В такое утро дребезжание звонка всегда воспринималось как пулеметная очередь, угрожающая расправиться с остатками многострадальной мягкой массы, которая еще плавает в стенках черепной коробки. История вечно повторялась в форме трагедии, и Конде с трудом протянул руку и нащупал где-то там вдали холодную телефонную трубку.
— Ну наконец-то, Конде, где тебя черти носят? Я тебе вчера до двух ночи названивал, а ты как сквозь землю провалился!
Конде осторожно выдохнул и понял, что просто умирает от головной боли. Он даже не пытался оправдываться и обещать себе, что это в последний — ну то есть в самый последний — раз.
— Что случилось, Маноло?
— Как что случилось? Или тебе Пупи больше не нужен? Он тебя со вчерашнего вечера в управлении дожидается! А может, ты хочешь, чтобы его подали тебе на завтрак?
— Который час?
— Двадцать минут восьмого.
— Подбери меня в восемь. И захвати на всякий случай лопату.
— Какую еще лопату?
— Которой будешь меня сгребать. — Конде опустил трубку.
Три таблетки дуралгина, душ, кофе, душ, еще кофе — и наконец первая разумная мысль: я люблю эту женщину. По мере того как колдовское снадобье из кофейного раствора дуралгина производило свое живительное действие, в памяти начали всплывать картинки прошедшей ночи. Конде с облегчением вспомнил, что Карина попросила его не торопить события, и он, слава богу, послушался. Вчерашняя романтическая пьянка неожиданно вывела его из строя, и к началу второй бутылки он уже наклюкался так, что не смог бы даже стянуть с себя штаны, — в этом Конде убедился перед рассветом, когда ненадолго очнулся в своей постели от жуткого сушняка, будто находился в пасти огнедышащего дракона, и обнаружил, что лежит одетый. А теперь, глянув на себя в зеркало, он порадовался еще и тому, что Карина не видит его красных глаз и темных кругов под ними, похожих на грязные потеки. Вдобавок, как ему показалось, растительность на голове поредела по сравнению с тем, что было вчера, а кроме того, печень, по внутреннему ощущению, словно бы опустилась до уровня коленей.
— Маноло, хоть раз в жизни езжай потихоньку, — с мольбой в голосе попросил Конде своего подчиненного, усевшись в машину, а после повернул зеркальце и принялся натирать себе лоб китайским бальзамом. — Рассказывай.
— Лучше ты расскажи, что с тобой приключилось — под поезд попал или приступ болотной лихорадки прихватил?
— Хуже — танцевал.
Тут сержант Мануэль Паласиос проникся пониманием и сочувствием к своему шефу и всю дорогу ехал не быстрее восьмидесяти километров в час, по пути вводя его в курс дела:
— Парень объявился около десяти вечера. Я уж собрался уходить и велел Греку и Креспо оставаться сторожить на углу, а тот как раз подруливает на своем мотоцикле. Ну мы сразу спустились в гараж, говорим, предъяви документы на мотоцикл, и он принимается вешать нам лапшу на уши. Тогда я решил: пусть посидит до утра, дозреет маленько. Думаю, он уже накрахмалился, как считаешь? Да, тебя просил зайти капитан Сисерон. Короче, по заключению экспертизы, марихуана из дома Лисетты, хоть и размокла, все равно крепче обычной, поэтому в лаборатории полагают, что травка не местная, скорее всего мексиканская или никарагуанская. А с месяц тому назад они взяли в Луйяно двух типов на сбыте сигарет с марихуаной вроде бы того же происхождения.
— А те откуда ее взяли?
— В этом-то и весь вопрос! Они якобы купили ее у кого-то в Эль-Ведадо, однако человека с указанными ими приметами засечь не удается. Видать, эти ребята кого-то прикрывают..
— Значит, марихуана не кубинская…
Конде поправил темные очки и закурил сигарету. Он опять становился человеком. Тому, кто придумал дуралгин, надо поставить памятник с такой примерно надписью: «От благодарных алкашей всего света»… Конде возложил бы к нему цветы.
— Полное имя?
— Педро Ордоньес Мартель.
— Возраст?
— Двадцать пять лет.
— Место работы?
— У меня нет места работы.
— Тогда чем ты зарабатываешь на жизнь?
— Ремонтирую мотоциклы.
— Ах, мотоциклы… Так расскажи-ка лейтенанту про свой «кавасаки».
Конде отделился от дверного косяка, подошел к столу и остановился напротив Пупи, сидящего в потоке жаркого света от мощной лампы. Маноло посмотрел на шефа, потом на Пупи.
— В чем дело, язык отнялся? — спросил он, наклоняясь и заглядывая парню в глаза.
— Я его купил у одного моряка с торгового судна, — заговорил тот, обращаясь к Конде. — Он написал мне расписку, которую я вчера отдал вот ему. А моряк потом сбежал с судна и остался в Испании.
— Опять врешь, Педро.
— Послушайте, сержант, перестаньте обзывать меня лгуном. Это оскорбление.
— Ах вот оно что? А держать нас с лейтенантом за недоумков — это как называется?
— Я вас не оскорблял.
— Ну хорошо, предположим на минуту, что все так и было. Что скажешь, если мы обвиним тебя в незаконной торговле и спекуляции? Говорят, ты перепродаешь вещи из дипмагазина и наварил на этом большие деньги.
— Это еще надо доказать, я ведь не ворую, не занимаюсь контрабандой, не…
— А если мы сейчас же поедем и проведем обыск у тебя дома?
— Только из-за мотоцикла?
— И найдем там зелененькие купюры, несколько комнатных вентиляторов и так далее, что ты тогда запоешь: что они там родились?
Пупи бросил умоляющий взгляд на лейтенанта, будто просил о спасении, и тот подумал, что надо бы протянуть ему руку помощи. Внешность парня представляла собой запоздалую и неуместную копию Ангелов ада: длинные, до плеч, волосы с пробором посередине, черная кожаная куртка, которая бросала вызов местным климатическим условиям, так же как высокие ботинки с двойными молниями и плотные джинсы для верховой езды со вставкой на седалище. Да, насмотрелся, видать, этот парень голливудских фильмов.
— Сержант, вы позволите мне задать Педро один вопрос?
— Конечно, лейтенант, — сказал Маноло и откинулся на спинку стула.
Конде выключил лампу, но остался стоять по другую сторону стола, дожидаясь, когда Пупи перестанет тереть воспаленные глаза.
— Вы увлекаетесь мотоциклами, если не ошибаюсь?
— Да, лейтенант, и, если по правде, мало кто знает этих тварей так, как знаю их я.
— Кстати, о ваших знаниях. Что вам известно о Лисетте Нуньес Дельгадо?
Глаза Пупи вдруг расширились в нескрываемом ужасе, смазливое лицо, хранившее до сих пор невозмутимое выражение, сморщилось в болезненной гримасе. Рот раскрылся в попытке произнести слова протеста, но он не издал ни звука, и только подбородок задрожал, будто в безвольной судороге подступающих рыданий.
— Ну так что вы мне ответите, Педро?
— Не понимаю, что вам от меня надо? Ничего мне о ней не известно, лейтенант, могу поклясться чем хотите, ничего не знаю…
— Погоди клясться, давай-ка лучше разберемся. Когда ты видел ее в последний раз?
— Не знаю, в понедельник или во вторник. Я заехал за ней в Пре после окончания занятий, потому что она хотела купить у меня кроссовки, такие, знаете, с широкой подошвой — приобретены мной законным путем, честное слово! Мы поехали ко мне домой, Лисетта их померила, они пришлись ей впору, потом поехали к ней домой за деньгами, а после я уехал.
— Сколько вы взяли с нее за кроссовки?
— Нисколько.
— Вы же сами сказали, что она их у вас купила.
Пупи алчными глазами смотрел, как Конде прикуривает сигарету.
— Хочешь курить?
— Буду вам благодарен.
Конде подал ему пачку и коробок спичек, подождал, пока Пупи закурит.
— Ну так что там было с кроссовками?
— Ничего особенного, лейтенант, вы же знаете, что мы с ней, ну, мы с ней встречались, а девушке, с которой у тебя что-то было, сами понимаете, немыслимо что-то продавать.
— Значит, ты ей кроссовки подарил, так? Или, может, отдал в обмен на что-то?
— То есть как в обмен?
— Между вами в тот день были половые сношения?
Пупи запнулся, готовый возмутиться, заявить о недопустимости вмешательства в чужую личную жизнь, но, видимо, передумал:
— Да.
— Для этого она и пригласила тебя к себе домой?
Пупи жадно втянул сигаретный дым, так что Конде расслышал легкое потрескивание сгорающего табака, и помотал головой, будто отрицая то, чего не мог отрицать, потом опять затянулся и только после этого заговорил:
— Послушайте, лейтенант, я не желаю расплачиваться за то, чего не совершал. Понятия не имею, кто убил Лисетту и в какую историю она ввязалась, и хотя то, что я сейчас скажу, прозвучит некрасиво, я все равно скажу это, потому что не хочу, чтобы из меня делали козла отпущения. Лисетта была девицей поведения весьма и весьма вольного, вот именно, вольного, а у меня с ней отношения были так, время провести, ничего серьезного, потому что я знал: Лисетта меня кинет в любой момент, как это было, когда она познакомилась с одним мексиканцем, жирным как свинья, Маурисио его, кажется, звали. Но в постели она была тигрица, вот в чем дело. Настоящая тигрица, и, если честно, мне нравилось заниматься с ней сексом, но и сучкой настоящей тоже была, потому-то и трахнулась со мной в тот день за эти кроссовки.
— Так, говоришь, это было в понедельник или во вторник?
— Кажется, в понедельник, потому что она в тот день пораньше закончила. Вы можете проверить.
— Лисетту убили во вторник. Ты с ней больше не встречался?
— Нет, клянусь матерью! Я не вру вам, лейтенант.
— А где Лисетта нашла себе мексиканского приятеля — Маурисио, так?
— Я точно не знаю, лейтенант, по-моему, они познакомились то ли в «Коппелии», то ли еще где-то. Мексиканец приехал на Кубу туристом, и Лисетта его подцепила. Но с тех пор уже прошло порядочно времени.
— А с кем она встречалась в последнее время?
— А кто ж его знает! Мы с ней почти не виделись, у меня теперь другая девчонка, такая куколка, что…
— Но у нее же был знакомый мужчина лет сорока с лишним, не так ли?
— Так это совсем другое дело, — впервые улыбнулся Пупи. — Это у Лисетты был очередной прикол. Говорю же: сучка!
— Педро, а кто он, тот мужчина, вы его знаете?
— Ну конечно, лейтенант, это директор Пре. А вы что, не знали?
— Зашел выпить кофе, — объявил Конде, и Толстый Контрерас улыбнулся со своего кресла, способного выдержать большую нагрузку.
— Эх, Конде, Конде! Кофе, значит? — произнес он, и, хоть это казалось невозможным, встал на ноги, подняв из кресла свою тушу, и протянул Конде радостно правую руку, явно вознамерившись раздавить ему пальцы.
Неужели трудно придумать себе менее издевательское развлечение? Лейтенант попробовал представить, что у него имеются некоторые мазохистские наклонности, и покорно позволил капитану Хесусу Контрерасу, начальнику отдела по борьбе с незаконным оборотом валюты, подвергнуть себя пытке.
— Черт, ну хватит, отпусти!
— Давненько ты не заглядывал ко мне, дружище.
— Но я очень по тебе скучал. Даже письма писал. Целых два. Не получил? Видать, правду говорят, что почта плохо работает.
— Кончай трепаться, Конде, чего тебе надо?
— Я же сказал, Толстый, кофе. А еще принес тебе подарок в красивой обертке. Вот видишь, не ты один у нас такой щедрый.
И тут Толстый засмеялся. Это было единственное в своем роде зрелище: и толстые складки на подбородке, и пузо, и мягкая грудь — все тело заколыхалось, словно бы плоть с покрывавшим ее слоем жира была весьма ненадежно прикреплена к костям, призванным ее держать, и могла в любой миг сползти, обнажив скелет.
— Послушай, Конде, я не получал подарков с того дня, как мне исполнилось семь лет. Если не считать всякого дерьма.
— Так у тебя есть кофе или нет?
Контрерас хотел было опять разразиться хохотом, но сдержался:
— Для друзей всегда есть. И даже еще не остыл. — Он скорее подкатился, чем подошел к письменному столу и извлек из ящика стакан с уже выпитым наполовину кофе. — Только все не пей, мне должностная квота больше не положена, если помнишь.
Конде сделал более чем щедрый глоток, и в настороженном взгляде Толстого появилось беспокойство. Капитан Контрерас пил лучший кофе во всем полицейском управлении, поскольку его снабжал лично майор Ранхель из собственных стратегических запасов. Перед тем как вернуть стакан, Конде сделал еще глоток.
— Стоп, стоп, с тебя хватит. Нет, ты посмотри… Ладно, выкладывай, что у тебя?
— Мотоцикл «кавасаки» на три с половиной сотни кубиков сомнительного происхождения, барахло из дипмагазина и почти наверняка спекуляция валютой. Короче, песня, а не дело. Герой сидит у меня в кабинете и созрел настолько, что едва с ветки не падает. Это мой тебе подарок с единственным условием — придержать парня, пока я с ним не закончу. Ты рад?
— Рад, — признался Контрерас и больше не стал сдерживаться, разразившись таким громоподобным хохотом, что Конде встревожился, как бы не пошли трещинами стены здания.
— Заходи, заходи давай! — прогремел голос, едва Конде положил руку на дверную ручку. Он меня нюхом чует, подумал лейтенант и распахнул дверь толчком в матовое стекло. Майор Антонио Ранхель сидел с отсутствующим видом в своем вращающемся кресле, слегка поворачиваясь то влево, то вправо; на лице его, вопреки ожиданиям Конде, застыла своего рода умиротворенность. Конде втянул носом тонкий аромат молодого, но хорошо просушенного табака. В пепельнице дымилась длинная сигара оливкового цвета.
— Что куришь?
— «Давидофф-5000», что же еще?
— Рад за тебя.
— А я за тебя. — Майор перестал вращать кресло туда-сюда, взял сигару и благоговейно сунул в рот, будто это была амброзия. — Как видишь, у меня хорошее настроение… Где тебя черти носят? Ты кто — полицейский или долбаный частный детектив? Почему не докладываешь о ходе расследования?
Конде с вымученной улыбкой сел напротив своего начальника. Ранхелю необходимо знать о каждом шаге в ведении каждого дела, сделанном каждым из его подчиненных, особенно подчиненным по имени Марио Конде. Он был уверен в деловых качествах лейтенанта не меньше, чем в своих собственных, но все же относился к нему с опаской. Он знал про все его странности, а потому старался держать на коротком поводке. Между тем Конде припомнил пару шуточек и решил опробовать на Ранхеле хотя бы одну из них:
— Майор, я хочу подать рапорт об увольнении.
Тот коротко взглянул на него и с невозмутимым видом пристроил сигару обратно в пепельницу.
— Только и всего-то, — сказал он, сладко зевая. — Ступай в отдел кадров и скажи, чтобы оформили, я подпишу. Наконец-то смогу работать спокойно, какое счастье для моей гипертонии!
Конде разочарованно ухмыльнулся:
— Да ну тебя, Дед, с тобой даже приколоться нельзя.
— Да, нельзя! — скорее прорычал, чем сказал Дед. Если бы Господь заговорил, его голос звучал бы именно так. — А ты слишком много себе позволяешь! Ей-богу, Конде, когда-нибудь ты мне расскажешь, какого черта тебя понесло служить в полицию!
— На подобные вопросы я буду отвечать только в присутствии моего адвоката.
— Да иди ты на хрен вместе со всей коллегией адвокатов и римским правом в придачу! Рассказывай о деле. Сегодня уже суббота.
Конде закурил и посмотрел на ясное небо через большое окно кабинета начальника управления. Похоже, из этого окна вообще никогда не увидишь облаков.
— Дело продвигается медленно.
— А я просил, чтобы оно продвигалось быстро.
— А продвигается медленно. Мы только что допросили одного из подозреваемых, некого Пупи, барыгу и бывшего любовника убитой. Пока нет оснований обвинять Пупи в этом преступлении, слишком много свидетелей подтверждают его алиби, однако от него мы узнали о двух важных обстоятельствах, по причине которых эту румбу теперь надо танцевать под другую музыку. Во-первых, учительница была, по его словам, сучкой, ложилась под мужиков быстрее, чем Малыш Билли выхватывал свои кольты. Во-вторых, она состояла в близких отношениях с директором Пре, что также переводит его в категорию подозреваемых. Однако есть еще одно обстоятельство, которое плохо стыкуется с двумя предыдущими. Патологоанатом утверждает, что последний половой акт произошел незадолго до убийства учительницы с молодым человеком лет примерно двадцати, имеющим группу крови О. У Пупи как раз именно эта редкая группа крови. Директору за сорок, и он мог быть тем мужчиной, который переспал с ней за пять-шесть часов до второго. Но если Пупи действительно не встречался с учительницей во вторник вечером, что похоже на правду, поскольку в это время он тусовался с другими байкерами в «Гавана-клубе» Санта-Марии, а значит, не он был ее последним партнером, то тогда кто? И если не Пупи ее убил, то кто? Директор тоже участвует в этой лотерее, но его кандидатура как-то не очень вписывается в позднюю вечеринку с танцами, пьянкой и курением марихуаны. Лично мне этот человек неприятен, но все же он явно не из тех, кто легко кидается во все тяжкие. С другой стороны, ее могли убить и после вечеринки. Как думаешь, Дед?
Майор встал со стула и запыхтел своей сигарой «Давидофф». Табак был чудесный, и вокруг Деда при каждой затяжке распространялся тонкий ароматный дым. Конде почему-то вспомнил церковное кадило.
— Принеси мне запись допроса Пупи, хочу послушать. Откуда у тебя такая уверенность, что не он убийца? Ты уже проверил его показания?
— Этим сейчас занимаются Креспо и Грек, но сам я уверен в его невиновности. Пупи назвал слишком много фамилий, чтобы информация оказалась ложной. А кроме того, мне интуиция подсказывает, что это не он.
— Стоп, стоп… У меня от ужаса волосы встают дыбом, когда начинает работать твоя интуиция. А чем тебе директор не понравился?
— Не знаю, может, просто тем, что он директор. Не знаю, он как будто родился для того, чтобы стать директором, и мне это не нравится.
— Ах вот оно что… Так, говоришь, девушка была не паинька? А в отчете…
— Это всего лишь отчет, Дед. Слышал поговорку «Бумага все стерпит»? А то, что скрыто за этой бумагой, иногда и вообразить себе невозможно. Карьеризм, подсидка, двуличие и бог знает что еще. Но по бумаге выходит, что она была образцом для подражания…
— Так, хватит, перестань проводить со мной урок кройки и шитья. Я все это знал уже в то время, когда ты свои сопли вытирать еще не научился… Послушай, Марио, я тебя не узнаю. Почему ты так медленно работаешь? Что с тобой происходит?
Конде тщательно затушил в пепельнице свою сигарету, прежде чем ответить:
— Не знаю, Дед, что-то меня смущает в этой истории, эта марихуана, взявшаяся неизвестно откуда, да и вообще я нынче чего-то никак не могу сосредоточиться.
Майор театрально воздел руки к небу и посмотрел в потолок, вероятно в ожидании содействия свыше.
— У нас на все рук не хватает, и у меня родила бабушка, так, что ли? Может, тебе и вправду подать в отставку? Значит, говоришь, все дело в том, что у тебя нет сил сосредоточиться?
— Да нет, Дед, я себя чувствую нормально.
— Судя по твоему лицу, хреново ты себя чувствуешь. Ох, Марио, не забывай, что я тебе говорил: веди себя прилично ради всего, что ты ценишь в жизни. Не вздумай в какое-нибудь дерьмо вляпаться, иначе мне придется тебя отстранить от дела.
— Дед, что все-таки происходит? Я что-то никак не врублюсь.
— Сам не знаю, говорю тебе, я только чую, что запахло паленым. В нашем ведомстве проводится широкая проверка, распоряжение спущено с самых верхов. Повторяю, мне неизвестно, что именно ищут и под кого копают, но не сомневаюсь, что дело серьезное и наверняка полетят головы, потому что копают глубоко. И больше ни о чем меня не спрашивай… А знаешь, вчера я получил от дочки письмо и посылочку. Похоже, у нее все-таки наладилась жизнь с тем австрийским экологом. Живут в Вене — я ведь тебе, кажется, рассказывал?
— Вот бы мне пожить в Вене! Я бы, наверное, стал руководить хором девочек. Молоденьких — годков так под двадцать… А в Вене есть полицейские?
— Дочка пишет, что ездила с мужем в Женеву на конференцию про китов и там они зашли… Куда бы ты думал? В фирменный магазин табачных изделий Цино Давидоффа. Говорит, чудное местечко. Она купила мне там в подарок портсигар с пятью гаванами… Ты не представляешь, как я скучаю по дочке, Марио. Не понимаю, чего ей приспичило ехать к черту на кулички.
— Ее позвала любовь, Дед, что тут поделаешь? Послушай, я, кстати, тоже влюбился, и если она мне скажет: поехали в Новый Орлеан, я с ней поеду.
— В Новый Орлеан? Влюбился? И что вы там будете делать?
— Ничего, будем слушать блюз, соул, джаз и все такое.
— Давай, Марио, поезжай, ты мне уже до чертиков надоел. Только сперва доведи до конца это дело. Даю тебе сорок восемь часов на то, чтобы ты сдал мне убийцу. Не уложишься — не получишь зарплату за этот месяц.
Конде встал, посмотрел на своего шефа и снова рискнул пошутить:
— Ну и пусть, не хлебом единым жив человек…
С этими словами он зашагал к двери.
— Сдохнешь с голоду!.. Постой-ка, ты слышал про Хоррина? Его госпитализировали после обморока в среду вечером. Говорят, редкий случай, что-то вроде предынфарктного состояния. Я вчера был у него, и он спрашивал про тебя. Лежит в клинике на Двадцать шестой улице… Знаешь, Марио, похоже, полицейским Хоррину больше не быть.
Конде с грустью подумал, что за десять лет совместной службы с капитаном Хоррином никогда не встречался с ним во внеслужебное время. Лейтенант много раз обещал Хоррину зайти к нему в гости, чтобы вместе посидеть вечерком за чашкой кофе, опрокинуть несколько стаканов рома, поговорить о том о сем, но так и не сдержал слова. А ведь они, пожалуй, были друзьями. У Конде защемило сердце от чувства неискупимой вины. Он сказал майору:
— Дед, почему все так погано? — И вышел, оставив своего начальника стоять в голубом облаке ароматного дыма от сигары «Давидофф-5000», гран-корона, 14,2 см, урожая Вуэльтабахо 1988 года, приобретенной в Женеве в фирменном магазине его величества Цино Давидоффа.
Знаете, есть люди, которым по жизни везет, то ли Бог им помогает, то ли дьявол. Меня же, наоборот, все время преследуют неудачи, и самое неприятное, никакие уроки не идут впрок, стоит мне иногда испытать судьбу — и вот пожалуйста, опять все насмарку. Ох, что будет, что будет? Если по правде, да. Хотел позвонить вам и все рассказать. Не решился. Страшно стало. Страшно, что вы заподозрите меня в преступлении, страшно, что узнает жена, страшно, что пойдет молва по Пре и меня перестанут уважать… Мне ничуть не стыдно открыто признаться: я боюсь. Однако к тому, что произошло, не имею никакого отношения. Да разве я смог бы совершить подобное? Она мне голову вскружила, я даже собирался рассказать все жене, но Лисетта не хотела формальностей, мол, слишком рано, она еще очень молода. Ох, беда, беда. Нет, два месяца, не больше. Мы сблизились на сельскохозяйственной практике, сами понимаете, там проще, раскованнее по сравнению со школой, и начиналось все будто играючи, у нее тогда еще был ухажер, тот молодой человек с мотоциклом. Я не верил, что это может иметь продолжение, думал: размечтался, старый черт, но потом мы вернулись в Гавану, и после одного собрания, которое закончилось часов в семь, я напросился к ней на чашку кофе, и с тех пор пошло-поехало. Но об этом никто не знал, я уверен. Неужели вы думаете, что у меня рука поднялась бы на такое? Для меня Лисетта стала частью самого лучшего, что было в моей жизни, пробудила во мне радость существования, бездумную смелость, желание бросить все, перекроить свою судьбу, потому что она и есть судьба… Из ревности? Какой ревности? Лисетта поссорилась с Пупи и поклялась мне, что порвала с ним. А когда такое говорит двадцатилетняя девушка мужчине сорока шести лет, ему не остается ничего другого, как поверить ей или убраться восвояси, заняться домашним хозяйством и разведением кур, согласны?.. В тот день я хотел поехать к ней пораньше, но у меня ведь не работа, а дурдом, закончишь разбираться с Хуаном, наступает очередь Педро, если нет партсобрания, вызовут в муниципалитет — короче, я вырвался из этого ада только в половине седьмого. У нее пробыл чуть больше часа — знаю, потому что вернулся домой к началу сериала, который запускают в восемь тридцать… Ну… конечно, занимались сексом, это логично, согласны?.. Да, группа А, резус положительный, — как вы узнали? Понятно, вы все знаете. Да-да, в тот вечер из дома никуда не отлучался, готовил доклад к следующему дню, потому и в Пре так задержался. Да, дома были жена и младший сын, старшему-то уже шестнадцать, гуляет со своей девчонкой ночи напролет. Да, супруга, конечно, подтвердит, только, прошу вас, это действительно необходимо? Неужели вы мне не верите? Понимаю, это ваша работа, но ведь и я человек, а не следственная версия… Хотите, чтобы вся моя жизнь рухнула? Да я готов чем угодно поклясться. Нет, никого у нее больше не было, это я точно знаю, просто ее изнасиловали. Как не насиловали? Не насиловали, но убили? Ну почему я должен обсуждать с вами все это, черт подери, — в наказание за то, что поверил в возможность любить, ожил рядом с ней?.. Я боюсь… Да, он хороший ученик — с ним что-то не так? Слава богу. Да, в секретариате вам дадут адрес… Что вы намерены предпринять?… А с моей женой?.. Не везет так не везет…
В больнице пахнет человеческими страданиями; воздух насыщен парами эфира, обезболивающих, антисептиков, спирта… Для Конде посещение больницы стало нелегким испытанием, на которое он никогда не согласился бы добровольно. Этот запах боли навек врезался ему в память после двух месяцев еженощного бдения у постели распластанного на ней ничком Тощего, когда тот действительно был как никогда тощим, и спина у него была искромсана, ноги омертвели, а глаза были похожи на тусклые стекляшки. За два месяца ему сделали две операции, за эти два месяца пришлось расстаться с последними надеждами, изменилась вся жизнь Тощего: инвалидная коляска и прогрессирующий паралич — словно огонек, бегущий по шнуру, огонек, который двигается все дальше, сжигая нервы, мышцы, пока не подберется к сердцу и не опалит его смертельной вспышкой. И вот опять Конде дышал этим же больничным запахом, шагая через безлюдный в этот вечерний час вестибюль к лифту. Дорогу им преградил охранник, и лейтенант без слов сунул ему чуть ли не под нос свое полицейское удостоверение.
В коридоре третьего этажа они не сразу сориентировались. Наконец сержант Мануэль Паласиос нашел на стене табличку-указатель. Палаты с номерами от 3 до 48 находились слева, и оба полицейских зашагали по коридору, отсчитывая четные числа на дверях.
Конде заглянул в приоткрытую дверь и увидел на приподнятом подголовнике больничной кровати небритое лицо капитана Хоррина. Рядом стояло непременное в такой ситуации кресло-качалка; сидящая в нем женщина лет пятидесяти с усталым лицом перестала чуть покачиваться и вопросительно посмотрела на Конде, потом поднялась и сделала несколько шагов к двери.
— Лейтенант Марио Конде и сержант Мануэль Паласиос, — произнес Конде, словно докладывая начальству о прибытии. — Сослуживцы капитана.
— Милагрос, меня зовут Милагрос, я жена…
— Как он? — спросил Маноло, тоже просунув голову в приоткрытую дверь.
— Получше. Ему дают успокоительное, чтобы спал. — Женщина взглянула на часы: — Сейчас разбужу его, все равно пора принимать лекарство.
Конде шагнул следом, желая остановить ее, но Милагрос уже подошла к мужу и склонилась над ним, нашептывая что-то и гладя ему лоб. Хоррин открыл глаза, смотревшие с отрешенным спокойствием, поморгал, и на лице его появилась тень улыбки.
— Конде, — узнал он лейтенанта и протянул ему руку. — Здорово, сержант, — увидел он подошедшего Маноло.
— Командир, как вы дошли до такой жизни? Теперь, боюсь, вас отдадут под суд за симуляцию, а наше управление закроют, — неловко пошутил Конде и подался вперед, чтобы лучше слышать ответ капитана Хоррина.
— Бывает, Конде. Иногда даже старые машины ломаются.
— Зато они такие надежные, что после ремонта опять как новые.
— Твоими бы устами да мед пить.
— Расскажите, как себя чувствуете?
— Так себе. Спать все время хочется. Чертовщина всякая снится… К твоему сведению, я только здесь впервые в жизни узнал, что такое сиеста.
— Это правда, — подтвердила жена и опять погладила рукой его по лбу. — Но теперь тебе надо больше отдыхать и заботиться о себе, я верно говорю, лейтенант?
— Конечно, — согласился Конде, чувствуя фальшь этого утверждения, потому что знал: Хоррину вовсе не хочется заботиться о себе, а желает он поскорее встать с больничной койки, вернуться в полицейское управление, на городские улицы, выискивать и отлавливать всяких подонков, воров, убийц, насильников, мошенников, поскольку только это и умеет делать, и делать хорошо. Все остальное для него — смерть, пусть растянутая на годы, но смерть.
— Как у тебя дела, Конде? Опять работаешь вместе с этим сумасшедшим?
— Куда ж деваться! Я бы с удовольствием взял вас в напарники, а его уложил на ваше место. Может, ему сделают какую операцию и он станет нормальным человеком.
— А я про тебя вспоминал. Чего раньше не заехал?
— Текучка заела. Да я и узнал-то вот только что. Мне Дед сказал.
— Чем сейчас занимаешься?
— Да так, ерунда. Обычная кража.
— Ему нельзя много разговаривать, — вмешалась жена, держа капитана за руку, на которой были видны следы лейкопластыря и отметины от иголки капельницы.
Побежденный Хоррин. Невероятно, подумал Конде.
— Не волнуйтесь, мы уже уходим. Командир, когда вас вышвырнут отсюда?
— Не знаю. Дня три-четыре еще проваляюсь. У меня там дело осталось незаконченное, хорошо бы…
— Об этом сейчас не беспокойтесь, с вашим делом наверняка уже работают. Знаете, мы к вам завтра заскочим. Мне может понадобиться ваш совет.
— Выздоравливайте, капитан, — сказал Маноло, подавая ему руку.
— Не пропадай, Конде.
— Ладно, а вы поправляйтесь. Нас, хороших парней, остается не много на этом свете, — добавил Конде, задержав руку капитана в своей руке. Он увидел знакомую никотиновую желтизну, окрасившую кончики пальцев и даже ногти, только не ощутил прежней силы в рукопожатии полицейского, и это огорчило лейтенанта. — Маэстро, я сегодня здорово пожалел, что мы с вами никогда не общались за пределами управления.
— В этом проявляется трагедия профессии полицейского, Конде. И с этим приходится мириться. Ты видел хоть одного счастливого полицейского? Как может быть счастливым человек, которого сторонятся окружающие, чураются иногда даже собственные дети, а к пятидесяти годам у него окончательно расшатываются нервы и он становится импотентом…
— Чего ты мелешь? — сердито одернула его жена, но тут же спохватилась: — Успокойся, пожалуйста.
— Да, трагедия… До встречи, командир. — Конде выпустил руку капитана и с тоской вдохнул больничный воздух, пропитанный запахом страданий и смерти.
— Поехали в зоопарк, — приказал Конде, садясь в машину, и Маноло не решился спросить: хочешь на мартышек посмотреть? — хотя его так и подмывало.
Он понимал, что лейтенанту сейчас не до шуток, и прикусил язык — до тех пор пока не минует туча. Запустив мотор, сержант вырулил на Двадцать шестую улицу и медленно проехал несколько кварталов между клиникой и зоопарком.
— Поставь машину где-нибудь в теньке.
Позади остались вольеры с утками, пеликанами, медведями, обезьянами, и наконец Маноло выбрал место для парковки под старым раскидистым тополем. Ветер с юга продолжал неистовствовать и подвывать в кронах деревьев.
— Хоррин умирает, — произнес Конде, прикуривая очередную сигарету от только что докуренной. Потом недоуменно посмотрел на свои пальцы, которые почему-то не желтели от никотина.
— И ты помрешь, если будешь столько курить.
— Заткнись.
— Как знаешь.
Конде посмотрел на кучку детишек, столпившихся справа от него возле клетки с тощими, состарившимися львами, которые едва шевелились, изнемогая под порывами раскаленного ветра. Воздух в зоопарке пропитался миазмами.
— Не знаю, что делать, Маноло. Мне кажется, ни Пупи, ни директор не причастны к тому, что произошло во вторник вечером.
— Послушай, Конде, можно, я скажу?
— Давай говори, для этого мы и торчим здесь.
— У директора хорошее алиби, и, похоже, он сможет его доказать. Во всяком случае, если сам не изменит свои показания или жена не откажется подтвердить его слова. Дальше. Предположим, не Пупи, а кто-то другой переспал с Лисеттой незадолго до убийства. Что у нас остается? Вечеринка, ром, музыка, марихуана. Вот где собака зарыта, так или нет?
— Наверняка, только где мы отыщем концы, чтобы распутать этот клубок? А если Пупи обманул нас? Вряд ли, конечно, он успел окучить столько народа, чтобы все подтвердили его алиби. Однако и кровь группы 0 встречается не так часто, чтобы она по случайному совпадению оказалась у последнего, кто занимался сексом с Лисеттой.
— Хочешь, я прижму его посильнее? Вдруг вспомнит что-нибудь новое?
Конде бросил окурок в окошко и прикрыл глаза. Перед ним возник образ женщины, танцующей в сумраке ночного клуба. Он мотнул головой, будто вытряхивая из сознания некстати посетившее его счастливое видение. Ему не хотелось, чтобы грязь служебных будней соприкасалась с надеждой на лучшее и чистое, появившейся у него в жизни.
— Пусть с ним некоторое время поработает Контрерас, а после и мы надавим, пока из него сок не потечет. А мы пока возьмем в оборот директора, разложим всю его историю по минутам. Покажем ему, как бывает страшно на самом деле.
— Послушай, Конде, а что ты думаешь по поводу этого мексиканского туриста, бывшего хахаля Лисетты? Маурисио, кажется?
— Да, Пупи его так называл… И марихуана тоже из Центральной Америки или из Мексики. Выходит, он мог ее доставить.
— Вот черт, Конде! — разволновался вдруг Маноло и даже стукнул ладонью по рулю. — А если мексиканец опять пожаловал?
Лейтенант согласно покивал головой. От Маноло, несомненно, есть толк.
— Да-да, это тоже возможно. Надо поспрашивать в иммиграционной службе — прямо сегодня. Но я все же попытаюсь найти ниточку, с которой надо начинать распутывать этот клубок. Не знаю почему, но я уверен, что отправной точкой должна стать марихуана. Ладно, заводи свою колымагу. Здесь мочой разит. И вообще, я со школы не переношу зоологию и зоопарки. Сейчас позвоним в управление иммиграционной службы, а после поедем к морю.
Море, как загадка смерти или жестокие капризы судьбы, всегда производило на душу Марио Конде завораживающее и притягательное воздействие. Эта необъятная, бездонная, непостижимая голубизна привлекала его одновременно болезненным и благотворным образом, словно роковая женщина, спасения от которой не ждешь и не желаешь. Были и до него такие, кто испытал на себе те же токи неотразимого соблазна и потому называли море женским именем — la mar. Ничто в жизни Марио не связывало его с морем, и родился он в бедняцком районе Гаваны, расположенном в черте города и страдающем от нехватки воды. Возможно, однако, что само зрелище волн на морском просторе пробуждало в нем инстинкты островного жителя, унаследованные от прапрадеда Теодоро Альтаррибы по прозвищу Граф, афериста, уроженца Канарских островов, который пересек океан в поисках другого острова — подальше от кредиторов и полиции. Вот и сейчас взор лейтенанта Конде был устремлен на четкую линию горизонта, словно пытался проникнуть дальше, за эту несуществующую границу, которая мнилась краем света и надежд. Сидя на камне среди прибрежных скал, он размышлял о странном совершенстве мира, разделенного на сферы обитания, чтобы сделать проявления жизни на земле разнообразными и законченными, а заодно разобщить людей и даже их разум. Было время, когда эти мысли и созерцание моря возбуждали у Конде желание отправиться в путь, облететь и познать заокеанские земли — Аляску с ее добытчиками подземных богатств, разъезжающими на санях, Австралию, Борнео, каким представлял его по приключенческим романам Эмилио Салгари, — однако уже много лет назад он смирился со своим оседлым существованием и судьбой человека, забывшего, что такое попутный ветер. В итоге Конде ограничился тем, что продолжал мечтать, понимая, что это всего лишь мечты. Он мечтал поселиться когда-нибудь возле моря в деревянном доме под черепичной крышей, где всегда пахнет солью. В этом доме он написал бы книгу — простую и трогательную историю дружбы и любви. А вечерами, после сиесты (тоже учтенной в мечтаниях Конде), ловил бы рыбу, забрасывая переметы прямо с длинной веранды, открытой морским бризам и береговым ветрам, или размышлял бы, как сейчас, о загадочной la mar, и морские волны омывали бы его босые ноги.
На этом каменистом, находящемся на отшибе берегу не сыщешь обычных любителей пляжного отдыха. А низкая температура воды, сильный ветер, более прохладный здесь, чем в городе, а также высокая волна и поздний час — солнце уже клонилось к линии горизонта — разогнали и местную публику. Колония фриков выглядела не столь многочисленной, как ожидал Конде. Две пары отважно занимались любовью в холодной воде, двигаясь в ускоренном ритме, а возле кустиков расположилась, мирно беседуя, кучка молодежи — все тощие, как бездомные собаки.
— Это кто, фрики? А, Конде? — спросил Маноло, когда лейтенант вышел из воды и вернулся к камню.
— Наверное. Для купания сегодня погода не самая лучшая, а вот пофилософствовать в самый раз.
— Не пудри мне мозги, Конде, какие из фриков, к черту, философы!
— Да, по-своему они философы, Маноло. Фрики не хотят изменить мир, но пытаются изменить жизнь и начинают с себя. Для них ничто, или почти ничто, не имеет значения, в этом их философия, и они стремятся следовать ей на практике. По мне, так это целая философская система.
— Рассказывай эти сказки самим фрикам. Постой, а фрики и хиппи — не одно и то же?
— Почти, только фрики относятся к постмодернистскому периоду.
Маноло передал Конде его ботинки и сел рядом с ним также лицом к морю.
— Конде, что ты надеялся найти здесь?
— Если честно, Маноло, сам не знаю. Может быть, понять, стоит ли накуриться марихуаны или нанюхаться кокаина, чтобы жизнь показалась легкой. Бывает, сижу вот так, смотрю на море — и вдруг понимаю, что живу неправильно и все вокруг страшный сон, который вот-вот должен кончиться, а глаза никак не разлепляются. Опять я чушь несу… Хотелось бы мне побеседовать с этими фриками, так ведь сам знаю, что ничего они мне не скажут.
— Попытка не пытка!
Конде посмотрел на ребят, тусующихся на берегу, потом на две неразлучные пары, продолжающие отмокать в море. Попытался высушить ступни и пошевелил пальцами, будто играл на трубе — или саксофоне. В итоге запихнул носки в карман и сунул в ботинки босые ноги.
— Ладно, пошли.
Они встали и зашагали, выбирая дорогу между камней, по направлению к кустам, где курили и разговаривали фрики. Там было четверо парней и две девушки, все очень юные, худые от недоедания, с отросшими нечесаными волосами. Однако в глазах у них Конде не заметил злобы или враждебности. Впрочем, как члены любой секты, юнцы держались отчужденно, очевидно веря в свое превосходство — или по меньшей мере полагая, что верят. Превосходство в чем и над кем? Еще один философский вопрос, подумал Конде и остановился в метре от компании.
— Огоньку не найдется?
Юнцы, поначалу делавшие вид, что не замечают незваных гостей, обернулись, и один, с самыми длинными волосами, протянул Конде коробок спичек. Конде из-за ветра сумел прикурить лишь с третьего раза и вернул спички владельцу.
— Кому сигарету? — предложил Конде, и длинноволосый насмешливо скривил губы:
— Ну что я вам говорил? — Он посмотрел на приятелей. — Все полицейские берут на понт одинаково.
Конде с любовью глянул на свою сигарету, будто она выделялась особым качеством, и опять затянулся.
— Не хотите, значит, сигарету? Ну ладно, спасибо за спичку. А почему вы решили, что мы полицейские?
Одна из девушек — с цыплячьей грудью и по-цыплячьи же длинными ногами — повернула лицо к Конде и коснулась пальцем своего носа:
— Носом почуяли. Мы научились полицейских по запаху различать. — И улыбнулась, довольная своим остроумием.
— Чего надо? — спросил длинноволосый, очевидно исполняющий обязанности вождя племени.
Конде улыбнулся и вдруг ощутил удивительное душевное спокойствие. Море, что ли, повлияло, или мне стало незачем притворяться?
— Поговорить, — сообщил он и сел на песок бок о бок с предводителем. — Вы ведь фрики, так?
Длинноволосый улыбнулся. Несомненно, он знал наперед все возможные вопросы незадачливой полицейской ищейки, на которые уже не раз отвечал другим представителям враждебного племени.
— У меня к вам предложение, сеньор полицейский. Поскольку у вас нет оснований арестовать нас, а нам не катит разводить с вами трындеж, мы ответим на три любых ваших вопроса, и после этого вы уходите. Согласны?
Внутри Конде шевельнулось такое же чувство принадлежности к своей группе. Как полицейский он привык задавать любые вопросы без всяких встречных условий, выкрикивать их, если сочтет нужным, и на каждый получать ответ — на то он и полицейский, и покамест его племя обладает силой, включая силу закона, дабы подчинять. Но он сдержался.
— Согласен, — сказал Конде.
— Да, мы фрики, — подтвердил длинноволосый. — Второй вопрос.
— Почему вы фрики?
— Нравится, вот почему. Каждый волен быть тем, кем хочет, — бейсболистом, космонавтом, фриком, полицейским. Нам нравится быть фриками и жить так, как пожелаем. Это не является преступлением, пока не доказано обратное, верно? Мы никому не мешаем и не хотим, чтобы нам мешали. Мы никого ни о чем не просим, ничего ни у кого не отнимаем и в свою очередь не желаем, чтобы от нас чего-то требовали. По-моему, это демократия в действии, как вы думаете? Последний вопрос.
Конде с завистью посмотрел на бутылку рома, торчащую из щели между камнями. Поборник пассивной демократии явно был способен одержать над ним чистую победу в третьем раунде — недаром он выступал в качестве спикера своего неизбранного парламента.
— Хочу, чтобы на него ответила вот она, — сказал Конде, указывая на безгрудого цыпленка; девушка улыбнулась, польщенная вниманием полицейского, возвышающим ее роль до уровня актеров первого плана. — Годится?
— Годится, — согласился длинноволосый, не отступаясь от принципов самопровозглашенной демократии.
— Чего вы ждете от жизни? — спросил Конде, щелчком посылая окурок в сторону моря. Тот, подхваченный ветром, описал высокую дугу и бумерангом вернулся обратно, упав поблизости между камней, словно подтверждая тезис о том, что отсюда не убежишь. Конде наблюдал, как девушка обдумывает свой ответ; если у нее хватит интеллекта, примется философствовать, решил он. Вероятно, скажет, что жизнь достается человеку не по его выбору, в предопределенных помимо его желания исторической эпохе и географическом месте, с навязанными ему родителями, родственниками и даже соседями. Человеческая жизнь есть недоразумение, и самое грустное, размышлял Конде за плоскогрудую девочку, что никто не в силах изменить свою жизнь. Однако можно постараться максимально изолировать ее, спасти от заразы семьи, общества, времени — вот поэтому они стали фриками.
— А почему обязательно надо чего-то ждать от жизни? — произнесла наконец девочка и посмотрела на главного фрика. — Мы ничего не ждем от жизни. — И ей самой показался таким умным этот ответ, что она, как победивший в соревнованиях спортсмен, провела открытой ладонью перед своими друзьями, и те, улыбаясь, по очереди хлопнули по ней в знак одобрения. — Надо просто жить, и все, — добавила девочка, останавливая взгляд на любознательном чужаке.
Конде поднял глаза на Маноло, стоящего прямо над ним, и протянул руку, чтобы тот помог ему подняться на ноги. Встав, еще раз посмотрел сверху вниз на юнцов. В этой стране слишком жарко, чтобы здесь зародилась философия, мысленно подытожил он, отряхивая руки от песка и соли.
— Все та же ложь, — сказал лейтенант и тотчас взглянул на море. — Вы молодцы, конечно, что пытаетесь жить по-своему, только ничего у вас не получится. А когда не получится, вам придется очень худо. Спасибо за огонек. — Он махнул на прощание рукой и легонько стукнул по спине Маноло. Шагая к машине, Конде на секунду ощутил озноб. Его всегда знобило, когда море и жизнь подбрасывали ему свои загадки.
Он тоже жил в Ла-Виборе, в старинном особняке с высоченными потолками и огромными решетчатыми окнами, которые начинались от пола, а заканчивались где-то наверху. Через раскрытую входную дверь был виден длинный коридор — темный и прохладный, идеальное место, чтобы прятаться там от полуденной жары; с противоположной стороны он обрывался в засаженном деревьями дворике. Конде пришлось переступить через порог, чтобы дотянуться до дверного молотка и стукнуть им пару раз. Он вернулся на крыльцо и стал ждать. Из первой комнаты появилась девочка лет десяти, вытянутая в струнку, будто балерина, которую оторвали от станка в разгар занятий, и молча посмотрела на пришельца.
— Хосе Луис дома? — спросил лейтенант, и девочка, не проронив ни слова, развернулась и удалилась в темную глубь коридора, как уходят со сцены балерины из кордебалета. Прошло три минуты, и когда Конде уже собрался опять постучать дверным молотком, в сумеречном чреве дома возникла тщедушная фигура Хосе Луиса. Лейтенант приготовил для встречи дружелюбную улыбку:
— Как дела, Хосе Луис? Ты меня помнишь? Мы познакомились в туалете Пре.
Подросток провел рукой по голой груди, на которой легко было пересчитать все ребра. Наверное, думал, стоит ли ему это помнить.
— Да, конечно. Что вы хотели?
Конде достал пачку сигарет и предложил одну Хосе Луису:
— Поговорить надо. У меня за долгие годы совсем не осталось друзей в Пре. Я подумал, может, ты мне поможешь.
— Чем же это?
Такой же недоверчивый, как кошка. Этот пацан знает, что ему нужно или по меньшей мере чего не нужно, отметил про себя Конде.
— Ты мне очень напоминаешь моего лучшего друга во время нашей учебы в Пре. Мы его звали Тощий Карлос, он был такой же худой, как ты, если не худее. Но теперь его Тощим уже не назовешь.
Хосе Луис шагнул на крыльцо:
— О чем вы хотели поговорить?
— Давай сядем вон там? — Конде показал на низкую каменную ограду перед входом в дом, отделяющую его от сада.
Хосе Луис молча повиновался, и лейтенант первым уселся на оградку.
— Буду с тобой откровенным и надеюсь на ответную откровенность, — начал Конде, не глядя на собеседника, чтобы тот пока помолчал. — Я беседовал о Лисетте со многими людьми. Ты и твои друзья отзывались о ней очень хорошо; другие утверждают, что она слегка с прибабахом. Не знаю, известно ли тебе, как и при каких обстоятельствах ее убили — ее задушили, когда она была пьяна, а перед этим избили и занимались с ней сексом. А еще в тот вечер у нее дома кто-то курил марихуану.
Только теперь лейтенант посмотрел в глаза подростку. Конде показалось, что его слова задели парня за живое.
— Так что вы хотите услышать от меня?
— Как на самом деле ты и твои товарищи относились к Лисетте?
Хосе Луис ухмыльнулся, бросил в сад наполовину докуренную сигарету и возобновил инвентаризацию собственных ребер:
— Как относились? Вы это хотите знать? Послушайте, мне семнадцать лет, но это не значит, что я только вчера родился. Вам, выходит, надо, чтобы я раскололся, выложил все, что думаю? Ищите дурака, извините за выражение. Мне остался год до окончания Пре и меньше всего сейчас нужны лишние проблемы. Поэтому повторяю: она была хорошей учительницей, много нам помогала и мы тоже относились к ней хорошо.
— Решил повесить мне лапшу на уши, так, Хосе Луис? Тогда не забывай вот о чем: я полицейский и очень не люблю, когда испытывают мое терпение. Ты мне, пожалуй, нравишься, только не старайся этим воспользоваться. Мое терпение не безгранично. Скажи, почему тогда, в туалете, ты ответил на мой вопрос?
Подросток принялся нервно подергивать одним коленом. Карлос Тощий, бывало, делал точно так же.
— Вы спросили, я ответил. И ничего особенного не сказал, любой повторил бы то же самое.
— Ты чего-то боишься? — Конде посмотрел мальчику в глаза.
— Просто руководствуюсь здравым смыслом. Говорю же, не вчера родился. Пожалуйста, не осложняйте мне жизнь.
— Почему-то в последнее время никому не хочется осложнять себе жизнь. А чего такой несмелый-то?
— А что толку быть смелым?
Конде покачал головой. Если он сам, по словам Кандито, стал циником, то как тогда определить позицию этого мальчишки?
— А я ведь всерьез надеялся, что ты мне поможешь. Наверное, купился на то, что ты очень похож на моего друга Тощего той поры, когда мы тоже учились в Пре. И с чего ты такой неразговорчивый?
Подросток помрачнел, еще быстрее затряс ногой и снова принялся тереть себе голую грудь в том месте, где на ней по-птичьи выпирала грудная кость:
— Да потому что жизнь заставляет. Хотите, расскажу вам одну историю? Так вот, когда я учился в шестом классе, у нас в школе была инспекция. Папа одного моего одноклассника пожаловался, что наш учитель бьет учеников, и они проверяли, правда ли это. Хотели, чтобы кто-нибудь еще подтвердил слова этого парня. Что правда, то правда: наш учитель был еще тот козел. Лупил нас ради собственного удовольствия. Идет, к примеру, по проходу между партами и, если видит, что кто-то положил ногу на сиденье передней парты, бьет по ней своим ботинком… Однако все молчали, потому что боялись. Я один оказался, по вашему выражению, разговорчивым. Да, говорю, дерется ногами, бьет по голове, таскает за уши, когда не отвечаем урок, швыряет тетрадки в лицо. Мне тоже швырял. Учителя, конечно, уволили, справедливость восторжествовала. Нам прислали нового, доброго — дальше некуда. Теперь нас никто не бил, не ругал… А в конце учебного года двоих в нашем классе провалили на экзаменах — парня, из-за которого заварилась эта каша, и меня. Как вам такая история?
Конде задумался о том, как бы сам поступил в подобной ситуации во время своей учебы в школе. Стал бы он откровенничать с незнакомым полицейским, доверять которому у него не было никаких оснований, как и надежды на справедливое решение проблемы? И вообще, таким ли путем надо добиваться справедливости? Конде опять достал сигареты и угостил тощего Хосе Луиса:
— Ладно, парень. Вот тебе мой телефон, домашний, позвони, если решишь рассказать что-нибудь. Это дело серьезнее, чем та история, когда кому-то заехали по голове или надрали уши… А в остальном, мне думается, это очень хорошо, что тебе страшно. Страх у тебя никто не отнимет. Желаю удачи на экзаменах, — добавил Конде, поднося зажженную спичку к сигарете Хосе Луиса, однако свою прикуривать не стал — у него во рту стоял противный вкус.
— Послушай, Хосе, мне нужна твоя помощь.
Как обычно, дверь дома была распахнута всем ветрам, свету и гостям, а Хосефина коротала субботний вечер у экрана телевизора. Ее зрительские вкусы были не менее широкими, чем музыкальные у ее сына, и принимали все, что предлагает программа телепередач: художественные фильмы, в том числе советские про войну и гонконгские про карате; сериалы, бесконечные сериалы — бразильские, мексиканские, кубинские; на любой выбор — про любовь, про рабов и рабовладельцев, о драматических судьбах и суровых социальных конфликтах; далее: музыка, новости, путешествия, мультики. Хосефина была готова вытерпеть даже кулинарные программы Нитцы Вильяполь ради удовольствия посидеть перед телевизором и внести редакторскую правку в рецепты специалистки, уличив ее в упущениях либо ненужных излишествах. Сегодня она смотрела повтор показанных в будни частей бразильского сериала, поэтому Конде осмелился подсесть рядышком и отвлечь ее. Вняв его призыву о помощи, женщина изрекла:
— Мой отец, бывало, говорил: если негр понадобился белому, то наверняка затем, чтобы подставить его. Ну, сынок, выкладывай, что тебя гложет?
Конде неуверенно улыбнулся, засомневавшись, стоит ли отрывать ее от телевизора:
— Знаешь, Хосе, у меня тут проблема одна…
— С твоей новой подружкой, что ли?
— Ну, ты даешь, старая, на ходу подметки режешь.
— Вы же сами орали об этом во все горло.
— Знаешь, она говорит, что всю свою жизнь прожила здесь, за углом, в семьдесят пятом доме. Но я прежде ни разу эту девушку не встречал, и Тощий тоже впервые о ней слышит. Наведи про нее справки, ладно? Разузнай, кто она, откуда — короче, все, что сможешь.
Хосефина опять стала раскачиваться в своем кресле и устремила взгляд на экран телевизора. У героини сериала жизнь никак не клеилась. Что ж, подумал Конде, такова цена, которую приходится платить за то, что тебя сделали персонажем сериала.
— Хосе, ты слышала, о чем я тебя попросил? — вновь заговорил Конде, напоминая ей о своем присутствии.
— Да, да, слышала… А если тебе не понравится то, что я узнаю про эту девушку? Послушай, Кондесито, позволь мне сказать тебе кое-что. Ты ведь для меня как сын, сам знаешь, и я, конечно, выполню твою просьбу, поспрашиваю про нее. Поработаю твоим полицейским агентом. Но могу сразу тебе сказать, что ты в ней ошибаешься.
— Не бери в голову. Просто помоги мне. Для меня это очень важно, правда!.. А что, Тощий уже проснулся?
— Кажется, слушает музыку через наушники. Он вот только что спрашивал, не звонил ли ты… Да, в духовке стоит кастрюля, там для тебя осталось немного риса.
— А ты и вправду для меня как мать родная! — обрадованно воскликнул Конде, поцеловал Хосефину в лоб и взъерошил ей волосы. — Только не забудь про свое агентурное задание!
Конде вошел в комнату друга с тарелкой в одной руке и куском хлеба в другой. Тощий сидел спиной к двери, устремив взгляд на банановую листву за окном, и тихонько подпевал музыке, звучащей в наушниках. Конде попытался узнать мелодию, но не сумел.
Он удобно расположился на кровати Тощего у него за спиной, отправил в рот ложку риса и только после этого пнул ногой по ближнему колесу инвалидного кресла:
— Эй, привет!
— Ты меня совсем забыл! — возмутился Тощий, сняв наушники и медленно разворачивая в сторону Конде кресло, к которому был приговорен пожизненно.
— Не злись, Тощий, я только один день пропустил. Вчера никак не получилось вырваться.
— Позвонил бы хоть. Вижу, что у тебя все идет путем, — вон какие круги под глазами. Ну как — ламбада?
— Пока только танцевали. А теперь смотри сюда! — Конде показал концом ложки на карман рубашки. — Вот она где у меня.
— Рад за тебя, — произнес Карлос без особого восторга, что не ускользнуло от внимания Конде. Очевидно, Тощий опасался, что эта связь лишит его компании друга по вечерам и воскресеньям. А Конде знал, что его друг прав, потому что по сути в их отношениях мало что изменилось: они остались ревнивыми, как не уверенные в себе подростки.
— Не заводись, Тощий, ничего страшного не случилось.
— Я действительно рад за тебя! Тебе нужна нормальная женщина, и дай-то бог, чтобы ты наконец встретил такую.
Конде поставил на пол чистую, будто вымытую, тарелку, а сам повалился на кровать Тощего и стал разглядывать старые афиши на стенах комнаты.
— Думаю, на этот раз срастется. Знаешь, я готов бежать за ней, как собачонка. Ты прав: меня уже не вылечить. Я даже не подозревал, что способен так влюбиться. Но ведь она такая красивая и умная!
— Ну это ты загнул. Красивая и вдобавок умная? Не ври!
— Клянусь твоей матерью! Пусть больше ни разу не оставит для меня ничего в кастрюле, если я вру!
— Тогда почему ты с ней не переспал, объясни на милость?
— Потому что она попросила обождать — слишком, мол, рано…
— Вот видишь, какая же она после этого умная? Сопротивляться страстным атакам такого красивого, выдающегося и сексуально озабоченного типа, как ты? Нет, никакая она не умная.
— Пошел ты к черту, Тощий. Послушай, мне все не дает покоя то, что нам тогда Андрес наговорил. Он, конечно, пьяный был, но прекрасно понимал, что говорит. А сегодня, вот буквально только что, со мной случилась такая вещь…
— Да? Что еще с тобой случилось? — спросил Тощий, сдвигая брови. Раньше, задавая вопрос подобным тоном, он бы принялся дергать ногой, подумал Конде, и рассказал другу о своем разговоре с Хосе Луисом. — Знаешь, что я скажу тебе? — сказал Карлос, сделав короткое порывистое движение вперед, сидя в своей коляске. — Если поставить себя на место того пацана, то его можно понять. Ты забываешь одну штуку: школа иногда бывает похожа на тюрьму и в ней плохо приходится тому, кто болтает лишнее. За длинный язык надо расплачиваться. Самое меньшее — слава стукача обеспечена на всю жизнь. Будь ты в его положении, тоже наверняка молчал бы. Однако фактически этот парень помог тебе, подтвердив своим молчанием: там не все чисто или даже совсем не чисто. Марихуана, шашни директора с той учительницей и бог знает что еще. И молчит он потому, что что-то знает или хотя бы о чем-то догадывается. И вовсе он не циник, Конде, — просто таков закон джунглей. Самое ужасное как раз в том, что существуют джунгли, а в них свой закон… Вот ты, например, все время предаешься воспоминаниям, а ведь, похоже, забыл про скандал под названием Waterpre? Ты ведь знал про то, что творится, но молчал, как и все остальные, и со спокойной совестью сдавал экзамены, заранее зная, какой билет вытянешь. А еще ты забыл, как разворовали половину краски, предназначенной для ремонта, и ее не хватило, чтобы покрасить стены классных комнат, — а ты и об этом знал, но смолчал. А помнишь, каким образом нам доставались переходящие знамена за лучшие результаты на уборке тростника? Просто на сахарном заводе сидел наш человек и приписывал нам чужие результаты. Нет, не помнишь? Какой же ты, на хрен, полицейский после этого? Послушай, приятель, нельзя же всю жизнь тосковать о прошлом! Тоска эта обманчива: ты вспоминаешь только то, что тебе хочется вспоминать, и порой это бывает очень даже полезно, но монета-то почти всегда фальшивая. Однако бог с тобой, похоже, тебя не переделать. Ты никогда не научишься жить настоящим. Пойми, жизнь не такая уж плохая штука, умей ценить то, что у тебя есть, не будь лохом… Послушай, я почти никогда не говорил с тобой об этом… Бывает, задумаюсь о том, что было в Анголе, как сидели, закопавшись в землю, не мылись неделями, жрали только рис с сардинами, спали мордой в пыль, от которой разило сушеной рыбой — у них в Анголе везде воняет сушеной рыбой, — и не понимаю, как мы выживали в таких условиях, но выживали же, как ни странно! Никто от этого не умер, зато мы начинали осознавать, что существует иная жизнь, как бы иная история, не имеющая ничего общего с происходящим вокруг. И поэтому проще было тронуться умом, чем умереть в этих земляных норах, не имея ни малейшего представления, сколько еще времени предстоит проторчать там, ни разу не увидев в лицо своего врага, но зная, что им может оказаться любой житель деревень, через которые мы проходили, — вот что хреново. А еще мы знали, что попали туда, чтобы умереть, поскольку шла война, и единственным выигрышным билетом в этой лотерее был тот, что означал жизнь, — все очень просто и ясно. Там лучше было вообще не вспоминать. Самыми стойкими оказывались те, кто забывал обо всем; нет воды — значит, не надо мыться, и по нескольку дней не умывались, не чистили зубы; могли жрать даже камни, если было чем раздробить; не ждали писем, никогда не говорили о том, погибнем мы или спасемся, просто делали все, чтобы выжить. У меня так не получалось, я там затосковал вроде тебя и все копался в собственной душе: какого хрена сижу в этом дерьме да как меня угораздило, пока не схлопотал пулю, и тогда меня вытащили оттуда. Вот так и достался мне выигрышный билетик… Черт, из-за тебя и я в воспоминания ударился. Понятно, мне не хочется ворошить прошлое, потому что я все потерял, но когда поневоле приходится, как сейчас, то прихожу к однозначным выводам: если Кролик действительно думает, что можно переписать историю, то он дурак; и правильно говорит Андрес: вот я сижу в полной заднице, но тем не менее хочу жить, пока живется, и ты это знаешь. А еще знаешь, что ты для меня — самый близкий друг и нужен мне, но я не такой гад, чтобы удерживать тебя рядом с собой в той же самой заднице. И знаешь также, что бессмысленно всю жизнь жаловаться на весь мир и искать виноватых, включая себя… Может, тот парень и ведет себя цинично, как ты говоришь, однако постарайся понять его. Короче, раскрой это дело, разберись с тем, что происходит в Пре; в общем, выполняй свою работу, хоть тебя с души воротит от всякого дерьма. А после трахни Карину, влюбись, если не можешь иначе, получай удовольствие, радуйся и балдей. А окажешься в заднице — прими удар и продолжай жить просто потому, что жить надо. Так или нет?
— Наверное, так.
— Заметано, значит, жду тебя в семь на ступеньках Пре. Только не приезжай на машине, ладно? — попросил Конде с нездоровым и хорошо продуманным намерением совершить ностальгическое путешествие в прошлое. К черту Тощего, подумал он; семнадцать лет прошло с того дня, когда он назначил последнее свидание в том месте, которое постоянно напоминало ему о себе в связи с событиями былыми и нынешними, влекло его как магнитом, которому он не мог и не хотел противиться. Марио Конде готовился с головой погрузиться в ностальгию.
Без четверти семь он уже стоял рядом с колоннадой у входа в школу и пытался читать сегодняшнюю газету при розоватом сиянии закатного солнца и желтом свете ламп, горевших под высокими сводами. Конде мог неделями обходиться без чтения газет, ограничиваясь беглым просмотром заголовков и не испытывая при этом ни малейших угрызений совести или сомнений, — просто жалко терять время на тщательно отмеренную информацию или слишком очевидные комментарии. Интересно, о чем написала Каридад Дельгадо на второй день после убийства дочери? Надо будет купить воскресный номер «Хувентуд ребельде». Ветер поутих и не мешал перелистывать газету, а делать все равно было нечего. На первой полосе сообщалось, что медленной, но верной поступью идет подготовка к сафре и скоро, как всегда, мы добьемся новых великих результатов; советские космонавты продолжают свой полет, устанавливая рекорд длительности пребывания в космосе, далекие от тревожных вестей с международной страницы об ухудшении положения в их стране — где раньше всегда все было отлично, — о кровопролитной войне между армянами и азербайджанцами; развитие туризма на Кубе идет ускоренными темпами — какое точное и удобное выражение! — количество гостиничных номеров скоро увеличится в три раза; в свою очередь, трудящиеся пищевой промышленности и сферы обслуживания уже с полной отдачей включились в межмуниципальное соревнование за почетное право провести у себя в провинции торжественные мероприятия, посвященные своему профессиональному празднику 4 февраля; в этой связи они выдвигают новые трудовые инициативы, повышают качество обслуживания, активизируют усилия по искоренению недостатков — слово, означающее для Конде разновидность онтологической категории фатальности, чья поэтически красивая оболочка прикрывает самое обычное воровство. Так, а вот на Ближнем Востоке все по-прежнему — чем дальше, тем хуже, пока опять все не очутятся в дерьме и не разразится очередная война; в Соединенных Штатах растет насилие; новые похищения в Гватемале, новые убийства в Сальвадоре, все больше безработных в Аргентине и все больше бедняков в Бразилии. Как только меня угораздило приземлиться на этой чудесной планете? И какое значение имеет убийство одной учительницы среди такой прорвы смертей? Может, правы длинноволосый фрик и его племя?.. Так, отборочный этап чемпионата по бейсболу продвигается уверенными шагами — «темпами» звучало бы спортивнее — к финишной прямой, команда Гаваны лидирует; Пипин готовится побить собственный рекорд апноэ — Конде давно собирался посмотреть в словаре значение этого слова, надеясь отыскать там синоним, который звучал бы не так кошмарно. Он сложил газету, убедившись, что все продвигается намеченными темпами, шагами и поступью, и стал наблюдать за тем, как окончательно падает темнота, тоже в строго положенное ей время — 18 часов 52 минуты, как по расписанию. Глядя на стремительный заход солнца, ему захотелось написать о бессодержательности существования — не о смерти, не о крахе или разочаровании, но именно о бессодержательности и пустоте. Человек один на один с пустотой. Почему бы и нет? Надо только найти подходящий персонаж. А сам он подошел бы на эту роль? Ну конечно, тем более что в последнее время испытывал слишком большую жалость к собственной персоне, что может привести к непоправимому результату, когда весь мрак поднимется на поверхность, вся пустота сосредоточится в одной человеческой душе… Да нет же, возразил себе Конде, я прекрасно себя чувствую, стою и жду женщину, с которой собираюсь переспать, а после мы вместе напьемся.
Только вот еще что: он все-таки оставался полицейским, хотя иногда и сам в это не верил и не переставал мыслить как полицейский. Да, сейчас он находился во владениях собственной ностальгии, но здесь многое также связано с Лисеттой Нуньес Дельгадо, и Конде подумал, что пустота и смерть порой бывают слишком схожими и что эта конкретная смерть на планете, где и так полно трупов, более или менее предсказуемых, грозила нарушить самое необходимое равновесие — равновесие жизни. Возможно, каких-то шесть дней назад на этой самой ступеньке сидела девушка неполных двадцати пяти лет, преисполненная желания жить, наслаждалась красками заката, далекая от чужих войн и проблем ныряльщика, который умел задерживать дыхание на рекордные сроки, она мечтала о том, как бы достать новые кроссовки, и очень скоро их заполучила. Теперь уж ничего не осталось от мечтаний и забот бывшей учительницы; разве что память о ней останется в этом здании, где обитают миллионы других воспоминаний, включая те, что не дают Конде покоя; разве что оставила после себя горечь неудавшейся любви и раскаяние у директора школы, который на миг почувствовал себя помолодевшим, или растерянность у отдельных учеников, рассчитывавших с помощью необычной учительницы без особых трудов сдать экзамен по химии. В 18.53 солнце окончательно закатилось за край земли, однако лучи его — в качестве воспоминания — еще долго будут окрашивать в малиновый цвет небосклон у горизонта.
И тут он видит ее. Карина шагает под цветущими махагуасами, и Конде чувствует, как жизнь его наполняется, как и его легкие, а вместе с ними и весь организм, все естество наполняется весенним воздухом и тропическими ароматами, забываются мысли о пустоте существования, о смерти, о закате и так далее; эта женщина может заменить собой все на свете, думает он и, перескакивая через две ступеньки, бежит по лестнице навстречу ей, навстречу ее поцелую, ее телу, которое приникает к нему, обещая самую близкую и самую главную встречу.
— Что ты думаешь по поводу ностальгии?
— Что ее придумали композиторы, сочиняющие болеро.
— А насчет апноэ?
— Что это противоестественно.
— А тебе говорили когда-нибудь, что ты самая красивая женщина в Ла-Виборе?
— До меня доходили такие слухи.
— И что есть один честный полицейский, который тебя преследует?
— Это я уже поняла по допросу, — отвечает Карина, и они снова целуются у всех на виду и с бесстыдством подростков, у которых играют гормоны.
— Тебе нравится, когда тебе говорят комплименты в парках?
— Мне уже очень давно никто не говорит комплиментов ни в парках, ни где-нибудь еще.
— Какой твой любимый парк в Ла-Виборе? Выбирай: в Кордобе, в Чивосе, любой из двух в Сан-Мариано, Пескао, в Сантос-Суаресе, в Монако, тот, что со львятами в Касино, в Акосте… Парки — главное достоинство этого района, они самые красивые в Гаване.
— Ты уверен?
— Еще бы! Так какой ты выбираешь?
Она медлит с ответом, глядя ему в глаза. Он тонет в ее бездонном взгляде, как и положено влюбленному полицейскому.
— Если ты ограничишься тем, что будешь говорить мне комплименты, то лучше пойдем в Монако. А если будешь распускать руки — то в Пескао.
— Пошли в Пескао. Я за себя не отвечаю.
— А почему бы тебе не пригласить меня к себе домой?
Вопрос застает его врасплох; во время их разговора по телефону Конде хотел, но не решился пригласить ее к себе. Еще раз подтверждается его подозрение, что эта женщина — слишком женщина, и нет смысла ходить вокруг нее кругами наподобие того, как сексуально озабоченный Тарзан подбирался по деревьям к своей Джейн.
— Я тебя не послушалась, — говорит Карина растерявшемуся от неожиданности Конде и улыбается. — Моя машина стоит тут, рядом. Так мы поедем к тебе или нет? У тебя получается вкусный кофе.
Дрожащими руками Конде запускает кофеварку. Предвкушение обладания этой женщиной приводит его в смятение, какое он не испытывал с той поры, когда еще только начинал приобщаться к тайнам любви. От волнения он принимается болтать о чем придется: о секретах приготовления кофе, которым научился у Хосефины — я тебя обязательно свожу познакомиться с ними, с ней и Тощим, моим лучшим другом; не понимаю, почему вы до сих пор не встречались, — и поглядывает на кофеварку: не полился ли кофе, — они живут за ближним углом от твоего дома; о своем пристрастии к китайской кухне — у нас в управлении работает Патрисия, китаянка, так ее отец, Себастьян Вонг, готовит супы — язык проглотишь; о сюжете рассказа, который хотел бы написать, об одиночестве и пустоте — он выливает первую порцию кофе в кувшинчик, куда уже насыпаны две ложечки сахара, и взбивает все в густую рыжую массу, — пока тебя ждал, мне вдруг захотелось написать что-то подобное, я уже несколько дней вновь испытываю желание писать, — и добавляет в кувшинчик остальной кофе, наблюдая, как на поверхности образуется желтая и конечно же горькая пена, потом разливает кофе в две большие чашки и объявляет, что приготовил кофе-эспрессо, садясь за стол напротив Карины, — каждый раз, когда во мне просыпается любовь, я верю, что опять смогу писать.
— Ты так быстро влюбляешься?
— Бывает, что и быстрее.
— Это любовь к литературе или к женщинам?
— Скорее страх одиночества. Просто панический ужас. Как тебе кофе?
Карина понимающе кивает и смотрит в ночную тьму за окном.
— Что нового известно о погибшей девушке?
— Пока не густо: умная была, честолюбивая, хотела многое от жизни получить, любовников меняла…
— То есть?
— То есть, как говаривали в старину, да и теперь иногда тоже так говорят, она была девицей довольно легкого поведения.
— Только потому, что имела нескольких любовников? Тогда это определение относится к большинству женщин. А может, ты из тех, кто считает, что жениться можно только на девственнице?
— Это тайная мечта всех кубинских мужчин. Но я не привередливый, мне достаточно, чтобы она была рыжей.
Карина никак не показывает, что приняла комплимент, и допивает свой кофе.
— А если эта рыжая — тоже довольно легкого поведения?
Конде улыбается и качает головой в знак того, что она его неправильно поняла.
— Я назвал ее так потому, что она могла отдаться за пару кроссовок, — говорит Конде и тут же мысленно клянет себя за длинный язык, он ведь сам хочет переспать с Кариной и подарить ей пару босоножек. — Ее непостоянство в любовных связях для меня как следователя имеет значение лишь с точки зрения возможных мотивов убийства. У мертвых нет личной жизни.
— Жуть какая! Человека могут убить за что угодно.
Конде улыбается и допивает свой кофе, потом с удовольствием закуривает, испытывая потребность ощутить привычное вкусовое сочетание.
— Так обычно и случается: убивают ни за что и чаще всего непреднамеренно, а во многих случаях просто по ошибке; никто в принципе не хочет становиться убийцей, однако многие поневоле переступают черту. Это как химическая реакция… А я зарабатываю себе на хлеб за счет чужой необузданности. Разве не грустно?
Карина молча соглашается, а потом берет на себя инициативу: протягивает руку над темным пластиком столешницы, опускает ладонь на плечо мужчины, который вроде бы наслаждается своей печалью, и принимается гладить его. Женщина, умеющая ласкать, думает он, — это не призрак, который в любой миг может исчезнуть…
— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные…»
Конде произносит слова Библии, слова Соломона, а Карина, почувствовав себя прекрасной, как Иерусалим, забывает про кофе, встает со стула и, продолжая держать его за руку, приближает к его губам свои груди — «два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями», — чтобы он свободной рукой неуклюже расстегнул ей блузку и увидел перед собой не «двойни молодой серны», а две нежные и дерзкие груди с сосками, похожими на спелые сливы, которые пробуждаются от первого же прикосновения его языка, и он принимается сосать их, снова став младенцем, прежде чем отправиться в путь к истокам жизни и мира.
Конде сидит на стуле, держа за талию Карину, податливую и легкую в его руках, и входит в нее медленно и осторожно, будто боится сделать ей больно, опускает ее на фаллос, как священное знамя по флагштоку, которое нужно защищать от тьмы и непогоды. Неожиданно для него она издает сдавленный крик, выгибает спину, словно раненная в сердце серебряной пулей, а он только крепче обнимает ее, прижимает, чтобы почувствовать черный треугольник неизведанной сельвы, потом руки его соскальзывают со спины на ягодицы, проникают в разделяющую их жаркую расщелину, и нетерпеливые пальцы начинают ходить неспешно и безостановочно по скользкой дорожке от ануса к вульве и обратно, ощущая, как призыв ее набухающей плоти заставляет пенис еще сильнее напрягаться в ответ, исполнять свою миссию. И когда он позволяет пальцу скользнуть в ее анус, из ее груди вырывается новый крик, громче прежнего, а он в попытке заглушить этот крик пускает в ход язык, но она уже не в силах молчать, потрясенная этим тройным проникновением; в ней распахиваются все внутренние шлюзы, и подземные течения затаенных, глубинных желаний выплескиваются, устремляясь к ставшему возможным земному блаженству. И тут в открытое окно врывается порыв ветра и заключает обоих в свои объятия.
— Ты меня убиваешь, — еле слышно шепчет Конде.
— Я себя убиваю, — стонет Карина, обессиленно сникая, то ли от внезапной атаки ветра, то ли от невозможности вынести такой накал физического и душевного наслаждения.
Через несколько дней, раздумывая над тем, может ли и вправду полицейский вроде него стать счастливым и начать жить по-новому, лейтенант Марио Конде вдруг приблизится к постижению истинного смысла того, что с ними случилось, но сейчас он ни о чем не способен думать, потому что Карина плавно, будто паря в невесомости, становится перед ним на колени, как на исповеди, стаскивает трусы, повисшие у него на одном бедре, вытирает ими сперму, покрывающую пенис, и заглатывает тот с жадностью, словно накопившейся за много дней. Теперь наступает очередь Конде стонать и рычать — о, черт! Карина! — он ошеломлен красотой ее позы, красотой женщины, застывшей перед ним на коленях, хотя видит лишь голову с рыжими волосами, которые разлетаются в стороны по мере того, как голова с решительной убежденностью скользит вперед-назад. И фаллос его начинает расти до невообразимых, немыслимых размеров — и все пределы уже одолены. Конде ощущает, как превращается в могучего зверя, властителя всех своих чувств, он хочет сполна воспользоваться полученной властью — берет в обе руки ее голову и заставляет женщину сделать невозможное, открыть всю свою глубину, самое дно, и она — пленница и грешница — принимает в горло извержение его спермы, которая, как ему кажется, спускается вниз из самых потаенных уголков его мозга. Ты меня убиваешь. Я себя убиваю. Умирая, они сливаются в поцелуе.
Вчера я вдруг обнаружил на старом особняке фронтон, которого раньше не замечал, хотя тысячу раз проходил мимо этого, казалось, ничем не примечательного и грязного места на улице Десятого октября, совсем недалеко от угла, где прежде находилась арена для петушиных боев и где дедушка Руфино восемь раз рисковал всеми своими деньгами: в четырех случаях он обогатился и в стольких же проиграл. Но только вчера тревожный звоночек прозвучал у меня в мозгу, заставив поднять голову: и вот он, будто ждал нашей встречи невесть сколько времени, — в центре треугольника, выполненного в наивном классическом стиле, герб креольских идальго венчает здание, утратившее все следы благородства, изъеденное дождями и десятилетиями. Только дата — «1919» — непостижимым образом осталась неповрежденной под облупившимся карнизом и над побежденным гербом в виде двух рогов изобилия, извергающих тропические плоды — непременный ананас, гуанабаны, аноны, манго и чудной авокадо, который нельзя назвать ни фруктом, ни овощем; а на почетном месте, где обычно размещали изображение замка или лазуревые геральдические поля, угадывалась роскошная плантация сахарного тростника, чья щедрость наверняка и позволила когда-то построить этот богатый особняк… Мне нравится открывать для себя неожиданные архитектурные детали, расположенные на верхних — вторых и третьих — этажах гаванских особняков: незамысловатое барокко обшарпанных фронтонов, забытые имена домовладельцев, даты и слуховые окошки, оставшиеся наполовину без стекол, побитых ударами камней, мячей и стихий, — там, откуда, как мне всегда чудилось, до самых небес простирается свободное воздушное пространство. На той высоте, куда не простирается среда человеческого обитания, живет чистейшая душа города, а та, что внизу, заражена всякими гнусными и позорными историями. Вот уже два столетия Гавана — это живой город, который устанавливает свои законы и выбирает себе особые наряды и украшения, подчеркивающие ее своеобразие. Почему мне выпало жить в этом, именно в этом городе, несоразмерном и гордом? Я пытаюсь осмыслить свою судьбу, фатальную, не выбранную мною, и одновременно стараюсь постичь этот город, но Гавана ускользает от меня и продолжает заставать врасплох, подсовывая забытые всеми уголки, будто запечатленные на черно-белых фотоснимках, и то, что я, казалось, успел понять, начинает крошиться, как старый герб благородных идальго с его манго, ананасами и сахарным тростником. В итоге после стольких сближений и расхождений мои отношения с городом свелись к одноцветным картинкам, которые рисуют мои глаза, и красивая девушка превращается в печальную хинетеру, разгневанный мужчина — в вероятного убийцу, наглый парнишка — в неизлечимого наркомана, а старик на углу — в вора, отправленного в богадельню. Со временем все чернеет, как этот город, где я хожу под облупленными фронтонами, мимо слежавшихся мусорных куч, стен с осыпавшейся штукатуркой, переполненных сточных канав, похожих на реки, текущие прямо из преисподней; под ветхими балконами, которые давно обрушились бы, если бы под них не подставили подпорки. Получается, мы с ним очень похожи — этот город, который меня выбрал, и я, избранный им: каждый день мы оба понемножку умираем преждевременной и долгой смертью от мелких ран, от нарастающих болей, от расползающихся опухолей… И как бы я ни противился, город крепко держит меня за шиворот, подчиняет себе своими последними тайнами. Поэтому я знаю, что недолог срок разрушающейся красоты герба и внешней умиротворенности города — они умирают, сейчас глаза мои смотрят на него с любовью, и он отваживается приоткрыть мне неожиданные радости своей благородной древности. Я тоже хочу видеть город твоими глазами, сказала она, услышав мой рассказ о последней находке, и я думаю, что да, это было бы красиво и зловеще — а возможно, убого и потрясающе — провести ее по моему городу, и в то же время я понимаю, что это невыполнимо, она никогда не сумеет смотреть моими глазами, слишком счастлива, и город ей не откроется. Миллер сравнивал Париж со шлюхой, но Гавана еще большая шлюха — предлагает себя только тем, кто платит ей болью и отчаянием, но и тогда не отдается полностью, и тогда не допускает к самой сердцевине своей сути.
— Самое убедительное подтверждение силы Иисуса Христа заключается в том, что Ему не нужна была дистанция, Он творил свои дела на глазах у всех, прямо тут, рядом. Власть окружает себя атрибутами — богатством, силой, финансовой ловкостью, — которые составляют суть ее величия и одновременно способствуют ее отдалению от народа. Голый властелин ни на что не способен, а вот голый и босой Иисус, сын человеческий, жил среди людей и дарил им безграничную радость своей вечной власти над ними…
Опять вечное, все то же вечное и дилемма власти, подумал Конде, который последний раз переступил порог церкви в памятный день своего первого причастия. Долгие месяцы он изучал катехизис в воскресной школе, готовясь к конфирмации, чтобы участвовать в ней с полным знанием дела: получить из рук священника крошечный кусочек пресного хлеба, содержащего в себе квинтэссенцию великого (вечного) таинства, после чего бессмертная душа и многострадальное тело Господа нашего Иисуса Христа (со всей Его властью) через посредничество рта и процесса пищеварения переместятся в бессмертную душу, дабы спасти ее от самого ужасного из проклятий; и это знание превращало юного Конде в существо безгранично ответственное. Однако в свои семь лет он, по его собственному убеждению, хорошо усвоил и многое другое: например, что по воскресеньям лучше всего гонять мяч с друзьями за домом, или забираться в сад Генаро и красть там манго, или катить на велике — по двое-трое на каждом — на речку Ла-Чорреру, чтобы удить там рыбу и купаться. Поэтому мать Конде, разодевшая его во все белое по поводу причастия, была вынуждена потом сдерживать свой гнев (как повелевало ей то же самое причастие), выслушивая безапелляционное заявление сына о том, что в церковь он больше не пойдет, а по воскресеньям будет носиться с приятелями.
Конде и вообразить не мог, что, вновь оказавшись в церкви впервые после почти тридцатилетнего перерыва, испытает мгновенное возрождение знакомых ощущений, вовсе не исчезнувших из памяти, но до сей поры будто погруженных в летаргию. Недвижный, словно в пещере, воздух, тени под куполами над головой, солнечные блики, смягченные оконными витражами, неяркий блеск главного алтаря — все, что сохранилось в детских воспоминаниях о маленькой, бедной церквушке в его районе, воплотилось сейчас в этом храме конгрегации пассионистов, выстроенном в помпезном креольском неоготическом стиле, с высоченными, украшенными золотом сводами. Все здесь было устремлено к небесам, отчего человек чувствовал себя маленьким. А многочисленные гиперреалистические статуи святых в человеческий рост со смиренными лицами, казалось, вот-вот заговорят. В церковь Конде вошел посреди мессы в поисках спасителя, чья помощь требовалась ему неотложно, — Ржавого Кандито.
Услышав от Куки, что Кандито отправился в церковь, Конде сперва удивился — что-то не замечалось прежде за Ржавым особой тяги к религии, — а потом обрадовался возможности поговорить с ним на нейтральной территории. Постояв какое-то время перед церковным фасадом с башенками, напоминающими экзотические европейские сосны, он все же решил заглянуть внутрь, чтобы дождаться Кандито там, а заодно поучаствовать в мессе. Вдыхая мягкий запах дешевого ладана, Конде пристроился на скамейке в последнем ряду переполненной церкви и дослушал до конца воскресную проповедь молодого священника с энергичными жестами и напористой речью, который вещал прихожанам о самых непостижимых вещах, а именно о тайне бесконечности и власти, и демонстрировал при этом немалое ораторское искусство:
— Почитание Иисуса Отцом нашим, кое означает и свершает веру в Бога-Отца, берет начало в его братском единении с народом. Создавая общность с людьми от самых низов, на их же уровне, Он не только спасал всех, кто услышал Слово Господне, но и проявлял себя как сын человеческий и Сын Божий. Отсюда ранимость Иисуса: его радость за простолюдинов, кои принимали богооткровение и скорбь об Иерусалиме, о власть имущих, которые отвергают его…
Тут священник воздел руки, и верующие, заполнившие храм, встали. Конде решил, что своим присутствием оскверняет обряд, которым сам же пренебрег, воспользовался всеобщим движением и воровато выскользнул на светлый простор площади с сигаретой во рту и дружным «аминь» в ушах, произнесенным ему вслед хором прихожан, в очередной раз осчастливленных рассказом о жертвах, принесенных Господом.
Через четверть часа из церкви потянулась вереница верующих. Их лица излучали такую внутреннюю благодать, что могли потягаться с сиянием солнца. Ржавый Кандито остановился на нижней ступеньке лестницы, закуривая сигарету, и поздоровался с проходящим мимо стариком негром, будто сошедшим с фотографии двадцатых годов: в соломенной шляпе и льняной гуаябере, надетой по случаю воскресенья. Конде дожидался Кандито, стоя посреди площади; от его внимания не ускользнуло, как тот нахмурил брови, заметив его.
— Не знал, что ты ходишь в церковь, — сказал Конде, подавая руку приятелю.
— По воскресеньям, и то не всегда, — признался Кандито и жестом предложил перейти на другую сторону улицы.
— Лично на меня церковь наводит тоску. Что ты здесь ищешь, Кандито?
Мулат грустно улыбнулся, будто Конде ляпнул несуразицу:
— То, чего не могу найти больше нигде…
— Ну да, вечное. Слушай, в последнее время я встречаю вокруг одних мистиков.
Кандито опять улыбнулся:
— Ну а теперь-то что тебе надо, Конде?
Они поднимались вверх по Виста-Алегре, и Конде промолчал, запыхавшись от ходьбы в гору. А еще он ждал, когда станут видны желтые стены школы, где он познакомился с Кандито и где преподавала Лисетта Нуньес.
— Вчера я понял, что эта долбаная Пре имеет какую-то власть над моей судьбой. Никак не могу от нее отделаться.
— Хорошее было время.
— По мне, так лучшее, Ржавый, только все не так просто. Это было время нашего перехода к взрослой жизни, верно? Почти все мои нынешние друзья учились со мной в Пре. Ты, например.
— Конде, извини за то, что я на тебя наехал в пятницу, но ты должен меня понять…
— Я тебя понимаю, понимаю. Не каждого и не обо всем можно просить. Но вон там, в одном из классов, совсем недавно преподавала девушка двадцати четырех лет, которую нашли мертвой, ее убили, и мне надо разыскать убийцу. Коротко и ясно. А надо мне это по ряду причин: во-первых, я полицейский; во-вторых, нельзя, чтобы убийца остался безнаказанным; в-третьих, она была учительницей в Пре… И еще потому, что я сейчас только об этом и думаю.
— А как насчет Пупи?
— Похоже, это не его рук дело, хотя мы продолжаем с ним работать. Он сообщил нам очень важную вещь — у директора Пре с той учительницей…
— Так, может, он и убил?
— Я как раз сейчас пойду с ним поговорить, но у него хорошее алиби.
— Ну и какие соображения?
— Если не директор, то единственная ниточка, которая может привести нас к убийце, — это марихуана.
Кандито опять закурил. Они поравнялись со спортивным городком Пре. С улицы было видно баскетбольную площадку, голые кольца без сеток, щиты, истершиеся под бесчисленными ударами мячей. Как обычно по воскресеньям, городок казался вымершим, грустным без шумных игр, соревнований, визга девчонок, болеющих за свою команду.
— А помнишь, кто здесь чаще всего забрасывал мяч в корзину?
— Маркос Киха, — не задумываясь ответил Конде.
— Прям! — с улыбкой возразил Кандито. — Это я научил Маркоса дриблингу. А в одной игре с лопухами из Ведадо я две штуки закинул с центрального круга.
— Спорить не буду…
— Послушай, Конде, — сказал Кандито, останавливаясь на углу, куда доносился резкий запах от близлежащей помойки, которой раньше здесь не было, — теперь все изменилось. В наше время травкой баловались только укурки, а теперь на любой тусовке каждый может зашмалить косяка. Потому и истории всякие случаются то и дело, что у всех крыша едет. То же самое с ромом — раньше ты либо выпиваешь, либо нет, а сейчас пьют все подряд и, поскольку девственность больше не блюдут, тут же начинают трахаться… Я вчера слышал кое-что и думаю, тебе это может пригодиться… Но помни, я головой рискую! Не знаю, правда или нет, но ходят слухи, в Казино-Депортиво живет один тип — где точно, не говорят, думаю, сам выяснишь, — который уже несколько дней толкает травку что надо. Неизвестно, откуда берет, но травка что надо. Типа зовут Ландо Русский… Ну вот, смотри, может, чего-то и вытянешь. Только, если опять захочешь повидать меня, заходи годика через два, ладно?
Конде взял Кандито за предплечье и потихоньку потянул за собой дальше по улице.
— А как же я в таком случае куплю у тебя босоножки пятого размера?
— Давай договоримся: ты забираешь босоножки и от того дня начинаешь отсчитывать два года до нашей следующей встречи!
— И что же, за все это время ни разу не пригласишь выпить с тобой?
— Пошел ты на хрен, Конде!
— Ну что ты там еще заварил, Конде? — спросил Дед, даже не сделав попытки приподняться из-за своего стола.
— Сейчас расскажу. Позвольте сначала поздороваться с товарищем. — Конде поднял и развел в стороны обе руки, словно просил тайм-аут у строгого судьи, требующего соблюдения формальностей, потом пожал руку капитану Сисерону, расположившемуся в одном из кресел, которые имелись в кабинете начальника управления. Оба, как обычно, улыбнулись, приветствуя друг друга, и Конде задал традиционный вопрос: — Все еще побаливает?
— Немного, — прозвучал такой же привычный ответ.
Три года назад капитана Асенсио Сисерона назначили начальником отдела по борьбе с наркотиками управления полиции Гаваны. Этот темнокожий мулат пользовался репутацией хорошего парня среди сослуживцев, на губах у него всегда играла улыбка. Каждый раз, встречаясь с ним, Конде вспоминал один злополучный бейсбольный матч. Они познакомились еще в университете и в 1977 году вместе играли в факультетской команде. Сисерон прославился в тот единственный день, когда ему выдали перчатку и он с большим энтузиазмом, но без особого умения отправился прикрывать вторую базу, после чего получил по голове мячом, пущенным в сокрушительном флае. На их факультете, где все были творцами и мыслителями, так что постоянно ощущалась нехватка опытных игроков, кандидаты в сборную на Карибские игры назначались решением руководства первичной парторганизации. Сисерон был обязан выполнить партийное поручение. К счастью, когда проклятый мяч угодил ему в голову, команда проигрывала со счетом ноль — двенадцать, и менеджер, уже не питающий никаких надежд, только крикнул, не вставая со скамьи: «Подъем, мулат, у нас начинает получаться!» С тех пор Конде не мог сдержать улыбки, здороваясь с Сисероном, и задавал ему один и тот же вопрос.
Лейтенант тоже сел в кресло и посмотрел на своего начальника.
— Есть кое-какие результаты, — сказал он.
— Надеюсь на это, потому что сегодня, именно в это воскресенье, я не собирался приходить на службу, а Сисерон вообще со вчерашнего дня в отпуске. Так что постарайся убедить нас, что результаты действительно есть.
— Сейчас сами поймете… Как поется в песне, начнем с простого, дальше — глубже… Мы сейчас проверяем алиби директора Пре, пока все подтверждается, однако есть вероятность инсценировки. По словам жены, он в тот вечер сидел дома и писал доклад, а она кино по телевизору смотрела. Доклад действительно существует, только директор мог запросто приготовить его загодя, а датировать восемнадцатым числом, вторником. Не вызывает сомнений только одно: это увлечение будет стоить ему семьи. Облажался мужик. Далее: из разговора с Пупи выяснилось, что несколько месяцев назад любовником Лисетты был мексиканец по имени Маурисио. Мы этим заинтересовались, поскольку найденная у нее дома марихуана — не кубинская. Так вот, сегодня от нас в Мексику должен улететь некий Маурисио Шварц, единственный Маурисио из всех мексиканских туристов, которые сейчас находятся на Кубе. Мы послали ребят сфотографировать его на опознание Пупи. Если это тот самый мексиканец, разумно предположить, что он успел навестить свою старую любовь… Скоро узнаем. А на закуску самое горячее: у меня есть имя и версия, которые могут стать настоящим динамитом. — Конде перевел взгляд на капитана Сисерона: — По заключению экспертизы, марихуана, найденная в квартире Лисетты Нуньес, высокого качества и, вероятно, завезена из Мексики или Никарагуа. Так или нет?
— Ну да, в целом правильно. Хотя травка и здорово размокла, ясно, что она не местного происхождения.
— А еще говорят, ты повязал двух типов, у которых нашли марихуану из Центральной Америки, верно?
— Да, но поставщика установить не удалось. То ли он успел скрыться, то ли те двое насочиняли.
— Зато у меня есть вполне реальный человек из плоти и крови — Орландо Сан Хуан, он же Ландо Русский. Говорят, продает отличную травку, и, держу пари, она та же самая, что и там была.
— Конде, а почему, собственно, ты так уверен в этом? — произнес майор Ранхель, вылезая наконец из кресла. По воскресеньям он являлся в полицейское управление не в форме, а в тонком джемпере, который обтягивал его торс, выставляя напоказ рельефные грудные мышцы заядлого пловца и любителя помахать теннисной ракеткой, полного решимости не сдаваться перед наступлением преклонного возраста.
— Есть данные из заслуживающих доверия источников.
— Ах, из заслуживающих?.. У тебя с собой личное дело этого Русского?
— Бот, пожалуйста.
— И тебе нужна помощь Сисерона?
— На то и существуют друзья, не так ли? — сказал Конде, глядя на капитана.
— Я помогу ему, майор, — согласился Сисерон и улыбнулся.
— Ладно, — подытожил Дед и махнул перед собой руками, будто отгонял назойливых голубей, — под лежачий камень вода не течет. Ищите этого Русского и посмотрите, что тут получится, вообще работайте не покладая рук. Но держите меня в курсе, докладывайте о каждом своем шаге, понятно? Потому что тучи вокруг нас сгущаются. И прежде всего вокруг тебя, Конде.
Район Казино-Депортиво буквально блестел под лучами воскресного солнца. Все было вычищено и покрашено. Жаль, что мне не нравится эта часть города, размышлял Конде, стоя перед домом Ландо Русского. Жилище Каридад Дельгадо находилось меньше чем в пяти кварталах отсюда, и лейтенанту невольно захотелось увидеть в этой близости какую-то связь. Каридад, Лисетта и Русский вместе под одним колпаком? Из дома вышел капитан Сисерон, и Конде снял свои темные очки:
— Ну как, есть что-нибудь?
— Послушай, Конде, Ландо Русский не просто мелкий ханыга. С таким послужным списком он не станет шнырять по улицам, сбывая сигареты жаждущим. Тот, кто ведет дело серьезно, не станет держать товар у себя дома, поэтому проводить обыски здесь — значит попусту терять время. Я прикажу объявить на него розыск с немедленным арестом, но если эта девица не врет и он действительно снял дом на побережье, ребята из Гуанабо отыщут его самое большее часа через два-три. Так что не переживай, я сильней твоего хочу зацапать этого типа. Вот у меня где эта марихуана! В лепешку расшибусь, а узнаю, кто ее поставляет и откуда. Сейчас же пошлю лейтенанта Фабрисио в Гуанабо, чтобы поработал с тамошними людьми.
— Фабрисио теперь при тебе? — удивился Конде, вспомнив свою последнюю встречу с лейтенантом.
— Да с месяц уже. Пока учится.
— Дай-то бог… Послушай, Сисерон, а эту марихуану не могли найти случайно, знаешь, сбросили второпях в море, а кто-то подобрал? — спросил Конде, закурив и привалившись задом к служебной машине капитана Сисерона.
— Могли, все могло быть, только тогда странно, что ее подобрали как раз те руки, которые хорошо знают, как ею распорядиться. А другая проблема в том, что травка не из Южной Америки, какую обычно переправляют поблизости от Кубы. Я не представляю, как она очутилась у нас, но если не случайно, то это канал и по нему могут доставить что угодно… Сейчас самое важное, чтобы во время ареста Ландо при нем оказался товар.
— Да, это самое важное, поскольку история с мексиканцем — след пустой. Мне только что сообщил Маноло по твоей рации. Он впервые на Кубе — это раз, и Пупи не опознал в нем любовника Лисетты. Теперь вся надежда на Ландо. Значит, дело ты забираешь себе, так?
Сисерон улыбнулся. Он всегда улыбался, а сейчас еще и положил руку Конде на плечо:
— Послушай, Марио, ну зачем тебе дарить мне такое дело?
— Я тебе уже сказал — для чего-то же существуют друзья!
— Пойми, ты никогда ничего не достигнешь, если все время будешь раздаривать свои дела.
— Даже собственного дома, чтобы заняться стиркой накопившейся кучи грязного белья?
— Я восхищен твоими духовными устремлениями.
— А я нет: стирать мне нравится не больше, чем получать пинком под зад. Ладно, если понадоблюсь, перехватишь меня на полпути от корыта к бельевой веревке, — сказал Конде и пожал протянутую руку товарища.
Сидя в машине по дороге домой, Конде поймал себя на том, что изменил свое мнение о Казино-Депортиво. Все-таки неплохое место, и недаром здесь селятся все кто хочешь: от замов министров до журналистов и даже наркодилеры — как говорится, свято место пусто не бывает.
Последние трусы повисли на веревке, прихваченные прищепкой, и Конде с удовлетворением окинул взглядом достойные высшей оценки результаты проделанной работы. Так я выбьюсь в передовые полицейские, подумал он, любуясь танцующим под порывами ветра бельем, только что выстиранным собственными руками, которые размякли от воды и ароматизированной смеси щелочи и жира: три простыни, три наволочки, четыре полотенца, подвергшиеся кипячению и полосканию, двое штанов, дюжина рубашек, полдюжины футболок, восемь пар носков и одиннадцать трусов — все содержимое его гардероба, которое выглядело теперь весьма живописно под полуденным солнцем. Конде не мог сдвинуться с места, стоял как завороженный и созерцал дело рук своих, испытывая глубокое желание присутствовать и при свершении чуда сушки — стерильной и скорой.
Вернувшись в дом, он увидел, что уже почти три часа дня. Где-то в самых недрах его живота угрожающе заурчало. Было бы несправедливо по отношению к Хосефине идти к ней сейчас и выпрашивать тарелку еды; Конде представил, как она сидит перед телевизором, просматривая один за другим все фильмы воскресной программы, зевая и время от времени задремывая, так как была ранней пташкой, начинающей свой день на рассвете. Тогда он решил совершить еще один подвиг и самостоятельно приготовить себе поздний завтрак. Как мне не хватает тебя, Карина, произнес он вслух, когда открыл холодильник, где в трагическом одиночестве лежали два яйца, возможно доисторического происхождения, и краюха хлеба, которая наверняка была современницей Сталинградской битвы. Оба яйца отправились на сковородку с отталкивающим запахом жира, скопившегося на ней после многих предшествовавших жарок, а два кусочка хлеба, с трудом отделенные от одеревеневшей краюхи, Конде поддел на вилку и поджарил на огне горелки. Соцреализм в действии, подумал он. Прием пищи проходил в мыслях о Карине, но даже предвкушение свидания, назначенного на сегодняшний вечер, не сумело изменить к лучшему вкус приготовленного им блюда. Конде догадывался, что, хотя вчерашняя смелая премьера их сексуальных отношений принесла неповторимые ощущения, открытия, находки и наметила многообещающие пути для новых чудесных достижений, предстоящая сегодня вторая встреча могла превзойти все его ожидания и побить рекорды в области секса — как реальные, так и воображаемые. Поглощая жирную, растекшуюся яичницу, Конде представлял себе, как он на том же самом стуле испытывает неземное наслаждение и подвергается умопомрачительному минету, а после, спустя два часа, на него, обессиленного, вновь набрасывается Карина и начинает победную атаку на его, казалось, сложившие оружие оборонительные рубежи. А ведь сегодня эта женщина вдобавок явится с саксофоном на изготовку!
— Не звони, возможно, мне придется отъехать. Я сама приду вечером, — сказала Карина.
— С саксофоном!
— А то!
Конде напевал, пока мыл тарелку, сковороду и чашки с остатками кофе, еще раз напомнившими ему о вчерашней встрече. Он где-то слышал, что женщина может петь во время мытья посуды, только если испытывает сильную сексуальную неудовлетворенность. Лукавый мачизм: обычный половой детерминизм, вынес свой вердикт Конде и продолжил напевать: Good morning, star shine, / I say hello… Вытирая полотенцем руки, он с неудовольствием смотрел на мозаичный пол, покрытый древним, как порок зависти, слоем жира, пыли и прочей грязи; не пристало иметь такой пол в сказочном месте, избранном для любовных утех с участием саксофона. Такова цена любви, сказал себе Конде, неприязненно глядя на половую щетку и тряпку. Однако решение навести чистоту к приходу Карины было уже принято.
Время перевалило за половину пятого, когда он закончил уборку и окинул гордым взглядом свое посветлевшее жилище, больше двух лет лишенное заботы женских рук. Даже бойцовская рыба Руфино вкусила плодов этого внезапного приступа опрятности и теперь плавала в чистой, свежей воде. Только не раскатывай губы, Руфино, тебе ничего не светит, долбаный фрик… Довольный результатами, Конде подумал даже о целесообразности в ближайшем будущем покрасить стены и потолки, расставить в подходящих местах комнатные растения и даже приобрести подружку для страдающего от одиночества Руфино. Я просто хренею от любви, сказал себе Конде, взял телефонную трубку и набрал номер Тощего Карлоса.
— Слушай сюда, я сегодня выстирал все простыни, полотенца, рубашки, трусы и даже двое брюк и только что закончил уборку в доме.
— Ты просто хренеешь от любви, — поставил диагноз Тощий, и Конде улыбнулся. — Поставь градусник, у тебя, похоже, осложнение.
— А ты чем занимаешься?
— А чем, думаешь, я могу заниматься?
— Смотришь бейсбол?
— Первую партию выиграли, сейчас начнется вторая.
— С кем играем?
— С негритятами из Матансаса. Но самое лучшее начнется во вторник, встречаемся с долбаными «Ориенталес»… Кстати, Кролик обещал, если ничего не помешает, отвезти нас на своей машине на стадион. Как же я хочу на стадион, кто бы знал! Ты сегодня придешь или нет?
Конде окинул взглядом сияющую чистотой комнату и почувствовал, как в желудке зашевелилась яичница.
— У нас вечером встреча… Чем тебя кормила в обед Хосефина?
— Ты много потерял! Маринованной курицей с рисом — мертвого из могилы поднимет! Знаешь, сколько тарелок я сожрал?
— Ну две-то наверняка.
— Три с половиной!
— И ничего не оставил?
— Кажется, нет… Вообще-то старуха говорила, что вроде бы отложила для тебя немного.
— Ты слышишь?
— Что?
— У тебя дома в дверь позвонили. Скажи Хосе, чтобы открыла, это я пришел! — И бросил трубку.
Каридад Дельгадо
Любовь во время чумы
Я всегда выступала в защиту свободы любви с ее глубиной самореализации, радостью новизны, волнующей непредсказуемостью. Однако СПИД в очередной раз напоминает нам, обитателям общего дома под названием планета Земля, о горькой истине: любые события и явления — войны, ядерные испытания, эпидемии и в не меньшей степени любовь, — как бы далеко они ни происходили, не могут не касаться нас с вами. Потому что мир наш становится все теснее.
И хотя счастье всегда возможно, в эту эпоху смены веков тяжкое проклятие ложится на любовь, превращая ее в опасную и трудную дилемму. СПИД представляет для нас смертельную угрозу, и есть только один способ отвести ее от себя: осторожно выбирать партнера, заниматься безопасным сексом, не ограничиваться презервативами как средством защиты. Пусть мои читатели не воспринимают эти строки как неуместную попытку прочитать им лекцию на нравственные темы или пропагандировать пуританский образ жизни. Я ни в коем случае не выступаю за отмену свободного выбора в любви, за обуздание необъяснимой и неуемной страсти. Нет. И меньше всего хочу вмешиваться со своими советами в чужую личную жизнь. Однако опасность подстерегает всех нас, независимо от сексуальной ориентации.
Я также не пытаюсь прикинуться первооткрывательницей правды о том, что неразборчивость в половых связях стала главной причиной распространения по всему миру апокалипсического проклятия под названием СПИД. Вот почему, встречаясь по долгу моей работы со многими людьми, я всякий раз удивляюсь их неведению, и чаще это касается молодежи, относительно опасных последствий некоторых их поступков, ведь они воспринимают секс как своего рода карточную игру, в которой либо повезет, либо нет, или, выражая такой взгляд их же словами: «от чего-то же надо умирать»…
Конде сложил газету. До коих пор? — спросил он себя. Неразборчивая в половых связях дочь умерла за день до написания статьи, и причина ее смерти, еще менее романтичная и экзотическая, чем СПИД, а мать тем не менее сподобилась накропать эту галиматью о необходимости безопасного секса в конце столетия. Идиотка! В эту минуту Конде сожалел о том, что руки у него от рождения растут не из того места. На обязательных уроках труда в школе ему никогда не удавалось сложить из листа бумаги голубя или даже толком свернуть кулек, несмотря на помощь учительницы, в которую был влюблен. Но сейчас он приложил все старание и почти заботливо сантиметр за сантиметром разорвал газетную страницу, отделив от нее прочитанный текст. Потом поднялся, слегка наклонившись вперед, и привычным движением подтер вырванным клочком задницу. Затем бумагу бросил в корзину и спрыснул освежителем воздуха.
Марио Конде осмеливался мечтать о будущем только в состоянии влюбленности. Когда он зажигал огни надежд и ожиданий, это было верным показателем того, что он влюблен и счастлив, а грустные воспоминания и меланхолия, бывшие его неизменными спутниками на протяжении более чем пятнадцати лет постоянных неудач, будут вот-вот изгнаны с его территории. После того как ему пришлось бросить университет, отложить в долгий ящик свои литературные труды и похоронить себя в информационном отделе, где приходилось сортировать сведения о повседневных ужасах, происходивших в столице и по всей стране (личности преступников, modus operandi, динамика роста преступности, данные полицейского учета), судьба взялась играть над ним злые шутки. Сначала Конде женился не на той женщине, затем с промежутком меньше чем в год умерли по очереди родители, а следом Тощий Карлос вернулся из Анголы с перебитым хребтом, чтобы остаток жизни не вылезать из инвалидной коляски и медленно загибаться, как подрубленное дерево. Счастье и радость жизни остались в прошлом, словно в западне, и с каждым годом все больше превращались в непостижимую утопию, и только благодатное дыхание любви, как в сказках про добрых волшебниц, могло снова сделать их реальными и осознанными. Но даже влюбившись в женщину с рыжими волосами и неутолимым сластолюбием, Марио Конде не забывал: неумолимо приближается тот миг, когда света в его жизни будет не больше, чем в лунную ночь. Все более призрачными становились надежды на то, что он начнет писать, а также чувствовать и вести себя как нормальный человек; сокращалась вероятность выигрыша в изменчивой лотерее счастья, потому что его жизнь будет неразрывно связана с судьбой Тощего Карлоса, после того как Хосефина навсегда отойдет в мир иной и Конде откажется — а он обязательно откажется — оставить друга в доме инвалидов, где царят печаль и воздержание. Страх этой развязки, которая наступит рано или поздно и застанет Конде психологически не подготовленным, чтобы принять ее, лишал его сна и мешал дышать. Одиночество тогда представлялось ему беспросветным и бесконечным туннелем, поскольку — об этом он тоже не забывал, как и о многом другом, — ни одна женщина не решится пройти вместе с ним через великое испытание, уготованное ему судьбой… Но судьбой ли?
Только влюбляясь, Марио Конде позволяет себе роскошь не думать несколько мгновений о своем не подлежащем обжалованию приговоре и ощущает желание писать, танцевать, заниматься сексом, открывая в себе клубок животных инстинктов, которые посылают его телу и сознанию счастливый импульс и возрождают былые мечты и забытые ожидания. По той же причине его не покидает надежда, что наступит тот неповторимый день в его эротической биографии и свершится заветное желание: мастурбировать, глядя на обнаженную женщину, играющую томную мелодию на сверкающем саксофоне.
— Разденься, пожалуйста, — просит он ее, и улыбка покорности и сладострастия играет на губах Карины, когда она стягивает с себя блузку и брюки. — Совсем разденься, — говорит Конде и, увидев ее голой, подавляет в себе одно за другим желания обнять ее, поцеловать, хотя бы коснуться, но раздевается сам, не сводя с нее глаз. Он удивляется отсутствию оттенков в красновато-темном цвете ее кожи; выделяются только пятна сосков и волосы на лобке, а также четкие очертания оснований рук, грудей и ног, плавно соединенных в единое целое. Чуть плосковатые бедра, словно созданные для материнства, выглядят более чем многообещающе. Все поражает его, когда он познает эту женщину.
Потом Конде раздевает и саксофон, который оказывается неожиданно тяжелым, и впервые чувствует пальцами гладкую, холодную поверхность инструмента, ставшего частью его эротических фантазий, тех, что здесь и сейчас превратятся в самую осязаемую действительность.
— Садись сюда. — Конде показывает ей на стул и вручает саксофон. — Сыграй что-нибудь красивое, — просит он и садится чуть в отдалении на другой стул.
— Что ты собираешься делать? — спрашивает Карина, поглаживая металлический мундштук.
— Съесть тебя, — отвечает он и требует: — Играй.
Карина медлит, продолжая тереть мундштук, и неуверенно улыбается. Наконец берет мундштук в рот, продувает, увлажняя его своей слюной, и та повисает между ним и губами серебряными нитями. Карина опускается на край стула, раздвигает ноги, помещает между ними длинный чубук саксофона и закрывает глаза. Золотистый раструб инструмента издает хрипловатый, сдержанно-пронзительный звук, и Марио Конде чувствует, как мелодия впивается ему в грудь, а оцепеневшая фигура Карины — глаза зажмурены, ноги распахнуты, открывая в самой глубине плоть цвета еще более темного, более красного, чем тело, груди подрагивают вместе с ритмом музыки и дыхания, — возбуждает в нем желание небывалое и нестерпимое. Он ощупывает глазами каждый бугорок и каждую впадинку женского тела, и пальцы обеих рук неспешно пробегают по всей длине члена, который начинает источать янтарные капли, облегчая это скольжение. Конде приближается вплотную к Карине и к музыке и лиловой головкой члена, будто раскаленной от напряжения, гладит ее по шее, по спине, по всем позвонкам по очереди, по лицу — глазам, щекам, лбу, — оставляя на ее коже влажную полосу, похожую на след раненого зверя. Она судорожно набирает полную грудь воздуха и перестает играть.
— Играй, — опять велит ей Конде, однако вместо приказа звучит лишь жалобный шепот, и Карина выбирает вместо холодного металла горячую плоть.
— Дай мне, — просит она и целует воспаленную головку треугольной формы в своем новом измерении, прежде чем переключиться на мелодию, которую извлекают не только губы, но весь ее рот… Они переходят в комнату и занимаются любовью на чистых простынях, пахнущих солнцем, мылом, всеми ветрами Великого поста; умирают, воскресают и снова умирают…
Конде завершает церемонию сотворения пены и разливает кофе по чашкам. Карина сидит в его футболке — одной из тех, что он постирал сегодня днем; футболка закрывает ей лишь самый верх бедер. На ногах у нее сандалии, изготовленные Ржавым Кандито. Конде с повязанным вокруг талии полотенцем подтаскивает стул и садится вплотную к Карине.
— Останешься на ночь?
Карина пробует кофе и поднимает глаза на Конде:
— Вряд ли, у меня завтра много работы. Мне лучше лечь спать в своей постели.
— Мне тоже лучше лечь спать в твоей постели, — уверяет Конде не без иронии.
— Марио, не торопи события. У нас ведь все только начинается.
Он закуривает сигарету и едва удерживается, чтобы не бросить спичку в раковину, но встает и находит металлическую пепельницу.
— Я начинаю тебя ревновать, — говорит он и пытается улыбнуться.
Карина просит у него сигарету и два раза затягивается. Конде чувствует, что в самом деле начинает ревновать.
— Ты прочитала книгу?
Карина утвердительно кивает и допивает свой кофе.
— Ты знаешь, она подействовала на меня угнетающе. А тебе она нравится, наверное, потому, что ты немного похож на этих братьев, придуманных Сэлинджером. Тебе нравится, чтобы жизнь была наполнена терзаниями.
— Мне не нравятся терзания. Сама жизнь такая, и я ее не выбирал. Я даже тебя не выбирал, ты просто встретилась мне на пути. Когда человеку переваливает за тридцать, наступает пора учиться смирению: что не сбылось, то не сбудется, и так у всех; если повезло с самого начала, будет везти и дальше, если нет — привыкай быть неудачником до конца. И я привыкаю. Но если жизнь вдруг преподносит подарок вроде тебя, поневоле обо всем забудешь. В том числе о рекомендациях Каридад Дельгадо.
Карина трет руками голые бедра и пытается натянуть на них край футболки.
— А что, если мы не сможем оставаться вместе?
Конде остолбенело смотрит на нее. Он недоумевает, как после такого обилия любви Карине может прийти в голову подобное. Но признается себе, что эта мысль подспудно теплится и в его сознании.
— И думать об этом не хочу. Не могу об этом думать, — говорит он. — Карина… я считаю, что предназначение мужчины реализуется в поиске, а не в находке, хотя все исторические открытия, казалось бы, венчают приложенные усилия — золотое руно, Америка, теория относительности… любовь. Предпочитаю быть искателем вечного, не похожим на Ясона или Колумба, которые, проделав долгий путь, достигли цели, а после умерли в нищете и забвении. Лучше уж странствовать в поисках несуществующего Эльдорадо. Пусть я никогда не открою тебя, Карина, никогда не найду, как Ясон нашел на дереве золотое руно, охраняемое драконом. Не позволяй мне завладеть тобой, Карина.
— Когда ты говоришь так, мне становится страшно, — произносит она и встает со стула. — Ты слишком много думаешь. — Карина подбирает с пола забытый саксофон и убирает в футляр. Край короткой футболки ползет вверх; Конде смотрит на крепкие ягодицы с красными пятнами от стула и думает: нет ничего плохого в том, что у нее маленькая попка. Зато она слишком женщина, больше, чем женщина, а значит, уже почти мифическая богиня, говорит он себе, и тут раздается телефонный звонок.
Конде смотрит на ночной столик, где стоят часы, — непонятно, кто может звонить так поздно.
— Да, — говорит он в трубку.
— Конде, это я, Сисерон. Дело осложняется.
— А что случилось, старик?
— Ландо Русский объявился в Бока-де-Харуко, на берегу лимана. Уже собирался помахать нам ручкой с катера, но мы успели его захомутать. Ты рад?
Конде перевел дух. У него посветлело на душе, как будто на горизонте появился лучик солнца, слабенький, но предвещающий скорый рассвет.
— Я в восторге! Когда ты передашь его мне? — Не дождавшись ответа с другого конца провода, лейтенант повторил вопрос с легкой досадой: — Сисерон, когда ты отдашь мне Русского?
— Завтра утром, годится?
— Отлично, только постарайся, чтобы он хоть немного поспал. — И положил трубку.
Вернувшись в гостиную, он застает улыбающуюся, одетую Карину, которая держит в руке футляр с саксофоном на манер чемодана, словно готовая отправиться в путь.
— Я ухожу, полицейский, — говорит она, и Конде хочется связать ее. Уходит, думает он, уходит от меня. Мне вечно придется искать встречи с ней.