— Вот, получай, Конде. — Капитан Сисерон выглядел не столько довольным, сколько сонным, указывая на мужчину по другую сторону полупрозрачного стекла, который в этот момент почесывал подбородок. Недаром к нему приклеилась такая кличка, внешне он действительно напоминал русского: светлые, почти белые, волосы мягкими волнами спадали с круглой, как шар, головы; лицо характерного красного цвета, какой возникает при регулярном злоупотреблении водкой. В курточке со стоячим воротничком сошел бы за Алешу Карамазова, подумал Конде, который вынужден был оттеснить Маноло от окошка, чтобы хорошенько рассмотреть своего самого перспективного подозреваемого. Лейтенант хотел бы проникнуть в усталые, налитые кровью глаза, проникнуть в глубину темного взгляда, увидеть скрытую там истину, пока его собственное зрение не потеряло четкость от напряжения.

— И что вам удалось из него вытянуть?

— Он признался в подготовке к нелегальному выезду, а вот насчет наркотиков молчит. Я жду новостей из лаборатории — результаты анализа крови, дактилоскопии и, что обещает стать главной сенсацией, исследования окурка, найденного во дворе пляжного домика, где Ландо обретался со своими дружками.

— Сколько их?

— В катере было четверо: Ландо, его подруга и еще двое, Освальдо Диас и Роберто Наварро. В субботу они организовали что-то вроде прощального приема с участием множества гостей. Трудно поверить, но об их отъезде знала чуть ли не каждая дворняга.

— А где женщина и те двое?

— Мы с ними тоже работаем. Они тебе нужны?

Конде во второй раз оттеснил Маноло от окошка с полупрозрачным стеклом. Теперь Ландо грыз ногти и сплевывал куда придется; движения у него были вялые, как у типичного любителя марихуаны и других дурманящих продуктов. Лисетта и Ландо? — спросил себя Конде и не знал, что ответить. Повернувшись, он увидел возле Сисерона знакомую фигуру. Лейтенант Фабрисио ухмыльнулся.

— Вот как надо ловить преступников, Конде, — произнес он, и Конде не понял, чего больше прозвучало в этих словах — искренней радости или издевки.

— У него просто не было шансов вырваться из твоей железной хватки, — ответил Конде, решив выбрать ироничный тон.

— От меня — нет, не вырваться, — подтвердил Фабрисио.

— Ладно, — вмешался Сисерон, — как поступим, Конде?

— Для начала отдай мне этого. У меня есть предчувствие…

— У тебя есть предчувствие? — переспросил Маноло с улыбкой, но под тяжелым взглядом лейтенанта поспешно отвернулся и стал смотреть в окошко на задержанного.

— Но сперва я хочу знать результаты экспертизы. Жди меня здесь, Ландо, — сказал Конде, ткнув пальцем в окошко. Тот, кому адресовались эти слова, уже закончил грызть ногти и сидел, уронив голову на сложенные на столе руки. Ты уже созрел, решил Конде и вышел в коридор, задев плечом Фабрисио, который не посторонился, чтобы уступить ему дорогу. Пора научить этого придурка хорошим манерам, решил про себя Конде.

Услышав звук открываемой двери, Ландо поднял голову — медленно и зло, и так же зло смотрели его карие глаза. Конде лишь мельком взглянул на него и молча прошел мимо к дальней стене. Маноло подошел к столу и небрежно бросил на него папку, полную бумаг. Лейтенант закурил и стал наблюдать за спектаклем в исполнении своего напарника. По старой дурной привычке Маноло присел на уголок стола, едва касаясь его тощей ягодицей, и принялся болтать ногой в воздухе. Одновременно он открыл папку и начал читать с подчеркнутым интересом, изредка поглядывая на Ландо, будто сверяя описание с сидящим перед ним оригиналом. Глаза Русского в свою очередь бегали от папки к лицу сержанта и обратно.

Хотя криминалистическая экспертиза подтвердила идентичность марихуаны Русского и Лисетты, в остальном предчувствие Конде не оправдалось. Заключение гласило, что кровь Орландо Сан Хуана относится к группе В, резус-фактор отрицательный, а папиллярные рисунки кожи не совпадают ни с одним из отпечатков, обнаруженных в квартире Лисетты. Таким образом, не сбылась мимолетная надежда Конде на то, что попытка нелегального выезда Ландо из страны обусловлена желанием убийцы скрыться от правосудия. Теперь лейтенанту оставалось цепляться за невеликую вероятность наличия какой-то связи между этим мужчиной и погибшей учительницей химии. Что общего между ними? Казино-Депортиво? Каридад Дельгадо? Директор школы? Конде мысленно формулировал вопросы, которые намеревался задать вслух. От этой беседы зависела ближайшая судьба расследования, и оба полицейских понимали весомость разыгрываемой ими карты.

Наконец Маноло закрыл папку, положил ее на стол чуть ли не в руки подозреваемого, а сам слез со своего насеста и переместился в кресло, стоявшее с противоположного края стола за пределами ослепительного потока света от мощной лампы для допросов.

— Так и есть, майор, — произнес он, не сводя глаз с Ландо, — это тот самый Орландо Сан Хуан Гренет. Задержан вчера вечером во время попытки покинуть страну на угнанном катере, а также по обвинению в хранении наркотиков и убийстве.

Сонливость с Ландо как рукой сняло.

— Что вы несете? Какое еще убийство? У вас что — с головой не в порядке?

Маноло изобразил на лице слащавую улыбочку:

— Вы можете говорить, только отвечая на заданный вопрос. А за оскорбление полицейского при исполнении служебных обязанностей понесете отдельное наказание. Это понятно?

— Но ведь…

— Молчать! — выкрикнул Маноло, вскакивая на ноги, так что даже Конде вздрогнул в своем углу.

Лейтенанта всегда удивляло, откуда у его напарника бралась сила для такого мощного натиска.

— Я вам уже докладывал, майор, что в доме в Гуанабо, который снимал задержанный, найден окурок сигареты с марихуаной, завезенной из Центральной Америки. И сразу два человека, арестованных за хранение этого наркотика, опознали Орландо Сан Хуана как своего поставщика. Так что дело очень серьезное. Но это еще не все. Марихуана того же происхождения обнаружена в квартире девушки, убитой неделю назад. Так что перед нами не только торговец наркотиками, но, возможно, еще и убийца.

Ландо открыл было рот, чтобы возразить, но прикусил язык и только изумленно качал головой, будто не верил своим ушам. Тогда Конде оттолкнулся плечами от стены, возле которой стоял до сих пор, бросил на пол докуренную сигарету и наступил на нее ногой. После этого шагнул ближе к столу и посмотрел на Ландо:

— Орландо, надеюсь, вы понимаете, что попали в непростое положение?

— Но я ничего не знаю ни о какой убитой девушке!

— Вы были знакомы с Лисеттой Нуньес Дельгадо?

— С Лисеттой? Нет-нет, я знаю одну Лисетту, но она давно уехала с Кубы. Прибрала к рукам какого-то итальянца и отправилась туда, где жизнь получше. Она теперь живет в Милане.

— Однако в деле Лисетты, о которой я вас спрашиваю, фигурирует сигарета с марихуаной, которой торговали именно вы.

— Послушайте, генерал, при всем моем уважении к вам, я не знаю ту женщину и не занимаюсь никакой торговлей, клянусь вам! Клянусь, что говорю правду?

— Нет, в этом нет необходимости, Орландо. Нам ничего не стоит проверить ваши слова. Достаточно провести очную ставку между вами и двумя торговцами, которых мы арестовали. Они вас опознают, потому что будут просто счастливы указать человека, продавшего им травку, ради того чтобы им скостили несколько лет срока. Ответьте мне на следующий вопрос: вы продавали марихуану кому-нибудь, кто как-то связан с подготовительной школой в Ла-Виборе?

— С Пре? Нет-нет, я к этому не имею никакого отношения!

— Тогда расскажите что-нибудь о Каридад Дельгадо.

— А кто она такая?

Конде нащупал в кармане пачку сигарет, достал и не спеша закурил. Ландо Русский явно не хотел признавать свою причастность к торговле наркотиками и еще меньше знакомство с Лисеттой. Однако Конде не сдавался, цепляясь за единственный реальный след:

— Орландо, вы не впервые попадаете в наше поле зрения, а нам не слишком нравится видеть одни и те же лица, понимаете? Нам не нравится, что наши усилия пропадают даром. Мы любим свою работу и хотим, чтобы она приносила результаты. Вы останетесь здесь, пока мы не узнаем все, даже день рождения вашего прапрадедушки, потому что вы нам сами расскажете. А сейчас либо говорите правду о ваших отношениях с Лисеттой Нуньес и о том, как попала к ней в дом ваша марихуана, либо мы продолжим эту беседу после полуночи, когда по всем телеканалам закончат показывать кинофильмы.

Ландо Русский опять почесал подбородок, не переставая горестно качать головой. Его глаза еще больше потемнели от печали и безысходности.

— Клянусь вам, генерал, я ничего не знаю, — сказал он и для убедительности сильнее помотал головой.

Конде все отдал бы сейчас, чтобы узнать, какие мысли роятся под белокурыми волосами мнимого русского, которые мотались туда-сюда вместе с непрерывными движениями головы.

— Пошли, Маноло. Увидимся позже, Орландо, и спасибо, что произвели меня в генералы.

Бола де Ниеве решился спеть «Жизнь в розовом цвете» на французском, и у него получалось не хуже, чем у Эдит Пиаф. Здорово, мысленно восхитился Конде и постарался сосредоточиться. Тесные комнатки для допросов вызывают у подозреваемых ощущение, будто они уже в тюрьме, что весьма способствует получению признательных показаний. По сути, это и есть своего рода преддверие тюрьмы и суда, где ощущение того, что ты накрепко заперт, способствует откровениям. Чувство беззащитности давит на душу тяжелым грузом. Когда покидаешь холодную и давящую атмосферу кабинета, кажется, что возвращаешься к жизни. Но если полицейский возникает рядом в повседневной действительности, это рушит какие-то основы: рождается страх, неуверенность, желание скрыть от окружающих такой контакт. Иногда происходит взрыв, тут-то и выскакивает на поверхность то, чего ты так долго добивался. Ла-рала-ра-ла, пел Бола де Ниеве. Конде решил еще раз встретиться с директором на его территории, в Пре. Во время допроса Ландо у него возникла неожиданная мысль, пока еще довольно туманная. Конде предложил Маноло завтра же съездить в школу и побеседовать с директором.

Как хорошо встречать утро понедельника — спокойное и доброе — вне стен управления полиции. Ветер объявил перемирие, и совсем летнее солнце бросало сверкающие блики на городские улицы. Конде нашел по радиоприемнику в автомобиле передачу о творчестве Болы де Ниеве и сосредоточил все внимание на звуках фортепьяно и голосе певца, который стал той песней, которую пел, «Ничего прекрасней»: «И… жасмины в волосах, и розы на щеках…» Лейтенанту припомнился неожиданный финал вчерашнего свидания с Кариной, ощущение беспомощности, когда у него не хватило слов, чтобы удержать ее. Одетая Карина прощалась с ним в дверях, а он бессильно стоял и был похож вовсе не на мифологического героя, а на капризного ребенка, готового затопать ногами от обиды. Ну почему она уходит? Эта женщина сперва отдается ему безраздельно, а затем непонятно почему устанавливает дистанцию, отдаляется. Конде с самого начала намеревался о многом спросить Карину, лучше узнать ее и понять, но между его собственными наболевшими душеизлияниями и вспышками страсти, пожирающими их обоих, едва оставалось время перевести дух, перезарядить обоймы и выпить кофе. Машина проехала совсем недалеко от клиники, где лежал Хоррин, и теперь поднималась по проспекту Санта-Каталина, обсаженному фламбойянами, а еще здесь роились воспоминания о веселых вечеринках, кинотеатрах и разного рода романтических открытиях — жизни в розовом цвете, все более далекой в памяти и во времени, времени, которое давно и безвозвратно утеряно, как и невинность. Бола де Ниеве пел Drume, negrito, и Конде подумал: как это у него получается? Голос больше напоминал мелодичный шепот, он опускался в такой низкий диапазон, которого исполнители обычно избегают из-за пролегающей в нем опасной грани между пением и бесцветным шуршанием. Фламбойяны Санта-Каталины устояли под упрямым натиском ветра, и покрасневшие кроны готовы были бросить вызов любому живописцу. Жизнь за стенами полицейского управления иногда могла казаться нормальной — почти что жизнью в розовом цвете.

Маноло припарковал машину у торца школы, выключил радио, от души зевнул, отчего весь его костлявый каркас судорожно передернуло, потом спросил:

— Так в чем все-таки дело?

— Директор сказал нам не все, что знает.

— Никто никогда не скажет тебе все, что знает, Конде.

— Но это особый случай, Маноло. Все врут, будто сговорились, то ли себя выгораживают, то ли еще кого-то, а может, привыкли врать или им это нравится. Но директору определенно известно что-то важное, и нам необходимо заставить его выложить всю правду.

— Значит, думаешь, все-таки он?

— Не знаю, ничего не знаю. Нет, не думаю, вряд ли…

— Тогда кто же?

Конде посмотрел на монументальное здание школы и засомневался: не потому ли он решил встретиться с директором Пре, что, как преступник-рецидивист, захотел вернуться на место своих самых памятных злодеяний?

— В этой истории есть кто-то третий, Маноло, голову даю на отсечение. Первый, Пупи, хоть и по уши в дерьме, но вряд ли способен на убийство, он парень тертый и не стал бы поступать так с женщиной, все слабости которой были ему прекрасно известны. Кроме того, он всегда знал, как добиться от нее всего, чего хотел. У второго, директора, даже есть убедительный повод: он влюблен и мог приревновать ее. Но у него твердое алиби, практически невозможно допустить, чтобы он успел добраться до дома Лисетты в одиннадцать вечера, избить ее и прикончить. Предположим, есть третий мужчина. Он убил Лисетту и наверняка участвовал в состоявшейся там вечеринке. Я по-прежнему не исключаю, что это Ландо, хотя в квартире не обнаружено отпечатков его пальцев. Дело, как мне представляется, было так: гости разошлись, третий мужчина задержался в квартире, Лисетта чем-то не угодила ему или не захотела поделиться и он ее убил. Об изнасиловании или ограблении речь не идет, поскольку не случилось ни того, ни другого, и даже есть вероятность, что последним переспал с ней вовсе не ее убийца. Что ценного для него могла иметь Лисетта? Наркотики? Информацию?

— Информация! — подхватил Маноло. Глаза его азартно сверкнули.

— Допустим. Но какая информация? О наркотиках?

— Нет, не думаю, что о наркотиках. Паинькой она, конечно, не была, но вряд ли дошла до того, Что участвовала в делах Ландо. Она отлично понимала, где та граница, которую переступать никак нельзя.

— Но учти, что Каридад Дельгадо живет в трех кварталах от дома Ландо.

— Думаешь, они были знакомы?

— Если честно, не уверен. Но все же что могла знать Лисетта?

— Компромат?

— Тогда это должен быть убойный компромат, тебе не кажется?

Маноло согласно кивнул и глянул в сторону здания школы:

— И как сюда вписывается директор?

— Просто… или с трудом, не знаю. Но сдается мне, что ему известна личность того, третьего.

— Послушай, Конде, на днях показывали фильм Орсона Уэллса, так там была точно такая же ситуация…

— Ушам своим не верю, ты посмотрел фильм? Глядишь, наступит день, и ты мне скажешь, что прочитал книгу.

— Сегодня я могу угостить вас чаем, — объявил директор и приглашающим жестом указал на Диван во всю стену его кабинета.

— Нет, спасибо, — отказался Конде.

— Я тоже не буду, — поддержал его Маноло.

Директор как бы огорченно повел головой и, подкатив свое кресло на колесиках, расположился напротив полицейских с таким видом, будто готовился к долгому разговору. Конде подумал, что опять неудачно выбрал место.

— Ну как, уже разузнали что-нибудь?

Конде закурил и пожалел, что отказался от чая. Единственная чашка кофе, выпитая рано утром, оставила после себя тоскливую память в желудке, который оставался пустым и несчастным еще со вчерашнего вечера, когда Конде доел остатки курицы с рисом, чудом уцелевшие после обеда Тощего Карлоса. Голодный полицейский не может быть хорошим полицейским, подумал Конде, а вслух сказал:

— Расследование продолжается, и должен напомнить, что вы пока по-прежнему относитесь к категории подозреваемых. Несмотря на алиби, вы остаетесь одним из пяти человек, которые находились в доме Лисетты в день убийства и, кроме того, имели серьезные мотивы для совершения этого преступления.

Директор неловко дернулся в кресле, будто у него над ухом неожиданно зазвенел будильник, а потом испуганно посмотрел по сторонам, чтобы убедиться, что в кабинете нет посторонних.

— Но почему, лейтенант? Неужели вам недостаточно того, что сказала моя жена? — Голос его звучал жалобно, в нем слышалось едва сдерживаемое отчаяние, и Конде переменил свое мнение — с местом для беседы он все же не ошибся.

— Не стоит так волноваться, я ведь не сказал, что мы вам не верим. Мы вовсе не хотим разрушить ваш брак и семейный покой или же подорвать ваш авторитет здесь, в школе, после двадцати лет работы, уверяю вас… Двадцати лет или пятнадцати, не помню?

— Тогда чего же вы хотите? — воскликнул тот, пропуская мимо ушей последний вопрос Конде, и поднял вверх кисти руки, словно нашкодивший ученик в ожидании наказания.

— Кто еще, кроме Пупи и вас, вступал в половые отношения с Лисеттой?

— Я не знаю, она ведь…

— Ну вот что, пожалуйста, перестаньте лгать! Дело слишком серьезное, и у меня больше нет ни времени и ни терпения выслушивать неправду от вас или от кого-то еще. Сейчас я напомню вам кое-что. Лисетта спала с Пупи ради его подарков. Вы когда-нибудь заглядывали в ее шкаф? Наверняка да и, значит, видели, что в нем полно модной одежды, верно? А теперь я напомню, ради чего Лисетта спала с вами. Лисетта спала с вами, чтобы вы позволяли ей безнаказанно делать в школе все, что ей заблагорассудится. Надеюсь, вы не станете с этим спорить, так?

Директор раскрыл было рот, но смолчал. Видимо, как сам он заметил в прошлый раз, эти полицейские знают все. Но все ли?

— Посмотрите на эту фотографию. — Конде дал ему снимок Орландо Сан Хуана.

— Нет, я его не знаю. Хотите сказать, что он тоже был любовником Лисетты?

— Конечно, если по правде, то я не раз заводил разговор об этом с Лисеттой. Для меня было непостижимо, как такая девушка, молодая, красивая и к тому же, полагаю, убежденная сторонница нашей революции, да, убежденная, может вести подобный образ жизни, одновременно быть со мной и с любым другим, словно ей это совершенно безразлично… Вообще-то, конечно, у нее в голове была порядочная каша. Ну что я, почти старик, мог дать ей? Естественно: я мог обеспечить полную ее безнаказанность в профессиональном плане, если Пупи дарил ей джинсы какие-нибудь или духи, логично? Да, да, это ужасно и стыдно… Я наблюдал за ней и поражался, больше того, если хотите, завидовал ее дерзости. Откуда у нее было это чувство вседозволенности? Не знаю. А впрочем, знаю: так ее воспитали. Вечная занятость родителей, которые наряжали и баловали ребенка, стараясь возместить таким образом отсутствие должного внимания с их стороны. Она с детства привыкла к одиночеству, привыкла жить сама по себе. И вот получился монстр Франкенштейна. И ведь недаром говорят: век учись, неучем останешься; я работаю в школе двадцать шесть лет — а не пятнадцать или двадцать — и знаю, откуда берутся подобные баловни, ведь именно здесь, в школе, они и начинают расти. Сколько таких я повидал! Они всегда со всем соглашаются, всегда поддакивают, не спорят и на все готовы, а их в ответ хвалят: посмотрите, какой хороший мальчик, какая примерная девочка, но по большому счету всем плевать, делают они что-нибудь или нет и хорошо ли делают. И в итоге формируется личность ловкого приспособленца, который всегда и во всем «за», и, конечно, они не спорят, не возражают, не думают, не создают проблем… А мы же сами твердим: мол, подрастает хорошее поколение, надежное, преданное и все такое. Вот откуда взялась Лисетта, хотя сама она умела думать и понимала, чего хочет. А я, старый хрыч, даже полюбил ее… Но ведь это логично, логично, черт подери, раз эта девочка подарила мне чувство, какое я не испытывал никогда в жизни, вознесла до таких высот, куда мне больше никогда не подняться! Как же не полюбить ее после этого, поймите и вы тоже… Естественно, я все больше узнавал о ней того, что меня пугало, но я говорил себе: ладно, это все преходяще, надо просто жить с этим кусочком счастья, раз тебе обломилось. Да, у нее была связь с одним учеником — говорю с одним, поскольку про других просто не знаю. Нет, кто он, не знаю, но почти уверен, что из ее класса. Естественно, я не осмеливался спросить, да и, если по правде, какое право я имел вмешиваться в ее личную жизнь? Это открытие я сделал где-то с месяц тому назад, когда мне на глаза попался рюкзак у нее дома — такие сейчас в моде у школьников, — знаете, зеленые с пятнами, камуфляжной раскраски. Он стоял рядом с ее кроватью. Спрашиваю: что это, Лисетта? Ничего, говорит, ученик в классе забыл. Врет, конечно, как можно забыть свою сумку в классе, а если и так, зачем ее домой тащить, можно ведь в секретарской оставить, логично? Но я не стал допытываться, не хотел. И не мог. А в день убийства у нее в ванной висела на плечиках мокрая рубашка от школьной формы. Когда я уходил, она была еще там. Но не думаю, что кто-то из мальчишек мог обойтись с ней так по-зверски. Нет, не думаю. Да, они зачастую бывают легкомысленными, ленятся учиться, прибабахнутые, по их же выражению, однако на подобное не способны. И я тоже не совершил никакого преступления, никто не может судить меня за то, что я полюбил, как в молодости, — или, что еще печальнее, как в старости, и даже теперь готов отдать что угодно, если бы это помогло вернуть Лисетту. Вы полицейские, но и мужчины тоже, так неужели не поймете меня?

Из окна Конде окинул взглядом внутренний двор, где до сих пор сохранились как символы отжившего себя порядка нумерованные столбики — разметка для школьной линейки. В свое время на послеобеденных построениях он всегда старался затесаться в самую последнюю шеренгу, подальше от директора и его подпевал, тех, кто принимал самые суровые меры, если замечал у кого хотя бы намек на усики, баки или прическу длинней положенного. С расстояния минувших лет, когда давно остыли былые страсти, Конде все еще с горечью вспоминал те тупые репрессии, которым их подвергали только за то, что они хотели быть юными и жить так, как живут юные. Возможно, Тощий, твердо решивший избавить их от воспоминаний, скажет ему: плюнь, Конде, все давно об этом забыли. И Конде тоже сумел забыть многое, но только не эту бессмысленную травлю, ведь в те годы он больше всего на свете хотел отрастить длинные волосы — чтобы они закрывали уши, чтобы доходили до самого воротника рубашки, чтобы можно было щеголять ими на субботних вечеринках, ничем не уступая тем ребятам, которые бросили школу и могли беспрепятственно отращивать патлы любой длины… После поступления в университет, когда уже никто не отправлял его с уроков в парикмахерскую, повзрослевший Конде сам без всякого сожаления коротко постригся и носит эту прическу и поныне. Однако стоит ему вспомнить те школьные линейки, как его и сейчас пот прошибает.

— Маноло, мне нужен список всех учеников мужского пола в классах, где преподавала Лисетта, за последние два года, включая нынешний, с их оценками по химии. И чтоб без шума, понял? Особое внимание обрати на такое имя — Хосе Луис Феррер. Найди все его оценки, собери о нем все, что под руку попадется. Задание ясно?

— Не могли бы вы повторить все сначала? — попросил сержант, изображая тупицу.

— Иди ты к черту, Маноло, хватит испытывать мое терпение. Ты уже попаясничал сегодня утром перед Сисероном и Фабрисио, так что можешь расслабиться… А я пока заскочу на квартиру Лисетты, может, рубашка еще там, а мы ее просто не заметили. Когда закончишь здесь, заезжай за мной, ладно?

— Без проблем, Конде.

Лейтенант, не попрощавшись, покинул кабинет директора, который проводил его тоскливым, почти умоляющим взглядом, спустился во внутренний двор, уверенно зашагал по одному из длинных боковых переходов, в конце повернул направо, дошел до середины коридора, где выглянул на балкон и, наклонившись над каменной оградой, убедился, что все осталось по-старому. Потом он проделал то, что когда-то вытворял чуть ли не каждый день: перекинул ногу через перила, спрыгнул на расположенный снизу навес, а после спустился, как по лестнице, по перекладинам гимнастической стенки на школьную спортплощадку. Отсюда до улицы и свободы уже рукой подать. И Конде побежал, как будто от его быстроты сейчас зависела победа отважного Гуайтабо в смертельной схватке со злобным турком Анатолио или с наводящим ужас индейцем Супанки. Позади раздался свист.

Какой-то мальчишка тем же путем перелез через каменную балконную ограду, спустился по перекладинам стенки и теперь бежал, стараясь догнать Конде.

— Я увидел вас в окно и отпросился с урока в туалет, — с трудом проговорил Хосе Луис, пыхтя и кашляя, как заядлый курильщик, отчего цыплячья грудь заходила ходуном.

— Пошли вон туда, — предложил Конде, и оба зашагали по направлению к лаврам, которые росли на краю школьной территории. — Как дела? — спросил он, вытаскивая сигареты.

— Нормально, — ответил Хосе Луис, явно нервничая, и раза два на ходу обернулся в сторону школьного здания.

— Может, нам лучше вообще уйти отсюда?

— Да, посидим где-нибудь там, за углом, — ответил мальчишка после короткой заминки.

Это мы с Тощим, невольно подумал Конде, выбирая крыльцо продуктового магазина, на ступеньках которого они с другом, бывало, приходили в себя после урока физкультуры.

— Ну, что случилось?

Докуренная сигарета от щелчка Хосе Луиса описала дугу и упала на улицу. Он потер ладони, будто внезапно продрог:

— Да нет, ничего, лейтенант, просто я все думал, после того как вы меня пропесочили, что человек погиб и все такое… В общем, я прикинул и…

— Что?

— Ничего, лейтенант, просто… — повторил Хосе Луис и запнулся, посмотрев в ту сторону, откуда они пришли. — Просто тут такие дела творятся, о которых вы, наверное, не знаете. Хреновые, в общем, дела, и все тут повязаны круговой порукой — кому охота наживать неприятности. Поэтому вы ни от кого не услышите плохого слова о Лисетте.

— Я не понимаю тебя, Хосе Луис.

Юноша криво усмехнулся:

— Нравится вам напрягать меня, лейтенант. Это любому дураку понятно — недаром же у нее все в отличниках ходили. Она проводила занятия на повторение пройденного материала за два-три дня перед контрольной и в качестве упражнений давала экзаменационные задачки. Теперь понимаете? Ну, может, изменит чуть-чуть, переставит что-то, но по сути один к одному. Поэтому у нее и успеваемость была лучше не придумаешь, и сама она считалась отличным педагогом.

— Но ведь многие должны были знать об этом? Кто-нибудь обращался, скажем, к директору?

— Не знаю, лейтенант. Кажется, девчонка какая-то выступала на собрании молодежной организации, но я ведь не состою в ней… И я не слышал, чтобы где-то еще об этом говорили.

— Что еще ты знаешь про Лисетту?

— Понимаете, она вела себя не так, как другие преподаватели. Если у кого из ее класса день рождения, Лисетта могла прийти, или еще какая тусовка, танцевала с нами, с одним даже… вы понимаете, о чем я.

— Но она же намного старше вас?

— Да, разумеется. Но иногда она кое-что позволяла себе. И потом, она же учительница.

Конде посмотрел на здание школы, виднеющееся сквозь листву деревьев. Многие поколения учеников, получившие образование в этом заведении за пятьдесят лет его существования, лелеяли мечту переспать с какой-нибудь учительницей. Конде не был исключением и грезил учительницей литературы, которую почитал за самую настоящую кортасаровскую Магу. Он посмотрел на Хосе Луиса. Не слишком ли много я от него требую? Но все же задал свой вопрос:

— А кто тот ученик, что спал с ней?

Хосе Луис резко повернул к нему растерянное лицо, будто получил от Конде разряд статического электричества, и опять принялся тереть руки и мелко трясти ногой:

— Вот чего не знаю, того не знаю, лейтенант.

Конде положил руку на его костлявую ногу, чтобы остановить трясучку:

— Ты это знаешь, Хосе Луис, и должен сказать мне.

— Не знаю, лейтенант, — стоял тот на своем, стараясь говорить твердым голосом, — я у нее в любимчиках не ходил.

— Послушай, — начал Конде, доставая из заднего кармана брюк потрепанный блокнот. — Давай сделаем вот как. Во-первых, даю тебе слово, что никто не узнает об этом нашем разговоре. Никто и никогда. Теперь вот что: запиши сюда фамилии всех ее любимчиков. Этим ты нам обоим одолжение сделаешь, иначе потом никогда себе не простишь, что не помог мне, если кто-то из них имел отношение к смерти Лисетты. Помоги мне, — произнес Конде как можно убедительнее, протягивая Хосе Луису блокнот и шариковую ручку.

Хосе Луис растерянно помотал головой, будто недоумевая: кой черт дернул меня смыться с урока?

Если на протяжении шести дней Бог много экспериментировал, создавая из ничего всякую всячину, включая небо и землю, растения и животных, реки и леса и даже человека, неудачника Адама, то его последнее творение, женщина, должно было быть наиболее продуманным и совершенным во всей вселенной — и примером тому Ева, которая быстро доказала, что много мудрее и сообразительнее Адама. Вот почему у женщин всегда и на все есть ответы и они всегда правы, а у меня только уверенность в одном и сомнение в другом: я влюблен, но эту женщину я так и не узнал. И вправду: кто ты, Карина?

Конде выглянул через балконную дверь, и перед ним вновь раскинулась рельефная панорама Сантос-Суареса. Его взгляд устремился к тому месту на горизонте, где находился дом Карины. Все, даже самые благородные помыслы Конде постепенно начинали подчиняться единственной и все больше захватывающей его потребности проникнуть в скрытую от него историю этой женщины, воспользовавшись лазейкой, на которую до сих пор он не посягал. Он убрал в задний карман брюк свой блокнот, потому что здесь, на четвертом этаже, опять ощущалось угнетающее горячее дыхание ветра, который все никак не хотел оставить в покое последние весенние цветы и вечные печали Марио Конде.

Под палящим полуденным солнцем плоские крыши напоминали красные перевалы пустынного высокогорья, где невозможно человеческое существование. Конде поискал глазами окно в доме напротив и этажом ниже, сделавшее его нечаянным свидетелем супружеской драмы. Оно было открыто, как в тот первый день, но сцена изменилась: женщина мирно строчила на швейной машинке, пользуясь светом, проникавшим снаружи, и слушала, что говорит ей мужчина, сидящий в кресле-качалке. Теперь оба разыгрывали скучную сцену семейной жизни, настолько избитую, что она включала даже одну чашку кофе на двоих, из которой они отпивали по очереди. Конец сериала, подумал Конде, закрыл балконную дверь и погасил свет в квартире. Он еще раз попытался вообразить на мгновение то, что случилось здесь шесть дней назад, и понял: это было по-настоящему ужасно. Как будто именно отсюда пошло бесчинствовать по городу жестокое ненастье. Стоя в полумраке над нарисованной мелом фигурой на мозаичном полу, Конде видел спину мужчины, который избивал женщину, а потом, не останавливаясь, вцепился ей в горло и сдавил его. Конде так явственно представил себе это, что ему оставалось только коснуться мужского плеча под белой рубашкой и увидеть обернувшееся лицо — одно из трех лиц, но все три были ему незнакомы, — после чего покончить с этой историей, ставшей уже слишком душераздирающей.

Он стал спускаться по лестнице, чтобы дождаться Маноло на улице, но задержался на третьем этаже и постучал в дверь квартиры, расположенной прямо под той, где прежде жила Лисетта. После второй попытки дверь чуть-чуть приоткрылась, и в образовавшуюся щель выглянуло лицо, показавшееся Конде отдаленно знакомым: это был старик лет примерно восьмидесяти с редкими клочками седых волос, при этом уши у него были совсем как у слона, готового взлететь.

— Добрый день, — поздоровался Конде, доставая из кармана полицейское удостоверение. — Я насчет девушки сверху, — объяснил он сморщенному уху, выставленному стариком в щель, ухо утвердительно шевельнулось в знак того, что его владелец согласен открыть дверь.

— Садитесь, — пригласил хозяин, когда Конде вошел в квартиру, похожую и не похожую на ту, что он покинул минуту назад. Гостиная была обставлена мебелью красного дерева и плетеной мебелью, старинной и прочной, хорошо сочетающейся с застекленным буфетом и столом, занимавшим середину комнаты. Все выглядело совершенно новым, будто искусный столяр совсем недавно выточил и отлакировал каждый предмет.

— Красивая мебель, — похвалил Конде.

— Я ее сделал своими руками почти пятьдесят лет назад. И до сих пор содержу в полном порядке, — сообщил старик, не скрывая гордости. — Секрет в том, чтобы регулярно вытирать пыль с поверхности суконкой, смоченной разбавленным спиртом, и никогда не пользоваться нынешними новшествами, которые продают под видом полировочных средств.

— Хорошо уметь делать такие вещи, правда? Красивые и долговечные.

— Э? — проблеял старик, забыв сориентировать свои локаторы.

— Очень красивые вещи, — повторил Конде, повысив голос на несколько децибелов.

— Куда там, это не самые лучшие из моих изделий. Для семейства миллионеров Гомес Мена — не помните таких? — я изготовил библиотеку и столовую из самого настоящего африканского черного дерева. Вот это было дерево! Очень твердое, но настолько благородное, что поддается обработке. Бог знает, куда запропастилась та мебель, после того как уехали Гомесы.

— Кто-нибудь пользуется ею, не волнуйтесь.

— Да нет, дело не в этом. В моем возрасте уже ничто не волнует, кроме разве того, как бы пописать без проблем, можете себе представить? Не хватало мне еще о мебели беспокоиться.

Конде улыбнулся, увидел на столике пепельницу и решился достать сигарету:

— Вы ведь родом с Канарских островов, правильно?

Старик обнажил в улыбке зубы, сильно поредевшие за долгую жизнь:

— Да, из Ла-Пальмы, Исла-Бонита. Как вы узнали?

— Мой дед был сыном переселенцев с островов, а вы мне очень напоминаете его.

— Тогда получается, что мы с вами почти земляки. А о чем, собственно, вы хотели меня спросить?

— Понимаете, в тот день, когда там наверху все произошло, — неловко начал Конде, чувствуя, что у него язык не поворачивается произносить слово «убийство» так близко от места гибели жертвы, — до этого состоялась вечеринка, праздник, в общем. Пили, веселились. Вы не видели на лестнице кого-нибудь из гостей?

— Нет, только слышал шум наверху.

— А кто-нибудь еще, кроме вас, был в квартире?

— Моя жена. Ее нет сейчас, ходит где-то по всяким делам, но у нее со слухом еще хуже, чем у меня: если выключит аппарат, она, бедная, вообще ничего не слышит… Вот и в тот вечер выключила… А наши дети тут не живут. Они живут в Мадриде, двадцать лет уже…

— Но вам ведь доводилось видеть кого-то из тех, кто приходил к вашей соседке?

— Да, доводилось. Да к ней тут толпами ходили, если хотите знать. Особенно мальчишек много было. А вот женщин гораздо меньше.

— А мальчишки в школьной форме?

Старик улыбнулся, и Конде невольно улыбнулся в ответ — очень уж напомнила ему эта лукавая улыбка ту, что играла на губах у дедушки Руфино, когда он беседовал с женщинами, которые, как ему сообщили, были в разводе. Из-за этой улыбки у Конде на многие годы сложилась уверенность, что все разведенки — шлюхи.

— Да, и таких видел.

— А вы смогли бы узнать хоть одного, если понадобится?

Старик подумал и отрицательно покачал головой:

— Нет, наверное. В двадцатилетием возрасте все люди кажутся на одно лицо. В восемьдесят происходит то же самое. Но я скажу вам, земляк, то, что до этого никому не говорил, так как вы мне пришлись по душе. — Он замолчал, тяжело сглотнув, потом поднял перед собой руку с узловатыми пальцами, распухшими в суставах. — Нехорошая она была девушка, говорю вам. А я-то всякого повидал на своем веку, включая две войны. И неудивительно, что с ней такая беда приключилась. Как-то раз, во время одной из этих гулянок, они скакали так, будто с ума посходили; я думал, потолок нам со старухой на голову обрушится. Я не сую носа в чужую жизнь, спросите любого из соседей, если желаете, — спросите, спросите!.. Но и в свою жизнь лезть никому не позволяю. В тот день мне поневоле пришлось подняться и сказать, чтобы не топали так сильно. И знаете, что она мне ответила? Она сказала, что мне должно быть стыдно жаловаться, что мне вообще пора катиться отсюда к моим детям-контрреволюционерам, и что я отец гусанос, и еще много всего обидного мне сказала, а она, мол, вольна делать у себя дома все, что захочет. Пьяная была, конечно, да и женский ум короток, а была бы мужчиной, я бы ее убил своими руками… Ну вот, сам себе на статью наболтал, да? А мне все равно, где мучиться, когда по малой нужде сходить не могу без страданий, — в тюрьме или в Центральном парке. Никудышная была девка, земляк, такая кого угодно способна из себя вывести. И еще скажу… Посмотрите на меня, старого пердуна, мне уж и говорить трудно и даже есть больно — в общем, даром копчу белый свет. Но я рад, что с ней такое случилось, говорю это без малейших угрызений совести, и пусть Бог меня за это накажет. Я рад, что уже несколько дней с нами рядом нет этой полоумной. А вы?

— Конде, Конде, Конде, — с детским ликованием запрыгал на месте Маноло при виде выходящего из дома лейтенанта. — Теперь он вот у нас где! — добавил он, показывая крепко сжатый кулак.

— Ну, что стряслось? — спросил Конде ровным голосом, стараясь не показывать своей радости.

На самом деле разговор со стариком подействовал на него угнетающе: как ужасно жить в постоянном страхе, думая о том, как тебе удастся справить нужду. Но ему понравилась клокочущая смесь ненависти и любви, которая все еще жила в этом человеке, хотя он и стоял одной ногой в могиле.

— Послушай, Конде, если то, что я обнаружил в списках учеников Пре, подтвердится, считай, дело в шляпе.

— Да о чем речь-то?

— Слушай! Я переписал поименно всех учеников Лисетты начиная с этого года, а после переключился на тех, что были у нее в прошлом году, — они сейчас учатся уже в выпускном классе. Там мне попался Хосе Луис, по химии у него девяносто семь баллов, а по всем остальным не меньше девяноста двух. Похоже, неплохо учится парень, а? И честно говоря, мне уже поднадоело выписывать фамилии и оценки, и смысла в таком занятии я не видел, пока не дошел до самой последней фамилии в последнем списке за прошлый год. Списки ведь составляются в алфавитном порядке, само собой…

Конде провел рукой по лицу. Придушить его или башку оторвать?

— Давай короче.

— Черт, не злись, Конде, удовольствие надо растягивать. Вот точно так же и со мной было: отмечаю фамилии, отмечаю, а когда в списке остался один-единственный ученик — бац! — и передо мной тот, кто может решить всю эту головоломку.

— Ласаро Сан Хуан Вальдес.

На лице сержанта отразились крайнее удивление и досада, будто его укусила собака; он поднял в воздух обе руки, в которых держал стопку бумаг, и с размаху швырнул ее на землю.

— Черт тебя подери, Конде, ты-то откуда знаешь?

— Птичка на ухо напела, когда я выходил из школы, — улыбнулся Конде и показал вырванный из блокнота листок, на котором значились три имени: Ласаро Сан Хуан Вальдес, Луис Густаво Родригес и Юри Сампер Олива. — Да, Сан Хуан! И Ландо Русский — тоже Сан Хуан. А сколько Сан Хуанов наберется в Гаване, а, Маноло?

— Черт побери, Конде. Ну да, так оно и должно быть, — прокряхтел Маноло, который согнулся пополам и торопливо собирал с земли списки, которые уже начал разносить ветер.

— Ладно, пошевеливайся, едем в управление. И дави на газ, если хочешь, сегодня я разрешаю, — сказал Конде, однако уже после пятого перекрестка взял назад свое разрешение.

— Послушай, Конде, я есть хочу!

— А я, по-твоему, деревянный?

— Ну можно я попозже в кабинет поднимусь? — взмолился Маноло при входе в управление.

— Ладно, иди поешь да скажи, чтоб и мне оставили хоть бутерброд какой-нибудь. Я поехал наверх.

Сержант Мануэль Паласиос свернул в коридор, который вел в столовую, а его начальник тем временем уже давил на кнопку вызова лифта. И хотя светящиеся цифры показывали, что кабинка спускается, Конде продолжал давить, пока дверцы не разъехались в стороны. В лифте он нажал на кнопку четвертого этажа. Уже в коридоре вспомнил, что в уборной не был с тех пор, как встал с постели почти шесть часов назад. Он зашел в уборную и с тревогой наблюдал, как в унитаз устремилась темная, вонючая струя, взбивая розоватую пену. Похоже, почки ни к черту, подумал Конде, торопливо стряхивая каплю. Может, из-за этого и вес теряю, и вспомнил старика столяра с его заботами по поводу мочеиспускания.

Он вышел в коридор и толкнул дверь отдела по борьбе с наркотиками. В большом помещении для оперативников никого не было, и у Конде мелькнула тревожная мысль, что капитан Сисерон, возможно, тоже отсутствует, но все же постучал в матовое стекло двери его кабинета.

— Войдите, — услышал он и повернул дверную ручку.

В одном из больших кресел, ближайшем к письменному столу, сидел лейтенант Фабрисио. При виде его первым желанием Конде было повернуться и уйти, однако он сдержал порыв — для отступления не имелось причин — и решил вести себя вежливо, как воспитанный человек. Только так, сказал он себе.

— Добрый вечер.

— В чем дело? — спросил Фабрисио.

— А где капитан?

— Не знаю, — ответил тот, откладывая на стол документы, которые читал, — думаю, обедает.

— Так не знаешь или думаешь? — переспросил Конде, безуспешно прилагая усилия, чтобы в голосе не прозвучала издевка или грубость.

— На что он тебе? — ответил Фабрисио вопросом на вопрос, растягивая слова.

— Просто скажи, где капитан, это срочно. Пожалуйста.

На лице Фабрисио появилась улыбка:

— А все-таки для чего он тебе понадобился? Если дело касается Ландо, то, к твоему сведению, им теперь занимаюсь я.

— А, поздравляю.

— Послушай, Конде, как тебе известно, мне не нравятся ни твоя ирония, ни твое самомнение, — произнес Фабрисио, вставая с кресла.

Конде мысленно напомнил себе, что надо сосчитать до десяти, но даже не начал. Свидетелей нет, так что сейчас самый подходящий случай помочь Фабрисио раз и навсегда решить проблему с его отношением к чужой иронии или самомнению. И пусть меня вышвырнут из управления, из полиции, из провинции и даже из страны!

— Слушай, — с нескрываемым вызовом произнес он, — я все никак не могу понять, какого хрена ты ко мне цепляешься? Может, я тебе нравлюсь? Или ты по другой причине возбухаешь?

Фабрисио сделал ответный выпад:

— Послушай, Конде, как бы тебе яйца не прищемили. Ты чего себе вообразил? Что и это твой отдел?

— Да, Фабрисио, это не мой отдел, но и не твой тоже, и вообще, катись ты к долбаной матери! — Конде шагнул вперед, и в то же мгновение дверь кабинета распахнулась. Конде обернулся и увидел остановившегося на пороге капитана Сисерона.

— Что тут происходит? — строгим голосом спросил он.

Конде чувствовал, как дрожат все мышцы его тела, и боялся расплакаться от ярости. Голову пронзила резкая боль, она возникла в затылке и быстро подобралась ко лбу. Он обратил на Фабрисио полный ненависти взгляд, не обещающий тому ничего хорошего.

— Мне надо поговорить с тобой, Сисерон, — произнес наконец Конде и взял капитана за плечо, предлагая выйти из кабинета.

— Что тут у вас произошло, Конде?

— Пошли в коридор, — попросил лейтенант. — Я не знаю, чего добивается этот сукин сын, но мое терпение кончилось. Когда-нибудь я этого педика пришибу, клянусь.

— Послушай, успокойся. Чего ты несешь? Совсем рехнулся?

Головная боль становилась невыносимой, но Конде через силу улыбнулся:

— Да все в порядке, Сисерон. Погоди-ка… — Он нащупал в кармане рубашки таблетку дуралгина, подошел к питьевому аппарату и проглотил ее, запив водой. Из другого кармана извлек баночку с китайским бальзамом и натер им себе лоб.

— Тебе плохо?

— Голова побаливает. Все, уже проходит. Послушай, у тебя есть новости по поводу Ландо Русского?

В коридоре Сисерон присел на подоконник и достал сигареты. Предложил одну Конде и, увидев, как у того трясутся руки, неодобрительно покачал головой:

— Ландо Русский уже запел. Мы устроили ему очную ставку с двумя арестованными из Луйяно, и те опознали его как человека, который продал им марихуану в Эль-Ведадо. Ландо Русский признал этот эпизод и назвал фамилии еще двух покупателей. Однако утверждает, что сам купил марихуану у какого-то сельского жителя из Эскамбрая. Думаю, врет, но мы в любом случае проверяем.

— Послушай, в деле убитой учительницы всплыло одно имя… Этот человек может оказаться родственником Ландо — Ласаро Сан Хуан, учащийся Пре.

Сисерон задумчиво посмотрел на свою сигарету:

— И ты хочешь поговорить с Ландо?

— Разумеется! — подтвердил Конде и снова принялся втирать в лоб китайский бальзам. Резкое тепло от темной мази проникло в кожу, и головная боль начинала отступать.

— Ну так нечего откладывать на потом. Пошли!

Сисерон открыл дверь маленькой комнаты для допросов и вызвал конвойных.

— Уведите арестованного, — приказал он и сел рядом с Конде лицом к двери, чтобы видеть, как выходит из кабинета Ландо Русский.

Лицо у того заметно побледнело, красноватый цвет, свидетельство разгульной жизни, улетучился, и его сменил серый оттенок страха. Он чувствовал, что петля сжимается, и неожиданные вопросы о его родстве с Ласаро Сан Хуаном помогли выбить опору у него из-под ног.

— Он созрел, Сисерон, — подытожил Конде и закурил сигарету, отложенную до конца допроса.

— Пусть посидит, подумает немного. Сейчас пойду его дальше раскручивать. А ты что будешь делать?

— Хочу сначала переговорить с Дедом. То, что Ласаро — племянник Ландо Русского, может произвести в Пре эффект разорвавшейся бомбы. Поэтому хочу еще раз напрямую услышать от майора, что он дает мне карт-бланш, чтобы я шел до конца — куда след приведет. На Ла-Вибору может пролиться дождь из дерьма. Не хочешь пойти вместе со мной к Деду?

— Пошли, хочу посмотреть, что из этого выйдет. Послушай, Конде, Ландо уж слишком упорно выгораживает кого-то. Видать, это кто-то с большими связями.

— Ты тоже думаешь, что существует мафия?

— А кто еще так думает?

— Один мой приятель…

Сисерон помедлил мгновение и сказал:

— Если мафией считать организованную группу людей, занятую преступным бизнесом, то да, думаю, существует.

— Креольская мафия и семейное производство марихуаны? Не болтай ерунды, Сисерон! И как ты их себе представляешь? Мулаты в белых гетрах, трескающие неаполитанские спагетти тут, на Кубе, в восемьдесят девятом году, когда у нас в дефиците даже томатный соус?

— Да, я болтаю ерунду, потому что на самом деле на кону большие деньги, а травку ту не выращивали в Эскамбрае, и ее не прибило течением к отмели. Ее доставили напрямую в руки тех, кто способен организовать сбыт. Так что мы имеем дело с реальным, хорошо организованным преступным сообществом, готов держать пари на что угодно.

Конде спешил и потому злился на нескончаемый лабиринт переходов и лестниц. Стоило открыть одну дверь, как сразу за ней оказывалась другая. Наконец осталось толкнуть последнюю, в приемную начальника, где за столом сидела Маручи и разговаривала по телефону.

— Красотка, мне срочно надо к вождю племени, — выпалил Конде с порога, подошел к столу и оперся на него сжатыми кулаками.

— Уехал с час тому назад, Марио.

Конде выдохнул и глянул на Сисерона. Потом пожевал верхнюю губу и спросил:

— А куда уехал этот человек, Маручи?

Девушка посмотрела на него круглыми глазами и перевела взгляд на Сисерона. Терпение Конде не выдержало испытания такой длительной паузой.

— Послушай, крошка… — повысил он голос, но девушка перебила его:

— Так ты, значит, ничего не знаешь?

Услышав этот вопрос, Конде выпрямился. Тревожные звоночки зазвенели наперебой:

— Что случилось?

— Там уже вывешено внизу, на доске объявлений… Умер капитан Хоррин. В одиннадцать утра. У него случился обширный инфаркт. Майор Ранхель сейчас в больнице.

Я играл во дворе. Не знаю, почему в тот день не пошел с дедушкой Руфино, и не гонял мячик за домом вместе с другими лоботрясами, и не устроил себе сиесту, как велела мне мама — смотри, какой ты худой, сокрушалась она, наверное, у тебя глисты. Я находился именно во дворе — как раз выковыривал из земли червяков, похожих на глистов, и бросал голым петухам, а те заглатывали их целиком сантиметр за сантиметром, когда старуха Америда прибежала домой, а дверь ее дома находилась в точности напротив нашего двора, вопя во все горло: «Убили Кеннеди, убили этого сукина сына!» В тот день я осознал, что существует смерть и, самое главное, невыносимая тайна смерти. И приходской священник не стал особенно спорить, когда я перестал ходить в церковь, отдав предпочтение футболу, — думаю, потому что я усомнился в его мистических толкованиях границ смерти: моей веры не хватало на то, чтобы принять существование вечного мира, поделенного на небеса для праведников, чистилище для тех, кто ни то ни се, преисподнюю для злодеев и лимб для невинных младенцев. Я не мог принять эту чисто умозрительную теорию, которую никто никогда не проверял на практике, хотя с моей стороны были честные попытки представить себе человеческую душу в виде прозрачного мешочка, наполненного легким газом красноватого цвета и подвешенного к ребрам рядом с сердцем, который в момент расставания с жизнью взмывает вверх наподобие выскользнувшего из рук воздушного шарика. Единственное, в чем я тогда убедился, — это в неотвратимости смерти, в ее повсеместном присутствии в реальности пустоты, которую она оставляет после себя, — было и нет ничего, и сама смерть есть ничто. Многие народы по всему миру испокон веков так или иначе тешат себя надеждами на воображаемую альтернативу пустоте после смерти, поскольку с момента сознательного восприятия людьми реальности своего существования одна только мысль о пребывании человека на земле, как о мимолетном состоянии между двумя «ничто», стала для них источником великой печали. Вот почему я не могу привыкнуть к смерти, она всегда застает меня врасплох и ввергает в уныние. Ведь это очередное напоминание о том, что и моя смерть приближается, так же как смерть моих близких, а значит, все, чем я грезил и жил, что любил или ненавидел, тоже обратится в ничто. Кем был, чем занимался, о чем думал дед моего прапрадеда, тот самый, от которого не осталось ни фамилии, ни следа? Кем станет, чем займется, о чем задумается мой предполагаемый праправнук конца двадцать первого столетия? Если, конечно, сподоблюсь зачать того, кто будет его прадедом. Страшно не знать своего прошлого, но иметь возможность влиять на будущее: этот праправнук будет жить, только когда я продолжу цепочку, как и мне выпало жить, потому что тот неведомый дед моего прапрадеда продолжил цепочку, протянувшуюся к нему от первой человекообразной обезьяны, ступившей ногами на землю. Мы с Гамлетом созерцаем один и тот же череп — не важно, звать ли его Йорик и был ли он шутом, или это Хоррин, капитан полиции, или Лисетта Нуньес, искательница приключений конца двадцатого века. Не важно.

— Ну, что будем делать, Конде? Угости хоть сигареткой, что ли.

Конде протянул Маноло пачку сигарет, наблюдая за толпой школьников, собравшихся в парке после уроков. Белые рубашки образовали бурлящее облако, опустившееся на землю, да так и застрявшее между скамейками и деревьями. Вот и те — точно такие же ребята, вспомнил Конде, они так же близки к торжеству смерти и одновременно далеки от него.

— Подождем, когда Дед выйдет оттуда, тогда и поговорим.

Из ритуального зала выплывал хорошо знакомый дух благовоний, от которого Конде с души воротило. Он зашел туда лишь на несколько минут, чтобы издали взглянуть на Хоррина, лежавшего в сером гробу среди цветов. Маноло подошел поближе и видел лицо покойного, но Конде так и остался на почтительном расстоянии — хватит с него гнетущего воспоминания о бледном и сонном Хоррине на больничной койке, чтобы добавить в копилку памяти еще и образ мертвого Хоррина. Слишком много трупов всего за несколько дней. К черту, мысленно произнес Конде, отказывая себе в праве выразить соболезнования родственникам умершего, и устремился к выходу, где, присев на ступеньку лестницы, выходящей в парк и на улицу, дышал свежим воздухом и созерцал картинку жизни. Ему хотелось убраться отсюда куда-нибудь подальше, чтобы не слышать и не вспоминать этот абсурдный и мелодраматический обряд, но он решил во что бы то ни стало дождаться майора.

— И когда только перестанет дуть этот долбаный ветер? Он мне уже всю душу вымотал, — пожаловался Конде, и в ту же минуту к обоим полицейским приблизился старик, спустившийся по ступенькам лестницы. В руке он держал чашку с кофе. Его нижняя челюсть мелко и непрерывно двигалась, словно старик никак не мог дожевать и проглотить что-то маленькое. Щеки раздувались и опадали в размеренном ритме, то выталкивая брызги слюны, то втягивая воздух, необходимый для поддержания организма в рабочем состоянии. На нем был серый пиджак, служивший ему много-много лет, и черные брюки с пятнами мочи в области гульфика.

— Не найдется сигаретки? — как бы между прочим произнес старик и уже протянул было руку.

Конде всегда предпочитал налить стакан рома пьянице, а не раздавать свои сигареты непонятно кому. Однако, подумав мгновение, он решил, что ему нравится достоинство, с каким старик произнес свою просьбу. Ногти на протянутой руке были чистые и розовые.

— Получите, дедушка.

— Спасибо, сынок. Венков-то сегодня сколько, а?

— Да, много, — согласился Конде, глядя, как старик закуривает. — А вы сюда каждый день приходите?

Тот поднял перед собой чашку с кофе.

— Разживаюсь кофе и этим перебиваюсь до самого вечера. А кто помер-то? Не иначе какой-то большой человек, не часто приносят столько цветов, — заметил он и добавил, понизив голос до уровня доверительного шепота: — Проблема в том, что у нас плохо поставлено снабжение цветами, поэтому и венки в дефиците. Я не раз видел, как провожают в последний путь вообще без венков — и все потому, что не успели выполнить заказ. Но мне до этого дела нет, куда там! Если помру, так пусть хоть коровьи лепешки вместо цветов кладут, мне без разницы. А этот, покойник-то, крупный начальник был, видать?

— Да нет, не очень, — честно признал Конде.

— Что ж, мне до этого нет дела, отжил свое бедолага — и ладно. Спасибо за сигарету, — опять будто мимоходом сказал старик и продолжил спускаться вниз по лестнице.

— Совсем у старика крыша поехала, — заметил вслед ему Маноло.

— Да нет, не совсем, — опять честно признал Конде и тут обратил внимание, что возле парка остановилась машина полицейского управления.

Он сразу вспомнил про свою головную боль, так и не побежденную до конца даже чудодейственным сочетанием двух таблеток дуралгина и нескольких слоев китайского бальзама. Из машины вышли четверо мужчин, двое из них были в форме. Через правую заднюю дверь появился Фабрисио в гражданской одежде, и Конде обрадовался этому, так как в ту же минуту подумал, что есть споры, которые мужчины испокон веков решали одним и тем же способом, вот и эта история должна обрести свое логическое завершение. Самое время выяснить отношения, подумал он.

— Погоди здесь, — бросил он напарнику и спустился по лестнице на улицу.

— Куда? — начал было Маноло, но запнулся, поняв, что задумал лейтенант. Отбросив недокуренную сигарету, он кинулся назад, в ритуальный зал.

Конде перешел через улочку, отделявшую его от парка, приблизился к группе мужчин, приехавших на автомобиле, и сказал, показывая пальцем на Фабрисио:

— Мы не закончили наш разговор днем. — И жестом предложил ему отойти в сторонку.

Фабрисио отделился от сослуживцев и последовал за Конде туда, где дорожка сворачивала к парку.

— Слушай, Фабрисио, что ты ко мне вечно цепляешься? Чего тебе надо? — спросил Конде, который только сейчас вспомнил, что в последний раз дрался много лет назад во время выезда школы на сельскохозяйственные работы, защищая от воров свои съестные припасы, и тогда ему здорово помог Ржавый Кандито. Конде до сих пор чувствовал себя в неоплатном долгу перед другом за то, что тем троим не удалось избить его в кровь.

— А ты, Конде, ты вообще за кого себя держишь, а? Считаешь себя лучше других, что ли?

— Да ни хрена я не считаю! А вот тебе чего надо? — повторил Конде и, не раздумывая больше, выбросил вперед руку, целясь кулаком в лицо Фабрисио. Ему хотелось бить его, изуродовать, стереть с лица земли, чтобы никогда уже не видеть и не слышать. Фабрисио попытался уклониться, и удар пришелся сбоку в шею, отчего он отступил шага на два, и следующий прямой левой попал ему в плечо. Фабрисио дал сдачи и угодил прямо в лицо обидчику. Конде ощутил давно забытое чувство, как будто у него внутри вспыхнуло жаркое пламя и опалило щеки — удары по лицу всегда пробуждали в нем дикого зверя; его руки превратились в две лопасти, посылавшие удар за ударом в центр краснеющего перед ним неясного пятна, пока посторонняя сила не оторвала его от земли, лишив опоры, — это майор Ранхель сумел схватил Конде сзади под мышки. Только теперь он заметил собравшихся вокруг школьников, которые криками подбадривали дерущихся:

— Дай ему в челюсть!

— Ни хрена себе оплеуха!

— Я за того, что в полосатой рубашке!

— Бей его! Бей!

И хриплый голос говорил ему на ухо с незнакомой интонацией:

— Я тебя прикончу! — Но тут же сменился почти что на шепот и добавил успокоительно: — Ну хватит уже, хватит…

— Слушай меня внимательно, Марио Конде, я сейчас не собираюсь обсуждать с тобой случившееся и от тебя не желаю слушать никаких объяснений. Глаза б мои на тебя не глядели, черт тебя побери! Знаю, что ты любил Хоррина, что ты психуешь, что ведешь трудное расследование, знаю даже, что Фабрисио сволочь хорошая, но того, что ты натворил, сам Господь Бог не простит; я, во всяком случае, не прощу, хоть ты для меня все равно что сын родной. Я те-бя не про-щу, понял? Дай спички, я свои, кажется, обронил, когда вас разнимал, двух идиотов. Вот, последняя сигара осталась, а завтра с утра еще похороны. Бедняга Хоррин, будь оно все проклято! Молчи, говорю тебе, дай прикурить спокойно. Забирай вот свои спички. Я же доступно объяснил, почему ты должен вести себя ниже травы и тише воды. Я предупреждал тебя, чтобы не было никаких фокусов. А в результате драка с сотрудником управления при всем честном народе и на глазах всего личного состава, собравшегося проститься с умершим товарищем! Как прикажешь это понимать? Идиотизм? Или полное отсутствие дисциплины? Скорей всего, и то и другое. Ладно, потом буду с тобой разговаривать на эту тему, но можешь уже сейчас готовить задницу. Я тебя предупредил. И хватит мазать свой безмозглый лоб, не разжалобишь… Какого хрена, ведь тебе, считай, четыре десятка скоро стукнет, а ведешь себя как пацан неразумный!.. Молчи, Конде, после поговорим об этом. Сейчас от тебя требуется качественное исполнение своих обязанностей. А ты умеешь работать хорошо. Отдохни сегодня и завтра утром, а после похорон пойдешь за этим школьником к нему домой. К тому времени у нас на руках уже будут показания крестьянина из Эскамбрая, о котором упомянул Орландо Сан Хуан. Парень завтра учится во вторую смену, так? Ну вот, приведешь его сюда, а ребята Сисерона пусть сделают обыск по месту жительства, может, отыщется травка — не исключено, там ее и держал Русский. Только не забывай, что это ученик Пре, поэтому берите его тихо-мирно, но сразу на короткий поводок, а после выжмите из него все, включая имя бабки-повитухи, которая приняла роды у его матери. Прежде всего необходимо установить наконец, имеет ли Ландо какое-то отношение к учительнице или наркотик к ней в дом принес ее ученик и насколько широко распространилась марихуана в Пре. Клянусь матерью, у меня ото всей этой истории, связанной с Пре, волосы дыбом встают… Я согласен с тобой, что раскрытие дела о марихуане приведет к раскрытию дела об убийстве. Вряд ли могло случиться так, что убийца и владелец марихуаны — не одно и то же лицо, особенно если учесть, что там не было ни изнасилования, ни кражи. Не верю я в такие случайности. Что, болит? Так тебе и надо. Жалко, что Фабрисио не дал тебе сдачи, как ты того заслуживаешь. Я бы и сам тебе добавил, прямо руки чешутся. Иди, давай работай быстро, потому что ты на верном пути, не будь я Антонио Ранхель. Вот помяни мое слово.

Депрессия тяжелым бременем давит ему на плечи и продолжает тянуть вниз, когда он падает на кровать и закрывает глаза в надежде почувствовать, как уходит головная боль. Депрессия — это ноющая боль в запястьях и коленях, в шее и лодыжках, словно натруженных какой-то нескончаемой работой. У него нет сил противиться депрессии, нет сил выкрикнуть грязное ругательство, послать весь мир далеко и надолго — нет сил забыть. Он хорошо знает, что нельзя одолеть депрессию, не лишив ее главного союзника — одиночества.

Покидая полицейское управление, Конде уже в полной мере ощущал это подавленное состояние. Он понимал, что нарушил кодекс чести офицера полиции, однако действовал по велению другого кодекса чести, до сих пор им неукоснительно соблюдаемого. По пути он зашел в бар — место, где обычно вылечиваются депрессии, но скоро понял, что пьянство в одиночку делу не поможет. Он чувствовал себя чужим среди остальных посетителей с их радостями и печалями, которые все глубже разделялись с собеседниками по мере потребления алкоголя. Ром — это рвотное для очистки души от сомнений и надежд, а не просто зелье, притупляющее память. Поэтому Конде заплатил, оставил недопитым стакан и пошел домой.

Продолжая искать спасения, он впервые набирает номер телефона, названного Кариной восемь дней тому назад после замены колеса у польского «фиата». Память подсказывает цифры, и в трубке отдаленно и глухо звучит сигнал вызова.

— Слушаю, — отвечает женский голос. Мать Карины?

— Пожалуйста, позовите Карину.

— Карины здесь нет сегодня. А вы кто?

Кто? — спрашивает себя Конде.

— Знакомый, — произносит он вслух. — А когда она будет?

— Э-э, нет, не могу вам сказать…

Конде молчит, думая, что дальше.

— Бы не могли бы записать номер телефона?

— Да, одну минуту… — Очевидно, ищет, чем и на чем. — Так, диктуйте.

— Сорок девяносто два тринадцать.

— Сорок девяносто два тринадцать, — повторяет голос.

— Правильно. Передайте ей, что Марио будет ждать ее звонка по этому телефону после восьми.

— Хорошо.

— Большое спасибо. — И кладет трубку.

Конде делает над собой усилие и поднимается на ноги. По дороге в ванную снимает на ходу одежду, оставляя ее где придется. Становится в душевую кабинку и, прежде чем подвергнуть себя пытке холодной водой, выглядывает в маленькое окошко. Снаружи вечереет. Ветер продолжает гнать волны пыли, мусора и грусти. Внутри образовался стоячий омут ненависти и печали. Когда-нибудь это прекратится?

Проходя мимо дома Карины, Конде убедился, что оранжевый польский «фиат» отсутствует. До восьми оставалось где-то около четверти часа, и ему стало ясно, что какое-то время придется поволноваться. Пренебрегая шпионской конспирацией, он заглянул с тротуара в ближайшее окно, но увидел лишь все те же папоротники и маланги, только теперь позолоченные светом лампы накаливания.

Дверь дома Тощего, как обычно, стояла нараспашку, Конде вошел и громко спросил с порога:

— В котором часу здесь накрывают на стол? — потом прошел прямиком на кухню, где Тощий и Хосефина встретили его в позах актеров театра-буфф, схватившись руками за голову и широко раскрыв глаза, как бы говоря: не может быть!

— Нет, не может быть, — произнес вслух Тощий голосом персонажа, которого изображал, и наконец улыбнулся: — Ты что, ясновидящий?

Конде приблизился к Хосефине, поцеловал ее в лоб и переспросил, всем своим видом подчеркивая, что ничего не подозревает:

— Почему ясновидящий?

— Милый, может, у тебя с обонянием плохо? — спросила Хосефина, и тогда Конде осторожно, будто через край бездны, заглянул в чугунок, стоящий на плите.

— Нет, не может быть, — тамаль! — воскликнул он и вдруг понял, что у него больше не болит голова и депрессию вполне можно лечить.

— Да, сынок, но это не обычный тамаль, а из кукурузной крупы, которая куда лучше муки. Я ее промыла от шелухи и добавила тыкву для сочности, а еще там есть свинина, курица и говяжьи ребра.

— Черт подери! А теперь посмотрите, что я принес! — И жестом фокусника извлек из пакета бутылку рома. — «Каней» трехлетней выдержки, прозрачный, как слеза!

— Ну раз так, думаю, можем посадить тебя за стол, — снизошел Тощий, кивая головой во все стороны, будто заручаясь согласием многочисленных гостей. — А это кто тебе засветил так?

Конде посмотрел на Хосефину и обнял ее за плечи:

— Ты не полицейский, а значит, не задавай лишних вопросов, верно, Хосе?

Женщина улыбнулась, взяла его рукой за подбородок и повернула к себе лицом:

— Кто это тебя так, Кондесито?

Конде поставил бутылку на стол:

— Никто, просто наступил на грабли. Сам виноват… — И с помощью короткой пантомимы попытался показать происхождение раны на скуле, рассеченной перстнем Фабрисио.

— Врешь же, сукин сын!

— Ну хватит, отстань, Тощий… Ром будем пить или нет? — спросил и посмотрел на часы. Уже почти восемь. Наверное, сейчас позвонит.

Завершающий повтор музыкальной заставки известил об окончании очередной грустной серии ежевечерней бразильской теленовеллы, но Конде все же сверился с часами — половина десятого — и устало уронил голову на подушку. Тем не менее он протянул руку с пустым стаканом, услышав, как Тощий наливает себе.

— Больше нет, — объявил тот суровым голосом, каким дикторы сообщают о печальных событиях. — А у тебя, видать, и вправду паршивый выдался день.

— А будет еще паршивее. Во-первых, предстоит разборка с Дедом, а во-вторых, встреча с тем парнем. А эта красотка все не звонит. Ну где ее черти носят, а?

— Кончай, ты уже достал меня своим нытьем, объявится, куда она денется…

— Это уже слишком, Тощий, слишком. Я сегодня это понял, когда Дед предложил мне подождать до завтра с допросом мальчишки, и я согласился! А надо было сегодня же найти его! Но мне хотелось увидеться с Кариной… Полная катастрофа!

Конде приподнялся, чтобы сцедить себе в рот последнюю каплю рома, оставшуюся на дне стакана. Как обычно, он горько сожалел, что не купил вторую бутылку — выпитых 750 граммов не хватило для восстановления нормального содержания алкоголя в двух проспиртованных организмах. Конде даже подумал, что вместо рома влил в себя полбутылки растерянности и отчаяния, а желание выпить как было, так и осталось, если не усилилось. Сколько еще ему надо заглотить, чтобы достичь верхнего края запруды и, перевалившись через нее, впасть в желанное бессознательное забытье, требующее этих бесконечных возлияний?

— Я хочу напиться, Тощий, — сказал Конде и уронил стакан на матрас. — То есть напиться как скотина, чтобы упасть на четыре конечности, напустить в штаны и больше не думать ни о чем и никогда в жизни. Никогда…

— Да, похоже, ты вполне дозрел, — согласился Тощий и допил свой ром. — А ром был хорош, правда? Один из немногих достойных напитков, оставшихся в мире. А ты знаешь, что это самый настоящий «Бакарди»?

— Представь себе, знаю: и что он лучший в мире, и что это единственный настоящий «Бакарди» из всех, что производятся, и прочее, и прочее… Только мне сейчас на все это наплевать. Я просто хочу рома. Или все равно чего, пусть будет алколайт, сухое вино, спиртовый раствор борной кислоты, настойка портулака, самогонка — что угодно, лишь бы в голову ударяло.

— Понятно. У тебя крыша едет. И лишь оттого, что женщина не пришла с работы. Вот что любовь делает с нормальным человеком. А ведь я тебя предупреждал, черт подери. Скажи, а если она тебя бросит…

— Заткнись, я и думать об этом не хочу… Просто сегодня я действительно не могу без нее. Слушай, одолжи мне денег на литровку для полного счастья. Хоть из-под земли достану, — пообещал Конде, вставая с кровати. Он взял пакет, с которым пришел, и положил в него пустую бутылку.

В общей комнате Хосефина смотрела по телевизору викторину «Напиши и прочитай». Участникам предстояло угадать историческую личность двадцатого века, латиноамериканца и, судя по дополнительным признакам, кубинца. Еще и артиста, как только что выяснилось.

— Наверняка это Пельо эль Афрокан, — предположил Конде и подошел к Хосефине. — Удалось узнать что-нибудь, Хосе?

Женщина отрицательно покачала головой, не отрывая глаз от телевизора:

— Ох, милый, два дня уже не выхожу из дома. Ты только посмотри, кем оказалась эта историческая личность, — сказала она, указывая подбородком на экран. — Клоун Чорисо. По-моему, это просто неуважение ко всезнающим профессорам.

Перед уходом Конде опять поцеловал ее в лоб и обещал скоро вернуться — не с пустыми руками.

Он остановился на перекрестке и задумался. Слева два бара манили его огнями, справа находился дом Карины. Там же возле тротуара стоял грузовик, и Конде пригрезилось, что за ним может прятаться маленький польский «фиат». Он повернул направо, миновал дом Карины, по-прежнему запертый, и не увидел за грузовиком никакой другой машины. Возвращаясь к перекрестку, задержался напротив ее дома. Ему хотелось пройти через калитку, постучать, сказать: я полицейский, куда она делась, черт возьми? — и рука его уже взялась за прут металлической решетки, но остатки гордости и здравого смысла не дали осуществиться этому мальчишескому порыву. Конде зашагал дальше по улице в поисках рома и забытья.

— Она так и не позвонила, — с трудом выговорил Конде, собрав силы, потом поднес стакан ко рту и сделал глоток. Заканчивалась вторая бутылка, когда из гостиной донеслась мелодия национального гимна, завершающая телевизионную программу.

В двери комнаты возникла Хосефина и невольно перекрестилась: перед ней сидели двое мужчин в полубесчувственном состоянии, голые по пояс, каждый со своим стаканом в руке. Ее сын с расплывшимися потными телесами сонно клонился к подлокотнику инвалидной коляски. Конде сидел на полу, прислонясь спиной к кровати, и хрипел в приступе кашля. Рядом стояла пепельница, дымящаяся наподобие жерла вулкана, пустые бутылки лежали, как пара трупов, и доживала свой век третья.

— Погубят себя, — проворчала женщина, забрала недопитую бутылку и крадучись вышла. От подобных зрелищ у нее щемило сердце, потому что эти двое действительно убивали себя, медленно, но верно. Ничего, кроме любви и верности, уже не сохранилось от тех времен, когда Тощий и Конде в этой самой комнате днями напролет слушали включенную на полную громкость музыку, обсуждали девушек и бейсбол.

— А раз не позвонила, значит, пойду домой.

— Ты что, рехнулся? Вот так и собираешься идти?

— Ну не так, конечно, не задницей же… Ногами. — Конде приступил к мучительной процедуре принятия вертикального положения. После нескольких неудачных попыток ему удалось встать на ноги.

— Ты и правда пошел, что ли?

— Да, ухожу с концами. Пойду сдохну, как уличный пес в подворотне. Но ты знай: я тебя люблю. Ты мне друг, ты мне брат, и ты для меня навсегда Тощий.

Пошатываясь, он поставил стакан на прикроватную тумбочку, обнял обеими руками мокрую от пота голову Карлоса и сочно поцеловал в макушку. Пухлые руки Тощего легли на плечи Конде, и тот вдруг хрипло и надрывно всхлипнул.

— Не плачь, пошли их всех на хрен. Они твоих слез не стоят. Оторви яйца этому Фабрисио, ее убей, забудь о Хоррине и кончай реветь, скотина, иначе я сейчас тоже начну!

— Ну так плачь, потому что я не могу остановиться…