Оглядываясь назад, я понимаю, что моя жизнь и, в частности, карьера развивались вопреки обычной логике: я как бы двигался «не в том» направлении. Шаблон ведь такой: молодой человек из провинции приезжает в Москву, покоряет ее, делается богатым, знаменитым, находит свое счастье. У меня все было наоборот: юноша из столицы отправляется в глухую провинцию, где приобретает и жизненный, и профессиональный опыт, а затем, обогащенный новыми знаниями, возвращается в столицу, где, однако, ему предстоит завоевывать ее заново — как провинциалу.

Честно говоря, я думаю, что мне удалось чего-то в жизни добиться именно потому, что линия моей судьбы дала в свое время столь неожиданный зигзаг, уведя меня, столичного мальчика, в глушь провинциальной жизни. Сложись все иначе — быть может, и не было бы у меня той страсти, той энергии, с какой я отдавался своей работе.

Я действительно вернулся в Москву, что называется, с именем, но и с комплексом провинциала, который мне предстояло преодолеть.

Кстати, довольно часто меня спрашивают, когда я почувствовал это свое «имя». Трудно ответить… В пору моей работы в Калинине я был там уже известен — меня знали, ко мне было много обращений. Но Москва еще, до поры до времени, обо мне не слыхала.

Жизнь, однако, подбросила мне счастливый билет. Жителя Калинина судили в Москве за участие в групповом преступлении, и он пригласил в качестве защитника меня. Мои московские коллеги, участвовавшие в деле, оценили мою работу очень высоко и даже рассказали обо мне в президиуме Московской городской коллегии адвокатов. Для них я был неким интересным явлением: вдруг приехал какой-то молоденький мальчик из провинции, разумно и серьезно выступил… Росту некоторой моей известности в Москве способствовало и то, что к нам в Калинин приезжали изредка столичные адвокаты: они участвовали со мной в процессах, и, насколько мне известно, я производил на них неплохое впечатление — они делились им с коллегами в Москве.

Слухом земля полнится: мало-помалу обо мне узнали в Министерстве юстиции. Тогда министерство время от времени устраивало проверки в тех или иных коллегиях, для чего адвокатов из разных регионов собирали в специальные «инспекционные бригады», — и вот меня тоже раза два пригласили в них поработать. Видимо, я действительно хорошо проверял коллегии, ведь к тому времени уже отлично знал адвокатуру изнутри, так что однажды, по итогам проверки в Москве, именно мне было поручено от имени нашей бригады проверяющих делать доклад. Мое сообщение произвело очень благоприятное впечатление на руководство Московской городской коллегии. Заместителем председателя президиума ее был тогда Исаак Израилевич Склярский — мудрый человек, профессионал, блистательный цивилист, пользовавшийся огромным авторитетом и уважением.

В докладе моем содержалась хоть и конструктивная, но весьма нелицеприятная критика некоторых московских коллег. И один из критикуемых мною возмутился: «Да что он понимает, этот мальчишка из глухой провинции!» Но Склярский очень резко его оборвал: «Мы были бы счастливы иметь в наших рядах таких мальчишек!»

Я это хорошо услышал и тут же сказал:

— Хочу поймать вас на слове — я действительно хотел бы перебраться в Московскую коллегию.

Исаак Израилевич парировал:

— Не надо ловить меня на слове — я готов повторить, что мы будем рады пригласить вас в свои ряды…

Я было воспарил душой. Но дальше последовала фраза, вернувшая меня на землю:

— Но для этого вам надо будет прописаться в Москве.

Сейчас эта фраза кажется даже не очень понятной, а в то время отсутствие прописки в Москве лишало человека возможности устроиться на работу. Получить же столичную прописку было невероятно трудно. И, конечно, президиум Московской городской коллегии адвокатов никак не мог помочь мне преодолеть это препятствие. И хотя я, по существу, хотел вернуться домой, в город, где я родился, где окончил школу и институт, где жил еще мой отец, мне пришлось для этого разводиться со своей любимой женой, жениться (конечно, фиктивно) на двоюродной сестре Дусе (еще одна моя кузина, дочь папиной родной сестры), благодаря этому браку прописываться в Москве, после перевода сюда на работу разводиться со своей новой «женой», жениться снова на Але…

Одновременно нужно было решить задачу, как перевести в Москву Алю с дочкой! Благо, в этот период были еще так называемые лимитные прописки — их Москва предоставляла людям с дефицитными специальностями. В описываемое мною время такие лимиты, в частности, предоставлялись врачам. И Аля по лимиту получила такое право — ей даже, как лимитчице, выделили небольшую комнату в коммунальной квартире. А я нашу вполне приличную калининскую квартиру обменял на «однушку» в Москве, на Почтовой улице. Впоследствии мы наши две жилплощади обменяли на квартиру в Большом Сухаревском переулке. Подумать только, на какие ухищрения пришлось пойти мне, коренному москвичу, чтобы вернуться домой, к могилам моих предков!

Этот переезд дал мне возможность почувствовать жизненные трудности, по поводу которых ко мне обращались как к адвокату. Я на своем опыте понял тогда, как тяжело реализовывать права, которые гарантировала гражданам советская Конституция. Я непосредственно столкнулся с тем, как, оказывается, трудно без взятки добиться даже самых простых, элементарных решений.

Помню, мне нужно было получить совершенно законную и отвечающую истинному положению дел справку из домоуправления в Калинине. Однако секретарша, которая должна была мне ее выдать и которая имела возможность это сделать, под всякими предлогами, совершенно надуманными, отказывалась мне эту бумажку написать.

Я был хорошо знаком с домоуправом, который когда-то был военным юристом, и обратился к нему. Он ответил, что нужно будет дождаться, когда секретарша уйдет, и тогда он сам напишет мне эту справку, подпишет и поставит печать, поскольку заставить ее сделать то, чего она не хочет, он был не в состоянии. Выдавая мне, наконец, эту несчастную бумагу, он не удержался и упрекнул: «А что ж ты пожалел на шоколадку девушке?!» С тех пор я долгое время без шоколадок к секретаршам не подходил.

И вот, наконец, в 1971 году «я вернулся в мой город, знакомый до слез, до прожилок, до детских припухлых желез»{О. Мандельштам «Ленинград».}… Какое же разочарование меня ожидало!

Оказалось, что я не вернулся домой, а переехал в новый и уже не очень знакомый город. Все было не то!

Тех квартир, в которых прошло мое детство и в которых, как мне казалось, я помнил каждый закоулочек, каждый метр, больше не существовало… Дело не только в том, что чисто технически был реконструирован дом, а еще и в том, что в нем жили теперь уже совсем другие люди. И в этом доме, и в бывших наших квартирах был уже другой дух, другая жизнь.

Другим был и сам город, и его люди. Исчез из Москвы ее провинциальный, ее патриархальный, ее самобытный уют. Люди стали более рациональными, деловитыми, увы — более хамовитыми, более агрессивными. Куда подевались истинные москвичи? Их вытеснила нахлынувшая масса провинциалов, и именно они — вот парадокс! — как раз и разрушили элементы провинциальности московской жизни.

В Москву приехала наиболее энергичная, пробивная часть жителей провинции, людей, стремившихся завоевать столицу и преобразить ее.

Ощутил я это все явственно и осознал, что тосковал не столько по Москве, сколько по детству. По той, минувшей уже навсегда, жизни. Я мечтал именно о своем доме, о своей квартире… Я порой завидовал тем людям, которые родились и прожили всю свою жизнь в одном доме, становясь как бы частью его, проникаясь, наполняясь его духом, его запахом. Я не представляю многих своих близких без того антуража их жилья, в котором я их помню и в котором они прожили всю жизнь.

Моя родина — Россия — остается со мной, моя родина — старая Москва — остается также, хоть и в значительно меньшей степени, так как только оазисы ее я нахожу, узнаю и продолжаю любить. А малая родина в совсем узком смысле этого слова — дом, квартира, где я рос, — оказалась утраченной. И это стало в то время очень болезненной потерей для меня…

Малый Козихинский переулок, любимый, родной… Здесь, вот у этого самого дома, я играл в «классики» с Алкой и ее подругами, причем достаточно ловко, иногда даже превосходя девчонок — мальчишка ведь, да и был я достаточно спортивным! Здесь, в доме напротив, жил мой институтский друг…

Такое все было свое, родное — и все вроде бы осталось на месте: и тот же дом, и та же площадка на тротуаре, где мы расчерчивали мелом «классы», и та же грязь на мостовой… Но подъезд в родном доме уже другой, новый. Железный, грязно покрашенный урод взамен красивой, деревянной, с резьбой двери. И подворотня, ведущая во двор, забрана новой железной решеткой. А напротив — новый ультрасовременный дом — все чужое, и сами переулки другие. Вот здесь весной по мостовой, вдоль тротуаров, бежали веселые ручейки, и мы пускали кораблики — то бумажные, а то и просто щепочки, и бежали за ними, пока они не исчезали в колодцах или безнадежно застревали в какой-нибудь запруде. Где уж теперь найти такие, свободные от заполонивших Москву личных автомобилей места, где бы можно было запустить кораблик и, шлепая по ручейку за ним, счастливыми глазами следить за его плаванием.

Грустно.

Я очень любил и люблю Москву. Я ее ощущал своею, родною в пределах Садового кольца. Это была добрая, патриархальная, хлебосольная и в чем-то провинциальная столица. В ней не было холода и промозглости классических форм красавца Петербурга. В ней не было торжественности Зимнего дворца и парадных площадей. В ней было много уютных уголков, закоулков и неожиданных тупиков, в которых сохранялись старые, полуразвалившиеся деревянные домики. Это было человеческое жилье, и я в нем чувствовал себя уютно и свободно.

Что прекраснее — Москва или Санкт-Петербург? Нелепый спор. Питер был построен гением Петра, по его замыслу и велению. Это город, как писал И. Бродский, «который начинался как прыжок из истории в будущее».

Москва же строилась иначе, постепенно — она органичнее. В ней можно найти домики XVI–XVII веков рядом с современным сооружением из стекла и бетона. Питер более гармоничен, закончен как архитектурный ансамбль. Этот город, конечно же — красавец. А в Москве важнее дух.

Но все же, все же — важно понимание гармонии, пропорций, перспективы! Город — это ведь не отдельные дома, а их сочетание, взаимопроникновение и взаимоотношение. Этого порой не хватает при современной застройке Москвы, в этом разочарование и боль.

После моего возвращения меня встретил город, во многом преобразившийся. И это преображение мне было не по душе. Но вместе с тем я понимал неизбежность превращения патриархальной столицы в столицу современного великого государства. И я должен был принять это и расстаться со своим старым представлением о Москве, с ее любимым москвичами трамваем «Аннушка», с ее бесплановостью…

В результате, меня раздирают противоречия. С одной стороны, я абсолютно современен, люблю комфорт. Мне теперь уже невозможно представить себе жизнь с мышами и тараканами, с которыми я прожил много лет. Но как же сохранить старину, сочетая ее с новым строительством? Как строить новое и встраивать его в старое, не разрушая это старое?! Использовать все достижения прогресса, все современные удобства — но так, чтобы все это органично вплеталось в жизнь города?!

Молодому человеку, которому жить негде и нужна жилплощадь, плевать на эти мои, понимаете ли, метания и сантименты. Ему квартиру давай — в хорошем современном доме, с хорошими, современными коммуникациями. А что старый дом?! Ужас же, клоповник!

И это я в прямом смысле слова: и клопы, и мыши, и крысы, и тараканы — и черта-дьявола, кого там только у нас не было! Понятно, что люди сейчас не хотят так жить… Но старые москвичи, поверьте, — они даже запах мышей любят. Вот такая вот нелепая «ностальгия».

Плывет в тоске необъяснимой пчелиный хор сомнамбул, пьяниц. В ночной столице фотоснимок печально сделал иностранец, и выезжает на Ордынку такси с больными седоками, и мертвецы стоят в обнимку с особняками.

Всегда, в любом городе, в любой стране найдутся люди, которые будут упрямо ратовать за то, чтобы сохранить все в неизменном виде. Но будут и люди, которые станут настойчиво требовать кардинальных изменений. Нельзя остановить жизнь: нужны новые дороги, нужны другие дома — с другим обличьем и другим содержанием, нужны более комфортные условия жизни. А как сохранить, оставить в неприкосновенности старый город и построить новый, как органически их соединить, как вплести старые кварталы в новую оправу растущего мегаполиса?

Не буду брать на себя смелость говорить, как надо и как не надо решать эту проблему. Простейший вариант: старый город пусть стоит как стоит, а мы построим новый рядом. Вот Бразилия, например, построила новую столицу — теперь вместо Рио-де-Жанейро главный город страны Бразилиа. Простой — но не идеальный вариант.

Можно ведь и Москву было так законсервировать, сделать в пределах Садового кольца город-музей, а рядом построить современную столицу. Но мне кажется, что это не самое интересное, не самое правильное решение. Я люблю Москву как раз за ее многоликость, за то, что идешь по городу и попадаешь вдруг в переулки, где покосившиеся старые прелестные домики, а рядом каменные громады — но это все Москва, живой, незакоснелый город. Так он всегда и строился, только так можно ощутить биение его пульса!

На самом деле, это — проблема, имеющая глубочайшие корни в различных психологических установках личности. У одних отношение к прошлому, в том числе недавнему, негативное — порой до отвращения и, может быть, ненависти. У других же оно связано с чувством утраты любимого и дорогого, связей со своим прошлым и, особенно, — с прошлым отцов.

Очевидно, не одни только прагматические соображения, связанные с потребностью удобства и комфорта, а порой и наживы, движут современными людьми на пути к «прогрессу» и ломке старого жилья, но и новые эстетические, устремленные в будущее представления, ибо архитектура города и эстетика неразделимы. Если только, конечно, можно говорить об эстетике современного градостроительства…

С другой стороны, неистребимо живуче представление бесчисленного множества людей, чуть ли не большинства, что все лучшее — в прошлом. Как писал все тот же Бродский, «в нашем прошлом — величье, в грядущем — проза»… Возможно, именно в этом и заключается противоречие между западниками и славянофилами?!

Как эта проблема решается в том же Париже? По-другому? Или нам кажется, что по-другому, потому что мы отсюда смотрим? Вспомните, что происходило, когда в Москве устанавливали памятник Петру в уютном тихом месте на Стрелке — сколько было шума! Но ведь и когда строили Эйфелеву башню, было то же самое: «Как можно, это так не соответствует историческому облику города!» Сейчас же это символ Парижа… Та же история была с Центром Помпиду. Но ведь все это прекрасно уживается со старым Парижем: Париж сохранен, сохранен Лувр. У нас, правда, сохранен Кремль, хотя на его территории и есть новые здания…

И все же я думаю, что, разрушая, мы теряем не только внешний облик Москвы, не только ее зримые черты, но и ее хлебосольство, ее замечательное сочетание столичного величия и провинциального московского быта. Теряем то прекрасное, что было в доме Ростовых. Теряем человеческие какие-то качества и черты, черты подлинного московского образа жизни, образа мысли — вот что грустно. Поэтому когда я вижу какое-то совершенно нелепое сооружение в центре старой Москвы, я понимаю, что это не просто вторжение в архитектуру — это вторжение в души. Причем не только в наши души, души старых людей, которые проросли всеми корнями в старую Москву, но также и в строительство новых душ, которые таким образом лишаются возможности понять, чем мы жили, что впитывали и что приносило иногда прекрасные плоды.

* * *

Несмотря ни на что, я все же был счастлив вернуться. Я развил бурную деятельность, работал, вкалывал в поте лица. Как и в юности, готовился истово к каждому делу. Старался произносить «блистательные» речи. И я был счастлив в семейной жизни.

Жена была очень целомудренным человеком, естественным и цельным. Совершенно лишенная фальши, каких-то котурнов. Всегда была очень скромна. У нее был хороший, классический строгий вкус. Золота никогда в жизни не носила, никаких золотых побрякушек — золотое кольцо было только обручальное. Серебряные, скромные какие-то украшения… Сдержанно пользовалась косметикой. Классически одевалась — без вычурности, без помпезности. Хотя она была женственна, конечно, носила какие-то платочки, элегантные аксессуары…

Аля очень любила жизнь и жила чистой жизнью — как птичка. Она часто напевала — у нее был приятный маленький голосок и приличный слух. Я хорошо помню, как она вставала утром и тут же, едва поднявшись с постели, раздвигала шторы, впуская в комнату свет. И до сих пор этот звук отдергиваемых штор и вливающийся в комнату свет напоминают мне Алю.

Помню, прихожу после работы домой, а жена, веселая, искрящаяся, встречает меня совершенно потрясающей улыбкой: «Ну что, как ты меня сегодня будешь развлекать?» Это она говорила после пятнадцати лет совместной жизни, понимаете?! Ну, и я развлекал ее — и развлекался сам и наслаждался ее неуемной радостью жизни.

При всем при этом Аля была чрезвычайно сдержанна в проявлении своих чувств, была врагом пафоса, громких фраз, чрезмерных эмоциональных всплесков. И это оказалось совершенно необходимым мне в жене и подруге. Во всем — и в самом интимном.

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда, виясь в моих объятиях змией, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий! О, как милее ты, смиренница моя! О, как мучительно тобою счастлив я, Когда, склонялся на долгие моленья, Ты предаешься мне нежна без упоенья, Стыдливо-холодна, восторгу моему Едва ответствуешь, не внемлешь ничему И оживляешься потом все боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле! [22]

Я был безмерно счастлив…

Первые признаки надвигающейся трагедии не вызвали ни у нее, ни у меня особого беспокойства. Время от времени возникали какие-то боли в животе, какой-то дискомфорт, потребовалась коррекция в питании — все это вначале казалось не очень серьезным и страшным.

Но боли нарастали. Они проявлялись всё чаще и были всё сильнее. И в какой-то момент, хотя было еще непонятно, что происходит, я почувствовал, что она погибает. Долгое время не ставили никакого диагноза. Наконец, решили, что надо оперировать — а там увидим. Оказалось, у нее тяжелый рак. После первой операции она прожила еще два года и в ужасных мучениях скончалась. Я не могу, у меня нет сил все это подробно описывать.

Последние месяцы Аля лежала в больнице. Я делал все возможное, абсолютно все возможное, но спасения не было. Так через 20 лет закончилась наша с Алей совместная жизнь, но не закончилась наша любовь.

Я очень долго, практически до самого конца, зная, что у Али рак, почти никому об этом не говорил. Знали об этом только Алла, моя любимая двоюродная сестра и лучшая подруга моей жены, да Володя Гельман. Ни Алины родители, ни наша дочка, ни друзья — никто не подозревал, насколько страшен диагноз.

Я скрывал его в основном от самой Али, потому что щадил ее, потому что просто язык не поворачивался сказать это ей — человеку невероятно жизнелюбивому. Да к тому же тогда у нас вообще не принято было больным сообщать этот диагноз, ведь сейчас при такой болезни еще есть какие-то шансы выжить, а тогда это был приговор.

Так вот и вышло, что я нес это бремя почти в одиночку. И мне приходилось делать вид перед женой, перед окружающими, перед дочкой, что все в порядке. И только перед самым-самым концом, когда Але становилось все хуже и хуже, я как-то позвал Ирку пройтись. Мы шли по Рождественскому бульвару, оттуда — к Триумфальной площади. Тут я сказал дочери: «Ира, мама тяжело и безнадежно больна…» Это был июнь-июль, в августе уже Али не стало…

Ирка тогда еще не очень понимала, что такое смерть, хотя, конечно, была напугана. Но, видимо, дети — я уже неоднократно это говорил — природой как-то защищены, они не в состоянии, как взрослые, переживать, окунаться с головой в проблему жизни и смерти.

Я очень долго приходил в себя. А может быть, до конца так и не оправился от этой потери. Мы остались жить вдвоем с Иркой. Через несколько дней после похорон мы с ней уехали в Дагестан, где у меня был «кунак». Он не донимал нас ни разговорами, ни опекой, просто дал свою машину, и мы уезжали в самые далекие, уединенные места на Каспийском море. Здесь мы были совершенно одни на всем берегу, никого и ничего не было видно вокруг. Потом стали ездить с дочкой в горы, увидели быт, жизнь горцев — это было так ново и интересно, что отвлекало и притупляло мучительную боль.

По возвращении в Москву я пустился во все тяжкие, даже напивался ежевечерне. Это был ужасный период: я почти физически ощущал дыру в душе, бесконечную пустоту, и пытался ее заткнуть алкоголем и случайными женщинами. Все мне казалось, что можно снова так же влюбиться! Но это оказалось столь же невозможно, как и вернуться в прежнюю Москву.

Шли годы, и я жил один с дочерью. Ирка подрастала, и возникали новые проблемы. С одной стороны, мы с ней были необыкновенно дружны — и понимали друг друга, и были друзьями по-настоящему, и очень любили, и очень заботились друг о друге. А с другой стороны, начинался очень трудный для подростков период, когда они вдруг начинают считать себя самыми умными, а всех кругом, и родителей в первую очередь, — дураками, которые ничего не понимают.

У Ирки появилось стремление стать самостоятельной. Она была — с ее точки зрения, и, может быть, это правильно — слишком зависима от меня. Не столько в смысле материальном, сколько эмоционально, интеллектуально, психологически, духовно. И понятно, что ей захотелось что-то самой понять, что-то самостоятельно осмыслить. У нас были сложные периоды, напряженное было время, когда она с одной из своих подруг решила пожить отдельно — ей было тогда лет 17–18. Они снимали квартиру, жили самостоятельно…

Потом эти бури подросткового возраста потихонечку улеглись. Я не могу сейчас точно вспомнить, сколько времени они продолжались, но все вернулось на круги своя, и наши отношения обогатились, я бы сказал, более глубоким пониманием друг друга.

Трудно сохранить во все времена одинаковый накал любви — как в любви мужчины и женщины, так и во взаимоотношениях отца с дочерью. Я думаю, что у всех бывают периоды обострения отношений со своими детьми. И важно, сохранятся ли все-таки подлинные теплые, близкие взаимоотношения или разрушатся совсем. К сожалению, у многих рушатся. У нас они не погибли — напротив, обрели новое содержание и глубину.

И с внучкой у нас отношения глубокой любви и взаимопонимания, хотя тоже был очень трудный период в ее 16–17 лет, когда дед не смел «лезть», «учить», «читать лекции». Но это время мы благополучно пережили. Сейчас она — нежнейший мой дружок, и общение с ней делает мою жизнь и полнее, и счастливее.