденом Отечественной войны I степени.
5
«…Везет же людям: машина бесплатная, и ремонт в первую очередь…» — с какой-то злой завистливостью сказала нарядчица Бэлла, принимая от Графчикова заявку…
Да, Василию Васильевичу «повезло» выдержать много испытаний в огне войны. Он, как все ветераны, счастлив ощущать на себе благодарные взгляды подрастающих поколений, внимание сверстников и заботу правительства. Его имя помнят жители многих городов и сел Украины — Зеленого Гая, Опостолова, Никополя, Боштанки, Шестаковки, Ковалевки, Татарки, Одессы. Его имя чтят жители польских сел Вильполье, Магнушево, что на западном берегу Вислы южнее Варшавы. Чтят потому, что до последних дней считали его там погибшим. И я долгие годы вносил его в список безвозвратных потерь.
Помнят Графчикова, точнее, его позывные по радиосвязи «Граф» и бывшие немецкие связисты, штабные офицеры, кому довелось уцелеть после боев в районе Магнушева.
Я присутствовал на допросе немецкого офицера, который был пленен в Магнушеве. Он убеждал нас, что в первые дни боев за плацдарм здесь действовали войска не Советской Армии, а какого-то русского графа, который открытым текстом называл себя так по радио и требовал от своих подчиненных двигаться за ним. «Давай, давай вперед. Бей справа, бей слева. Давай быстро, давай за мной». Граф, а такой смелый и дерзкий. Граф в окопах с солдатами — немыслимо. Солдаты бесстрашно исполняли его команды. Сильный человек, вероятно, генерал из старой русской гвардии. Граф? Как он оказался на советской стороне? Ведь Советская власть, большевики ликвидировали все графские имения и самих графов. Или он из мертвых воскрес? Это страшно. Неужели русские графы поднялись из могил, чтоб пойти против Германии фюрера!.. Или просто это неуязвимые духи. Страшно…
…Висла — широкая и глубокая река. Вода в ней синяя, западный берег выше восточного. Не так-то много на свете пловцов, которые решатся пересечь упругое течение Вислы без передышки. Однако 1 августа 1944 года случилось то, чего враг не ожидал. Ранним утром, перед рассветом, группа разведчиков 79-й гвардейской дивизии во главе с майором Графчиковым, прихватив с собой рацию, на трех рыбацких лодках причалила к западному берегу. Первым выскочил на берег, увлекая за собой товарищей, проворный и отважный Леонид Лариков. Разведчики, не мешкая, врезались в боевые порядки противника, уничтожили два пулемета, броневик, до взвода пехоты и закрепились на западной окраине Вильполье. Отсюда Графчиков дал сигнал батальонам:
«Начинайте! Место высадки обеспечено. Граф».
Гвардейцы первого батальона 216-го полка, использовав подручные средства, вплоть до корыт и связок сухого хвороста, устремились на западный берег. Вслед за ними приступил к форсированию и 220-й полк. Графчиков встречал нас у воды и ставил задачи перед каждой группой. Он уже успел освоиться с обстановкой и направлял нас на те участки, которые обеспечивали быстрое расширение плацдарма. К двум часам дня на плацдарме находилось уже пять батальонов. Организацией атак и взаимодействием переправившихся войск руководил он, пока единственный представитель штаба дивизии. Именно тогда, в те часы, звучал его голос в наушниках батальонных раций: «Не отставать! Давай вперед, вперед!» Он же запрашивал и корректировал огонь артиллерии, расположенной на восточном берегу. К вечеру был занят Магнушев, и все попытки врага сбросить нас в воду были пресечены дружным огнем и решительными контратаками.
Трудная обстановка сложилась к полудню второго августа. Западнее Магнушева скопилось до трех батальонов пехоты противника. При поддержке танков они начали наступление против наших рот, не имеющих пока ни орудий, ни танков. Завязался встречный бой. Пошли в дело гранаты, лопаты, ножи. Казалось, что вот-вот гвардейцы отступят. Но именно в этот момент майор Графчиков поднял в атаку своих разведчиков и роту автоматчиков, что находились в его резерве, и нанес удар во фланг наступающему противнику. Атака была дерзкой и стремительной. Более пятисот солдат и офицеров потерял противник в том бою и откатился на исходные позиции.
Четвертого августа разведчики установили, что к Магнушевскому плацдарму подтягиваются танковые дивизии «Герман Геринг» и «Викинг»… К этому дню все полки и командный пункт дивизии вместе с командиром и начальником штаба переместились на плацдарм. Графчиков передал руководство боевыми действиями на плацдарме командованию и приступил к исполнению своих обязанностей.
Шестого августа на плацдарм переправились почти все части и соединения 8-й гвардейской армии. Боевыми действиями по расширению и удержанию плацдарма руководил непосредственно командарм Чуйков. Его командный пункт располагался на возвышенности северо-западнее Магнушева. Четверо суток сдерживали сталинградцы бешеный натиск танков и пехоты противника. Вновь, как и в дни уличных боев в Сталинграде, гвардейцам было сказано: «Ни шагу назад! Стоять насмерть!» И выстояли, плацдарм остался за нами.
Помню, в начале октября, когда наступило затишье, я встретился с Василием Васильевичем. Не любил он тишины на фронте. Тревожила она его. Он был как-то напружинен, ни минуты не стоял на месте, будто под ногами углился костер.
— Что с тобой, ты, кажется, сам не свой? — спросил я.
— Отправили ребят за «языком». Они там, а я тут… Лучше бы наоборот. Надо взять контрольного, в офицерских погонах, — ответил он.
— Возьмут, не первый раз, с твоей хваткой…
— В том-то и дело. Командир дивизии запретил мне вылезать за передний край. В Москву, в академию грозится откомандировать.
— Хорошо, завидую.
— Завидуешь, так крой за меня. А я не могу, понимаешь, не могу. Как оставлю ребят, да еще в такое время. Ведь прямо на берлинское направление вышли… Вот будет здорово — вылазка в штаб-квартиру Адольфа Гитлера.
— И все же тебе надо ехать в академию, — сказал я, прервав его мечты.
— Дезертиром, значит, хочешь меня сделать? В самый ответственный момент, когда каждый разведчик должен действовать, не зная отдыха… Ладно, подумаю. Вот возьмем контрольного «языка» в офицерских погонах, затем подготовим и проведем разведку боем… Пришел к тебе: надо подобрать ребят порезвее, человек с полсотни, и тогда снова поговорим о Москве…
Контрольного «языка» в офицерских погонах его разведчики взяли. А через две недели на участке нашего полка была проведена разведка боем. В ней участвовал и я. Взяли пять «языков» разного калибра, захватили много документов, выявили новые огневые точки и вернулись на свои исходные позиции, но поговорить о Москве не удалось: Графчиков был ранен и отправлен за Вислу. Без сознания… Осиротели разведчики, его верные друзья. Они послали коллективное письмо на родину Василия Васильевича. Поклялись, что отомстят фашистам за кровь своего начальника и будут хранить о нем добрую память до конца жизни: они считали его погибшим…
Но майор Графчиков выжил. Победила воля, неимоверная, могучая выдержка. Вот что записано в его медицинской книжке:
«Ранен осколком в поясничную область. Ранение сквозное с повреждением поясничных позвонков, копчика и крестца. Верхняя мозговая оболочка повреждена».
Лечился до октября 1947 года. Выписали инвалидом первой группы. В 1948 году снова госпитализирован. Сделана операция на позвоночнике: удалены раздробленные косточки. В 1949 году операция в правом боку: очищалась от осколков подвздошная кость. В 1952 году — чистка позвоночника. В 1958 году — три операции: отняли копчик. В 1960 году — операция копчика: обновляли ткани. Всего двенадцать операций на позвоночнике.
Никто не избавлен от чувства боязни и страха. Я, например, боялся просить главного врача о встрече с Василием Васильевичем Графчиковым, когда он стал поправляться. Почему? Да потому, что не знал, как на мое посещение отреагирует фронтовой друг, не допущу ли я в разговоре с ним чего-либо непозволительного… А может быть, он в глазах моих «вычитает» для себя что-то. Надо ли бередить его сердце разговорами о том, что произошло на станции техобслуживания. Боялся…
Но когда мне сказали, что он не помнит или старается забыть тот инцидент, — боязнь отстала от меня, появился страх…
Скольких инвалидов войны, пожилых людей ждут госпитальные койки и операционные столы после столкновения с грубостью и равнодушием? Страшно. Именно этот страх, в отличие от того, который испытал на себе в дни войны, лишил меня нормального сна.
В минувшую ночь мне приснился сон: граната «Ф-1», та самая «фенька», что привела меня в смятение в канализационной трубе в дни Сталинградской битвы, снова легла в мою ладонь, и я разговаривал с ней шутейно, языком Василия Васильевича:
«Тебя можно обезвредить просто: вывернул взрыватель — и ты неопасна».
«А чего ты пальцы не мог разогнуть?»
«Судорога».
«От страха?»
«Вероятно».
«Смешно… Помнишь, как Андрей Табольшин хохотал. Своим способом обезвреживал — просто и смешно», — подсказала она.
«Рискованно».
«Рискованно, но без страха, — заметила она. — И чего ты сегодня, сонный, через столько лет вспомнил страх в трубе — и холодным потом обливаешься? Забыл, что надо просто вывернуть взрыватель… и спи спокойно…»
Сердце защемила обжигающая боль. Ладонь сжалась в кулак, но граната уже покатилась к ногам. В ожидании взрыва я проснулся.
— Как здоровье Василия Васильевича Графчикова? — спросил я у лечащего врача.
— Обошлось… Но был на грани, — ответил он. — Не иначе как что-то вывело его из равновесия?..
— Было кому вывести, — уклончиво сказал я.
— А подробнее? — он взял меня за рукав, посадил на кушетку. — Нам важно знать причину приступа.
Я стал рассказывать, а врач, слушая меня, прошелся по кабинету, молча пощупал пульс на моей руке. Его густые черные брови сомкнулись на переносье, лоб пробороздили две глубокие, с изломом, морщины. Он моложе меня лет на двадцать пять, пожалуй, ровесник той, о которой я ему рассказывал, но столько в его глазах доброты, внимательности.
— У вашего фронтового друга на редкость сильное сердце, — сказал врач, выслушав меня. — Через недельку выпишем его.
Мы вошли в палату. Больной сидел перед окном, спиной к нам, листая какую-то тетрадь.
— Василий Васильевич, к вам посетитель, — сказал врач.
Василий Васильевич обернулся.
Лицо бледное, брови топорщатся клочками, глаза… будто выцвели.
— Крепко тебя перевернуло, — вырвалось у меня.
— Сначала надо сказать «здравствуй», получить приглашение присесть и уж тогда начинать деловой разговор, разумеется, без стона.
— Виноват, исправлюсь, — пристукнув каблуками, ответил я ему в тон.
— Садись. И не отвлекай меня на пустяки. Ты пришел вовремя. Посоветоваться хочу. Ты же знаешь: в клубе автомобилистов я периодически провожу беседы с призывниками. Вот подготовил конспект очередной беседы. О разведчиках. Кое-что цитирую из высказываний о разведке нашего командарма…
Просматривая конспект, я думал не о его содержании, а о том, что Василий Васильевич и на этот раз победил болезнь, но болезнь особого рода, вызванную не физическим ранением, а моральным. Свои замечания я высказал. Графчиков нехотя согласился.
— Давай условимся: о Бэлле — ни слова. Бог с нею, с этой Бэллой. У нас есть дела поважнее, — сказал мне на прощание Василий Васильевич. — До скорой встречи.
6
Гараж без смотровой ямы — как квартира без кухни. Именно таким гаражом-времянкой обзавелся Василий Васильевич Графчиков, получив автомобиль «Запорожец». Шприцовку и регулировку ходовой части он проводит «своим способом»: поднимает домкратом передок, подставляет под него кирпичи, переносит домкрат под задний бампер, и поднятая таким образом машина «пропускает» его с инструментом под свое брюхо. Но теперь, когда надо было снять погнутые рулевые тяги, выбить шаровые пальцы, следовало бы подумать об устройстве более устойчивых подпорок.
Мы вспомнили об этом после того, как пустили в дело увесистый молоток, почти кувалду с короткой ручкой. Машина сползла с подпорок, угрожая расправиться с нами, лежащими на спинах под передней подвеской. Благо двигатель «Запорожца» в хвосте. Тем не менее на нас обрушилась почти вся масса кузова. Железо не пуховое одеяло, мягкой ласки от него не жди.
«Как в канализационной трубе, по которой мы пытались проникнуть в дивизию Людникова», — подумалось мне. Тогда страх нагнала на меня застрявшая в руке «фенька» с выдернутым кольцом. Впрочем, страх убивает волю к борьбе за жизнь еще до встречи с реальной опасностью. Не случайно говорят, что трус теряет зрение за три секунды до смерти… У нас же оставалось, как мне теперь думается, чуть больше двух-трех секунд, если считать от последнего удара кувалды. Василий Васильевич успел поставить монтировку торцом против наползающего картера…
А оказался я под машиной при следующих обстоятельствах. Прихожу к нему на квартиру, а жена говорит: какую-то посылку из Запорожья получил и ушел в гараж.
«Неужели решился сам заменять рулевые тяги? Ведь после госпиталя прошло лишь две недели…» — подумал я.
Бегу в гараж. Вижу — торчат ноги из-под машины. Упираясь пяткой в порог, он натужно кряхтит, что-то отвертывает.
— Василий Васильевич, ты с ума сошел!..
— Поздно заметил, — отозвался он, — но ты вовремя подоспел. Напяливай на себя халат и лезь ко мне. Нужна помощь.
— Готов, только ты уступи мне свой халат, — схитрил я, чтобы выманить его и не пускать больше под машину.
— Не хитри, — оборвал он меня, — тут одному не справиться… Получил с завода новые рулевые, но старые снять не могу. Одна погнута, и крепление заклинило.
— Давай поступим проще: на буксир и… до станции техобслуживания, — предложил я.
— Куда?! Что?! — почти закричал на меня Василий Васильевич. — Хватит топтаться, лезь ко мне.
— Лезу, — отозвался я, сбросив пиджак. — И подвинься… Кряж.
— Сам коряга… Лезь с другой стороны, — подсказал он.
Под машиной тесно, но чисто: днище он успел вымыть и очистить. Однако, взглянув на крепление подвески, на изогнутую правую штангу рулевой тяги, я удивился: как он мог водить машину с такими повреждениями?
— Где тебя так угораздило? — спросил я.
— Булыжник спрятался под травой…
— Где?
— На гоночной трассе. В объезд пошел.
— Ты что, еще в гонках участвуешь?
— Участвую… Тренером от клуба автомобилистов ДОСААФ.
— Сумасшедший! — вырвалось у меня.
— Опять неточно. Нормальный. Проверен по всем правилам. Могу показать удостоверение: «Общественный инспектор, преподаватель школы автомобилистов». Лишь одну промашку допустил.
— Когда и где это было?
— В День автомобилиста, в районе Планерной — Подрезково.
— В Подрезково…
И теперь я вспомнил молву, которая ходила среди курсантов московских курсов шоферов при клубах ДОСААФ: в Москве, мол, есть автолюбитель-циркач, который на «Запорожце» с электромагнитным сцеплением откалывает такие номера на сложных трассах, что удивляются даже испытатели вездеходов и амфибий. Так и говорят: «салатный «Запорожец» — бронированный, непромокаемый, берет любые препятствия на воздушной подушке».
Однажды и мне пришлось видеть трюки салатного «Запорожца». Тогда я и не подозревал, что за его рулем — мой друг-однополчанин Василий Васильевич Графчиков.
А было это так. По размокшему от дождя проселку хлюпали три учебных грузовика. Перед спуском к деревянному мосту, где застряла моя «Волга», они остановились. Из кабины выскочили водители и, оборачиваясь назад, замахали руками: дескать, пробка, надо искать объезд. Вдали показалось еще три грузовика. За ними кавалькада легковых. Ко мне подбежал молодой водитель с красной повязкой на рукаве:
— Уходи с дороги!.. Соревнование срываешь!
— Некуда, — ответил я, — и грузовикам тут не пройти, мост провалился.
— А где объезд?
— Не знаю.
— Э, зевака, — упрекнул меня водитель и убежал к грузовикам. Там, на бугре, уже сбилось до десятка водителей. Они в замешательстве — не знают, куда кинуться: искать объезд или поворачивать назад? Вдруг на большой скорости к ним подскочил «Запорожец», блеснул фарами в мою сторону, будто собирался с разбегу боднуть «Волгу», затем помчался вдоль косогора. Какие вензеля он там выписывал — на бумаге не нарисуешь. Взбежал на бугор и оттуда на предельных оборотах ринулся к разлившемуся ручью. Вода вздыбилась, словно бомба или тяжелый снаряд там взорвался. Сдвоенный столб водяной пыли и брызг закрыл от моих глаз дальнейшее. Что происходило в русле ручья, не видел. Однако через несколько секунд «Запорожец» показался на противоположном берегу. Грузовики последовали на ту сторону тем же путем.
Моя «Волга» задним ходом все же выкарабкалась на бугор, но двигаться по объездной тропе я не решился, хотя тогда мне очень хотелось догнать «Запорожец» и познакомиться с его водителем…
«Запорожец» салатного цвета с электромагнитным сцеплением — вот он. Я у него под брюхом, но где тут генератор «воздушной подушки»?
— Василий Васильевич, скажи, пожалуйста, где крепятся дополнительные агрегаты?
— Короче.
— Я спрашиваю о приспособлении для воздушной подушки.
— Короче, — снова прервал он меня.
— Короче некуда, скажи — и приступим к делу.
— Болтовня, — ответил он.
— Я своими глазами видел, как ты взлетал над ручьем.
— Видел, но ничего не понял: готовим автомобилистов для армии — без находчивости и решительности и на амфибиях можно застрять в луже. Уяснил?
— Стараюсь, — ответил я. — Только как мы расклиним крепление тяги, если штангу ты превратил в коромысло?
— Выпрямим — и пойдет дело… Короче, бери кувалду и давай выпрямляй.
Лежа на спинах, мы принялись расклинивать крепления. Он подсунул под крепление монтировку, а я кувалдой нанес несколько ударов по изгибу штанги. Последняя пружинила и, кажется, не собиралась выпрямляться.
— Наддай еще, наддай плотнее. Еще, еще… Ага, кажется, сдается. Теперь поразмашистей дай ей…
Я отвел кувалду назад, приготовился вложить в этот удар все силы, но заметил, что машина пошла на нас.
Я остановился и успел бы выскочить, но тогда вся тяжесть свалилась бы на Василия Васильевича.
Что же делать? Я заметил, что Василий Васильевич успел поставить монтировку торцом, и она затормозила движение. Теперь и кувалда в моих руках должна стать на попа, подпереть днище. До темноты в глазах напрягаю свои силы, и кувалда слушается меня, встает как надо. Лежим, молчим. Кто-то из нас должен теперь первым выбраться из ловушки.
— Дышишь? — спросил Василий Васильевич.
— Дышу, — с трудом выдавил я.
— Не выпускай весь воздух из легких, — подсказал он.
— Ыгы, — промычал я.
— Теперь и я часть груза возьму на себя. Вот и получится «воздушная подушка».
Графчиков на ощупь нашел кувалду возле моего плеча, придвинулся ко мне, и для меня, кажется, наступила минута забытья. Но только минута. Постепенно пришло облегчение.
— Дышишь? — снова спросил Василий Васильевич.
— Дышу, — ответил я.
— Давай теперь вместе, разом. Вот так… В молодости мы, бывало, ремни рвали на груди таким способом.. Давай я ключ подставлю. Потом под кувалду отвертки… Так мы расклинимся. Давай… Еще разок… Еще.
Когда днище перестало покачиваться над нами, Василий Васильевич скомандовал:
— Выползай…
— Ты первый, — возразил я.
— Короче… Ты на двух ногах. За гаражом кирпичи. Давай их сюда!
В голосе его послышалась тревога. Торговаться нет времени. Выползаю наружу и, задыхаясь, бегу за кирпичами. Подставляю их под задний бампер, несу домкрат. Качок, второй, третий. И Василий Васильевич выбирается из-под машины. На лице крупные капли пота. Посмотрев на часы, он спрашивает:
— Туго пришлось?
— Туго, но без страха и испуга.
— От радости стихами заговорил, — заметил он.
— За тебя рад, обошлось.
— А я за тебя перетрусил. Кричать собрался.
Во второй половине дня нам удалось поставить новые рулевые тяги, прошприцевать ходовую часть, заменить смазку в коробке передач, и «Запорожец» встал на свои колеса. От усталости мы еле-еле держались на ногах.
— Не дремать, — пробасил Василий Васильевич над моим лицом. — Сейчас двинем к месту соревнования. Посмотрим новую трассу. А вечером мне надо быть в военкомате. Слушается мой отчет на комитете содействия. О работе с допризывниками…
Я попытался остановить его:
— Не перегружайся. Пощади сердце.
— Не хныкать, — ответил он. — Наши сердца солдатские, перегрузок не боятся, лишь бы ожогов не было.
Москва — Кулунда — Москва
1966—1977
НЕ УХОДЯ ОТ СЕБЯ
ГЛАЗА, ГЛАЗА…
Зрение тускнело в моих глазах с тихой болью… Тускнело перед встречей утренней зорьки в день открытия охоты. За час до этого, пробираясь на лодке по узким протокам к перешейку двух озер, я еще видел рябь на воде. Но когда протиснулся в заросли камыша и взглянул в сторону восточного небосклона, то ощутил непривычную тяжесть над бровями и давящую на зрачки темноту. Подумалось, камыши заслоняют обзор. Я вытолкнул лодку к протоке, однако темнота уже прилипла к глазам. И вода уже не проблескивала передо мной, а покрылась округлыми расплывами густой сажи. И зари не видно.
Протираю глаза раз, другой — не помогает. Темнота сгущается. Неужели ночь застряла здесь на целый день или земля перестала вращаться?
В дальних секторах охотничьего угодья загремели частые выстрелы. Открытие охоты, как правило, обозначается беспорядочной стрельбой. Малоопытные охотники спешат палить по уткам на воде, подшибают хлопунцов, чаще расстреливают темноту.
Но вот уже вблизи, справа и слева, ударили дуплетами мои спутники — опытные «утятники». Невдалеке шлепнулась одна подбитая утка, вторая. Как мне показалось, бьют вдогон, под перо и без промаха. Значит, и мне пора закладывать патроны. Привычным движением переламываю централку, открывая патронташ, вглядываюсь в небо, но ничего не вижу. Слышу свист крыльев шилохвостей. Они пролетели над головой. В эту же минуту перед самым лицом пронеслась стайка чирков. Пара трескунков приводнилась у самой лодки, но я их не вижу, ничего не вижу!
— Сергеев! — кричит слева сосед. — На тебя кряквы!
— Ясно, — ответил я и ударил в темноту наугад.
Пустой выстрел возмутил соседа.
— Зачем пуляешь с открытой воды?.. Пугало.
— В ряске застрял, — соврал я.
— Помочь?
— Не надо, сам выберусь.
И сдал лодку назад на хрустящие заросли камыша. Темнота не оставляла меня. Еще дважды вскинул централку, палил дуплетами: дескать, у меня все в порядке, только мажу.
Прошло еще минут десять. Правой стороной лица ощутил свет лучей восходящего солнца и теперь понял, что с моими глазами случилась беда. От досады упал в лодку вниз лицом на рюкзак с провиантом.
Чудак, этого как раз нельзя было делать. Ко мне подкралась такая болезнь, при которой, как потом стало известно, ни в коем случае нельзя лежать вниз лицом. То был приступ глаукомы, по-простонародному — «подступила темная вода». Она чаще всего дает о себе знать при напряженном зрении в темноте. Что-то подобное случалось со мной раньше, но быстро проходило. Надеялся и на этот раз. Но темнота меня уже не оставляла.
Лежу, прислушиваюсь. Пальба еще идет, слышу перелет уток надо мной, однако мной уже овладел страх, и поэтому нет сил поднять голову.
Мои спутники прекратили стрельбу, подозвали егеря, подгребли ко мне.
— Сергеев, что с тобой?
— Не знаю, с глазами что-то.
— Выжег порохом или просто так?
— Просто так.
— Поднимайся, дай посмотреть… Глаза на месте, только зрачки как переспелая смородина.
— Черная смородина. Потому света и не вижу, — попытался развеселить я себя и товарищей.
Они отбуксировали меня с лодкой к причалу, посадили в машину — и в Москву.
Откинув голову на спинку заднего сиденья, я почувствовал — свет стал проникать в левый глаз. На ухабах и крутых поворотах замелькали световые вспышки и в правом глазу. Так и хотелось попросить шофера: не огибай ухабы, встряхивай сильней!..
Спутники молчат. Один из них, что сидит слева, дышит через нос, огорчен — сорвался такой красивый старт осенней охоты. Он азартный охотник и не любит возвращаться домой без пера на козырьке фуражки — знака победителя. И сегодня планировал после утренней зорьки побродить за бекасами, затем посидеть на вечерней зорьке, которая приносит больше удач, чем утренняя. И тут все сорвалось. Досадно. Для него вдвойне. Собирался убедить меня, что проигранное им пять лет назад состязание в стрельбе по летящим уткам — случайный эпизод.
Было это на Азовских плавнях, в районе Сладкого лимана, накануне массового перелета водоплавающей дичи. Утки, казарки, гуси после осенней жировки на наших полях улетают на юг.
Нас, охотников, приехало на лиман целый автобус. Егерь сказал, что к утру ожидается прилив, а это значит — хороший присад. Провели жеребьевку, распределили лодки, принялись готовить ружья. Каждый, подходя к фонарю над столом для чистки ружья, заглядывал в протертые стволы так, чтобы все видели, какая у него отличная гравировка на замках, какие отличные стволы с чёками, получёками — держись, утки, с поднебесья достану!
— Хвастуны, завтра посмотрим, кто с каким пером вернется, — проворчал мой сосед, не снимая чехла со своей «ижевки». Он был уверен, что завтра ему будут завидовать все обладатели «зауэров», «браунингов», «голонголонндов» и штучных «тулок».
Его умению сшибать уток навскидку завидовал и я. Но ни он, ни я не ожидали, что нас обставят. И кто?
Это девушка, ее звали Юлей, вышла из домика егеря и приблизилась к костру перед лодочным причалом в самый разгар разбора лодок и весел. Она шла не спеша. Спортивная куртка защитного цвета, на голове зеленый беретик, рост ниже среднего, на боку студенческая сумка, приспособленная под патроны, в руках ружье — какая-то курковка с короткими стволами.
— Не хватало еще охотника в юбке, — проворчал мой сосед. По его мнению, и охотники должны придерживаться правила, какое соблюдают капитаны кораблей при формировании экипажей к большому походу.
— Не ворчи, — сказал я, — ружьишко у нее похоже на палку с курками. Развлекается…
Лодки и весла быстро разобрали по номерам. Ей досталась плоскодонка без номера, вместо пары весел деревянная лопатка.
— Внимание! — подал сигнал егерь, когда все уселись в лодки. — Со второго по девятый номер двигаться за Юлей в правый рукав. Остальные — за мной в левый.
— Дайте ей весло, иначе до обеда будем шлепать, — не вытерпел мой сосед, которому достался пятый номер.
— Ничего, — ответил егерь. — Если будете отставать от нее, дайте сигнал. Притормозит. Так, Юля, или не так?
— Как всегда, — ответила она голосом школьницы.
Нас немного покоробило. Это мы-то отставать? От нее? На самом деле угнаться за ней было не так-то легко. Ее плоскодонка скользила по воде, между камышей, по ряске без задержки, а мы хлюпали размашистыми веслами, заклинивая друг другу путь почти на каждом повороте. Назад, вперед, снова назад. С рассветом стало легче.
Юля расставила нас по номерам вдоль залива. Мне достался девятый номер. Оставляя меня на номере, она сказала:
— Подлет надо ожидать с севера, с полей, а я буду следить за подранками. Их нельзя оставлять в камышах.
— Без собачки будет трудно, — посочувствовал я ей.
— Ничего, буду подшибать их над чистой водой, — сказала она и скрылась в камышах.
Загремели выстрелы в разных концах лимана. Утро выдалось тихое, и утка шла с полей высоко. В такой обстановке мой друг, которому достался пятый номер, должен был отличиться: перед ним чистый разлив, на который кряковые шли со снижением. Слежу за ним. Он вскидывает «ижевку» раз, другой, третий… Бьет дуплетами, но утки не падают. Лишь одна колебнулась в воздухе и потянула над номерами — шестым, седьмым, восьмым. Те бьют тоже дуплетами. Но она уже мчится надо мной. Я тоже бью из двух стволов. Мимо. Она неуязвима. Нет, рухнула. Рухнула там, за высокими камышами, где скрылась Юля. Оттуда донесся лишь одиночный, как мне показалось, выстрел хлопушки.
Минут через пять над номерами засвистели крыльями северные белогрудки. Перо у них плотное, мелкой дробью не возьмешь. Наши выстрелы даже не поколебали их строй. Однако оттуда, из-за камышей, опять донеслось два сухих хлопка — тук, тук… и из строя выпали две белогрудки.
Прошло еще несколько минут, и небо над нами буквально закружилось. Утки мотались над лиманом ошалело быстро, на разных высотах и беспорядочно, как пчелы над потревоженным ульем. Их охватила какая-то тревога. Зигзаги, стремительные виражи, карусели — попробуй взять на прицел, если они так кружат. Похоже, бросили вызов охотникам. И мы, в свою очередь, вошли в азарт. Раз — промазал, два — промазал, и теперь уже трудно остановиться. Пальба стала напоминать топот ног дюжины плясунов на пустых бочках. Стволы моей централки стали сизыми от перегрева. И все впустую. Не вижу удачи и у соседей. Лишь там, за камышами, откуда доносится «тук, тук», с неба валятся, как вилки капусты, парами подбитые утки.
Так длилось не меньше часа. Патроны кончились. Пальба стихла. Над лиманом взвилась желтая ракета. Это егерь дал сигнал — конец утренней зорьки, отбой.
Юля подгребла ко мне. Я прячу от нее глаза — патронташ пустой, и в лодке пусто. Она швырнула мне пару увесистых материков и одну северную белогрудку.
— Это подранки.
— Неправда, — возразил я.
— Следуйте за мной, — сказала она, не оглядываясь.
Пятому номеру от нее достались казарка и две северных. К моему удивлению, он не отказался, похоже, поверил, что Юля подобрала действительно его подранков.
Когда мы подошли к причалу, она выбросила к ногам егеря еще десяток уток и ушла, пожелав нам приятного завтрака. Мы стояли с открытыми ртами, не зная, как ответить.
…Левым глазом я уже мог разглядеть профиль угрюмого соседа по сиденью. Машина круто повернула вправо, и я толкнул его локтем в бок: дескать, не угрюмься, я тоже не унываю.
— Чему ты улыбаешься? — спросил он, повернувшись лицом ко мне.
— Чему?.. Вспомнил, как на Сладком лимане нас обстреляла одна девушка.
— Нашел время о чем вспоминать, — возмутился он.
— А ты знаешь, ее победу нельзя считать случайной. То была дочь старшего охотоведа округа Юлия Васильевна Сидорова, теперь Клекова, чемпионка мира по стендовой стрельбе среди женщин.
— Ладно, знаю… Хватит чепуху вспоминать. Скажи, как себя чувствуешь? Вижу, бодришься, а свет не видишь.
— Начинаю видеть, поэтому бодрюсь. Должно пройти. Такое уже было со мной.
— Куда сейчас, в какую больницу? Ведь сегодня выходной?
— Да, сегодня суббота, завтра воскресенье. Поэтому везите меня домой, — ответил я. — Только домашним об этом ни слова.
— Все скрываешь от жены и от детей?
— И от четырех внуков, — подсказал я и тем освободил своих спутников от поисков каких-то иных решений.
В понедельник темнота в моих глазах рассеялась, зато тревога усилилась. Стало страшновато. Что делать, если слепота подкатится снова и застрянет уже навсегда?
— Да, так может случиться, — сказал врач, измерив внутриглазное давление. — Сбить одними каплями пилокарпина едва ли возможно.
— Как же быть?
— Даю направление в глазной институт имени Гельмгольца.
— Зачем?
— Там посмотрят. Возможно, направят на операцию.
На операцию?! Но другого пути врач не мог подсказать.
От операции я покамест уклонился. В Кисловодске есть санаторий «Пикет» со специальным отделением для лечения глаукомы. Махнул туда. Но там лечат больных глаукомой в основном после операции. Коварная болезнь. Она и после операции не спешит отступать. Что же делать? Прорвался на прием к профессору Чернявскому, прибывшему из Москвы посмотреть больных, оперированных под его наблюдением.
— Правый глаз скоро потеряет способность ощущать свет. Высокое давление угнетает зрительный нерв. Последует атрофия. Операция неизбежна, и в первую очередь на правом глазу.
— Почему на правом? — спросил я, проверяя себя, не потерял ли дар речи.
— Попытаюсь ответить, — сказал профессор, ощупывая голову. На левой стороне, чуть выше уха его пальцы остановились. — Шрам?
— Шрам, — ответил я.
— Ну вот и все прояснилось, почему в первую очередь правый.
— Не понимаю, ведь шрам на левой стороне?
— Правильно, на левой, а последствия того удара сказались на противоположной. Как видно, в момент ранения черепная коробка была заполнена плотностями без пустот. Надеюсь, и теперь эти плотности сохранили свои свойства.
Выйдя от профессора, я почувствовал, как воспламенились мои уши. Наивно спрашивал — почему в правом? Будто не знал, по какому закону вылетает пробка из горлышка, когда бьешь по дну полной бутылки!
Однако вернувшись в Москву и оказавшись в глаукомном отделении глазного института, я еще раз попытался увернуться от операции. Убедил себя и лечащего врача, что мне должны помочь процедуры ультразвуковой терапии. Новинка в офтальмологии.
После двух процедур потерял сон: в роговицах вспыхнула жгучая боль. Из глаз безостановочно катились слезы. Ноги и руки стягивала судорога. В затылке угнездились горячие угли — ни вздохнуть, ни охнуть. Примочки, компрессы, уколы с морфием — ничего не помогало. Белый свет стал не мил. Готов был остаться навсегда слепым, лишь бы унялась боль.
Глаза, глаза… Вот вы как отзываетесь на эхо войны. Возле меня дежурили безотрывно по переменке жена, дочери Оля, Наташа, сын Максим и зять Костя. И напрасно их допускали ко мне — физическая боль легче переносится в одиночестве, во всяком случае, не среди родных. Это эгоизм — вынуждать их страдать за тебя.
На третьи сутки ночью сын уговорил дежурную медсестру поискать другие средства успокоения. Видя, что я уже скрючился и не могу разогнуться от боли, она согласилась. Принесла флакончик каких-то желтоватых капель, обильно смочила ими мои воспаленные роговицы, и я сразу уснул. Потом мне стало известно, что эти капли не имеют названия, просто расплавленный капрон. Он-то и заровнял борозды распаханных роговиц, веки стали скользить по ним без былого раздражения.
Пришла пора готовиться к операции.
Стало известно, что оперировать мой правый глаз будет хирург Кретова — кандидат медицинских наук.
— Операция щадящая, — сказал заведующий отделением.
— Как понять «щадящая»? — спросил я.
— Без скальпеля. Кретова освоила ультразвуковую технику.
Я содрогнулся: опять ультразвук. И уже стал обдумывать план побега. Пусть один глаз потеряет зрение, лишь бы не испытывать боли после ультразвуковых ударов.
— Больной Сергеев, в десять ноль-ноль к хирургу Кретовой. Ее звать Ольга Георгиевна, — объявила дежурная сестра, сунув мне под мышку термометр. Пока он прогревался, я раздумывал — показаться хирургу или дать ходу? Температура нормальная. Решил показаться. Из-за любопытства: «Кретова… Фамилия очень знакомая, по отчеству Георгиевна. А у меня в юности был друг Гоша Кретов. Пойду посмотрю…»
Перед входом в кабинет хирурга меня встретила миловидная девушка. Лицо светлое, на груди что-то вроде черепашки с одним глазом на спине, в руках тетрадка — история моей болезни.
— Я к доктору Кретовой Ольге Георгиевне.
— Проходите, я Кретова, — сказала она, указывая на кресло возле стола.
Смотрю в лицо и не верю: неужели такой молодой девушке доверю оперировать свой глаукомный глаз? Она прикладывает к моему больному глазу свою «черепашку», что-то записывает в тетрадку.
Вспомнилась юность. Спрашиваю:
— Георгий Кретов откуда родом?
Она правильно поняла мой вопрос и, улыбнувшись, ответила:
— Вчера папа сказал: твой больной Сергеев должен спросить, откуда ты родом, если не забыл Гошку Кретова.
— Мир тесен! — воскликнул я.
Как можно забыть глазастого и смышленого друга, с которым прошло детство в далекой сибирской тайге! Я узнал, что Георгий Кретов прошел всю войну в танковых войсках, уволился из армии полковником танковых войск, живет где-то в Москве.
Я попал в руки или, как принято говорить, под нож дочери друга юности. План побега отпал.
— Завтра день операции.
— Буду готовиться, — ответил я. — Привет отцу.
— Он тоже просил передать привет и сказал: «Не уходить от себя».
И вдруг словно позывные прозвучали из далекой юности. Тогда этими словами мы утверждали свое право на признание среди сверстников смелостью, умением постоять за себя. Проявление трусости, отступление от правды пресекалось фразой: «Не уходить от себя». Да и собственная совесть казнила за это жестоко и беспощадно презрением к самому себе. Таковы были нормы дружбы между нами. Похоже, Гоша Кретов не скрывает от дочери своих дум юности.
Я вернулся в палату с досадой на самого себя: предстал перед молодым врачом жалким трусом. Но кому хочется остаться слепым? Я таких не знаю. Самоподготовка к операции вызвала много дум о себе, о жизни. И память унесла меня в сибирскую тайгу, где я родился и вырос, унесла в зону тревожного счастья.
Тревожное счастье
1
Оно, это счастье, подвернулось, точнее, открылось перед моими глазами, когда мне было тринадцать лет. С тех пор прошло полвека, а я помню те обстоятельства так, будто они испытывали меня радостью и страхом только вчера.
Мокрый с ног до воротника рубашки, я бродил по старым выработкам драги с большим железным ковшиком — нащупывал под водой податливые, с мелкой галькой пески и промывал их. Норовил ухватить, как принято говорить среди старателей, хвост смыва содержательных пластов. Таким же делом занимались мои сверстники. Мы подражали взрослым. Но у них, у взрослых, получалось: после каждого промытого лотка песков, как я заметил, они открывали свои флакончики и опускали в них драгоценные крупинки. Золотишко в дражных хвостах было мелкое — пшенная крупа, но, как говорится, «курочка по зернышку клюет, а к вечеру с полным зобом на седало идет». Мне же с самого утра не везло. Промыл с полсотни ковшиков отборных песков и всего лишь одну бусинку поймал на палец со слюной, иначе и та могла сорваться в мутную воду. Досадно. Дома ждут с добычей, хотя бы с полграмма. Там пять сестренок младше меня, слепой отец, больная мать сидят без хлеба. Последний кусок достался мне перед уходом сюда. Полученные по карточкам продукты за неделю вперед съели еще позавчера… За полграмма золота можно получить в «Золотопродснабе» минимум еще на три дня хлебных запасов и килограмм сахару. Но вот в моем флакончике всего лишь одна бусинка.
Час за часом окунаюсь я в студеную воду, соскребаю в ковшик песок. Болят обломанные ногти. Хорошо еще, холод уменьшает боль.
После полудня поднялся на отвал посидеть на согретых солнцем камнях. Продрог в воде до корней волос, и руки одеревенели. Большой прогретый камень излучал тепло. Звякнул возле ног ненавистный ковшик. Усаживаясь на камень, толкнул ковшик ногой — катись к черту, несчастный. Но он не покатился, а, скребнув железными краями отвальный галечник, остановился в двух шагах от меня. Остановился и… Одна галька возле него, похожая на расколотое утиное яйцо, блеснула в моих глазах яркой желтизной. Самородок!..
Не веря тому, что именно здесь меня ожидало счастье, я окаменел. Нет, не окаменел, а с дрожью в сердце, не шелохнувшись, окинул взглядом подножие отвала — не следит ли кто за мной из взрослых, не потянулся ли кто сюда, на теплые камни, из моих сверстников?
От старых опытных старателей-одиночек мне было известно, что самородок надо поднимать оглядисто, иначе он уйдет от тебя или вместе с тобой безвозвратно. Старатели зорко поглядывают один за другим, как рыбаки на берегу глубокого омута — у кого клюет, к тому и тянутся, — а если кто-то забагрил крупного тайменя, берег закачается от зависти неудачников. Проще говоря, я не должен был выдать свою радость ни одним бодрым движением, ни улыбкой, ни блеском широко открытых глаз. И ох как трудно было одолеть себя, скрыть порыв к счастью. Ведь вот оно перед глазами, в двух шагах. Разбитое яйцо, виден желток. Или в самом деле, пролетная утка оставила его здесь? Нет, утки на камнях не гнездятся…
Медленно, почти незаметно для постороннего глаза, сползаю с теплого камня. Пугливо озираться тоже нельзя. Смотрю на пальцы рук, на остатки ногтей на них, беру их в рот, будто боль приступила нестерпимая, но не могу оторвать взора от самородка. Он похож на вылупившегося цыпленка с плоским клювом. И темные бисеринки глаз, и желтый пушок на грудке, и белые обозначения крылышек — чистый утенок. Белые полоски — это прожилки кварцевой породы прилипли к золоту…
Продвигаюсь сидя. Острые камушки прилипли к мокрым шароварам, пробрались как-то через заплатку на ягодицы и режут кожу, но терплю. Осталось шаг, полшага, четверть… Наконец накрываю обнаженную желтизну раскисшим в воде ботинком. Чувствую — «утенок» твердый. Сгибаю ноги в коленях, пытаюсь придвинуть его к себе — не поддается. Прилип к затвердевшей охре-запеканке. Отвалу лет сорок — не меньше. Тут и песок с глиной затвердели. Дотягиваюсь рукой — «утенок» под ладонью, но плотно сидит в своем гнезде. Как и чем вырвать его?
От напряжения в пальцах вспыхнула боль. Пришла пора пускать в дело зубы. Природное золото мягче бронзы, как красная медь, поддается на зуб. Подумалось, сколько отгрызу, столько и проглочу, и дам ходу. Проглоченное не пропадает. Мне и моему сверстнику Гоше Кретову приходилось глотать «клопов» и «таракашек». То было на Бурлевском ключе. Мы вымыли там несколько крупных золотинок — выпал фартовый день — и, возвращаясь домой, «спрятали» добычу в себя. И правильно сделали. Вечером, перед рудником, на мосту через речку перед нами выросли пьяные парни с намерением потрясти наши флакончики. Их было шестеро. Они принялись обыскивать нас, но ничего не нашли. А через два дня мы сдали «клопов» — свою добычу в золотоскупку. Но разве проглотишь «утенка», да еще с породой, которая прилепилась к его лапкам и хвосту! Эх, что будет, то будет. Вскакиваю, хватаю ковш и со всего размаху, как топором, принимаюсь отсекать породу. Острые железные края ковшика выручили меня. Куски затвердевшего песка один за другим стали отваливаться от «утенка». И вот он в моей руке, увесистый, с колючками ноздристого кварца. И тут же я спохватился. Рубка камня ковшиком могла привлечь внимание тех, кто продолжал бродить по выработкам, особенно моих сверстников. Они могли оценить мои действия за попытку высечь огонь из камня и развести костер — хорошая приманка. Обступят меня, и попробуй утаить свою радость. Кто-то уже поднял голову и смотрит в мою сторону. В это же мгновение я выронил ковшик. На сей раз он покатился к подножию отвала с громким звоном. Теперь мне осталось согнуться в три погибели, схватиться за живот, пряча под рубахой руку с драгоценной находкой, и спешить в кусты, вроде приспичила неотложная нужда. Так и сделал, показывая, что на ходу расстегиваю штаны. Возле ковша упал на острый камень, разорвал на локте рубаху, но успел отфутболить ковш в кусты. Оставлять его на виду нельзя: сверстники спохватятся, почему долго не возвращаюсь за ковшом, и примутся звать или даже обшаривать кусты.
В кустах присел как можно ниже. Надо же разглядеть золотого «утенка». Разглядел. От радости чуть не закричал, в горле запершило, в глазах ослепительная желтизна, будто кусок солнца улегся на ладонь. Полфунта, пятьдесят золотников, не меньше! Но как донести его до дома, чтоб никто не остановил с расспросами и допросами — откуда спешишь и почему кулак держишь в кармане, покажи… Такое золото и добрых людей может толкнуть на недоброе. Решил пробираться окольным путем, глухими таежными тропками. Пусть в пять раз дольше, но лишь бы с людьми не встречаться. Медведи, росомахи и рыси в летнее время за человеком не охотятся. Однако раздумывать долго некогда. Наскоро обмотал разбитый локоть лопухами, привязал их жгутом из травы, а «утенка» пристроил под мышкой больной руки. Если кто встретит, то увидит — парнишка где-то руку повредил, похоже, сильно, потому придерживает ее здоровой рукой.
Из кустов до ближайшего укрытия в густых пихтачах я не выходил, а выползал, затем, поднявшись и оглядевшись — не следит ли кто за мной, — зашагал все быстрее и быстрее. На первых порах ноги унесли меня километров на пять в сторону от рудника, к самой дремучей горе Алла-Тага, по-русски к Боговой горе, будь она неладна. У ее подножия много родников, встречаются трясины. В летнее время к трясине нельзя подступиться. Встанешь на зыбкую кочку, и зашипит, запузырится водянистая зелень. Отпрыгивай немедленно назад, иначе засосет, проглотит с головой.
Вечерние сумерки застали меня на отлогом косогоре перед долиной таежной речки, которая вела к баракам лесорубов, затем в центр рудника, на восточной окраине которого притулилась наша изба под крышей из горбылей. Еще километров восемь — десять. В долине меня остановила зыбкая почва. Ноги стали погружаться с шипеньем и бульканьем в какую-то вязкую массу. Трясина!
С тех пор прошло много лет, а я до сих пор еще содрогаюсь, вспоминая тот момент.
Вижу рудник, на окраине которого, на отвалах и старых дражных выработках, на полигонах, когда-то богатых золотоносными песками и рудами, прошло мое детство. Впрочем, детства я не помню. Оно промелькнуло перед моими глазами быстро, коротким всплеском радужных красок. Была ли юность? С двенадцати лет я стал гоняться за старательским счастьем, делать все так, как делают одиночки-старатели, — бродить по руслам таежных ключей, по старым выработкам, промывать пески, толочь в ступке камни с желтыми крапинками, ловить на ртутные цеплялки шламовое золото в хвостах «бегунки» — фабрики по извлечению металла из богатых руд.
В былую пору рудник славился на всю Сибирь. Славился богатыми рудами и песками. Он разместился в центре тайги и потому назывался Центральный. Подступы к нему ограждены со всех сторон тайгой, бурными реками и местами просто головокружительными преградами из скал, ущелий, водораздельных хребтов. Природа будто нарочно нагромоздила такие препятствия, чтобы не допустить людей к здешним богатствам. Однако во второй половине прошлого века люди пробрались сюда. Сначала небольшими группами, затем целыми партиями золотодобытчиков. Образовался рудник. В годы моей юности он напоминал таежный городок. Ныне этот рудник называется, как мне сказали в райкоме партии, Центральным карьером. Что осталось от прежнего рудника и кто из моих друзей юности живет теперь там — расспрашивать не стал. Решил сам навестить те места, совершить путешествие в свою юность.
Райкомовский газик поднялся на гребень Кийской гряды гор, покрытых здесь посадками лиственниц. Шофер включил первую, самую тихую, скорость. Впереди двухкилометровый крутой спуск. Тормоза тут только для притормаживания, а машина должна спускаться на первой скорости с малым газом. Внизу заголубел клочок горной реки. Это Кия, бурная, порожистая река. В этом месте она широка, более ста метров, но с высоты крутого спуска кажется — ее можно перепрыгнуть без разбега. Там же теснится поселок Макорак. Дома поселка напоминают пчелиные ульи таежной пасеки. Сейчас мы свалимся на них, как с неба, точнее, с самой кромки зеленого облака из лиственниц. Сколько тут было в свое время поломок колесных телег, повозок с разными грузами, но другого, более или менее удобного спуска к реке не было и нет. Так начиналась дорога к центру тайги. Дорога для смелых и отчаянных. Она и теперь на этом спуске испытывает и прочность транспорта и опытность водителей.
Мой сын Максим впервые видит такую длинную крутизну в каменное ущелье. Спускаемся тихо. Наконец под колесами машины загромыхал деревянный мост. Над нами синеет лишь узкая полоса высокого горного неба с редкими белесыми облаками, которые, цепляясь за вершины скалистых гор, за лиственницы и сосны на них, обретают зеленоватую окраску. Облака и зелень хвои здесь извечно живут в обнимку.
Далее тенигус — длинный подъем до Крестовой горы. Максим фотографирует ее издалека. На лысом косогоре этой горы, слева, в двадцати шагах от дороги стоит черный крест из окаменевшей с годами лиственницы. Он стоит с начала века, напоминая проезжим и прохожим, что здесь был убит крупный купец, имя которого до сих пор неизвестно. Люди сочинили о нем много легенд. Одна из них гласит, что безымянный купец продавал на руднике свои товары не за бумажные рубли и червонцы, а за мерки вроде наперстков, наполненных золотой россыпью. Сколько он наменял золота — никто не знает. Да еще обманул какого-то удачливого старателя, поднявшего двухфунтовый самородок, который достался купцу за краденного приказчиком рысака. Когда это стало проясняться, купец запряг пролетку и покатил по трактовой дороге, вроде бы встречать обоз с товарами, а двух приказчиков, один из них был цыган, посадил в седла с кожаными сумами и направил их таежными тропами. На лысом косогоре купец был вышиблен из пролетки разбойниками, но золота с ним не оказалось.
В другой легенде рассказывается, что купец вывозил золото с рудника в двух оцинкованных ведрах, залитых сливочным маслом. Разбойники переворошили все чемоданы и сумки купца, а на ведра с маслом не обратили внимания. В них было около пуда золота. Масло досталось какой-то несмышленой хозяйке, которая оробела перед желтым дьяволом в масле. Закричала, сбежались люди, и золото сдали в казну.
Крест у дороги… Быть может, его поставил предупредительный таежник — «не втягивайся в азартную игру с золотом, иначе — крест, крест!».
Спуски, подъемы, крутые повороты, снова подъемы. Ни одного ровного и прямого разбега. Вот и трехэтажная гора. Три горы взгромоздились одна на другую, как три стога сена. На вершине ровная, как стол, площадка. Отсюда до рудника полдня ходу пешком. Но никто из пешеходов не поднимался до третьего этажа без остановки на передышку. Сколько проклятий выслушала эта трехэтажка от мучеников гужевого транспорта, от обозников былой поры, да и теперь редкий водитель грузовика не пожалуется здесь на перерасход горючего.
После трехэтажки дорога вьется по редколесным увалам, огибает топкие согры и долго тянется по бугристому подъему Алла-Таги, косматой с пролысинами горы. Аллаха никто не видел, но воображение подсказывает — вот он сидит на зеленом ковре тайги, подобрав под себя ноги, на голове чалма из серых скальных утесов, угрюмый и недоступный.
Подножие этой горы и сегодня выглядит так же сумрачно, как в тот тревожный для меня вечер пятидесятилетней давности. Мысленно я вновь ощущаю зыбкую почву под ногами.
Трясина… Она уже всосала меня до пояса. Шипящая, пахнущая гнилью, теплая сверху болотная зыбь стала обволакивать бока, как бы уговаривая — тебе тут будет хорошо, тепло, не пытайся вырваться.
Раскинуть бы руки, ухватиться за космы кочки или за кустик таволожника, но под мышкой «утенок». Он уйдет на дно раньше меня. Да есть ли смысл появляться без него дома? Пусть ищут меня здесь. Если найдут, то с золотом, и будут знать, почему ушел на дно тихо и смирно. Но есть ли дно у этой болотной ямы и как могут найти здесь мой след, если его уже сгладила зыбкая почва? На болотах долговечность одинокого следа равна одному шагу.
Поднимаю глаза к небу, ищу созвездия Большой и Малой Медведицы, два небесных ковша. По ним все таежники определяют, где север, где юг. Мне надо знать, где юг. Идя строго на юг, я мог выйти на рудник. Мог, но вот застрял. И звезд не видно. Да и зачем они мне сейчас? Пора закрывать глаза. Болотное одеяло своей теплотой уже обволокло меня до пояса. «Спи, спи», — шипит оно.
И вдруг ноги ощутили холод родниковой воды. Вода забралась под штаны, по всему телу прокатилась дрожь. Она взбодрила меня. Значит, здесь родник бьет из-под камней, из песчаной почвы. Глубоко ли до нее? Ноги уперлись во что-то твердое. Согнув колени, напрягаю все силы для решительного толчка. По прыжкам в высоту я был первым среди ровесников, но здесь густая жижа резко сократила высоту прыжка. Ноги опутаны волосистой ряской. Смекнул — надо призвать на помощь руки. Выхватываю из-под мышки «утенка». В родниковой воде он показался мне удивительно теплым, даже горячим, лег в ладонь здоровой руки источником солнечного тепла.
Второй прыжок удался. Шлепнулся на спину плашмя. Теперь уже заработали руки — и больная и здоровая с «утенком» во всю силу. Руки увеличили площадь опоры. Выгребся на спине до сухого бугорка, прополз еще до дерева, от которого начиналась зыбкая полянка.
Выбрался, не утонул… И самородок в руке. Но и ночью в лесу он, казалось мне, излучал между пальцев свет плотной желтизны. Четвероногих таежных хищников я не боялся — сам, вероятно, был похож на болотного лешего в зелени волосистой ряски. Опасны были для меня встречи с двуногими искателями приискового счастья. Значит, мне следовало пробираться к руднику самыми глухими тропами, по лесным гривкам, избегая поляны и низины: хватит, хлебнул болотной жижи до тошноты.
В полночь показались огни на копре шахты, в которой отец лишился зрения. Нашел я глазами и огонек в окне своей избы на косогорной северной окраине рудника: не спят домашние, ждут или уже мечутся — куда девался тринадцатилетний старатель с ковшиком? Небось уже заявили в милицию, и завтра по тревожному гудку весь рудник, как это бывало не раз, поднимется на поиски потерявшегося человека. А он вот где — уже недалеко от дома, еле волочит ноги вдоль канавы.
Было бы хорошо, если б хоть здесь встретили меня сестренки с куском хлеба и помогли добраться до порога — ведь я несу самородок.
Я заметил их в темноте по белым платьицам. Бегают пугливо взад и вперед по гребню над канавой. Позвать бы старшую, но криком от радости она выдаст меня: ведь там, чуть подальше, на высоком сером валуне темнеют две фигуры взрослых людей. В одной фигуре я узнал маму, а кто с ней рядом — попробуй разгляди, когда в глазах от истощения и усталости куриная слепота начинает гнездиться. Припал к земле, передохнул, прислушался.
— Не должен, не должен заблудиться, — послышался басовитый голос.
— Нет, заблудился, — это голос мамы.
— Не должен. Погодим еще часок…
Чей это голос? Неужели дядя Ермил Руденко, наш сосед? Отменный силач, работает в пекарне, а иногда на сцене показывает номера, крестясь двухпудовой гирей. Сильные — всегда добрые и спокойные, но сейчас он даже про милицию заговорил, вроде того что через час пойдет объявлять тревогу.
— Не надо, дядя Ермил! — подал я голос. — Не надо в милицию, я уже дома…
Он бросился ко мне, подхватил меня на руки.
— Мокрый… Вымок где-то, — рокотало в его широкой груди. — Мать, отца, сестренок всполошил… Что ты мне кулаком в нос грозишь?
— Дядя Ермил, это не кулак…
— А что?
— Тише, дома покажу, обязательно покажу.
— Ладно, догадываюсь. До утра помолчим.
— Ох, ох, — со стоном вздыхала мама. Она, кажется, потеряла дар речи, молча ощупала мои голые ноги, на ходу прислонилась к моей спине грудью.
— Мама!.. — И сердце мое застучало от радости где-то возле горла. Застучало часто-часто.
Дядя Ермил внес меня в избу и не покинул нас до утра.
Отец сидел возле меня с железной тростью. Слепой, но, кажется, видел, что было на моем лице, иногда прикасался чуткими пальцами к моей груди, приговаривая:
— Чую, досталось тебе, сынок. — Ощупывая «утенка», он заметил: — Ермил Панасович… Тут будет, пожалуй, полфунта.
— Отобьют породу, и весы скажут, — ответил дядя Ермил.
— Да тут и запеканка, и кварцевые прожилки есть, — уточнял отец.
Удивительно, незрячие люди умеют пальцами видеть — чувствовать и окраску предмета, и его состав.
— Примесей не так уж много, — успокаивал его добрый сосед.
— Чистого останется меньше, но все равно почти полфунта, — соглашался с ним отец и снова повторял: — Полфунта, полфунта…
Повторение этого слова убаюкало меня. Я погрузился в глубокий сон.
И сейчас, приближаясь к руднику, с которым связано много воспоминаний о той поре, я даже вспомнил сновидение, навестившее меня в те предутренние часы. Включился в борьбу со своими сверстниками. Боролись на поясках. Вышел на круг и принялся бросать соперников, кого через бедро, кого через голову. «Он борется только одной рукой, с ним нельзя взаправду бороться», — возмущаются побежденные. «Почему нельзя?» — спрашивают другие. «У него рука больная, потому нельзя». И друзья не трогают мою больную руку, охотно идут на любой прием — на бросок через голову.
Где же вы теперь, мои сверстники, мои добрые друзья в былых сновидениях и наяву? Ведь здесь, на руднике, который уже виден через ветровое стекло газика, у меня действительно было много верных друзей.
2
Центральный рудник (ныне Центральный карьер) улегся между гор надломленным крестом. Главная Январская улица тянется вдоль мелководной речушки Кожух, в нее под прямым углом упирается Просвещенская, спланированная в былую пору по лощине, сбегающей с горы Юбилейной. На косогорах прилепились рябоватыми клочьями мелкие постройки с кривыми переулками и проулками. Место стыка двух больших улиц обозначало центр рудника, где много лет безостановочно громыхали дробилка, шаровая мельница и стопудовые чугунные колеса «бегунки», перемалывающие руду в железных чашах. Здесь более ста лет обогащались золотоносные руды.
Кто открыл здешнее месторождение богатых руд и песков — установить трудно. Известно только, что в конце минувшего века отсюда вывозили ежегодно десятки пудов драгоценного металла высокой пробы. Отчаянные люди стекались сюда со всех концов Томской губернии и с Урала. Позже, после революции 1905 года, здесь находили убежище люди из центра России, участники революционных событий, их здесь называли «политиканами», беглые из царских тюрем, ссыльные интеллигенты и просто искатели счастья. Все они превращались в горняков. Жили, как поется в песне, «где золото роют в горах», с ежедневной верой в удачу, рисковали собой и в штольнях, и в разрезах. Много было обвалов, затоплений и голодных дней, особенно в распутицу, когда нельзя было доставить сюда даже вьюком ни мешка зерна. Потому до моих детских лет сохранилось иное название рудника: «кругом горы, внизу горе».
Большое горе с кровью и жертвами пережили горняки в годы гражданской войны, когда сюда, к этому богатому таежному центру, проникли колчаковские грабители, жандармы и каратели. Горняки оказывали им упорное сопротивление, но у них не было оружия, кроме охотничьих берданок и шахтерских обушков. В апреле 1919 года на помощь горнякам подоспел партизанский отряд В. П. Шевелева (Лубкова). Партизаны нанесли удар по колчаковцам с двух сторон — с юга через поселок Драга и с севера по Тисульскому тракту 23 апреля. Бой продолжался более пяти часов. Освободив из «тюремной» шахты обреченных на смерть горняков и разгромив колчаковскую охрану рудника, бойцы Шевелева отошли к Драге, затем встали на лыжи и по реке Северный Кожух ушли в глухую тайгу. Все лето они не давали колчаковцам наладить добычу золота. Да и сами горняки подавали на-гора пустую руду, а так называемые рудные жилы с хорошим содержанием оставляли в заваленных забоях до лучших времен. Рудник несколько раз переходил из рук в руки. Зимой партизаны базировались на ближайших приисках Главный, Сухие Лога, Троицкие Вершины.
После изгнания белогвардейцев адмирала Колчака из Сибири горняки рудника размуровали забои с содержательными рудами, отвели воду от затопленных полигонов с богатыми песками, и металл пошел в банки молодого Советского государства. Но с этим не могли смириться бывшие хозяева шахт, полигонов и драг. Так, в самый напряженный период размола и обогащения руд в январе 1921 года на рудник налетела банда атамана Алиферова. Опытные грабители, взломщики банковских хранилищ, бывшие агенты колчаковской контрразведки, обозленные сынки промышленников и богатеев притаежных сел, включая бывших купцов и приказчиков, ринулись обшаривать рудничную кассу, литейку, шлюзы обогатительной фабрики, но взять то количество золота, на какое рассчитывали, им не удалось. По сигналу тревожного гудка электростанции смотритель литейки разбил тигли, и горячая амальгама растеклась по угольной топке, а рабочие фабрики успели выбить золото из чаш большой водой, выгнать его вместе с мусором в шламовые отстойники.
Озлобленные неудачей бандиты устроили дикую расправу над защитниками рудника. Раздетых и разутых горняков провели по заснеженной Январской улице, поставили к стене мучного амбара и на глазах согнанных сюда жителей расстреляли… Лишь двум горнякам, Петру Болобаленко и Макару Токареву, удалось уцелеть — в момент расстрела они, прикинувшись убитыми, уползли под амбарные лазы. Да и некогда было палачам пересчитывать убитых и неубитых: к руднику приближался отряд вооруженных конников во главе с опытным и отважным партизаном Михаилом Переваловым. Бандиты поспешили укрыться за перевалом Алла-Таги и взяли курс на ограбление мелких приисков. В Николке, где стояла приисковая церквушка, Алиферов до смерти запорол церковного хранителя, изъял у него сотню самодельных золотых крестиков и дюжину венчальных колец. Судя по всему, главарь банды рассчитывал крупно запастись драгоценным металлом и пробраться по кайме тайги до Енисея, затем в Туву… Затесы, которые оставляли на деревьях идущие впереди его разведчики, вели именно туда. Эти же затесы позволяли опытным таежникам, бывшим партизанам, устраивать засады против основных сил банды Алиферова. Только в Тисульском районе было перебито более двухсот бандитов, но обнаружить самого атамана Алиферова среди убитых не удалось — или он сумел уйти от возмездия, или был где-то тайно захоронен. Через десять лет один из его сообщников, бандит Пимщиков, с группой кулацких сынков стал бродить вокруг Центрального рудника, затем пошел по затесам алиферовского маршрута.
В борьбе с Пимщиковым погибло восемь молодых горняков рудника. Я хорошо помню, как их хоронили. Там же, где покоится прах семидесяти горняков, расстрелянных бандитами Алиферова. Стоял морозный день. Мы, мальчики, топтались на скрипучем снегу, ожидая прощального салюта из ста двадцати винтовок и карабинов. Наконец морозный воздух прорезал звенящий голос:
— Р-рота… Залпом… Пли!
Троекратно прозвучали дробные залпы. Командовал Петр Болобаленко, тот самый, что был под расстрелом здесь, у амбарной стены. На его счету было два ухода из-под расстрела. Первый раз он был приговорен к расстрелу за дезертирство из армии Колчака. То было в Тисуле 18 октября 1918 года. Двадцать два парня ждали смерти невдалеке от базарной площади. Каратели уже вскинули винтовки. В это время стоявший с края шеренги Петр Болобаленко крикнул: «Бежим, товарищи!» — и кинулся к селу, затем огородами пробрался в лес. Быстроногий и выносливый, он через день оказался в центре тайги. Второй раз ушел от смерти здесь. Легендарный человек. Рудник гордился им, а мы, мальчишки, были счастливы видеть его или подержаться за его рукав. Мне повезло быть возле него больше других сверстников: я дружил с его сыновьями — Сергеем и Колей, учился у них играть на балалайке и даже сиживал за одним столом с Петром Сергеевичем перед общей хлебальницей с мясным супом.
В момент салюта я стоял рядом с его сыновьями, а он, вскидывая руку перед каждым залпом, посматривал на нас: дескать, вот смотрите и запоминайте все, что здесь происходило и происходит, — «у людей золотого рудника много опасностей и кровавых бед» — так он любил говорить на встречах с нами — пионерами и школьниками рудника.
Его сыновья Сергей и Коля дружили со своими сверстниками, не кичились заслугами отца. Более того, Сергей часто предлагал мне свои услуги: «Давай сбегаю за водой быстро, а ты решай уроки» или: «Веди отца в больницу, а я за тебя дрова буду колоть». Коля младше Сергея на полтора года, рыженький, шустрый, хорошо играл в футбол. Носился по полю волчком вместе с мячом неудержимо. Его отталкивали, сбивали, пинали по ногам, но он прорывался к воротам соперников. «Вот вам гол за грубость!» Играл азартно, обливался потом и, казалось, не знал усталости. Забитыми голами не хвастался, только просил соперников «не ковать» его ноги, ведь больно… В команде ребят с Партизанской улицы он был постоянным центрфорвардом.
Сергей и Коля Болобаленко… Где они теперь?
Решил начать путешествие по памятным местам своей юности с площадки перед бывшим мучным амбаром. Мы с сыном пришли к обелиску над братской могилой — четырехгранной пирамиде из листов нержавеющей стали. На лицевой стороне гранитная плита. Сразу бросилась в глаза цифра 78 — на обелиске высечено, сколько здесь похоронено горняков. Семьдесят восемь остановленных бандитскими пулями сердец. Кажется, эти сердца кровоточат и сейчас: у подножия алеют пионы, букетики гвоздик, лежат венки. «Начатое вами дело — завершим», — прочитал сын на широкой красной ленте венка.
— Это делают пионеры и школьники — внуки и правнуки погибших здесь горняков, — пояснил парторг карьера, указывая на цветы и ленты. — Так и должно быть. Память… — Сын присел на скамейку, развернул блокнот. Он молодой архитектор, ему и в дни отпуска нельзя забывать о своем призвании.
Пока он делал зарисовку обелиска, я нашел ту точку, с которой мы вместе с Сергеем и Колей Болобаленко топтались на скрипучем снегу, ожидая прощального салюта над могилой восьми молодых горняков, погибших от пуль банды Пимщикова. И снова в моих ушах прозвучал голос отца моих друзей Петра Болобаленко:
«Р-рота… Залпом… Пли!»
И потянуло меня, потянуло навестить тот барак, в котором жила семья Петра Болобаленко. Вспоминалась мне его жена, кроткая и добросердечная женщина. В ту пору все называли ее просто и ласково — Лиза: каштановые косы до пояса, высокий лоб, большие с голубизной глаза, всегда румяные губы и весь ее облик излучали доброту. Она работала с моей старшей сестрой в рудничной столовой и почти ежедневно навещала нас, приносила целые кастрюльки супа, хлебные обрезки и рыбные консервы, полученные по карточкам. Ведь у нас было семь ртов. Иначе «хоть зубы на гвозди вешай» — так говаривал ослепший отец. Лиза приходила к нам с девочкой Катей, которая, унаследовав материнскую доброту, делилась с моими младшими сестренками ленточками для куколок и самодельными леденцами из расплавленного сахара.
С кем-то из них я должен повстречаться.
Не с кем… Сергея и Колю, как мне сказали, война застала в армии. Сергей погиб в боях с гитлеровскими танками под Минском. Коля был разведчиком, дважды выходил из окружения, и весть о его гибели родители получили в дни боев под Москвой…
После таких вестей отец погибших сыновей, славный горняк, бывший партизан Петр Сергеевич Болобаленко, умер от сердечного приступа. Война не пощадила и Лизу. От неизбывной горестной тоски о сыновьях и муже она умерла накануне Дня Победы. А где теперь наследница ее красоты и доброты — Катя, — никто пока не знает.
Вспомнил я еще одних обитателей этого барака — огромную семью горняка Сергея Парфенова. Глава семьи сделал свою фамилию знаменитой. Однажды, копая канаву для стока грязных вод, он наткнулся на рудную жилу с богатым содержанием, и на том месте была заложена штольня, затем вырос шахтовый двор. Шахта так и стала называться Парфеновской. У Сергея Парфенова было четыре сына — Николай, Михаил, Юрий и Павлик, — все входили в состав сборной футбольной команды рудника; и пять дочерей — Ася, Аня, Лиза, Таня, Нина, — все были похожи на мать Дарью Прохоровну, статную и красивую в молодости женщину, которая не умела унывать, почти каждый вечер увлекала подруг на спевки. Владея отменным голосом и слухом, она запевала протяжные и веселые песни так, что многие, в том числе и мы, мальчишки, приходили к бараку послушать ее запевы и пение стихийно собравшихся возле нее певиц. Дочери умело подражали матери, и помню, старшая, Ася, ставшая женой редактора приисковой газеты, возглавила художественную самодеятельность молодежи рудника. Отличные спектакли и концерты привлекали в рудничный клуб столько зрителей, что нам, малышам, приходилось ютиться между рядами или на подоконниках.
Скудно жили Парфеновы — попробуй прокормить такую ораву! — и теснились они в барачной квартире из двух комнат с кухней, но у них всегда было так весело и уютно, что даже теперь с радостью заглянул бы к ним и провел бы с ними не один вечер. Но та половина барака, в которой они жили, раскатана, как видно, на дрова. А время разбросало всю огромную семью горняка Сергея Парфенова, умершего двадцать лет назад, в разные концы страны. Недавно встречал в Москве Павла, точнее, Павла Сергеевича Парфенова. Он приезжал в столицу из Харькова выколачивать фонды на расширение подсобного хозяйства института, в котором руководит производственной практикой студентов. Ветеран войны, ходит на протезах, но унаследовал отцовскую натуру. Бодр и не собирается унывать. Сибиряк…
От полураскатанного барака я поднялся по отлогому косогору на бывшую Партизанскую улицу. Время смахнуло большинство домов и разных построек, обозначавших в прошлом эту улицу. Место, где стояла наша изба, я определил по крутому спуску к роднику, который и теперь пульсирует хрустально чистой водой, и по серому камню возле канавы, где встречали меня мама и дядя Ермил в ту памятную ночь, когда я крался сюда с самородком.
…Проснулся я от боли в локте. Сонный, продолжал бороться с друзьями и перевернулся на больную руку. Боль заставила открыть глаза. В первую очередь увидел лицо мамы. Она стояла передо мной с полотенцем, пахнущим пихтовыми опилками, — компресс на голову. Рядом, на сундуке, обитом лентами из белой жести, сидели отец и дядя Ермил. С полатей пучили на меня глаза сестренки. Их испуганные и в то же время ожидающие какого-то счастливого мгновения глаза подсказали мне тревогу. Забыв про боль в локте, я сунул руку под мышку, затем под подушку.
— Где «утенок»?!
— Лежи, лежи, сынок. Ты весь как в кипятке.
На лоб легло полотенце с опилками.
— «Утенок», «утенок» где?.. Куда его девали?
— Здесь, сынок, здесь. Под нами, в сундуке, мы охраняем его вместе с Ермилом Панасовичем.
— Но ведь дяде Ермилу надо на работу, — встревожился я.
— Вместе, вместе пойдем, — пророкотал бодрым басом дядя Ермил. — Вот протрем твою грудь и больную руку еще раз спиртом и пойдем.
В самом деле от больной груди и руки пахло спиртом. Так крепко спал, что даже не почувствовал, как протирали меня терпкой жидкостью. Это делали, конечно, мамины руки. И коли проснулся — надо вставать. Побаливала голова, подкашивались ноги, но я бодрился, предвкушая скорую радость всей семьи от посещения магазина «Золотопродснаба» — берите без карточек все, что есть на полках и на прилавках…
По старательским неписаным законам самородок несет на приемный пункт тот, кто его поднимал. И вот я иду посредине Январской улицы. Рядом со мной вышагивают отец, которого придерживает за руку мама, и дядя Ермил. Где-то за спиной крадутся сестренки, оставив открытой избу, хотя им было сказано сидеть и ждать нас с товарами и продуктами.
Возле входа в контору, ожидая открытия кассы, толпились сдатчики намытой в минувший день россыпи. Среди них были и те, кто бродил со мной вчера по выработкам. Видя в моих руках желтеющий кусочек металла — не зря же меня сопровождает силач дядя Ермил, — все расступились. Дверь тут же распахнулась. Меня сразу провели в кабинет главного инженера приискового управления. Сюда же дядя Ермил позвал управляющего.
— Где поднят этот желток? — спросил главный инженер.
Я знал, что врать нельзя. Инженер и приемщики золота точно определяют — откуда, с какого полигона приносят старатели золотую россыпь. Определяют по окатанности золотинок, по примеси, по оттенкам цвета. Дело в том, что золото в природе несет в себе примеси своих спутников — меди, серебра, свинца, платины. Металл нечистоплотный, сживается со спутниками без разбора. Опытные специалисты по определению лигатуры называют его металлом-проституткой. Многие величают красноватое золото червонным, не подозревая, что красноватость придает ему примесь меди. И наоборот, с беловатым оттенком россыпь может нести в себе примесь серебра или платины. Все зависит от того, где, на каком полигоне, с какими спутниками формировались золотоносные пески. Геологи умеют читать эту премудрость.
Поэтому я точно назвал место и время своей находки:
— Вчера днем, на втором отвале, возле Дмитриевских выработок.
— А почему только сегодня принес? — спросил управляющий. Спросил строго и предупредительно: старателям было запрещено долго держать намытую россыпь в сундуках и кубышках; спиртоносы вымогали ее у старателей и уносили на черные рынки.
— Ночь меня застала. Перед Алла-Тагой в трясину угодил.
— Зачем тебя в такую глушь повело?
— Боялся, плохих людей боялся.
— Понятно, — смягчился управляющий. — Значит, уже понимаешь кое-что в нашем деле.
— Конечно, теперь понимает, — ответил за меня дядя Ермил и подтвердил, что я вышел к руднику в полночь.
Тем временем главный инженер развернул на столе свою геологическую карту и попросил меня показать, где был поднят самородок. Тогда я еще не умел читать карты геологов и потому долго не мог найти Дмитриевские выработки. Наконец ткнул пальцем в заштрихованный квадрат.
— Да, здесь отвалы дражных работ, — сказал главный инженер и, помолчав, пояснил уже не мне, а управляющему: — Драга работала на этом полигоне до тысяча девятьсот двенадцатого года. У драг нет уловителей самородков. Если смотритель у промывочной колоды не замечал их, то они уходили в отвалы. Потому мог, вполне мог этот паренек поднять там такого «утенка». Но надо проверить, там ли он его поднял? Проверим по лигатуре…
Слова главного инженера «проверим по лигатуре», как мне показалось, больно хлестнули по лицу отца. Он склонил голову, уперся подбородком в рукоятку железной трости и, резко подавшись вперед, похоже, ждал еще одного удара. Потускнело лицо и у дяди Ермила. А что было в глазах мамы — мне и теперь трудно передать: и тоска, и тревога, и жалость ко мне, и мольба о пощаде. И у меня что-то зазвенело в голове, по спине забегали мурашки. А вдруг не совпадут показатели, вдруг этого «утенка» кто-то выронил на отвале или спрятал вот так просто, чтобы потом легче найти? Ведь в самом деле, моя находка лежала на поверхности. Так мне могут приписать соучастие в хищении или в попытке унести самородок в неизвестном направлении. Черт меня понес по глухим таежным тропам…
— Проверяйте, — сказал я. — Если не верите, то могу принести ковшик, которым отбивал породу.
— Твой ковшик и отбитую породу мы обязательно посмотрим. Тут есть следы твоей неумелой работы, — заметил главный инженер, разглядывая поблескивающие на «утенке» царапины.
Старший приемщик золотоскупки принес продолговатый черный камень, похожий на брусок для правки бритв, коробку с множеством золотых пластинок разной пробы и флакончик кислоты. Потер «утенка» носом по камню в двух местах. «Утенок» оставил на камне две желтые полоски. Рядом с ними появились полоски от пластинок с разными пробами. Одна из полосок, как я заметил, совпадала по цвету и оттенкам с полосками «утенка». На них легли капли кислоты. В эту же минуту главный инженер достал из стола большую лупу и принялся разглядывать смоченные кислотой полоски, затем стал листать какой-то справочник. Листал долго, задумчиво, как бы испытывая мое терпение. Я уже готов был просить дядю Ермила взять «утенка» в свою сильную руку, он одним разворотом плеча смахнет всех с ног, и мы уйдем в тайгу…
— Да, — наконец-то вымолвил главный инженер, обращаясь к управляющему, — есть совпадение с россыпью на Дмитриевских выработках.
Управляющий подозвал к себе старшего приемщика:
— Принимай, принимай… Проба Дмитриевской россыпи.
— По девяносто третьей? — спросил приемщик.
— Принимай по девяносто третьей.
— А как быть с примесью породы?
— В ступке отбить.
— Уж больно красив экспонат. Жалко.
— И мне жалко, — вырвалось с моего языка.
Управляющий улыбнулся:
— Жалко, но мы выполняем план не по количеству принятой породы, а по металлу.
— Конечно, — согласился с ним дядя Ермил, положив свою теплую ладонь на мое плечо.
— Впрочем, сейчас посмотрим, что покажут весы, — сказал главный инженер, открывая шкаф, в котором под стеклянным колпаком поблескивали никелированными тарелками штанговые весы.
На одну тарелку лег «утенок», на другую звякнула одна стограммовая гирька, вторая, к ним добавилось еще несколько мелких, и только теперь стрелка весов вытянулась вдоль штанги и остановилась на середине линейки с мелкими поперечными черточками.
— Двести сорок шесть с десятыми, — возвестил старший приемщик.
— До экспоната не тянет, — заключил главный инженер.
— Как не тянет? Больше пятидесяти золотников, больше полфунта… и не тянет, — удивился мой отец.
— Не тянет на экспонат, по инструкции мы должны посылать чистые самородки более пятисот граммов. Чистые, без породы, — пояснил ему главный инженер.
— Ладно, давайте в ступку, — согласился отец. — Все равно будет не меньше полфунта…
Принесли ступку. Теперь каждый удар пестика отец отсчитывал стуком заостренного конца железной трости.
— Половицу издолбишь, — пыталась остановить его мама.
— Не мешай, мать, слушай, не мешай…
Я не мог оглянуться на них. Взгляд мой был прикован к ступке. Там на ее дне «утенок». Казалось, он просил у меня помощи. Ведь только начал вылупляться из скорлупы, высунул лишь головку, зобик, показал одно крылышко, прижатое к корпусу клейким белком. Сейчас он должен был запищать, но молчит. Пестик сбивает скорлупу с хвоста, крошит кварцевые прожилки, расплющивает головку, вылетели бусинки глаз…
— Есть мусор, есть, — говорит приемщик, поглядывая в ступку. Затем он же высыпает на чистый лист бумаги крупинки отбитой породы, предлагая мне вглядеться, не уносят ли эти крупинки чистый вес «утенка». Нет, мусор чист, без желтых крапинок.
Снова, теперь уже более тяжелый, пестик поднимается над зевом ступки. С каждым ударом «утенок» теряет свой облик. Его уже нет. Он превратился в расплющенный желток, в поджаренный оладушек, в блин, края которого уже поползли на стенки ступки. В моих глазах стенки чугунной ступки разрастались в огромную пасть с желтыми зубами и пламенеющим языком. Еще мгновенье — и огонь прилипнет к моему лицу, хлестнет по глазам, и я останусь, как отец, без зрения.
— Стойте, стойте… Тятя, мама…
Пол под моими ногами закачался. Падая, я зацепился больным локтем за угол стола. Боль затуманила мое сознание.
Очнулся я на больничной койке. Возле меня сидела мама. Перед окном палаты покачивались ветки рябины с желтеющими бантиками.
— Мама… Как там?
— Лежи, лежи. От усталости, от переутомления у тебя это случилось.
— Как там? — снова спросил я.
— Скоро девчонки прибегут, скажут.
Мама отодвинула занавеску. Вскоре к стеклу рамы с той стороны прилипли два расплющенных носа. Это мои глазастые сестренки — Мария, Лида, Надя…
— Как там?
— Тятя велел передать: до полфунта не дотянуло. Но тебя все равно премируют…
3
— Недавно, на исходе шестидесятых годов, погасли огни на копрах двух шахт — «Юбилейная» и «Лермонтовская». В начале семидесятых прекратилась добыча руды из самой глубокой и самой мощной шахты «Красная», в забоях которой на разных горизонтах, в штреках, квершлагах и рассечках до последних дней трудился большой коллектив опытных горняков. Они выбрали все, что можно было выбрать и выдать на-гора в прошлом самой знаменитой богатыми рудами шахты. Но сколько ни скреби по сусекам давно выметенного и вымытого амбара, зерна и на кашу не наскребешь. Закрылась и наша матушка «Июньская», — басовитым голосом поведал мне сын потомственного горняка, мой ровесник Василий Нефедов, ныне пенсионер, но, как он говорит, сила в руках и плечах еще не усохла. Могучий, широкой кости горняк.
Шахту «Июньская» он назвал матушкой не случайно. В тридцатые годы в ней началась его трудовая деятельность; и руда в той шахте была отменно богатой: если забойщики и откатчики ухитрялись унести домой рукавичку той руды, затем истолочь ее в ступке и промыть, то к выходному дню им хватало, как говорится, на молочишко и на спиртишко. «Матушка» подкармливала и подпаивала их. Но вот все кончилось.
Рудник увял. Наступила тишина. Перестала греметь дробилка и шаровая мельница, замерли в чугунных чашах «бегуны» — стопудовые стальные катки, что размалывали руду в порошок, заглох шум приводов и насосов илового завода, воздух над центром рудника стал чище и прозрачнее, без тех запахов, которые мне запомнились с детства; тогда, в дни заполнения отстойников шламовой пульпой, из чанов по руднику расползалась белесая мгла с испарениями, которые по вкусу и запаху напоминали варево из прелой морской рыбы с селитрой. Мгновенно язык пересыхал, и першило в горле.
— Пошла планомерная откачка горняков в разные концы, — продолжал басить Василий Нефедов, хмуря широкий, распаханный глубокими морщинами лоб, — целыми бригадами, семьями в Белогорск на разработку нефелиновых гор, в Канск и Шарыпово на вскрытие угольных пластов. Грустно было смотреть на такую откачку… В те дни я все чаще и чаще, даже ночами, стал поглядывать вон на тот косогор с крестами и звездами… Правильно, там рудничный погост… Говорят, иногда над могилами скапливаются ночные светлячки, особенно возле старых, трухлявых крестов, вроде духи умерших так напоминают о себе в темные ночи. Суеверие. И вдруг своими глазами вижу — вспыхнул там один факел, второй, третий… Подумалось, какой-то басурманин кресты запалил. Нет, страшнее — сама земля там воспламенилась косматыми фонтанами огня. И воздух над погостом побагровел. Жутковато стало. Шутка ли — могилы горят! Невероятно, но так. Это увидел не только я. На кладбище положено ходить тихим шагом, а я бегом, во весь дух — пожар гасить. Прибежал и остолбенел — по кладбищу живые огни ходят… Это люди с факелами. Кто-то ищет в темноте бугорки, кто-то торопливо обкладывает их дерном, кто-то просто замер с факелом в руке перед крестом или пирамидкой со звездой над могилой деда, бабушки, отца или матери. Рудник существовал более ста лет. Прадеды и деды нашли тут вечный покой. Небось догадался, к чему веду этот разговор?.. Правильно, прощальная ночь. Но следует уточнить: прощальных ночей не бывает, есть прощальные дни, кажется, в конце пасхальной недели. А это случилось в конце лета. Вот так. Ларчик открывается с другого бока: дюжина грузовиков подкатила к домам горняков. Старший колонны дал команду: «Грузитесь, мужики. На сборы одна ночь. Колонна не может простаивать. Утром тронемся».
Василий вздохнул.
— Легко сказать — тронемся. Ведь тут каждый пуповиной прирос ко всему: квартира, огород, любимый родничок и заветные тропки в тайгу. И на погост надо — проститься с предками. Вот и вспыхнули огни на погосте. Побывал я там в ту ночь и решил: никуда не поеду от могилы отца с матерью…
Родители Василия работали на «Красной» шахте. Отец крепильщиком, мать ламповщицей. Погибли на лесозаготовках — в бурелом захлестнуло деревом. Осиротел Василий в десять лет и долго не хотел верить, что у него нет отца и матери, часто навещал их могилу. Поэтому у меня не нашлось слов против его нынешнего решения: «Никуда не поеду от могилы отца с матерью».
— Но ты не думай, что я тороплюсь примоститься к родителям, — прервал он мои размышления. — Ничего подобного. Еще поживу. Сколачиваю артель по бондарному делу. Скоро карьер строительного камня развернется во всю мощь, потом… геологи снова оживились. Они должны, обязательно должны найти в наших горах новые полезные ископаемые. Чую, душой и телом чую, есть тут у нас точки опоры. Не может быть, чтоб золото выработали — и все кончено. В крайнем случае скотоводством можно заняться. Травы у нас здесь вон какие, сочные, выше головы. Тысячи голов можно откармливать. Ведь раньше здесь у каждого горняка была корова. Посчитай, более трех тысяч, а теперь и сотни не осталось. Разве можно смириться с этим?
— Люблю оптимистов, — ответил я.
— Оптимизм жизнь продлевает. Без него тоска быстро душу источит.
Не спеша продвигаемся вдоль Январской улицы. Перед нами большой бревенчатый дом барачного типа. Это бывший интернат фабрично-заводской десятилетки. В нем я и Василий жили несколько зим — с шестого по десятый класс. В ту пору в интернате находили приют ребята из отдаленных таежных поселков, сироты и дети инвалидов.
— Интернат, — напомнил Василий. — Ныне он пустует. И зимой пустой, и так несколько лет. Спрашиваешь, почему? Сам подумай. Двести девяносто девять парней и мужиков не вернулись на рудник с войны. Таков список погибших на фронте. Двести девяносто девять… Помнишь, вон в той первой половине интерната мальчишки занимали двадцать шесть топчанов. Двадцать шесть наших ровесников. Из них в живых осталось только трое: ты, я и Георгий Кузнецов. Недавно он был здесь и говорил, что вместе с тобой прошел от Сталинграда до Берлина.
— Он был в нашем полку, — подтвердил я. — Отличный мастер по ремонту оружия.
— Ну, так вот, после войны он вырастил сына и дочь, уже внуками обзавелся, как ты и я. А те ребята, что погибли… От них рудник уже не мог ждать ни детей, ни внуков… Вот и запустовал интернат…
Мы вошли в первую половину пустующего интерната. Я снял кепку. Так же поступил Василий. Молча постояли перед рядами топчанов, возникшими перед нами по зрительной памяти, как бы вновь увидели сверстников, спящих на этих топчанах. Теперь уже непробудно, — и вышли, не сказав друг другу ни слова. И зачем тут слова: чувство скорби искони принято выражать минутой молчания.
Вторую половину интерната мы называли царством девчонок. В самом деле, у них всегда было чисто и уютно. На тумбочках и на подушках вышитые салфетки, топчаны принаряжены гладкими белоснежными простынями, на подоконниках картонные вазы с бумажными цветами. Одним словом, царство опрятности. Входить к ним в растрепанном виде мы просто робели. И сейчас, ступая на крыльцо в бывшее отделение девочек, я обнаружил в себе такую же робость, какая преследовала меня в те годы перед взглядом одной девчонки.
Первый взгляд ее зеленовато-серых с темными ободками глаз я встретил осенью тридцать второго, в начале учебного года. Она приехала в интернат из таежной глухомани. Невысокого роста, подвижная, смуглянка. Короткая синяя юбка в складку, матроска с широким во всю спину воротником, мальчишеская прическа и сапожки на низких каблуках — все подчеркивало ее складность. И столкнулся я с ней грудь в грудь первый раз именно на ступеньках этого крыльца. На ее щеках вспыхнул румянец смущения. Вероятно, и мое лицо в тот момент обрело розовый цвет. И ей и мне отчего-то стыдно стало. Однако с того момента я уже не мог не думать о ней.
Вскоре выпал снег, и мне подвернулся случай показать ей свою удаль и ловкость. Но она первая влепила в мое лицо снежок, да так резко и сильно, что я остановился, прикрыв лицо ладонями. «Какая меткая», — с досадой подумал я, следя за ней сквозь пальцы. Она торжествовала, но затем, заметив, что снег под моим носом покраснел, подбежала ко мне. В глазах испуг и сожаление.
— Держи голову выше и дыши ртом, — посоветовала она.
— Ладно, — ответил я и попытался улыбнуться, но улыбки не получилось.
Мои друзья это поняли по-своему, и кто-то из них предупредил ее:
— Уходи, иначе и твой нос будет в крови. Отомстит…
— Ну и пусть мстит, не боюсь!
— Ах, так! — вскипел я: нельзя же ронять себя в глазах друзей.
Однако все мои попытки влепить в нее такой же туго спрессованный снежок завершались промахами. Верткая, пружинистая и быстрая, как ласточка с белыми подкрылышками, она оставалась неуязвимой. Друзья решили помочь мне. На нее обрушился шквал снежков. И тут я, к удивлению друзей, прикрыл ее собой.
— Стоп!..
Она толкнула меня в спину:
— Отойди, без тебя отобьюсь!
И смело ринулась на ребят, вооруженных снежками. Но теперь уж никто не посмел пулять в нее. Снежки повалились к ее ногам.
В тот же час я сбегал в магазин «Золотопродснаба» за любимыми в ту пору конфетами «Раковая шейка», но встретить ее в тот день не удалось. Через день снова сходил в магазин, истратил последний остаток бон от прошлогодней получки за самородок, но войти в отделение девочек не посмел. Под руку подвернулся малышка из приютской комнаты Миша Черданцев, белокурый смышленый первоклассник. Он запросто проникал к девочкам. Я вручил ему пакет с конфетами и сказал, кому передать. Два раза мальчик возвращался ко мне с пакетом и виноватым голосом докладывал:
— Не берет, и все тут… Говорит, могу взять и выбросить за окно.
— Почему?
— Не знаю.
— Сходи еще раз и подсунь пакет под подушку.
После третьего захода Миша чуть не плача пояснил:
— Девчонки говорят ей о тебе худые слова: «Он, — говорят, — счастливчик, самородок поднял, а теперь девчонок конфетами подманивает. Смотри, не обманись…»
Мне было четырнадцать, ей тринадцать. О каком обмане можно было помышлять в такие годы? Мне просто хотелось понравиться ей, я стал заглядывать на себя в зеркало, смачивать слюнями и причесывать чуб, похожий на метелку из соломы, следить за чистотой воротника рубахи, закладывать на ночь под матрац брюки, чистить пиджак, но она при каждой встрече прятала от меня свои глаза, отворачивалась. Крепко же ей внушили худые думы обо мне. Она даже перестала выходить с подружками на улицу, если ей было известно, что я жду ее у крыльца, и оставалась на своем топчане с гитарой. Мне довелось подслушать через стенку, как она играет. Струны под ее пальцами звучали стройно, она разучивала какой-то тоскливый мотив. Повеселить бы ее бодрой песней, да голос у меня после простуды в трясине стал сиплым, и воздуха в легких для песни не хватало.
Перед зимними каникулами она тайком от подруг все же наградила меня лучистым взглядом, и я тотчас же решил сопровождать ее на лыжах по таежной глухомани, когда ее повезут к родителям. Точнее, не сопровождать, а выйти вслед за ними, лихо обогнать их на горном перевале и встретить ее у калитки дома, затем так же лихо умчаться обратно. Пусть посмотрит, какой я выносливый и как умею носиться на лыжах.
Помешало тревожное письмо от сестры Марии:
«Мама хворает, тетя хворает. Мы переехали из Крапивина в Осиповку. Тут совсем плохо. Верни нас обратно на рудник».
Пришлось поворачивать лыжи в другую сторону и шагать по Крапивинскому тракту — более ста верст — на край тайги. Дорога показалась нескончаемо длинной и скучной. Еще скучнее стало мне от встречи с родителями и сестренками. Они переехали в деревню Осиповку в минувшее лето и прожили здесь все, что вывезли с рудника. Как-то сохранились лишь хромовые выкройки, которые я приобрел после сдачи самородка. Мечтал пофорсить в хромовых сапогах и хромовой тужурке, но этой мечте не суждено было сбыться: только за хром крапивинские обозники согласились посадить на мешки с зерном и довезти до рудника отца, мать, сестренок.
Проще говоря, мне не хватило зимних каникул, чтоб выкроить день и махнуть на лыжах через горный перевал, показаться там в таежном поселке перед окнами той девочки, лучистый взгляд которой звал меня чем-то отличиться перед ней. Она вернулась в интернат раньше меня. Я увидел ее на школьной линейке. Глаза потускнели, на лице печаль.
— Что с ней? — спросил я Мишу Черданцева.
— Не спрашивай и не подходи к ней: мать у нее там… очень хворает…
В конце марта она уехала хоронить мать и не вернулась в интернат. Через несколько месяцев мне стало известно, что у нее умер и отец, оставив круглыми сиротами еще двух девочек и двух мальчиков, один из них совсем крохотный, только начал ходить. Теперь я стал думать не о том, как отличиться перед ней, а о том, как ей помочь. Раздавит ее горе, расплющит, как была расплющена в чугунной ступке моя находка — самородок, похожий на утенка, что не успел до конца вылупиться из скорлупы…
В следующую зиму я соблазнил своих сверстников в лыжный поход по таежным поселкам, планируя в первую очередь навестить осиротевших детей на прииске за горным перевалом. И конечно, повидать ее, помочь ей перебраться на наш рудник, устроить детей среди знакомых старателей. Но она опередила меня: перевезла младших сестренок в интернат соседнего Первомайского приискового управления, а братишек у нее взяли бездетные супруги Сальниковы…
В тридцать четвертом я побывал в Москве на краткосрочных курсах старших пионервожатых, и райком комсомола по моей просьбе направил меня на Первомайку старшим пионервожатым и преподавателем физкультуры той школы, где она училась в девятом классе. И вновь встретился с ней. Встретился на пороге в интернат. Теперь она наградила меня взглядом удивления и с трудом скрываемой радости, как бы говоря: я знала, что ты приедешь сюда! Вместе с ней в интернате жили две ее сестренки — Мария, Валя и братишка Коля, которого она вернула к себе. А самого младшего, Леню, увезли из тайги куда-то в кубанские степи. Там он, как потом стало известно, вторично осиротел. Несколько лет скитался с приемной матерью под фамилией Донис, не зная, что у него есть три сестры и брат. В годы войны при эвакуации погибла и приемная мать. Двенадцатилетним мальчиком он вернулся в тайгу, и здесь старшая сестра, опознав в нем брата, приютила его.
…С юных лет я прислушивался к сказкам, которые умел сочинять мой отец. В каждой сказке он отводил главную роль сиротам. Сам он с пеленок остался без отца и матери, рос приемным пасынком, с двенадцати лет батрачил на богатых мужиков. Его сказка о красивой, умной и несчастной сиротке, которую нещадно била злая мачеха, изуродовала ей лицо, сделала ее юной старухой и отправила скитаться по всему свету, но она выросла и стала самой знаменитой рукодельницей, к ней заморские купцы приезжали и платили червонным золотом за ее рукоделье, оставила в моем сознании глубокий след. Еще тогда, в детские годы, я объявил, что буду искать себе невесту-сиротку.
— Правильно, сынок, правильно. Они неприхотливы, умны и трудолюбивы, — одобрил мое решение отец.
И тут как бы сама судьба сотворила из сказки такую реальность. Перед моими глазами росла и хорошела умная, подвижная, приветливая девушка. Отличная спортсменка, выносливая, ловкая. Училась и одновременно работала чертежницей в геологическом отделе приискового управления — прирабатывала себе, сестренкам и братишке на обновки и сладости к праздникам. Глава большой семьи в семнадцать лет. Тогда же я рассказал о ней дома, за обеденным столом. Отец воспрял:
— Спасибо, сын. Внял отцовскому слову… А как ее звать?
— Тося… Анастасия, значит.
— Хорошее имя. Тихое, мягкое. Есть у меня сказка про доброе сердце свет Анастасии, — с ходу принялся сочинять отец.
Взрослеющие сестры, переглядываясь, перестали греметь ложками. Одна из них, самая младшая, Зоя, прервала отца:
— Тятя, Тося лучше и добрее, чем в твоей сказке.
— Вы зрячие, вам виднее… Значит, надо звать ее в нашу семью.
Такое решение чуть смутило маму.
— Отец, — сказала она, — за этим столом совсем будет тесно.
— Ничего, мать, ничего. Сундук подставим к столу. Раз сын научился шестерых кормить, а она троих, значит, нечего бояться тесноты. Помнишь присказку… Привели к попу двух сироток — «возьми, батюшка, усынови несчастных». А он глазами на матушку показал. Та забегала, заметалась по хоромам: «Спаси их Христос, без них тесно…» Привели сироток к богатому купцу. Тот чуть умом не рехнулся: «Разорение, они оставят меня без куска хлеба…» Показали сироток бедному мужику. У того своих семеро по лавкам. Но он сказал: «Берем, мать, нам не привыкать, семерых кормим, а эти двое нас не объедят». И стали они жить-поживать без бед и тревог. Совесть у них от рождения была богаче поповской и купеческой. Лишь сытые не терпят тесноты за столом. А мы жили вприглядку…
— Ладно, отец, зачем ты стыдишь меня. И моя совесть не дырявая. Раз сыну нравится, то и нам должна быть по душе.
С тех пор прошло сорок четыре года. Друзья называют мою жену по имени и отчеству — Анастасия Васильевна, дети — мамой, внуки — бабушкой, а я по-прежнему, как в годы молодости, зову ее Тося!
— Хватит стоять, похоже, ты оробел? — прервал мои раздумья Василий Нефедов перед ступеньками на крыльцо бывшего «царства девочек».
— Оробел, — сознался я.
— Перед чем?
— Спроси лучше, перед кем… Память вернула меня в те годы, когда мы были мальчиками. Увидел себя на этом крыльце перед глазами одной девочки и оробел.
— Значит, признаешься в трусости… Тогда скажи, как тебе удалось повоевать под Москвой, выжить в Сталинграде и дойти до Берлина?
— То другой коленкор. Там я был с товарищами, а здесь один перед своим счастьем. Боялся, уйдет оно от меня и никто не поможет.
— Понимаю, в таком деле можно полагаться только на себя, — согласился Василий. — И как я знаю, бедно жилось тогда тебе и ей, зато теперь стали богатыми: имеете троих детей и четверых внуков. Это большое счастье.
— Большое, но не без тревог.
— Ишь ты какой, не смей жаловаться. Хорошая жена — счастье на всю жизнь, дети — радость, внуки — богатство с двойной радостью родителей и дедушек с бабушками. Раньше, говорят, прадедушки и прабабушки умирали с улыбкой. Дожить бы до такого. А?
— Доживем, лишь бы небо и земля не воспламенились, — ответил я, не скрывая тревоги в голосе.
— Живем в грозное время, но выживем. Такая тревога посещает не только тебя. Тут ты не один, — заверил меня друг юности, как бы отвечая на свой вопрос, как я выжил в Сталинграде и дошел до Берлина.
Мы вошли в бывшее «царство девочек». Здесь все напоминало о юности моей жены. Казалось, сию же минуту зазвучат струны гитары, услышу тоскливый мотив, который она разучивала, вероятно, в предчувствии большого горя — смерти матери и отца. Но сейчас тут было тихо и пустынно. Вспомнилось, где стоял ее топчан, перед которым топтался белокурый малышка Миша Черданцев, стараясь вручить ей от меня пакетик с конфетами «Раковая шейка». Кто научил ее тогда назвать меня презрительным в ту пору словом «счастливчик», до сих пор не знаю. Но почему-то именно сейчас, здесь у меня появилась потребность рассказать о том, как я поднял самородок и как вскоре был не рад этому.
…Из больницы меня выписали через неделю. Я сразу побежал в магазин. В руках целая пачка зелененьких с желтыми полосками хрустящих бумажек — их называли бонами, они выдавались старателям за сданное золото; под ногами плюшевая дорожка — ее развернули передо мной от порога до прилавка, так принято было встречать тех, кто поднимал самородки. Потом я должен был разрезать эту дорожку на несколько кусков и раздарить первым попавшимся на глаза старателям на широкие «плисовые» приискательские шаровары. Я так и сделал. Нет, в тот час я был счастлив, мог купить все, что попадало на глаза, одаривать отрезами на платья и на костюмы всех близких и знакомых, не говоря уже о сестренках, о наборе всяких сладостей и нарядов для них. Скупиться в тот час было нельзя, не положено, иначе будешь презираемым «жмотом». Купил я, конечно, и для себя меховую шапку, шевиоту на костюм и хромовые заготовки на сапоги и тужурку. А затем наступило то, что должно было наступить.
Дома уже неделю стоял пир горой, не просыхала изба от разлива разведенного спирта и водки. Щедрая душа моего отца не позволяла скупиться и моей матери. Они делились со всеми знакомыми старателями-неудачниками, которым тоже надо было кормить и одевать своих ребятишек. Кому в долг, кому впрок, кому просто в дар. Это тоже был старательский неписаный закон: нельзя не делиться достатком, если знаешь, что такие же люди голодают, нуждаются в помощи; счастье старателя в щедрости: не гордись обретенным, а гордись разделенным. Доброта — родная мать гордой в ту пору бедности, жадность — извечный удел презренной сытости. Все должны быть равными. Такое было время.
Правда, в день моего возвращения из больницы у нас появилась корова по кличке Чернушка. Ее купили, как сказала мама, «за большие боны, ведерница и молоко жирное». Так что меня сразу стали отпаивать действительно жирным и вкусным молоком. Я стал поправляться. Но через несколько дней Чернушка не пришла на вечернюю дойку. С какой тоской я и мои сестренки бегали целую неделю по лощинам и увалам, звали: «Чернушка! Чернушка!..» Но она не отозвалась. Где-то провалилась в шурф, или ее задрал медведь, а быть может, кто-то из злых завистников просто зарезал ее на мясо. Досадно… Покупать вторую корову мы уже не могли, хотя нуждающиеся в помощи старатели не хотели верить — шутка ли, почти за полфунта золота получили столько и начинают скупиться. В отдельные дни и даже ночи в избе вспыхивали пьяные перепалки. Я стал уходить на ночевки к доброму дяде Ермилу. Вместе со мной у него на полатях проводили ночи и мои сестренки. Тот выждал момент, когда в нашей избе собрались самые заядлые выпивохи, пошел туда, вышвырнул их за порог, а моим родителям посоветовал:
— Выезжайте с рудника, пока не поздно…
Они послушали его — выехали с крапивинскими обозниками, которые привозили на рудник продукты и товары, а возвращались порожняком. Выехали на край тайги, за реку Томь. Я остался на руднике, был принят в интернат.
Но мои тревоги не закончились. Отдельные старатели, из разряда так называемых хищников, подкарауливали меня в одиночестве и требовали сказать правду, где я поднял «утенка». Требовали показать на отвале точку моей находки. «Не может быть, — рассуждали они, — чтобы «утенок», пусть еще не вылупился, был вдалеке от гнезда или от целого выводка «утят». Там же где-то должна быть сама «утка». Есть смысл постараться схватить ее вместе с «утятами»… Тихо, держи язык за зубами, иначе кайло в затылок». И я вынужден был выполнять их требования. Они на моих глазах ворочали камни, промытую гальку отвала с таким азартом и остервенением, что казалось, сама земля расступится перед ними. Жалко было смотреть на них — столько переворочали. И, встречаясь с их усталыми и злыми взглядами, я проклинал себя за то, что в свое время не выбросил «утенка» там же, где и поднял.
Кончилось преследование после того, как на Дмитриевских выработках установили гидромониторы и смыли перевороченный отвал, смыли до почвы с золотоносными песками…
Василий Нефедов, слушая меня, приготовился высказать по этому поводу какие-то свои грустные суждения — это читалось на его хмуром лице, — но на ступеньках крыльца послышались шаги, и он вдруг повеселел, распахнул дверь:
— Ага, вот и сын твой нашел нас здесь. Значит, сейчас пойдем осматривать наш Карфаген…
Карфагеном он называл центр рудника, где раньше грохотали дробилка, чугунные бегуны, шумели приводы и насосы, а теперь там остались только фундаменты, ямы и ржавеющие под открытым небом чаши, трубы и покореженные железные конструкции былых опор и лестниц.
— Согласен, — сказал сын и, помолчав, задумчиво спросил меня: — А когда мы посмотрим то место, где ты нашел самородок?
Василий Нефедов, конечно, понял, что речь идет о старых дражных выработках на Дмитриевке, но неожиданно для меня взял сына за локоть и повел его по половицам бывшего «царства девочек».
— Вот здесь, здесь!..
— Как? — удивился сын.
— Вот так…
Мой друг сказал это так, что я не мог не согласиться с ним. В самом деле, что такое кусочек желтого металла в сравнении с тем счастьем, которое подарила мне судьба на всю жизнь… Верная жена, дети, внуки — какое большое счастье. Правда, небестревожное, небесхлопотное. Но разве есть на свете счастье без тревог?
ГЛАЗА, ГЛАЗА…
(Продолжение первой главы)
Операция длилась более часа. Щадящая… В самом деле, операционный стол напоминал мне домашнюю кушетку с мягким подголовником — лежи, отгоняй от себя усталость, только не засыпай. И хирургические инструменты будто не прикасались к больному глазу, щадили его. Лишь в конце операции, когда накладывался шов, на роговице повыше зрачка почувствовал словно несколько комариных укусов. Все просто и безболезненно. Напрасно боялся… Боялся самого себя.
Выезжая из операционной, ощутил присутствие жены, улыбнулся ей, разумеется, одними губами — глаза вместе с бровями и подстриженными ресницами были спрятаны под целыми копнами тампонов и бинтов, — но она, вероятно, не поверила моим улыбающимся губам, прошептала тихо-тихо:
— Сердце, как сердце?..
Я показал ей большой палец.
Сию же секунду операционная сестра предупредила меня:
— Никаких лишних движений… Трое суток лежать вот так. Ни в коем случае не крутить головой, иначе загипсуем до самых бровей. Кормить будем бульончиком через трубку.
Операция щадящая, а режим после нее беспощадный. Лежать трое суток без движения. Темнота и неподвижность…
Моего терпения хватило лишь на одни сутки. Руки жены, затем дочерей и сына, дежурящих возле меня, на вторые сутки стали раздражать меня до предела. Не дают пошевелить головой ни вправо, ни влево, хоть реви. Даже сонного держат неотступно. Казнители… Захотелось курить. Так захотелось, что вот-вот разразится кашель. А кашлять нельзя. Кашлянешь — и шов на глазу разойдется. Уговорил сына. Он дал мне затянуться раз, другой… И надо же, в этот момент заглянула в палату дежурная сестра. Поднялся переполох.
В коридоре, перед дверью палаты, нарастало шарканье ног, слышался шепот, но никто не решался войти. Я готов был вскочить, распахнуть двери и сказать: «Входите или убирайтесь отсюда подальше, шептуны!..» Вскочить действительно хотелось, однако рука сына легла на грудь двухпудовой гирей:
— Лежи…
Рядом с ним звякнула какая-то склянка, похоже, шприц в тарелке. И голос:
— Что случилось?
По голосу узнал: это мой хирург.
— Ольга Георгиевна, без курева меня задушит кашель.
— От кашля у нас есть таблетки. И сейчас сделаем один укольчик, — сказала она.
— И после этого можно будет сходить в курилку? Вот спасибо, — схитрил я.
— Завтра.
— Снимете повязку?
— Завтра.
— До завтра не вытерплю, не выдержу.
— После укола будет легче.
И все же я не выдержал. Утром после каменного сна крутнул головой. И, не почувствовав боли в оперированном глазу, спустил одеревеневшие ноги на пол, чем огорчил, кажется, до слез Ольгу Георгиевну. В полдень она сняла повязку с моих глаз. Левый принял свет затемненной комнаты с болью в затылке, правый разучился моргать, мешал шов, и перед зрачком покачивалось сдвоенное лицо хирурга.
— Ну как? — спросила она.
— Нормально, — ответил я.
Такой ответ смутил ее, ибо она видела, что до нормального еще далеко, и, помолчав, сказала:
— А вот и ненормально, но сдвоенное изображение пройдет дней через пять.
И мне стало стыдно, будто уличен во лжи. «Перед врачами надо быть как на исповеди, ведь и самообман равнозначен уходу от самого себя».
Тайна памяти моей
1
Тайга, тайга… С юных лет я сроднился с ней, знал ее щедрости и суровости. Она щедра весной, летом и, особенно, осенью. Едва сойдет снег, и уже можно переходить на подножный корм. Черемша, кандыки, саранки, щавель, дикий лук, вкусные трубки пучек, пиканчиков. Бывало, возьмешь кусок хлеба, который положен тебе на день, и с утра до вечера бродишь по косогорам и долинам. К такому рациону я стал привыкать с восьми лет и не знал хворей. В летние месяцы тайга радовала меня земляникой, черникой; ух, сколько этих ягод на таежных полянках и на откосах дражных выработок! Припадешь к земле, раздвинешь листву, и перед глазами вспыхивает краснота густой земляники или ослепительная сизость рясной черники, бери целыми горстями и ешь до полной сытости. А про осень и говорить нечего. Она открывает перед тобой в тайге такие богатства, что не знаешь, с чего начинать: спелая черемуха, зрелые стручки лесного гороха, кедровые шишки — таежный сдобный хлеб, — а на десерт осенние ягоды, скажем красная смородина. Она нежится на солнечных косогорах до глубокой осени. И когда спадает листва, каждый куст напоминает пламя костра и зовет, зовет к себе освежиться сладкими с кислинкой ягодами. Бери с куста прямо в рот.
Суровость тайги, как мне казалось, торжествует зимой. Глубокие снега, трескучие морозы и частые бураны превращали тайгу в моем воображении в скопище сугробов, похожих на белые гробы с дымящимися крышками. Жилось тогда впроголодь, глаза постоянно искали что-то съедобное и ничего не находили в этой мертвой белизне, потому мне оставалось только сердиться на зимнюю тайгу. Побаивался я углубляться в нее и потому, что был напуган смертью братьев Огловых, которых на пути из таежного поселка в школу застала пурга. Они сбились с дороги, долго брели по белесой мгле, оголодали, ели кедровую кору и уснули под кедром. Их нашли лыжники в трех километрах от рудника. Братья уснули в обнимку и не проснулись. Один из них, Федя Оглов, был моим ровесником, шустрый и смекалистый паренек… Его обледенелое лицо, рот, забитый кедровой корой, преследовали меня до четырнадцати лет. Вообще я боялся покойников, но никому не признавался в этом. То была, кажется, первая тайна моей души.
С четырнадцати лет тайга стала привлекать мое внимание и как источник заработка. Многие таежные речушки и горные ключи в половодье и после ливней обнажали в берегах слоистые отложения охристых и синюшных песков. Такие пески следовало брать на пробу — промывать в лотке или ковшике. Если в остатках промытого песка обнаружились шлихи — черные порошинки железа, — значит, ройся тут старательно — попадутся крупинки золотой россыпи. Ради них я готов был перекопать, перемыть весь берег. Ведь я должен был помогать слепому отцу и больной матери кормить семью в восемь ртов.
Вскоре ко мне пришла старательская смекалка: я перегораживал ручьи в избранном месте и направлял потоки воды на подмыв берега с песками. Вода работала на меня целыми сутками недели две, затем я приходил сюда, разбирал перемычку и принимался промывать, как было принято говорить, головки. В головках, то есть в тех самых местах, где вода выбивала пороги и ямки, оседали золотинки. Были удачи — намывал по золотнику за день, чаще возвращался домой почти пустой. И тем не менее на летнюю тайгу я не сердился. Она кормила меня и мою семью.
На промывку песков в таежных ключах часто брал с собой Гошу Кретова, смышленого паренька. Лобастик, он был младше меня года на два, но смелый и трудолюбивый, умел хранить тайну и не был жадным. Зная скудную жизнь нашей семьи, он при малых намывах отказывался от своей доли. В драках с ровесниками Гоша всегда был на моей стороне. Дрался отчаянно. Расстался я с ним накануне войны. Он попал в танкисты, я в пехоту.
В зимнее время я забывал старательские дела. Учился в школе и работал в типографии рудничной газеты «Приисковый рабочий». Наборщикам полагалась рабочая карточка с талонами на получение масла и молока бесплатно.
Правда, как-то зимой я соблазнился на добычу «сметаны» — так называли старатели амальгаму — шламовое золото, собранное с помощью ртути.
Встречают меня после работы в типографии знакомые старатели. Их было трое. Это из тех, что вынуждали меня ходить с ними на Дмитриевский отвал и надеялись найти там, где я поднял «утенка», целый выводок вместе с «уткой».
— Сергеев, — сказал один из них, измеряя ширину моих плеч веревочкой с узелками, — ты как раз впритирку пролезешь в одну дырку.
— Куда?
— За «сметаной».
— Обойдусь без сметаны. В типографии мне выдают талоны на масло и молоко.
— Значит, трус!.. Мы зовем тебя под аварийный чан. Понял?
Я знал историю аварийного чана. Еще прошлой весной в половодье дно чана, наполненного шламами из бегунной фабрики, почему-то проломилось. Шламы не попали в отстойник и расползлись по площади, забив канавы и сточные желоба. Летом я со своими сверстниками принимал участие в расчистке желобов. Изредка в щелях и спайках попадались капли ртути. Мы вылавливали эти капли цеплялками, затем отжимали ртуть через подолы рубах, и в наших руках оставались крохотные сгустки белой скрипучей, точно картофельный крахмал, амальгамы. После отпарки этих сгустков в железной ложке на горячих углях можно было идти в золотоскупку. Но я не знал, что под аварийным чаном можно ухватить, как сказали мои «знакомые», значительно больше, чем мы брали в желобах. Там теперь пробита канава, по которой стекает вода после смыва чаш и шлюзов.
— Понял, — ответил я. — Но почему именно мне надо пробираться под аварийный чан?
— У тебя есть хорошие цеплялки. У нас таких нет. Если трусишь, то отдай их нам.
Цеплялками мы называли самодельные лопаточки из медной проволоки, вроде чайных ложечек с длинными ручками. Концы лопаточек натирались ртутью.
Я не мог расстаться со своими приспособлениями для вылавливания ртути, они у меня были сделаны по всем правилам, удобные, много раз помогали выбирать мельчайшие бусинки из щелей бутары или в хвостах бросовых выработок. Я также не мог оставаться перед ними трусливым парнем…
Путь под аварийный чан сквозь обледенелые сточные люки не обещал ничего доброго, но «раз взялся за гуж, не говори, что не дюж». Мне предстояло добраться до самого пролома дна, точнее, до ямы под проломом, и там, как мне сказали, я должен наткнуться своими цеплялками на «сметану».
Они были уверены, что ее хватит на всех, что я должен поделиться с ними, иначе в милиции состоится обыск и мне дадут статью за аварию чана… Дескать, никто, кроме меня, не мог расковырять дно такими цеплялками.
— Надеемся на твою честность. Будем ждать тебя у люка, и только с добычей…
— Ждите, — ответил я.
К полуночи мне удалось добраться до цели. По канаве сочилась теплая вода — шел смыв шлюзов. В первой же яме моя цеплялка наткнулась на «сметану». Да, тут хватит на всех. Весной эту канаву будут очищать и накопившиеся в ней осадки возвратятся на шлюзы. Значит, я совершаю воровство? Нет, на эту удочку вы меня не поймаете. Называйте трусом, угрожайте любой расправой, но вором я не был и не буду!..
Но как же мне выбраться? Другого выхода из-под чана, увы, нет, а перед люком меня ждут…
Я решил пролежать под чаном до рассвета. А утром пойдут на работу люди, и кто посмеет потрошить меня среди бела дня?
Перед рассветом над рудником закружила метель. Она быстро настрогала перед чаном огромный сугроб и закупорила выход. Я оказался в ловушке. Но это лишь успокоило меня. Мои «знакомые» должны позвать кого-то с лопатами выручить человека из снежного плена. Ничего подобного. «Сбежали, сволочи, сбежали, — подумалось мне в тот час, — чтоб не отвечать за мою гибель под аварийным чаном».
Пробившись сквозь сугроб, я, не заходя домой, отправился к директору фабрики и чистосердечно рассказал, как пошел на воровское дело.
— А твоих уже взяли сегодня ночью, — сказал директор. — Троих. Хищники. Они давно прилаживались хватануть под аварийным чаном добрый куш. Не удалось. А ты, коль пришел ко мне с таким делом, помалкивай, не признавайся больше никому, что чуть не стал вором.
Тайна памяти… У кого в жизни не было постыдных поступков и досадных промахов, о которых не принято рассказывать даже самым верным друзьям и вспоминать про себя, — пусть они хранятся в глубине души, как говорится, за семью печатями… Хотя рано или поздно поступки и промахи могут обнажиться. И быть тому — невелика беда. Труднее раскрывается, чаще вовсе не раскрывается ход мысли, ощущения, переживания человека — как он думал, какие клапаны открывались и закрывались в его душе в обстоятельствах, близких к решению дилеммы: быть или не быть?
Именно на такие размышления натолкнул я своих друзей, рассказав им эпизод со «сметаной».
Нас шестеро. Нам предстоит путешествие по голубой тропе — по реке Кии, которая несет свои воды с юга от Хмурой горы на север до Чулыма. Впереди немало каменистых порогов, бурных перекатов и коварных водоворотов. Чего стоит, скажем, Мертвая яма или Шайтаны, где бешеная река рвет плоты, зажимает лодки между камней так, что не пытайся спасать свои манатки, а выбрасывайся в воду и пробивайся к берегу. Однако ни один здешний житель не может считать себя таежником, если не прошел эту тайгу по голубой тропе. Я проходил по ней в молодости на салике — плотике, сбитом из четырех сухих бревен, а ныне решил показать сыну красоту и таинственную угрюмость родной мне тайги с «кормы» резиновой лодки.
— Сознавайтесь, кто о чем думает сейчас, перед спуском лодок на воду? — выслушав меня, спросил Михаил Аркадьевич Федоров, наш командор, в прошлом флотский офицер.
— Думаю: как на четырех лодках разместить шестерых? — ответил мой сын.
— Вопрос логичен. Я тоже думал об этом. Отвечаю: на большой флагманской пойдут трое, а на трех малых — по одному.
Михаил Аркадьевич перевел взгляд на чем-то недовольного Виталия Бобешко.
— У нас, в десантных войсках, не разрешалось думать вслух, — ответил он.
— А все же?
— Все же… Прикидываю в уме место приземления. К вечеру должны дойти до устья Растая.
— Согласен. Там заварим первую уху из хариусов.
— Если будет клевать, — выразил свои сомнения Василий Елизарьев. Он родился и вырос в тайге и, как я знаю, не умеет скрывать свои думы и сомнения, всегда предупреждает о вероятных осложнениях.
— Клев будет, — заверил командор.
Дошла очередь до журналиста Виталия Банникова. Он взял отпуск ради того, чтобы совершить путешествие по голубой тропе. Я смотрел на него с тревогой. Он недавно перенес операцию. Левая нога покалечена, но упорно скрывает свое недомогание. Если случится расстаться с лодками и пешком преодолевать горные перевалы, то ему придется опираться на наши плечи.
— Сначала скажу, что вы думаете обо мне, — сказал он. Похоже, он разгадал мои мысли о нем. — Во-первых, зря не собираетесь доверить мне одиночную лодку. Больная нога тут ни при чем. Руки весло держат, а не ноги. Во-вторых, на флагманской лодке пойдут отец с сыном и командор. Другого решения быть не может… Тайны памяти действительно есть у каждого, но… разные они бывают — поучительные и унизительные. Об этом поговорим в пути. Впереди у нас много костров.
— На берегу или под водой? — спросил я.
— Ничего, плавать я умею, — ответил он.
— А что думаешь о Мертвой яме?
— Она мертвая, а мы живые. Робость перед опасностью хуже гибели. Пора трогаться. Так, командор, или не так?
— Так, — ответил Михаил Аркадьевич, вскинув на широкую, почти квадратную спину большую лодку. Накачанная воздухом, она легко шлепнулась на воду, но управлять ею на стремнине, на перекатах, знаю, будет трудно.
Погрузили провиант, палатки, условились, кто за кем пойдет, и речка понесла нас вниз по течению. Наша флагманская лодка с широкой кормой, подгоняемая попутным ветром, набрала скорость. Не успел я примоститься к своему месту, как лодка запрыгала на гривастом перекате. С тревогой оглянулся назад на Виталия Банникова. Он лихо направил лодку на гребень переката, перепрыгнул через него, дескать, вот как надо работать веслом, и норовит обогнать нас. Всадник на резвом скакуне.
— Остепенись, иди вслед! Впереди каменистые пороги…
— Дыши спокойно, — уловив мою тревогу в голосе, ответил он, но обгонять нас не стал. — Иду за флагманом.
Никому не чуждо чувство самоутверждения, но каждый проявляет его по-своему. Кто физическими способностями, кто умом, кто волей и решительным характером. Великое это стремление — стать нужным членом коллектива. Стать нужным! И конечно, Виталий Банников никому из нас не признается в этой тайне его души, но она проявляется в его действиях: смотрите, я с больной ногой готов стать полезным и нужным смельчаком на голубой тропе. Умеет утверждать себя, но с риском, поэтому его нельзя оставлять без внимания.
За лодкой Банникова следовал Василий Елизарьев. Он придерживался ближе к берегу, подворачивал к заводникам и на ходу испытывал клев, то на мушку, то просто на червяка. Предусмотрительный человек. В лодке у него есть все, что нужно человеку в тайге, вплоть до походной аптечки, иголки с нитками, и целый чемодан разных коробок с клеем, сырой резиной, запасными ниппелями и неприкосновенным запасом галет, брикетов сухого супа и гречневой каши. Все это завернуто в целлофан и заклеено изоляционной лентой. Василий на секунду, как бы между делом, открывал чемодан с таким хозяйством, привязывал к нему подушку, наполненную воздухом, — мягкость под сиденье и поплавок к чемодану на воде. Это он сделал перед посадкой в лодку.
И подумалось мне: может ли добрая, полезная тайна мысли и памяти оставаться непроявленной?.. Если да, то досадно. Скажем, тот же Василий, на долю которого выпали суровые испытания войны, узнал о гибели отца Иосифа Елизарьева лишь в день штурма Зееловских высот… О чем он тогда думал, какие чувства и порывы души побуждали его к верным решениям? Ему суждено знать законы тайги — здесь родился и вырос, — и он осмысливает их присущим только ему одному умом, но с ложной стыдливостью умалчивает о ходе тех или иных соображений, пусть ошибочных, и собирается унести их с собой нераскрытыми в безвозвратное. После такого исхода будут ли его наследники богаче житейской мудростью? И сколько таких богатств уходило и уходит бесследно.
Замыкал «эскадру» надувных резиновых лодок Виталий Бобешко. Руки у него длинные, и работает он веслом проворно. Отчаянности ему не занимать — бывший десантник. Разреши вырваться вперед — и помчится быстрее ветра, забудет о своих обязанностях страховщика при вероятных осложнениях. Но пока «эскадра» идет благополучно, он принялся развлекаться удочкой. Блеснул серебром над его головой один хариус, второй… Как он их подсекает, не теряя управления лодкой, ума не приложу. Мой крючок с отменной насадкой — короед с желтым брюшком — не трогает ни один серебристый стрежевик. Не так веду по воде или не хватает той самой смекалки, какая есть у Бобешко? Про него говорят, что он даже из дорожной лужи умеет выдергивать хариусов. Спроси у него — в чем секрет успешной рыбалки удочкой на горных реках? — он покажет набор крючков на тонких поводках, коллекцию насадок — мушки, жучки, муравьи, лесные тараканчики, слепни, искусственные червячки, ручейники, короеды, мотыли, — поможет перевязать крючок и передвинуть грузило по своему вкусу, поведает о повадках хариусов, подскажет, где следует ждать сильный клев, где слабый, даже поделится, как это было на первой вечерней зорьке, своими излюбленными насадками… Казалось, что теперь и твоя сумка будет наполняться серебристыми красавцами. Ан нет. Он таскает таких, что удилище трещит, а у тебя ни одной доброй поклевки. В чем же дело? Быть может, не все секреты раскрыл, что-то оставил в тайнике своего опыта? Или чутье, развитое опытом и пытливостью ума? Скорее всего именно так. Чутье, как произведение искусства, не поддается пересказу, его не втиснешь в учебник или инструкции, оно живет в человеке от рождения и развивается практикой по своим законам. Виталий Бобешко, конечно, рыбак «себе на уме», но у него большая практика и чутье, суть которого он не может раскрыть даже при желании. Это его тайна, как мне кажется, даже не осознанная. А жаль, познание неосознанного исключило бы слепое подражательство.
О чем думал командор с момента выхода на стремнину, трудно сказать. Я мог лишь угадывать его состояние и настроение. Он сидел ко мне спиной в носовой части лодки и смотрел только вперед, ни на секунду не отвлекал взор в сторону и назад. Так поступают ведущие за собой роту или батальон в атаку. В атаке нельзя оглядываться или отвлекать взгляд в стороны, иначе налетишь на мину, собьешься со своей тропки, выбранной и мысленно преодоленной тобой сотни раз до атаки, чтоб не попасть под прицельный огонь пулеметов, под взрывы осколочных снарядов на пристрелянном противником бугорке. Падать бегущему впереди нельзя — атака захлебнется. А это гибель, гибель не одного, не двух… Потому держись, не падай, если даже прошит насквозь. Состояние ведущего людей в атаку мне известно. Но мудрость командора покорила меня здесь неожиданным решением. Михаил Аркадьевич управляет резиновой лодкой не с кормы, как это делают лодочники на обычных реках и озерах, а с носа. На перекатах и порогах прижатая к воде носовая часть делает лодку более послушной и позволяет ему видеть опасные подводные камни лучше, чем с кормы. Он лишь изредка подсказывает моему сыну, с какого борта ждать опасность, куда кренить корму, где табанить или давать ход… Тут и врожденная смекалка, опыт и, конечно, умение управлять такой лодкой на неуемно-норовистой реке.
Жалко, частые пороги и перекаты не дают сыну присмотреться к разновеликим горам и скалам. Целые ансамбли нерукотворных сооружений то приближаются к реке, то удаляются от нее. Вон гряда горных вершин, кажется, подпирает небо, не дает ему приземлиться. И над этой грядой возвышается величественное сооружение природы — гора Церковная. Она напоминает Архангельский собор в Кремле, построенный в начале шестнадцатого века, с таким же куполом, только в сто крат меньше, и храм на миллионы лет моложе горы Церковной.
К реке подступают скалы, утесы, местами они обрели формы замков, дворцов с многоярусными балконами — снимай с них копии и украшай проспекты столичных городов. В тихих и гладких заводях они отражаются в хрустально чистой воде, и дух захватывает от радости, что есть такие творения в природе. Я смотрю на них глазами сына: он окончил архитектурный институт, собирается стать зодчим; вижу на его лице восторженное удивление, и мне не надо угадывать, о чем он думает сейчас…
Устойчивая красота гор и скал подсказала человечеству — зодчим еще древних веков, — какие следует строить жилища, памятники, города и архитектурные ансамбли. Природа искони мать разумных свершений и непримиримый мститель за малейшее надругательство над ней.
Проходим Ерёмин плес. Над ним справа возвышается Светлая скала. На ней время изваяло великанов — бородачей в длинных рясах. Глубина плеса перед скалой до шести метров, но вода настолько чистая и прозрачная, что, кажется, можно рукой достать дно. В ней находят зеркальное отражение и небо, и скалы с причудливыми ликами великанов. Здесь природа напоминает совместное творение архитекторов и скульпторов.
По каменистому дну, окрашенному голубизной отраженного неба, ходят косяки хариусов. Сытые, никакого внимания к насадке на моем крючке. В синеющей глубине у самой скалы прилипли ко дну два тщательно обточенных кругляка метровой длины. По бокам янтарные крапинки. Это таймени, красноперые красавцы горной реки. Они лениво пошевеливают плавниками, и тоже никакого внимания к моей насадке.
Интересно, сможет ли соблазнить их Виталий Бобешко? Он уже вышел на плес. Тихо, почти шепотом, с замиранием сердца и с завистью, подсказываю ему:
— Таймени…
— Не старайся, — ответил он, — они здесь после ночной жировки отдыхают. Дневной сон. Будить бесполезно…
Впереди Бандитский перекат. Уже слышен гул воды. Первое серьезное испытание нервов и нашей слаженности на этом пути. Дело в том, что вода в реке к осени убавилась и Шайтаны — подводные камни выстроились шахматным порядком от берега к берегу, обнажили свои острые клыки. Между ними кипящий поток воды будет бросать лодку на самые опасные камни, располосует резину, и тогда… Что тогда? Проверяй себя и свою способность одолевать растерянность.
Именно это я прочитал на лице Виталия Бобешко. И разумеется, скрывая свою тревогу от сына, вместо удочки быстро взял в руки шест.
— Правильно, — одобрил мои действия командор, на мгновение повернувшись ко мне лицом. Похоже, он спиной почуял мое волнение перед нарастающим шумом переката.
2
В сентябре сорок второго года в Сталинграде все держалось, как говорится, на волоске.
По заданию Николая Ивановича Крылова — начальника штаба 62-й армии — я должен был уточнить обстановку в районе элеватора и Дар-Горы, где занимали оборону части 92-й бригады, связь со штабом которой была прервана.
Пробирался я туда ночью вдоль Волги под прикрытием высокого берега. Сразу же, чуть ниже устья Царицы — так называется речка, разделяющая город на южную и северную части, — наткнулся на скопление автомашин разного назначения. Между ними копошились люди, большинство в военной форме.
— Где штаб бригады? — спрашиваю одного, другого, третьего… Отвечают невнятно. Наконец столкнулся со связистом с телефонной катушкой на загорбке. Он сказал:
— Был на улице Кима… Бери нитку в руки. Она доведет до подвала каменной школы, а кого там застанешь — не знаю.
— А ты куда с катушкой?
— Приказано дать связь командиру и комиссару.
— Где они?
— Не знаю… Где-то лодка для меня приготовлена, буду разматывать катушку до острова…
Мне стало ясно: командир и комиссар переправились через судоходный рукав Волги на песчаный остров и оттуда рассчитывают руководить боевыми действиями бригады.
Взвившиеся перед берегом ракеты осветили перед моими глазами два грузовика — полуторку и трехтонку, — стоят на дисках без резиновых скатов, разутые, но я не стал вникать, кто и зачем это сделал.
На стремнине реки вспыхивали частые взрывы мин. Гитлеровские минометчики вели огонь по Волге залпами, стараясь поразить ночных лодочников, доставляющих с той стороны Волги людей и боеприпасы.
Телефонный провод привел меня к подвалу кирпичной школы.
— Здесь штаб? — спросил я часового у входа в подвал.
— Был и выбыл.
— А ты кого охраняешь?
— Проходи, увидишь. Там политотдел.
В подвале, где находился штаб, пусто. Под ногами шуршат клочки бумаг, рваные папки. Из дальнего угла сочится тусклый свет лампы-коптилки. Там за столом с двумя телефонами сидел усталый человек в длинной, не по росту, запыленной гимнастерке, в петлицах по два прямоугольника, или, как мы тогда говорили, по две шпалы, на рукаве звездочка — батальонный комиссар. Я предъявил ему свое удостоверение. Он назвал себя:
— Старший инструктор политотдела Власов Борис Семенович.
Невдалеке от него за школьной партой сидел еще один политработник с двумя кубиками в петлицах.
Послышался зуммер полевого телефона. Власов поднял трубку и ответил привычными в ту пору фразами штабных офицеров:
— Держитесь… Прикрой левый фланг пулеметами… Без приказа ни шагу…
Затем поднял вторую трубку:
— …Яковлев! Ты мне и нужен… Тяни орудие на прямую наводку… Пополнение? Сейчас получишь. Посылаю к тебе помощника по комсомолу…
Он кивнул сидящему за партой политруку с помятой каской в руках. Тот быстро встал, нахлобучил каску на голову и, ни слова не говоря, ушел на подкрепление в батарею Яковлева.
— Где штаб, где командование бригады? — спросил я.
— Были здесь. Сейчас не знаю где. Уточним, — ответил Власов и, повременив, пояснил, что он остался здесь за комиссара и за начальника политотдела бригады.
Перед его глазами топографическая карта города. На ней обозначены позиции бригады. Продолговатые кружки, скобки, нарисованные красным карандашом, напоминали разорванную цепь и, казалось, кровоточили и у подножия Дар-Горы, и перед элеватором, и на подступах к Астраханскому мосту. Батальоны, не имея связи с командованием бригады, действовали разрозненными группами. Но Власов не унывал. Он просил меня доложить генералу Крылову, что морские пехотинцы-североморцы будут сражаться мелкими группами до последнего вздоха…
С рассветом я вернулся к Волге, к устью Царицы. За ночь здесь увеличилось скопление автомашин. Они будто присели на долгий отдых. Все разутые. Присели на дифера и передние мосты. Диски и пустые баллоны под кузовами. Где же камеры? Их не видно. Приглядываюсь к нишам под берегом, к нагромождению ящиков, контейнеров и станков, приготовленных к эвакуации за Волгу. Нет, уходить мне отсюда просто нельзя. Водители грузовиков приготовились к «десантной операции». Накачанные камеры поблескивают чернотой в нишах, за ящиками и станками. Каждая из них, конечно, приспособлена на всякий случай к броску на воду. «Десантники»…
Как разрушить их планы? Они притаились, но, чувствую, внимательно следят за мной и за «своими» камерами. Одному не справиться. У них тоже есть автоматы…
Не спеша поворачиваю в обратный путь, поднимаюсь на мыс, что возвышается над устьем Царицы. Отсюда хорошо просматриваются причалы, часть оврага до Астраханского моста и стремнина Волги. Здесь должен быть наблюдательный пункт. Да, вот он: глубокая траншея с укрепленными стенками и отсеками наблюдений. От нее длинными усами тянутся извилистые окопы и ходы сообщения. Один ус вьется по кромке оврага, другой вдоль берега Волги. В них зеленеют свежей краской каски. Похоже, ночью подтянули сюда новичков из резерва фронта.
— Сергеев, ложись!.. — крикнул кто-то мне слева. Не успел я оглянуться, как перед глазами выросла стена вздыбленной земли. «Залпами бьют, сволочи, по запасной позиции, по резервам», — мелькнуло в моей голове в момент броска в траншею с укрепленными стенками. И запрыгал, задергался подо мной грунт. Казалось, весь мыс превратился в копну сена и неудержимо ползет по кочкам на острые клыки взрывов, в пасть огня. И берег Волги пополз к огневому валу…
Вот именно сейчас, сию минуту может начаться «операция десантников» на автомобильных камерах за Волгу. Чего доброго, какой-нибудь паникер принесет туда, под берег Волги, тревогу, что под прикрытием огня сюда прорываются танки. Эта догадка подкинула меня на ноги. Так и есть. Прибрежная вода почернела.
Камеры черным косяком медленно вклинивались в голубую гладь заводи. Дальше их подхватит стремнина и понесет под огонь немецких танков, которые еще неделю назад вышли по балке Купоросная к самому берегу Волги. Но это полбеды. Большая беда в другом — они соблазнят на дурной поступок тех защитников южной части города, которые не уверены, что мы должны здесь выстоять и победить врага. Вот уже новички украдкой поглядывают назад, на «десантников».
Образовалась минутная пауза. Бегу вдоль траншеи влево. Кто-то здесь окликнул меня перед началом артналета. Вот он, здоровенный Николай Демьянов, сержант из охраны штаба армии. Лицо в бинтах, видны только синие губы и широкие ноздри. Это он, как потом выяснилось, по заданию генерала Крылова вывел сюда три стрелковых взвода и отделение станковых пулеметчиков из армейского полка. Рядом с ним копошатся два молоденьких пулеметчика. Они растерянно ищут место для установки катков станкового пулемета, выискивая просвет для ведения огня в сторону элеватора.
— Отставить… Там сражаются североморцы!
— А куда? — спрашивает меня Демьянов.
— Перекидывай пулемет на тыльный бруствер, в сторону Волги.
— Зачем?
— Видишь косяк камер?
— Не могу…
— Приказываю!
— По своим?! Тогда ложись за пулемет сам.
Ставлю прицел на 300, хотя до камер не более двухсот метров, но вода скрадывает расстояние, поэтому беру с большим упреждением. Даю короткую очередь. Пули легли на воду чуть впереди камер, но точно по линии прицела. Расчет прост: прошить пулями первые камеры еще до того, как они выйдут из заводи, и тот, кто их толкает впереди себя, вынужден будет возвращаться к берегу. Волга здесь вон какая широкая и стремнистая. Мне, например, не суждено переплывать ее — плаваю как утюг. А если какой-то смельчак решится без камеры достичь противоположного берега, то пусть терзается перед судом своей совести всю жизнь.
Камеры на воде дыбятся и напоминают показные мишени на учебном стрельбище. Нижняя часть прижата к воде, верхняя парусит по воздуху. Ветер встречный. Даю еще одну короткую очередь, третью подлиннее. И сразу две камеры осели, оставили незадачливых «десантников» без опоры. Их головы скрылись под водой и тут же вынырнули. Это зачинщики. Теперь они вынуждены работать руками. Отмахивают в обратную сторону. Косяк потерял свою форму. Образовалась карусель.
Демьянов понял мой замысел. Подставляет к пулемету еще одну коробку с лентой, набитой патронами.
— Наддай еще! Наддай на всю катушку!..
Нажимаю гашетку и строчу, строчу по воде длинными очередями. Вода пузырится, вскипает от горячих пуль перед скопищем камер, предупреждая даже самых отчаянных — вниз по течению и к стремнине путь отрезан.
Строчу, строчу. И теперь мне стало казаться, что не «десантники» на камерах возвращаются к берегу, а я вместе с пулеметом неудержимо наплываю на них. Сквозь прорезь прицела я вижу их колючие взгляды, кое-кто орет проклятия. Что ж, теперь жди выстрела в спину, в затылок. Эти могут.
Думал или не думал я тогда о себе, о своей жизни, об исходе столь трудного и рискованного решения? Если скажу — не думал, то это будет неправда. Думал. Вся жизнь промелькнула перед глазами. Я увидел ее через прицел: прямую линию от высокого берега Волги до избы в сибирской тайге, где родился и вырос. Глядя на Волгу, вспомнил, как тонул в Дону. То было перед хутором Вертячий. Уже вода стала сочиться через нос. Грудь отяжелела. Гитлеровские автоматчики ловят мою голову на прицелы, и пули гремят на воде оглушительными ударами. В руках не осталось ни капельки сил. Все, конец, пошел ко дну… Выручила отмель среди реки — песчаная коса. Вскоре меня подобрали разведчики батальона, оставленного на прикрытие отхода главных сил дивизии за Дон.
Через эту же прорезь прицела увидел себя истуканом перед генералом Крыловым: обстановку выяснил, а мер никаких не принял, какой же ты после этого оперативник в звании старшего политрука, прикомандированного в оперативный отдел штаба армии, иди в строй рядовым пулеметчиком, стреляешь неплохо…
Когда в ленте осталось десятка два патронов, я ощутил чье-то горячее дыхание за спиной:
— Правильно!.. Отсекай тех, кто пошел по течению, так их растак!..
Я не смог взглянуть, кто одобрил мои действия. Позже мне сказали, что сюда на мыс приходил чуть ли не сам полковник Батраков, Герой Советского Союза, командир 42-й стрелковой бригады, которая взаимодействовала с бригадой североморцев в южной части города, на подступах к Царице.
Кончилась лента, пулемет замолчал, а я не могу отнять пальцы от рукояток затыльника. По спине забегали колючие мурашки. Подумалось, щетина штыков пронизывает меня за огонь по камерам «десантников».
— Подымайся, — послышался голос Демьянова, — тебе надо уходить отсюда… Нам приказано прорываться к элеватору.
— Кто приказал?
— От генерала Крылова связной прибегал.
— Значит, генералу ясна здешняя обстановка.
— Приказал, значит, ясна.
Пока я лежал за пулеметом, в небе закружили вереницы «юнкерсов». Проклятые Ю-87 — они с огромной высоты отвесно и почти до самой земли пикируют над теми участками, которые на карте Власова были отмечены красными продолговатыми кружками и скобками. Тем же временем гитлеровские минометчики перенесли огонь на стремнину Волги. Их наблюдатели корректируют огонь с Дар-Горы. Мины лохматят стремнину взрывами с густой чернотой. Кусты огня, воды и дыма срастаются в сплошной забор, через который не проникнешь ни туда, ни сюда. Он не оседал на стремнине всю ночь, преграждая путь лодочникам, доставляющим с той стороны Волги людей и боеприпасы. Он же показался непреодолимо страшным для «десантников», которые оробели перед ночной темнотой, прорезанной сплошными взрывами мин на воде. Перед густой темнотой, говорят, пятятся даже слепые. Они ждали рассвета. Дождались!.. Теперь их заставят возвращать камеры и поднимать машины на колеса. До моего слуха доносятся густые очереди наших автоматов, частые взрывы гранат и в районе элеватора, и у подножия Дар-Горы, и на улице Кима — значит, гитлеровцы не могут рассчитывать на быстрый выход здесь к Волге.
Загремели залпы артиллерийских батарей и дивизионов, расположенных за Волгой. Там же взметнулись огненные мечи реактивных снарядов «катюши». Они бьют по высоте Садовая, по Дар-Горе, ослепляют наблюдательные пункты гитлеровцев. Это сигнал для всех — в контратаку!.. В уличном бою для разрозненных групп и одиночек лучшего сигнала не придумаешь, залп «катюши» — приказ и зов вперед!
И сию же минуту мне стало яснее ясного, что в штабе армии знают обстановку в южной части города, что генерал Крылов уточнил ее по каким-то другим каналам, что мои сведения о положении дел в 92-й бригаде не будут для него новостью, вероятно, Власов сумел все же уточнить и доложить, куда девались штаб и командование бригады. Да и каким я буду жалким перед самим собой, если в этот момент, пряча себя от взглядов идущих вперед воинов, останусь на месте или поплетусь назад. Позор! Да и где, в каком бою человек с красной звездочкой на рукаве имеет право отлынивать от участия в атаке? Не было у меня таких прав ни под Москвой, ни в большой излучине Дона, ни в боях на подступах к Сталинграду. Не хочу быть презренным…
Вышел я из боя с гитлеровскими автоматчиками перед Астраханским мостом, конечно, не без царапины, но боли не чувствовал ни физической, ни моральной: через мост не прошел ни один гитлеровский танк, ни один автоматчик. Мой доклад генералу Крылову был подкреплен донесением батальонного комиссара Б. С. Власова. Усталыми, но по-прежнему добрыми и внимательными глазами Николай Иванович Крылов улыбнулся мне и показал резолюцию члена Военного совета армии на донесении Власова:
«Прокурору армии. Командира и комиссара бригады предать суду военного трибунала! Дивизионный комиссар К. Гуров».
— Ясно? — спросил Николай Иванович… — Тогда иди в медпункт… Командарм принял решение, остатки бригады отвести за Волгу…
На Бандитском перекате вода между камней упругая. Мой шест она откидывает назад с готовностью выдернуть мне руки. Проскакиваем на горбатом потоке первый створ между камней. За ними бурун — кипящий водоворот. Небо в моих глазах перевернутой тарелкой с голубым дном качается над головой, встает на ребро, заслоняя обзор, а горы, огромные и угрюмые, превратились в легкие куклы в зеленых сарафанах, приседают и поднимаются, хороводятся над рекой, норовя сомкнуть ее берега. Хоть останавливайся перед ними и возвращайся обратно, но это уже не в наших силах. Напористое течение реки, как течение времени, исключает такой маневр. Смотри только вперед. Лишь на последнем пороге Бандитского переката нашу лодку повернуло боком поперек течения и чуть не заклинило между камней. Мы оказались под напором злой здесь стремнины, как под ударом косяка танков с тыла — дрогнешь, и спины будут прошиты очередями пулеметов, — но к нашей лодке подоспел Виталий Бобешко, затем Василий Елизарьев, Виталий Банников, и мы быстро снялись с камня. Отсюда, с этого гремящего порога, наши лодки, как стрелы из лука, уже неуправляемо выбросило в заводь к правому берегу. Пронесло без ЧП.
На берегу, под раскидистыми пихтами, развели костер — перевести дух, подсушиться. Через Бандитский перекат еще никто не прорывался сухим. Это так же невозможно, как невозможно побывать в бою, не нахлебавшись тротилового смрада и порохового дыма, разумеется, при самом счастливом исходе. Мы — счастливчики. Перед нами тут кого-то крепко потрепали «шайтаны» — под пихтами валяются помятые котелки и ведра, обломки бутылок, клочки ватников, расщепленные весла и две изуродованные камеры из скатов «БелАЗов». Похоже, камеры были связаны в плот, и смельчаки не смогли справиться с ним на перекате. Благо сумели добраться до берега на обрывках. Теперь, вероятно, пешком пробираются через перевалы обратно в Белогорск, где разули «БелАЗ», или где-то ниже сколачивают салик — плот из сухих бревен.
Осматривая рваные камеры, я подумал о Виталии Банникове. Он, поймав на себе мой взгляд, встал рядом со мной:
— «БелАЗ» разули, но, видать, сами остались без штанов.
3
После ночевки мы изменили строй нашей «эскадры». Вперед пустили Бобешко — отлавливать не вспуганных флагманской лодкой хариусов. Быть может, забагрит тайменя. С утра красноперый красавец пасется под порогами перекатов.
Синеватый Растай, влившись в Кию, сделал нашу голубую тропу многоводней и напористей. Теперь почти каждый перекат напоминал узел из упругих канатов. На поворотах перед скалами и каменистыми берегами над рекой вспыхивали радуги. Водяная пыль в лучах утреннего солнца искрилась многоцветными дугами. Радуги, радуги — радость солнечных красок. Мы проплывали под ними, пригибая головы, чтоб не нарушить их красоту…
Слева приблизилась лысая вершина горы Таскыл. На северной стороне ее белеет клин снега. Он похож на бороду на груди могучего старца, который присел перед стадом горбатых великанов на привале и задремал на тысячи веков, не меняя позы. Лишь борода под ветрами десятилетий то уменьшается, то увеличивается. Я помню, какая она была в тридцатые годы. Перемены заметны, но побывать там, возле бороды и на вершине Таскыла, мне не довелось. В молодости дважды пытался подняться туда с друзьями и, увы, не хватало сил и уменья достигнуть цели. Только по рассказам старожилов тайги знаю, что там, на вершине, на лысой голове синеет темя Таскыла — круглое, неизмеримой глубины озеро. Сказывают, недавно геологи поднимались туда на вертолете, но подступиться к озеру не смогли — непроходимое болото. Через час после приземления колеса вертолета засосало до самых ступиц, еле оторвались.
А здесь, у подножия Таскыла, зеленый рай, опоясанный голубой лентой Кии. Ярусами выстроились кустарники малины, смородины с черными и красными гроздьями, над ними распустили свои волнистые космы и смотрятся в зеркало прибрежных вод ивы, гибкие кроны краснотала; далее сплотились плечом к плечу пихты и елки; выше по косогорам красуются кедры, сосны; на отлогие откосы сбегают березы и осины в платьях из желтеющей листвы. Здесь же, у берега реки, находят уют с кормами и водопоем маралы и лоси. Вот метнулся от воды бурый с короной ветвистых рогов сохатый. Одно свидание с ним в тайге — радость!
Бобешко впереди. Идем без осложнений, любуемся нерукотворными картинами таежной природы. Прохладный воздух с настоем хвойных ароматов окрыляет душу, так и хочется взлететь к самому куполу неба и провозгласить на весь свет: «Вот она, красота мирной жизни природы, оберегайте ее, оберегайте от осквернения, от испепеляющего огня!»
К полудню сравнительно быстро донесла нас бугристая стремнина к устью горной речки Громатухи. Песчаная коса и раздольный плес. Здесь я бывал не раз, принимал участие в строительстве электростанции. Электрическая энергия нужна была тогда молодому руднику, названному в начале тридцатых годов звонким в ту пору словом «Ударный».
Рудник был закрыт после войны. И что делает время… На том месте, где возвышались стены электростанции, буйно разрастаются кусты смородины, малины и бузины. Штабеля гниющих дров — тысячи кубометров — покрылись мхом и опятами. Над площадкой, как привидения, горбятся два паровых котла, желтеют ржавчиной локомобильные колеса-маховики, массивные, более трех метров в диаметре. С каким трудом доставлялись сюда эти железные махины зимой в трескучие морозы по реке: сорок пар отменных ломовиков подпрягались гуськом. И крик, и свист бичей погонщиков. Важно было стронуть с места и гнать, гнать лошадей до ближайшего порога. На порогах заранее намораживались настилы из бревен и хвороста. Так целыми неделями оглушалась дремлющая под ледяным панцирем горная река. Так доставлялись сюда машины и механизмы за сотни километров от железной дороги. А теперь здесь пустырь. На кожухах генераторов багровеет крупными гнездами бородавок переспелая малина.
Я уговорил своих спутников развернуть палатки на песчаной косе устья Громатухи и посмотреть вместе со мной рудник Ударный у самого подножия горы Таскыл. До него от устья Громатухи не более трех километров.
И вот мы уже бредем по заросшей дороге вдоль каменистой и шумливой Громатухи. Бобешко с ходу выдергивает из нее полдюжины хариусов, синеватых, с горбинкой — признак хорошей упитанности. Мне не терпится увидеть бывшую среднюю школу, клуб, шаровую мельницу, полигон богатых в былую пору песков с крупной россыпью. Тороплюсь и… столбенею: вместо школы, клуба и жилых домов встречаю пустыри, заросшие бурьяном. Все раскатано до бревнышка. Уцелели лишь покосившиеся стены шаровой мельницы. Они стоят на бетонном фундаменте и скреплены железными швеллерами на болтах с гайками в кулак величиной. Когда мельница работала, прочность стен была необходима, как добротная сбруя норовистому коню. Теперь эти стены гниют, обваливаются, обнажая ржавеющие люки и округлые бока рудоприемников.
Долина Комсомольского ручья бугрится отвалами промытого галечника — бывший полигон промывки богатых песков. Их, эти богатые пески, открыли братья Воробьевы, и сюда по призыву райкома комсомола пришли молодежные бригады промывальщиков. Рванул сюда и я в летние каникулы тридцать третьего года. Рванул вместе с соседом по школьной парте Александром Дударевым. Нам было по пятнадцати лет, мы только что вступили в комсомол. Решили по-комсомольски отличиться на промывке песков.
От Центрального рудника до подножия Таскыла почти сто километров. С тощими котомками мы двинулись пешком через два горных перевала. Горные каменистые тропы сточили подошвы и каблуки наших ботинок. Пришли к месту работы босоногими, с пустыми, без крошки хлеба, котомками. Пришли на Комсомольский ключ и увидели себя жалкими и беспомощными мальчуганами. Тут ворочали землю, камни, катили тяжелые тачки с песком к бутарам такие проворные и сильные парни, что, казалось, сам Таскыл отступит перед ними. Нашли старшего десятника.
— Кто вас сюда послал?
— Сами пришли.
— Босиком.
— У нас есть скрепки.
— Вижу, но такими скрепками только воду мутить, комаров отгонять, а здесь тяжелая галька и камни.
— Приспособимся.
— Нет у меня промывальных бутар для таких приспособленцев. Отправляйтесь обратно.
— Мы голодные. Честное комсомольское, на одной траве и ягодах вторые сутки живем.
Старший десятник задумался. Оглянулся направо, налево. Кругом гремят бутары, дымят костры, отгоняя от промывальщиков комаров. Возле шалаша под берестяной крышей показался паренек в белом фартуке, с виду чуть постарше нас.
— Костя! — окликнул его десятник. — Покорми этих босоногих, говорят, «честное комсомольское», живут на траве.
— Покормлю. Пусть руки помоют.
Густая лапша из самодельных сочней показалась нам сказочно вкусной. У нас хватило смекалки похвалить Костю за такое варево. Тот ухватился за нашу похвалу:
— У нас есть книга отзывов. Напишите про меня хорошие слова, только честно, по-комсомольски. А то тут все косятся на меня, грозятся привязать к бревну и отправить вниз по Кии, а там Мертвая яма.
Мы выполнили его просьбу. Написали восторженный отзыв о сытной лапше, подписались, указав номера своих комсомольских билетов.
Костя раздобрился, по секрету поведал нам тайну Комсомольского ключа, что тут, кроме богатых песков, обнаружена мощная жила содержательной руды — под самое сердце Таскыла будут пробивать штольню! — что на Громатухе будет строиться электростанция, и посоветовал нам появиться здесь через год, в следующие летние каникулы.
— А утром, — сказал он, — сами вставайте к промывочной колоде. Только честно, по-комсомольски, не лезьте руками в головки, не заглядывайте под решетки. Вместе с пшеницей, — так он назвал золотую россыпь, — в решетках застревают вот такие желтые бобы. Прикасаться к ним, кроме съемщика, никому нельзя. Дело шибко строгое, государственное…
Вечером мы помогли Косте распилить березовый кряж, наколоть дров на целую неделю, а он уступил нам место для ночлега возле котла.
Проснулись утром позже всех. Лагерь уже гремел бутарами, и Костя куда-то исчез, но возле нас оставил две миски с лапшой и две пары латаных-перелатаных резиновых сапог.
— Включаемся в дело, — сказал я другу.
Он хмуро посмотрел на меня:
— Отработаем за сапоги, выпросим у Кости на дорогу лапши и двинем обратно.
Я не стал отвергать его план: тут нужны не босоногие промывальщики, а настоящие шахтеры — забойщики, откатчики.
Через два дня мы спустились к устью Громатухи, связали лозой четыре сухих бревна и поплыли по Кии. То было мое первое путешествие по голубой таежной тропе. Перед Мертвой ямой прибились к берегу. Река, ее стремнина, пряталась под скалой. Затянет туда, и не вырвешься. Оробели, не признаемся друг другу в трусости, а просто так отпустили свой «корабль» по течению. Он вынырнул из-под скалы растрепанным. Поймали его ниже ямы, подлатали и благополучно доплыли до Талановского плеса. Оттуда пешком до своего рудника.
Через год я принял участие в строительстве жилищ для шахтеров Ударного, затем еще одно лето провел на сооружении электростанции. Трудное было время, но интересное и незабываемое. И вот перед глазами пустыри, пустыри…
— Кто и зачем раскатывал стены? — спросил я остановившихся рядом со мной Бобешко, Елизарьева и командора. Они бывали здесь после войны не раз. Им не удалось подыскать слов для внятного ответа. Лишь после возвращения к палаткам, после вкусной ухи из жирных хариусов, добытых в Громатухе, кто-то из них проговорился, что стены домов рудника раскатывали и потрошили почти каждое бревно какие-то бродячие люди.
— С какой целью?
— После закрытия рудника возникла легенда, будто первые строители Ударного по старому обычаю закладывали в углы и пазы часть своего фарта. Впрок, про запас, на черный день. Дом сгорит, а главное богатство останется целым, его всегда можно выбрать из золы…
— Злая клевета на комсомол моего поколения! — возмутился я.
— Клевета не клевета, но многие ушли на фронт и не вернулись. Легенда стала вероятной…
«Кому пришло в голову подозревать первостроителей Ударного, ушедших на фронт и не вернувшихся оттуда, что они оставили здесь тайники на черный день? — рассудил я про себя. — Никто из нас в те комсомольские годы не помышлял хитрить перед завтрашним днем, устраивать тайники. Жили скудно, но бескорыстно, с неистребимой верой в свои силы».
Да, время не только сравнивает здесь таежные поселки и сооружения, но и позволяет рождаться и жить злым наветам против моего поколения.
— Сказывают, — продолжал свои суждения Василий Елизарьев, — приезжал сюда в дни закрытия рудника вроде какой-то фронтовик, вроде за женой. Погрузил в сани всего лишь один сундук с кругляками из разобранного простенка — и ходу. Потом в этих кругляках, в просверленных и тщательно заделанных отверстиях, обнаружились горсточки золотых зерен. Его выдала жена, которую он оставил на станции без билета. Вот и пошла молва — на Ударном золото хранится в бревнах домов. И началось потрошение…
Под видом охотников, рыбаков, благородных туристов пробирались сюда жадные на легкую добычу люди. Жгли дома, даже школу спалили. Это уже озлобленные неудачей.
— Откуда такие люди могли появиться в такой тайге? — спросил я.
— Жадных хапуг пока еще везде можно встретить, — ответил Елизарьев.
— Не везде, — возразил Бобешко. — В наших десантных войсках такие прыгали без вытяжного парашюта…
Угли в догоревшем костре выбросили каскад ярких искр. Первым расхохотался возле них мой сын. Мне послышалось, что и река заплескалась в темноте звонкими брызгами, одобряя такой смех.
4
Мертвая яма… Вот она, справа по течению реки. Мы подошли к ней, придерживаясь левого берега. Всякий, кто не знает, где и какая она, оказывается перед ее суровостью неожиданно. Дело в том, что стремнина реки перед ней сравнительно спокойная. Плыви, любуйся отлогой излучиной, вдруг, за поворотом, перед глазами вырастает высокая скала, а река почти вся куда-то исчезает, видна только ее узкая полоска, что обманчиво ласково струится по галькам левого побережья. Здесь Кия, встретив на своем пути гряду гор с гранитными утесами, делает резкий поворот на запад. До сих пор мы шли с юга на север.
Как не хотелось этой горной реке сбиваться со своего курса и поворачивать на запад, как упорно и долго, с момента своего зарождения, боролась она и продолжает бороться с гранитной преградой. На каком-то этапе этой борьбы ей, как видно, стало стыдно косматиться перед горами, и она принялась прятать свои главные силы под скалой. Загоняя под скалу и лед, и плоты, и зазевавшихся лодочников, упругое течение воды не знает пощады. Сколько размято и разорвано здесь лодок с таежным добром, сколько погибло людей — известно только самой реке, а этот участок ее течения люди назвали Мертвой ямой.
Четвертый раз в своей жизни я подхожу к Мертвой яме. Трижды она испытывала мою смелость и смекалку еще до войны, в годы молодости, и вот теперь я, как говорится, на старости лет решил показать сыну — где и как мы готовили себя к осмотрительности и умению рисковать.
В разное время Мертвая яма выглядит по-разному. Летом, когда я и мой школьный друг Саша Дударев обходили ее пешком, она казалась мне тогда пастью какого-то гиганта, который мог всосать в себя реку вместе с плотиком безвозвратно; следующая встреча с Мертвой ямой состоялась у меня в весеннее половодье на плоту вместе с опытным рулевым Алексеем Тетериным — инспектором приисковых школ и отличным спортсменом-штангистом. Большая вода в тот раз закрыла пасть скалы, и мы прошли перед скалой метра на четыре выше летнего уровня; в третий раз я вел плот с тремя комсомольцами Ударного после весеннего спада, думал проскочить, как прежде, по высокой воде и чуть не поплатился за лихость своей жизнью и жизнью товарищей: при спаде воды стремнина реки неудержимо тянет плот под скалу; пришлось напрягать все силы, чтобы сбить плот с гребня стремнины и прибиться к левому берегу, в кровь изодрав кожу на ладонях о камни скалы. И вот четвертая встреча. Осенняя Кия укротила свой разбег под скалу. Стремнина разделилась на две пряди.
Опытный командор перед ямой направил лодку к правому прибою, от которого стремнина резко поворачивает влево. Он решил использовать эту силу и скомандовал нам:
— Внимание, право на борт! Бей резче, резче!..
Лишь на повороте лодка встала на ребро, но не перевернулась, вынесла нас на гладь.
Банников и Елизарьев проследовали по левой пряди. Их немножко покрутило, но они не растерялись — выгребли на гладь вслед за нами. Бобешко, замыкая строй, успел закинуть блесну в Мертвую яму, но забагрить тайменя ему не удалось.
— Как ты мог забыть о своих обязанностях страховки на яме? — спросил я его, когда мы причалили к берегу.
— Таймень — хищная рыба. В яме для него хорошая жировка. Вон, видишь, на тот берег Мертвая яма выбросила изорванного козленка. Воронье кружит, падаль ждет.
Показалась белая с розовыми прожилками скала. Она поднялась над широким плесом. На лицевой стене скалы играют блики солнечного света, отраженного ребристой рябью воды. Глубина плеса у подножия скалы до шести метров. Это Мраморная яма. Чистоводная, с белым дном. В былую пору здесь хорошо брали крупные хариусы, кусккучи, подходили таймени, которые бросались за клочком черной овчины на прочном крючке. Теперь же, закинув удочки с самыми различными насадками, мы не дождались ни одной поклевки.
— В чем же дело? — спрашивает сын. — Совсем пустая вода.
— Отравлена взрывчаткой. Динамит и тротил после взрыва оставляют на дне ядовитые осадки. Вон, сквозь воду видны взрывные ямы. Рыба не останавливается здесь ни на жировку, ни на отдых, — пояснил командор.
— Нерестилище тайменей и нельм… В былую пору здесь, на Мраморной, запрещалось рыбакам даже останавливаться, — напомнил Василий Елизарьев.
С тоскливыми думами и грустным настроением мы прошли красивые перекаты перед Пегими горами — на них почему-то раньше обычного желтеет листва берез, хвойные деревья оголяются, зеленые гряды кедрача перемежеваны полосами серых камней-оползней, и потому эти пятнистые горы обрели такое название; прошли отлогий поворот, где Кия снова вышла на свой северный курс; на широкой отмели увидели бурого медведя, который брел по воде, похоже, «рыбачил» и, заметив нас, рыбаков на лодке, которые, по его воображению, оставили здесь реку без рыбы, повернулся к нам грудью — так он вступает в борьбу за свою жизнь, — рявкнул, как бы говоря «иду на вы», но, видя, что наши лодки, ничем не угрожая ему, прижимаются к левому берегу, закосолапил по мели к правому.
Вот кого надо научить бороться с браконьерами.
От досадных размышлений о браконьерах будто потускнела красота реки и окаймляющих ее лесов и гор. Сын уже застегнул футляры своих фотокамер. Скучновато стало и мне, хоть вот-вот должна состояться встреча с самой интересной полосой моей молодости — с живописной долиной, где во второй половине тридцатых годов раскидывался пионерский лагерь Первомайского приискового управления и я, старший пионервожатый, верховодил в долине действиями условно названных взводами, ротами и батальонами «воинов» в пионерских галстуках — таежных детей и подростков.
После устья Талановки — мелкой, каменистой речушки, как мне кажется, с лечебной водой, потому что за три сезона не было зарегистрировано ни одного желудочно-кишечного заболевания, хоть весь лагерь пил сырую талановскую воду, а всякие царапины и ссадины на ребячьих ногах после мытья в этой речке заживали в считанные дни, — обозначились поклевки серебристых хариусов. Вроде и они, хариусы, знают лечебные свойства Талановки и прибиваются сюда после отравления в ямах. И нам стало чуть веселее.
Поднимаемся на берег, окидываем взглядом территорию бывшего лагеря. Долина стала неузнаваемой. Стадион, беговые дорожки, волейбольные площадки, секторы спортивных снарядов, курганчик для торжественных костров, бугорок с трибуной и мачтой с лагерным флагом — все заросло кустарниками краснотала и густой травой. На местах, где красовались стены из сосновых бревен корпуса с палатами для девочек и мальчиков, столовая, кухня, баня, буйствует бурьян. И здесь все сровняло время?..
Нет, не сровняло. Сколько было походов в горы, через перевалы по неизведанным таежным тропам, ночных «тревог» с выходом на оборонительные позиции лагеря против «разбойников», заранее запрятанных в трущобах косогора! Часто ребята сами придумывали игры на преодоление страха. В ущелье Телефонного ключа есть пустотелые скалы. Среди них бывает даже взрослому жутковато: ударишь молотком по камню — и сию же секунду скалы отзываются так, будто сотни молотобойцев начали дробить камни; крикнешь «ау!» — оглушительное эхо катится по ущелью так, что хоть уши зажимай. В дни и ночи перед дождями в этом ущелье даже птицы умолкают, боятся эха своих голосов, а если сам царь тайги — медведь забредет сюда и нечаянно рявкнет, то его от испуга прохватывает медвежья болезнь и он убегает отсюда без оглядки. И, зная об этом, смелые пареньки вместе с вожатым приводили туда робких, устраивали там ночлеги и целыми ночами выгоняли, как они говорили, чертей из скал и трусость из душ робких — таежная академия смелости.
А состязания по различным видам спорта! Без этого не проходил ни один день лагерной жизни. Не случайно на районной спартакиаде школьников в тридцать седьмом году команда с Талановской долины выиграла первые места почти по всем видам и завоевала Красное знамя победителей района по спорту. Про ребят и девочек из этого лагеря говорили: они сильны и проворны, как медвежата, быстры, как лосята, цепки, как рыси, прыгучи, как козы, по футбольному полю носятся быстрее ветра, гранаты бросают далеко и точно, стрелы из луков посылают в центр мишени. Одним словом, таежники…
Спартакиада проходила в степной части района, на Тисульской равнине, на окраине районного центра. Такое не забывается, и время не в силах сровнять и размыть память о деяниях той поры. Вспоминая то время, я как бы вижу перед собой Мишу Лиморева — победителя бега на пять тысяч метров, погибшего в сорок третьем на Северном Донце; футболистов Ваню Корнеева и Васю Култаева, погибших в сорок первом под Москвой; Мишу Бутылина — победителя по метанию гранаты, погибшего в сорок втором в Сталинграде; спринтера Гену Степанова, погибшего на Мамаевом кургане; братьев Парыгиных, Пашу и Мишу, обеспечивших победу команде по стрельбе из лука, погибших в сорок четвертом на Вислинском плацдарме; рослого метателя диска Костю Бердышева, погибшего в боях за Сталинградский вокзал; Илюшу Наумова, погибшего при штурме Берлина; отличных прыгунов в длину и высоту, футболистов, волейболистов Степу Смердина, Леню Потапова, Гавришу Санникова, Сережу Кузнецова, Тимошу Рязанова; девочек-спортсменок — Марию Таран, отмеченную орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу», Аню Иванову, Таю Суханову, Лену Фомину, Люсю Шушакову, отмеченных в списках награжденных на разных фронтах Отечественной войны, но исключенных из списков живых.
Здесь, на Талановской долине, были хорошие закоперщики разных состязаний и вылазок в тайгу с ночевками: Дмитрий Лобанов, ныне доктор наук, все еще мечтающий поиграть в футбол правым крайним в сборной лагеря; кудряш Коля Мулико, ныне подполковник в отставке; Миша Черданцев, ныне мастер спорта по гимнастике; авиамоделист Боря Пургин, ныне горный инженер. Вспоминаю неутомимого волейболиста Аркадия Щербакова, ныне заслуженного артиста РСФСР; чемпиона лагеря по шахматам Диму Култаева, теперь председателя Комитета радио и телевидения области, вратаря Володю Елизарьева, ныне инженера-строителя на КАТЭКе, неутомимого затейника, гармониста Петю Тарханова, теперь пенсионера… Я встречаюсь с ними в Москве, и все они помнят, что им дали былые «забавы» в таежном лагере на берегу реки Кии. И здесь я как бы вновь слышу голос Дмитрия Петровича Лобанова:
— И на фронт мы уходили по-таежному, на плотах. Сбили три плота и по десять — двенадцать человек на каждом двинулись без оглядки. Сноровку-то обрели еще в пионерские годы.
…С километр ниже устья Талановки мы остановились на ночевку. Палатки поставили на берегу раздольного разлива Кии. Здесь мне все знакомо — и очертания заливчиков, и родничковые ключи, и груда камней, напоминавшая мне, что тут была печка-каменка, на которой грел чай и варил уху мой отец. Тут стояла его рыбацкая избушка. Он был слеп, но умело вылавливал хариусов и тайменей. Леску из конского волоса держал на пальце, и ни одна поклевка не пропускалась без подсечки. Все делал на ощупь, по чутью. Построить избушку ему помогли спортсмены-школьники, которых он привлекал к себе неистощимым запасом сказок. И в годы войны он обитал в этой избушке с половодья до ледостава. Навещали его здесь младшие дочери и брат моей жены Коля Таран. Отец подкармливал семью рыбой.
Сын и я развернули спальные мешки возле груды камней, где спал отец. И привиделся мне такой сон, что я и сегодня, вспоминая о нем, робею, как перед судом совести. Но сон есть сон.
…Повторная атака на Зееловские высоты погасла на полпути, в первой косогорной траншее противника. Бегу во второй батальон. Там какое-то замешательство. Бегу короткими рывками от воронки к воронке. Вскакиваю. Падаю. И вдруг вижу: рядом со мной лежит офицер. Лежит на спине. Странно: в атаке падают вниз лицом, головой к противнику, а этот упал навзничь. Пуля пришлась ему в затылок. Лицо искалечено, но я узнаю его: это командир взвода из маршевой роты, которая прибыла в полк накануне наступления.
Как сурово обошлась с ним судьба в конце войны. Молодой, красивый парень. Но почему убит в затылок?
Судя по всему, он шел впереди. Значит, он был храбрым человеком. Значит, придется выводить целую роту из боя и начинать следствие. Досадно.
Добираюсь до траншеи, в которой застрял батальон. Спрашиваю: где лейтенант такой-то? Отвечают: должен быть справа, в роте автоматчиков. Нахожу первый взвод роты автоматчиков. Неужели и тут не знают, что лейтенант не просто отстал от роты, а убит в затылок? Меня уже трясет, от возмущения пересохло в горле, проклинаю себя: какой же ты слепой замполит полка, если проглядел заговор целой роты против храброго офицера… Спрашиваю: где лейтенант, что с ним? Ответа не слышу, только замечаю, кое-кто пожимает плечами, многие прячут от меня глаза. И тут, как часто бывает во сне, передо мной вырастает отец. Он, как в сказке, прозрел и берет меня за плечи.
«Не смей, не смей подозревать своих сталинградцев». — Отец дышит мне в ухо. Я улавливаю смысл его шепота: открой глаза и посмотри на тех, кто укрывается от твоего взгляда; посоветуй этим солдатам поднять лейтенанта, их трое, они знают, где он упал, а утром дай им задание — забросать гранатами пулеметную точку на правом фланге. Они должны выполнить твою задачу. Иначе трибунал, трибунал…
Утром, перед возобновлением атаки, за несколько секунд до перенесения огня нашей артиллерии — огневого вала — в глубь обороны противника, справа, где был запрятан пулемет кинжального действия против второго батальона, вздыбилась двугорбым косматым верблюдом земля. Два мощных взрыва двух связок гранат. Почему два, ведь туда были посланы три виновника? Но батальон поднялся и пошел, пошел вверх по косогору. Пошел штурмовыми отрядами, созданными за минувшую ночь. Иду с головным отрядом. Иду и никак не могу отрешиться от вопроса: почему сработали две связки, а не три? И вдруг спина и затылок ощутили толчки горячего воздуха. Кто-то дышит так горячо или палит из автомата, но не оборачиваюсь. Слышу голос за спиной: «Задание выполнено, дот взорван, двое погибли». Спрашиваю, не оборачиваясь: «Где третий?» Голос отвечает: «Вот он, здесь я, они не разрешили мне брать на себя напрасную вину. Велели доложить: задание будет выполнено, пусть не судят невиновных…»
И снова, как бывает во сне, теперь уже руки отца подхватывают меня и выносят на гребень Зееловских высот. Оглядываюсь назад, нахожу глазами взорванный гранатами дот. Там уже похоронная команда роет яму.
— Судить некого, — вырвалось у меня из груди с облегченным вздохом.
Перед глазами снова взметнулись взрывы двух связок гранат, ярким огнем опалили мое лицо. Я проснулся от лучей утреннего солнца. Они уже скользили по моему лицу.
Сын спросил:
— Тебе нездоровится? Ты что-то всю ночь дергался и бормотал «судить не судить».
— Суровый закон войны мне снился, — ответил я и рассказал ему быль и небыль сновидения, навеянного ощущениями земли, на которой спал отец, воздухом, которым он дышал здесь не одно лето даже в годы войны, вероятно, думал обо мне, и его думы в ту пору прямо или косвенно как-то передавались мне.
— Сильный, как видно, был мой дедушка. Верное решение он тебе подсказал, даже сонному. Спасибо ему.
Эти слова сына растрогали меня чуть не до слез.
Из уважения к памяти моего отца по предложению командора мы решили провести здесь еще одну ночевку. Благодатное место: воздух — дыши не надышишься, вода — пей не напьешься, и ягод, и съедобных трав вдоволь, за глаза. Условились не расходовать больше одного сухаря на человека в день и пожить хоть сутки на подножном корму, как жилось мне в детстве в годы бесхлебицы.
Мы как бы предчувствовали, что доброго клева хариусов не будет, придется лишь мечтать о наварах ухи и жирных тешках тайменя: впереди много ям, которые наверняка загадили браконьеры ядовитыми осадками взрывчатки.
Так и случилось. Ни в Щеках, ни в Девяткине, ни в Калчанах, ни в Ревунах — так называются места, где мы останавливались на дневки и ночевки, — нам не удалось полакомиться свежей рыбой.
Мы вошли в зону опустошенных заводей, богатых в былую пору хариусами и тайменями. Опустошенных злыми людьми, хапугами…
— Двуногие звери, варвары! — так назвал браконьеров возмущенный Виталий Банников.
Он возмущался и одновременно вдохновлял нас своим оптимизмом, когда мы вдруг обнаружили, что у нас не хватает провианта и курева до конца пути.
— Ничего, без курева никто не умирал, — говорил он, — а недостаток провианта восполним самовнушением: «Сыты и накурены».
И напрасно я опасался за него. Будто забыв о больной ноге, он сноровисто устанавливал палатки, таскал корни, рубил их для ночного костра, и попробуй отстать от него, стыдно будет перед самим собой…
Предусмотрительный командор извлекал из заначки флагманской лодки две банки тушенки на всех, и мы принимались варить «кондер» — смесь разных съедобных трав, включая крапиву, корешки дикого лука, морковника, стебли черемши — и наполняли желудки отменно вкусным и сытным хлебовом. За сутки до высадки в Московке — конечном пункте нашего похода по голубой тропе тайги стали попадаться делянки кедровых лесов, и недостаток сухарей восполнился кедровыми орехами. Мы воспряли. На таком сдобном хлебе — так называют таежники кедровые орехи — можно жить припеваючи целые недели.
Показались крайние домики Московки. Почему этот таежный поселок в живописной долине назвали Московкой, никто не знает. Но сколько я помню, здесь всегда было людно. С верховья, с больших и малых ключей, богатых золотоносными песками, сюда каждую осень стекались старатели на зимовку. Здесь же была перевалочная база «Золотопродснаба» — склады, магазины, золотоскупка. И кипел, гудел поселок — столица зимнего отдыха старателей — песнями, плясками почти в каждом доме и в клубе. В морозные ночи рождественских и крещенских праздников вспыхивали яркие костры перед крутым перекатом реки, где вода никогда не покрывается льдом. Туда стекались люди, водили хороводы вокруг костров, как бы празднуя победу незамерзающего переката над лютующими морозами. У костров люди не мерзли, и спирту хватало.
Перед причалом, возле канатного моста через реку, нас окликнул знакомый Виталию Бобешко мужчина — начальник участка Урюпинского леспромхоза. Рядом с ним стояли четыре женщины. Румяные, в джинсах, модных куртках, какие не всегда найдешь в московских универмагах, и мои спутники приободрились, повеселели.
— Московка, Московка — столица таежной красоты, — не удержался Виталий Бобешко.
Я посмотрел в глаза своих спутников, верных друзей, находчивых, дружных и учтивых. С такими можно пройти и десятки Бандитских перевалов и Мертвых ям, включая испытания голодом. И тут же заговорила со мной моя память. Вот суть этого разговора. «С чего началась твоя подготовка, а это значит, твоего поколения, твоих юных друзей в том же Талановском пионерском лагере к тем испытаниям, которые довелось выдержать в годы войны?» — спросила она. Я промолчал. Она ответила: «Это тайна твоей памяти, и не робей извлекать из нее воспоминания о горьких неудачах и промахах. Ошибки всегда учили и учат людей не повторять их».
ГЛАЗА, ГЛАЗА…
(Продолжение первой главы)
Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая иглу шприца перед глазами.
После серии уколов исчезла сдвоенность предметов. Вместо десяти пальцев на одной руке я стал видеть снова пять. Тревожило другое — сокращение поля зрения. Причина — умирание зрительного нерва. Восстанавливать работу нервных волокон еще никто не научился.
И тут надо признаться: я сам виноват, не придавал значения периодическим приступам глаукомы. Она, коварная злодейка, зажимала нерв, душила его до потери чувствительности света. Затем слишком долго я тянул, избегал, увертывался от операции. Хитрил против себя. Теперь казнюсь…
Лечение в специальном санатории не давало ожидаемых результатов. Поле зрения продолжало сокращаться. Повышенное внутриглазное давление ускоряло этот процесс. Потребовалась повторная операция. Иначе обострение болей, ампутация глаза, замена его стеклянным протезом. Решился и на повторную. Но это не значит, что я шел вторично к операционному столу запросто, без волнений. Ничего подобного. Шел и вспоминал броски в атаку. Первый бросок незабываемый. Все последующие давались все труднее и труднее, потому что знал — постоянному везению верить нельзя. Так и случилось — поймал в голову осколок немецкой мины. То было в октябре сорок второго у подножия Мамаева кургана. Поймал, и теперь, через столько лет, тот осколок заставляет ложиться на операционный стол.
…Шла подготовка к отражению очередного наступления противника на северные склоны кургана. Я пробирался во вторую роту своего батальона. Мне предстояло проскочить в окоп боевого охранения. Уже приготовился подняться на бруствер и… запнулся. Нет, не запнулся. Чьи-то сильные руки схватили меня за ноги и сдернули на дно окопа.
— В чем дело?! — возмутился я.
Ротный наблюдатель, сдернувший меня на дно своей стрелковой ячейки, молча поднял над бруствером лопату, и она тут же со звоном отлетела назад. Наблюдатель, ничего не говоря, поднес ее к моим глазам. В полотне лопаты светились две свежие вмятины. Затем он поднял черенок лопаты, который через считанные секунды был расщеплен разрывной пулей: губительный, до предела плотный огонь вели гитлеровские пулеметчики. Подавить их должны были наши батареи, расположенные за Волгой. Ожидался залп «катюш» в момент появления гитлеровцев на нейтральной. Но об этом не знали бойцы из боевого охранения, которых следовало отвести назад до залпа. Посылать за ними кого-то вместо себя я не собирался. Но наблюдатель, зная скрытый ход к боевому охранению, по-прежнему ничего не говоря, пополз вперед. Я за ним. Он будто нечаянно дважды ударил меня ногой по каске: дескать, отстань. Каска слетела с моей головы, но я не отстал от него.
Добрались до боевого охранения. До начала удара нашей артиллерии остались считанные минуты. Торопливый отход боевого охранения заметили вражеские минометчики. Мы были уже в лощине, но и здесь нас достали мины.
Осколки немецких мин злые. Они разлетаются настильным веером и скребут, скребут землю. Как бы плотно ни прижимался к земле, от них трудно уйти невредимым. Командир боевого охранения и мой молчаливый проводник ползком поволокли меня к воронке от бомбы.
— Прочь! Прочь! — заорал я.
И они, кажется, обрадовались тому, что я не потерял сознание и подсказываю верное решение — не группироваться возле меня, не превращать себя в легкоуязвимую цель. Следовало готовить людей к решительному броску из зоны огня.
Они так и поступили.
В медпункте фельдшер бритвой очистил левую сторону моей головы от слипшихся волос, и вскоре на мою ладонь лег буроватый осколок. Он был похож на расплющенный желудь с колючими краями. «Благо плашмя пришелся, — сказал фельдшер, — иначе могло быть хуже…»
Рана была засыпана белым стрептоцидом, и через сутки я вернулся в строй.
Тогда я не думал и не мог предполагать, что тот гадкий осколок заставит меня теперь так часто вспоминать его.
Повторная операция прошла без неожиданностей, хотя с большим нервным напряжением.
— Теперь будем строго соблюдать послеоперационный режим, — сказала Ольга Георгиевна.
Измучилась она, бедная, со мной.
Через месяц стало ясно, что сокращение поля зрения приостановилось. И меня снова потянуло в Сибирь, в родную тайгу.
В кедровом царстве
1
В полночь сквозь сон я услышал свою фамилию:
— Сергеев… Где спит Сергеев?
— Вот, в этой комнате, вместе с сыном.
Стук в дверь разбудил и моего сына:
— Да… Входите.
Дверь резко распахнулась, и на пороге показался Илья Андреев. Здоровяк, плечи во всю ширь дверного проема. Не переводя дыхания, он выпалил:
— Шишка пошла!..
— Какая шишка?
— Кедровая.
— Куда пошла?
— На землю… Чуть тряхнешь ветку — и сыплется. Поехали. Мой фургон у калитки, и шишкари все в сборе. В лесхозе прихватим еще двух проводников. В кедровое царство махнем…
Мне и сыну на сборы хватило пяти минут. Сын нырнул в утробу кузова, я в кабину рядом с Ильей. Ночная дорога в глубь тайги быстро смахнула квелость прерванного сна. Тихая звездная ночь и чернеющая вдали тайга часто подпрыгивали и, казалось, перевертывались в моих глазах так, что золотая пряжа звезд, смыкаясь с моими ресницами, искрилась вспышками электросварки.
— В темноте все ухабы кажутся мелкими, — оправдывался Илья.
— А каково тем, в кузове?
— Задние рессоры мягче, с рассветом пойдем глаже, — успокаивал он меня.
Рассвет застал нас на Урюпинском увале. Красивая здесь тайга. Особенно горы. Их украшают стройные сосны в коротких, кудрявых, точно золотистый каракуль, куртках. Ели и пихты в длинных до пола хвойных шубах сонно табунятся в низинах хранителями таежных тайн. Возле них одиночками и мелкими группками пасутся голенастые березки, успевшие сменить зеленые халаты на прозрачные с желтизной накидки, обнажив белизну своего стана. Модницы, они четыре раза в год меняют наряды. Местами возвышаются лиственницы, стреловидные вершины которых уже встретили первые лучи восходящего солнца и будто воспламенились зеленым огнем шелковистой хвои. А вот и богатырь кедр, вечнозеленый красавец здешней тайги. Он закрепился на каменистом косогоре и стоит непоколебимо, как верный страж на подступах в кедровое царство. Хвойная шуба на нем поблескивает в лучах утреннего солнца неисчислимым количеством росинок выпавшего инея, отчего создается впечатление, что минувшая ночь осыпала его алмазной пылью, а спелые шишки на концах увесистых веток — лапах с широкими ладонями — притягивают к себе взор всех проезжих и прохожих своей строгой опрятностью и неприкосновенностью, как бы предупреждая: не беспокойте нас до поры до времени, до полного созрева, мы сами подарим вам свои янтарные орехи с целебными зернами. Щедрое на доброту дерево. В эту минуту мне показалось, что оно излучает и тепло, и свет, и радость тайги.
— Как жаль, что этого не видно из кузова. Может, остановимся? — предложил я.
— Скоро лесхоз, — ответил Илья.
Он торопился, стараясь не терять ни одной минуты из трехсуточного отпуска, а мне не терпелось показать сыну красоту и величие приближающихся таежных гор, ведь он родился и вырос вдалеке от родной мне тайги, но я умолчал об этом. Илья, похоже, разгадав смысл моего предложения, крикнул в заднее окошко кабины:
— Максим!.. Скоро покажется Камень-Садат!.. — И ко мне: — Здесь ему в новинку. Сейчас увидит, какая у нас тут архитектура…
Зная, что мой сын окончил архитектурный институт, Илья решил удивить его редкостным творением здешней природы.
Вот оно… Над ущельем нависла скала — монолитный камень, подмытый у самого основания, потому похожий на огромную голову на тонкой шее. Скульптурный портрет таежной угрюмости. Он напоминает скуластого бородача, с плоским носом и вислыми усами, глаза под крутым лбом закрыты кустистыми бровями. Всем своим видом он как бы предупреждает — не подходи, обрушусь, раздавлю. Но его не обойдешь, не объедешь: справа непреодолимая каменистая крутизна, слева бурная горная река Урюп. И люди проложили дорогу под нависшей скалой, под самым подбородком угрюмца, у самого кадыка, отполированного потоками полых вод реки.
Сын подбежал вплотную к скале, затем отскочил назад, щелкая затвором фотокамеры. Он фотографировал каменного угрюмца и улыбался. Чему же? Там, на самой вершине скалы, на залысине крутого лба красуется одинокий кедр. Стоит такой стражник в кудрявой папахе, и попробуй подступись к нему.
— Это и есть сторожевой пост кедрового царства, — уточнил Илья, когда наши спутники, размяв ноги, вернулись в фургон. Переместился к ним и я, сын сел в кабину — по ходу фотографировать достопримечательности Урюпинской долины.
Тронулись. Дорога повела под скалу. Над головой прокатился оглушительный гул двигателя. Камень-Садат остался позади. Перед узким окошечком фургона замелькали домики небольшого поселка Садат.
«Садат — Солдат», — подумал я, хотя не очень был уверен в точности такого перевода.
— Садат, Колчан, Таскыл — эти названия сел, таежных поселков и гор достались нам от Кучума, — включился в размышления Василий Елизарьев. — Поэтому слово «Садат» скорей всего имя одного из сподвижников Кучума или просто название предмета, похожего на кулак, на головастую булаву. Ведь эта скала была такой же грозной и до Кучума.
— Пожалуй, это имя, — согласился я.
— Правильно, имя. Наше районное село называется Тисуль. Преподаватель истории в нашей школе говорил, что это имя дочери Кучума, — поддержал меня сын Ильи, включенный в нашу бригаду шишкарей, как видно, в качестве основного верхолаза по кедрам. Сидящий рядом с ним чернобровый парень лет двадцати пяти, его звали Геннадием, заметил:
— Тисуль… Видно, красивая была эта дочка Кучума, если ее именем назвали такое раздольное место.
Он был в спортивном костюме, в белых кедах с толстыми резиновыми подошвами, приготовился быть верхолазом по кедрам. Опасное увлечение — забраться на высокий кедр и снять с вершины корону из трех или пяти крупных шишек, — но кто из нас в молодости не показывал свою лихость. В такие годы жизнь без острых ощущений — пресный квас.
Через полчаса въехали на центральную усадьбу Урюпинского леспромхоза. Директор леспромхоза, кряжистый, лет пятидесяти, как потом выяснилось, потомственный таежник, Алексей Константинович Винников приветливо встретил нас у калитки своего дома.
— Шишка пошла, но лишь на дальних делянках, — сказал он. — Вот проводники.
Со ступенек крыльца поднялись и широкими шагами приблизились к нам два мужика в брезентовых куртках, за плечами легкие рюкзаки, на ремнях небольшие топорики в чехлах.
— Мичугин Михаил, — назвал себя один из них.
— Блинов Николай, — представился второй.
Высокие, на целую голову выше каждого из нас, на лицах печать озабоченности.
— Вы чем-то огорчены? — спросил я первого.
— Нет, просто думаем: куда в первую очередь податься? — ответил он за себя и за товарища.
— Туда, Михаил Иванович, где прошлый год брали крупные, с твой кулак, — подсказал Илья.
— Нынче там пусто, — ответил Мичугин, пряча руки за спину.
— Почему пусто?
— Там только завязь, вот такая, с наперсток, — уточнил директор леспромхоза и, помолчав, пояснил, что у кедров после опыления образуются почки-зародыши, они не боятся холода — пропитаны смолой, зреют год, иногда два… Поэтому там, где год назад был хороший урожай орехов, нынче можно полюбоваться только цветением кедров или завязью…
Подоспел сюда на газике подвижный и неугомонный Михаил Аркадьевич Федоров, председатель народного контроля района. Это он, инспектируя работу общественных контролеров на лесозаготовках, дал сигнал Илье Андрееву — «пошла шишка». Ранее я договаривался с ним, что он возьмет отгул, чтобы провести одну-две ночи в кедровой тайге у костра. Опытный рыбак, охотник, на здоровье не жалуется. Ему уже под пятьдесят, но он не знает, как отдыхают люди на морских пляжах, в санаториях. Лучший курорт для него — родная тайга. И сейчас ему не сидится даже перед поющим самоваром и жареными хариусами на директорском столе.
— По машинам… Двигаем дальше.
— Куда?
— Мичугин знает. Пока на водораздел, а там посмотрим.
До водораздельного хребта километров сорок. Дорога раскатана мощными лесовозами — поднялись за полтора часа. Отсюда запетляли по увалам и седловинам, по узким тропам. Куда они ведут и куда выводят — хорошо знал Мичугин. Здесь он провел несколько охотничьих сезонов, выслеживал соболей, колонков, горностаев, белок. Но сейчас его занимали тропы, ведущие к кедровым делянкам. На южных склонах кедры пустые, на северных шишки сидели еще крепко. Перед завалами он вылез из газика и отправился в разведку вместе со своим напарником Николаем Блиновым. Я попытался следовать за ними, но разве угонишься за такими. Они, как сохатые, легко и размашисто перемахивали через коряги, выворотни, через камни и расщелины, перекликались между собой то на косогоре, то на дне седловины.
Это уже кедровое царство. Солнце поднялось над ним в самый зенит.
Как я люблю запах кедровой хвои. Вдох, выдох, вдох — и сердце от радости распирает грудь. Нет, нет никакой боли, просто сладкое волнение. Причина? Родился я в бане из кедровых бревен. С тех пор прошло много лет, но первый глоток воздуха, который я вдохнул, был насыщен ароматом кедра, оставил этот неизгладимый след во всем моем существе. Оставил и, верю, не испарится до последнего вздоха.
Однако сейчас чувство радости потускнело. Потускнело от встречи с черным пятном на полянке возле родничка, прикрытого зарослями тальника. Черное пятно между четырех обгорелых столбов. В центре каменка-печка с плитой. Справа чернеют комли когда-то раскидистых кедров. Огромные, плечистые, но без рук. Их будто ампутировали выше предплечий. В комлях торчат железные штыри со связками крючков из толстой проволоки — инструмент охотников для изготовления пищи на костре и сушки одежды. Да, здесь была избушка охотника. Она сгорела. Как это могло случиться? Огонь сожрал уют, тепло, место отдыха, а порой и спасение от голодного истощения заблудившегося охотника, ибо в такой избушке по извечной традиции охотники оставляют сухари, крупу, вяленые куски дичины, соль, спички и обязательно сухие дрова с готовой растопкой.
Обходя пепелище, я вдруг увидел спину Михаила Мичугина. Он подошел сюда как-то тихо, незаметно и застыл в скорбной позе над бугорком земли.
— Михаил Иванович?!
Он не отозвался. Я подошел к нему. Лишь желваки бугрились на его скулах. Тоскливые глаза сосредоточенно вглядывались в бугорок земли со столбиком, похожим на трехгранную пирамиду.
— Могила… Кто тут похоронен?
Он медленно поднял голову и тихо ответил:
— Здесь я закопал верного друга. Его звали Вулкан.
— Как же это?
— Потом у костра… — ответил он, окинув меня теплым взглядом.
Из седловины докатился протяжный сигнал автомобиля, затем голос Ильи Андреева:
— Все ко мне! Командор приказал!..
Командор — Михаил Аркадьевич Федоров. Это прилипло к нему после лодочного похода по таежной реке Кии. Подавать ложные сигналы тревоги не его привычка. Значит, что-то случилось…
Не медля ни секунды, спустились по свежему следу машин к подножию кедровой горы. Газик и фургон примостились к густому пихтачу. Возле них почти вся бригада шишкарей.
— Что случилось?!
— Пора готовить чай, — за всех ответил Василий Елизарьев.
Знаю его не первый день, он сохранил фронтовую привычку маскировать тревогу внешней невозмутимостью, пустячными разговорами.
— А где Илья?
Василий переводит взгляд на Михаила Мичугина, на его большие руки. Остальные смотрят на крутой каменистый косогор. Там на высоком трехрогом кедре, почти на самой вершине Илья Андреев стряхивает шишки. Высокое горное небо, украшенное голубоватыми полушалками облаков, покачивается над ним. Оттуда, из поднебесья, долетел его голос к пепелищу охотничьей избушки и встревожил нас — «командор приказал!». От подножия горы до вершины кедра, кажется, невозможно добраться на птичьих крыльях, а он лезет все выше и выше — тянется снять корону. Вершина уже согнулась. Сейчас она превратится в дугу, один конец которой будет нацелен не в небо, а в землю. Илья не замечает такой перемены, его зрение сосредоточено на короне. Было со мной такое в детстве: перепутал — где небо, где земля — и полетел с рябины на землю, благо рябина была не так высока. А здесь косогор с каменистыми террасами…
— Тихо, ни звука, — почти шепотом предупредил всех Василий Елизарьев.
В самом деле, кричать в такой момент нельзя. Крик отвлекает внимание верхолаза, вселяет в него тревогу и… У меня заныли кости, одеревенел шейный позвонок. Я закрыл глаза. В моем воображении вершина уже надломилась, и пятипудовый Илья летит вниз головой. Летит теперь уже с ненужной ему добычей на торцы каменистой террасы косогора… Этого еще не хватало!.. «Нет, к черту такие увлечения. При любом исходе следует немедленно распустить эту бригаду шишкарей и запретить им выезды в кедрачи навсегда», — решил я, прислушиваясь к каждому шороху тут, возле машины, и там, на косогоре.
Проходят мучительно долгие секунды — целая вечность. Молчание. Похоже, притихла и тайга. Еще секунда, и напряженную тишину в моих ушах разрывает, точно раскатистый залп орудий, голос Ильи:
— Командор!..
«…дор, дор», — эхом вторят ему горы и распадки.
— Смотри, какую корону снял. Прямо звезда в алмазах из пяти шишек. Впервые встретил такую и решил снять.
— Спускайся… Тебя тут ждет корзина кулаков.
— За что?
— Сам знаешь.
— Тогда останусь здесь до утра.
— Оставайся…
Я открыл глаза. Ильи не видно. Он уже спустился к развилке ствола рогатого кедра. Слышен его разговор с самим собой или со стволом кедра, ворчит огорченно. К нему направился с мешком его сын Саша. Туда же последовали Геннадий и мой сын Максим.
— Не вздумайте повторить трюк Ильи!.. — вырвалось у меня с хрипотой в голосе.
— На этом косогоре кедры нелазовые, — успокоил меня Михаил Мичугин. — Лазовые здесь, за ручьем.
— Не хочу видеть никаких нелазовых и лазовых… Оглобли назад.
Михаил Иванович окинул машины улыбчивым взглядом: дескать, какой сибиряк отступает от цели, которая уже достигнута, — но сказал иначе:
— До дождя не успеем, на водоразделе буксовать придется.
— Откуда дождь, когда ясное небо? — удивился я.
— Небо небом, а бурундук клокочет. Пихты ресницы опустили, и ручей залопотал захлебисто. От перемены давления перед дождем всегда так бывает… Но я не против и назад. Как скажет командор?
— Готовить ночлег, — последовал ответ.
— И костер… — добавил Михаил Иванович.
Я вспомнил прерванный разговор у пепелища.
Сооружение ночлега под разлапистыми пихтами на мягких пластах опавшей хвои и свежего лапника заняло у нас считанные минуты.
Сейчас же в чаще валежника и сухостоя зазвенел топор Михаила Ивановича. Прошло еще несколько минут, и под таганком затрепетали язычки жаркого огня без дыма и треска. Чародейство! Сколько лет жил я в тайге, но такого костра не видел. И как быстро забурлила вода в котелках.
— Михаил Иванович, есть поговорка «дыма без огня не бывает», а вот как огонь без дыма развести — загадка.
— Соковина — березовый ядреный сушняк без коры — умеет гореть жарко и без дыма.
И жаркий костерок, и поварешка, которую так быстро и ловко смастерил Михаил Иванович топориком из бросовой соковинки, и его слова «умеет гореть жарко и без дыма» напомнили мне друзей-фронтовиков, с которыми доводилось общаться и жить на фронте в траншеях и окопах.
Перебираешься, бывало, от одной стрелковой ячейки к другой, от ручных пулеметчиков к станкачам и не можешь объяснить даже самому себе, как можно выжить в таких условиях: дьявольский холод, над бруствером кружит снежная крупа, посвистывают очереди пуль, стенки окопов обледенели, под локтями и коленками колючие осколки льда. Встречаешься взглядом с такими же, как ты, людьми в серых шинелях; один смотрит на тебя запорошенными глазами тоскливо и безнадежно, другой сжался в комок, к лицу прилипла смертельная синева, брови и ресницы заиндевели, и у него не хватает сил поднять голову — коченеет, и если не встряхнуть его, то погрузится в непробудный сон с ложной верой в тепло морозного пламени. А третий не похож ни на первого, ни на второго. Глаза мечут стрелы, ощупывают тебя с головы до ног — взаправдашний ты бодрячок или с трусинкой? Если с делом пришел, то вставай вот к пулемету. Его стрелковая ячейка оборудована отменно. Подлокотники, площадка с запасными углублениями для катков пулемета, лента вставлена в казенник — все очищено от снега. В стенках ниши. В них гранаты, шанцевый инструмент. На земляных полочках кружка, ложка, алюминиевая баклажка, неприхотливый солдатский санитарный комплект с бинтами, полотенце, осьмушка махорки, бумага для самокрутки. Все это должно храниться в вещевом мешке, но сейчас его вещевой мешок заполнен где-то добытой мягкой травой и манит к себе — прислони усталую голову здесь, в обороне, к этой солдатской подушке в окопной горнице. И тепло! Откуда оно сочится под полы шинели? Внизу справа в печурке бурлит вода в котелке. Под котелком, меж двух кирпичей, розовеют угли.
Демаскировка пулеметной точки?! Ничего подобного. Печурку он распалил до рассвета — дым в темноте не виден! — а теперь на раскаленные угли подкидывает округлые чурочки, которые сразу занимаются огнем. Чурочки заготовлены заранее из черенков отживших свой век саперных лопат. Они березовые и горят долго, жарко, без дыма.
— Откуда родом?
— Могу угостить чайком по-таежному, по-сибирски, — отвечает пулеметчик.
…Над деревьями зашумел дождь, напористый, с ветром. Михаил Иванович застенчиво пожал плечами: дескать, не виноват, дождь ходит по тайге своими тропами, — и принялся готовить чай — запаривать ветки смородины, и мне послышался голос пулеметчика той окопной зимы: «…по-таежному, по-сибирски».
Пришли сборщики шишек во главе с Ильей Андреевым. Шишки высыпали к костру. Илья молча примостился на пенек, пряча от глаз командора разорванный рукав и большую ссадину на предплечье.
— У меня есть зеленка, — предложил Василий Елизарьев.
— Не надо. Кедровая смола надежней.
— Правильно. Любую рану затягивает без осложнений, — одобрил Михаил Иванович.
— Трюкач! — возмутился командор.
— Одна ветка подвела, вот и посыпался тихонько до развилки, но, как видишь, не упал, — попытался оправдаться Илья.
И у меня снова заныл затылок. Благо не видел, как он «сыпался» с вершины кедра, потому промолчал, но сейчас я не вытерпел, высказал все, что можно было высказать по поводу столь ненужной демонстрации смелости, назвав это «луковым героизмом», и предложил отказаться от продолжения такой охоты за шишками до следующей недели.
— Крупная пойдет завтра, — поправил меня Михаил Иванович. — За ночь дождь поможет нам. Вот на этом отлогом косогоре будем брать. Кедры здесь лазовые. Видите… — он взял от костра одну шишку, — видите, она держится на сухом клейком припае. Его надо увлажнить, пусть чуть подопреет, и тогда уж сама повалится от легкого толчка.
— Ну, раз так, то беремся за шулюм, — распорядился командор.
Достали девять мисок, девять ложек и расставили их вокруг костра. Мой сын принялся разливать шулюм. Все потянулись к мискам. Одна осталась нетронутой. Лишняя. Нет, не лишняя. Не было еще одного проводника, Николая Блинова.
— Куда он девался? — спросил я Михаила Ивановича.
— Придет, если не махнет на Медвежью.
— В такую дождливую ночь можно заблудиться. Без ружья. Еще наткнется на косолапого…
— Без ружья… Топорик с ним, спрячется за дерево. Косолапый любит обниматься, брать в обхват дерево, и тут топорик пойдет в ход. Тюк по лапе, тюк по другой, и…
Михаил Иванович окинул нас взглядом, в отсветах костра мелькнула белизна его крупных зубов.
— Так обманывают себя вруны. Если медведь на человека пошел, то от него ни за деревом, ни на дереве не спасешься. Он вроде неповоротливый, но быстрее его на дерево взбирается только рысь. Однако не любит он гоняться за добычей по деревьям: спускаться надо задом, а тут собака его поджидает. За свои штаны ему приходится постоянно страдать — хлипкие они у него.
— Блинов ушел без собаки, — заметил я.
— Он опытный охотник. Осенью медведи не опасны. И вообще, все звери здешней тайги боятся человека, — успокоил он меня.
И мы склонились над мисками с пахучим и вкусным шулюмом, а пустой бумажный стаканчик, предназначенный Блинову, перевернули вверх дном, на всякий случай, чтобы не думать о грустном.
2
Под хвойным шатром разлапистых пихт установилась чуткая тишина. Всплески взбодренного дождем горного ключа, шорох капели в ближних кустарниках не разряжали, а уплотняли и уплотняли тишину таежной глухомани. Она буквально пеленала нас с ног до головы, не разрешая делать лишних движений, дабы не вспугнуть, не расколоть напряженного внимания к окружающей среде. Вместе с тишиной к нам все ближе и ближе приступала густая темнота таежной ночи, таинственной и надежной укрывательницы хищных обитателей кедрового царства. Вспышки подсохнувшего в костре тальника лишь на время отталкивали темноту, но там, в отдалении, она превращалась в огромные черные скалы, готовые стиснуть нас со всех сторон, не дав передохнуть. Жутковато. Хоть вовсе заглушай костер и вглядывайся в темноту без подсветок пляшущих перед глазами кукол в желто-красных сарафанах огня.
Послышался хруст кем-то сдвинутого на косогоре камня. Еще минута, и там же затрещали ветки валежника. Затаив дыхание, я перестал грызть орехи, добытые из распаренных шишек. Ароматные, вкусные. Нет сил оторваться от них. Однако кто-то приближался к нашему ночлегу кружным путем, затем выдохнул так гулко, что закачались хвойные ветки над головой, и жар горячего выдоха, казалось, докатился до моего затылка. Ради самоуспокоения я подумал, что это Николай Блинов так вымотался, приволок, похоже, целый воз сена и рухнул за моей спиной, и уже собрался высказать свою явно ложную догадку вслух и тем самым снять с себя оцепенение в первую очередь перед глазами сына, но сию же минуту шумливый шорох, действительно напоминающий шорох волокуши с целым возом сена, покатился прочь от костра. И не куда-нибудь, а в гору по густым зарослям.
— Похоже, к нам приходил какой-то гость, а мы оробели, — сказал я, глядя на Михаила Мичугина, который так удобно расположился возле костра на хвойных ветках, что, кажется, не было и нет на свете более роскошного кресла с мягкими подлокотниками.
— Приходил… Ходят тут разные сохатые, маралы. В последние годы кедровую гору стали обживать росомахи. Лапы у них когтистые и большие. Посмотришь на след, ни дать ни взять муравятник прошел, только пятка поуже да стопа попрямее. А это бурый приходил, он смирнее муравятника, здоровенный. Встречался с ним однажды. Разошлись по-мирному. Губернатор кедровой горы. Где-то тут жена его с парой пестунов ночует. Вот и приходил проверить — кто посмел нарушить покой его семьи ночным костром! Все звери боятся огня в тайге, да еще ночью. Настоящие охотники костры разводят днем, а ночью гасят, чтоб зверей не отпугивать, и постель на погашенном костре устраивают, так сказать, с двойной выгодой. А мы не погасили, потому губернатор и возмутился. Слышали, как он обозначил свой приход: камень швырял, сушняком хрустел, потом как паровоз пышкал: дескать, я тут хозяин, не злите меня…
— Значит, еще раз придет, если не погасим костер? — преодолев оцепенение, спросил Василий Елизарьев, которому в отличие от моего сына и такого же неопытного таежника Геннадия доводилось встречаться с медведями в тайге. Он знает, чем может обернуться гнев могучего зверя.
— Едва ли… Не такой уж он глупый. Небось заметил, какие тут у нас спортсмены, и дал ходу. — Михаил Иванович с улыбкой кивнул в сторону Геннадия и моего сына. Те переглянулись с готовностью броситься за медведем, наивно веря в миролюбие цирковых и книжных медоедов. Но Михаил Иванович осадил их короткой фразой:
— Но зверь есть зверь, когти у него якористые, схватит — не вырвешься.
Костер начал тускнеть, и никто из нас не подкидывал в него заготовленных дровишек. За бурлящим ключом кто-то громко захихикал, зафыркал, как бы подсмеиваясь над нашей робостью.
— Блинов!.. Хватит играть в прятки, — сердито отозвался командор.
И сию же секунду пронзительный визг заставил меня содрогнуться. В самом деле, тревога за человека, отставшего от нас там, возле пепелища охотничьей избушки, настораживала мой слух — вот сейчас он появится перед нами и устало присядет к костру. И тут такой пронзительный визг. Хитрая рысь могла броситься с дерева и вонзиться в него когтями.
— Когда выходит на охоту рысь? — тихо спросил я Михаила Ивановича.
— Чаще всего во второй половине ночи, — ответил он и, помолчав, уточнил: — Рысь — злой хищник, даже на маралов нападает, но от росомахи бежит, бросая добычу.
— Значит, нет нынче здесь рысей?
— Раз приживаются вонючие росомахи, рыси тут не жить.
— А кто же там, за ручьем, свирепствует?
— Свирепствует… — Михаил Иванович кинул сухую палочку на розовые угли. Она вспыхнула, осветив его лицо с искрящимися смешинкой глазами. — Это филин веселит себя. Его зовут «царем ночи» — разновидность совы. Есть еще сова — жалобщик. Ночью гулко выговаривает «фубу, фубу». Вроде шубу просит. Зимой и летом жалуется на холод и людей смущает…
Илья с сыном перебрались в фургон — там у них две раскидных скамейки с подушками; мой сын и Геннадий угнездились рядом с командором на пышной подстилке из лапника; Василий Елизарьев развернул армейскую плащ-накидку и скрылся под ней с головой возле мшистого пенька. У костра, продолжая грызть орехи, остался я. Ближе к костру придвинулся Михаил Иванович. И тут я попросил его рассказать, кто спалил избушку, от которой остались лишь обугленные столбики, и как погибла его собака по кличке Вулкан.
— Вулкан… — выдохнул Михаил Иванович, и в голосе послышалось что-то горестное, тоскливое: такой сильный, опытный таежник вдруг задышал с клекотом в груди.
Проходит минута, вторая, и мысленно я уже брожу вместе с ним по распадкам и косогорам кедрового царства, богатого пернатой дичью, парнокопытными животными, когтистыми хищниками, шустрыми грызунами. Здесь можно видеть полосатых бурундуков, остистых белок, золотистых колонков, белогрудых куниц, искристых ослепительной белизной горностаев и драгоценных соболей, что черной молнией сверкают в густой таежной глухомани.
В годы хорошего урожая кедрового ореха сюда стекается со всей тайги множество белок. За ними следует кровожадная куница. У нее красивый мех, умилительно маленькая голова с торчащими ушами. Белка не может от нее спрятаться ни в дупле, ни на дереве. Тонкая, гибкая, она, как змея, проникает в гнезда белок и пожирает бельчат. Если на снегу или на листьях травы под деревом обозначатся капли крови, значит, тут куница пировала…
Есть в кедровом царстве выдры и норки. Они, как правило, обживают мелкие речки с незамерзающими порогами. Питаются пескарями, гольцами, ракушками и корнями прибрежных кустарников. Выдра в Красной книге. Норку отлавливают по лицензиям на тех участках, где назревает перенаселение.
Кедровое царство… Оно раскинулось сплошными кедровыми массивами от излучины реки Урюпы до Белогорска — почти двадцать километров. Его не обойдешь за целые сутки самым широким шагом. И далее на юг тянется пятидесятикилометровый горный кряж от Таскыла до Алла-Таги — так называют здесь господствующие над округой высоты. Михаил Иванович промерил шагами это царство вдоль и поперек и знает его, как свою ладонь, со всеми извилистыми речками, ключами, горами и распадками: он с юных лет привык здесь коротать осенние дни и ночи.
Охотник не должность — призвание. Ему положено знать и чувствовать неписаные законы тайги, осмысленно читать повадки ее обитателей и чутьем определять свое поведение, иначе он обречен на пустую трату сил и времени, а иногда и жизни. Скажем, идет охотник по солнечному взгорью. Впереди него, перелетая с дерева на дерево, стрекочет ронжа с длинным, как у сороки, хвостом и радужными крыльями. Забавная и красивая птица. Она, подобно сойке или кедровке, предупреждает — впереди зверь. А если сойка или ронжа стрекочут за спиной и так сопровождают тебя через все взгорье, остановись: за тобой следует хищник.
Был такой случай. Долго стрекотала сойка позади Михаила Ивановича. Он был на лыжах, за плечами подбитый зайчишка-беляк. Прибавил ходу, но сойка не отставала. Сделал петлю, подрезал свой след — вышел на свою лыжню. Видит на лыжне отпечатки лап росомахи. Ее повадки известны — любит подбирать подранков и с особой жадностью пожирает падаль. Она выносливая, от нее не уйдешь и на лыжах. Собаки не было. Пришлось заложить в патронник картечь. Спасибо сойке, подсказала — выбросил беляка на лыжню, а сам в засаду…
Росомахи и рыси порой выходят на лежку лосей и маралов.
Рысь — лесная кошка метровой длины обычно выбирает себе в жертву рогача. Вопьется когтями в шейный лен, и считай — конец рогатому красавцу. Если он попытается сбить хищника рывками под низкие сучья или начнет кататься по земле, то рысь ближе прижимается к рогам, и они становятся ее защитой. Не может рогач сбить рысь со своей шеи — мешают рога… И украшение, и гордость оборачиваются для него гибелью.
Таежная природа требует от охотника постоянной готовности к суровым испытаниям. Так, однажды поздней осенью после ночевки под пихтовым шатром Михаил Иванович направился к соболиной горе. Вскоре его собаки — лайки по кличке Лиска и Вулкан взяли след. И ушли так далеко, что их голоса стали теряться. Хитрый баргузин «черная молния» завлек их в густой пихтач и затаился, пересчитав несколько вершин по воздуху. Он умеет замирать на дереве так, что собаки не могут уловить его запаха. Лиска уже перестала тявкать, но азартный Вулкан не унимался, продолжал звать хозяина, как бы выговаривая: «Вижу, вижу, вот он, вот!» Азарт — право охотника. Пока Михаил Иванович пересекал долину, небо заволокло сплошными тучами. Весь свет превратился в белую мглу — повалил снег кудрявыми небесными стружками. Вскоре в этой белой мгле утонул голос Вулкана. Перед глазами сплошная стена непроницаемой белизны, хоть стой, хоть приседай перед ней, чтобы не натолкнуться глазами на сучки и коряги.
Собаки заблудились в снегу. Михаил Иванович остановился, развел костер, запарил чай. Прошло некоторое время, и из снега показались уши Вулкана. Усталый и огорченный, он шел на запах дыма. За ним Лиска пробиралась едва-едва, тоже тоскливая, даже хвостом не вильнула. Дело усложнилось — собаки по такому снегу вперед не пойдут, значит, надо самому выбирать кратчайший путь к избушке — два длинных десятка километров. Надо экономить запас провианта. Выдал себе четыре сухаря и по два собакам. Лиска взяла. Вулкан отвернулся, дескать, прибереги, хозяин, эти сухари на всякий случай, а может, опять осердился на хозяина. Такой же фокус он выкинул в начале осени: часов пять держал бурого медведя на кедровой горе, призывно требовал к себе на помощь охотника, но охотник прошел мимо, не было у него в патронташе жаканов, шел за белкой и рябчиком. После этого Вулкан трое суток не брал из рук Михаила Ивановича ни хлеба, ни мясных косточек таежной дичинки. Помирились только на удачном выходе за соболем.
За ночь кидь заровняла мелкие кустарники. Вся тайга оказалась в снежном плену. Толщина снежного покрова выше пояса. Выбиваясь из сил, Михаил Иванович добрел, как ему казалось, до знакомого распадка, но вскоре установил, что ошибся. Пришлось сделать крюк и коротать еще одну ночь под деревом. Продукты кончились. Пробиваться сквозь затвердевший снег становилось все труднее и труднее. Собаки последовали за ним по снежной траншее. Это были длинные и трудные подъемы и перевалы. Порой думалось — конец, закрывай глаза и прощайся с охотой навсегда, но, ощутив за спиной горячее дыхание собак, снова поднимался. Точнее, его поднимала Лиска. Она не давала лежать, дышала в уши, лизала руки, брала в зубы рукав, и глаза ее говорили: «Лежать нельзя, нельзя!» И разве можно было после этого соглашаться с усталостью — предательство.
— На четвертые сутки я, уже обледенелый и обессиленный от голода, — продолжал Михаил Иванович, — увидел вершины трех знакомых мне кедров. Под ними моя избушка. Обрадовался я, обрадовались мои собаки. Подняв морду, весело залаял Вулкан. Облаял глухаря, которого будто сама природа посадила на вершину кедра возле моей избушки. Посадила вроде понаблюдать за мной и позабавить собак. Потер глаза, взвел курки, прицелился, нажал спусковой крючок — и глухарь рухнул на крышу избушки: бери, ощипывай и закладывай в котел… Возвращение в тот день в избушку означало для меня возвращение в жизнь. Чай, малиновое варенье, сухари, затем варево из глухарятины, потом сон и снова — здравствуй, кедровое царство!..
— Это та самая избушка, от которой остались только обугленные столбики? — спросил я.
— Да, та, — ответил Михаил Иванович.
Более десяти лет ему выдавалось разрешение на охоту именно в этом районе. Согласно соглашению-договору он сдавал добытую здесь пушнину в госпромхоз. На его счету было более двухсот только соболиных шкурок, сданных первым и вторым сортом. В свою пору, когда здесь был разрешен отстрел медведей, ему удалось завалить их почти три десятка, в основном шатунов и злых муравятников. Однако осенью минувшего года охотовед по указанию районного начальника госпромхоза вывез Михаила Ивановича на мотоцикле к избушке за день до открытия охоты, пообещав привезти разрешение на той же неделе. Затем, подумав о чем-то, он переночевал в избушке и утром проявил любопытство к охоте за соболями. Михаил Иванович спустил с поводка Вулкана, и тот довольно быстро напал на след, загнав соболя под корень кедра. Не прошло и часа, как бурый соболь с первосортной остью оказался в руках охотника, чем был удивлен незадачливый и, как потом выяснилось, завистливый охотовед. Проходит три дня, и этот охотовед приезжает сюда с милиционером с предписанием начальника райпромхоза изъять у Мичугина М. И. добытую пушнину, ружье, охотничий билет; на изъятие имущества составить акт, избушку спалить…
— Зачем уничтожать избушку, ведь в ней могут найти приют другие охотники, — возразил Михаил Иванович.
— Не твоя первая. Нештатные избушки подлежат уничтожению во всей тайге, потому как в них укрываются браконьеры и пушнина уходит на черный рынок, — пояснил охотовед, как будто в самом деле браконьеры не знают других укрытий. Ничего не скажешь, отменная логика. И Михаил Иванович промолчал, но подписывать протокол отказался.
— Ладно, — согласился с ним охотовед, — подпись браконьера в протоколе необязательна.
«Браконьер… Браконьер», — гудело в голове Михаила Ивановича. Выложив на стол все, что согласно протоколу подлежало изъятию, он вышел из избушки и направился к родничку. В горле пересохло, грудь сдавила нестерпимая обида, перед глазами закачалась земля, и, кажется, перевернулось небо. Нашли кого называть браконьером. Подкосились ноги. Добрался до воды, сполоснул лицо и присел на пенек. В голове по-прежнему гудело оскорбительное «браконьер, браконьер»…
Он не видел, как охотовед выплеснул на стены избушки целую канистру солярки, не слышал, как затарахтел мотоцикл, удаляясь по тропе от горящей избушки.
Передохнув, Михаил Иванович оглянулся. Рыжие космы пламени успели зацепиться за крону стоящего рядом кедра, затем второго, третьего. И заревело злое пламя.
Сердце охотника пронзила тревога: где же Вулкан, что с ним, ведь он остался под нарами? На руках принес его в избушку после длительной борьбы с рысью. Одолев оцепенение, Михаил Иванович встал, сделал шаг, другой и снова замер, остолбенел: по тропке к роднику полз Вулкан. Глаза побелели, ничего не видит, но по запаху, собачьим чутьем полз по следу хозяина. Приполз к ногам, виновато припал к ним опаленной головой, но лизнуть подставленные ему ладони не смог, не успел…
— И чем все это кончилось? — подняв голову, спросил мой сын. Он, оказывается, не спал, прислушивался к нашему разговору.
Михаил Иванович швырнул в тлеющие угли связку лапника с подсохшей хвоей. Костер ожил, оттолкнув прилипшую к нам предутреннюю темноту, и она, как мне показалось, загустев, стала содрогаться от слов:
— Кончилось… лишением права охоты. Работаю теперь мастером леспромхоза без отпусков на охотничий сезон. Прихожу сюда подышать, отвести душу вот так, с топориком. — Михаил Иванович попытался улыбнуться и снова потускнел: — Часто вспоминаю Вулкана. Умный был пес, все понимал, только говорить не умел. Преданный…
— Собаки, особенно лайки, очень преданы человеку, — сказал Василий Елизарьев. И наступила минута горестных раздумий.
И в эту минуту перед моим мысленным взором промелькнул фронтовой эпизод, связанный с собаками.
Это было в августе сорок второго года на подступах к Сталинграду. Кому-то пришло в голову усилить наш батальон дюжиной собак, подготовленных для борьбы с танками. Их привели ночью как весьма секретное оружие. Однако на рассвете всему батальону стало известно — в окопах притаились собаки, красивые овчарки, в шлейках на спинах мины.
— Зачем, к чему? — спрашивали меня. — Разве можно?!
Сержант из взвода собаководов пояснил:
— Мы прибыли на этот рубеж по заданию командования.
Рядом с ним сидели две овчарки. Стройные, глазастые, уши торчком, на спинах в седлах закреплены диски, похожие на перевернутые тарелки с двумя отверстиями в центре.
— А это для чего? — спросил я сержанта, показывая глазами на отверстия.
И сержант пояснил, что перед выпуском собаки на танк, точнее, под танк, в отверстие вставляются взрыватели — два карандаша с чувствительными сердечниками, от которых при соприкосновении с днищем танка срабатывает мощный взрыв.
Я достал из полевой сумки две галеты.
— Стоп! Стоп!.. — заорал сержант.
Овчарки припали к земле, глядя на меня жадными глазами.
— Так можно вывести из строя две боевые единицы… Я буду докладывать командованию, — пригрозил сержант, резко рванув поводки на себя.
— Докладывайте… А сейчас немедленно уводите собак с позиций нашего батальона!
— Не понимаю… Не имею права.
Слева докатился сигнал — удары по саперной лопатке. Металлический звон предупреждал о появлении танков или броневиков. В самом деле, под покровом утреннего тумана к левому флангу батальона подкрались три «майбаха» — так называли мы тогда немецкие колесно-гусеничные машины с бронированными бортами. Над бортами кузовов густо чернели каски автоматчиков. Как потом выяснилось, то был отряд разведчиков противника на механизированной тяге. Они прощупывали пути для колонны танков. Их можно было пропустить в тыл, не обнаруживая наши противотанковые засады. И такая команда была дана, но когда «майбахи» приблизились на прямой выстрел, кто-то из собаководов выпустил трех овчарок. Я наблюдал за ними в бинокль. Они стремглав пересекли долину перед нашим взгорьем и… первая взорвалась в кустарниках на той стороне долины, вторая — перед колесами идущей впереди машины, третья, испуганная взрывами, проскочила мимо, и ее пристрелили автоматчики.
Под моей рукой запищал зуммер полевого телефона.
— Кто разрешил выпускать собак раньше срока?! — запрашивал с наблюдательного пункта командир полка.
— Собаки не люди, сами вырвались, — ответил я, глядя на растерявшегося сержанта.
— Наказать!..
— Три овчарки уже наказали себя. Остальных срочно отправляем обратно на базу под конвоем.
— В чем дело?
— Обойдемся без собак.
— Ну смотри, тебе отвечать…
Разговор прервался. Там, над наблюдательным пунктом, закружила девятка пикировщиков Ю-87.
Сержанта с овчарками под конвоем двух автоматчиков я отправил вдоль линии обороны батальона, чтобы все видели — мы «обойдемся без собак».
Примерно через час перед обороной полка появились танки. Более двух десятков. Они надвигались на нас не колонной, как мы ожидали, а развернутым строем. Завязался тяжелый бой. Огнем и гусеницами они смяли боевое охранение, приутюжили окопы левого соседа, но прорваться через оборону полка им не удалось.
Позже мне стало известно, что в соседнем батальоне все же пустили овчарок в дело. Все они погибли, а с танками вели борьбу люди — бронебойщики и артиллеристы.
…К костру придвинулся командор — Михаил Аркадьевич Федоров. Взлохмаченный, высокий лоб нахмурен. Он прервал молчание:
— Когда же будем спать? — Ему, как видно, не очень приятно было слушать упоминание о странной тактике здешних охотоведов. И я, будто не замечая его хмурости, обратился к Михаилу Ивановичу:
— Где можно повидать этого охотоведа?
— У нас, на центральной усадьбе.
— И как он поживает?
— Хорошо поживает, хорошо, — ответил Михаил Иванович и, передохнув, улыбчиво добавил: — Недавно к мотоциклу прикупил автомобиль «Жигули»…
Перед костром округлились и заблестели глаза моего сына:
— Да как же это могло быть?
Этот вопрос был обращен к Михаилу Аркадьевичу Федорову.
— Вот приехал разобраться, — ответил тот. — А сейчас спать, спать.
— Правильно, пора вздремнуть, — согласился с ним Михаил Иванович. — Вздремнуть часиков до десяти-одиннадцати.
— До одиннадцати? — удивился я.
— Утро будет солнечное, слышите, как весело бормочет вода в ключе… К той поре кедры подсохнут, и к полудню шишка легче пойдет. Если не здесь, то там, куда ушел мой напарник. К утреннему чаю он должен появиться здесь, — уточнил Михаил Иванович.
— Спать, спать, — повторил командор.
3
Перед рассветом по земле заструилась прохлада. Как бы противясь ей, деревья, кустарники, осенние травы выдыхали накопленное за минувший день тепло. Ароматное, сладкое, бодрящее. Не успел еще наполнить грудь испарением черничника, как сию же минуту на тебя накатывается струя воздуха с настоем малинника и таежного медоноса — кипрея. Еще один глоток воздуха, и кажется — перед тобой разломился каравай теплого хлеба, испеченного на поду глинобитной печки, — дыши вдоволь, до полной сытости.
Слоеность таежных запахов ложится на лицо, на брови, на ресницы невесомой паутинкой, уговаривая — закрывай глаза и погружайся в сон, ни о чем не думая…
В сладком утреннем сне я на мгновение ощутил наплыв едучего дыма. Какой-то злодей распалил костер и заставил тлеть таежный торф. Нет, это тротиловый смрад на улицах Сталинграда. Но почему я не задыхаюсь, почему я так легко и быстро перепрыгиваю через водораздел, взбегаю на кедровую гору и снова укладываюсь на пихтовый лапник? Однако сон снова уносит меня к пепелищу избушки охотника. Теперь охотник уже шепотом в самое ухо повторяет то, что сказал перед сном у костра: «Хорошо поживает, хорошо. Недавно к мотоциклу прикупил автомобиль «Жигули». И тут же перед глазами вырастает автомобиль «Жигули». За рулем самодовольный мужчина… Он называет себя и подает мне транзистор, при этом дышит мне в лицо едучим дымом, тротиловым смрадом… Вижу белые глаза обгорелой собаки. «Кхе, хе, хе, хе!» — прокатывается по лесу. Рядом застрочил пулемет густыми очередями. (Узнаю скорострельный немецкий МГ-42.) Засвистели пули. По глазам хлестнула метелка из огненных прутьев, и я проснулся.
Проснулся от озноба, навеянного сновидением. Просеянный сквозь лесную чащу свет утреннего солнца уперся в мои глаза. Да, это они, солнечные лучи, разбудили и дятла — древесного санитара, который принялся рассыпать по лесу густые, звучные удары клювом, и кедровок-хохотушек, обрадованных ясной солнечной погодой, и рябчиков, и тетерок, и соек с выводками, которые застрекотали, дружно включившись в хор певчих птиц — щеглов, пеночек, лесных коньков, клестов, синиц, чечеток и, конечно, голосистых иволг, — настоящая симфония кедрового царства! А воздух так чист, что кажется, звенят на струнах солнечных лучей его утренние потоки… В раздумьях о пережитом сне я повернулся к Михаилу Ивановичу, но его и след простыл. На лапнике, где он лежал, серебрилась роса, значит, ушел куда-то еще до восхода солнца.
Над пихтачом просвистел крыльями ястреб-тетеревятник, и смолк птичий гомон. К нашему таганку подкатились серые комочки и, сливаясь с пеплом вчерашнего костра, замерли. Это рябчики — целый выводок. Ищут спасения возле людей. Как и чем отогнать отсюда ястреба? И снова вспомнился ночной разговор у костра. Сонливость как рукой сняло.
Из фургона вышел Илья Андреев, и рябчики, взметнув перед моими глазами ворох пепла, улетели к ручью в рябинник. Илья проводил их взглядом, улыбнулся голубеющему небу, бодро встряхнулся и крикнул сыну:
— Сашок, выходи, начнем собирать «дробилку», — так он назвал приспособление для лущения — очистки орехов от мусора.
— Подъем! — подал я сигнал своим соседям по ночлегу.
— Рано еще, рано, — вполголоса остановил меня Михаил Иванович. В болотных сапогах, мокрый до пояса от утренней росы, он вернулся сюда так же тихо, как и уходил. — Сыро еще, сыро и скользко. Подсохнет часам к двум, тогда и начнем.
Поднял его так рано «губернатор» кедровой горы — бурый медведь, что с вечера бродил вокруг нашего ночлега. Обнаружив костер, медведь мог, как сказал Михаил Иванович, напрокудить против нас ночью или затаить зло на день. Вот и пришлось с рассветом найти его когтистые печати на стволах деревьев — так обозначает медведь границы своих владений. Особенно ревниво он охраняет пустотелые кедры, вокруг которых вьются дикие пчелы. Сладкоротик, для него мед — праздник. И справляет он этот праздник, когда пчелы заполняют все соты нектаром и запечатывают их на зиму. В начале лета, в пору цветения таежных трав, и осенью привлекают его пчелиные запасы.
С повадками «губернатора» кедровой горы Михаил Иванович знаком не первый год. Однажды он развел костер от комарья и ушел к речке подергать хариусов. Возвращается с полным котелком почищенных и помытых белячков — ставь на огонь и вари уху. Да не тут-то было, костер залит, угли плавают в луже воды. В чем же дело? Подумалось, лесничий приходил. В наступившей темноте не удалось разглядеть следы того, кто тут был, однако разводить новый костер не решился. И лишь утром разглядел возле залитого костра отпечатки лап медведя. Не верилось: медведь-пожарник? Загадочно, интересно.
Ради интереса, ради разгадки стоило, разумеется, не без риска повторить эксперимент. Через двое суток развел такой же костер на том же месте, а сам затаился за камнями, на косогоре. Медведь не заставил долго ждать. Здоровенный, бурый, с сединкой на загорбке, подошел к костру, швырнул на огонь вывороченный с корнем куст смородины. Не помогло. Рядом лопотал горный ключ. Медведь перегородил его собой, подождал, пока вода не покатилась через него, затем не спеша поднялся. Шел он к костру ровно, плавно. И диво, сколько воды ему удалось донести до костра! Встал возле костра, встряхнулся и словно ливень обрушил на огонь.
— Одним словом, опасный «губернатор», — заключил Михаил Иванович, — судя по следу, ушел за распадок и сюда не вернется. Увидел вчера — много нас было у костра — и убрался, огорченный, подальше.
В слове «огорченный», как мне послышалось, сочувствие или, по крайней мере, понимание сути медвежьего маневра в минувшую ночь.
К нам подошел Илья Андреев с полотенцем на шее. Он умылся в ключе, раздевшись по пояс, на предплечье вчерашняя ссадина темнеет под пленкой пластыря из кедровой смолы.
— Опять про медведя, — сказал он, с упреком глядя на Михаила Ивановича, — а кто будет помогать мне устанавливать «дробильный агрегат»?
— Сейчас все проснутся, и поможем.
— Ладно, так обошелся, «агрегат» готов…
Илья провел меня за фургон, где под тенью двух разлапистых елок громоздилось его сооружение, похожее на трехногую скамейку, оседланную ящиком из досок. Внутри ящика валик из березового полена с ребристыми пазами. Валик вращается ручным приводом, вроде колодезного воротка. В дне ящика решето. Из этого решета на полог будут скатываться орехи, шелуха — в сторону.
Илья принялся демонстрировать работу своего «изобретения». Засыпал ящик, крутанул несколько раз вороток, и шелуха, похожая на ногти, стала отлетать в разные стороны, и орехи, карие, отборные, чистые, посыпались на решето. Трудно удержаться, чтобы не подставить ладонь и не полакомиться ими. Говорят, горсть кедровых зерен на голодный желудок ценнее любых лекарств. Кедровые орехи увеличивают долголетие человека, сохраняют силу и бодрость на многие годы.
— Ядреные, вкуснее шоколада, — подбодрил меня Илья и, бросив взгляд на кедр, с которого он вчера «посыпался», не удержался от восхищения: — Вот они какие у нас кормильцы! Прямо дойные коровы. Доятся чистыми сливками и кормов не просят. Ведь нет на свете более полезного и вкусного масла, как из кедровых орехов!..
Появился напарник Михаила Ивановича — Николай Блинов. Он приволок огромный мешок-куль шишек для дегустации. Надо было определить, где орехи спелее — там, на Медвежьей горе, или тут, на Кедровой.
— Спелость везде одинакова, — оценил Илья, разломив одну шишку. — После завтрака приступим к работе здесь. Лазовых кедров здесь больше, чем там.
За завтраком Николай Блинов рассказал нам, что ночевал у подножия Семеновской горы, что километрах в двадцати отсюда. Прошелся по своему «путику», где в свое время ставил капканы, кулемки на колонков и горностаев. Отвел душу, наблюдая за тетеревиными выводками, полюбовался на утренней заре баловством двух медвежат-пестунов, которые забрались на богатый кедр и швыряли оттуда ветками с шишками.
— Пришлось согнать проказников с дерева, а шишки собрать в мешок.
— Как?!
— Просто постучал топором по колодине, предупредил самку — человек идет, уходи отсюда! Затем заложил два пальца в рот. Медвежата боятся свиста. Скатились они с дерева без оглядки. Пакостливые, но пугливые…
Михаил Иванович прервал Николая:
— Самка могла дать тебе бой за пестунов.
— Могла в прошлом году, когда ее сыновья были вот такие, с рукавичку, а нынче ей до них мало дела. Они теперь за ней приглядывают, через год в женихи будут напрашиваться!
— Баловались, значит, где-то там, вблизи, сытный обед для них зреет, — высказал догадку Михаил Иванович.
— Наверняка, — согласился Николай. — Задрали или подобрали подбитого марала, зарыли в землю и ждут, пока мясо даст запах. Хищники.
— Хищники… Вкус у них такой. Мясо без запаха для них что для нас хлеб без соли, — уточнил Михаил Иванович.
Перекидка фразами двух опытных охотников с каждым, словом убеждала меня, что тайга для них не просто дремучая глухомань, а хорошо прочитанная и понятая книга. Жизнь в тайге, охота за зверьем не забава, а работа трудная и сложная. Не каждому дано понимать и чувствовать звериные нравы в тайге. И вот их лишили права охоты, спалили построенные ими в тайге избушки. Убежден, они не были и не будут браконьерами: разве будет разумный хозяин обливать керосином стены собственного дома, когда рядом полыхает пожар…
— С детства восхищаюсь мудростью охотников. Мудрые не бывают расточительными и хапугами. Они любят тайгу, охраняют ее от хапуг, тайга, в свою очередь, щедро вознаграждает их своими богатствами, — сказал я, обращаясь к командору.
Внимательно посмотрев на меня, он повернулся к Мичугину, спросил:
— Избушку строил один или вдвоем?
— Вдвоем с Николаем.
— Какова ее стоимость?
— В протоколе избушка не отмечена… Да ладно, вернули бы права, построим новую. Не вернут — ладно, руки, ноги не отсохли, других дел хватает.
Слово «ладно» несет в себе порой неуловимый смысл оценки и плохого и хорошего: ожег руку — ладно, заживет, потерял что-то — ладно, найдется, обидел кто-то — ладно, перетерпится, пришла удача — тоже ладно. Этим словом, по моим наблюдениям, чаще пользуются люди добродушные.
— Ну ладно, чертов сибиряк, — вспомнились мне слова Евгения Вучетича. Так он часто упрекал меня в дни работы на строительстве памятника-ансамбля на Мамаевом кургане. — Добрые эпизоды рассказал, а как их разместить, из какого материала вырубить — молчишь.
— Не молчу, а про людей рассказываю, — отвечал я.
— Тьфу, тебе про Ерему, а ты про Фому, — возмущался известный скульптор. — Ладно, пошли дальше…
А речь шла про Василия Зайцева, того самого, который в поединке с суперснайпером берлинской школы майором Конингсом победил — вложил свою пулю точно между глаз «суперу».
…Бывший охотник Василий Зайцев однажды повел полковых разведчиков за передний край. Он уговорил ребят совершить налет на блиндаж, за которым наблюдал через снайперскую оптику, и установил — «важные двуногие росомахи там обитают». Проще говоря, захотелось ему своими руками пощупать ребра живых гитлеровцев.
Выдалась темная, слякотная ночь. Самовольщики уползли в кромешную тьму. В этот момент на КП батальона прибежал связной начальника штаба полка.
— Где Зайцев? Его «ноль девятый» вызывает.
— Ясно.
— И полковых разведчиков «ноль девятый» приказал немедленно вернуть в штаб.
— Тоже ясно. Попробуем разыскать и Зайцева, и разведчиков и выполнить приказание «ноль девятого».
— Немедленно, — напомнил связной, — я не имею права возвращаться без них в штаб.
— Тогда пошли вместе вдоль окопов и траншей искать Зайцева и разведчиков, — предложил я.
Но где их найдешь, если они уползли за передний край. Почти вся ночь прошла в бесследных поисках. Наконец на КП батальона к ногам комбата рухнула массивная туша гитлеровского офицера — обер-лейтенанта с эмблемой гренадера на рукаве. Руки связаны за спиной, рот забит кляпом. И тут же выстроились разведчики во главе с Зайцевым.
— «Язык»?
— «Язык».
— Живой?
— Должен быть живой.
— Кто приволок?
— Все волокли.
— Где взяли?
— Там, в блиндаже за водонапорными баками.
— Кто разрешил такую вылазку?
— Сами себе разрешили, и, как видите, не зря.
Тем временем связной позвонил «ноль девятому»:
— Разведчики и Зайцев нашлись. Они привели «языка».
— Какого «языка»? — послышалось в трубке.
— Похоже, живого.
— Немедленно его ко мне!
— Нет, нет, погодите, он, кажется, не дышит, похоже, задохнулся.
— Откачать! — приказал «ноль девятый».
Однако сколько мы ни старались, восстановить дыхание гитлеровца не удалось.
— Мертвеца приволокли! — возмутился комбат.
— Какого мертвеца… Пощупайте, он еще теплый. Живьем брали.
— Кто перестарался?
— Все старались.
— Кто обнимал его за шею?
Делать нечего, кому-то надо признаваться.
Вперед вышел Василий Зайцев, за ним Николай Туров, сибиряк, таежник.
— Погоди, Вася, — остановил он Зайцева, — ты за бока его держал, а я за шею. Он, товарищ комбат, головой, гад, здорово меня саданул. Губы вот расквасил и два зуба до корней расшатал. Ну я и забылся, что живой «язык» нужен…
Разведчики готовы были наброситься на виновника такого исхода вылазки за «языком», но, зная упругость мускулатуры сибиряка — всех разбросает по углам! — только поскрипели зубами.
— Ладно, ребята, ладно, завтра возьму еще одного и обязательно принесу живым.
Всю вину за самовольную вылазку и за то, что нечаянно удушили «языка», взял на себя Василий Зайцев. «Ноль девятый» отстранил его от обязанностей руководителя снайперской группы полка и сослал «на Камчатку» — так называли южные скаты Мамаева кургана. Там наша оборона напоминала изорванную в клочья рубаху и держалась на плече кургана отдельными узелками.
Встретил я его на пути к месту «ссылки». На груди автомат, вещевой мешок и противогазная сумка забиты гранатами, ремень увешан подсумками с патронами, в руках винтовка со снайперским прицелом.
— Василий Григорьевич, разгрузись хоть наполовину.
— Не могу. Срок отбытия в одиночке не меньше недели. Запас карман не тянет.
— А как с продуктами?
— По галете на день… Ладно, вытерплю, были бы патроны.
Вечером комбат послал к Василию Зайцеву своего связного.
— Отнеси ему мой термос с чаем и банку тушенки.
Однако раньше связного к Зайцеву пробрался разведчик Николай Туров с запасом продуктов на целых три дня.
— Почему на три? — спросил я Турова, когда он вместе со связным появился на КП батальона.
— Моя программа за «языком» рассчитана с этого часа на три дня.
— Опять в самоволку?
— Слово дал, надо выполнить.
— Пошлют тебя за это в штрафную.
И он ответил на это точно так же, как сейчас Михаил Иванович:
— Ладно, пусть посылают. Лишь бы руки и ноги не отсохли. И там, в штрафной, для меня работы хватит.
Не отправили Николая Турова в штрафную: точно в назначенный для себя срок он приволок живого «языка». Командир дивизии наградил его медалью «За отвагу». Ссылка Василия Зайцева тоже закончилась через три дня: он «на Камчатке» увеличил свой личный счет почти на целую дюжину, и его отозвали оттуда для организации коллективной охоты за кочующими ручными пулеметчиками противника на подступах к заводу «Красный Октябрь».
И все закруглилось словом — «ладно, ладно»…
Над кедровым царством разыгралось солнце. Шумно застрекотали кедровки.
— Кто их всполошил?
— Никто, сами себя они всполошили, — ответил Михаил Иванович.
— Как?
— Когда шишка крепко сидит на ветке, тогда кедровка долбит ее молча. А если тронула шишку и та полетела на землю, кедровка поднимает шум, отгоняет грызунов от своей добычи. Слышите, как там попискивают бурундуки, цокают белки?
— Значит, и нам пора подниматься, — подсказал робким голосом Илья Андреев, обращаясь к командору.
— Пора, — согласился Михаил Аркадьевич.
Распределение обязанностей членов бригады взял на себя Илья Андреев. Всех разделил попарно. Один лезет на кедр трясти ветки, другой собирает шишки в мешок и доставляет их к «агрегату». Самых молодых — моего сына и Геннадия — направил к вершине Кедровой горы, Елизарьева и Федорова — на левый склон, Мичугина и Блинова — в разведку вдоль ключа, сам с сыном определился «шишкарить» на противоположном косогоре, меня оставил сторожить хозяйство возле фургона.
— Сбор по сигналу автомашины, — предупредил он, и все тронулись по своим маршрутам.
Как все-таки красива и приветлива природа тайги. По-моему, неверно называют такие таежные массивы глухоманью. Какая же это глухомань, если все кругом шелестит, звенит, поет, пощелкивает, заполняя слух неумолчным гомоном птиц, перекличкой разных зверьков. Сижу, прислушиваясь к этой извечной музыке тайги, пытаюсь разгадать ее смысл. В ней много радостей и тревог. Где-то захлопал крыльями тяжелый на взлете глухарь. Не иначе к нему подкрадывался проворный соболь, но не успел схватить крылатого короля тайги. Не успел и теперь злится сам на себя, а глухарь, одолев испуг, радуется, что избавился от опасного наземного преследователя. Небось спланировал на вершину кедра и гордо посматривает на землю — теперь попробуй достань меня, вот лови кисточки хвои, которые я сбрасываю тебе для своей потехи.
Бывает в тайге и чуткая тишина, слышится какая-то музыка таежной мудрости.
Приветливость тайги отличается мягкостью красок, господством хвойной зелени и чистотой воздуха. Такая приветливость располагает к спокойным раздумьям. Хочется верить во все хорошее, разумное без воспоминаний былых горестей и невзгод. Все твое существо устремлено к свету завтрашних дней. И всякие болячки забываются. Душа окрыляется верой, что это кедровое царство будет сохранено и останется навсегда девственным на радость грядущим поколениям.
Проходит полчаса, час… Появляется мой сын с полным мешком отборных шишек. Вываливает их к моим ногам. За ним Саша. И передо мной вырастает целый ворох даров тайги. И мне пришла пора работать — засыпать бункер «агрегата» и крутить вороток. Подошел командор, он помог мне. Сильные у него руки, проворные. С треском отлетает ребристая оболочка шишек, бронзовыми монетками перекатываются со звоном по решету орехи.
Неожиданно вернулся из дальней разведки Михаил Иванович.
— Что случилось, Михаил Ваныч?
— Ничего… Два парня с двустволками побрели на Кедровую. Мотоцикл замаскировали у ключа, в кустах. Николай пошел отогнать от них подальше маралиху с теленком. Такие стреляют во все без разбору. Пойду предупредить ребят.
— Они сейчас сами придут, — остановил я Михаила Ивановича, а у самого спина похолодела: «Такие могут вместо медведя человека с кедра снять».
К счастью, вскоре показались мой сын с Геннадием, Елизарьев, Андреев, Саша. Ворох шишек превратился в копну.
— Хватит, — сказал я, стараясь не выдавать своего тревожного настроения.
— Как хватит?! Еще по мешку приволокем, тогда посмотрим, — возразил вошедший в азарт мой сын.
— По мешочку еще можно, — согласился командор.
Ребята ушли на косогор. Михаил Иванович встал за вороток, я на загрузку бункера и отсыпку орехов. Трудоемкое, но интересное занятие. Растет и растет ореховая грядка пока еще с паргой и копейками — так называл Михаил Иванович куделистые хвостики стержней и прилипшие к ним округлые ноготки шишек. А воздух, напоенный до густоты над «агрегатом» ароматом кедрового сока, кедровой смолы, — вдохнешь и выдыхать жалко. И вдруг… Нет, не вдруг, этого следовало ожидать: на верхней террасе Кедровой горы раздались выстрелы. Михаил Иванович бросил крутить вороток, прислушался.
— Сволочи, по зверю стреляют.
— Может, по глухарю.
— Нет, жаканами.
Раздался еще выстрел, сдвоенный — дуплетом. И огласилось кедровое царство звериным ревом. Рев медвежий, грозный и жалобный. Опасно: раненый зверь приходит в ярость, не убегает от человека, а идет на него.
— «Губернатор»? — спросил я Михаила Ивановича.
— Нет, — ответил он и, схватив свой топор, бросился на косогор с тревожным криком: — Максим! Геннадий!..
Я видел, как кто-то из них взобрался на кедр, но когда и как слетел или спустился на землю — не заметил. Неужели побежали на рев раненого зверя?..
— Назад! Назад!.. — тревожным голосом пытался остановить их Михаил Иванович. Готов кричать и я изо всех сил, но горло перехватила спазма: мне показалось, что именно в этот момент разъяренный зверь вздыбился перед ними.
Бросаюсь к кабине фургона. Благо хороший аккумулятор — сигнал сработал. Да, вот они, пятятся сюда. На них напирает Михаил Иванович и, как видно, костит их на чем свет стоит. Сумасшедшие, захотели посмотреть разъяренного медведя…
— Как и чем наказать вас, глупцы!..
— Березовой кашей по голой заднице, — подсказал прибежавший сюда Василий Елизарьев.
— И в карцер с ключевой водой до пупков, — добавил командор.
Виновники переминаются с ноги на ногу, с благодарностью поглядывая на Михаила Ивановича. Как видно, он успел внушить им, чем могла закончиться встреча с раненым медведем. Такой зверь и с продырявленной головой опасен. При приближении человека он и с последним вздохом может подняться и обнять мертвой хваткой.
— Ладно, оставим без наказания, — заступился за них Михаил Иванович. — Они все поняли. — И еще раз напомнил: — Зверь есть зверь…
— Мичугин, кажется, твоего «губернатора» ухлопали, — сказал Илья, появившись возле фургона.
— Едва ли… «Губернатор» не такой глупец, чтобы подставлять себя под выстрелы браконьеров, — ответил Михаил Иванович и, подумав, добавил: — Впрочем, все может быть. Придет Николай, уточним.
— Как?
— Там, в кустах смородины, мотоцикл запрятан.
— Пошли, устроим засаду, — предложил Илья.
— Не горячись. У них ружья, а у нас… Браконьеры в таком деле хуже зверя. Можно пулю в грудь схлопотать.
Илья остепенился.
— Тогда за работу. Дотемна надо все перемолоть!
Снова закрутился вороток, захрустели оболочки шишек, зашуршала на покатом решете коричневая рябь зернистого богатства.
Пройдет еще неделька, вторая, ветер смахнет шишки на землю, скаты Кедровой горы будут усыпаны так, что негде ступить ноге, и начнется здесь пир грызунов всех мастей, умеющих заполнять свои гнезда и норы впрок драгоценными зернами. Но они истребят лишь мизерную часть кедрового урожая, все остальное попадет под снег и будет преть до весны. Жаль такое богатство!..
Кедровая шишка напоминает по форме и цвету «лимонку» — гранату «Ф-1», названную в дни уличных боев в Сталинграде «фенькой», — любимое оружие мелких штурмовых групп. Бывало, погладишь ее ребристые бока — она удобно укладывалась в ладони, — выдернешь предохранительное кольцо — и лети, любимая, в форточку окна комнаты или подвала, где засели гитлеровцы.
Между тем мои друзья так увлеклись своим делом, что жалко стало нарушать их согласные действия. Заполнен орехами один мешок, второй, третий…
— Куда нам столько? — удивился я.
— А мы не только для себя. И в больницу, и в детский садик завезем. Здоровье надо дарить людям, — ответил Илья.
На обратном пути к водоразделу мы остановились возле того места, где был запрятан мотоцикл. Михаил Иванович свистнул. Из кустов с противоположной стороны ключа вышел Николай Блинов. Он положил на подножку фургона цевье от двуствольного ружья и патронташ с патронами. В патронах крупная дробь и жаканы.
— Не за рябчиками, за пушным зверем раньше срока вздумали охотиться, — заключил Василий Елизарьев.
— Разумеется, — согласился с ним Николай.
— Ты опознал их? — спросил его командор.
— Нет, незнакомые.
— Почему же они потеряли цевье и патронташ?
— Это у них надо спросить. Штаны и даже портянки они долго полоскали в ключе. Один полощет, другой с ружьем, курки на взводе. Как видно, крепко им задал страху «губернатор»…
— Он ревел, значит, был подранен?
— Могло быть и так. Плохое дело: подраненный зверь, если выживет, будет охотиться за людьми. Но «губернатор» мог отозваться на выстрел ревом издалека и пугнуть их. Будем надеяться на лучшее, — заключил Михаил Иванович.
Цевье и патронташ я передал в руки командора:
— Михаил Аркадьевич, по этим вещественным доказательствам есть основание зачислить «губернатора» в актив борцов с браконьерами на Кедровой горе, а Мичугина и Блинова вооружить удостоверениями народных контролеров кедрового царства.
Командор тут же что-то записал в свой блокнот, чтобы не забыть, и ответил:
— В нашем полку прибыло!..
Перед закатом солнца мы поднялись на гребень водораздела, остановились. Гористая тайга раскинулась перед глазами во всю ширь. У подножия гор, в распадках уже улеглась темнота, но здесь, на водоразделе, еще светло.
Угрюмая тайга. Угрюмость и недоступность — охранная грамота ее богатств. Кое-где справа и слева от леспромхозовской дороги видны вырубки. Там, словно перевернутые вверх дном кадушки, белеют пни недавно сваленных деревьев. Возле них в кучах хвороста и вершинника зеленеют кедровые ветки. Местами кедры сохранены, они возвышаются над вырубками одиноко и тоскливо. Их лишили соседства, лишили прикрытия от ветров и бурь, обнажили догола. Выживут ли они так столько, сколько им положено, или завянут раньше? Долговечность кедра превышает в здешних условиях более пятисот лет. Плодоносить начинает в возрасте двадцати пяти — тридцати лет. Так надо ли валить кедр на древесину или оставлять его без прикрытия — вопрос не праздный.
Фруктовые деревья — яблони, груши, вишни — развиваются в садах лучше, чем в одиночестве. И плодоносят богаче: в больших садах и в кедровых массивах охотно работают целыми семьями пчелы — отличные опылители. Век фруктовых деревьев — несколько десятков лет, и пока они плодоносят, их никто не включает в план лесозаготовок, их никто не рубит на дрова. Так почему же кедр, которому суждено жить и плодоносить пять веков, лишен заслуженного внимания? Ведь за те кедровые массивы, которые мы сохранили в наши годы, за добрый уход за молодыми кедровыми садами нас будут благодарить грядущие поколения в веках третьего тысячелетия! Назрело безотлагательное решение: объявить Кедровую гору и прилегающие к ней кедровники заповедником и охранять его так же, как охраняются фруктовые сады. Поливать и окучивать кедры не надо, а затраты на охрану их окупятся и собранными плодами, и пушным золотом.
— Тронулись до дому, — дал команду командор.
До свидания, кедровое царство. Верю, внуки и правнуки сына моего будут любоваться твоей мудрой красотой и радоваться твоей щедрости.
ГЛАЗА, ГЛАЗА…
(Продолжение первой главы)
…Прошел год. И вдруг телеграмма из клуба любителей стендовой стрельбы в Балашихе — тут рядом, под Москвой:
«Сергееву… Телеграфируй согласие выезда Азовские плавни».
Это мои друзья охотники напоминали о себе.
Я ответил: «Не могу».
— Почему? — запросил один из них по телефону.
— Еще не научился стрелять с левой руки.
— Значит, правый всерьез отказал?
— Отказал… Смотрю прямо, но вижу только правое плечо. Может случиться такая же история и с левым, — пояснил я.
— Не допустим, — категорично заверил меня друг и, помолчав, посоветовал пробиться на прием к профессору Федорову: — Он тоже охотник, ветеранов войны принимает в первую очередь. Это «глазной бог». Впрочем, я сейчас же позвоню его друзьям — пусть наседают на него без отступлений. Понял?
— Мне отступать некуда, — ответил я. — Глаукома перекидывается на левый глаз.
— Ах, так… Тогда сиди дома до завтрашнего утра. Подскочу к тебе на машине. Прошвырнемся на стенд, а там… посмотрим.
На стенде я выпалил дюжину патронов с левой руки, но ни одной тарелочки не разбил. С правой прикладываться не стал — стволы растворяются в туманной серости.
— Садись в машину! — скомандовал друг. — Поедем к Федорову.
О профессоре Федорове, о его методе лечения глаз, пораженных катарактой — затемнением хрусталика, — мне доводилось слышать разные толки: «Одержимый… Приживляет искусственные хрусталики… Осваивает новую технику… Экспериментатор…» Это как-то сдерживало меня прорываться к нему со своей глаукомой. Но вот он принял меня, что называется, во всеоружии. Невысокого роста, энергичный, чуть прихрамывая на правую ногу, он быстро провел меня к аппарату для обследования глазного дна, уточнил диагноз — травматическая глаукома — и объявил:
— На подготовку к операции даю сутки.
— Только сутки? — удивился я.
— Откладывать нет смысла. Послезавтра в одиннадцать ноль-ноль быть на моем столе. Займусь твоим левым лично. Охотники просили…
В этот момент я еще не знал, благодарить или сетовать на друзей охотников, — уж больно круто принял решение Святослав Николаевич. Но когда оказался в палате на шесть коек с такими же, как я, «глаукомщиками», мои сомнения рассеялись: все послеоперационные больные бодро перекидывались шутками, подсмеивались над своей робостью перед операционным столом, вспоминали музыку, которая звучала для них в ходе операции. Невероятно, операция с музыкой! Никто не хнычет. Почти все собираются «обмыть» расставание с глаукомой…
К полудню палата опустела. Четверо из шести выписались с направлением по месту постоянного места жительства. Не получил такого предписания только один. Его оперировали позавчера. Он лежал на самой большой кровати, поставленной возле окна. Огромный, грузный, дышал прерывисто, на глазах целые копны бинтов.
— К вечеру его тоже должны выписать. Ждем Святослава Николаевича, — сказала палатная медсестра, показывая глазами на кровать возле окна.
— А что с ним?
— Катаракта была. Теперь сняли. Новые хрусталики поставили. Ничего не видел шесть лет.
— Восемь, — уточнил тот.
Часа через два в палате появился Святослав Николаевич. Появился с группой ассистентов. Среди них были иностранцы, то ли англичане, то ли американцы. Профессор переговаривался с ними на английском языке, поясняя, что перед ними ученый-математик, который восемь лет приходил к студентам с поводырем, писал на доске формулы с помощью специальной линейки, а теперь он будет видеть.
— Так, Борис Маркович?
Больной ответил:
— Шутите, Святослав Николаевич.
— Шутить никому не запрещено. Но, похоже, вы не верите мне. Поднимайтесь.
Ассистенты помогли больному сесть, зашторили окно и принялись неторопливо снимать бинты и тампоны. Наступила тишина. Последнюю повязку снимал Святослав Николаевич, приговаривая:
— Тихо, тихо… Не спешите открывать веки… Вот так, так…
И вдруг невероятное: грузный Борис Маркович с удивительной легкостью вскочил на ноги, волчком повернулся, ощупывая руками свои бока, плечи, затем протянул ладони к затемненному окну, словно норовя поймать в горсть воздух, подносил руки к глазам.
— Свет, свет!.. Вот он, на моих ладонях, Святослав Николаевич, вот он, на ладонях!.. Или это сон?
Святослав Николаевич посмотрел на часы, ответил:
— Через пятнадцать минут по телевидению футбол «Спартак» — «Динамо». Держитесь не ближе трех метров от экрана.
— Я вижу яснее, чем до наступления слепоты.
— Так и должно быть… Мы вживляем просветленные голубые хрусталики. Голубые, — уходя, подчеркивал Святослав Николаевич. За ним последовали ассистенты.
Борис Маркович растерянно топтался на месте, метнулся к дверям, остановился, вернулся обратно к своей кровати и, ощупывая подушку, одеяло, тумбочку, подоконник, похоже, проверял увиденные предметы по привычке ощущениями. Не зря же говорят, что у слепых зрение перемещается в пальцы рук.
— Ух, ух, — выдыхал он. — Просветление… Просветление…
В палату вернулась сестра. Она увела Бориса Марковича к телевизору. А в моих ушах продолжали звучать его вздохи и радостные возгласы: «Свет, свет… Вот он, на моих ладонях!»
Значит, профессор Федоров умеет дарить людям такую радость — возвращать зрение. Буду надеяться и я…
Преображение Листвянки
1
Беглая тучка неожиданно распустила свои космы по самой земле, и асфальт на полевой дороге в Листвянку обрел блеск лакированного ремня — любуйся его блеском, но не добавляй газу, иначе машину занесет в сторону. Справа бронзовеет массив спелой пшеницы, слева серебрятся метелки овса — венчальное платье здешних земель…
У перелеска маячат хоботами уборочные агрегаты. Издали они напоминают самоходные артиллерийские установки. Дай сигнал — и загремят залпы, затем ринутся сопровождать огнем и колесами атакующие части. Но агрегаты стоят — остановил их дождь. Это огорчает сидящего за рулем «Волги» Анатолия Павловича Иленко. Он вглядывается в косогорную даль, где, похоже, дождь не тронул нивы.
— Вот так, с весны жарило, а теперь на созреве «бригадные» дожди вынуждают маневрировать. И людей не хватает… Но ничего, нам не привыкать к такой погоде, справимся.
Скуповатый на слова, он сказал это так, как обычно говорили опытные командиры в конце войны под огнем артиллерии противника: «Ничего, друзья, не то было, а это выдержим!»
Анатолий Павлович хорошо знает капризы здешней погоды: пять лет он был директором крупного совхоза и вот уже шестой год трудится на посту первого секретаря Тисульского райкома партии Кемеровской области.
Земли этого района граничат с Красноярским краем, большая часть пахотных угодий примыкает к необозримой горной тайге. Она, эта тайга, и подбрасывает сюда в осеннюю пору излишние осадки. Закудрявится седая голова Таскыла Таскыловича, как величают здесь господствующую над горной тайгой высоту, и через считанные часы закружат над полями косматые тучи — родоначальницы «бригадных» дождей. Полощут зерновые то там, то тут именно в те дни, когда начинать косовицу. А то еще сентябрьский снег повалит. Таежная Сибирь — ничего не поделаешь. Вот и приходится маневрировать уборочной техникой кавалерийскими методами днем и ночью, вырывать у природы галопом солнечные часы. В такие дни и секретарю райкома, и руководителям колхозов, совхозов, и механизаторам, как говорится, приходится спать в седле. А как же иначе, ведь труженики района взяли обязательство досрочно выполнить план по зерну, мясу, молоку и создать прочный задел для успешного выполнения плана.
Так и будет. У сибиряков слова не расходятся с делом.
Дорога взбежала на солнечное взгорье.
— Вот и Листвянка. — Не может быть.
— Листвянка, — не скрывая улыбки, подтвердил секретарь райкома.
Деревня раскинулась в долине реки Сирты перед грядой высоких гор с отлогими скатами. Не помню, в третий или четвертый раз я побывал здесь осенью 1938 года. Брел сюда из районного центра по проселочной дороге пешком. И когда за спиной осталось больше двух десятков тяжелых в ту пору верст, передо мной открылась деревенька, названная Листвянкой, вероятно, потому, что ее когда-то окаймляли сибирские лиственницы. Мне предстояло провести комсомольское собрание, избрать делегатов на районный слет осоавиахимовцев — активистов по подготовке молодежи и населения к обороне страны и принять участие в завершении уборки урожая.
Молодежи в Листвянке было много. Парни и девушки как на подбор, рослые, красивые, энергичные. Вечером провели комсомольское собрание, а ночью сыграли тревогу с выходом на условные рубежи «обороны». Руководил действиями сам председатель колхоза, сохранивший армейскую гимнастерку десятилетней давности с отпечатками треугольных знаков на петлицах. К утру он вывел свое «войско» к полевому стану и, объявив благодарность отличившимся активистам оборонного дела, определил объем работ на день.
Удивительное было время и удивительные люди: целую ночь не смыкая глаз совершали перебежки в противогазах, занимали высоты за рекой, а утром двинулись к своим рабочим местам, и ни слова об усталости.
К полудню разыгралось солнце. Мне тогда довелось копнить скошенный овес на участке звена братьев Гончаровых. Неутомимые силачи Игнат, Павел, Михаил и Антон — сыновья полевода Василия Гончарова, — улыбаясь ясному небу, работали вилами и граблями с таким азартом, что по сравнению с ними я выглядел помехой в горячем деле. К вечеру сюда подоспела их сестра, белокурая и подвижная Фрося. Подоспела вместе с подругами. Девушки буквально с ходу принялись подбирать валки на ближнем загоне. В сумерках послышался голос Фроси:
— Игнат, мы за тобой пришли, не забудь, тебе надо быть с гармошкой у Корнея Загуменных. Будем провожать в шахтеры Архипа Леонова.
— Ладно, приду, — ответил Игнат.
На проводах в шахтеры Архипа Леонова мне не довелось побывать — проспал. Но кто же мог тогда знать, что трехлетний сынишка Архипа Леонова, шустрый, рыженький Алеша, станет гордостью всей страны.
В те же дни мое внимание привлекла семья конюха Михаила Ильенко. У него было пять сыновей — Петр, Илья, Иван, Павел, Сергей и дочь Катя. Сыновья кряжистые, русоволосые, очень похожие один на другого — хлеборобы. Они работали в полевой бригаде, дочь — на свиноферме. Все пользовались уважением, их имена постоянно отмечались на Красной доске, у всех, кроме Кати, были значки ГТО и «Ворошиловский стрелок». С Петром и Павлом мне довелось метать солому. До чего же они были проворны и сноровисты! Целый воз подхватят в два навильника, и хоть стой хоть падай перед ними, но принимай пласты и укладывай их в зарод.
— Эй, райкомовец, шевелись, — подгоняли они меня, — не то завалим с головой до следующей осени…
До конца обмолота хлебов я квартировал в семье трактористов Сергея и Гаврилы Черкашиных. Сергей был секретарем комсомольской организации. Рядом, в пятистенном доме под соломенной крышей, жили еще три комсомольца: Василий, Михаил и Андрей — тоже Черкашины. Почти после каждого рабочего дня мы собирались у Сергея Черкашина и до полуночи колдовали перед керосиновой лампой над очередным номером газеты, сочиняли стихи, частушки и критические заметки. Газета называлась «В атаку!». Она звала листвянцев на трудовые подвиги в борьбе за хлеб и «штыковыми ударами» атаковала нерадивых.
Позже, в годы войны, выпуская боевые листки на переднем крае, я часто вспоминал листвянскую «В атаку!» и почему-то тревожился за судьбу тех добрых и трудолюбивых листвянских парней, с которыми подружился осенью тридцать восьмого. Все они в первый день войны, как писали мне односельчане, выстроились перед правлением колхоза и форсированным маршем двинулись в райвоенкомат. «Впереди с гармошкой — Игнат Гончаров вместе с тремя младшими братьями…»
Потом, десять лет спустя, после войны, по пути из Кемерова в Тисуль я завернул в Листвянку. Завернул, и увиденное обожгло мое сердце: окна домов Гончаровых и Черкашиных заколочены досками крест-накрест; во дворе Ильенко встретил ветхую старушку, она-то и сказала, что те, кого я хотел видеть, с войны не вернулись… И Листвянка потускнела в моих глазах. Дома будто присели, сморщились, оголенные: от дворов и оград остались одни колья и столбики; обнаженные стропила крыш коровника и свинофермы напоминали ребра истощенных животных.
— Бескормица нас постигла в этом году, — объяснил мне колхозный животновод. — Вот и пришлось солому с крыш скармливать.
— А как с урожаем зерновых?
— Почва у нас — тяжелый суглинок, и людей не хватает, некому холить ее.
То было много лет назад…
И вот она, Листвянка, под осенним небом 1980 года. Я не узнаю ее: ребристая белизна шифера вместо соломы на крышах, точно рябь на воде в весенний разлив, ласкает глаз; когда-то искореженная колдобинами и промоинами улица лоснится гладкой лентой асфальта; в центре — белокаменная школа, детсад, торговый центр, Дом культуры и правление колхоза имени XXII партсъезда; увенчивает обновление Листвянки ажурная водонапорная башня — в квартиры листвянских крестьян пришел водопровод.
Преображение…
Анатолий Павлович остановил машину у калитки дома с резным карнизом. В палисаднике перед распахнутыми окнами поблескивает полированным камнем невысокая стела. На стеле — барельеф дважды Героя Советского Союза Алексея Архиповича Леонова.
— В июле семьдесят шестого Алексей Архипович навестил этот дом, — сказал секретарь райкома. — Навестил вместе с женой Светланой Павловной, сестрой Раисой и двумя дочками. Он заметил в потолке крючок зыбки, в которой качался младенец… Общительный, остроумный, умеет шутить, вести задушевные беседы. И когда Алексею Архиповичу сказали, что листвянцы заложили в честь его подвига парк, девяносто семь гектаров — столько витков на его счету вокруг нашей планеты на космическом корабле, — он разволновался и в тот же день принял участие в окучивании саженцев. Посадил дерево добра — кедр.
— В парке уже высажено более пяти тысяч деревьев, — дополнил председатель колхоза Николай Иванович Сицуков. — Кедр Алексея Архиповича и лиственницы, которые он окучивал, вытянулись уже… Легкая у него рука.
Думается, не ради красного словца сказал председатель колхоза о легкой руке космонавта. Перед моими глазами открылся огромный парк из лиственниц и кедров. Я вдохнул аромат хвои раз, другой — и будто вернулся в юность, когда не знали ни усталости, ни края радости.
Над парком шефствуют пионеры и комсомольцы Листвянки, окрестных деревень и районного центра.
Идут в рост деревья, облагораживается парк — памятник первопроходцам космоса на плодотворной сибирской земле. Так обозначили начало космической эры листвянцы. И как тут не вспомнить мудрое народное изречение: «Хочешь оставить о себе добрую память — посади дерево».
2
Секретарь райкома и председатель колхоза уехали в поле, к механизаторам. Я остался в парке один. Нет, не один. В моих руках список листвянцев, павших на фронтах Великой Отечественной:
«1. Бударных Николай Павлович,
2. Бударных Емельян Павлович,
3. Богданов Александр Матвеевич,
4. Богданов Петр Иванович,
5. Бондарев Михаил Николаевич,
6. Бондарев Николай Афанасьевич,
7. Бочарников Петр Григорьевич,
8. Бочарников Иван Сафронович».
А вот отец и сын рядом, и похоронены в одной братской могиле на Северном Донце:
«9. Болобуев Федор Афанасьевич,
10. Болобуев Гавриил Федорович,
11. Головинский Александр Григорьевич».
…Это имя воскресило в моей памяти летучее собрание комсомольцев Листвянки на полевом стане. Хотели вынести выговор комсомольцу Головинскому за то, что в горячую пору затевает свадьбу. И уже собрались голосовать.
— Стойте, погодите! — раздался звонкий девичий голос. — Не голосуйте. Мы уже в сельсовете расписались, а свадьбу сыграем после уборочной. Так, Саша, или не так?
— Так, — согласился виновник собрания, хотя до появления шустрой чернобровой Тани твердил: «Не могу, условились на завтрашнее воскресенье. И бычка закололи».
А дальше в моих глазах зарябило:
«12. Гончаров Павел Васильевич,
13. Гончаров Игнат Васильевич,
14. Гончаров Михаил Васильевич,
15. Гончаров Антон Васильевич».
…Четыре сына Василия Максимовича Гончарова, которого тоже нет в живых. Так сказали мне в райвоенкомате при вручении списка.
А перед глазами — четыре сосенки, на которых имена братьев Гончаровых…
Я опустился на колени перед этими деревцами и заговорил с ними, как это делают старожилы эвенкийских племен на таежном Васюгане, которые до сих пор убеждены, что дух умершего не оставляет живых бесследно, он переселяется в дерево, под которым покоится прах, помогает помнить о традициях племени, подсказывает молодым, как вести счет годам, предупреждает о перемене погоды, ориентирует по сторонам света. Дерево чувствует приближение к нему добрых и злых людей, с ним можно разговаривать, делиться думами, заботами, радостями, и на все это оно отвечает то нежным шелестом хвои, то грустной тишиной…
Разумеется, я не верю в духов, вселяющихся в деревья, но когда склонился перед сосенками с именами братьев Гончаровых, мне показалось, что в эту минуту на них заискрились слезинки прозрачной смолы, заискрились блеском янтаря приветливо и грустно.
— Где же вы сложили свои головы, герои?
Павел Васильевич погиб под Москвой в декабре сорок первого, Игнат Васильевич и Михаил Васильевич в октябре сорок второго под Сталинградом, Антон Васильевич в сорок пятом под Берлином…
Так застолбила дорогу Победы от Москвы до Берлина семья листвянского колхозника Василия Гончарова. Над могилами павших под Москвой, Сталинградом и Берлином стоят памятники. На них среди других имен имена братьев Гончаровых, а здесь, в Листвянке, их увековечили живые деревья. И вместе с ростом этих деревьев будет все глубже и глубже укореняться в сердцах и сознании новых поколений листвянцев, не знающих старения и усталости, память о погибших на войне земляках, расти и крепнуть любовь и преданность Родине, во имя которой отдали свои жизни братья Гончаровы, сыновья Михаила Ильенко — Петр, Иван, Илья, Павел, Сергей, обозначенные в списке под номерами с 21-го по 25-й, и пятеро Черкашиных — Гавриил, Сергей, Василий, Михаил, Андрей.
Дочитываю список листвянцев, погибших на фронтах Великой Отечественной войны:
«43. Шевцов Николай Иванович,
44. Шкевидов Андрей Михайлович».
Подумать только, из деревеньки в пятьдесят дворов война выхватила безвозвратно сорок четыре земледельца. Сорок четыре, да каких…
— Как же выжила без них Листвянка?
— Восполнить такой урон хлеборобов и за десять лет Листвянка не смогла. И когда довоенные дети стали взрослыми, только тогда открылась возможность возродить хозяйство, преобразить Листвянку…
Так объяснили мне сорокалетний председатель колхоза Николай Иванович Сицуков и председатель сельсовета Федор Михайлович Равцов, среднего роста, смугловатый сибиряк, рожденный тоже накануне войны.
Беседуя с ними о прошлой и сегодняшней Листвянке, я, естественно, не мог обойти очень важную, на мой взгляд, проблему нашего времени — рождаемость. И тут же получил весьма интересную справку.
— До семьдесят четвертого года, — сказал председатель сельсовета, — рождаемость в Листвянке горько вспомнить: в три года один ребенок. А вот с семьдесят четвертого по сентябрь восьмидесятого — пятьдесят пять новорожденных. Наиболее «урожайными» были годы семьдесят шестой — десять новорожденных — и семьдесят девятый — девять. Детской смертности не было! За эти же годы зарегистрировано более тридцати браков.
— А разводов? — спросил я.
— Один в семьдесят пятом. Сошлись, что называется, на вокзале перед поездами в разные концы… Деревня не город, здесь, как на чистой воде, каждая невеста и каждый жених приглядываются друг к другу почти с пеленок. Сошлись, так нечего в разные характеры играть. А хитрить на глазах сельчан совесть не позволит. У листвянцев в этом плане свои законы.
— Какие?
— Листвянские… Парни у нас как на подбор, рослые, работящие. И девушки той же листвянской породы, — вроде шутя уточнил председатель колхоза.
3
Разговор, начатый в правлении, продолжился за столом в квартире слесаря молочного комплекса Николая Петровича Загуменных и его жены Любови Петровны. Они рождены перед войной. У них два сына. Старшему двенадцать, младшему пять. Квартира из трех комнат — общая площадь 98 метров. Комнаты обставлены добротной мебелью из полированного дерева. Есть радиоприемник с проигрывателем, цветной телевизор, газовая плита на кухне, водопровод и телефон — все как в хорошо благоустроенной городской квартире.
— Телефон, вероятно, только для внутренней связи? — поинтересовался я.
— Почему? — удивилась Любовь Петровна. — В нашем колхозе пятьдесят пять квартирных телефонов, и с каждого хоть сейчас можно заказать Москву. Если наш Алексей Архипович еще раз полетит в космос, мы прямо отсюда будем держать с ним связь.
— Лишние помехи, — заметил ее муж голосом человека, озабоченного перегрузками космонавтов. — Там им и без наших звонков обязанностей как в мешке зерна…
Как-то незаметно перешли к обмену мнениями о текущих делах и заботах.
— Дел много, забот еще больше, особенно у механизаторов, — сказал Николай Петрович.
Он сын ветерана войны Петра Васильевича Загуменных, известного в свое время тракториста, унаследовал отцовскую привязанность к племени сельских механизаторов. Перечисляет объем работы тракторного и автомобильного парка Листвянки так, словно все тринадцать гусеничных, пятнадцать колесных тракторов и одиннадцать комбайнов выстроились перед ним с отчетом о проделанной работе и ждут новых заданий. А ведь он всего лишь слесарь. До недавних пор такой специальности в колхозе не значилось.
— Не обделило нас государство тракторами и комбайнами, — согласился с ним председатель колхоза. — Техника подняла Листвянку на ноги, теперь пора шагать во весь рост, но…
— Но как у нас обстоит дело с механизаторами? — вопросительным голосом подхватил мысль председателя Николай Петрович и, помолчав, ответил: — Их постоянно не хватает. Особенно хороших. А посадишь, скажем, на гусеничный неопытного, он запорет его в первый же день, и стоит такая махина — в семьдесят пять лошадиных сил! — целую неделю. Ремонтников ждет. Как тут быть, если мы к концу будущей пятилетки планируем увеличить дойное стадо с четырехсот до двух тысяч голов? Встанет такой трактор с кормами на полдороге — и пересохнет молочная река. Причина? Нерадивый, неопытный тракторист.
В размышления о кадрах механизаторов, о завтрашнем дне Листвянки включилась Любовь Петровна.
— Надо в нашей школе-восьмилетке готовить трактористов и ремонтников, — говорила она. — Прямо с пятого класса. Да, да, с пятого, не удивляйтесь. Ведь, как рассказывал отец, раньше вот такие бесштанники в шесть лет умели управлять лошадью, работали в поле бороноволоками. Трактор теперь у нас тоже лошадь. Вот и пусть наши дети уже со школьной скамьи умеют управлять такой машиной. Выводить целыми классами мальчишек и девчонок прямо в поле и там принимать у них зачеты по технике и вождению. Кончил школу — получай права тракториста, шофера, слесаря. К тому же тракторист почти готовый танкист. Обязательно надо учить ребятишек трудиться до усталости, до третьего пота, а не играть в труд. Тогда и грамота пойдет впрок.
Как видно, этот вопрос не раз обговаривался в семейном кругу, и я спросил:
— А если сыновья не захотят быть трактористами, вдруг их потянет в город?
— В таком деле ничего «вдруг» не бывает. И зачем им тянуться в город, если те, что раньше покидали Листвянку, теперь возвращаются?
Любовь Петровна рассказывает о своем домашнем хозяйстве. У них есть корова.
— Крестьянский двор без коровы что дырявый мешок на загорбке — на каждом шагу пустеет и пустеет, — говорит она и тут же раскрывает перед нами свои экономические выкладки. У них Малютка, так называют они свою корову симментальской породы, в летнее время дает по восемнадцать — двадцать литров молока в день, жирность четыре процента. В минувшем году они сдали тысячу литров — на двести шестьдесят рублей, нынче рассчитывают сдать больше. Себе доход, и государству польза. Выращивают нынешнюю телочку от Малютки, а прошлогоднего бычка готовятся отправить на мясокомбинат живым весом — тоже доход.
— Вот так, — обобщает она. — Нынче почти все листвянцы вышли косить сено для личного скота. За ум взялись. А куда деваться? Каждый день бегать в магазин нет смысла, когда есть корова, которая утром и вечером приносит тебе не бутылку молока, а полное вымя… Восемьдесят листвянцев имеют дойных коров, а с молодняком это стадо нынче возросло до трехсот. Более ста бычков пойдет на увеличение мясного фонда страны.
Любовь Петровна умеет считать — она работает экономистом колхоза.
— Теперь, — говорит она, — уже не надо уговаривать и белоручек взять телочку, обзавестись гусями, поросятами. О личных делах и заботах мне почти нечего говорить. Разве можно теперь отделять личное от общественного? Забот, как у всех крестьянок, хватает… Утром поднимаешься и не знаешь, за какую работу браться. Гуси кричат, их у нас двенадцать, утки себе требуют. Трех поросят тоже надо накормить, теленка напоить, корову подоить, завтрак приготовить, младшего в детсад отправить и к восьми на работу… А муж? Он раньше петухов уходит, в пять часов начинает дробить утреннюю тишину Листвянки своим трактором на комплексе. Ему тоже хватает дел, и там, и тут заботы… Пусть дети видят, что нельзя жить беззаботно.
Как просто и емко сказано: «Разве можно теперь отделять личное от общественного… Пусть дети видят, что нельзя жить беззаботно».
— Николай Иванович, — обратился я к председателю колхоза, когда мы вышли из квартиры Загуменных, — сколько в Листвянке коммунистов и комсомольцев?
— Если говорить о партийной прослойке, то на сегодняшний день дело обстоит так: из ста семидесяти работающих колхозников членов партии тридцать четыре, членов ВЛКСМ двадцать три. Комсомольцев маловато, но это объясняется опять же известными причинами — болевые шрамы войны. Ведь у рожденных после войны только теперь подросли дети до комсомольского возраста. Так что в новой пятилетке мы будем иметь значительный прирост работоспособной молодежи, и это позволяет нам планировать более крупные шаги Листвянки и в земледелии, и в животноводстве.
Во дворе дома, где до войны жили братья Гончаровы, встретил пожилую, но еще бодрую приветливую женщину, очень похожую на Игната Гончарова.
— Фрося… Простите, Ефросинья Васильевна, по отцу Гончарова? Здравствуйте.
— И теперь Гончаровой пишусь. Здравствуйте.
Она пригласила меня в квартиру. Две комнаты. Полы поблескивают свежей краской, на подоконниках цветы, в простенках между окнами в застекленных рамках фотографии родных и близких Ефросиньи Васильевны. Среди них все ее братья, погибшие на войне. Вглядываюсь в их лица, вслух припоминаю ночную учебную тревогу и работу на овсяном поле.
— Постой, постой… Это ты тогда будоражил листвянских комсомольцев, а проводы Леонова проспал?.. Как мы тогда всю ночь распевали и отплясывали под Игнатову гармошку. Будто знали, каким знаменитым будет сын Архипа Леонова — Алеша…
Помолчав, она спохватилась прибирать на столе, кинулась на кухню.
— Не надо, — остановил я ее, — только сейчас обедал.
— Ну хоть молочка, на верхосыток. Кружечку неснятого. Вкусное, на всю Листвянку славится.
— Спасибо… Значит, с коровой не расстаетесь?
— Разве можно? Она у меня такая умная, добрая, послушная, глаза огромные: посмотришь в них — и на душе теплота появляется.
На пороге показался Федор Михайлович Равцов. Он нашел меня здесь, чтобы сказать, что звонил секретарь райкома:
— Завтра районное совещание учителей. Приглашает принять участие.
— Спасибо, постараюсь быть…
Федор Михайлович присел рядом со мной. Ефросинья Васильевна и ему предложила кружку действительно на редкость вкусного молока.
— Не откажусь, — сказал он и, повременив, спросил: — Как у тебя нынче с заготовкой сена?
— Накосила малость, но если не хватит, то… у колхоза попрошу, надеюсь, не откажут.
— Не откажут, — подтвердил председатель сельсовета.
Вернулись к воспоминаниям о ее братьях, о довоенной Листвянке. Она, не торопясь, раздумчиво заговорила, как ей жилось, как после войны покинула Листвянку, но душой не могла оторваться от родительского гнезда и вернулась.
Ефросинья Васильевна подсказала мне, где, в каком доме я могу встретить родственников погибших Ильенко, Черкашиных, Демидовых, Стешенко…
Хожу со двора во двор, из дома в дом, беседую с пожилыми и молодыми. Все помнят, какой кровью добыта победа. И вся Листвянка представилась мне говорящей книгой, в которой сорок четыре главы, повествующих о погибших на фронте листвянцах. Живая память. Не зная глухоты сердца, переходит она из уст в уста, как потребность дышать, мыслить и двигаться…
Ночь застала меня в раздумьях перед окнами правления колхоза. Не успел засветло навестить родственников братьев Ильенко. Как быть? Стучать в каждое окно и спрашивать? Стою в растерянности — надо ли тревожить людей на ночь глядя?
Но «тревогу» сыграла передаваемая по радио сводка погоды:
— Завтра в Тисульском районе ожидается солнечный день, ветер западный, пять-шесть метров в секунду…
«Значит, влажное дыхание тайги поворачивается в сторону от полей», — заметил я.
Затарахтели во дворах мотоциклы. Торопливо засновали в лучах фар люди. И вот вдоль улицы понеслись вереницы мотоциклистов — колесная кавалерия Листвянки. Механизаторы, полеводы, заправщики, учетчики — все устремились в поле, к тракторам и комбайнам, оставленным непогодой на исходных позициях.
И разве можно остаться равнодушным к такому порыву людей в борьбе за хлеб? Как это напомнило мне ночную тревогу листвянских комсомольцев довоенной поры! Так, да не так. Тогда молотилка с конным приводом и надрывное гудение одинокого трактора на зяблевой вспашке. А теперь… Едва солнце и ветер успели смахнуть росистую влагу с колосьев зрелой пшеницы и овса, как весь воздух над листвянскими полями наполнился рокотом колонн тракторов и комбайнов. И зазвенели потоки зерна в кузова грузовиков. Хороший урожай овса — до тридцати центнеров с гектара, пшеницы — до двадцати. А ведь это на полях, которые пятнадцать лет назад не сулили и половины нынешних урожаев…
…Нет на свете более высокого призвания — быть созидателем. Преображение Листвянки волнует мое сердце — как помнят здесь погибших на войне односельчан и как увековечивают о них память созиданием в наше время!
ГЛАЗА, ГЛАЗА…
(Продолжение первой главы)
— Можно ли верить, что искусственный хрусталик более прозрачен, чем естественный?
— Да… Конструируя человека, природа не имела таких совершенных материалов, какими располагает сегодня наша наука. Ведь прозрачность естественного хрусталика, состоящего из белка, не идеальна, со временем она уменьшается — для человека мир постоянно тускнеет. Еще великий Гельмгольц сказал, что если бы он создавал глаз, то сделал бы его совершеннее, чем господь бог… Хирург вводит больным искусственные хрусталики почти с абсолютной прозрачностью, такими они остаются до самой смерти…
Этот разговор я уловил, лежа на операционном столе. Мне уже нельзя было крутить головой и смотреть по сторонам, но по голосу я угадал, что это Святослав Николаевич отвечает на вопросы, вероятно, какого-то журналиста. Сию же минуту мне хотелось спросить профессора: «Можно ли навсегда избавиться от глаукомы?» Но губы уже отяжелели. Незнакомый голос помог мне:
— А что вы можете сказать о глаукоме?
— О глаукоме… Сейчас посмотрим, — ответил Святослав Николаевич, поднимаясь на свое кресло, спинка которого возвышалась над моим изголовьем.
Я затаил дыхание.
— Охотники просили передать привет, — сказал он, приближаясь ко мне.
— Мм, — промычал я.
— Дышать ровно… Смотреть только в одну точку…
И операция началась точно в назначенный час — в одиннадцать ноль-ноль. Она длилась не более тридцати минут. Без пятнадцати двенадцать я уже лежал в палате на своей койке, мучительно вспоминая, какая музыка звучала в операционной. Кажется, Чайковского. Да, Чайковский — «Времена года»… «Баркарола» или «Осенняя песня».
После полудня, в пятом часу вечера, Святослав Николаевич подошел к моей койке и, ничего не говоря, запросто, как мне показалось, даже бесцеремонно снял с моих глаз повязку.
— Ну как? — спросил он.
— Вижу потолок. Красный.
— Краснота пройдет к ужину. Можно встать. Надо топать, топать на своих ногах. Движение — жизнь.
Я встал, сделал шаг, второй… Не качает, не мутит, как было после первой операции.
— Так все просто?! — удивился молодой человек в очках. По голосу я узнал — тот самый, что донимал своими вопросами профессора в операционной, — журналист.
— Как видите, — ответил Святослав Николаевич. — Больных глаукомой мы будем лечить амбулаторно: пришел человек с повышенным внутриглазным давлением, побыл у врача два часа, сделали ему дренаж для оттока темной жидкости и… домой.
— Значит, мне тоже можно уже сейчас домой? — спросил я, еще не веря ни себе, ни профессору.
— Можно, только следует предупредить домашних. Телефон этажом выше, — подсказал он.
Звоню домой. Жена не верит, что я своими ногами добрался до телефона.
— Что, отложили операцию? — тревожно спросила она.
— Уже прошла.
— Как?
— Так. Все просто, — повторил я слова журналиста.
Через месяц, после снятия шва, проверил давление в левом глазу. Норма. Через месяц — еще раз. Норма. Поле зрения без изменений. И верю, надолго, навсегда!
И когда личные тревоги отваливаются на задний план, начинаешь, как водится, окидывать взглядом окружающих, оглядываться назад, вглядываться в даль.
Листопад
1
Иду перелеском по тропе, что ведет к большаку на конечную станцию пригородной электрички. Справа и слева зябнут березки и топольки. Осенний заморозок уже раздел их почти донага, и ветки на них, потеряв былую нежность, теперь сердито хлещут меня по глазам: дескать, остановись, посмотри, каким ковром мы украсили избранную тобой тропу. И я остановился. Под ногами желтые, красные, синеватые, лиловые, бурые, черные, белые с хрупкими прожилками листья. Они лежат вниз лицом, как солдаты, упавшие на поле боя после суровой схватки с превосходящим противником. Беру на ладонь один листок, второй, третий, четвертый… Все они разные по раскраске, по рисункам на лицевой стороне, каждый рассказывает своей пожухлостью, своими морщинками, посиневшими прожилками о чем-то своем, о своей борьбе за жизнь, о покорности законам природы…
После теплого лета каждому из них предписано стать частицей покрывала корней тех деревьев, на которых они родились. У них короткий век — всего лишь одно лето. Земля приняла их, как нательную рубаху перед зимним сном, а затем они нужны будут ей для подпитки нового поколения листвы. Круговорот жизни, мудрость природы: отжил свой срок — уступи место другому, иначе не будет весенних радостей.
И все же грустные думы навевает листопад. Ведь мое поколение, испытанное огнем войны на фронте, невзгодами военных лет в тылу, вступило в полосу ожидания неизбежного. Проще говоря, восьмидесятые годы двадцатого века для нас, ветеранов войны, — листопадная осень. И болевые раны памяти о погибших на войне тоже не смахнешь облегченным вздохом — все закономерно. Против течения времени нет преград.
Но вот на мою ладонь ложится зеленый листок. Похоже, он упал с березы позже других. На нем нет явных признаков отмирания. Лицевая сторона еще светится нежностью зелени, лишь вершинка и зубчатые края прихвачены желтизной, но черешок гибкий и основание не потеряло сочность. Жить бы ему еще до жгучих заморозков, однако он упал. Почему?
Перевертываю листок, вглядываюсь в ребристый рисунок тыльной стороны. Вроде здоров листок. Ан нет. На средней, осевой, жилке синеют мелкие узелки. Их четыре. Они напоминают пулевые раны давней поры. Уже зарубцевались. Как видно, с начала лета эти узелки лишили листок нормального дыхания, но он стойко боролся за жизнь: в обход узелков вьются тонкими нитками прожилки. Тощий, но живучий, сохранил первородную окраску до осени, наверное, за счет того, что его прикрывали здоровые собратья. Ведь и в растительном мире слабые попадают под защиту сильных.
Листок рассказал о себе все, что мог: четыре укуса злого жучка листоеда, как четыре пули короткой очереди автомата, повредили ему становой хребет жизни. Да, в жизни как и в природе, а в природе как в жизни.
…Владимир Иванович Волохов…
Помню, заглянул я как-то в диспетчерскую Тушинского районного управления канала имени Москвы. Заглянул в горячий час. На щите тревожно заискрились сигнальные лампочки, зазвенели телефоны, загудели динамики селекторной связи. Где-то что-то случилось. Вбежал начальник района, взволнованный, бледный.
— Где Волохов? Ищите Волохова! — приказал он диспетчеру.
Диспетчер приник к микрофону:
— Внимание… Внимание… Нужен Волохов, нужен Волохов!.. Начальник района приказал ему быть на перемычке отводного канала. Отвечайте. Первый шлюз?..
В динамике послышался скрипучий голос:
— Понятно. Нужен Волохов. Ищем.
— Второй шлюз?
— Понятно. Ищем.
— База?
— Понятно. Посылаю к пирсу связного…
— Зачем связного! — вмешался начальник района. — У тебя есть радио. Объяви по радио: нужен Волохов. Срочно!..
Диспетчер щелкнул тумблером, виновато оглянулся на начальника. Тот, не находя себе места, заметался из угла в угол:
— Безобразие… Куда мог деваться Волохов? Включай селектор…
Диспетчер снова щелкнул тумблером. Начальник взял в руки микрофон и повторил слово в слово объявление диспетчера.
Первым отозвался тихий женский голос:
— А зачем вам нужен Волохов?
— Как зачем!.. — возмутился начальник. На его щеках обозначились бордовые пятна.
— Так… Дергаете его туда-сюда ежечасно.
— Кто это говорит?!
— Я говорю… Посыльная Даша. Да вы не горячитесь. Волохов на месте. Он уже организовал сварку аварийного узла.
— Как?
— Вот так. Ехал от газовой заправочной с баллонами, заметил неладину на перемычке и без вашей команды стал ее устранять…
— Фу, — гулко выдохнул начальник.
— Что вы там фукаете? Волохов за всех умеет болеть тихо и без крика.
— Спасибо, Даша…
Начальник передал микрофон диспетчеру. Его лицо стало обретать нормальную окраску, и он не спеша вышел.
Через полчаса диспетчер, поговорив с кем-то по телефону, снова приник к микрофону:
— Шлюзовая… Не задерживайте Волохова. Его ждут в гараже… Говорю, не задерживайте, рихтовка рессор срывается…
Вечером мне довелось послушать перекличку по итогам дня. И снова несколько раз повторялось — Волохов, Волохов. Начальники разных служб жаловались — где-то затормозился ремонт лебедки, в котельной до сих пор не поставлен насос, на четвертом этаже первого дома прохудилась колонка…
— Волохов, слышишь? — спросил руководитель переклички.
— Слышу, — отозвался усталый, басовитый голос. — Стараюсь брать на карандаш.
По голосу я представил себе его грузным, с застарелой одышкой человеком.
— Кто он — технолог, механик или бригадир ремонтников? — спросил я сидящего рядом со мной инженера шлюзовых сооружений. Тот удивленно посмотрел на меня — дескать, стыдно не знать, кто такой Волохов, — и ответил, не скрывая иронии в голосе:
— Начальник «кто куда пошлет».
— И все же?
— Все же… Рядовой слесарь, универсал, постоянный дежурный управления главного механика.
— Где его можно повидать?
— Сейчас трудно сказать. Проще всего дома поздним вечером или в дни отдыха. Живет он на улице Свободы, дом восемь, квартира двести тридцать пять. Повторить?
— Спасибо, запомнил, — ответил я, чувствуя, как воспламенились мои уши. Волохов мой сосед по дому, живем в одном подъезде, лишь на разных этажах. Будь она неладна, эта городская жизнь в больших жилых блоках; встречаемся в подъездах, на лестничных площадках почти ежедневно, по-соседски приветствуем друг друга, и все нет времени поговорить, обменяться мнениями о жизни, о своих заботах и делах, все куда-то спешим. Так проходят годы. Стены и потолки общие, но работаем на разных участках, с разными материалами, потому вроде нет повода к сближению. Знакомы по скользящим взглядам, мимоходным встречам, и ладно. Ладно до поры до времени, пока что-нибудь не случится…
У меня случилась беда — моя машина попала в аварию, и я не знал и не мог предположить, что меня может выручить мой сосед. И назвали мне его имя не где-нибудь, а на станции технического обслуживания автомобилей, куда я приволок свою аварийную машину. Там опытный инженер осмотрел ее со всех сторон и сказал:
— Помятые дверки и крыло можно заменить, но удар пришелся в бок, стойка прогнулась, а значит, и днище деформировано. Такие машины мы не ремонтируем.
— Как же быть? — спросил я.
— Не знаю, — ответил инженер и, посмотрев на мою унылую позу, посоветовал: — Найдите хорошего рихтовщика и сварщика.
— Где его можно найти? И есть ли теперь в Москве такие мастера?
— В Москве все есть. И такие мастера, правда, немного, но есть.
— Назовите хоть одного.
— Назову… В Тушине, в управлении канала. Спросите там у начальства. Его фамилия, кажется, Волохов, слесарь и автогенщик.
И вот я уже в его квартире. Он сидел за столом в майке-безрукавке, с наслаждением пил чай. По усталому лицу и по полуоткрытой впалой груди катились крупные капли пота. Приветливо, по-соседски улыбнувшись мне, Владимир Иванович пригласил меня к столу. Когда он нагнулся к чайнику, чтоб заполнить предназначенную для меня чашку, я заметил на его спине, чуть ниже правой лопатки, зияющую черноту обширного и глубокого шрама. Чернота просвечивала сквозь ткань майки, и мне стало не по себе. К кому я пришел с просьбой рихтовать и растягивать днище «Волги»? Работа сложная и тяжелая, а в нем в чем душа держится, похоже, живет без одного легкого. Решил — посижу, поговорю по-соседски, но о ремонте машины ни слова.
Разговорились о домашних делах, о работе. Он ни на что не жаловался, больше высказывал свои заботы о всяких неполадках на автобазе, в котельной, что в отдельные дни ему приходится работать без передышки, иногда и ночь коротать на аварийных узлах. Но когда зашел разговор о его здоровье, он как бы выстрелил в меня заранее заготовленной фразой:
— Здоровье неважное, но нужен, потому и живу.
Я собрался уходить, но он остановил меня.
— Погоди, я ведь знаю, зачем пришел. Сейчас пойдем, посмотрим твою машину.
— Лучше завтра утром, — сконфуженно пролепетал я.
— Не откладывай дело на завтра, которое можно начать сегодня. Завтра утром придет мой сын Саша, и мы начнем растягивать днище твоей машины. Прогреем автогеном и растянем…
Он уже знал, что случилось с моей машиной, и ему осталось только лично убедиться, как она покорежена.
Пришли в гараж, домкратом подняли передок машины. Владимир Иванович залез под нее с фонариком и рулеткой. Щуплый, гибкий, он, казалось, готов был проникнуть под кардан, дабы прощупать и промерить все изгибы деформированного днища. Наконец вылез оттуда, постоял, подумал и сказал:
— Днище выправим, но придется менять стойку и подваривать короба. В четыре руки работы на два дня.
— Можно не торопиться, — заметил я.
— Можно растянуть и на два месяца, но к чему такая тягучка. Хватит двух выходных. В другие дни у меня не будет продыху.
Он замолчал, а мне послышалось продолжение фразы: «…нужен, потому и живу».
Утром Саша, сын Владимира Ивановича, красивый, чернобровый, почти двухметрового роста парень, прикатил к моему гаражу тележку с двумя баллонами газосварочного агрегата и оснасткой рихтовщика. Отец и сын сравнительно быстро отцепили помятые дверки, разобрали переднее сиденье, сняли коврики, и перед моими глазами четко обнажились искривления и перекосы днища. «Ремонту не подлежит», — вспомнились слова инженера станции техобслуживания, однако Владимир Иванович не собирался отступать от своего решения. Более того, он, как хирург перед операцией, сосредоточенно и сноровисто разложил инструменты вдоль борта, принялся помечать мелком разные точки днища, подсказывая сыну:
— Здесь прогрев, тут ставим растяжки, а здесь сначала разрежем, потом сварим…
Понимая знаки и жесты отца без особых пояснений, Саша прогрел огнем автогена одну искривленную полоску днища, затем вторую. Вслед за ним Владимир Иванович пустил в дело свои инструменты. В их действиях не было напряженности. Потрескивал синеватый штычок горящего газа, постукивали разнокалиберные молоточки, поскрипывали винты растяжки, и час за часом морщины на поверхности днища стали исчезать. Металл послушно выполнял их волю так, словно он был лишен упругости, податливо обретал первозданную форму.
— Вот так, — приговаривал Владимир Иванович после каждой перестановки растяжек. — А теперь, сынок, давай подлечим стойку, потом срастим — сварим вот эти косточки. — Он постучал молотком по изогнутой и надтреснутой подножке.
Работали они красиво, сноровисто — любо смотреть. Потоптавшись возле них до полудня, я пригласил их на обед.
— Что?! — возмутился Владимир Иванович. — Разве можно прерывать атаку на нейтральной полосе?
— Нельзя, — согласился я, не подозревая, что он ловит меня на этом слове.
— Нельзя… А вот был такой эпизод. Был в октябре сорок третьего при ночном штурме Запорожья. Рванулись мы вперед. Я с ручным пулеметом. На ходу строчу короткими очередями. Ручной пулемет не автомат, бьет резко. Как врежешь по замеченной цели, так, считай, ей конец. И вот бегу, строчу уже на нейтральной. Вдруг голос командира: «Стой, ложись!» Какой-то световой ориентир исчез из поля его зрения. Побоялся под огонь своих угодить. Ведь ночь. Слева пулеметы застрочили. И стоп. Нейтральная была пристреляна. Гитлеровцы засекли искры моего пулемета. Куда мне деваться? Припал в воронку от снаряда и смекаю: «Раз наша атака захлебнулась, значит, жди активных действий противника». Так и есть. Впереди замелькали черные точки. Искрятся автоматными очередями. Надо прикрыть отход своих. Расходую один диск, закладываю второй. От ствола жаром пышет. И тут, на нейтралке, где была прервана атака, меня и накрыло взрывом не то снаряда, не то мины. Сначала выбросило из воронки, а потом вроде на взлете поймал спиной осколок… Очнулся уже после взятия Запорожья в госпитале, откуда списали по чистой, без одного легкого… Вот так, перерыв на обед отменяется.
— Почему?
— Понимай как умеешь, если не заметил, что сейчас мы готовимся нанести решающий удар по самой упругой связке днища… А уж потом присядем. У нас бутерброды и термос с горячим чайком. Так, сын, или не так?
— Так, — согласился Саша, и мне осталось только одно — не мешать им.
Владимир Волохов, Владимир Волохов… Где-то на фронте, кажется, в дни боев после форсирования Северного Донца, я слышал это имя. Его упоминали на армейском совещании ротных агитаторов. И вспомнил. Ручной пулеметчик. При отходе на запасные позиции забыли про ручного пулеметчика, новобранца Владимира Волохова. Он остался в своей ячейке на опушке дубовой рощи. Молодой, верткий рязанский парень, сын рабочего. Его считали погибшим. Но он отлично владел ручным пулеметом и, оказавшись за спинами атакующих захватчиков, использовал всю мощь своего оружия. Губительным огнем с тыла дырявил спины захватчиков, принудил их прижаться к земле и затем, кочуя с пулеметом по опушке дубравы, не давал им подняться до тех пор, пока наши не собрались с духом и снова не взяли оставленные позиции. Отважный пулеметчик был ранен, но со своим пулеметом не расстался и с поля боя не ушел.
В дни боев в Донбассе и на подступах к Днепру, в частности перед Запорожьем, гитлеровские автоматчики часто переходили в контратаки под прикрытием мощных «тигров». Наши стрелковые роты порой демонстративно отходили назад, оставляя в перелесках и дубравах засады кочующих ручных пулеметчиков. Они пропускали танки и косили с тыла и флангов автоматчиков. Такая тактика наших стрелковых рот нанесла большой урон противнику.
На фронте мы с Волоховым не встречались, хотя до самого Запорожья шли почти рядом: он чуть левее, в соседней дивизии, я правее Барвенкова, с головным полком 28-го гвардейского корпуса. И вот!
На следующий день моя «Волга» обрела прежний вид: ни вмятины, ни искривлений, поблескивает чернота лака. Набежали члены нашего гаражного кооператива, у каждого в руках помятые крылья и подкрыльники, ржавые и обгорелые глушители. Все тянутся к Владимиру Ивановичу. Он внимательно осматривает каждую деталь.
— Хорошо. Сейчас подлатаем.
«Нужен, потому и живу…» Эту фразу я много раз повторял уже после его смерти. Умер он на пятьдесят седьмом году жизни. Тридцать семь лет человек жил без одного легкого, столько же лет носил под сердцем пулю. И вот на тридцать восьмом году война все же добралась до его сердца.
Провожали его в дни листопада со всеми почестями: с оркестром, в сопровождении воинского эскорта. Траурное шествие разлилось во всю ширь главной улицы Тушина. Город прощался с человеком, который нужен был всем.
Как жаль, что такие люди умирают раньше срока, — как этот еще зеленый листок, что лежит сейчас на моей ладони.
2
— Владимир Федорович, здравствуйте. Это я, Сергеев.
— Ну, слушаю… А кто вы такой?
Телефонная трубка, казалось, вонзила в мое ухо гвоздь с насечками, так просто не выдернешь.
Неужели он не узнал меня, мой давнишний друг? Всегда вежлив, приветлив, а тут вдруг «ну», «кто» — будто не узнал мой голос. И собеседник интересный, проницательный, с самобытной логикой мышления. Бывало, начнешь рассказывать о каких-то событиях, о личных впечатлениях от них, он тут же вклинит свои фразы с такими уточнениями, словно был рядом со мной или наблюдал за моим поведением, скажем, в Сибири, хотя сам в это время находился в Москве, на Петровке, 38. Часто поворачивал ход моих размышлений задом наперед, и я вынужден был отступать. Люблю проницательных людей, потому тянулся к нему душой и сердцем. И тут такой удар. Молчу от моральной боли, не отнимая трубку от уха. Слышу, и он дышит в трубку. Наконец:
— Ну, что ты замолчал?
— А почему ты нукаешь на меня?
— Ага, заскребло… Подражаю одному начальнику, с которым ты как-то свел меня.
— О ком это ты?
— При встрече.
— Бросаю все, несусь к тебе аллюр три креста.
— Погоди «аллюрить». Сначала стряхни дорожную пыль, побрейся. А потом уж несись.
Вот опять будто сидел рядом со мной и увидел щетину на моем запыленном лице.
На пути до Петровки вспоминаю первую встречу с ним и своих друзей, с которыми знакомил его. Кто же из них мог так огорчить его?
Осенью пятьдесят девятого года летчик-испытатель, Герой Советского Союза Иван Евграфович Федоров, уезжая в долгосрочную командировку в соседнюю страну, передал мне по доверенности свой личный автомобиль. Широкой натуры человек, он сказал:
— Продавать машину не собирался и не собираюсь. Деньги мне не нужны. Уезжаю на два года. Катайся сколько угодно, только не забывай ухаживать за ней. Надеюсь, после возвращения она будет на ходу и в надлежащем виде.
Машина «Волга» сияла хромированными украшениями: облицовка перед радиатором, красивый олень на капоте, рамки дверок, заднего и переднего стекол, бамперы, колпаки колес. Покрашена она была под цвет морской волны, хотя в техническом паспорте этот цвет был обозначен не очень точным словом — бирюза. Ход у нее был мягкий, двигатель приемистый. В общем, все члены моей семьи влюбились в машину и дали ей имя «Бирюзовая антилопа». Тогда еще крохотный сын Максимка готов был ночевать в ней возле руля, сторожить ее даже в закрытом гараже.
Но всего лишь неделю полюбовались мы «Бирюзовой антилопой». Убежала она от нас бесследно.
А случилось это так. Шофер Михаил Сидоров, который взялся готовить машину к поездке до Орла и обратно, по лености или еще по какой-то причине позвонил лишь к полуночи:
— Машина готова. Чтобы не колесить по ночным переулкам, поставил ее у себя под окном. Утром с рассветом пригоню.
— Ладно, — согласился я.
Лег спать, а заснуть не мог. Машину могут угнать. И заволновался. Предчувствие не обмануло. Перед рассветом забренчал телефон.
— Машину угнали.
— Кто, как?
— Не знаю… Звонил в милицию, обещали — найдем…
Но прошла неделя, вторая… никаких результатов. Дома уныние.
Писатель Иван Лазутин, автор популярной книги «Сержант милиции», провел меня к начальнику Московского уголовного розыска Ивану Васильевичу Парфентьеву, которого на Петровке почему-то называли Иваном Грозным.
— Вернется твоя «антилопа», вернется, — успокоил меня Парфентьев. — В двенадцатой комнате у нас есть специалист. Его звать Владимир Федорович. Он специализируется по розыску угнанных автомобилей.
В двенадцатой комнате возле единственного стола прохаживался высокий, сутуловатый, еще сравнительно молодой, но хмурый по виду мужчина в гражданском костюме. Я принялся рассказывать, а он повернулся лицом к окну. Я замолчал.
— Какой цвет машины? — спросил он.
— По паспорту «бирюза». Точнее — с оттенком морской волны.
— Не понимаю. Что напоминает краска?
— Морскую волну.
— А если точнее?.. Что в этой комнате напоминает цвет машины?
Я окинул взглядом потолок, стены, шкаф, стол.
— По-моему, ничего…
— Так уж и ничего? — спросил он и улыбнулся. Затем показал мне ручку с пером, на котором лоснился слой засохших химических чернил.
— Точно, только чуть посветлее, — согласился я.
— Машина новая, хорошая. Конечно, соблазн для жуликов. По-моему, это не угон, — сказал он. — Не хочу огорчать, но это похоже на кражу. Будем искать. Позвоните мне через недельку.
Прошла неделя. Звоню. В трубке басовитый голос Владимира Федоровича:
— Пока ничего утешительного. Через недельку-две сам позвоню.
Наступили метельные декабрьские морозы.
Наконец телеграмма из Сухуми: он вызывал меня для опознания машины. Вылетаю в Сухуми.
«Бирюзовая антилопа» с помятым багажником стояла во дворе дома директора мясного рынка. Свою «беглянку» я опознал сразу.
— Угонщики опытные, хитрые. Это тринадцатая на их счету, — сказал Владимир Федорович. — Продавали их по документам как свои. Поработать над ними пришлось долго и кропотливо. Они инженеры, свое дело знают тонко. Задержать их удалось в Одессе.
Как и по каким признакам напал на след этой машины, а затем сумел взять угонщиков, Владимир Федорович не сказал, хотя я всю дорогу от Сухуми до Москвы пытался выведать у него этот «секрет».
— Нет у меня никакого секрета, — отвечал он, — просто работал по логике поведения угонщиков.
Вот и все, что я услышал от него за двое суток утомительной дороги о розыске моей «Бирюзовой антилопы». Но я не жалею об этом. За эти двое суток мое богатство увеличилось на одного доброго и верного друга.
Прошло года полтора, и на даче знакомого мне начальника главка за одну неделю случилось две беды: сначала кто-то умертвил сторожевую овчарку по кличке Серый, затем зарезали сторожа-садовника дядю Ваню. Прямо на дачной усадьбе. По делу работали серьезно много сотрудников, поиск был трудным. Начальник главка был очень встревожен. Его жена, сын, да и он сам, зная, что у меня есть друг, опытный сотрудник МУРа, попросили меня привлечь его внимание к этому делу, иначе придется покинуть дачу…
— Ладно, — сказал Владимир Чванов. — Только ты скажи своему начальнику главка и его домочадцам — пусть не обращают на меня внимания, когда буду бродить по даче.
— Хорошо, обязательно скажу.
Через сутки в телефонной трубке послышался усталый голос Владимира Федоровича:
— Нашел преступников. Пусть твой начальник не волнуется.
— Не верю.
— Чего не веришь? Они уже в камере. Сознались.
— Ужас… Садисты, небось похожи на зверей?
— Нет, на людей, еще при галстучках, но садисты.
— Как удалось?
— По их поведению.
«По поведению» — любимая фраза Владимира Федоровича, но в чем ее суть, я и сегодня не уяснил. Лишь однажды мне довелось видеть, как он начинал розыск преступников, которые совершили ночную вылазку в мастерскую скульптора Евгения Викторовича Вучетича. В ту пору он, Вучетич, вынашивал замыслы скульптурных композиций памятника-ансамбля на Мамаевом кургане, и я часто по его просьбе рассказывал ему об отдельных эпизодах борьбы за господствующую над Сталинградом высоту. Беседовали, как правило, в утренние часы, на свежую голову. И тут вдруг звонок во втором часу ночи.
— Ты спишь? — спросил он почти шепотом.
— Проснулся.
— Молодец, выручай… Понимаешь, ко мне в мастерскую вломились три охламона. Боюсь, взломают сейф, там чертежи. Они для меня самое главное в жизни.
Я набрал ноль два:
— В мастерской скульптора Вучетича ночные воры. Примите меры…
— Понятно, — ответил дежурный.
Минут через пятнадцать снова звонок:
— Хорошо работают оперативники, но охламоны, завидев машину с синими огоньками, успели дать ходу.
— А сейф вскрыли?
— Не успели. Ложись, досыпай, а утром позвони Владимиру Чванову. Хорошо бы найти этих охламонов, я четко запомнил их физиономии.
Утром я позвонил Владимиру Федоровичу. Так и так, была попытка кражи у скульптора Вучетича. Похоже, пытались взломать сейф.
— Похоже или взломали?
— Кажется, не успели.
— Хорошо, сейчас буду… Я знаю, где его мастерская.
— А мне можно поприсутствовать?
— Можно, только не мешай. И Вучетичу скажи, пусть не горячится. Поменьше топчется по мастерской.
Входя в калитку, Владимир Федорович осмотрел запор, затем нагнулся и подобрал с земли что-то, завернул поднятое в чистый листок бумаги и положил в нагрудный карман. Евгений Викторович и я наблюдали за ним из окна второго этажа. Высокий, плечи отлогие, шаги широкие, ступает мягко. Он обошел усадьбу, ни разу не подняв голову, заглянул в окно мастерской и только после этого поднялся на крыльцо, нажал кнопку звонка.
— Входите, открыто, — отозвался Евгений Викторович, спускаясь вниз. Я за ним.
Осмотрев все следы, оставленные неизвестными ночными посетителями мастерской, Владимир Федорович спросил:
— Сколько их было?
— Трое.
— Трое здесь, и двое топтались у калитки… Вы будете сегодня дома? — спросил он Вучетича. — Я позвоню вам или еще раз заеду.
Мы проводили его до калитки. Дальше он не пустил нас:
— Хорошо бы гостей вы сегодня не принимали.
До полудня Евгений Викторович сидел за столом и по памяти рисовал лица ночных пришельцев. У него была редкостная зрительная память. С трех листов альбомного ватмана на меня смотрели три пары глаз. Все разные, но во взглядах было что-то общее — пустота и трусливость. Косматики, один с бородкой, двое еще юнцы, но с бакенбардами.
Пунктуальный Владимир Федорович не позвонил в назначенный час, и мы уже собрались выйти из мастерской, подышать свежим воздухом.
Поднялись и вдруг слышим за нашими спинами шаги двух человек. Как они вошли, не звякнув запором дверей, не скрипнув половицами, ума не приложу, словно по воздуху невесомыми пушинками. Обернулись. Впереди бородатый парень. За ним Владимир Федорович.
— Узнаете? — спросил он, показывая глазами на парня с ключами.
— Вот его портрет, — ответил Евгений Викторович, подняв лист ватмана с изображением бородатого косматика.
— Похож, похож, — пробасил Владимир Федорович, — и вижу… оказали честь еще двум ночным посетителям. Удивительно точно подметили характерные черты.
— Старался, как мог. Если они признают себя в этих рисунках, могу подарить на память каждому из них. Можно?
— Можно… Потом, после отбытия срока.
— Хочу посмотреть на тех двоих для уточнения отдельных штрихов. Вдруг допустил неточности.
— Особых неточностей не вижу, — сказал Владимир Федорович и, помолчав, заключил: — Выход на место задержания состоялся. Но опознание придется провести у нас на Петровке.
— Владимир Федорович, на минуточку, — взмолился Евгений Викторович. — Ведь это же весьма интересно.
— Да, рисунки весьма интересные. Или здесь хорошо сработала скрытая фотокамера.
— Сработала… Я увидел их с лестницы в полосе света из окна кухни и успел шмыгнуть в спальню к телефону. Телефон в кабинете они успели оборвать, — ответил Евгений Викторович, протирая стекла очков.
— Сработала зрительная память художника, — уточнил я, смутив такой наивностью Владимира Федоровича, который не нуждался в уточнении.
— Как все-таки удалось так быстро выследить их?
— Они сами подсказали мне путь. Вы помните, нашел я трамвайные билеты и окурки. Для нас они многое значат. С такими вещественными доказательствами поговорить надо… Вот и поговорили.
Он явно тяготился разговорами на эту тему — она в его толковании выглядела скучной. И попросил отпустить его для продолжения работы.
Позже мне стало известно, как был разыскан опасный преступник под кличкой Мосгаз. Он грабил квартиры, убивал женщин, детей. Его искали по всей стране и задержали в Казани. В работе по раскрытию этих преступлений участвовал Владимир Федорович вместе со своими товарищами. За активный поиск он был награжден знаком «Заслуженный работник МВД СССР».
А шайка уголовников на Урале? Ночные грабежи и опять убийства. На последнем поджигали дом. На Урал вместе с муровской бригадой был командирован и Владимир Федорович. Преступников задержали быстро. Главаря Владимир Федорович застал на кухне возле плиты с кипящим чайником. Преступник решил кипятком ослепить московских «гостей». Уже поднял чайник и… Как рассказал мне очевидец той схватки, не успел. Владимир Федорович с непостижимой ловкостью и быстротой выхватил чайник у преступника и вывел его из кухни в наручниках.
…И сколько еще таких примеров он таит в своей памяти. Человек молчаливых подвигов. Кто мог огорчить его? Кто или что?
Именно с этим вопросом я вошел к нему в кабинет, разумеется, более просторный и уютный, чем двадцать лет назад, когда у него на столе красовалась одна чернильница с пересохшими чернилами. Теперь он полковник и должность занимает более ответственную, чем прежде. Стол с телефонами, кресла для посетителей и шкаф, заполненный книгами.
— Вопрос неточен, — ответил он, укладывая на сукно под стеклом стола листки тополей и лип, как видно, собранных в час прогулки по аллее соседнего сада. — Помнишь начальника главка, на даче которого убили сторожа дядю Ваню и пса по кличке Серый?.. Так вот на днях появилась у меня потребность поговорить с ним. Звоню на службу — пробиться невозможно. Звоню на квартиру — никто не отвечает. Осмеливаюсь набрать дачный номер. Отвечает томный женский голос с французским прононсом: «Что вам угодно?» Поясняю, я такой-то, напоминаю известный эпизод. «Ну и что?» — спрашивает она. «Передайте, пожалуйста, мужу, у меня к нему есть важный разговор». — «Очень важный?» — «Очень». — «Ну подождите, позову»… Проходит минута, вторая. В трубке тяжелый вздох и басовитый голос: «Ну, слушаю… А кто вы такой?» Снова представляюсь и напоминаю известный эпизод. «Ну и что? Почему я должен помнить какие-то частные эпизоды?.. Что за практика звонить на дачу, когда человек отдыхает».
— Странно, — удивился я. — С какой важной просьбой ты собрался обратиться к нему?..
— Хотел посоветовать вмешаться в поведение его сына. Парню двадцать восемь лет, не работает, но живет на широкую ногу. За четыре года купил и продал три автомашины, связался с фарцовщиками, и вообще…
— Так и надо было сказать, — заметил я.
— Хотел помягче, не хотел расстраивать начальника главка… но он не хотел понять меня.
— Не знаю, не уверен. Отцы всегда на стороне сыновей.
— Не всегда, — поправил меня Владимир Федорович, — в данном случае он считал поведение сына нормальным.
Мы разговорились о случаях и о причинах взяточничества, злоупотреблений, об обманах государства ложными сведениями о «стихийных бедствиях», за счет чего списываются строительные материалы, дефицитные товары, которые до «бедствий» ушли к спекулянтам и самоснабженцам; о доставальщиках запасных частей с помощью водки, о кладовщиках, которые без пол-литра к полке с гвоздями не допустят, и самое обидное, что кое-кто, в прошлом вроде честный и чистый человек, стал мельчать, ронять себя на глазах детей, соблазняться на легкие наживы, становиться стяжателем, а ему подражают подростки.
— Эти случаи нельзя сразу отнести в разряд уголовных. Они требуют тщательной проверки. Нарушитель норм жизни общества начинается с потери чувства контроля за собой, за своим поведением, — заключил Владимир Федорович. — Так что ты не дуйся на меня за то, что нукал на тебя по телефону. Известный тебе начальник главка вывел меня на такую листопадную волну. Горестно…
Он проводил меня до площадки, где стояла моя машина. Я поставил ее в тени, под раскидистым тополем, но сейчас оседающее солнце осветило ее поблескивающие свежей краской крылья и дверки левой стороны.
— Новая?
— Нет, все та же, которую удалось вернуть из Сухуми, только перекрасил. Бирюзовой краски не нашлось. Старушка, но живучая, ходит, не жалуюсь.
— А бывший ее хозяин, Герой Советского Союза, кажется, Федоров Иван, тоже на колесах?
— Иван Евграфович катается на более совершенной модели Горьковского завода.
— Ах, да, да. Недавно он был у меня с добрыми советами по работе с автолюбителями, но сам любит носиться с ветерком. Бывший летчик-испытатель, прошу напомнить ему — лихачей развелось много.
— Напомню обязательно, — заверил я, садясь за руль.
Владимир Федорович встал на пути и, вытянув руку, с улыбкой показал на табличку, что желтела перед выездом с площадки. На ней крупными буквами значилось два слова: «Осторожно, листопад».
3
Листопад… Черт дернул меня приехать в такую пору на заседание правления дачного кооператива «Березка» с заявлением на получение трех соток земельного участка. Слякоть и дым в дачном царстве. Продолжался осенний полив, точнее, залив корней фруктовых деревьев, и вода обильно фонтанировала всюду из продырявленных шлангов, а дым клубился от кучек опавшей листвы. На огородных делянках копошились пожилые женщины и дети дошкольного возраста — бабушки и внуки собирали остатки запоздалых даров минувшего лета. Собирали и прислушивались, какие машины прибывают к подъезду конторы правления. По скрипу тормозов и хлопкам дверок бабушки угадывали, кто приехал и с каким настроением, потому призывали внуков не отвлекаться на забавы, заниматься наведением порядка на делянке: ожидается приезд доверенного лица генеральной дирекции; он может сделать строгое замечание…
Ожидали приезда этого лица и члены правления кооператива. Они собрались в полуподвальном этаже конторы. Верхний был заполнен ящиками с «неделимым» фондом яблок и помидоров. Все члены правления, их было тринадцать, пряча друг от друга глаза, шелестели листами каких-то бумаг, пожимали плечами, украдкой поглядывали на потолок, что-то подсчитывая в уме. Как видно, фактическое наличие «неделимого» фонда было явно занижено в показателях на бумаге. «Кому же достанутся неучтенные излишки?» — читалось на лицах членов правления. С каждым из них я встречался в разное время, в разных обстоятельствах, но здесь в сей час они так были погружены в свои думы, что стали неузнаваемы или вдруг перестали быть такими, какими были прежде. На мое «здравствуйте» отозвалась только секретарь правления, всегда румяная и подвижная Клавдия Петровна. Принимая от меня заявление, она глухо отозвалась:
— Здрасте… Садитесь, — и глазами показала на дальнюю скамейку.
— Что стряслось? — спросил я, присаживаясь на скамейку рядом с Борисом Васиным, которого знал с дней боев в южной части Сталинграда.
— Посиди, скоро все прояснится, — ответил он, показывая листок с повесткой дня заседания правления.
В повестке было обозначено три вопроса:
«1. Утверждение итогов работы кооператива.
2. О нетактичном поведении некоторых членов правления.
3. Заявление о приеме новых членов».
— Долгая история, — заметил я.
— Терпи, коль подал заявление.
— Потерплю, но почему не начинают, кто-то опаздывает?
— Начальство не опаздывает, а задерживается.
Наконец перед тусклым окном полуподвала блеснула никелем и замерла черная «Волга». Гулко хлопнули дверцы, и все члены правления оживились.
В дверях показался также знакомый мне по Сталинградской битве Владимир Александров. Он чуть старше меня, но еще бодрый, от него буквально веяло здоровьем спортсмена. Накануне я встречался с ним и вслух позавидовал его бодрости.
— Режим, брат, режим… Каждое утро делаю часовую разминку по лесным тропкам, затем не меньше часа на теннисном корте. Через день посещаю сауну, потом завтрак и короткий отдых…
— А работать-то когда?
Он нахмурился, брезгливо скривя губы. Такая реплика ему не понравилась, но он не смутился.
— Все это, брат, покрывается приобретенной с утра энергией, зарядкой. Здоровьем надо самому дорожить… И жить в строгом режиме без излишеств и увлечений до темноты в глазах.
И сейчас он в спортивных брюках с лампасами олимпийцев, на плечах куртка из мягкого хрома с орденскими колодками в семь рядов. Знаки наград он носит даже на прогулочном костюме.
Пройдя к столу, Владимир Александров окинул довольным взглядом присутствующих, но, заметив сидящего рядом со мной Бориса Васина, который в Сталинграде был равный с ним по званию и должности, сию же секунду нахмурился, затем перевел свой хмурый взгляд на меня и, вероятно, вспомнив мою критическую реплику, сказал:
— Начнем работу правления, хоть с опозданием, но начнем. Был занят, товарищи, задержался у генерального директора… После обеда еще одно заседание. Поэтому давайте оперативно. По первому вопросу мы раздали вам отчетную справку нашего экономиста. Поэтому есть предложение: утвердить отчет. Данные отчета, как мне сказали, полностью совпадают с фактическим наличием неделимого фонда, недостачи не обнаружено. Кто «за»? — и сам первым поднял руку.
На этот раз все члены правления враз подняли взоры на потолок, затем, переглянувшись, один за другим стали поднимать руки.
— По второму вопросу, — продолжал председательствующий, — мы также раздали вам соответствующие справки. Со своей стороны, я, проконсультировавшись с генеральным директором и другими инстанциями, считаю своим долгом дать некоторые разъяснения.
И он приступил к изложению недавно опубликованной статьи в «Литературной газете» о нравственных нормах советского человека. Говорил хорошо, внятно, и я даже позавидовал его умению связывать теоретические положения статьи с примерами из личных наблюдений, подкреплять их очевидными фактами.
— Вот, скажем, — подчеркнул он, — лет пятнадцать назад здесь был пустырь, а теперь сами видите, как можно облагородить землю усилиями трудолюбивых людей.
В самом деле, согласился я с ним, преображение пустырей столичного пригорода в уютные сады и огороды — приметное явление времени. Зная историю зарождения и развития кооператива «Березка», я еще прошлым летом приглашал сюда опытного журналиста. Тот, побывав здесь однажды, приехал вторично с фотокорреспондентом и оператором телевидения. Втроем они осмотрели почти все дачные уголки и закоулки, побеседовали с садоводами и огородниками, засняли наиболее привлекательные лица и результаты их трудов — зеленеющие яблони и вишни, корзинки спелой клубники, — и вскоре в центральной газете появился большой очерк с фотографиями, затем телевизионная передача «Ветераны трудятся».
К сожалению, и в очерке, и в телевизионной передаче не был упомянут ни представитель генеральной дирекции, ни один член правления кооператива. Их кто-то вспугнул ложными слухами, что сюда нацелены скрытые камеры «Фитиля», потому в тот день они отсутствовали здесь. Не зря же говорят — живи подальше от греха. Не оробел только Антон Антонов. Бывший разведчик, инвалид войны, чего ему бояться какого-то «Фитиля», это ведь люди с грехами за душой во всем подозревают подвох против себя — рассудил он тогда. И оказался на первом плане телевизионной передачи и в центре внимания журналиста — автора очерка, который сдобрил свой текст воспоминаниями бывшего разведчика о личных подвигах в дни обороны Сталинграда и штурма Берлина. На газетной полосе была дана фотография — Антон Антонов среди пионеров в форме полковника при орденах. После этого у Антона прибавилось друзей и…
— Но мы не можем терпеть, — продолжал свою мысль о нравственных нормах Владимир Александров, — не можем терпеть, когда успехи и усилия целого коллектива необоснованно приписывает себе один человек, конечно, с помощью не очень добросовестных людей…
— О ком речь? — спросил я соседа.
— Прислушайся, сейчас прояснится, — ответил Борис Васин.
— Он, — продолжал оратор, не называя имени нарушителя нравственных норм, — восхвалял себя во всех планах и забыл, заслонил собой работу членов правления, забыл, с какими усилиями отвоевал этот бывший пустырь сам генеральный директор. Подумайте только, чего стоило дирекции строительство насосной станции, прокладка труб, установка колонок для облегчения труда садоводов и огородников. Как, позвольте спросить всех присутствующих, как можно назвать такой поступок Антона Антонова?
Васин толкнул меня в бок:
— Понял?.. Теперь вот почитай проект решения.
Я не стал вчитываться в текст проекта, хотя в нем упоминалось мое имя: «Сергеев называет Антона Антонова своим другом по боям за Доном, приписывает ему много заслуг». «При чем тут наша дружба с Антоном?» — собрался было спросить я, но промолчал, мне стало интересно, чем закруглит свою речь оратор.
И он закруглил:
— Генеральный директор недоволен и взволнован. Я консультировался в инстанциях. На ваше усмотрение представлен проект решения. Прошу высказаться по существу вопроса… — И, помолчав, добавил: — Мы будем вести протокол, с содержанием которого изъявил желание ознакомиться генеральный директор.
— Ничего не скажешь, добавка существенная: говори и не забывай — твоя речь будет известна высокому начальству, — возмутился я, глядя на лица присутствующих членов правления. Они не очень охотно встречались со мной взглядами.
— Кому слово? Первым в списке числится товарищ Рощенко.
Поднялся плотный, широкой кости, круглолицый мужчина. Ему лет под шестьдесят. Он долго говорил о назначении печати, радио, телевидения и кино в деле воспитания подрастающего поколения на примерах достоверного героизма старших поколений. Он обеспокоен по поводу проникновения в центральную печать и на экраны телевизоров сфабрикованных фотографий и текстов с измышлениями о якобы славных делах на фронте и в мирное время хвастливого человека.
— Кто такой Антон Антонов? У нас нет документов о его храбрости в боях на Дону и в Сталинграде. А товарищ Сергеев представил его журналисту героем без особых оснований и подтверждающих документов…
— Какие нужны документы, если я живой свидетель его славных дел на фронте?! — вырвалось у меня.
— Живой свидетель… — Рощенко улыбнулся. — Не завидую такому свидетелю. Антонов пройдоха. Своим хвастовством он оскорбил память погибших и весь коллектив нашего кооператива. Я согласен с проектом решения и буду голосовать без зазрения совести.
— Следующий товарищ Авианов, — объявил председатель.
Авианов пришел на заседание правления в военной форме с погонами полковника. Стройный, красивый офицер запаса. Мне доводилось встречаться с ним много раз, и каждый раз он оставлял у меня впечатление человека, умеющего смело высказывать свои суждения по многим вопросам жизни и отстаивать их со своей самостоятельной точки зрения, а тут, не спуская глаз с председателя, стал говорить явно для протокола. Он повторил слово в слово несколько строк из проекта постановления, подчеркнув особо, что очерк журналиста, искажая действительность, приносит большой вред коллективу, поэтому от себя внес дополнение к проекту: поставить вопрос об исключении журналиста из Союза советских журналистов.
Вслед за ним выступили две женщины. Одна из них, бывший врач медсанбата дивизии, полки которой отличались при штурме Берлина, сказала, что она не знала такого разведчика — Антона Антонова.
— Медсанбат и его врачи в разведку не ходят, — заметил Борис Васин.
— Но я знаю его по работе в правлении кооператива, — чуть смутившись, ответила она. — Поэтому одобряю проект решения.
Ее подруга, названная председателем Галиной Мирной, по образованию филолог, преподаватель литературы, принялась анализировать композицию и язык очерка.
— Все плохо. Такие очерки приносят только вред… Я согласна с проектом решения.
Затем выступили еще три члена правления и все, отмечая слаженную, дружную работу правления кооператива, старались припомнить и даже высказать предположение — какой вред обществу может принести Антон Антонов. Подмечено было столько негативных сторон в его облике, что надо только удивляться, почему до сих пор его терпели в коллективе. А я сидел и вспоминал действия разведчика Антонова в районе Чернышевской, где он ночным налетом разгромил штаб немецкого полка и захватил ценные документы. Затем как бы наяву увидел его в развалинах горящего Сталинграда. Увидел с такой четкостью, хоть сейчас выколи глаза, но вижу, вижу его с кровоточащей повязкой на голове и со связкой гранат в руке перед наползающим на нас танком. Тогда я остался жив благодаря ему.
И мне стало горько слушать выступление уважаемого, весьма заслуженного члена правления, я называю его по имени и отчеству — Виссарион Дмитриевич, — ему уже восемьдесят лет, который сказал:
— Я мало знаю Антона Антонова и присутствующих здесь его друзей Сергеева и Васина. Неправильно они себя ведут. Тут все единодушны по поводу проекта постановления. Я подчиняюсь большинству и буду голосовать со всеми вместе.
Как мне быть? У них в руках какие-то справки, выписки, вроде документы против Антона, а я с голыми руками. Со мной только моя память, но они не поверят. Рощенко сказал: «Не завидую такому свидетелю…»
Заметив мою растерянность, Владимир Александров скинул с плеч хромовую куртку и, как опытный теннисист, поднял над головой вроде ракетки лист бумаги:
— Мы взяли в райвоенкомате выписку из личного дела Антона Антонова. Здесь не значится его участие в боях на Вислинском плацдарме, а перед журналистом рисовался героем форсирования Вислы. В газете так и сказано… И фотография — посчитайте, сколько у него орденов на груди. Значит, за Вислу чей-то орден он присвоил себе… Пусть этим займутся соответствующие органы. Но мне все ясно. Ставлю проект нашего постановления об исключении Антонова из состава правления и лишении его земельного участка на голосование…
— Одну минутку!
И Борис Васин направился к столу председателя. В сравнении с присутствующими членами правления он выглядел маленьким, щуплым, — лысенький, прихрамывает, опираясь на самодельную деревянную тросточку, — но по мере приближения к столу его плечи перед моими глазами будто раздвинулись так, что заслонили собой председателя и секретаря, сидящих за столом. И члены правления как-то сразу сникли перед его взглядом, потеряли осанку, сжались, углубились в кресла. И он заговорил:
— Заседание идет по заранее разработанному сценарию. Тема — нравственные нормы. Здесь говорили о совести. Я знаю, все будут голосовать за предложенный проект. А что в этом проекте сказано? — Он развернул текст проекта, к которому было приколото до десятка разноцветных листов бумаги, и мне стало ясно, что Борис Васин пришел на это заседание не с голыми руками, как бы говоря: вы не верите слову живых свидетелей, вам нужны документальные подтверждения, бумажки, которые не умеют краснеть от потери совести, пожалуйста, — есть и документы. — Предлагается, — продолжал он, — исключить из состава правления и лишить земельного участка Антона Антонова; предлагается возбудить дело об исключении из Союза журналистов автора очерка «Ветераны трудятся»; предлагается привлечь к партийной ответственности Сергеева за личное знакомство с очеркистом и за добрый отзыв о содержании очерка. За что, какими мотивами продиктовано такое решение? Мотивы есть… Вот копия записки, которую вы разослали вместе с проектом членам правления. Большая записка. Кто дал на подпись эту бумагу генеральному директору — не буду высказывать догадки. Но в ней проглядываются коллективные мотивы ревности — почему всплыл на первый план, попал на щит славы за наш кооператив только один Антон Антонов… И пошло разбирательство его поступков за много лет. А у кого из присутствующих не было ошибок? Неужели мы все святые, вот только один грешник? «Моральное падение, тщеславие, стяжательство, потеря совести» — вот какими словами переполнена записка чем-то возмущенного генерального директора. Ни одного конкретного факта, кроме намека о каких-то неясностях с наградами. Суть этого намека раскрыл сейчас председатель собрания. На этом основании он уже считает Антона исключенным из рядов партии и предсказывает… предсказывает горький исход судьбы действительно заслуженного ветерана. Вот фотокопия с подлинного документа: наградной лист… «За форсирование Вислы и проявленный при этом героизм… Антон Антонов представлялся к присвоению звания Героя Советского Союза». На этом наградном листе подлинная подпись в ту пору генерала, ныне генерального директора. Почему он забыл об этом? Прошу сличить подписи в записке и в наградном листе. Пожалуйста…
— Мы не криминалисты. Это не наши функции, — глядя в пол, ответил за всех Авианов.
— Согласен, не наши. Но я прошу приложить фотокопию наградного листа к протоколу. Пусть сам генеральный директор посмотрит на свою подпись, которую он сделал шестнадцатого августа тысяча девятьсот сорок четвертого года… Теперь можно голосовать. Я — против…
Борис Васин направился к своему месту на скамейку рядом со мной и заслонил собой мой обзор. Я не увидел, кто и как голосовал, только услышал голос председателя:
— Кто за проект?.. Большинство. Воздержавшихся нет. Против — один… Третий вопрос: на повестке дня… есть предложение перенести на следующее заседание.
— Не надо, не переносите, — сказал я и, подойдя к столу, попросил вернуть мне заявление.
— Почему? — наигранно удивился Владимир Александров.
— Передумал… Обойдусь без земельного участка.
— Ты не терпишь критику… Но мы, как видишь, занимаемся здесь не только садами и огородами, но и воспитанием членов коллектива.
— Досадно видеть падение совести людей и вот такую игру в поддавки… Жаль, что в этот час здесь не было моего знакомого журналиста и я не умею рисовать.
— Кого рисовать?
— Натуры присутствующих.
Владимир Александров насупился:
— Карикатуры?!
— Нет, что-то посерьезнее. Карикатуры рисуют для смеха, а тут тема для горьких раздумий, — ответил я и собирался сказать еще какие-то слова, но, ощутив на плече чью-то руку, замолчал.
— Пошли, — сказал Борис Васин. — Пойдем, подышим воздухом. В этом полуподвале душновато.
Мы вышли.
У подъезда рядом с машиной Владимира Александрова скрипнул тормозами крытый грузовик. На первом этаже конторы распахнулись окна и оттуда стали выползать ящики с яблоками и помидорами. Члены правления вышли за нами, вроде собрались о чем-то поговорить, но, увидя крытый грузовик, поспешили разойтись в разные стороны. Их как ветром сдуло с площадки перед конторой. Вероятно, они решили не присутствовать при отгрузке «неделимого» фонда, а всего лишь понаблюдать за этим с разных точек, где-то пряча себя.
— Пошли, пошли на автобусную остановку, — поторопил меня Борис Васин.
На автобусной остановке я встретил Валентину Кузьминичну — жену недавно умершего Владимира Ивановича Волохова. В руках у нее были две корзинки, заполненные наполовину разными овощами и съедобными травами. Она приезжала сюда к знакомым дачникам за фруктами и овощами к столу — отметить сорок дней со дня смерти мужа.
Видя на лице Валентины Кузьминичны печаль и узнав, зачем она сюда приезжала, Борис Васин напомнил:
— Владимиру Волохову отводился участок в нашем кооперативе.
— Отводился, — согласилась Валентина Кузьминична, — но он отказался.
— Почему?
— Такой он был человек…
— Постой, постой… — заволновался Борис Васин. — Давай сейчас же вернемся в контору к неделимому фонду… Нет, вон грузовик оттуда выворачивает, — и он замахал самодельной тростью — стой, стой! Но чуть запоздал. Этот сигнал не заметил водитель черной «Волги», за которой следовал крытый грузовик. Водителю грузовика, как видно, нельзя было отставать от идущей впереди машины, и он, выкатившись на асфальт, добавил газу. Над площадкой автобусной остановки закружили опавшие листья… Среди них были еще зеленоватые. И мне почему-то увиделся Владимир Иванович Волохов, которого провожали в последний путь в начале осеннего листопада. Провожали с горестью о преждевременной смерти человека чистой совести и отменного трудолюбия. И тут же услышались слова всегда осмотрительного и проницательного сотрудника с Петровки, 38: «Осторожно, листопад!» И я с тревогой проводил взглядом крытый грузовик: несется за «Волгой» как оголтелый, не дай бог, скользнут колеса на опавших листьях и начнут юзовать перед встречным транспортом…
Позже мне стало известно, что дело Антона Антонова рассматривалось в райкоме и горкоме. Парткомиссия горкома отвергла необоснованные наветы на заслуженного ветерана войны, а очерк о нем, о его жизни признали полезным. К сожалению, Антон не мог присутствовать на бюро горкома: у него отнялась речь и парализовало ноги.
ГЛАЗА, ГЛАЗА…
(Окончание первой главы)
Небо над городом напоминало рваную рубаху с кровавыми подтеками, а сам город, распластанный вдоль берега Волги на десятки километров, извергал рыжие космы пламени. Взрыв фугасных бомб, доставленных сюда армадой «юнкерсов» и «хейнкелей», сотрясал землю и будто стряхивал с нее стены целых кварталов. Всюду сплошные развалины. Лишь каким-то чудом устояли, не рухнули заводские трубы. Много труб — я насчитал их тогда только в заводском районе более сорока. Они, как штыки над головами солдат в строю, казалось, готовы были устремиться ввысь, в штыковую против остервенелых бомбовозов.
Так увиделся мне Сталинград октябрьских дней сорок второго года с южного плеча Мамаева кургана, куда я поднялся нынче с участниками Всесоюзной комсомольской экспедиции «Летопись Великой Отечественной». Прошло сорок лет, но зрительная память — как хорошо, что она не оставила меня! — помогает мне рассказать им то, что выпало тогда на мою долю. Хорошие ребята. Вижу на их лицах, в глазах неукротимое стремление все узнать. Ведь девиз экспедиции: «Из одного металла льют медаль за бой, медаль за труд».
И я рассказываю им, вспоминаю…
…Авиация — ударная сила наступательной тактики врага — раскачивает курган до кружения головы. Местами вздыбленная земля с пеплом и золой укрывает нас, еще живых и способных к сопротивлению, от прицельных ударов. Хлещут по лицу и слепят глаза упругие волны воздуха с огнем и едучим смрадом тяжелых снарядов и мин, начиненных тротилом и термитом. Всюду вихри свинца — не смей поднимать голову. Взрывы фугасок, похоже, норовят сдвинуть к берегу Волги фундаменты разрушенных зданий. Воспламеняется и сама матушка Волга. Воспламеняется от выкатившихся на ее стремнины потоков горящей нефти из взорванных емкостей на заводских территориях и у подножия Мамаева кургана.
— Чем вы там дышите? — запрашивает по телефону корреспондент с той стороны Волги.
— Легкими, — отвечает радист из горящего города и, чуть повременив, уточняет: — Дышим воздухом с огнем и дымом и верой в победу. Так и пишите…
С вершины кургана город был виден как на ладони. Он и теперь просматривается отсюда во всю ширь, только не такой, какой был тогда. Он вырос, поднялся из руин и пепла над Волгой белокаменными ансамблями жилых кварталов и заводских корпусов, обрамленных зеленеющими парками и скверами. Вижу заводские трубы — штыки заводов, — их осталось столько же, сколько было тогда, молчаливых свидетелей огненных бурь. Пусть стоят как памятники подвигов сталинградцев в боях и в труде.
Мы вышли на косогорный участок между заводом металлических изделий и южным плечом Мамаева кургана. Здесь с начала октября и до конца битвы оборонялись батальоны полка, сформированного из комсомольцев сибирских сел и городов, в том числе из моих земляков, с которыми меня сроднила довоенная жизнь.
С первых же дней боев на этом участке был придуман тактический прием против авиации врага: сократили нейтральные полосы до броска гранаты — бомба не пуля, пусть гитлеровские летчики глушат своих. Когда захватчики опомнились, что без авиации им не суждено столкнуть нас с этих позиций, тогда сделали несколько попыток оторваться от бросков наших гранат. Ночью пытались отойти назад, чтобы с утра авиация могла поработать здесь. Но не тут-то было: наши пулеметчики заранее подготовили свои пулеметы для ночной стрельбы. Тронутся завоеватели и тут же ложатся с продырявленными затылками и спинами. Хитрые маневры не удались. Застряли они тут — ни вперед ни назад.
— Сибирякам-таежникам не привыкать, они умеют заламывать медведей в берлогах, — сорвалась с моего языка чуть хвастливая фраза.
И тут кто-то за спиной подсек меня:
— Узнаю своих. Они не умеют уходить от себя.
«Не уходи от себя» — знакомая с юности фраза.
Я обернулся: Георгий Кретов? Да, он. Доволен, что я узнал его с первого взгляда. И я продолжил свой рассказ, чувствуя рядом друга-танкиста.
— Теперь Паулюсу осталось пустить в дело другую ударную силу против нас на этом участке, — сказал я. — Танки. Но мы ждали их тоже подготовленно: каждая груда битых стен, рваной арматуры «угощала» бронированные машины связками гранат и бутылками с горючей смесью. И танки тоже застряли здесь. Им нужен маневренный простор, а здесь… Руины, руины.
— Да, танкам здесь нечего было делать, — снова подал голос Георгий Кретов. — Танк без маневра как лошадь без ног, мертвое дело.
Георгий не воевал в Сталинграде, но его знания тактики танковых войск привлекли внимание участников экспедиции, он включился в поход по рубежам обороны, которая в дни Сталинградской битвы обрела невиданную упругость и принесла известные всему миру результаты. Такой уж, как видно, зов памяти бывалых людей — передавай свой опыт, свои знания молодому поколению, не ожидая особых приглашений.
Наш поход по рубежам упругой обороны города закончился в районе Тракторного завода. И здесь я не мог умолчать о славных подвигах комсомольских батальонов 37-й гвардейской дивизии под командованием генерала Виктора Желудева.
Эта дивизия вместе с отрядами вооруженных рабочих Тракторного завода и сводным полком в 600 штыков — это все, что осталось от 112-й дивизии, — с 4 октября отражала здесь атаки противника, не отступив ни на шаг. 14 октября Паулюс нацелил танки и авиацию на Тракторный завод. К полудню было зарегистрировано более двух тысяч самолето-вылетов. Каждый вылет — минимум четыре-пять бомб от «сотки» до «полутонны». Неистовый удар авиации подкрепила четырехчасовая артподготовка. Во второй половине дня оборону завода — всего лишь пять километров по фронту — атаковало пять дивизий с таранным кулаком в 180 танков.
Гвардейцы, бывшие десантники — посланцы московского комсомола — не дрогнули. Они отстаивали свои позиции до последнего патрона, до последней гранаты, затем пускали в дело ножи и лопаты. Сорок восемь часов подряд, без единой минутной паузы, длился бой с фашистами, прорвавшимися к Тракторному заводу. Сколько потеряли пять наступающих дивизий Паулюса за те 48 часов, легче было бы подсчитать по оставшимся в строю солдатам и офицерам. Но и такой счет был бы неточен. Уцелевшие в бою захватчики не вышли из него. В цехах завода и на волжской круче их добивали наши мелкие штурмовые группы, одиночные гранатометчики. Такая уж была натура гвардейцев-десантников. Они не изменяли себе!
Распрощавшись с участниками экспедиции, я собрался на вокзал — взять билет на Москву. И тут Георгий Кретов буквально ошеломил меня.
Он сказал:
— Завтра день открытия охоты. Твои друзья охотники во главе с Борисом Курухиным ждут тебя в Лопушках. Моя машина с провиантом и ружьями уже вторые сутки изнывает, рвется за Волгу.
— Мои утки давно улетели, еще до первой операции, — ответил я.
— Не обманывай себя и друзей, — снова подсек меня Георгий. — Если не сможешь бить с правой руки, пора приноровиться с левой. Не расписывайся в бессилии раньше срока.
Он больше рыбак, чем охотник, и мне стало ясно, что ему просто хочется проверить меня. И разве можно перед другом юности сплоховать — уйти от себя? В юности, в те годы это было невозможно. А сейчас?
В Лопушках нас встретил старший охотовед района Александр Еркин, красивый и проворный парень, чем-то напоминавший легендарного Садко. Устроив нам прогулку на лодке по протокам и заводям Ахтубы, он работал веслами и шестом с такой легкостью, словно его лодка с четырьмя пассажирами была всего лишь поплавком из бересты.
Здесь я бывал с Евгением Викторовичем Вучетичем.
И сейчас, думая о своем зрении, я вспомнил его встречу с Василием Шукшиным.
Было это так.
Евгений Викторович много работал над скульптурными портретами Владимира Ильича Ленина. Целая Лениниана в скульптуре — 60 портретов. Вот Ленин погружен в глубокие раздумья. Вот Ленин смотрит в глубину неба, и тебе хочется тоже поднять голову и посмотреть вместе с ним туда, куда сейчас устремились наши космические корабли. Великий мыслитель будто видел и верил, что его Родина, ученые и инженеры страны социализма первыми откроют путь к звездам. Думы Ленина, мечты Ленина, его образ и характер мышления раскрывал скульптор в этих работах.
Помню, я принес в журнал «Молодая гвардия» фотографию скульптурного портрета Владимира Ильича, смотрящего в небо.
Это было весной шестьдесят второго года. Я заведовал отделом прозы журнала. В журнале начал печататься Василий Шукшин, тогда еще студент ВГИКа. Он увидел этот портрет на моем столе и, забыв о своей рукописи, начал допытываться:
— Кто подарил тебе такую фотографию?
— Автор. Евгений Викторович Вучетич.
— Я так и подумал. Здорово схвачено. Где можно посмотреть эту скульптуру?
— В его мастерской.
— А ты бываешь у него?
— Дружим со дня строительства берлинского памятника.
— Завидую. Как к нему попасть?
— Сейчас позвоню, спрошу. Тебя он тоже знает.
— Не верю… А если правда, то веди меня к нему немедленно.
Я набрал номер телефона мастерской Вучетича. Тот отозвался.
— Евгений Викторович, наш автор, рассказчик Василий Шукшин, просит привести его в мастерскую скульптора Вучетича.
— Где он?
— Вот, возле меня…
— Хорошо. Он молодец, талантливый человек. Жду к обеду…
В полдень мы были в мастерской.
Евгений Викторович встретил Шукшина так, будто они знали друг друга очень давно. Быстро нашли общий язык. Шукшин больше всего интересовался работой над образом Ленина, затем его внимание привлекла гипсовая композиция «Степан Разин».
— Вот это Разин!.. Могучий, мудрый, волевой. И ромашка в руке. Здорово… Хорошо бы в кино сыграть!
Сели за стол. В ходе разговора Василий Шукшин признался, что хочет испытать свои способности в лепке.
Вучетич посмотрел на него сквозь очки и сказал:
— Надо сначала полюбить глину…
На столе, в тарелке, лежали ломтики черного хлеба свежей выпечки. Евгений Викторович взял один ломоть и, продолжая разговор, спрятал руки под стол, изредка поплевывая на пальцы то одной, то другой руки. Тем временем Шукшин рассказывал что-то интересное, заразительно хохотал. Так прошло минут десять — пятнадцать. И вдруг, именно вдруг, на столе появился миниатюрный скульптурный портрет Василия Шукшина, вылепленный из хлебного мякиша. Удивительно верно схвачены черты смеющегося скуластого лица, характерный лоб с глубокими изломами морщин, взъерошенные волосы — все точно, почти фотографично, с небольшим налетом иронического гротеска. Шукшин, узнав себя в этом портрете, вскочил:
— Дьявольски похож!.. Как это можно?
— Так просто, этюд, — ответил Вучетич.
— Не верю. Под столом есть какой-то инструмент?
— Есть. Вот, пальцы. — Евгений Викторович развернул перед ним свои ладони…
Этим жестом он как бы сказал: «У скульптора должно быть второе зрение». И я до сих пор убежден, что у Евгения Викторовича было второе зрение в пальцах.
Прошло недели три. Поздно вечером раздался телефонный звонок. Поднимаю трубку, слышу знакомый голос чем-то возмущенного Василия Шукшина. Спрашиваю:
— Что случилось?
— Возмутительно! Пока ездил в командировку, они забрались в комод и съели мой портрет.
— Кто?
— Пока жив, буду вести с ними беспощадную борьбу.
— С кем?
— Да с этой нечистью — тараканами…
Я засмеялся, не зная, как ответить на такую ругань.
— И ты еще смеешься? — возмутился он.
— Готов плакать, но дело непоправимое.
— Почему?
— Евгений Викторович в больнице, кажется, снова инфаркт у него.
— Инфаркт… — Шукшин замолчал, были слышны его сдержанные вздохи. — А к нему можно прорваться?
— Пока нет. Поправится, тогда попробуем.
— Жаль… Но ты ему скажи: я хотел скопировать тот портрет, из дерева вырезать, а теперь хоть реви…
— Поправится — скажу, — заверил я.
Евгений Викторович вернулся к работе в середине зимы. Я передал ему разговор с Шукшиным. Посмеялись. И тут же он по-своему уловил смысл этого разговора.
— Рад встретиться с ним, только вылепить такой же портрет не смогу. Так и скажи ему — не смогу… Может получиться хуже или вовсе ничего не получиться. Впрочем, давай подождем годика три-четыре. Вырублю его бюст из мраморной глыбы. Я очень верю в него…
Прошли годы. Василий Шукшин стал известным писателем, актером, кинорежиссером.
Евгения Викторовича после открытия памятника на Мамаевом кургане все чаще и чаще стало беспокоить сердце, целыми месяцами коротал время на больничной койке. Встреча между ними не состоялась: каждый был занят своими неотложными делами.
Ахтубинская пойма… Какой простор, какое раздолье водных гладей, сенокосных угодий, камышовых зарослей — смотри и радуйся первозданной красоте природы Нижнего Поволжья. И воздух над поймой настолько чист и прозрачен, что небо, кажется, вот оно — рукой можно дотянуться до выступивших на нем в вечерние сумерки звезд — они здесь кажутся крупными и близкими.
Почти всю ночь хожу вокруг костра, вскидываю централку к левому плечу, ловлю на линии прицела клочки дыма, ночных мотыльков. Вроде получается. Так я проверял себя еще прошлый год, но не решался признаться своим друзьям охотникам. А вдруг самообман. Глаза, глаза… Их не заставишь подчиняться твоей воле, если острота зрения притупилась.
Но вот наступила утренняя зорька. Я сижу в скрадке, жду начала стрельбы. Жду с дрожью в душе — зачем соблазнился ехать сюда? Буду мазать и снова казнить себя.
Справа раздался выстрел. Охотовед поднял стайку чирков. Они идут на меня. Пропускаю их над собой и вдогон бью дуплетом с левого плеча. Тах, тах… и один чирок шлепнулся на воду. Не верю себе и все же хочу убедиться — потерял я право быть охотником или не потерял? Идет пара кряковых на встречный выстрел. Вскидываю централку, чтоб взять, как принято говорить, цель на штык. В былую пору признавал в себе охотника только после таких выстрелов. Тук… и утка у твоих ног! Сейчас по старой привычке приподнимаю стволы с опережением, закрываю цель мушкой и даю сразу два выстрела. Промазал?.. Нет!
— Так держать, так! — послышался за спиной знакомый голос. Это Борис Бурухин подкрался ко мне незаметно. Ему не привыкать быть незаметным — бывший партизан и опытный охотник.
За охотничьим завтраком с наваристой ухой из окуней — их успел надергать Георгий Кретов — вернулись к воспоминаниям о войне. И когда я как бы вновь увидел перед собой участников экспедиции «Летопись Великой Отечественной», когда в моих ушах зазвучали слова тех ребят: «Все это нам нужно, мы хотим знать», мне пришли в голову добрые размышления: значит, и я, и Георгий Кретов, и все мы, старые воины, нужны им. Они не говорят: «Должен, должен». Это слово уже скребет мою душу. Каждый из нас выполнял свой долг перед поколениями как мог, порой не щадя себя. Но теперь, когда видишь и слышишь — ты нужен! — не хочется уходить от себя. Зовите нас, ребята, зовите к себе на задушевные беседы. Мы окрылены вашим зовом, молодеем от общения с вами. А если учесть, что день окончания Великой Отечественной войны каждый из нас отмечает как день второго рождения, то, само собой разумеется, можете рассчитывать на наши силы впрок.
И верю, небо над родным мне городом-героем Волгоградом, как и над всей Родиной, никогда не будет похожим на рваную рубаху с кровавыми подтеками. Пусть оно остается чистым навсегда и ласкает глаза своими лазурно-голубыми красками.
Москва
1983