В Торжке у меня было много работы, и о нескольких интересных делах той поры мне хочется здесь рассказать, благо у меня сохранился текст моей речи, произнесенной в далеком 1957 году в защиту обвиняемого в доведении до самоубийства.
19-летний Вадим Каулин познакомился и вскоре начал сожительствовать с 20-летней Галиной Алимовой (фамилии изменены). Когда девушка забеременела, ее родные потребовали от отца будущего ребенка зарегистрировать отношения. Он сначала вроде бы не отказывался, только просил отложить заключение брака до рождения наследника. Когда же требования будущей родни стали настойчивее, Вадим порвал с девушкой отношения.
В конце концов Галина прервала беременность, после чего их связь с Вадимом возобновилась и продолжалась до новой беременности. Тут вновь возник вопрос о регистрации брака, и снова возлюбленный то назначал определенные даты свадьбы, то откладывал исполнение обещания.
Однажды он не пришел на заранее условленное свидание, и на следующий день, когда молодые люди все же встретились у Вадима, разгорелся скандал. Во время ссоры девушка кинулась на кухню и выпила уксусную эссенцию. Спасти несчастную не удалось — через два дня Галина Алимова скончалась в больнице. А Вадим Каулин был привлечен к ответственности за доведение своей любимой девушки до самоубийства.
Обвинение исходило из того, что покойная Алимова в результате сожительства дважды беременела и попала в зависимость от Каулина, а он своей жестокостью, выразившейся в ложных обещаниях жениться, довел ее до самоубийства.
Прокурор требовал лишить Каулина свободы (он уже находился к моменту рассмотрения дела в суде под стражей). Я в своей речи настаивал на оправдании.
Речь в защиту Каулина
«Доведение до самоубийства!
Вдумайтесь в страшный смысл этого тяжкого обвинения, товарищи судьи! Что должно было скрываться за этой краткой, но достаточно выразительной юридической формулировкой? Какие отношения? Какие люди?
Горькая картина должна была бы развернуться перед вами, не картина смерти, так красноречиво здесь обрисованная обвинителем, а изображение предшествующих этой смерти страданий, унижений, боли, безысходности.
Вы должны были бы здесь увидеть сильного, сурового, нет, не сурового, а жестокого, своевольного человека и мысленно представить себе его слабую, глубоко несчастную, мятущуюся жертву.
И этого мало! Вам должны были продемонстрировать, как эта жертва безуспешно бьется в тисках материальной, служебной или иной зависимости, как безрезультатно пытается освободиться от пут подчиненности, как ищет и не находит путей к спокойной и свободной жизни.
Вас должны были, наконец, убедить в том, что между самоубийством девушки и поведением любимого ею человека имеется причинная связь, что казавшееся ей единственным выходом решение умереть естественно и логично вытекало из тех условий, в которых оказалась она по злой воле другого человека. Что же увидели вы, товарищи судьи? Что узнали вы за эти дни?
Что сможете именем Республики провозгласить людям, вас избравшим и пришедшим сюда узнать правду о причинах гибели молодой девушки?
Где истина, в чем она?
Всего лишь несколько месяцев назад молодой парень познакомился с молодой девушкой. Меньше чем через месяц после знакомства началось их сожительство.
Каковы же были взаимоотношения Каулина и Алимовой в период их интимной связи и, особенно, в последнее время?
Я беру на себя смелость утверждать, что ничто в отношениях этих молодых людей, ничто в поведении Каулина не предвещало трагедии.
Да, я готов согласиться с тем, что Каулин после кратковременного знакомства, не задумываясь над серьезностью своего отношения, не проверяя глубины чувства, не отдавая себе отчета в значимости последствий такого шага, легкомысленно вступил в интимную связь с девушкой. Но, простите, разве эта связь — односторонний акт? Разве все сказанное в равной мере не относится и к той, кого и невозможно, и, быть может, кощунственно сейчас упрекать в чем-либо?
Уважая чувства матери, я обойду молчанием показания Алимовой Антонины Петровны по поводу того, как начиналась интимная близость Каулина и Алимовой, но я не могу не возразить прокурору, пытавшемуся изобразить Каулина эдаким опытным совратителем и развратником, Дон Жуаном, запутавшим в своих тенетах наивную девушку.
Ничто в прошлом Каулина об этом не свидетельствует. Напротив, он утверждает, что Алимова — первая женщина в его жизни, и никто даже не попытался опровергнуть эти его показания. И вместе с тем по возрасту Каулин моложе Алимовой, пусть всего лить на один год, — да и жизненный опыт у Гали к моменту знакомства был богаче, если только можно назвать «богатством» горькие ошибки и расплату за них в местах лишения свободы (впрочем, не будем порочить память умершей)… Но согласитесь, товарищи судьи, что трудно при известных нам фактах увидеть в моменте первой близости в Гале — жертву, а в Вадиме — совратителя.
Однако отношения Галины и Вадима не ограничились первой встречей. Они познали и радость первых поцелуев, и горечь размолвок, и счастье интимной близости, и трудность расставаний, они познали и сладость надежд, и боль разочарований. Они не единственные, кто прошел через все это в 17–19 лет! Быть может, правда, слишком просто, презрев веления морали и нравственности, открыто начали сожительство эти двое молодых людей. Но разве не свободна была Галя в выборе характера своих отношений с Вадимом, разве мы не убедились в том, как легко и даже радостно пошла эта девушка навстречу своему и Вадима влечению?
Но за первыми радостями вскоре же наступили печали, и вот печали больше коснулись Алимовой — с этим нельзя не согласиться.
И возникшие трудности, и огорчения так характерны для подобных отношений, так типичны для обоюдных ошибок, что могут служить азбучными примерами возмездия за легкомыслие и неосмотрительность.
Встречаясь почти ежедневно с Каулиным, бывая у него и ночуя в его доме, поддерживая с ним фактические супружеские отношения, Алимова вскоре забеременела, и тогда — к сожалению, только тогда! — она впервые заговорила с Каулиным о замужестве, о юридическом оформлении их отношений. Разве может быть что-либо более естественным и обычным? Но Каулин просит повременить с браком. Правда, он обещает жениться, но назначает сравнительно отдаленный срок, срок, который не казался бы, впрочем, столь далеким, если бы не было обстоятельств, не терпящих отлагательства. Требования же ускорить регистрацию вызывают обратную реакцию — Каулин вообще прекращает связь с Алимовой. Первоначально все это представляется Гале необычной подлостью, непорядочностью, обманом. Но вскоре она соглашается с Вадимом и прерывает беременность. Она готова ждать и надеяться, она не желает прекращать свои взаимоотношения с Каулиным.
Прервав беременность, живя в это время в доме матери и некоторое время не встречаясь с Вадимом, написав в техникум жалобу на «аморальное» поведение Каулина, работая и имея самостоятельный заработок, Алимова сама не пожелала порвать с человеком, о «непорядочности» которого она писала в жалобе. И вот она пишет новое заявление директору техникума о том, что все недоразумения позади и у нее больше нет к Каулину претензий, идет домой к Каулину и говорит ему, что он прощен ею и она хочет быть снова с ним. И вот уже на настоятельные просьбы матери и брата порвать с Вадимом окончательно она говорит им, что ей хорошо с ним, весело, что она его любит. Вы слышите, товарищи судьи, сама Алимова говорила, что ей хорошо с Вадимом, весело, а вас пытаются убедить в обратном!
Ни одной жалобы от Гали на Вадима не слышал никто: ни подруга, ни мать, ни брат, ни знакомый. Ни одного факта оскорблений, избиения, издевательства, ни одного случая умышленного унижения достоинства, принуждения со стороны Вадима мы здесь не узнали.
Но ведь только такие обстоятельства предусмотрены законом как необходимый элемент состава преступления, называемого доведением до самоубийства.
Постановление Пленума Верховного суда СССР по делу Е. говорит, что нежелание продолжать сожительство не является тем действием, которое могло быть признано преступным. «Факт прекращения интимной связи не может рассматриваться как действие, подпадающее под действие указанной статьи», — указывает Пленум.
Судебная практика твердо стоит на такой точке зрения, и иной быть не может, так как она бы противоречила закону.
Итак, мы убедились, что никакого жестокого обращения со стороны Каулина с Алимовой не было, было лишь стремление оттянуть брак.
И потому никто не слышал от Алимовой ни одной жалобы, а только слова любви, только желание быть снова и снова с ним.
Да, уважаемые товарищи судьи, я готов согласиться, что любовь может подчинить лучше и вернее любых приказов, привязать сильнее любых благ. Но не о такой зависимости говорит закон, и, чтобы разрешить это дело, я вынужден вновь увлечь вас в трудный анализ нормы, предусматривающей уголовную ответственность за доведение лица, находящегося в материальной или иной зависимости, жестоким обращением или иным путем до самоубийства.
Это — закон, проникнутый высокой гуманистической идеей, содержащий величайшую заботу о человеке. Человеческие отношения несовместимы со злоупотреблениями материальной или иной зависимостью, особенно тогда, когда они представляют угрозу для жизни зависимого человека. Директор фабрики или завода, руководитель предприятия или учреждения не вправе издеваться над теми, кто находится в его подчинении.
Этот закон защищает слабого, он не разрешает родителям глумиться над детьми, закон осуждает жестоких и злоупотребляющих властью над детьми людей. Отечественное правосудие строго наказывает того, кто, пользуясь властью, своей жестокостью и издевательствами доведет до самоубийства свою жертву.
Закон направлен на защиту трудящегося от самодура-начальника, закон направлен на раскрепощение женщины в семье, закон защищает всякого, кто как-либо, материально или служебно, зависит от другого человека. Таков социальный смысл закона.
И чем глубже вы вникните в смысл предписаний закона, в его исторический, классовый, социальный смысл, тем очевиднее вам станет, что никакого отношения к рассматриваемому нами делу эта норма не имеет, ибо Алимова не находилась в какой-либо зависимости от Каулина в смысле этой статьи.
В подтверждение правильности моих утверждений я вновь позволю себе сослаться на постановление Пленума Верховного суда СССР уже по другому делу. В нем говорится, что сам факт внебрачного сожительства не создает еще той зависимости между лицами, о которой говорит закон. «Из дела видно, — указывается в постановлении, — что А. не находилась ни в какой материальной или иной зависимости от М., она даже не жила с ним в одной квартире и имела самостоятельный заработок». Та же мысль выражена и в определении Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР по делу В., где указано, что зависимость может наступить только в результате брака, а не сожительства двух материально независимых друг от друга лиц. Судебная коллегия обращает внимание на то, что приравнивать сожительство к браку — значит в корне извращать понятия семьи и брака, значит неверно оценивать глубокое значение юридического оформления семейных отношений.
Поэтому я с полной уверенностью утверждаю, что Алимова не находилась в зависимости от Каулина.
Итак, товарищи судьи, нет и следа от той картины, которая должна была бы возникнуть перед вами в случае доведения до самоубийства, нет ни зависимой жертвы, ни жестокого обидчика.
И теперь остается ответить на один лишь вопрос: если не было ни уз зависимости, ни страданий от них, если не было жестоких обид и глубоких ран, откуда тогда возникло у молодой девушки такое близкое к безумию решение уйти из жизни?
Ответ на этот вопрос менее всего находится во внешних обстоятельствах ее жизни, и тем более — в действиях и поведении Каулина. Ответ вы найдете в характере самой Алимовой.
Порывистая, безудержная натура Гали нам хорошо известна. Прочтите два ее заявления в техникум. Они противоположны по смыслу, но тождественны по яростному темпераменту, по эмоциональному накалу, я бы даже сказал, по какой-то исступленности.
Об этих же свойствах Галиного характера поведали вам и свидетели. По утверждению людей, хорошо ее знавших, Галя при жизни была денут кой чрезвычайно неуравновешенной, вспыльчивой, грубоватой, нервной, легко возбудимой. Об этом даже сказано и в приобщенной к делу характеристике, об этом же свидетельствовали и Савельева, и Графова, и Иванова, и Каулины — сын и мать.
Нужно ли удивляться, что такой человек остро и мгновенно, но совершенно неадекватно реагировал на малейшую обиду, на любой внешний раздражитель?
Конечно, нельзя забывать и того, что нервы этой и без того неуравновешенной девушки были в тот период напряжены до предела. Жизнь в доме матери была нелегка. Родные попрекали Галину внебрачной связью, ее осуждали открыто и за глаза многие… «Худая слава бегом бежит…» Свадьба снова откладывалась.
Что и говорить, ситуация не из приятных. Но так ли уж виноват в этой обстановке Каулин, как это пытались изобразить? Давайте посмотрим правде в глаза. Не будучи ханжами и лицемерами, мы должны признать, что как ни глубоко и успешно развивается эмансипация женщины, в психологии мужчины и женщины, как и в оценке их действий другими людьми, и сейчас, в середине XX века, в российской глубинке многое осталось нам в наследие от прошлого. Стремление девушки к браку, ее боязнь остаться в «старых девах», сознание постыдности, позорности внебрачных связей и детей живы еще и в наш век.
И сейчас еще досужие кумушки если и не решаются мазать дегтем чьи-либо ворота, то уж не стесняются бросить камень в женщину-мать, если в паспорте у нее нет лилового оттиска печати отдела записи актов гражданского состояния. Да, уж эта кумушки!!! Они и ребенка-то потом не пощадят… впрочем, не об этом речь.
Так не естественно ли в этих условиях, что в то время, как Каулин сомневался и тянул, Алимова, стыдясь и негодуя, жаждала брака. И разве не столь же знакомо нам стремление ее матери поскорее увидеть дочь замужем, а его матери — оттянуть время появления в доме невестки?
Но беда не приходит одна.
Незадолго до 21 января Каулин случайно узнает о судимости Алимовой за кражу. Он упрекает ее, она тяжело переживает упрек, но вскоре наступает примирение, примирение, не снимающее тяжести с души, оставляющее в ней горький осадок… и, наконец, Алимова вновь была беременна… 21 января Алимова приходит к Каулину и внезапно между ними возникает ссора. Мы знаем теперь, что повод к ней был ничтожен, но повышенная возбудимость Алимовой не дала ей возможности точно и соразмерно реагировать на обиду. В одно мгновение, неожиданно даже для нее самой, впервые молнией проносится в ее воспаленном воображении мысль о самоубийстве, и она бежит, не идет, а бегом бежит, к полке, где стоит уксус, торопясь, трясущимися от возбуждения руками хватает и открывает бутылку и, захлебываясь, обжигаясь, глотает эссенцию…
Необузданное и так легко ранимое сердце этой девушки перестало биться через два дня, и только в эти два дня оно нашло успокоение и новую надежду.
Быть может, впервые в жизни, на пороге смерти, она пишет элегически спокойно. И кому? Тому, кто якобы бросил ее в лапы смерти! «Вадик, — пишет она, — чувствую себя хорошо, болит только горло. Много писать трудно. Галя. Встретимся, поговорим».
Им не пришлось больше встретиться. Жизнь Гали оборвалась трагически и внезапно, но вины в этом Вадима Каулина нет.
Он не был жесток с ней.
Она не зависела от него.
Она убила себя под влиянием быстро и сильно нахлынувших на нее чувств, и он скорбел о ней, плача навзрыд на ее могиле.
Сегодня вы слышите здесь в перерывах плач. Это плачет мать Вадима. Она страшится за судьбу сына. Я надеюсь, что этот страх необоснован. Сын ее должен быть оправдан, ибо он не совершил преступления, и я прошу вас сказать об этом в вашем приговоре и освободить Каулина из-под стражи здесь, в зале суда».
Народный суд признал Каулина виновным и осудил его к лишению свободы на один год. Я обжаловал этот приговор в Калининский областной суд, настаивая на невиновности моего подзащитного. Областной суд согласился со мной, приговор народного суда был отменен, Каулин был признан невиновным в совершении преступления и освобожден из-под стражи.
* * *
Эта речь, как и большинство моих судебных выступлений в те времена (в Погорелом, в Торжке, Калинине), не была плодом сиюминутного вдохновения. Я много и настойчиво работал над каждым делом, мучительно раздумывал над каждой речью. Ночами я писал их от первого слова до последнего, исписывая огромное количество бумаги. Особенно упорно я трудился над началом речи, вступительными словами, так как считал невозможным каждый день повторять одно и то же, начиная речь с обращения: «Товарищи судьи…»
Я пытался разнообразить вступление, затем вдумчиво работал над планом и построением основной части и, наконец, над окончанием речи, ее интонацией.
Надо сказать, что мои выступления нравились многим, однако отнюдь не партийному руководству города Торжка. Само по себе существование защиты в суде, единственной, если можно так выразиться, официально разрешенной оппозиции власти в стране, враждебно воспринималось многими власть имущими. Когда адвокат в своем выступлении просто просил о снисхождении, признавая справедливость обвинения, да еще и похваливал в своей речи партию, правительство и лично товарища Сталина, это еще казалось допустимым. Но если он резко выступал против обвинения, да еще смел делать какие-то обобщения, например, говоря о том, что в ряде случаев общество само виновато в том, что совершаются преступления, — это вызывало яростный гнев партийных бонз.
* * *
В этой связи не могу не вспомнить об одном деле, которое серьезно испортило мои отношения с местными властями. В те времена спекуляция, то есть скупка и перепродажа с целью наживы чего бы то ни было, считалась очень серьезным преступлением. Дело же было такое.
Группа кочевых цыган, переезжая с места на место, от колхоза к колхозу во Владимирской области, приобретала (не воровала, а покупала!) лошадей, которые от бескормицы и плохого ухода уже не могли работать и становились обузой в хозяйствах. Через несколько месяцев они привозили этих лошадей в другие хозяйства и предлагали поменять их там на бычков. Но это были уже совершенно преобразившиеся лошадки! Они были уже в прекрасном физическом состоянии, откормлены, ухожены и вычищены. А бычков за них взамен цыгане получали тощих, немощных и чуть живых. Еще через несколько месяцев этих бычков, столь же чудесным образом преображенных в тучных красавцев, они привозили на торжокский мясокомбинат и сдавали на мясо.
В результате цыгане имели довольно высокую прибыль, и, узнав об этом, доблестная милиция их арестовала и привлекла к ответственности как спекулянтов. Логика обвинения была проста: вначале, при покупке лошадей, они заплатили совсем немного, впоследствии, при продаже бычков на мясо, денег было получено во много раз больше — вот вам и скупка, и перепродажа с целью наживы. В суде представители колхозов, продавших за бесценок лошадей, объясняли, что средств содержать их у хозяйств не было и бедные животные просто погибали. А вырученные от продажи деньги были хоть и небольшим, но все же подспорьем.
Другие колхозники, которые получили взамен погибавших бычков цыганских лошадей, нахваливали их, утверждая, что эти лошади — единственные, которые исправно работают в хозяйстве. А представители торжокского мясокомбината, купившие у цыган бычков, утверждали, что ни до, ни после они не кормили таким прекрасным мясом жителей Торжка. Было очевидно, что цыгане потратили много труда и принесли своими действиями много пользы.
Несмотря на все это и на очевидную нелепость обвинений, прокурор требовал признать всех цыган (насколько помню, было их пятеро) виновными в спекуляции и приговорить их к различным срокам лишения свободы. В зале было много цыганок, их живописные наряды украшали многочисленные ордена и медали материнской славы, а отцы сидели на скамье подсудимых. Конечно же, женщины отправлять суду правосудие спокойно не давали!
Не знаю, что подействовало на суд — настроение ли в зале суда, мои страстные речи или очевидная, бросающаяся в глаза несправедливость обвинения, но произошло чудо: суд освободил всех пятерых из-под стражи, определив им условную меру наказания.
На следующий день к вечеру я оказался в цыганском таборе, расположившемся неподалеку от Торжка. Неожиданное возвращение пятерых мужчин было, конечно, воспринято там с восторгом, и я был принят цыганами как самый желанный гость. Меня угощали вином и шашлыками, в мою честь пели и плясали. А одна необыкновенной красоты 18-летняя девушка, расчувствовавшись, плакала при всех на моем плече, говоря о том, что она не имеет не только высшего образования, но и даже четырех классов, а потому не могла даже представить себе такую честь — плясать перед столь высокообразованным мужчиной! Под утро табор снялся с места стоянки, а я отправился домой.
Увы, моя радость и счастье цыган были преждевременными. Прокуратура обжаловала (или, как ранее было принято говорить — опротестовала) приговор, и областной суд его отменил, признав чрезмерно мягким и не обеспечивающим успешной борьбы с таким опасным преступлением, как спекуляция. Кочующих цыган, естественно, сразу найти не удалось.
Но пока их искали, произошло чрезвычайно важное событие: был издан указ о приобщении цыган к оседлому образу жизни. «Наши» цыгане осели в деревнях, большинство мужчин стали кузнецами в сельских кузницах. Тогда-то их и нашли, снова вернули в Торжок и под конвоем привели в зал судебного заседания.
Прокурор, как и в первый раз, требовал их всех лишить свободы. А у судьи, как он потом сам мне признался, рука не поднималась это сделать. Причем это был другой судья, не тот, который в первый раз освободил подсудимых цыган.
И вот перед тем, как закончить дело, он вызвал меня к себе (нравы тогда были простые, но помыслы чистые) и попросил найти какие-то убойные доводы, свидетельствующие о невозможности удовлетворить требование прокурора. И такой довод, к счастью, нашелся. Им стал тот самый указ о приобщении цыган к труду и тот факт, что в связи с указом образ их жизни полностью изменился. А главным аргументом решения областного суда, отменившего первый приговор, было то обстоятельство, что при кочевой жизни цыган условное наказание не могло быть реально исполнено, поскольку следить за их перемещениями и осуществлять необходимый надзор было невозможно. Но раз теперь наши цыгане жили оседло, прекрасно характеризовались по новой работе и их не пришлось бы нигде искать, применить условную меру наказания стало возможно — это представлялось единственно справедливым решением.
И вот суд вновь освободил всех пятерых в зале суда из-под стражи. В этот раз я не мог отпраздновать это событие в таборе, так как к тому времени его уже не существовало…
Это дело, как и некоторые другие, до чрезвычайности настроило против меня местные власти, которые не привыкли к тому, чтобы людей освобождали из-под стражи и не выполняли волю власти обвинительной.
* * *
Между тем, подошел к концу мой кандидатский стаж в партии. Надо сказать, что я к тому времени успел уже несколько разочароваться в хрущевской оттепели. И никакого желания становиться членом КПСС у меня не было, о чем я искренне сказал нашему председателю президиума коллегии адвокатов — своему непосредственному начальнику в адвокатуре Алексею Александровичу Левашову. К тому же я знал, что первый секретарь торжокского горкома партии плохо ко мне относился из-за моих, по его мнению, политически незрелых выступлений в суде. В общем, шансы пополнить ряды коммунистов у меня были невелики.
Я именно так и сказал Левашову: мол, и сам вступать не хочу, да и не примут. Он ужаснулся:
— Ты с ума сошел! Если тебя не примут в партию, мы вынуждены будем тебя отчислить. Не вступи ты в кандидаты, так бы и работал себе спокойно, а вот быть кандидатом и оказаться недостойным вступить в ряды коммунистов — это, считай, подписать себе приговор: работать адвокатом ты уже не сможешь никогда.
Тут уже испугался и я — и ждал теперь с трепетом заседания бюро, где обсуждали мою кандидатуру.
Как и ожидалось, на бюро первый секретарь торжокского горкома явно был настроен против меня:
— Вот, друг народа нашелся — всех он защищает. А мы что — не друзья народа?!
Надо отдать должное нашему прокурору Сергею Парамоновичу Никанорову: он осмелился напомнить, что защищать — это, собственно, моя обязанность как адвоката. За это тут же попало от первого секретаря и ему!
Однако в какой-то момент разбушевавшийся партийный вождь, видимо, сам понял, что переборщил, поэтому, к моему облегчению, на голосование было внесено предложение продлить мне кандидатский стаж, а не отлучить от партии. Правда, решение было принято с серьезным предупреждением: мол, если будешь продолжать так себя вести — смотри!
Я немедленно поехал в Калинин сообщить об этом исходе дела Алексею Александровичу. И он, поняв из моего подробного рассказа об этом заседании бюро, что меня в Торжке уже точно никогда не примут в партию, а значит, и погубят карьеру адвоката, принял решение перевести меня в областной центр.
Так что истечение второго кандидатского срока я встретил уже в Калинине. Но и тут не обошлось без казуса. Я тогда уже отпустил бородку, и именно она почему-то резко не понравилась первому секретарю Калининского райкома (мою кандидатуру рассматривали на бюро комитета партии одного из районов города).
Он весьма недружелюбно спросил:
— Ты под кого подделываешься этой бородой?
Я растерялся — да и что тут скажешь? Но тут поднял глаза и вдруг увидел: на стене, прямо за спиной секретаря райкома, висит портрет Ленина — с бородой. В задумчивости, не отрывая глаз, смотрел я на этот портрет, решая, сослаться на него или нет, но партийный секретарь, уловив направление моего взгляда, не обернувшись, но, видимо, вспомнив, чей облик у него за спиной, вдруг резко заявил:
— Ладно, есть предложение принять.
Так я стал коммунистом — без всякого убеждения в правоте большевистских идей, но лишь ради того, чтобы уцелеть в адвокатуре. Увы — именно так.
Правда, фактически получилось, что именно благодаря затруднениям с кандидатским сроком и помощи явно сочувствующего мне Алексея Александровича Левашова я оказался на работе в областном центре. К этому времени одна случайная встреча изменила многое в моей судьбе.