© Данилов И., перевод на русский язык, 2013
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
* * *
Профессор Дэвид Аллман не верит ни в бога, ни в дьявола, хотя и посвятил всю жизнь изучению мифов и легенд о злых духах. Но его неверию пришлось пошатнуться, когда при обстоятельствах, которым невозможно найти рационального объяснения, исчезает его любимая дочь. Чтобы спасти ее, профессор отправляется в опасное путешествие по Америке – подлинной Америке, о существовании которой он до сих пор не подозревал: темной, прогнившей насквозь стране, где демоны безнаказанно играют судьбами людей. Что может противопоставить власти Зла одинокий человек, с ужасом обнаруживший, что все, о чем писали суеверные люди в древних книгах, – правда?..
© Данилов И., перевод на русский язык, 2013
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
* * *
Прошлой ночью мне опять снился этот сон. Только это вовсе не сон. Я точно это знаю, потому что, когда он ко мне приходит, я еще не сплю.
Вот мой письменный стол. Карта на стене. Мягкие игрушки, с которыми я больше не играю, но не хочу засовывать их в шкаф, чтобы не обижать папу. Может быть, я уже в постели. А может, стою посреди комнаты, высматривая пропавший носок. А потом я исчезаю.
Сон на сей раз ничего мне не являет, не показывает. Он просто переносит меня отсюда ТУДА.
И я уже стою над огненной рекой. В голове – тысячи ос. Дерутся и гибнут внутри моего черепа, и их трупики скапливаются кучами позади моих глазных яблок. И жалят, и жалят.
Голос отца. Откуда-то из-за реки. Зовет меня по имени.
Никогда раньше не слышала, чтобы он звучал так отчаянно. Он так напуган, что не может этого скрыть, даже если попытается (а пытается он ВСЕГДА).
Мимо проплывает мертвое тело мальчика.
Лицом вниз. И я жду, когда его голова высунется наружу, продемонстрирует мне пустые дыры там, где раньше были его глаза, что-нибудь скажет мне своими синими губами. Самое страшное заключается в том, что он может такое проделать. Но он просто проплывает мимо, подобно обломку дерева.
Я никогда раньше не бывала здесь, но знаю, что все это реальное.
Река – это граница между этим местом и другим местом. И я стою на неправильном берегу.
Позади меня стоит темный лес, но он совсем не то, чем кажется.
Я пытаюсь добраться туда, где отец. Мои ноги касаются реки, и она начинает петь от боли.
Потом чьи-то руки тянут меня назад. Тащат меня в лес, под сень деревьев. Судя по моим ощущениям, это руки мужчины, но это отнюдь не мужчина, тот, кто сует пальцы мне в рот. Ногти, что царапают мне горло. Кожа, что на вкус как грязь.
Но сразу перед этим, прежде чем я снова оказываюсь у себя в комнате с пропавшим носком в руке, я осознаю, что я только что звала отца – точно так же, как он звал меня. И говорила ему одно и то же, все время одно и то же. Не словами, не звуками, исходящими из моих уст и проходящими сквозь воздух, но словами из сердца, проходящими через землю, чтобы их могли слышать только мы двое:
НАЙДИ МЕНЯ!
Часть первая
Несозданная ночь
Глава 1
Ряды лиц. Все моложе и моложе, с началом каждого нового учебного года. Конечно, это я сам становлюсь старше и выгляжу старым среди первокурсников, которые приходят и уходят, это всего лишь иллюзия, словно смотришь в зеркало заднего вида и видишь окружающий пейзаж, который уплывает назад, тогда как на самом деле это ты едешь прочь от него.
Эту лекцию я читаю достаточно давно, чтобы поиграть с разными мыслями вроде этих, пока вслух громко произношу слова, обращенные к паре сотен студентов. Настало время подвести некоторые итоги. Еще одна последняя попытка вбить в мозги хотя бы некоторым из этих сидящих передо мной и тыкающих в клавиши лэптопов недоумков идею о величии и великолепии поэмы, которой я посвятил практически всю свою профессиональную деятельность.
– И здесь мы подходим к концу, – сообщаю я им и делаю паузу. Жду, когда их пальцы оторвутся от клавиатур. Делаю глубокий вдох, набираю полную грудь воздуха, наполняющего не слишком хорошо проветриваемый лекционный зал, и ощущаю, как это всегда со мной бывает, опустошающую грусть, которая приходит при цитировании заключительных строк поэмы.
Произнося эти слова, я почувствовал рядом присутствие собственной дочери. С самого момента ее рождения – и даже до этого, со времени, когда у меня возникла сама мысль о ребенке, которого мне однажды захочется иметь, – это именно ее, Тэсс, я неизменно и постоянно представляю себе выходящей из райского сада рука об руку со мной.
– Одиночество, – продолжаю я. – Именно к этому сводится в конечном итоге все это произведение. Не к борьбе добра со злом, не к кампании под лозунгом «Оправдать перед людьми пути Господни». Это самое убедительное доказательство, какое только у нас имеется – более убедительное, нежели любое другое в самой Библии, – что ад реально существует. Не как геенна огненная, не как некое место где-то внизу или наверху, но в нас самих, как нечто у нас в мозгу. Это нечто помогает нам понять самих себя и в конечном итоге выдержать, вынести, превозмочь постоянное напоминание о нашем одиночестве. Быть отверженным. Странствовать везде одному. Что есть настоящий, реальный результат первородного греха? Индивидуализм! Эгоизм! Вот с чем сразу же сталкиваются наши бедняги новобрачные: они вроде как вместе, но в одиночестве своего самосознания и собственной застенчивости. И куда же им теперь брести? «Да куда угодно! – говорит змий. – Весь мир принадлежит им!» И тем не менее они осуждены выбирать свою собственную «пустынную дорогу». Это устрашающее, даже ужасающее путешествие. Но это именно то, что каждый из нас должен ясно видеть перед собой, сегодня точно так же, как тогда.
Здесь я снова делаю паузу, на сей раз более длинную. Настолько длинную, что я рискую быть неправильно понятым: студенты могут решить, что я уже закончил лекцию, и кто-то может встать или с грохотом захлопнуть крышку своего лэптопа, или закашлять. Но они никогда такого не делают.
– Спросите сами себя, – говорю я, покрепче сжимая руку воображаемой Тэсс. – Куда вы направитесь теперь, когда Эдем остался позади?
Почти сразу же вверх взлетает чья-то рука. Парнишка, сидящий в задних рядах, которого я никогда не вызывал, никогда даже не замечал до сегодняшнего дня.
– Да? – смотрю я ему в глаза.
– Этот вопрос будет на экзамене?
Меня зовут Дэвид Аллман. Я профессор кафедры английской литературы в Колумбийском университете в Манхэттене, специалист по мифологии и иудео-христианским священным текстам, но моя настоящая специализация – книга, критическое исследование которой оправдывает мой пожизненный контракт преподавателя в Лиге плюща и приглашения в разнообразные малоосмысленные академические тусовки по всему миру, – это поэма Милтона «Рай утраченный». Падшие ангелы, змий-искуситель, Адам и Ева, первородный грех. Эпическая поэма семнадцатого века, пересказывающая библейские сюжеты, но под весьма лукавым углом зрения, предполагающим, вероятно, даже сочувствие по отношению к Сатане, предводителю восставших ангелов, которому надоел сварливый авторитарный Бог и который порвал с Ним и бежал, чтобы сеять беды и несчастья среди людского племени.
Это довольно странный и забавный (люди набожные и благочестивые могут даже назвать его лицемерным) способ зарабатывать на жизнь: я всю жизнь занимаюсь тем, что преподаю вещи, в которые сам не верю. Атеист, изучающий библейские тексты. Эксперт по демонам, который уверен, что зло – порождение самого человека, его собственное изобретение. Я написал множество эссе о чудесах: об исцелении прокаженных, о превращении воды в вино, об экзорцизме, изгнании демонов, – но ни разу в жизни не видел ни единого фокуса, которому не нашлось бы разумного объяснения. Оправдание всем этим противоречиям заключается для меня в том, что на свете существуют некоторые вещи и понятия, которые имеют смысл – в культурном аспекте, – но не существуют в действительности. Дьявол. Ангелы. Рай. Ад. Это все – часть нашей жизни, пусть даже мы никогда их не видели, никогда к ним не прикасались, никогда не имели доказательств, что они реально существуют. Вещи и понятия, которые просто вбиты нам в мозги.
Это Джон Милтон говорит устами Сатаны, это его самое великолепное произведение, самая блестящая выдумка. А я по воле судьбы верю, что этот старикан – вернее, оба этих старых моих приятеля – очень правильно это поняли и высказали.
Воздух над Морнингсайдом, кампусом Колумбийского университета, влажен, в нем прямо-таки висит обычное предэкзаменационное напряжение, и лишь легкий нью-йоркский дождичек немного разряжает и очищает атмосферу. Я только что закончил свою последнюю в весеннем семестре лекцию, и это событие, как всегда, приносит мне горько-сладкое чувство облегчения, осознание того, что еще один учебный год остался позади (подготовка к лекциям, заседания кафедры и выставление оценок тоже почти закончены), но также, что прошел еще один год жизни, и это с тревожным щелчком зафиксировал мой личный одометр. И тем не менее, в отличие от многих закоренелых ворчунов, что окружают меня на общих факультетских мероприятиях и бессмысленно ссорятся по поводу порядка ведения заседаний кафедры, мне по-прежнему нравится преподавать, по-прежнему нравятся студенты, которые впервые встречаются с настоящей литературой, литературой для взрослых. Да, для большинства из них пребывание здесь – это всего лишь предварительный этап перед Чем-То, Что Принесет Серьезные Деньги, подготовка для того, чтобы стать врачом или юристом, чтобы удачно выйти замуж за богача… Но большинство все же еще не вышло из того состояния, в котором до них можно дотянуться, когда их еще можно чем-то увлечь, расшевелить. Если не мне, то поэзии.
Время – начало третьего. Сейчас мне нужно пройти через мощенный плиткой плац в свой кабинет в здании философского факультета, оставить там пачку запоздалых эссе, которые студенты с виноватым видом сложили на столе в аудитории, а затем тащиться в центр города на встречу с Элейн О’Брайен, на наши ежегодные, традиционные в конце весеннего семестра посиделки в баре «Устрица».
Хотя Элейн преподает на психологическом факультете, у меня с ней более близкие отношения, чем с кем-либо на кафедре английской литературы. Ближе, чем с кем-либо из моих знакомых в Нью-Йорке. Она того же возраста, что и я, – подтянутая, спортивная, постоянно играющая в сквош, способная пробежать половину марафонской дистанции женщина сорока трех лет. Вдова – ее муж скончался от неизвестно откуда взявшегося апоплексического удара четыре года назад, в тот самый год, когда я устроился в Колумбийский университет. Она сразу мне понравилась. У нее было то, что я после длительных размышлений стал считать серьезным чувством юмора: она редко шутит, однако умеет подмечать абсурдности нашего мира с остроумием, одновременно уничтожающим и оставляющим место надежде. И еще – она красива какой-то спокойной красотой. По крайней мере, я бы назвал это так, хотя я человек женатый – на сегодняшний день, во всяком случае. Поэтому подобного рода восхищение коллегой женского пола и наши приятельские посиделки за стаканом вполне можно считать «неуместными», как любят определять практически все виды человеческих взаимоотношений строгие приверженцы университетского кодекса поведения.
Тем не менее между Элейн и мной никогда не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего что-то неуместное. Ни единого поцелуя тайком перед тем, как она сядет в свой поезд на Нью-Хейвен, никакого флирта, никаких спекуляций на тему, что могло бы произойти, очутись мы в одном номере в какой-нибудь гостинице в Мидтауне, и как бы мы потом выглядели, после того как хотя бы один разок оказались в постели. Препятствует нам отнюдь не сдержанность чувств (мне так, во всяком случае, кажется) и вовсе не наше общее уважение к моим клятвам в супружеской верности: нам обоим отлично известно, что моя жена все эти клятвы еще год назад выбросила на помойку, променяв меня на этого надутого хлыща с физического факультета, этого самодовольного и вечно ухмыляющегося кретина, специалиста по теории струн Уилла Джангера. Уверен, что я и О’Брайен (в Элейн она превращается только после третьего мартини) ни на шаг не продвинулись в этом направлении потому, что это могло бы испоганить то, что у нас уже есть. А что у нас есть? Глубокая, хотя и лишенная какого-либо сексуального подтекста близость и тесная связь того типа, которого у меня никогда не было ни с одним мужчиной или женщиной с самого детства, а вероятнее всего, даже и в детстве.
И все же я полагаю, что у нас с О’Брайен своего рода продолжительная любовная связь, этакий роман, длящийся большую часть того времени, что мы были друзьями. Когда мы вместе, то разговариваем о вещах, о которых я уже давненько не говорил с женой Дайаной. Для Элейн это проблематичное будущее: она опасается перспективы остаться одной в пожилом возрасте, но при этом отлично понимает, что давно уже привыкла жить сама по себе, потакая собственным привычкам. Она женщина, по собственным словам, «во все возрастающей мере не подходящая для замужества».
Что же касается меня самого, то это сплошная черная туча депрессии. Или, можно сказать, это то, что я с неохотой вынужден именовать депрессией, точно так же, как половина населения мира, самостоятельно поставившая себе такой же диагноз, хотя, как мне представляется, этот термин не совсем точно подходит к моему случаю. Всю жизнь меня преследовали черные псы необъяснимого уныния и мрачного, подавленного настроения, несмотря на то что мне всегда сопутствовал успех в профессиональной карьере, несмотря на многообещающий вначале брак и – самое огромное сокровище всей жизни – моего единственного ребенка, смышленую и добросердечную дочку, родившуюся в результате беременности, о которой все врачи утверждали, что она прервется раньше срока. Она – единственное чудо, которое я готов согласиться признать реальным. После того как родилась Тэсс, черные псы на некоторое время куда-то исчезли. Но когда она вышла из младенчества, когда научилась ходить и перебралась в щебечущий школьный возраст, они вернулись более голодные, нежели прежде. Даже моя любовь к Тэсс, даже ее шепотом сказанное перед сном «папочка, не грусти» не могли их придержать и укоротить.
У меня всегда было такое ощущение, что со мной что-то не совсем в порядке. Внешне ничего такого заметного – я, в общем-то, ничего особенного из себя не представляю, разве что «изысканный и элегантный», как Дайана с гордостью определила меня, когда мы только начали встречаться, а теперь она произносит те же слова, но уже иронически-уничижительным тоном. Даже в душе я, честно признаюсь, совершенно свободен от жалости к самому себе или от сожалений о нереализованных амбициях – это довольно нетипичное состояние для тянущего профессорскую лямку ученого. Нет, преследующие меня тени проистекают из другого источника, не такого заметного, как тот, что описывается в учебниках. А что до симптомов, то я могу отметить галочками лишь несколько в списке предупредительных сигналов, перечисленных в рекламных объявлениях различных организаций, заботящихся о душевном здоровье граждан, которые обычно клеят над дверьми вагонов подземки. Раздражительность? Агрессивность? Только когда смотрю программу новостей. Потеря аппетита? Ничего подобного. Я безуспешно пытаюсь избавиться от лишних десяти фунтов веса с тех самых пор, как закончил колледж. Зацикленность на неприятностях и бедах? Да я же все время читаю стихи Мертвых белых парней и студенческие курсовые работы – это, скорее, зацикленность на профессиональной деятельности.
Моя болезнь – это в гораздо большей степени не поддающееся четкому определению нечто, которое просто имеет место, а не лишающее радостей отсутствие чего-то. Это ощущение, что у меня имеется невидимый сотоварищ, который следует за мной днем и ночью, дожидаясь, когда можно будет воспользоваться возможностью наладить со мной более тесные отношения, чем те, которыми он уже пользуется. В детстве я тщетно пытался придать ему некую личностную форму, относиться к нему как к «воображаемому другу» того типа, какой, как я слышал, иногда изобретают некоторые дети. Но мой сотоварищ и последователь всего лишь шел за мной – он не играл со мной, не защищал меня, не утешал. Его интересовало (и теперь интересует) только одно – составлять мне невеселую, мрачную компанию, зловещую в своем безмолвии.
Профессиональная терминология, профессиональная семантика, скажете вы. Что ж, вполне возможно, только для меня это, скорее, чувство меланхолии, чем что-либо другое, клиническое, вроде нарушения химического баланса в организме, вызывающего депрессию. Это то, что Роберт Бёртон в своем труде «Анатомия меланхолии» (опубликованном четыреста лет назад, когда Милтон только приступал к обрисовке образа своего сатаны) назвал «томлением духа».
Элейн О’Брайен уже почти отринула мысль о том, что мне следует обратиться к спецу-мозгоправу. Она слишком привыкла к тому, что я на это всегда отвечаю: «Зачем мне это, когда у меня есть ты?»
Я позволяю себе улыбнуться по этому поводу, но улыбка мгновенно пропадает, когда я вижу Уилла Джангера, спускающегося по каменным ступеням с крыльца библиотеки и машущего мне рукой, словно мы с ним друзья-приятели. Словно тот факт, что он, по крайней мере, десять последних месяцев трахает мою жену, как раз в этот момент почему-то вылетел у него из головы.
– Дэвид! – зовет он меня. – На пару слов!
Как он выглядит, этот хлыщ? Как нечто ловкое и пронырливое, но на удивление плотоядное. Нечто с когтями.
– Еще год прошел, – говорит он, встав напротив меня и несколько театрально задыхаясь.
Он подмигивает мне, улыбается, показывая зубы. Это те его выражения лица, как я догадываюсь, которые были сочтены «очаровательными», когда он первые разы отправлялся с моей женой «попить кофейку» после занятий йогой. Именно это слово она использовала, когда я задал ей всегда первый и всегда бессмысленный и бесполезный вопрос мужа-рогоносца: «Почему именно он?» Она пожала плечами, словно ей не требовалось никакого объяснения этого поступка, и ее крайне удивило, что оно может потребоваться мне. «Он очарователен», – в конце концов сообщила она, как бы присев на это слово, как бабочка вдруг решает отдохнуть именно на этом цветке.
– Послушайте, я не хочу, чтобы это вызывало какие-то сложности и трудности, – начинает Уилл Джангер. – Мне просто очень жаль, что все так обернулось.
– И как именно?
– Простите?
– И как именно все это обернулось?
Он выпячивает нижнюю губу, словно его здорово обидели. Теоретик! Теория струн! Вот чему он учит, вот о чем он толкует с Дайаной, когда слезает с нее. Что вся материя, если ободрать ее, раздеть и разложить всю, до основ, окажется связанной невозможно микроскопическими струнами. Не знаю, как там с материей, но вполне могу поверить, что это все, из чего сделан сам Уилл Джангер. Из невидимых струн, которые поднимают ему веки и углы рта – профессионально состряпанная и представленная кукла. Марионетка.
– Я просто стараюсь вести себя в этом деле как взрослый человек, – говорит он.
– У вас есть дети, Уилл?
– Дети? Нет.
– Конечно, у вас их нет. И никогда не будет, вы же сами эгоистичный ребеночек, – говорю я, надуваясь сырым воздухом. – Ты, видите ли, стараешься вести себя в этом деле как взрослый человек! Мать твою так! Думаешь, это сцена из какой-то драматической фигни из семейной жизни, идущей где-то в Гринуич-Вилидже, на которую ты затащил мою жену? Из какой-нибудь насквозь лживой дряни, которую этот парень из «Таймс» назвал «поставленной столь натуралистически»? А как же быть в реальной жизни? Мы скверные актеры. Мы тупицы и недотепы, которые причиняют друг другу боль. Ты этого не чувствуешь, ты на это просто не способен, но боль, которую ты причиняешь – причиняешь моей семье, – она разрушает нашу жизнь, ту, что мы прожили вместе. Жизнь, которая у нас была.
– Послушайте, Дэвид, я…
– У меня есть дочь, – перебиваю его, продолжая наступать, словно паровой каток. – Маленькая девочка, которая понимает, что что-то не так, что-то неправильно, и в результате она проваливается в этот мрак, из которого я не знаю, как ее вытащить. Знаешь ли ты, что это такое – видеть, как твой ребенок, твое все на свете, буквально распадается на части? Конечно, не знаешь. Ты же пустышка. Социопат summa cum laude, который болтает ни о чем, несет всякий бессмысленный вздор и этим зарабатывает себе на жизнь. Невидимые струны! Ты специалист по пустоте. И сам ты – ходячая и говорящая пустота.
Я и не ожидал, что все это ему выскажу, но рад, что так вышло. Потом, позднее, я пожалею, что не могу запрыгнуть в машину времени, возвратиться в этот момент и выдать более искусно составленное оскорбление. Но на данный момент и так неплохо.
– Это странно и забавно, что вы такого обо мне мнения, – говорит он.
– Странно? Забавно?
– Вы слишком ироничны. Вероятно, лучше так выразиться.
– Никакой иронии тут нет.
– Кстати, это Дайана придумала. Чтобы мы поговорили.
– Ты лжешь. Она отлично знает, что я о тебе думаю.
– Да, но знаете ли вы, что она думает о вас?
Тут струны, за которые дергают марионетку, пропадают. И Уилл Джангер улыбается неожиданной улыбкой триумфатора.
– Вас здесь нет, – говорит он. – Вы отсутствуете, вы где-то еще. Вот что она говорит. «Дэвид? – говорит она. – Да откуда мне знать, что чувствует Дэвид? Его же здесь нет!»
На это мне ответить нечем. Потому что это правда. Это смертный приговор нашему браку, я бессилен исправить сделанную ошибку, искупить вину. И виноват в этом вовсе не мой трудоголизм, не роман на стороне или какое-то всепоглощающее хобби, не стремление уйти в себя, отдалиться на какое-то расстояние, к чему имеют склонность мужчины, дотащившиеся до среднего возраста. Часть меня – та часть, которая нужна Дайане – просто отсутствует, она больше не здесь. В последнее время я могу находиться в одной комнате с ней, лежать в одной постели, но если она протянет ко мне руку, то преуспеет не больше, чем если бы она попыталась дотянуться до луны. О чем бы я спрашивал, чего бы просил, если бы верил, что молитва может сработать и помочь? Что я потерял, что утратил? Чего у меня никогда не было, если уж начать с самого начала? Каким именем назвать паразита, который сосал меня, питался мной, а я этого даже не замечал?
Из-за туч выглядывает солнце, и весь город тут же озаряют его лучи, ступени библиотеки сверкают. Уилл Джангер морщит нос. Он же кот! Теперь я это ясно вижу, жаль только, что с таким опозданием. Черный кот, который перешел мне дорогу.
– А денек-то нынче жаркий будет, – говорит он и уходит, растворяется в потоках света.
Я направляюсь мимо бронзового роденовского Мыслителя («У него такой вид, словно у него зуб болит», – однажды совершенно справедливо заметила по поводу этой статуи Тэсс) и дальше, к философскому факультету. Мой кабинет на третьем этаже, и я поднимаюсь по лестнице, цепляясь за перила, иссушенный внезапно наступившей жарой.
Когда я добираюсь до своего этажа и заворачиваю за угол коридора, меня внезапно поражает приступ головокружения, да такой сильный, что я хватаюсь за стену и припадаю к кирпичной кладке. Со мной такое нередко бывает: вдруг накатывает такая паника, от которой перехватывает дыхание. Мама называла это «приступ дурноты». Но сейчас это что-то совсем другое. Явственное ощущение, что я падаю. Не с высоты, но куда-то в бесконечное пространство. В бездонную пропасть, которая заглатывает меня, это здание, весь мир одним безжалостным глотком.
Потом это прошло. Прошло и оставило меня, довольного, что никто не видел, как мне вдруг вздумалось обниматься со стеной.
Вокруг никого, только какая-то женщина сидит на стуле возле двери в мой кабинет.
Недостаточно молодая, чтобы быть студенткой. Слишком хорошо одетая, чтобы принадлежать к академическому миру. Сначала я решил, что ей лет тридцать пять, но когда подошел поближе, то увидел, что она выглядит старше. У нее слишком сильно торчат наружу кости – результат преждевременного старения от беспорядочного, плохо организованного питания. Она вся выглядит какой-то оголодавшей. И при этом худой, хрупкой, чего не могут скрыть ее костюм от хорошего портного и длинные, крашенные в черный цвет волосы.
– Профессор Аллман?
Она говорит с европейским акцентом, но каким-то трудно определимым. Он с равной вероятностью может быть французским с американским привкусом, немецким или чешским. Акцент, который отлично скрывает происхождение человека, а вовсе не выдает его.
– У меня сегодня неприемный день.
– Да, конечно. Я прочитала ваше расписание на двери.
– Вы пришли по поводу какого-то студента? Ваш ребенок учится в моей группе?
Я привык к подобным сценам: родитель, случайно залетевший в наши академические края, родитель, в третий раз заложивший дом, чтобы засунуть свое чадо в престижный колледж, явился просить за студента-недотепу, свою большую надежду. Но когда я задаю женщине этот вопрос, я уже знаю, что дело вовсе не в этом. Она пришла именно ко мне.
– Нет-нет, – отвечает она, убирая с губ выбившуюся из прически прядь волос. – Я пришла, чтобы передать вам приглашение.
– Мой почтовый ящик внизу. Вы можете опустить туда все, что адресовано мне. Или оставить у привратника.
– Это устное приглашение.
Гостья встает. Она выше, чем можно было ожидать. И хотя выглядит она все такой же обеспокоенно-тоненькой, какой выглядела сидя, в ее сложении не заметно слабости. Плечи женщины расправлены, она высоко держит острый подбородок.
– У меня назначена встреча в городе, – говорю я, хотя уже тяну руку к дверной ручке, чтобы открыть дверь в кабинет. А она подходит ближе, готовая последовать за мной внутрь.
– Я займу всего минуту вашего времени, профессор, – говорит она. – Обещаю, что долго вас не задержу, так что вы не опоздаете.
Мой кабинет невелик, а книжные полки и стопки бумаг еще сильнее сокращают его пространство. Я всегда полагал, что это придает кабинету некоторый уют. Этакое гнездышко ученого. Но сейчас, когда я падаю в кресло за своим письменным столом, а эта Худая женщина садится на древнюю скамейку, с которой мои студенты обычно умоляют о переносе срока сдачи очередной работы или выпрашивают более высокий балл, здесь можно просто задохнуться. Воздух какой-то разреженный, словно мы перенеслись куда-то в горы, высоко над уровнем моря.
Женщина оправляет свою юбку. Пальцы у нее слишком длинные. Единственное украшение на них – это золотое кольцо на большом пальце. Оно сидит настолько свободно, что крутится при любом движении ее руки.
– В данный момент уместно было бы представиться, – говорю я, сам удивленный резкостью и агрессивностью собственного тона. Это, конечно, вовсе не выступление с позиции силы – я отлично это понимаю. Скорее, это самооборона. Маленькое животное надувается и увеличивается в размерах, чтобы создать иллюзию свирепости перед лицом хищника.
– Свое настоящее имя я, к сожалению, сообщить вам не могу, – говорит она. – Конечно, я могла бы придумать что-нибудь, какой-нибудь псевдоним, но ложь в любом виде мне противна. Даже безобидная, невинная ложь для удобства общения.
– Это дает вам определенные преимущества.
– Преимущества? Но это же не соревнование, профессор! Мы с вами на одной стороне.
– И что это за сторона?
Тут она смеется. Это больше похоже на болезненный хрип, на еле сдерживаемый кашель. Обе ее руки взлетают, чтобы прикрыть рот.
– Ваш акцент… я никак не могу определить, откуда он, – говорю я, когда она успокаивается и кольцо на ее большом пальце перестает вертеться.
– Я жила во многих местах.
– Вы, стало быть, путешественница.
– Скорее, бродяга, странница. Вероятно, лучше назвать это так.
– Бродяжничество предполагает отсутствие цели.
– Неужели? Нет, такое невозможно. Потому что оно привело меня сюда.
Она чуть сдвигается вперед, так что теперь сидит на самом краешке скамейки, передвинувшись, кажется, дюйма на два или на три. И тем не менее впечатление такое, будто теперь она сидит прямо на моем столе. Расстояние между нами слишком маленькое, что довольно бестактно. Теперь я чувствую, как от нее пахнет. Аромат, смутно напоминающий запах гнилой соломы, гумна или тесного скотного двора, битком набитого животными. Проходит секунда, когда я чувствую, что, кажется, не смогу вдохнуть еще раз, не выразив при этом явного отвращения. И тут она начинает говорить. Ее речь не совсем перекрывает этот запах, но несколько уменьшает его интенсивность.
– Я представляю клиента, который прежде всего требует полной конфиденциальности и осторожности. В данном случае, как вы, несомненно, поймете и должным образом оцените, это требование налагает на меня определенные ограничения, так что я могу сообщить вам лишь самую необходимую информацию.
– Принцип «знаешь лишь то, что тебе необходимо знать».
– Да, – говорит женщина и склоняет голову набок, как будто никогда раньше не слышала этого выражения. – Только то, что вам необходимо знать.
– И в чем это необходимое заключается?
– Нам нужен ваш опыт и знания, чтобы помочь моему клиенту понять некий имеющий место процесс, представляющий весьма значительный интерес. Именно поэтому я здесь. Чтоб пригласить вас в качестве консультанта, использовать ваши профессиональные знания и проницательность, ваш опыт наблюдений, словом, все, что вы сочтете необходимым для того, чтобы прояснить дело и помочь нам понять этот… – Тут она замолкает, вроде как подбирая нужное слово из списка всех возможных, и в итоге останавливается на самом лучшем из всех неподходящих терминов. – Этот феномен.
– Феномен?
– Если вы извините меня за этот слишком общий термин.
– Все это выглядит крайне таинственно.
– Это необходимо, как я уже говорила.
Посетительница продолжает смотреть прямо на меня. Словно это я заявился к ней со своими вопросами. Словно это она ждет от меня дальнейшего продвижения вперед. Что ж, я делаю следующий шаг.
– Вы сказали «процесс». И что он собой являет? В подробностях, пожалуйста.
– В подробностях? Это выходит за рамки того, что я могу вам сообщить.
– Потому что это тайна? Секрет? Или потому, что вы сами не понимаете, что это такое?
– Хороший вопрос. Но ответить на него – значит, перейти границы того, что мне велено было вам сообщить.
– Вы не слишком много мне сообщаете.
– Да, даже рискуя нарушить условия и ограничения, полученные мной в качестве инструкций, я, с вашего позволения, могу сказать, что в состоянии сообщить вам очень немногое. Вы – эксперт, вы – профессор, а не я. Я пришла к вам в поисках ответов, желая узнать вашу точку зрения. У меня же нет ни того ни другого.
– Вы сами наблюдали этот феномен?
Она судорожно глотает. Кожа у нее на шее натягивается так туго, что мне видно, как слюна проходит и опускается вниз по горлу, двигается, как мышь под простыней.
– Да, наблюдала, – отвечает она.
– И какое у вас сложилось о нем мнение?
– Мнение?
– Как бы вы описали его? Не профессиональным образом, не как эксперт. Просто каковы были ваши личные впечатления и ощущения? Что, по вашему мнению, это было?
– Нет, этого я не могу сказать, – говорит незнакомка, качая головой и опустив глаза, как будто я флиртую с ней и это мое к ней внимание стало причиной ее смущения.
– Почему не можете?
Она поднимает глаза:
– Потому что это не имеет названия, я не в состоянии придумать, как это назвать.
Мне бы следовало попросить ее уйти. Какое бы любопытство она у меня ни вызвала, когда я только заметил ее у двери своего кабинета, теперь оно уже исчезло. Подобный обмен пустыми словами не приведет нас никуда, разве что к раскрытию еще более странных странностей, которые не будут иметь ничего общего с занятными анекдотами о сумасшедших женщинах и их предложениях, которыми я мог бы потом потешить знакомых за ужином. Потому что она отнюдь не сумасшедшая. Обычные защитные покровы, которые всякий ощущает при коротких знакомствах и беседах с безвредными эксцентриками, сейчас исчезли, и я чувствую себя совершенно открытым и даже беззащитным.
– Зачем я вам понадобился? – вместо этого спрашиваю я, сам того не желая. – На свете полно других профессоров английской литературы.
– Но очень мало демонологов.
– Я бы не стал именовать себя таким образом.
– Не стали бы? – Женщина улыбается. Легкомысленно, с юмором, явно с намерением отвлечь меня от понимания того, насколько серьезно она настроена. – Вы ведь известный эксперт в области священных текстов, мифологии и тому подобных вещей, не так ли? В частности, специалист по всем зарегистрированным и упоминаемым в Библии появлениям Врага рода человеческого, верно? И по задокументированным в апокрифической литературе фактам демонической активности в Древнем мире. Разве в моем досье имеются какие-то ошибки?
– Нет, все, что вы говорите, – правда. Однако я не знаю ничего о демонах или о явлениях такого рода, которые не упоминаются в тех текстах.
– Конечно! Мы и не рассчитывали, что у вас есть опыт прямых столкновений с ними.
– А кто мог на это рассчитывать?
– И впрямь, кто мог? Нет, профессор, то, что нам нужно, – это всего лишь ваши ученые познания, ваша квалификация как эксперта.
– Кажется, вы меня не поняли. Я неверующий.
Она лишь хмурится на это, явно не понимая меня.
– Я не клирик, не духовное лицо, – продолжаю я. – И не теолог, раз уж на то пошло. Я не признаю существования демонов, как не верю в Санта-Клауса. Я не посещаю церковь. Я не рассматриваю события, описанные в Библии или в любом другом считающемся священным документе, как имевшие место в действительности, особенно в том смысле, который имеет отношение ко всему сверхъестественному. Если вам нужен демонолог, я рекомендую вам обратиться в Ватикан. Возможно, там найдется некто, кто все еще серьезно относится к этому вздору.
– Да. – Незнакомка вновь улыбается. – Уверяю вас, такие там есть.
– Вы действуете от имени Церкви?
– Я работаю в некоем агентстве, обеспеченном значительным бюджетом и имеющем весьма широкие полномочия и интересы.
– Я рассматриваю это как положительный ответ на мой вопрос.
Она наклоняется вперед. Ее острые локти с хорошо слышимым стуком опускаются на колени.
– Я помню, что у вас назначена встреча. И у вас еще есть время добраться до Гранд-Сентрал и успеть на эту встречу. Так могу я, наконец, передать вам предложение моего клиента?
– Погодите! Я ведь не говорил вам, что еду на Гранд-Сентрал!
– Нет. Не говорили.
Она не делает ни единого движения. Ее полная неподвижность как бы подчеркивает сказанное.
– Так можно? – снова спрашивает она, как мне кажется, через целую минуту.
Я откидываюсь назад, сделав ей знак продолжать. Нет смысла и дальше притворяться, что у меня есть тут какой-то выбор. Она сумела – в самый последний момент – так усилить и расширить свое присутствие в моем кабинете, что теперь перекрывает путь к двери, да так эффективно, как это проделал бы вышибала в ночном клубе.
– Мы при первой же возможности отправим вас самолетом в Венецию. Предпочтительно прямо завтра. Вас разместят в одном из лучших отелей в Старом городе – по моему личному выбору, могу добавить. Это мой любимый отель. Как только вы там устроитесь, сразу же отправитесь по адресу, который вам будет сообщен. От вас не потребуется никаких письменных свидетельств или отчетов. По сути дела, мы желали бы, чтобы вы не раскрывали результаты своих наблюдений никому, кроме тех лиц, кто будет сопровождать вас на место. Это все. Конечно, все ваши расходы будут оплачены. Перелет бизнес-классом. Это помимо гонорара за консультации, который, мы надеемся, вы сочтете вполне разумным.
После чего она поднимается с места. Делает один-единственный шаг, потребный для того, чтобы подойти вплотную к моему столу, достает ручку из кофейной кружки и пишет в моем блокноте для заметок, лежащем возле телефона, многозначное число. Сумма немного превышает треть моего годового жалованья.
– Вы намерены заплатить мне эту сумму за то, чтобы я отправился в Венецию и посетил чей-то дом? После чего развернулся и полетел обратно? И все?
– По сути, да.
– Черт знает что за история!
– Вы сомневаетесь в моей искренности?
– Надеюсь, вы не обиделись.
– Отнюдь. Я иной раз забываю, что некоторым требуются подтверждения.
Женщина запускает руку во внутренний карман своего жакета и кладет мне на стол белый деловой конверт без каких-либо надписей.
– Что это?
– Здесь ваучер. По нему вы получите авиабилет. И квитанция об оплате авансом забронированного номера в отеле. Здесь же заверенный банковский чек на четверть суммы вашего гонорара. Остальное будет выплачено по возвращении. Здесь же адрес, по которому вам нужно будет явиться.
Моя рука зависает над этим конвертом, словно прикосновение к нему будет означать капитуляцию по всем пунктам.
– Естественно, вы имеете полную возможность взять с собой всю свою семью, – говорит она. – У вас ведь есть жена? И дочь?
– Да, дочь. Насчет жены я не совсем уверен.
Она поднимает взгляд к потолку и закрывает глаза. И начитает цитировать:
– Вы тоже изучаете Милтона? – спрашиваю я, когда она снова открывает глаза.
– До вас мне не дотянуться, профессор. Я просто обычная его поклонница.
– На свете не слишком много обычных поклонников, которые помнят его стихи наизусть.
– Выучила, зазубрила. Есть у меня некоторые способности. Хотя сама я никогда не имела возможности прочувствовать то, что описывает поэт. Людских потомков истинный исток. У меня нет детей.
Последнее признание незнакомки вызывает удивление. После всех этих уловок и уклонений она вдруг открыто и свободно, даже с некоторой грустью, делится со мной самой что ни на есть интимной информацией!
– Милтон был прав насчет радости, которую приносят дети, – говорю я. – Но можете мне поверить, он очень далек от того, чтобы считать, что брак имеет что-то общее с раем.
Она кивает, хотя явно не в ответ на мое замечание. Этот кивок подтверждает для нее нечто иное. Или, возможно, она просто передала мне все, что намеревалась передать, и теперь ждет моего ответа. И я даю его ей.
– Мой ответ: нет. Чем бы все это ни было, каким бы интригующим ни представлялось, это вне моей компетенции. Я не могу принять ваше предложение.
– Вы неправильно меня поняли. Я явилась сюда вовсе не для того, чтобы услышать ваш ответ, профессор. Я оказалась здесь, чтобы передать приглашение, вот и все.
– Отлично. Однако боюсь, ваш клиент будет разочарован.
– Такое случается очень редко.
Женщина поворачивается одним гибким движением. Выходит из кабинета. Я ожидаю сердечного прощания любого вида и рода, например, «хорошего вам дня, профессор» или прощального взмаха ее костлявой руки, но она просто быстро уходит по коридору по направлению к лестнице.
К тому моменту, когда я заставляю себя встать с кресла и высунуть голову в коридор, ее там уже нет.
Глава 2
Я складываю кое-какие рабочие бумаги в сумку, снова выхожу на солнцепек и направляюсь к станции подземки. Здесь, внизу, воздух еще более мерзкий, словно запечатанный в вакуумную упаковку и подслащенный вонью разлагающегося мусора. Эта вонь вместе с запахами множества человеческих тел, каждый из которых словно рассказывает об очередной маленькой личной трагедии закабаленного городом или обманувшегося в своих желаниях и надеждах человека, наваливается на меня, поглощает.
По дороге в центр города я пытаюсь осмыслить, что собой представляет эта Худая женщина, стараюсь припомнить все подробности ее физического облика, столь ярко и живо представшие передо мной всего пару минут назад. Однако – то ли в результате беспокойных событий сегодняшнего дня, то ли потому, что некий отдел моей памяти впал в застой, – я вспоминаю ее лишь как некую общую идею, но не как личность. И эта идея еще более неестественная, более угрожающая, чем первое впечатление, которое она на меня произвела. Думать о ней сейчас – это словно прочувствовать разницу между тем, что ощущаешь, когда видишь ночной кошмар, и тем, как рассказываешь кому-то в безопасности солнечного утра обо всех этих глупых и пугающих ночных блужданиях во сне.
Добравшись до Гранд-Сентрал, я поднимаюсь по эскалатору и прохожу по тоннелю в главный зал вокзала. Час пик. Все вокруг больше напоминает паническое бегство, нежели упорядоченное, целенаправленное движение. Самыми затравленными и потерянными выглядят туристы, которые приехали сюда, дабы полюбоваться нью-йоркской суетой и спешкой, а теперь просто стоят, как громом пораженные, судорожно цепляясь за своих жен и детей.
О’Брайен стоит возле справочного бюро, под золотыми часами в центре зала, на нашем традиционном месте встреч. Она выглядит бледной. Возможно, она раздражена, и совершенно справедливо, я ведь опоздал.
Когда я оказываюсь рядом, Элейн смотрит в другую сторону. Я касаюсь ее плеча, и она подпрыгивает.
– Я тебя не узнала, – извиняется моя коллега. – Хотя должна была, не так ли? Это ведь наше место.
Мне это нравится больше, чем следовало бы – это выражение «наше место», – но я списываю его со счета как просто случайный набор слов.
– Извини, я опоздал.
– Ты уже прощен.
– Напомни мне еще раз, – говорю я, – почему это место – наше место? Это что, из фильма Хичкока? «К северо-северо-западу»?
– И ты мой Кэри Грант, да? Льстишь сам себе. Хотя набор актеров не то чтобы уже закончился, так что не дуйся. А истина заключается в том, что мне нравится встречаться именно здесь, поскольку все окружающее выглядит крайне нецивилизованно. Толпы народу, толкучка. Эти маски жадности и отчаяния. Настоящий пандемониум. Организованный хаос.
– Пандемониум, – задумчиво повторяю я, слишком тихо, чтобы О’Брайен услышала меня в этом грохоте.
– Что ты сказал?
– Это название Сатана дал крепости, которую выстроил для себя и своих последователей после того, как его изгнали с небес.
– Ты не единственный, кто читал Милтона, Дэвид.
– Конечно. Ты меня намного опередила.
О’Брайен делает шаг вбок, чтобы посмотреть мне прямо в лицо.
– Что стряслось? Ты какой-то взъерошенный.
Я раздумываю, рассказывать ли ей о Худой женщине и о странном предложении, сделанном мне в кабинете. У меня возникает ощущение, что это может выглядеть как раскрытие тайны, которую я вроде бы должен был хранить – нет, это больше, чем просто «ощущение», это нечто вроде физического предупреждения, – и у меня напрягается что-то в груди, что-то давит мне на кадык, словно невидимые пальцы сжимают мою плоть, стараясь заставить меня замолчать. А потом я вдруг обнаруживаю, что бормочу что-то маловразумительное о жаре и необходимости срочно выпить чего-нибудь покрепче.
– Так ведь мы именно для этого тут и встретились, не так ли? – отвечает Элейн, взяв меня под руку и направляя через толпу к выходу из вокзала. Ее рука лежит у меня на локте, словно прохладный компресс на моей внезапно запылавшей коже.
Бар «Устрица» располагается в подвале. Этакая пещера без окон под помещением вокзала, по каким-то непонятным причинам предлагающая желающим сырые морепродукты и ледяную водку. Мы с О’Брайен провели здесь немало времени, рассуждая о своих карьерах: моя добралась до верхней точки всей этой игры, когда обладаешь статусом «ведущего эксперта мирового уровня», что отмечается при каждом упоминании моего имени, а у нее имеются труды по психологическим факторам, подкрепляющим исцеление с помощью веры, несколько повышающие ее научный рейтинг и увеличивающие ее еще недавно не слишком широкую известность. Хотя по большей части мы болтаем просто ни о чем конкретном, как это обычно бывает между отлично подходящими друг другу, пусть и не совсем похожими друзьями.
Что делает нас столь непохожими? Элейн – женщина, это прежде всего. Одинокая женщина. Темные волосы коротко подстрижены, синие глаза сияют на смуглом ирландском лице. В отличие от меня она из состоятельной семьи, хотя и не слишком показушно известной – такие типичны на северо-востоке страны. Юность в Коннектикуте, на теннисных кортах и в лагерях, затем внешне гладкая, без видимого напряжения научная карьера, куча ученых степеней, успешная частная практика в Бостоне, а теперь и в Колумбийском университете, где она только в прошлом году оставила пост декана психологического факультета, чтобы полностью сосредоточиться на собственных исследованиях. Резюме – выше любых стандартов, никаких вопросов. Вот только не совсем подходящий персонаж, чтобы составить пьяную компанию женатому мужику.
Дайана никогда открыто не жаловалась по поводу нашей дружбы с О’Брайен. Скорее наоборот, она ее даже поощряла. Правда, это не мешало ей испытывать ревность в связи с нашими посиделками и выпивками в баре «Устрица», нашими посещениями спортивных баров посреди рабочей недели, чтобы посмотреть трансляцию очередного хоккейного матча (мы с Элейн сейчас временно болеем за «Рэйнджерс», хотя раньше были фанатами других команд, она – «Бруинов», а я – «Лифс»). Так что у моей супруги нет другого выбора, кроме как смириться с наличием этой женщины рядом со мной, поскольку если бы она стала на пути нашей дружбы, это означало бы, что Элейн дает мне то, чего жена дать не может. Тот факт, что это истинная правда, и то, что это отлично известно всем нам троим, как раз и делает крайне неприятным мое возвращение домой, где меня всегда ожидает ледяной прием после вечера, проведенного с Элейн.
Мысль о том, чтоб прекратить дружеские отношения с О’Брайен в качестве мирного предложения Дайане, приходила мне в голову, как пришла бы любому мужу в условиях разваливающегося брака, если бы он все еще хотел его сохранить вопреки всем рискам и добрым советам. А я действительно хочу сохранить нашу семью. Должен признать, что весьма значительная часть всех ошибок и провалов в нашем браке приходится на мою долю – они образуют неопределенных размеров тень, которую отбрасывает то, что я из себя представляю, – но ни один из них не был намеренным, ни один не поддавался моим усилиям что-то поправить. Мои несовершенства отнюдь не мешали мне делать все, что я только мог придумать, чтобы стать Дайане хорошим мужем. Но факт остается фактом: мне в моей жизни нужна Элейн О’Брайен. Не для случайного, хаотического флирта, не для сентиментальных терзаний по поводу того, что могло бы быть, но в качестве советчицы, в качестве моего более четко выраженного, более ясно мыслящего внутреннего «я».
Такое положение может выглядеть странным – да оно и впрямь странно выглядит, – но она заняла в моей жизни место брата, которого я потерял, когда был еще ребенком. И если тогда я никак не мог предотвратить его смерть, то теперь я не могу позволить, чтобы О’Брайен исчезла из моей жизни.
Что менее понятно, это то, что она сама получает из наших взаимоотношений. Я неоднократно задавал ей этот вопрос: почему она тратит столько своего драгоценного времени на такого меланхолика и поклонника Милтона, как я? Ее ответ всегда был один и тот же.
– Я предназначена для тебя, – говорит она.
Мы находим свободные табуреты у длинной стойки бара и заказываем дюжину нью-брунсвикских устриц и пару мартини – для начала. Народ вокруг кишмя кишит, и все орут, как маклеры на бирже. Тем не менее мы с моей спутницей тут же оказываемся словно в коконе наших общих мыслей, отделенном от всех остальных. Я начинаю разговор с пересказа своей встречи с Уиллом Джангером, добавив несколько особо острых и убийственных ремарок к тем, которые действительно высказал ранее (и опустив все свои исповедальные откровения насчет Тэсс). Элейн улыбается, хотя явно видит все мои преувеличения (и, скорее всего, умолчания тоже). Я знал, что так оно и будет.
– Ты действительно так ему все это и высказал? – уточняет она.
– Почти, – отвечаю я. – Я, конечно же, очень хотел бы все это ему высказать.
– Тогда будем считать, что высказал. И пусть в архивных записях будет указано, что эта скользкая змея, Уильям Джангер с физического факультета, зализывает сейчас вербальные раны, нанесенные ему опасно недооцененным Дэйвом Аллманом, этим любителем старинных книг.
– Да. Мне это подходит. – Я киваю и отпиваю из стакана. – Я себя сейчас чувствую вроде как сверхдержава, у которой имеется друг, принимающий твою версию реальности.
– Нет никакой реальности, есть только разные версии.
– Кто это сказал?
– Я, насколько мне известно, – говорит моя коллега и тоже делает большой глоток.
Водка, успокаивающее ощущение и удовольствие быть рядом с ней, уверенность в том, что ничего похожего на реальную опасность пока что не может на нас свалиться, – все это заставляет меня почувствовать, что все будет о’кей, даже если я занырну еще дальше и расскажу О’Брайен о своей встрече с Худой женщиной. Я вытираю губы салфеткой, готовясь к рассказу, но тут она начинает говорить сама, прежде чем я успеваю произнести первое слово.
– У меня есть новости, – сообщает Элейн, проглатывая устрицу. Это вступление заставляет предположить, что у нее в запасе имеется некая высокосортная сплетня, нечто поразительное и непременно с сексуальным привкусом. Но потом, проглотив, она объявляет:
– У меня обнаружили рак.
Если бы у меня в этот момент было что-нибудь в горле, я бы подавился.
– Это шутка? – спрашиваю я. – Говори же, это гребаная шуточка?
– Разве онкологи в нью-йоркском пресвитерианском госпитале шутят?
– Элейн! Боже мой! Нет, не может такого быть!
– Они не совсем уверены в том, когда это началось, но теперь это дошло до костей. Что объясняет мои бездарные проигрыши в сквош в последнее время.
– Мне очень жаль…
– Какая там на сей счет имеется нынче дешевая мантра из дзен-буддизма, что предлагают в дисконт-шопах? Это то, что есть.
– Нет, ты серьезно? Я хочу сказать… конечно, это серьезно… но насколько далеко это зашло?
– Довольно далеко, как они говорят. Это что-то вроде курса дополнительного продвинутого обучения в университете или нечто в том же роде, как аспирантура. Подавать заявления о приеме могут только раковые опухоли, уже закончившие все предварительные курсы подготовки.
Она удивительно стойко держится и сохраняет отличное чувство юмора – мне это здорово сейчас помогает вместе с укрепляющим воздействием мартини, – но чуть заметное подрагивание уголка ее рта, которое я тут же замечаю, свидетельствует о попытках сдержать слезы. А затем, прежде чем я осознаю это, я сам начинаю плакать. Я обнимаю ее, сбросив при этом с подноса со льдом на пол пару устричных раковин.
– Спокойнее, профессор, – шепчет О’Брайен мне на ухо, хотя обнимает меня не менее крепко, чем я ее. – У людей может сложиться превратное мнение.
А какое тут может быть мнение? Такое объятие не спутаешь с каким-то другим, с признаками страстного желания или с поздравлениями. Это безнадежное объятие. Так ребенок обнимает кого-то из близких на вокзале в момент расставания, до самого конца сражаясь с неизбежным, вместо того чтобы вежливо, как это делают взрослые, смириться с ним и подчиниться.
– Мы что-нибудь придумаем, – говорю я. – Найдем других врачей, получше.
– Поздно, Дэвид, это слишком далеко зашло.
– Ты что, уже примирилась с этим, да?!
– Да. Хочу попытаться, во всяком случае. И прошу тебя мне помочь.
Она отталкивает меня от себя. Не от смущения, а просто чтобы я видел ее глаза.
– Я понимаю, что ты напуган, – говорит она.
– Конечно, я напуган. Это же такое несчастье…
– Я не о раке. Я говорю о тебе самом.
Она делает глубокий вдох. То, что она собирается мне сказать, явно требует значительных усилий, энергии, которой у нее может и не быть. И я беру ее за руки, чтобы хоть как-то поддержать. И склоняюсь ближе к ней, готовый слушать.
– Я никогда не могла понять, чего ты так боишься, но есть в тебе что-то такое, что загоняет тебя в угол, да так плотно, что ты зажмуриваешься, чтобы этого не видеть, – говорит она. – Тебе необязательно сообщать мне, что это такое. Готова спорить, ты и сам этого не знаешь. Но вот какое дело: меня, вероятно, уже не будет рядом, когда ты от него наконец отобьешься. Я хотела бы быть вместе с тобой, но, видимо, ничего не выйдет. И тебе понадобится чья-то помощь, поддержка. Ты с этим в одиночку не справишься. Лично я не знаю ни одного человека, который мог бы с этим справиться.
– Тэсс.
– Верно.
– Ты хочешь, чтобы я больше о ней заботился?
– Я хочу, чтобы ты всегда помнил, что она так же напугана, как и ты. Она считает, что тоже осталась в полном одиночестве.
– Не уверен, что понимаю тебя…
– Это все твоя меланхолия. Или депрессия. Вместе с девятью десятыми твоих несчастий, печалей и скорбей, которые я изучила, диагностировала и пыталась лечить. Называй это как хочешь, но это всего лишь разные термины, обозначающие одиночество. Вот что ввергает тебя в мрачное настроение. И именно с этим ты должен бороться.
Одиночество. Можно подумать, что О’Брайен присутствовала сегодня на моей лекции и записывала за мной.
– Я вовсе не одинок.
– Да, но считаешь, что одинок. Ты всегда считал себя одиноким, всю свою жизнь – и что же? Может, так оно и было. И это чуть тебя не сгубило. Если бы не твои книги, не твоя работа, не все эти щиты и преграды, что ты установил у себя в голове, ты бы точно погиб. И оно по-прежнему стремится тебя погубить. Но ты не должен ему этого позволять, потому что теперь у тебя есть Тэсс. И неважно, как далеко ее от тебя отнесет, ты все равно не должен сдаваться. Она же твой ребенок, Дэвид! Так что ты обязан доказывать ей свою любовь, доказывать каждую гребаную минуту, каждый гребаный день. Чуть ослабишь напор, и все, ты провалил тест на звание Настоящего человека. Чуть дашь слабину, и ты действительно окажешься в полном одиночестве.
Даже здесь, в спертом воздухе бара «Устрица», Элейн поеживается и дрожит.
– Откуда ты все это взяла? – спрашиваю я. – Я ведь никогда ничего подобного про Тэсс не говорил. Что она… вроде меня самого. Ты хочешь сказать, что у нее то же самое, что и у меня, да?
– Даже больше, чем можно унаследовать, как цвет глаз или телосложение.
– Подожди минутку! Ты сейчас говоришь как доктор О’Брайен, как мозговед? Или как моя приятельница Элейн и это всего лишь дружеский пинок в задницу?
Этот вопрос, нацеленный на то, чтобы вернуть нас на более понятную и привычную почву, кажется, только сбил ее с толку. Она некоторое время пытается найти ответ, и болезнь тут же отражается на ее лице. Кожа внезапно туго обтягивает кости черепа, румянец исчезает. Подобную трансформацию не может заметить никто, кроме меня, но я вижу: сейчас она выглядит так, что вполне могла бы сойти за сестру Худой женщины. Это сходство, наверное, должно было броситься мне в глаза, еще когда я только заметил ту странную посетительницу, когда она сидела возле моего кабинета. Но проявилось оно только сейчас, в минуту интимного общения, в минуту ужаса.
– Это просто то, что я знаю и понимаю, – в конце концов отвечает моя подруга.
Мы еще некоторое время сидим там. Как обычно, заказываем еще по порции мартини и порцию лобстера на двоих. Все это время О’Брайен умело направляет нашу беседу подальше в сторону от ее диагноза и ее удивительного профессионального проникновения в мои жизненные беды и несчастья. Она уже высказалась по этому поводу, сообщила мне все, что хотела сообщить. И между нами уже возникла не выраженная словами уверенность в том, что даже она не полностью осознает, чем это может мне грозить.
Когда мы расправляемся с нашими напитками, я провожаю Элейн наверх, в главный зал терминала. Здесь теперь потише, толпа зевак, делающих снимки, теперь гораздо больше, чем поток обычных пассажиров. Я готов задержаться с О’Брайен у выхода на платформу, пока не подадут ее поезд до Гринвича, но она останавливает меня под золотыми вокзальными часами.
– Я отлично и сама доберусь, – говорит моя спутница со слабой улыбкой.
– Конечно, доберешься. Но нет смысла торчать тут и ждать в одиночестве.
– Я не буду в одиночестве. – Она обхватывает пальцами мое запястье в знак благодарности. – И тебя кое-кто уже ждет.
– Сомневаюсь. Тэсс в последнее время после ужина просто запирается у себя в комнате, садится за компьютер. На ее двери словно появляется неоновая надпись: «ПРОСЬБА НЕ БЕСПОКОИТЬ».
– Иногда люди закрывают дверь только для того, чтобы ты в нее постучался.
О’Брайен отпускает мое запястье и ускользает в толпу немецких туристов. Я бы последовал за ней, хотя бы попытался, но она этого явно не хочет. Так что я разворачиваюсь и направляюсь в противоположную сторону, вниз по тоннелю, ко входу в подземку, и чем дальше от поверхности я удаляюсь, тем жарче становится воздух.
Глава 3
Я выбираюсь на поверхность на 86-й улице в Аппер-Уэст-сайде. Вот здесь мы и живем, моя маленькая семья, вместе с другими маленькими семьями, обитающими в этом районе. Нашу улицу частенько заполняют родители с бумажными стаканчиками из «Старбакса», полными кофе с молоком, толкающие перед собой роскошные детские коляски на одного ребенка. Это отличный район, прямо как с картинки из роскошного журнала, он очень подходит для таких, как мы – хорошо образованных профессионалов, обремененных предрассудками насчет проживания в пригородах, но твердо уверенных в том, что жизнь здесь, в относительной безопасности, но на небольшом расстоянии пешком от Центрального парка, Музея естественной истории и лучших частных школ, даст нашим единственным детишкам то, что им нужно, чтобы в один прекрасный день они стали такими же, как мы.
Мне здесь нравится, я чувствую себя здесь, словно вечный турист. Вырос я в Торонто, в городе более простом, с более скромным темпераментом и запросами. В менее мифологизированном окружении. Жизнь в Нью-Йорке подхлестнула развитие моей способности притворяться. Притворяться, что это и впрямь мой дом, а вовсе не какая-то подделка, фальшивая выдумка, заимствованная из романов и фильмов. Притворяться, что мы когда-нибудь расплатимся наконец по закладной на нашу просторную, с тремя спальнями, квартиру в «престижном» доме на 84-й улице. Меня частенько тревожит сознание того, что мы вообще-то не сможем это себе позволить, но вот Дайана любит замечать, что «никто теперь не думает о том, что может или не может себе позволить. Нынче уже не 1954 год».
Между нами все плохо, и, вероятно, наши отношения уже не подлежат восстановлению. С грохотом и треском поднимаясь в кабине лифта, я перебираю события этого странного дня, решая, с чем двигаться дальше, а что похоронить. Я хочу рассказать Дайане об О’Брайен, о своем разговоре с Уиллом Джангером, о Худой женщине, потому что у меня нет больше никого, с кем я мог бы поделиться всеми этими подробностями: они слишком личные, каждая по-своему, чтобы выложить их перед кем-то из коллег или за столом на вечеринке. И ведь есть надежда, что жене это будет интересно. Что я расскажу ей нечто, способное заставить ее замолчать и задуматься, вызвать у нее заинтересованность, возбудить сочувствие. Отсрочка неизбежного – это нынче, по всей вероятности, все, на что я могу рассчитывать.
Я открываю дверь в квартиру и обнаруживаю, что Дайана стоит перед ней, дожидаясь меня. В руке у нее почти пустой винный бокал. И что говорит выражение ее лица? Оно говорит, что любая история, которую я могу ей сейчас рассказать, не имеет никакого значения.
– Нам надо поговорить, – сообщает супруга.
– Самые мерзкие три слова в истории браков.
– Я серьезно!
– Я тоже.
Она ведет меня в гостиную, где на кофейном столике стоит и ждет меня второй винный бокал, в отличие от ее бокала полный. Нечто, призванное смягчить удар, который вот-вот будет мне нанесен. Но я не желаю никаких смягчений. Это ведь всегда было ее проблемой, с самого начала, не правда ли? То, что я никогда не присутствую в нужном месте в нужный момент. Ну что же, то ли дело в странных событиях сегодняшнего дня, то ли в новой решимости, которой я только что обзавелся, но я чувствую себя в данный момент вполне присутствующим, черт бы меня побрал!
– Я уезжаю, – говорит Дайана. Ее тон – хорошо отрепетированный вызов, словно сейчас ей необходимо проявить мужество, обеспечив себе безопасное бегство.
– И куда же?
– К родителям, на Кейп-Код. На лето. Или на часть лета. Пока не подыщу себе собственную квартиру.
– Две квартиры в Манхэттене. И как мы будем за них платить? Ты выиграла в лотерею?
– Я предлагаю, чтобы впредь не было никакого «мы», Дэвид. Это означает, что я имею в виду только одну квартиру. Мою.
– Стало быть, мне не следует принимать это за начало бракоразводного процесса.
– Да, думаю, не следует.
Супруга делает последний глоток из своего бокала. Все оказалось легче, чем она думала. Она уже почти уехала отсюда, и мысль об этом вызвала у нее приступ жажды.
– Я стараюсь сохранить наш брак, Дайана, – вздыхаю я.
– Я знаю, что ты стараешься.
– Значит, ты видишь это?
– Да, но это не остановило тебя от превращения в человека, с которым встречаешься каждый день, говоришь ему «привет!», но в действительности совершенно его не знаешь. Тебе кажется, что ты и впрямь стараешься, но когда доходит до реальных шагов, тебя тут нет.
– И что я могу еще тебе сказать?
– Дело никогда не было в том, что тебе нечего мне сказать. Дело в действиях, в реальных шагах. Или, скорее, в том, что их нет.
У меня нет аргументов, чтобы это оспорить. Но даже если бы они у меня были, я все равно не стал бы этого делать – я не из любителей споров. Хотя, может, нам иной раз и следовало бы поспорить. Выложить и выслушать еще некоторое количество гнусных обвинений, страстных отрицаний и признаний – это, возможно, могло бы помочь нам решить наши проблемы. Но я не знаю, как это делается.
– Ты намерена жить с ним? – спрашиваю я.
– Мы обсуждаем этот вопрос.
– Значит, когда я виделся с ним сегодня, когда он налетел на меня, то просто хотел поглумиться надо мной.
– Уилл вовсе не такой.
«Тут ты ошибаешься, Дайана, – хочется мне сказать. – Он как раз именно такой».
– А как же быть с Тэсс? – спрашиваю я.
– А что Тэсс?
– Ты ей уже сказала?
– Я подумала, что оставлю это тебе, – говорит жена. – У тебя с ней лучше отношения. Всегда так было.
– Это не соревнование. Мы же семья.
– Нет, с этим покончено. Все кончено.
– Она же и твоя дочь.
– Я не могу до нее докричаться, Дэвид!
И тут Дайана – к своему собственному изумлению – ударяется в слезы. Громкий, хотя и короткий приступ судорожных рыданий.
– С ней что-то не так, – ухитряется она произнести. – Нет, ничего такого, с чем можно было бы обратиться к врачу, я вовсе не это имею в виду. Ничего такого, что можно изучить при медицинском осмотре. Что-то не так, неправильно, но это невозможно разглядеть.
– И что же, по-твоему, это такое?
– Я не знаю. Ей ведь уже одиннадцать лет! Почти взрослая девушка. А у нее такие настроения… Но и это совсем не то. Она вроде тебя, – говорит моя супруга – это случайное совпадение, хотя и более злобное повторение слов О’Брайен. – Вы вдвоем укрылись, спрятались в собственном приватном, неприкасаемом маленьком логове.
Она сейчас совершенно одинока. Я вижу это так же четко и ясно, как след губной помады на краешке ее зажатого в руке бокала. Ее муж и дочь разделяют между собой некий мрачный, темный мир, и помимо всех прочих побочных эффектов этот факт вышибает ее из нашей семьи. Я стою здесь, рядом с ней – как всегда здесь стоял, – но она совершенно одинока.
– Тэсс в своей комнате? – спрашиваю я. Дайана кивает.
– Иди, – говорит она, отпуская меня. Но я и сам уже ушел.
Даже 1400-страничная «Анатомия меланхолии» Роберта Бёртона не сообщает, передается эта болезнь по наследству или нет. Я склонен полагать, что мы с Тэсс имеем весьма сильные позиции, выступая в поддержку этого предположения. Только за последний год или около того дочь неоднократно демонстрировала нам все внешние признаки мрачной рассеянности: она растеряла всех друзей и променяла широкий круг своих интересов на единственное увлечение, вернее, даже на одержимость – в ее случае это ведение дневника, в который я никогда даже не пытался сунуть нос – отчасти из уважения к ее личной жизни, отчасти из страха перед тем, что я могу там обнаружить. Что беспокоит Дайану больше всего – это нынешний уход нашей девочки в себя, ее уединение, отстраненность. А истина заключается в том, что я еще много лет назад успел распознать в Тэсс самого себя. Мы с ней одинаковым образом отрешаемся, уходим от грохота жизни, и хотя все же вечно пытаемся перебросить мостик через образовавшийся разрыв, нам это удается лишь с частичным успехом.
Я стучу в дверь Тэсс. Услышав ее средневековое разрешение «войдите!», я вхожу и вижу, что она закрывает свой дневник и выпрямляется, сидя на краю постели. Свои длинные, цвета рислинга, волосы она пока еще заплетает в косичку – я нынче утром завязал ее лентой. Сразу вспоминается ее младенчество и мои терпеливые – более терпеливые, нежели те, на которые способна Дайана, – усилия при расчесывании этой гривы, распускании образовавшихся узелков и вырезании присохших капелек клея или кусочков засохшей жвачки. Возможно, это странное занятие для отца. Но все дело в том, что самые замечательные наши с ней беседы протекают в ванной комнате около восьми часов, когда воздух там насыщен паром после череды горячих душей, а мы вдвоем спорим, как ей убрать волосы – заплести косичку, сделать «конский хвост» или два хвостика.
Моя Тэсс. Она поднимает на меня глаза и мгновенно прочитывает в них, что произошло в гостиной.
Девочка чуть сдвигается в сторону. Освобождает место, чтобы я сел рядом.
– Она вернется? – спрашивает Тэсс. Первая часть нашего общения прошла без слов.
– Не уверен. Не думаю. Нет.
– Но я остаюсь здесь? С тобой?
– В подробностях мы это еще не обсуждали. Но да, этот дом по-прежнему остается твоим. Остается домом для нас обоих. Потому что я точно, черт побери, никуда без тебя не уеду.
Тэсс кивает, словно это – то, что я останусь здесь с ней, – все, что ей хочется знать. На самом деле это все, что хочется знать и мне самому.
– Нам нужно что-то предпринять, – говорю я через некоторое время.
– «Что-то» вроде терапевтического курса для поправки семейных отношений? Или какого рода «что-то»?
Этот курс уже запоздал, думаю я. Слишком запоздал для всех нас, всех троих вместе. Теперь всегда нас будет только двое, ты и я.
– Я имею в виду что-нибудь веселенькое.
– Веселенькое? – Дочь повторяет это слово, как будто оно пришло из какого-то древнего языка, словно это какой-то забытый термин из древнеисландского, который ей нужно помочь перевести.
– Как ты считаешь, ты успеешь собраться до утра? Немного вещей, всего на три дня? Просто чтобы запрыгнуть в самолет и убраться отсюда? Билеты будут в первый класс. Отель четырехзвездочный. Будем там как рок-звезды.
– Конечно, – говорит Тэсс. – Это действительно взаправду?
– Абсолютно взаправду.
– Куда летим?
– Как тебе понравится такое место – Венеция?
Она улыбается. Прошло очень много времени с того дня, когда я в последний раз видел, как моя дочь вдруг демонстрирует удовольствие и радость – и это из-за того, что я сделал, ни больше ни меньше! – так что я кашляю, чтобы замаскировать рыдание, захватившее меня врасплох.
– Чистейший рая свет, – говорю я.
– Опять твой старина Милтон?
– Да. Но и ты тоже.
Я дергаю ее за нос. Такой маленький щипок большим и указательным пальцами – я перестал так ее дергать всего пару лет назад после ее возмущенных протестов. Я и сейчас ожидаю такого протеста, но вместо этого дочь отвечает так, как делала ребенком, когда это была одна из наших обычных игр, одна из тысяч:
– Би-бип!
Она смеется. И я смеюсь вместе с ней. Всего на какой-то момент к нам вернулось глупое, смешливое настроение. Я не имел ни малейшего понятия, что из всех вещей, по которым я, как мне казалось, буду скучать, когда мой ребенок перестанет быть ребенком, одно из первых мест будет занимать возможность вести себя по-ребячьи.
Я поднимаюсь и иду к двери.
– Ты куда? – спрашивает Тэсс.
– Сказать маме.
– Скажешь ей это через пару минут. Побудь со мной еще немного, ладно?
И я остаюсь с ней еще на некоторое время. Мы не разговариваем, не пытаемся сочинить какую-нибудь успокаивающую банальность, не притворяемся. Просто сидим.
В эту ночь мне снится Худая женщина.
Она сидит сама по себе в совершенно пустом лекционном зале, в том самом, где я читаю лекции первокурсникам, но изменившемся, расширившемся, так что его размеры невозможно определить и оценить, поскольку стены и справа, и слева уходят во мрак и растворяются в нем. Я стою за кафедрой и, прищурившись, смотрю на эту женщину. Единственное освещение – от неярких ламп, что освещают ступени в проходе между рядами, и от двух сияющих красным указателей «Выход» над задними дверями, далеких, как города по ту сторону огромной пустыни.
Она сидит в середине ряда, на полпути к задней стене. Ее саму не видно, одно только лицо. Болезненное от неправильного питания. Черно-белое лицо, как из кадров кинохроники. Кожа готова лопнуть на носу, на острых, выступающих скулах, готова слезть с острого, хрупкого подбородка. От этого ее глаза выкатываются наружу из глазниц, словно стараясь убежать.
Мы оба молчим. И тем не менее это молчание заполнено ощущением, что только что было произнесено вслух нечто, что никогда не должно было прозвучать. Какая-то непристойность. Или проклятие.
Она открывает рот. Открывшаяся глотка выглядит как сухая бумага, как сброшенная змеиная кожа. От нее исходит гнилостное дыхание, оно поднимается ко мне и касается моих губ, напрочь их запечатывая.
Она выдыхает. И прежде чем я успеваю проснуться, она испускает бесконечный тяжкий вздох. Такой, что тут же обращается в какое-то восклицание, и оно звучит все громче и сильнее, пока не выливается из ее рта мощной лавиной, как поэма.
Как горячее приветствие. Как ересь.
Пандемониум…
Глава 4
Я, на высоте тридцати тысяч футов над Атлантикой, единственный пассажир в салоне первого класса, у кого горит лампочка для чтения. Тэсс крепко спит рядом, ее дневник закрыт и лежит у нее на коленях. Тут я в первый раз с того момента, когда Худая женщина покинула мой кабинет, обращаюсь мыслями к тому, что может ожидать меня в Венеции.
Вчерашний день послал мне такой набор разнообразных крученых мячей, что мне трудно было решить, который из них принимать первым. Терминальную стадию заболевания моей лучшей подруги, окончательный крах моего брака или вопрос о том, почему посланница, по всей вероятности, направленная ко мне некоей церковной организацией, предложила мне кучу денег за визит? И какой визит? Куда? Единственная область, в которой я действительно эксперт и которую она упомянула вполне конкретно, – это мое знание произведений Милтона. Нет, даже не это. А то, что я демонолог.
Даже сейчас и здесь, в плывущем в небе и похожем на роскошный отель «Боинге», я чувствую себя не слишком уютно, обдумывая эту мысль, какой бы абсурдной она ни была. Вот я и возвращаюсь к чтению. К стопке книг, которые все относятся к тому, что, говоря по правде, является моим излюбленным книжным жанром. К туристическим путеводителям.
Я ведь из породы таких книжных червей, которые больше читают обо всяких местах, чем посещают их. И вообще, по большей части я, скорее, готов именно читать о них, нежели их посещать. Не то чтобы мне не нравились дальние дали, нет, но мне мешает то, что я всегда и везде ощущаю свою чужестранность, ощущаю себя чужаком среди местных жителей. Именно так я себя и чувствую, то сильнее, то слабее, вне зависимости от того, куда я попал.
И все же я с нетерпением жду прибытия в Венецию. Я никогда там не был, и ее фантастическая история, ее запечатленное многими очарование – это нечто, что я очень хотел бы увидеть вместе с Тэсс и разделить с ней. У меня есть некоторая надежда, что красота и привлекательность этого города вытряхнут мою дочь из ее нынешнего состояния. Возможно, спонтанность этого нашего приключения и великолепие места нашего назначения окажутся достаточными, чтобы вернуть блеск и яркость ее глазам.
Так что я продолжаю читать пропитанные кровью давние истории городских памятников, войн, что велись за земли, за торговые пути, за религию. Попутно я отмечаю рестораны и разные достопримечательности, которые в наибольшей степени обещают порадовать Тэсс. Я желаю стать для нее самым информированным, самым подготовленным туристическим гидом, какой только бывает на свете.
Сам полет уже стал в некотором роде потрясением и развлечением. Тэсс сообщила Дайане о наших планах только нынче утром. Та задала всего несколько вопросов, и при этом в ее глазах явственно отразились все расчеты о том, как эта наша поездка неожиданно предоставит ей возможность лишнее время побыть с Уиллом Джангером. Затем последовали торопливые сборы, поездка в банк за евро (банковский чек, переданный мне Худой женщиной, был спокойно принят, и сумма переведена на мой счет), после чего поездка в лимузине в аэропорт Кеннеди, в ходе которой мы с дочкой оба хихикали на заднем сиденье, прямо как школьные приятели, прогуливающие уроки.
Поскольку время для телефонного звонка было неподходящим, я послал О’Брайен сообщение по мобильнику уже из аэропорта. Описать Худую женщину с помощью клавиатуры сотового телефона, сидя в зале ожидания первого класса, оказалось невозможно, равно как и параметры и направленность моих «консультаций» по «делу», о котором мне ничего не было сообщено, разве что они были на редкость щедро оплачены. Поэтому в конце концов я написал только:
«Улетаю в Венецию (в итальянскую, а не в калифорнийскую) вместе с Тэсс. Вернусь через пару дней. Подробности потом».
Ее ответ пришел почти сразу же:
«ЧЗХ?»
Это должно означать: «Что за херня?»
Я поднимаюсь с места, чтобы размять ноги. Двигатели в механической утробе самолета мягко гудят и посвистывают. Эти звуки, а также спящие пассажиры по обе стороны от меня навевают странное ощущение, будто я – трансатлантический призрак, несущийся сквозь пространство, единственный бодрствующий дух в ночи.
Нет, имеется еще один такой же! Пожилой мужчина, стоит между кабинками туалетов в конце прохода и смотрит вниз, на свои туфли, с несколько скучающим видом. Когда я приближаюсь, он поднимает на меня взгляд и, словно узнав неожиданного сотоварища, улыбается.
– Я, оказывается, не один такой, неспящий, – говорит он вместо приветствия. У него очаровательный итальянский акцент. Лицо у незнакомца чуть морщинистое и красивое, как у актера в рекламных роликах.
– Я читал, – замечаю я.
– Правда? Я тоже большой любитель почитать, – говорит он. – Особенно великие книги. В них вся мудрость человечества.
– В моем случае это просто туристические справочники. Путеводители.
Полуночник смеется:
– Это тоже очень важно и интересно! В Венеции так легко заблудиться! Они вам здорово помогут находить дорогу.
– Во всех книгах говорится, что заблудиться и потеряться в Венеции – это самое очаровательное приключение.
– Бродить, странствовать по городу – да! Но заблудиться? Это совсем другое дело.
Я обдумываю его слова, а он вдруг кладет мне руку на плечо. И сильно его сжимает.
– Что влечет вас в Венецию? – спрашивает он.
– Работа.
– Работа! Ага, вы, наверное, вор.
– Отчего вы так решили?
– Из Венеции все украдено. Камни, реликвии, иконы, золотые кресты со всех церквей. Все это теперь доставляют откуда-нибудь еще.
– Почему?
– Потому что там ничего нет. Ни лесов, ни карьеров, ни ферм. Этот город – сущее оскорбление Господу, он построен исключительно на человеческой гордыне. Он даже стоит на воде! Разве способно подобное магическое действие порадовать Небесного Отца?
Несмотря на благочестивый смысл его слов, тон, которым этот человек их произносит, каким-то образом свидетельствует об обратном, напоминая скорее уничижительную насмешку. Его ни в малейшей степени не занимают нападки на «человеческую гордыню» или неудовольствие Небесного Отца. Наоборот, все эти штучки лишь возбуждают моего случайного собеседника.
Он смотрит куда-то мне через плечо, на спящих пассажиров.
– Вот она, благословенная невинность сна, – замечает он. – Увы, ко мне она больше не является, не приносит мне ни комфорта, ни забвения.
Потом глаза незнакомца натыкаются на Тэсс.
– Ваша дочь? – спрашивает он.
И тут, сразу же, на меня обрушивается уверенное понимание того, что я совершенно неправильно понял этого малого. Это вовсе не очаровательный старикашка, затеявший разговор с сотоварищем по бессоннице. Он притворяется. Прячет свои истинные намерения. Вместе с причиной, по которой он оказался сейчас со мной в самолете.
Я рассматриваю различные варианты ответа – «Не ваше собачье дело!» или «Не смейте даже смотреть на нее!» – но вместо этого просто поворачиваюсь и направляюсь обратно на свое место. Пока иду назад, слышу, как старик входит в туалет и закрывает за собой дверь. Он все еще там, когда я усаживаюсь в свое кресло.
Я притворяюсь, что читаю, но не спускаю глаз с двери в туалет. И хотя я остаюсь настороже в течение следующего часа, мне так и не удается увидеть, чтобы он оттуда вышел.
В конце концов я встаю, подхожу к кабинке и стучусь в дверь, но она не заперта. И когда я открываю ее, внутри никого нет.
Венеция пахнет.
Чем? Трудно сказать, поскольку это скорее запах идей, мыслей, нежели чего-то конкретного. Не ароматы кухни, сельскохозяйственного производства или промышленности, но вонь империи, вонь перехлестывающих друг друга исторических процессов, неистребимый привкус коррупции. В Новом Свете, если город имеет какой-то запах, можно сразу сказать, что это такое. Например, сладковато-тухлая вонь от бумажных фабрик в городах «железного пояса». Или отрыжка Манхэттена – запах жареных каштанов и канализации. Но в Венеции наши североамериканские ноздри вместо всего этого встречают незнакомые испарения грандиозных абстрактных понятий. Красоты. Искусства. Смерти.
– Погляди!
Тэсс указывает на наш вапоретто, который причаливает, чтобы забрать нас и провезти по всему Канале Гранде до нашего отеля. Это «погляди!» – единственное, что она произнесла с момента нашего приземления. И девочка совершенно права: вокруг слишком много такого, на что стоит поглядеть – так много роскошных зданий с их изысканными фасадами, что возникает даже постоянная опасность пропустить что-то потрясающее. Я более чем доволен и счастлив бросить взгляд в направлении ее указательного пальца – моя дочь рядом со мной, она разделяет мое радостное возбуждение от открытия нового, другого мира.
Мы садимся на вапоретто. Он, пыхтя, отчаливает и начинает продвигаться сквозь мешанину грузовых лодок и гондол. И почти сразу же мы оказываемся в ином мире, где отсутствуют все признаки современности.
– Это прямо как Диснейленд, – замечает Тэсс. – Только все взаправду.
Я тут же упоминаю еще кое-какие реалии, почерпнутые из путеводителей за время моего краткого курса знакомства с ними во время перелета. Вон там Фондако деи Турчи со своими устрашающими окнами, похожими на глаза мертвеца. А вот Песчериа с его неоготическим залом, еще с XIV века исполняющим роль рыбного рынка («Пахнет так, словно какая-то часть рыбы продается там с самого четырнадцатого века», – отмечает Тэсс). А вон там – Палаццо деи Камерленги, куда когда-то сажали за решетку уклоняющихся от уплаты налогов.
Через несколько минут Канале Гранде вдруг сужается, и мы проплываем под мостом Риальто. Его пролет так заполнен туристами, что я начинаю беспокоиться, как бы он не рухнул под грузом цифровых камер, солнечных очков и резного камня. Потом канал сворачивает в сторону и снова расширяется. Мы проходим под менее перегруженным Понте делл’Академиа, и кораблик выходит в более широкое пространство Басино ди Сан-Марко, за которым виднеется сверкающая поверхность Венецианской лагуны.
Вапоретто замедляет ход и сворачивает к причалу «Бауэрс иль Палаццо», нашего отеля. Служащие в костюмах с бронзовыми пуговицами швартуют наш кораблик, относят внутрь багаж, один из них предлагает Тэсс затянутую в перчатку руку. Через час после приземления мы переносимся из анонимного ничто международного аэропорта в почти невероятную конкретность одного из лучших отелей Венеции. Да и всей Европы.
Дочь останавливается на причале, глазами фотографируя гондолы, лагуну, часовую башню дворца Сан-Марко и меня самого, замершего в изумлении.
– Ну, ты рада, что мы сюда приехали? – спрашиваю я.
– Не задавай глупых вопросов, – отвечает девочка и берет меня под руку.
Худая женщина отнюдь не шутила.
– Здесь просто замечательно, – подтверждает Тэсс, указывая на полированный пол коричневого мрамора в вестибюле отеля «Бауэр» и на роскошные гардины работы «Бевилакуа» и «Рубелли» на окнах. – Кто за все это платит?
– Я точно не знаю, – признаюсь я.
Зарегистрировавшись, мы идем наверх, в свой номер, чтобы немного освежиться после дороги. Вернее, в свой номер-люкс – две спальни, две ванные комнаты и элегантная гостиная со стеклянными дверями высотой в одиннадцать футов, открывающимися на балкон, который выходит на Канале Гранде.
Мы принимаем душ, переодеваемся и направляемся в расположенный на крыше ресторан пообедать. Бросив взгляд в одну сторону от нашего стола, мы видим лагуну, а посмотрев в противоположном направлении – всю площадь Сан-Марко. Отсюда, как похваляется путеводитель, открывается лучший вид на Венецию. Это самая высокая смотровая площадка в городе.
– А знаешь, как называется этот ресторан? – спрашиваю я. – Settimo Cielo.
– Я же не знаю итальянского, папочка.
– «Седьмое небо».
– Это потому, что он на седьмом этаже?
– Молодец, возьми с полки пирожок.
– Какой пирожок?
– Ладно, неважно.
Приносят обед. Жаренную на гриле форель для меня и spaghetti alla limone для Тэсс. Мы поглощаем еду так жадно, как будто, осматривая все вокруг в течение последних пары часов, успели нагулять жуткий аппетит.
– А вон там что? – спрашивает дочь, указывая куда-то по ту сторону канала, на белый купол и изящные колонны Кьеза делла Салюте.
– Кафедральный собор, – отвечаю я. – Кстати, это одна из чумных церквей, построенных в семнадцатом веке.
– Чумных церквей?
– Эту церковь построили для защиты от страшной эпидемии – Черной смерти – когда та пришла в Венецию. От нее погибла почти половина населения города. Тогда не было лекарств от этой болезни, вот они и решили, что могут лишь построить церковь, чтобы Господь их защитил и спас.
– И он защитил?
– Чума в конечном итоге прошла сама. Как и должно было произойти, независимо от того, построил кто-то новую церковь или нет.
Тэсс накручивает на вилку новую порцию спагетти.
– Я думаю, их все же спас Господь. А ты думай что хочешь, – решительно заявляет она. И набивает рот этими макаронами, так что ее щеки выпячиваются. Она жует и улыбается одновременно.
В тот вечер, усталые, но возбужденные, мы отправляемся на короткую прогулку перед сном по извивающимся calles, окружающим отель. У меня более обостренное, чем у обычных людей, чувство направления (оно приходит от изучения карт в путеводителях), так что я отчетливо представляю себе наш курс: вдоль трех сторон площади, расположенных под углом друг к другу, а затем назад. И тем не менее через короткое время после старта повороты оказываются совершенно неожиданными, переулок выходит на две еще более узкие fondamenta вдоль канала, заставляя принять решение, куда идти дальше – направо? налево? – к которому я совершенно не готов. И все же я решаю придерживаться первоначальной идеи: обойти по периметру всю площадь и вернуться к Канале Гранде, даже если это займет немного больше времени.
Через полчаса мы обнаруживаем, что заблудились.
Но все о’кей. Тэсс рядом. Держится за мою руку, не замечая моих внутренних борений и рассуждений, попыток понять, куда идти – к северу или к югу. Тот старикан в самолете был неправ. Потеряться в Венеции – это точно очаровательное приключение, как и сказано в путеводителях. Тут все зависит от того, кто идет рядом с тобой. С Тэсс я могу заблудиться и потеряться где угодно и навсегда. А потом вместе с острым приливом эмоций мне вдруг приходит в голову, что пока я с ней, я никак не могу потеряться.
В тот момент, когда я уже почти готов расстаться со своей мужской самоуверенностью и спросить дорогу у первого же встречного, мы упираемся в дверь бара «Харри». У Хемингуэя зимой 1950 года здесь был свой столик. Путеводитель напоминает мне об этом факте вместе с другими, более полезными сведениями о карте этих мест. Мы забрались совсем недалеко. Да мы и не собирались никуда забираться. «Бауэр», оказывается, совсем рядом, за углом.
– Мы пришли, – сообщаю я дочери.
– Мы там немного заблудились, да?
– Может, немного.
– Можно было догадаться по твоему лицу. Оно у тебя так иногда меняется… – говорит моя юная спутница, напряженно морща лоб. – Когда ты думаешь.
– Твое лицо меняется точно так же.
– Ну конечно! Я такая же, как ты, а ты такой же, как я.
Точность ее наблюдения заставляет меня остановиться, но Тэсс продолжает идти дальше. Как гид, ведущий меня к дверям отеля.
Мои планы на следующий день включают в себя осмотр некоторых достопримечательностей, а во второй половине дня – посещение дома по адресу, переданному мне Худой женщиной. Потом надо будет умыть руки, отрешиться от всех дел и попросту наслаждаться вечером и следующим днем вместе с дочерью без каких-либо препятствий и затруднений. Однако когда мы отплываем в нанятой гондоле и Тэсс начинает восхищаться гладким скольжением этой длинной лодки по воде, я начинаю подозревать: план было бы лучше составить иначе. Первым делом мне нужно было бы покончить с этой работой, в чем бы она ни заключалась, поскольку мои размышления о том, для чего меня сюда пригласили, еще за завтраком постепенно перешли в свербящее беспокойство. Странность этого приглашения здорово занимала меня все последние двадцать четыре часа, наводя на мысли о малоприятных реальностях. Я мог бы рассматривать этот эпизод как некий казус, достойный того, чтобы рассказать его студентам в лекционном зале, или как убойный анекдот, чтобы повеселить компанию после обеда, за вином и сыром. Но теперь, погрузившись в золотистый туман Венеции, я вдруг ощутил, как певчие птички у меня в душе превратились в жалящих ос.
Как назвала это Худая женщина? Дело. Процесс. Феномен. Это не анализ вновь открытого текста, не интерпретация чьих-то стихов – единственный вид работы «в поле», при котором можно ожидать, что я смогу применить имеющиеся у меня знания и опыт. Нет, она явилась ко мне за моими познаниями о Враге рода человеческого – это ведь одно из имен, упоминаемых в Библии по отношению к дьяволу. О задокументированных в апокрифической литературе фактах демонической активности в Древнем мире.
Ничто из всего этого, конечно же, не следует обсуждать с Тэсс. Вот я и играю роль жизнерадостного гида, стараясь изо всех сил. И все это время стараюсь доказать самому себе, что нынешний день совсем не намного отличается от обычного, что мне не следует бояться странных вещей всего лишь из-за того, что меня выдернули из привычного пребывания в библиотеках, из кабинета, из аудитории для проведения семинаров. И в самом деле, ведь чем больше у меня будет дней, подобных сегодняшнему, тем больше я буду «здесь», чего так желала добиться Дайана. Новые впечатления делают человека более живым.
Но факт остается фактом: чем выше поднимается утреннее солнце, заливая ярким, не оставляющим теней светом старый город, тем больше мое возбуждение сменяется чем-то, что больше напоминает страх.
Мы начинаем с Дворца дожей. От отеля до площади Сан-Марко путь совсем короткий, и стоит нам ступить на эту огромную площадь, как мы тут же подпадаем под впечатление грандиозности этого здания, заметного издали. Путеводитель не обманул: длинная аркада и ряд колонн, украшающих нижний этаж дворца, придают верхним этажам иллюзию парения в пространстве. Я не ожидал, что это здание таких необъятных размеров. Это тонны и тонны камня, и неважно, как изящно они сложены воедино – за ними скрываются забытые истории о тяжких трудах, людских жертвах и увечьях.
Среди этих жертв, рассказываю я Тэсс, были осужденные, которых пригнали сюда, дав им последний шанс выжить и обрести спасение.
– А почему они были осуждены? – спрашивает она.
– За то, что делали плохие дела. И их нужно было наказать.
– Но сперва их пригнали сюда?
– Да, так свидетельствует история.
– И как она свидетельствует?
И я рассказываю ей о колонне. В книге говорится, что она находится на той стороне дворца, что обращена в сторону лагуны Сан-Марко, напротив острова Сан-Джорджо. Надо отсчитать три колонны от угла – вот там она и стоит: источенная у мраморного основания узниками и через столетия после них любопытными туристами, пытающимися совершить невозможное. Идея состоит в том, чтобы убрать руки за спину (поскольку у узников руки были связаны сзади) и, затылком к колонне, глядя прямо вперед, обойти ее по кругу. Для приговоренных это было жестокое предложение возможной свободы, и, как утверждается в легенде, эта цель так никем никогда и не была достигнута.
Тэсс считает, что мне следует попробовать первым. Я затыкаю пальцы за пояс и встаю вплотную к колонне и поднимаюсь на ее базу. Один скользящий шаг, и я спрыгиваю.
– Нет, не могу, – говорю я.
– Тогда моя очередь!
Дочка встает на базу, прислоняется спиной к колонне, обхватывает мрамор, смотрит на меня и улыбается. Потом она начинает передвигаться. Делает маленькие шаркающие шажочки на своих каблучках, продвигается по дюйму. И все продолжает, все идет и идет по кругу. Я стою, держа наготове свой айфон с видеокамерой, готовый запечатлеть ее падение, но тут она исчезает за колонной, продолжая обходить ее. Секунду спустя девочка появляется с другой стороны, все так же шаркая ногами. Только теперь улыбка исчезла. Вместо нее пустой взгляд, который я принимаю за знак полной сосредоточенности, и засовываю айфон обратно в карман.
Когда дочь завершает полный обход колонны и добирается до места старта, она останавливается там и смотрит на воду, словно прислушиваясь к произносимым шепотом указаниям набегающих на берег волн.
– Тэсс! – Оклик, призванный разбудить ее, вывести из того состояния, в которое она впала, а также отметить ее достижение. – Ты своего добилась!
Она спрыгивает с базы колонны. И только тут вспоминает, кто я такой и где она находится. Моя дочь улыбается.
– А что я выиграла? – спрашивает она.
– Место в истории. По всей видимости, такое еще никому не удавалось.
– И спасение! Его я тоже заслужила?
– Его тоже. Пошли, – говорю я, беря ее за руку. – Надо наконец убраться с этого солнца.
Мы идем по уже запруженной народом площади, направляясь к базилике. Солнце, равнодушное и отчужденное, тем не менее здорово палит, и от этого наше короткое путешествие утомляет. Или, может быть, это ранний подъем после длительного перелета – я чувствую себя более ослабевшим, чем рассчитывал. В любом случае к тому моменту, когда мы входим под прохладные своды кафедрального собора, я чувствую, как меня качает, словно я стою на палубе парусника.
Отчасти это объясняет, почему я остановился и стал показывать Тэсс мозаику, украшающую свод под куполом: мне надо было обрести равновесие. Мозаика изображает процесс Творения: вот Бог создает свет, вот Адам в райском саду, вот змий искушает Еву, вот их Грехопадение. Изображения удивительно простые, особенно в сравнении с давящей, огромной массой собора. Византийская архитектура. Создается впечатление, что строители старались отвлечь внимание от истинных основ веры, а не отобразить их. И все же здесь, на этом своде, знакомые с детства сюжеты Книги Бытия изображены как в детской иллюстрированной книжке, и все это завораживает так, что перехватывает дыхание.
Сначала я воспринимаю это как эстетический шок: человек в суеверном ужасе и восхищении от возвышающегося над ним произведения искусства. Но меня ошеломляет вовсе не красота. Это нечто более высокое, возвышенное, величественное. Выбивающее из колеи присутствие змия и его подразумевающееся воздействие не только на каноническую «Еву», но и на двоих реальных людей, изображенных в мозаике, на мужчину и женщину, до которых дотянулся не какой-то символ, а физическое воплощение зла. Длинное, все покрытое зеленой чешуей. И с раздвоенным языком.
А затем в тихом помещении крипты под церковью у меня над ухом раздается шепот. И глаза змия теперь направлены на меня, а вовсе не на юную женщину, протягивающую руку к яблоку.
– Папа?
Тэсс обнимает меня.
– Что случилось? – спрашиваю я у нее.
– Со мной ничего, – говорит она. – А вот что случилось с тобой? Ты чуть не упал, я тебя поддерживаю.
– Извини. Голова вдруг закружилась.
Дочь прищуривается. Понимает, что я не все ей сказал, и решает, выяснять ей дальше подробности или не стоит.
– Давай пойдем обратно в отель, – предлагает она. – У нас есть время отдохнуть перед твоей встречей.
«Она – твой ребенок, – сообщает мне воображаемая О’Брайен, пока Тэсс тащит меня наружу, в толпу на площади. – Она понимает больше, чем ты можешь скрыть».
Глава 5
После ланча я чувствую, что у меня прибавилось сил. В номер является нянька, которую пригласил для нас портье – она будет присматривать за Тэсс те два часа, что я буду отсутствовать. Толстая такая матрона, «зарегистрированная, с лицензией», как уверяет служба отеля. Я сразу же проникаюсь к ней полным доверием. И Тэсс тоже. И они сразу погружаются в курс итальянского языка – еще до того, как я выхожу за дверь.
– Скоро вернусь, – говорю я дочери, которая бросается ко мне, чтобы поцеловать на прощание.
– Arrivederci, папочка!
Она закрывает за мной дверь. И я остаюсь в одиночестве. И только спустившись вниз и оказавшись среди других людей, в вестибюле, посреди упорядоченного движения внутрь и наружу, я чувствую себя в состоянии достать из кармана листок с адресом, который мне дала Худая женщина.
«Санта-Кроче, 3627».
Типично венецианский адрес. Ни названия улицы, ни номера дома, ни почтового индекса. Даже самая подробная онлайн-карта способна дать лишь приблизительные контуры двухсотметровой зоны, где это место может находиться. Чтобы найти ту дверь, в которую я должен постучаться, мне придется быть предельно внимательным и не пропустить нужных указателей.
Я сажусь на вапоретто, причаленный к пирсу отеля, и мы направляемся по Канале Гранде до остановки у моста Риальто. Мост сегодня так же забит публикой, как и вчера, когда мы проплывали под ним, и пока я пробираюсь по нему, чтобы добраться до sestiere Санта-Кроче на противоположной стороне канала, мои сомнения по поводу того, что меня ожидает под номером 3627, улетучиваются, и я превращаюсь просто в туриста среди толпы таких же туристов, проходящих мимо лоточников и ларечников, осведомляющихся «сколько это стоит?» на всех языках мира.
Потом я следую по достаточно понятному маршруту, обозначенному на распечатке, которую достаю из кармана. Здесь тоже полно людей, они сверяются с картами, как и я, но по мере моего продвижения дальше их становится все меньше. И вскоре вокруг меня остаются только местные: взрослые, возвращающиеся домой с сумками, полными бакалейных товаров, и дети, пинающие футбольный мяч, бьющие им в древние стены.
Кажется, я уже где-то рядом. Только как узнать точно? Лишь на некоторых дверях имеются номера. И расположены они отнюдь не по порядку, ничего похожего. За номером 3688 следует 3720. Так что я поворачиваю назад, надеясь, что в той стороне номера поменьше, но за 3720-м оказывается 3732-й. Большую часть времени я трачу на то, чтобы затвердить в уме хоть какие-то приметные объекты, за которые можно было бы зацепиться: вот, например, окна второго этажа, из которых свисают цветы, или старики с суровым выражением лиц, пьющие кофе эспрессо за вынесенным на улицу столиком кафе. Однако когда я возвращаюсь назад, как мне кажется, тем же самым путем, оказывается, что кафе исчезло, а вместо торчащих из окна цветов болтается на веревке нижняя рубаха, вывешенная сушиться.
И только когда я разворачиваюсь и направляюсь обратно в сторону Риальто (вернее, туда, где, как я полагаю, он расположен), я нахожу то, что мне нужно.
На деревянной двери золотой краской по трафарету нарисованы цифры, меньше по размеру, чем другие: «3–6–2–7». Должно быть, это старый, изначальный, сохраняемый с тех времен, когда было построено само здание, номер, написанный для низкорослых венецианцев семнадцатого века. Размер цифр вместе с тонким шрифтом производит такое впечатление, что этот адрес уже давно прикладывает все усилия, чтобы его вообще не заметили.
Кнопка дверного звонка сияет и блестит, подобно ночнику, даже посреди белого дня. Я нажимаю на нее дважды. Невозможно понять, раздается при этом внутри какой-то сигнал или нет.
Но через секунду дверь распахивается. Из внутренней тьмы и тени возникает мужчина среднего возраста в сером фланелевом костюме, слишком теплом для здешних дневных температур. Он моргает, уставившись на меня сквозь мутные, захватанные пальцами стекла очков в проволочной оправе – единственного свидетельства неаккуратности в его во всех иных отношениях безупречно-официальном облике.
– Профессор Аллман, – говорит он. И это звучит не как вопрос.
– Раз вам известна моя фамилия, значит, я, видимо, попал туда, куда нужно, – отвечаю я с улыбкой, призванной пригласить его составить мне компанию в юмористическом обсуждении странности нашей встречи. Но в выражении его лица нет ничего хотя бы отдаленно похожего на иную реакцию, чем простое понимание того факта, что я стою у его дверей.
– Вы опоздали, – говорит местный житель на превосходно артикулированном английском, хотя и с акцентом. Он пошире распахивает дверь и делает рукой нетерпеливое, быстрое движение, приглашая меня внутрь.
– Мне не было назначено никакого конкретного времени, насколько я помню.
– Все равно уже поздно, – повторяет человек в сером, и в его голосе звучит какая-то усталая нотка, заставляющая предполагать, что он имеет в виду не время, а нечто иное.
Я вступаю в помещение, которое представляется мне чем-то вроде комнаты ожидания, приемной перед кабинетом врача. Деревянные стулья, приставленные спинками к стене. Кофейный столик с итальянскими новостными журналами, которые, судя по фотографиям террористических актов и кадрам из блокбастеров, изображенным на обложках, вышли из печати несколько лет назад. Если это комната ожидания, здесь никто ничего не ожидает. И здесь нет ничего того, что бывает в подобных местах – ни ресепшиониста, ни его стойки или столика, ни рекламных плакатов. Ничего, что могло бы указать, какие услуги здесь предлагают.
– Я врач, – говорит мужчина в костюме.
– Это ваша приемная?
– Нет, нет. – Он качает головой. – Мне поручили здесь поприсутствовать. Я принимаю в другом месте.
– Где?
Он машет рукой. Отказ или, возможно, неспособность ответить.
– Мы здесь одни? – спрашиваю я.
– В данный момент – да.
– Но здесь бывают и другие? В другое время?
– Да.
– Значит, нам следует дождаться их прихода?
– В этом нет необходимости.
Он идет к одной из трех закрытых дверей. Поворачивает ручку замка.
– Погодите, – говорю я.
Он открывает дверь, притворяясь, что не слышал меня. За дверью видна узкая лестница, ведущая на верхний этаж.
– Погодите же!
Врач оборачивается. На его лице неприкрытое выражение тревоги и беспокойства. Понятно, что ему дано задание – провести меня вверх по лестнице – и у него имеется личная заинтересованность в том, чтобы выполнить порученное дело так быстро, как только возможно.
– Да? – спрашивает он.
– Что там, наверху?
– Не понимаю.
– Вы намерены мне что-то показать, так? Скажите же, что это такое!
Разнообразные ответы, которые он мог бы дать, можно практически прочесть в его глазах. Кажется, это причиняет ему боль.
– Это для вас, – в конце концов говорит он.
Прежде чем я успеваю спросить у этого странного человека что-то еще, он начинает подниматься по лестнице. Его начищенные до блеска кожаные оксфордские ботинки стучат по деревянным ступеням с ненужной силой – то ли для того, чтобы не слышать мои дальнейшие вопросы и комментарии, то ли чтобы подать кому-то сигнал о моем прибытии.
Я следую за ним наверх.
На лестнице тепло и темно, жара усиливается с каждым шагом вверх, оштукатуренные стены скользкие от осевшей на них влаги. Это похоже на проникновение в чью-то огромную глотку. И вместе с этим ощущением возникает звук: подавляемое дыхание кого-то еще – не мое и не врача. Или, еще точнее, это два дыхания, звучащие одновременно и перекрывающие друг друга. Одно из них высокого тона и слабое, как последние вздохи на смертном одре. Другое – басовое содрогание, которое скорее ощущаешь, чем слышишь.
Когда мы добираемся до второго этажа, там совершенно темно. Даже если оглянуться назад, туда, откуда я пришел, не видно ничего, кроме бледного отсвета из комнаты ожидания.
– Доктор?
Мой голос, кажется, слегка оживляет врача, и он включает мощный фонарь, ослепляя меня.
– Le mie scuse, – говорит он, опуская луч фонаря.
– А свет здесь что, не горит?
– Электричества нет. Во всем доме.
– Почему?
– Я не спрашивал. Полагаю, он… – Он запинается, подбирая нужное слово. – Не подключен к сети.
Тут я впервые имею возможность рассмотреть лицо незнакомца. Его черты подсвечены снизу опущенным лучом фонаря, так что паническое выражение на нем смотрится совершенно карикатурно.
– Почему вы этим занимаетесь? – спрашиваю я. Один этот вопрос вызывает у него приступ неудовольствия и недоумения.
– Я не могу вам это сказать.
– Кто-то заставляет вас это делать?
– Не бывает действий без выбора, – отвечает мой собеседник, произнося эти слова со слегка модулированным акцентом, словно повторяя чей-то еще ответ на этот же вопрос.
– Здесь безопасно?
Вопрос звучит жалко и поспешно, но настойчиво, что несколько удивляет меня самого, но вовсе не удивляет врача, который на секунду прикрывает глаза, словно спасаясь от какого-то воспоминания, вызывающего у него безнадежные сожаления.
Потом внезапно он резким движением тянется к чему-то, лежащему на столе позади него, и луч фонаря в другой его руке описывает круговое движение, демонстрируя, что мы находимся на лестничной площадке, где имеются три закрытые двери. В этом помещении нет никаких украшений или произведений искусства. Только едва заметный блеск влаги на белых стенах.
Врач снова направляет луч на меня, прямо мне в грудь. И я вижу, что он протягивает мне нечто похожее на новенькую цифровую видеокамеру.
– Это для вас, – говорит он.
– Она мне не нужна.
– Это для вас.
И он роняет камеру мне в руки.
– И что я, как вы полагаете, должен с ней делать?
– Мне не говорили, что вам нужно делать. Велели только передать ее вам.
– Такой договоренности не было.
– Не было никакой договоренности, – говорит венецианец, словно подавляя взрыв грубого смеха. – Что вы с ней будете делать, профессор, – это вам решать.
Врач сдвигается с места. Сначала я решаю, что он намерен сопроводить меня за одну из дверей, которую сейчас откроет, или, может быть, повести меня дальше, на следующий этаж. Но он просто обходит меня – я чувствую кислый телесный запах, когда он проходит рядом, и, как я понимаю, намеревается спускаться по лестнице обратно вниз.
– Что вы намерены делать? – задаю я очередной вопрос.
Он останавливается. Направляет луч света на самую дальнюю дверь.
– Per favore, – говорит он.
– Вы подождете меня? Внизу? Вы будете здесь, если мне понадобитесь, да?
– Per favore, – повторяет он. Его лицо так пожелтело, что теперь он очень напоминает человека, который прилагает все усилия, чтобы сдержаться и успеть добежать до ближайшего туалета, прежде чем его вырвет.
«Только на одну минутку!»
Это все, что приходит мне в голову, когда я делаю шаг к указанной двери.
«Только на одну минутку, чтобы проделать все нужные наблюдения и доложить о них этому человеку или кому-то еще, кто ожидает меня внизу, а потом прочь отсюда. Воспользоваться еще одним свободным днем для развлечений, забрать деньги и сбежать. Обещание будет выполнено».
А если по правде? Я открываю дверь и делаю шаг внутрь – вовсе не за те деньги, что заплатила мне Худая женщина, или чтобы выполнить то, что должен по соглашению с ней. Все гораздо проще.
Я хочу увидеть, что там.
Там мужчина, который сидит в кресле.
Кажется, он спит. Его голова склонилась вперед, подбородок касается груди. Мне не разглядеть лица этого человека, но хорошо видны его редеющие, цвета соли с перцем кудри и маленькое розовое пятно на макушке, этот значок мужского среднего возраста. На нем брюки от вечернего костюма, деловая рубашка в полоску, кожаные мокасины. Обручальное кольцо. Его вполне подтянутая, аккуратная фигура все же выдает слегка выпирающим животиком того, кто привык хорошо и вкусно поесть, но кто достаточно мнителен и тщеславен, чтобы бороться с последствиями этого с помощью обязательных физических упражнений. Все в нем при поверхностном взгляде создает представление о человеке с хорошим вкусом, пусть и не склонном к рискованным экспериментам, профессионала, отца семейства. Человека вроде меня самого.
Но затем, когда я приближаюсь к незнакомцу еще на шаг, становятся заметны и другие детали, незаметные секундой ранее.
Он весь в поту, буквально промок насквозь. Рубашка прилипает к спине, под мышками темные полукружья.
Он дышит. Хриплые всхлипы, настолько глубокие, что кажется, будто, выдыхая, он вытягивает воздух откуда-то еще, а вовсе не из собственных легких.
А еще его кресло. Каждая его ножка прикреплена к деревянному полу с помощью мощных строительных болтов. Грубые кожаные ремни вроде тех, что используются в лошадиной упряжи, охватывают грудь мужчины, удерживая его в кресле.
«Похищенный! Заложник! Его насильно похитили и держат здесь ради выкупа!»
Тогда зачем они притащили сюда меня?! Ко мне ведь не приставали ни с какими требованиями, разве что им зачем-то потребовалось мое здесь присутствие…
«Тебя сейчас тоже захватят и посадят здесь. Или сделают что-нибудь похуже. Тебе дали камеру, чтобы ты снимал нечто ужасное. Пытки. Убийство. Что-то такое, что они будут делать с этим мужчиной».
Только зачем им свидетель, если именно в этой роли мне предстоит выступать, приехав сюда аж из Нью-Йорка?
«Они и тебя собираются похитить».
С какой целью? Конечно, не ради денег. У меня их не так много, чтобы стоило ими заинтересоваться. И если они хотят захватить меня, похитить, то зачем им было так долго ждать?
«К северо-северо-западу». Хичкок. «Они схватили не того парня».
Но Худая женщина точно знала, кто я такой. Так же, как и кассир в аэропорту, как портье в отеле «Бауэр» – все они изучали мой паспорт. Та женщина хотела, чтобы здесь оказался именно Дэвид Аллман. И вот я здесь.
Эти дебаты в уме, как я понимаю, происходили с воображаемой О’Брайен. У меня в груди даже возникает боль, когда я понимаю, как мне хочется, чтобы она сейчас оказалась здесь, со мной. У нее точно нашлись бы ответы, которых нет у ее образа, с которым я только что говорил.
Я включаю камеру.
Я не пытаюсь бежать, не пытаюсь вызвать polizia. По какой-то непонятной причине я уверен, что мне сейчас ничто не угрожает, что нет никакой опасности, что меня завлекли сюда вовсе не для того, чтобы привязать к креслу.
Я оказался здесь из-за этого мужчины, сидящего передо мной. Он и есть то самое «дело». Тот самый «процесс», тот самый «феномен».
Я нажимаю на кнопку REC и смотрю в видоискатель камеры, наведя ее на мужчину в кресле. В углу кадра начинает работать счетчик, отщелкивая цифры, отмеряя записанный материал. Автофокус на мгновение закрывает изображение, а потом наводит объектив на резкость, выдав четкую и ясную картинку. А связанный человек все спит.
Я проверяю кнопку Zoom. Даю крупный план, чтобы исключить пол и стены.
Счетчик показывает 1.24.
Теперь еще ближе, чтобы в кадре оставались только верхняя часть туловища и голова.
На счетчике 1.32.
Внезапно его голова дергается прямо вверх, отбрасывая со лба влажные пряди волос. Глаза широко открыты, смотрят пристально и блестят от напряжения. Сколько бы этот человек ни отдыхал, уронив подбородок на грудь, они не закрывались. Он вообще не спал.
Мужчина смотрит прямо в объектив камеры. И я держу ее направленной прямо на него, регистрируя выражение его лица – как оно меняется от тупого к понимающему, узнающему. Не комнату, но меня. На его лице расплывается улыбка, словно он видит старого друга.
Но улыбка становится слишком широкой, его рот растягивается так, что в его уголках обнажаются старые струпья, оставшиеся с того времени, когда он в прошлый раз исполнял такой же трюк. Он обнажает все зубы.
Он оскаливается.
Дергается, стараясь высвободиться из ремней, что удерживают его в кресле. Дергается всем торсом то в одну сторону, то в другую, словно проверяет, насколько прочно кресло прикручено к полу. Болты держатся крепко, но от его усилий начинает содрогаться и скрипеть вся комната, и абажур потолочной лампы раскачивается над моей головой. На случай, если он упадет, я делаю шаг вперед. Подхожу на шаг ближе к нему.
Небольшая пауза, потом мужчина бодает головой воздух, дернувшись прямо в мою сторону. Он напрягает шею и плечи, вытягивает их, насколько позволяют его путы. И даже дальше. Его тело изгибается, судорожно тянется вперед на целых несколько дюймов дальше, чем я мог бы предположить, судя по естественной длине и гибкости его позвоночника.
Я отступаю на шаг, на безопасное расстояние. Записываю на камеру минуту за минутой весь этот его припадок. Его рычание. Брызги белой пены изо рта. Звуки, исходящие изнутри его тела, рычание и шипение.
Он безумен. Буйный безумец в самый опасный момент продолжительного приступа.
Или я просто пытаюсь убедить себя в этом. Но это не срабатывает.
Все, что делает этот человек, слишком намеренное, чтобы это оказалось душевным заболеванием. Приступ только представляется набором диких, непоследовательных и бессмысленных признаков некоего запущенного невротического недуга, но отнюдь не является таковым. То, что мне демонстрируется, – это проявление, раскрытие некоей личности, совершенно чуждой. Оно имеет свой рисунок, свою манеру, свои крещендо и диминуэндо, драматические паузы, и все это исходит от некоего внутреннего сознания. А еще все это предназначено для того, чтобы быть записанным на камеру. Для меня.
Еще более тревожными помимо его явных и недвусмысленных дерганий и сотрясений, женоподобного квохтанья и гогота, болезненных вскриков и закатившихся глаз, так что видны белки, настолько покрасневшие, что кажутся маленькими пятнышками боли, становятся те моменты, когда он внезапно замирает, сидит неподвижно и смотрит на меня. Ни слова, ни судорог. Его личность приходит в «норму» или в то состояние, которое я воспринимаю как остатки его некогда душевно здоровой сущности – и тогда он превращается в мужчину примерно моего возраста, не понимающего, куда он попал, и пытающегося сообразить, кто я такой, как он может изменить ситуацию, как найти дорогу обратно домой. В такие моменты передо мной явно умный, интеллигентный человек.
Но после этого выражение его лица всякий раз резко меняется. Он вспоминает, кто он такой, вспоминает причину и суть обрушившегося на него несчастья, и по его лицу снова проходит целый каскад выражений – изображений? эмоций? воспоминаний? – проходит быстро, мгновенно.
И именно тогда он начинает кричать.
Голос целиком и полностью его собственный. Одинокая нота звучит, поднимаясь из его глотки, а затем рассыпается, превращаясь в нечто похожее на рыдание. Его ужас настолько непосредствен и кристально чист, что лишает его человеческого облика даже больше, чем его самые жуткие и гротескные выверты.
Мужчина смотрит на меня и протягивает ко мне руку.
Это напоминает мне Тэсс, когда ей было два годика и когда она училась плавать во время летнего отпуска, который мы проводили на Лонг-Айленде. Она тогда делала осторожный шажок с мелководья и ощупывала ногой песчаное дно, уходящее вниз, в глубину, и в этот миг ее окатывала набежавшая волна. И всякий раз она выплевывала набравшуюся в рот морскую воду и протягивала руку ко мне, чтобы я ее спас. Это почти смертельное упражнение она повторяла раз по двадцать за один день. И хотя всякий же раз она через четверть секунды оказывалась у меня на руках, ее отчаяние всегда было таким же.
Разница между Тэсс и этим мужчиной в том, что если Тэсс понимала, что ее пугает – вода, глубина, – то он не имеет об этом никакого представления. Это не заболевание. Это чье-то присутствие – возможно, некоего привидения. Чьей-то воли, в тысячи раз более мощной, чем его собственная. Но он не борется с ней. Все эти гримасы и судороги – лишь признание того, что он проклят, и оно обрушивается на него всякий раз снова и снова.
В конце концов человек замирает и весь оседает, погружается в сон, который вовсе не сон.
На счетчике 4.43.
И только теперь у меня действительно начинают дрожать руки. Все предыдущие мгновения камера в них была неподвижна, как будто установленная на штативе, так твердо я ее держал. Теперь же, когда значение всего только что увиденного полностью доходит до меня, кадр начинает дергаться и болтаться, вызывая тошноту, словно камера ожила и действует совершенно самостоятельно, тогда как сам я остаюсь неподвижен.
5.24.
Голос.
Этот звук заставляет мои руки замереть. И мужчина в кресле снова замирает в кадре. Он совсем не двигается. Голос исходит от него – должен исходить от него, – но ничто в его облике не указывает на это.
– Профессор Аллман.
Мне требуется целая секунда, чтобы понять, что голос обращается ко мне. И обращается не на английском, а на латыни.
«Lorem sumus».
«Мы тебя ждали».
Голос мужской, но только потому, что низкого регистра, а отнюдь не по своей природе. По сути дела, хотя он звучит совершенно так же, как человеческий голос, он странно беспол. Это не просто голос, это некое непонятное, свободное, никому не принадлежащее средство общения. А ведь даже самый изощренно разработанный, генерируемый компьютером искусственный голос нетрудно определить как суррогат, заменитель настоящей человеческой речи.
Я жду продолжения. Но слышу только это ужасное хриплое дыхание. Сейчас оно стало громче.
6.12.
– Кто ты?
Это уже мой голос. Звучит тонко и сипло, как будто со старой пластинки на 78 оборотов.
Голова снова поднимается. На сей раз выражение лица незнакомца принадлежит не рычащему сумасшедшему и не его «нормальной» сущности – это что-то новое. Успокоенное, умиротворенное. По его лицу бродит вкрадчивая улыбочка, свойственная священникам или мелким коммивояжерам, таскающимся от одной двери к другой. Но под внешней вкрадчивостью заметна ярость. Ненависть, различимая в чертах лица, но не в выражении глаз.
– У нас нет имен.
Мне следует усомниться в том, что мне говорит этот голос. Потому что то, что произойдет в следующий момент, определит все последующее. Я откуда-то это знаю. Мне сейчас крайне необходимо не дать ему понять, что, как мне представляется, это может быть всем чем угодно, но не симптомами душевной болезни. Это все понарошку. Обычная отговорка, предлагаемая ребенку, читающему сказку про ведьм или великанов. Ничего такого на самом деле не существует. Невозможному нельзя позволить утвердиться в возможном. Можно успешно сопротивляться страху, отвергая его.
– У нас, – начинаю я, прилагая все усилия, чтобы голос не дрожал. – Не хочешь ли ты сказать, что имя вам – Легион, оттого что вас много?
– Нас и впрямь много. Хотя ты встретишься только с одним.
– Разве мы уже не встретились?
– Нет, сейчас нет той тесной близости, как с тем, с которым ты вскоре познакомишься.
– С дьяволом?
– Нет, не с хозяином. А с тем, кто сидит подле него.
– С нетерпением жду этой встречи.
Он – или оно? – ничего на это не отвечает. Воцарившееся молчание подчеркивает никчемность моей лжи.
– Значит, ты можешь предсказать будущее? – продолжаю я. – Это такая же распространенная бредовая иллюзия, как и вера в свою одержимость демонами.
Оно вздыхает. Это очень длинный вдох, словно на мгновение высасывающий из комнаты весь кислород. Он оставляет меня в вакууме. Обездвиженным, лишенным веса и задыхающимся.
– Твои попытки все подвергнуть сомнению неубедительны, профессор, – говорит оно.
– Мои сомнения вполне реальны, – говорю я, хотя тон, которым это произнесено, выдает меня. Ты побеждаешь, говорит этот тон. Ты уже победил.
– Ты должен приготовиться к тому знанию, которое тебя пугает.
– Так почему бы не начать прямо сейчас?
Оно улыбается.
– Скоро ты будешь среди нас, – заверяет оно меня.
При этом часть меня всплывает вверх и отрывается прочь от моего тела. Смотрит вниз на меня самого и видит, что мой рот открывается, чтобы задать вопрос, который уже задан.
– Кто ты?
– Люди дали нам имена, хотя у нас их нет.
– Нет. Ты не хочешь сказать мне, кто вы такие, потому что знание имени врага дает власть над ним.
– Мы не враги.
– Тогда кто же вы?
– Заговорщики.
– Заговорщики? И какова же цель вашего заговора?
Он смеется. Низкий, удовлетворенный рокот, который, как кажется, исходит откуда-то из фундамента здания, из земли под ним.
– Нью-Йорк 1259537. Токио 996314. Торонто 1389257. Франкфурт 540553. Лондон 590643.
Когда оно замолкает, глаза мужчины в кресле закатываются, выставляя наружу покрасневшие, налитые кровью белки. Оно делает невозможно долгий вдох. Задерживает воздух. Выпускает его вместе со словами, в которых чувствуется едкий, режущий привкус горелой плоти.
– В двадцать седьмой день апреля… мир будет отмечен пришествием наших множеств.
Голова падает вперед. Тело мужчины снова неподвижно. Лишь едва заметное дыхание удерживает его по эту сторону от смерти.
8.22.
Три минуты. Вот сколько времени я с ним разговаривал. С ними. Три минуты, которые уже воспринимаются как целый период моей жизни, отрезок времени, подобный отрочеству или отцовству, в каковых терминах в основе своей определяется и меняется представление об индивидуальной личности. Время между 5.24 и 8.22 будет именоваться «Когда я разговаривал с мужчиной в Венеции». И этот период будет отмечен сожалением. Утратой, которую я пока что не могу толком определить и назвать.
Пора уходить.
Если меня затащили сюда, чтобы засвидетельствовать симптомы душевного заболевания этого несчастного, тогда я уже увидел вполне достаточно. И в самом деле, мои сожаления по поводу того, что я вообще оказался в этой комнате, настолько сильны, что я внезапно обнаруживаю, что, шаркая ногами, продвигаюсь спиной вперед обратно к двери, дюйм за дюймом увеличивая дистанцию между собой и спящим мужчиной, стараясь при этом притворяться, что я в силах перекрутить обратно последние четверть часа и стереть их из памяти так же легко, как могу стереть их из камеры, которая записывает мое отступление.
Но никакого забвения не будет. Камера сохранит на своей карте памяти слова мужчины в том же живом виде, в каком их запомнил я.
И тут он делает такое, что тем более будет невозможно стереть.
Он просыпается и поднимает голову. На этот раз медленно.
Это то же самое лицо того же мужчины, но изменившееся таким образом, какой могу заметить один только я. Несколько текучих, мгновенных изменений в чертах его лица, которые, вместе взятые, меняют его внешний вид и идентичность от того, чем он когда-то был, к чему-то совсем другому, к внешнему виду человека, которого я хорошо знаю. Глаза немного ближе друг к другу, нос длиннее, губы тоньше. Это лицо моего отца.
Я пытаюсь кричать. Но не издаю ни звука. Единственный звук в комнате – это голос, с которым говорит этот мужчина. Из его рта исходит голос моего отца. С его обычными яростными обвинениями, с обычной горечью. Голос человека, который уже тридцать лет как мертв.
– Это должен был быть ты, – говорит он.
Глава 6
Пошатываясь и спотыкаясь, я выхожу из комнаты и спускаюсь по лестнице. Чувствую, как мои ноги нетвердо ступают через пустую приемную – никаких следов врача – и выводят меня на узкую улицу. Я бегу прочь от номера 3627, не оглядываясь назад, хотя какая-то часть сознания хочет этого, та часть, которая знает, что если я оглянусь, то увижу: этот мужчина стоит перед окном второго этажа, высвободившись из своих пут, и улыбается, глядя на меня сверху вниз.
И только когда горящее в груди пламя заставляет меня остановиться и прислониться к стене, чтобы передохнуть в тени, только тогда я осознаю, что все еще держу в руках видеокамеру. И она все еще работает.
На счетчике 11.53.
Мой большой палец нажимает на кнопку STOP. Экран меркнет.
И меня сразу же сгибает вдвое и начинает рвать прямо на кирпичную кладку стены. Все кости скручивает боль, жуткая, совершенно непредвиденная. Она очень напоминает ту боль, которую я испытывал во время всех своих заболеваний гриппом, хотя есть в ней и нечто отличное, и это не только ее внезапность. Самое близкое по описанию, что я могу придумать, – это то, что она не психологического свойства, да и вообще это не болезнь, но некая мысль. Инфекция, принесенная некоей заразной мыслью.
Я вытираю рот о плечо и иду дальше.
Тэсс.
Мне срочно нужно вернуться к ней. Убедиться, что с ней все в порядке, а потом – на ближайший рейс в Нью-Йорк. Или не в Нью-Йорк – куда угодно! – и пусть у меня будет малярия или что угодно похуже. Нам надо убираться отсюда.
Первая задача, однако, – это добраться до Канале Гранде. Годится любая остановка вапоретто. Это не должно быть слишком трудной задачей. Правда, я не имею понятия, где нахожусь. Но если продолжать идти, в конечном итоге я непременно выберусь к воде.
Этот план не срабатывает.
Я потерялся, заблудился и на этот раз оказался в еще более скверном положении, чем прошлым вечером, когда мы с Тэсс гуляли вокруг отеля. Вместо очарования я теперь чувствую сокрушительный приступ паники, такой сокрушительный, что скриплю зубами, а на глазах у меня выступают слезы. Меня угнетает необходимость срочно вернуться к Тэсс, тревога, что я не знаю, где нахожусь, лихорадочное состояние, от которого calle пляшет перед глазами и изгибается, превращаясь в извивающийся тоннель. И еще меня преследует уверенность в том, что за мной кто-то гонится. Нечто неуклюжее, но оно близко, прямо позади меня.
Я снова бросаюсь бежать. Заворачиваю за угол. И сразу же, еще не увидев, что там, я ощущаю запах того, что меня преследует. Тот же самый запах гумна или скотного двора, который исходил от Худой женщины.
Но это вовсе не она стоит сейчас передо мной. Это стадо свиней.
Их там с дюжину или даже больше. Все смотрят в мою сторону, ноздри у всех раздуваются. Невозможная картина, но свиньи, несомненно, стоят здесь. Слишком четко различимые, во всех деталях и подробностях, чтобы оказаться каким-нибудь побочным эффектом того, чем я отравился. Слишком хорошо понимающие, кто я такой.
Свиньи идут ко мне. Визжат, как будто их ошпарили кипятком. Их копытца стучат по камням мостовой.
Я отшатываюсь назад и сворачиваю обратно за угол, который только что обогнул. И жду, что их зубы вот-вот вонзятся мне в тело, разрывая кожу, что они начнут меня пожирать.
Но они не появляются. Я заглядываю за угол. Ramo пуст, там никого нет.
Не стой, не задумывайся, все равно ничего не поймешь. И вряд ли когда-нибудь вообще поймешь хоть что-то из всего этого.
Это снова моя внутренняя Элейн.
Иди дальше.
Вот я и иду дальше.
В конце следующей calle, куда я сворачиваю – на ту, по которой, я уверен, я уже пробегал по крайней мере один раз, если не все три, – передо мной открывается Канале Гранде. Появляется ниоткуда, словно я перевернул страницу.
Не останавливайся.
Что-то происходит.
Но она в безопасности.
Да нет уже ничего подобного!
Откуда ты знаешь?
Да оттуда, что оно знает, кто она такая.
Глава 7
Я сижу на корме кораблика, ловя ртом воздух. Пытаюсь думать только о Тэсс, о возвращении к Тэсс, о бегстве вместе с Тэсс. Отпустить няньку, позвонить в аэропорт, заказать водное такси. И оставить позади этот тонущий город.
И все же другие мысли так и лезут в голову. Мой профессорский мозг придумывает сноски, предлагает интерпретации. Обрабатываемый и анализируемый при этом текст – это последний час моей жизни. А его чтение – бессмысленное, неостановимое – заключается в том, что я пытаюсь вспомнить, что было написано при моих предыдущих знакомствах с описаниями встреч человека с демоном.
Я пытаюсь вызвать в памяти лицо Тэсс, чтобы оно встало перед моим мысленным взором. Но вместо него там появляется мужчина в кресле. Кожа слезает с его лица, обнажая истинную физиономию того, что находится внутри него.
От этого зрелища мои мысли уходят куда-то в сторону, к чему-то другому.
К демону из земли Гадаринской. Он дважды упоминается в Евангелиях – от Луки и от Марка. Как там рассказывается, однажды Иисусу встретился «один человек из города, одержимый бесами с давнего времени, в одежду не одевавшийся и живший не в доме, а в гробах». Увидев Христа, демон попросил, чтобы тот его не мучил. Иисус спросил, как его зовут, и в ответ услышал: «Легион; потому что много бесов вошло в него». И Спаситель изгнал их из него, переселив их в стадо свиней, пасшихся неподалеку.
Бесы, выйдя из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло.
Мужчина, привязанный к креслу по адресу Санта-Кроче, номер 3627, связанный так же, как тот одержимый бесами человек из земли Гадаринской, которого неоднократно и безуспешно связывали, он тоже утверждал, что у него нет имени, хотя он состоит из множеств. А потом стадо свиней, топающих по направлению ко мне в этой паутине улочек и переулков. Либо у меня была галлюцинация, либо это совпадение, исключающее любую случайность.
«Прекрати!» – велит мне О’Брайен, сидящая у меня в голове.
Но это невозможно прекратить.
Еще один старинный текст, на сей раз апокрифический. Compendium Maleficаrum, написанный братом Франческо-Мария Гуаццо в 1608 году, был принят Ватиканом и другими церковными организациями и теологами в качестве первостепенного руководства в вопросах одержимости бесами и их изгнания, экзорцизма. Гуаццо предлагает пятьдесят способов для подтверждения того, что одержимость действительно имеет место, в число которых входит ощущение мурашек («муравьев») под кожей, а также способность точно предсказывать события и голоса, звучащие в голове одержимого и говорящие то, чего он не может понять, но что при этом, несомненно, истинно.
Все эти три знамения были, в частности, явлены мне в моем вроде как гриппозном состоянии, симптомы которого включают в себя и сводящую с ума чесотку, которая заставила меня даже подумать о том, чтобы спрыгнуть с вапоретто и немного остудиться в водах Канале Гранде. И как мне следует понимать весь этот список городов, которые мне перечислило это нечто, обитающее внутри мужчины, вместе с приложенными к ним цифрами? Это какой-то код? Адрес? Номера телефонов? Чем бы они ни были, они как-то связаны с датой, которая наступит через несколько дней. 27 апреля. Когда «мир будет отмечен пришествием наших множеств».
А потом голос моего отца. Говорящий мне, что это должен был быть я.
«Я же велела тебе не задумываться», – говорит Элейн.
Все эти достопримечательности, про которые я вычитал в путеводителях, мелькают мимо, когда вапоретто приближается к отелю, но я сейчас не в состоянии припомнить их названия, не говоря уж о подробностях их прошлого, которые я узнал оттуда же. Это просто старые красивые здания. Я уже не испытываю к ним вчерашнего почтения: сегодня их фасады говорят только о фальши, а изысканные украшения означают лишь попытку скрыть, замаскировать ненасытную алчность их владельцев. У меня нет сил на это смотреть. Такое ощущение, что этот мой грипп, который вовсе и не грипп, словно превратил меня в рентгеновский аппарат, дал возможность заглядывать внутрь этих зданий, видеть людей, которые их построили, и понимать их истинные мотивации. Положение, приводящее в ужасное полное отчаяние. Клаустрофобия, вызванная тем, что я человек.
Это ощущение предваряет возврат памяти. Того, что я искусно и профессионально избегал вспоминать в течение своей научной деятельности и семейной жизни с помощью таких маленьких трюков и приемов изворотливости, которым можно научить свой мозг, чтобы он действовал так каждый день. Теперь эти воспоминания вернулись ко мне с такой ясностью и четкостью, что я не в силах закрыться от них.
Мой братец, он тонет.
Его руки колотят по воде реки позади нашего семейного домика, его голова уходит под воду и больше не появляется. Потом и руки тоже перестают двигаться. Он плывет вниз по течению. Медленнее, чем катится река, словно его ноги волочатся по дну, сопротивляясь даже после смерти.
Мне тогда было шесть лет.
– Мистер Аллман?
Надо мной кто-то стоит. Мужчина в черном костюме протягивает мне руку.
– Да?
– С возвращением в «Бауэр»! Вам понравилась ваша поездка?
Я бросаюсь наверх, в наш номер. Это занимает всего минуту или две, но кажется, что время тянется мучительно долго. Что его растягивает, так это новые чудовищные видения того, что я сейчас обнаружу, как только открою дверь номера.
Тэсс ранена.
Тэсс рычит и бьется, как тот мужчина в кресле, а нянька не в силах ее успокоить и унять.
Тэсс нет на месте.
Я упустил ее, я ее ужасно подвел, подставил. Меня заманили в ловушку, обдурили, направили в этот дом в Санта-Кроче – это был всего лишь отвлекающий маневр. Цель была не в том, чтобы заснять на камеру некий феномен, а в том, чтобы разделить нас, убрать меня подальше от дочери в этом чуждом городе, чтобы потом ее можно было увезти.
И все же, когда я пинком распахиваю дверь в наш номер, она там. Стеклянные двери гостиной раскрыты настежь, за ними сверкает Канале Гранде. Тэсс пишет что-то в своем дневнике, сидя на диване, нянька смотрит мыльную оперу по телевизору.
– Папа!
Дочь бросается ко мне. Вознаграждает меня крепким объятием, чего почти достаточно, чтобы заставить мое болезненное состояние убраться прочь.
– Ты весь такой горячий, – говорит она, прикасаясь к моим рукам и щекам.
– Сейчас приду в норму, и все будет о’кей.
– А твои глаза!
– Что с ними?
– Они у тебя все типа серьезно покраснели!
– Это просто легкий грипп. Не волнуйся, моя милая.
Нянька стоит позади Тэсс, стараясь сохранять на лице улыбку. Но она тоже находит мой внешний вид пугающим. Один взгляд в зеркало в передней, и я и сам вижу почему.
– Спасибо. Grazie.
Я передаю женщине стопку евро, это почти двойная плата в сравнении с оговоренной суммой, но тем не менее она берет ее с некоторой опаской, словно то, чем я заболел, может через бумагу передаться ей.
Когда она уходит, я говорю дочери, что нам надо уезжать.
– Потому что ты заболел?
– Нет, детка. Потому что… Мне здесь не нравится.
– А вот мне здесь нравится!
– Нет, это неподходящее место. Я хочу сказать… – начинаю я и замолкаю, пытаясь придумать правдоподобное объяснение. А потом решаю сказать правду: – Я хочу сказать, что не уверен, что нам тут безопасно оставаться.
Я не намерен пугать девочку. Да она и не пугается. Ее лицо демонстрирует совсем другое выражение, которое я не вполне понимаю. Что-то вроде решимости. Гримаса, которая показывает желание продолжать спор.
Что бы это ни было, это все по моей вине. Какого черта меня дернуло сказать ей именно это?
Ответ очевиден: это сказал не я. Это то, что преследовало меня всю дорогу до отеля. Нечто, присутствующее сейчас в этом номере, помимо Тэсс и меня самого.
– Собирай свои вещи, – говорю я. – А мне нужно сделать пару звонков.
Возможно, всему виной та сосредоточенность, которая потребовалась мне, чтобы набрать на айфоне номера аэропорта для выяснения, какой рейс отправляется нынче вечером (к счастью, оказалось, что есть рейс «Алиталии» до Лондона, а потом рейс «Бритиш Эйруэйз» до Нью-Йорка). Или, может быть, дело в том, что мне просто необходимо оказаться как можно дальше от того мужчины в доме номер 3627. В любом случае мне почти сразу становится намного лучше. Ветерок, проникающий сквозь распахнутые двери, высушивает пот у меня на шее, помогает мне остыть. Желудок перестает бунтовать, успокаивается. А что еще лучше – черные мысли, преследовавшие меня на всем пути назад на вапоретто, уже ушли, отступили, оставив меня более успокоенным и бодрым, чем когда-либо в последние несколько недель. Был ли этот день настолько странным и даже сверхъестественным? Несомненно. Какой-то заговор, состряпанный где-то в нижнем мире? Не слишком похоже, черт побери.
Но что теперь делать с видеокамерой? Покончив с телефонными разговорами, я замечаю ее на кофейном столике. Глаз объектива смотрит прямо на меня. Внутри этой машинки – человек в кресле. Его зубовный скрежет и судороги. А еще города и номера. Безжизненный голос. Мой отец.
Я сперва решаю оставить камеру здесь, но вместо этого быстро ее упаковываю, прячу под носками, словно опасаюсь, что она может как-то уничтожить свое содержимое. Я в данный момент слишком запутался, чтобы понять, откуда мне это известно, но то, что я с ее помощью задокументировал, может оказаться важным. Это не значит, что я когда-либо вознамерюсь снова просмотреть эту запись. Но сидящий во мне ученый – архивист, просвещенный противник уничтожения исторических документов – не одобряет, что она может пропасть, исчезнуть. Как и любой другой текст, эта видеозапись может содержать нечто чрезвычайно важное, чего можно не заметить при первом прочтении.
Я застегиваю молнию на своем чемодане. Провожу пальцами по еще влажным волосам.
Прощай, прекрасный и ужасно дорогой номер-люкс. Прощай, великолепная Кьеза делла Салюте, виднеющаяся в рамке окна, как на открытке. Прощай, Венеция. Обратно я не вернусь. А когда придет новая эпидемия чумы, давай строй новую церковь. Исцеляют эти церкви заболевших или нет, они, несомненно, прекрасны.
– Тэсс? Пора двигаться, милая.
Я откатываю чемодан в гостиную, ожидая увидеть дочку уже там. Но девочки там нет, хотя ее чемодан стоит наготове. Ручка торчит наружу, но сам чемодан валяется на полу, словно брошеный.
– Тэсс?
Проверить ее комнату. Обе ванные. Открыть дверь номера, выйти наружу и постоять в пустом коридоре.
– Тэсс!
Окно в гостиной. Двери открыты настежь, занавеси колышутся на горячем ветерке.
Я выбегаю на балкон, перегибаюсь, смотрю вниз. Там, на земле – одни прибывающие и отъезжающие из отеля. Никакой давки. Никакой Тэсс.
Позвонить портье. Вот что нужно сделать. Заставить обслугу отеля посмотреть везде и всюду, всем одновременно. Полицию тоже. Если она ушла из отеля, у нее не займет много времени, чтобы потеряться в лабиринтах этого города.
Не нужно бегать и суетиться. Думай! Следующие шаги следует предпринимать в определенном порядке. То, что я сейчас должен сделать, определит все, что будет потом…
Она на крыше.
Голос О’Брайен снова перебивает мои мысли. Только на этот раз это не моя воображаемая Элейн, это моя реальная подруга. Она здесь, со мной.
Il Settimo Cielo, Дэвид. Иди туда, прямо сейчас.
Пока я выбегаю из номера и несусь по лестнице на седьмой этаж, я все думаю, можно ли доверять этому голосу, одному из тех многих, что я слышал сегодня. Это вполне может оказаться ложью. Может быть, все, что я слышал в комнате в доме 3627, было ложью.
Нет, это правда.
Я выбегаю в помещение ресторана на крыше отеля, и вот она, передо мной. Моя дочь стоит на краю крыши спиной к семиэтажной пропасти. И она видит один только мой взгляд, глядя сквозь толпу паникующих посетителей и официантов.
– Тэсс!
В моем вопле звучат некие авторитарные, командные нотки – все видят, что я знаю ее имя! – и они заставляют толпу раздаться в стороны, приглушают голоса, требующие вызвать полицию, и призывы к кому-то что-то сделать. Это дает мне возможность приблизиться к ней медленным, успокаивающим, как мне кажется, шагом, ступая настолько уверенно, насколько это вообще возможно в моем состоянии.
Все это время Тэсс не сводит с меня глаз. Но по мере того, как я приближаюсь к ней, я понимаю, что ошибся. Это точно ее глаза, голубые, как и у меня. И тем не менее девочка, которая смотрит сейчас на меня этими глазами – не Тэсс. Это не моя дочь стоит на краю крыши, выставив руки в стороны и расставив пальцы, чтобы чувствовать, как воздух протекает между ними. В ее позе какая-то странная напряженность, ригидность, и эта поза выдает незнакомость девочки, ее чуждость, она словно проверяет свое равновесие и силу. Ее поза – это поза существа, заключенного в тюрьму из костей скелета и кожи. Это ее тело, но это не она.
Когда я почти добираюсь до девочки, так близко, что могу дотянуться до нее рукой, она отшатывается назад. Отставляет ногу назад, вытягивает ее, так что балансирует теперь на одной ноге, а другая болтается в воздухе.
Это знак, чтобы остановить мое приближение. И он срабатывает.
«Привет, Дэвид».
На сей раз совершенно другой голос. Мужской, выверенный, с прекрасным произношением, что еще больше усиливает аффект от его утонченности и изысканности. Голос не слишком отличный от тех, что я слышу на университетских конференциях или в клубе, от родителей студентов, от тех, кто жертвует значительные средства, чтобы их имена были выбиты на табличках на зданиях кампуса.
– Ты тот, с кем, как мне было сказано, мне предстоит встретиться, – говорю я.
Мы наверняка будем очень близки. Не как друзья, наверное. Нет, конечно же, не как друзья. Но, несомненно, очень близки.
Оно опускает ногу Тэсс, и теперь она снова стоит на обеих ногах. И все же, чтобы показать, что это вовсе не знак уступки, обе ее ноги сдвигаются на дюйм назад. Оно заставляет ее стоять так, что каблуки выступают, свешиваются за край крыши.
– Отпусти ее.
Оно отвечает тем, что звучит как будто бы голос Тэсс, но на самом деле это не ее голос. Та же фраза, та же интонация, с которой она произнесла те слова, когда я менее часа назад сказал, что хочу уехать из Венеции. Великолепная имитация, хоть и полностью лишенная жизни:
«А вот мне здесь нравится!»
– Пожалуйста. Я сделаю все, чего ты потребуешь.
«Дело вовсе не в том, что я от тебя чего-то потребую, – говорит оно, теперь снова своим собственным голосом. – Это для тебя, это нужно тебе самому, Дэвид. Путешествие, которое ты сам для себя создашь. Странствие».
Опять это слово! Странствие.
Тот старикан в самолете тоже им пользовался. И Худая женщина говорила это о себе, не так ли? Что она не путешественница, а странница. Даже тогда я отметил, что это выражение имеет особое значение для Милтона. Сатана и его приспешники странствуют по земле и по аду, сами выбирая направления своих странствий, но не имея места назначения, точки прибытия. Это всегда интерпретируется как коннотация бездомной сущности демонического существования, этакий дрейф по течению и по ветру через все чистилище. Без руля и без ветрил. Без любви.
– Тогда скажи мне, – говорю я, и мой голос прерывается, – что ты ищешь и не можешь найти? Обещаю, я помогу тебе найти это.
«Я уже нашел, что ищу. Я нашел тебя».
Ноги Тэсс скользят дальше, еще на дюйм. Теперь она всем своим весом опирается на край крыши лишь носками, как прыгун в воду с высокого трамплина.
«Есть многое, что нужно открыть, Дэвид. И в очень короткое время».
– И сколько у нас времени?
«Когда ты увидишь те цифры, времени у тебя останется лишь до луны».
– Почему? И что произойдет после?
«Ребенок будет мой».
Я бросаюсь вперед. Хватаю Тэсс за руку.
И хотя тяну ее к себе изо всех сил – а ведь ей всего одиннадцать и весит она вполовину меньше меня, – все, чего мне удается добиться, это удерживать ее на месте. Ее сила – не ее собственная, это сила того голоса. И то, что он демонстрирует мне, когда я касаюсь руки Тэсс, это тоже его облик. Этакий коллаж из боли, сталкивающихся, налезающих друг на друга, горящих образов.
Мой брат, захлебывающийся речной водой.
Тэсс, кричащая от страха, одна, в темном лесу.
Лицо моего отца. Оно слишком близко, чтобы рассмотреть все его черты, и каждая часть его вопит о ненависти.
Отрезанный большой палец, из которого брызжет кровь.
Тэсс шевелит губами. Говорит что-то, и я слышу ее, но не могу сразу понять смысл сказанного. Потому что она падает, а я пытаюсь ее удержать. Для меня сейчас не существует ничего другого, только эти усилия, чтобы ее не выпустить. Ее пальцы сжимаются у меня в руке, выскальзывают из моих.
– ТЭСС!!!
И ее уже здесь нет.
Ее освободившиеся руки взлетают в стороны, как крылья. Она не отталкивается от края крыши, а просто падает назад, ее падение замедляет сжимающийся, как буфер, воздух. Ее лицо искажено ужасом – это снова ее лицо, ее глаза, – но тело сжалось, собранное воедино, и замерло, а заплетенные в косички волосы взлетели вверх и застыли над головой, как петля аркана.
Я бросаюсь к краю и вижу, как моя дочь падает, за мгновение до того, как она врезается в воду канала.
И вместе со всплеском от ее падения приходит понимание слов, что она мне прошептала перед падением. Прошептала не для того, чтобы скрыть от других, но потому что ей потребовались все силы, чтобы отринуть от себя эту иную, чуждую сущность, что засела у нее внутри. И она успела отринуть ее настолько, что на мгновение восстановила контроль над собственным языком и голосом, чтобы успеть прошептать эту свою мольбу.
Моя девочка. Она просила меня забрать ее домой.
Найди меня.
Часть вторая
Озеро Пекучее
Глава 8
Горе имеет цвет.
У него есть и другие характерные черты, как я теперь знаю, и все вместе они создают некую личность. Горе – это антагонист, это противодействующая сила, которая вторгается в вашу жизнь и отказывается уйти или хотя бы посидеть в сторонке, но не рядом с вами, отказывается не шептать вам все время на ухо имя покинувшего вас, ушедшего. Но для меня – помимо и более всего этого – горе самовыражается в основном как оттенок цвета, краски. Той самой наводящей уныние бирюзовой краски на стенах кухни в нашем домике, где мы проводили каждое лето, когда я был ребенком, и где мы жили потом, когда продали дом в городе, пока папа однажды июльским воскресеньем не ушел в лес, взяв с собой лишь фотографию моего брата и дробовик, и больше не вернулся.
Это цвет моей матери, плачущей над кухонной раковиной, стоя спиной ко мне. Цвет моего отца, одиноко сидящего всю ночь за кухонным столом, вставая только для того, чтобы поднять трубку молчащего телефона и сказать «алло» в мертвый микрофон. Цвет реки, в которой утонул мой брат.
А теперь в этот бирюзовый цвет выкрашен весь Нью-Йорк. Я вижу его повсюду. Мельчайшие брызги и капельки торчат везде и требуют моего внимания, это нечто вроде партизанской рекламной кампании, ни на что не нацеленной. Кровоточащий бирюзовый цвет, который распространяется везде и всюду, как акварельная краска, растекающаяся по бумаге, едва ее коснулась кисть. Я вижу город словно сквозь аквамариновый гель – Крайслер-билдинг, мчащиеся такси, каньоны улиц, вдоль и поперек рассекающие Мидтаун, – все они сияют бирюзой, как подводное царство. Даже мои закрытые веками глаза освещены этим горестным цветом. Это цвет интерьеров дома для престарелых, это цвет туалетов на остановках междугородного автобуса. Это цвет Канале Гранде.
Прошло два дня с тех пор, как я вернулся из Венеции, и пять с того момента, когда Тэсс упала с верхнего этажа отеля «Бауэр» в воду канала у его подножия. Я бы вернулся раньше, но венецианская полиция все это время продолжала искать ее тело, и я не мог уехать, пока поиски не прекратились. Ее так и не нашли. В этом, по всей видимости, не было ничего необычного: те, кто тонет в канале, нередко просто исчезают, их выносит из города в залив или в лагуну мощными и зловредными, сильнее-чем-можно-себе-представить, течениями и несет мимо островов в Адриатическое море. А в самом городе есть еще всякие подводные конструкции, сваи, тоннели, канализационные сливы… Это целая сеть невидимых ям и закутков, где тело может застрять. Полиция даже задействовала для этих поисков группу водолазов (на нашу долю выпало лишь короткое сообщение в прессе, едва заслуживающее внимания, и фото этих аквалангистов, прыгающих в канал, с гондольером в полосатой рубашке на заднем плане), но они тоже ничего не нашли, что, кажется, ничуть их не удивило.
Никому даже в голову не пришло, что моя дочь может оставаться в живых. Я и сам считал, что такое невозможно. Но нужно было все-таки спросить, вот я и спрашивал. И всякий раз, когда я задавал этот вопрос, ответом мне был один и тот же взгляд. Так смотрят на человека, который перенес черепно-мозговую травму, в результате которой утратил способность связно и разумно мыслить, поэтому ответом на все его вопросы может служить только сочувственный взгляд.
В конечном итоге Тэсс так и не нашли, она ко мне не вернулась, а когда они прекратили поиски (пообещав оставаться настороже и поддерживать связь), то порекомендовали мне вернуться домой, поскольку делать мне в Венеции больше было совершенно нечего. Никогда в жизни я не чувствовал себя столь бессердечным и вероломным, как тогда, садясь в самолет и оставляя тело дочери где-то в водах моря.
С Дайаной я, конечно, переговорил – по телефону из Венеции и потом два раза лично уже здесь, в Нью-Йорке. А О’Брайен засыпала меня бесчисленными сообщениями, предлагая переселиться ко мне в квартиру на столько времени, сколько мне будет требоваться ее присутствие. Я отказался, послав соответствующее текстовое сообщение. Вместо того чтобы принять эти предложения, обещавшие мне хоть какое-то утешение, я проводил время, забивая автоответчик венецианской полиции запросами в самые разные департаменты, которые могли иметь отношение к поискам тел утонувших людей. Занимался в основном этим, а также болтался, странствовал по этому бирюзовому городу.
Странствовал.
Может быть, именно это имел в виду тот голос, когда говорил о том, что меня ждет. Странствовать, бесцельно скитаться – это значит впасть в самое близкое к смерти состояние, какого только может достигнуть живой человек. Бродить от Уолл-стрит до Гарлема и обратно, сворачивая куда глаза глядят. Никем не замечаемый и вообще как бы отсутствующий, словно фантом.
И во время этих скитаний некая второстепенная часть сознания все время делает разнообразные невозможные заключения.
Это начало безумия. Чувство вины настолько непереносимо, что будоражит, угнетает мозг. Думать эти думы – все равно что отречься от реального мира, отпустить его от себя, и если хотя бы отчасти поверить в собственные умозаключения, то никогда не возвратиться назад.
Отдавая себе в то же время отчет, что даже понимание этого не может запретить мне продолжать об этом думать.
Может быть, голос, который исходил изо рта Тэсс, был некоей независимой сущностью, духом, который полностью завладел ею в те последние двадцать минут ее жизни. Может быть, это он вырвал ее руку из моей. Может быть, это не самоубийство отняло у меня мою дочь (как с неизбежностью заключили коронер и прочие власти, как только все подозрения в отношении меня самого были отметены благодаря показаниям свидетелей), а убийство, совершенное как бы изнутри нее. Может быть, голос принадлежал демону, посещение которого было обещано мне мужчиной в кресле…
Конечно же, это никакая не дружба. Но, несомненно, близость.
Может быть, эта странная сущность вынесла меня на собственных плечах из той комнаты с сидящим в кресле мужчиной и притащила обратно в отель, а оттуда перенесла к Тэсс, на крышу. Это могло бы кое-что объяснить. Например, почему я вдруг почувствовал себя таким больным после того, как убежал из района Санта-Кроче, из дома номер 3627, а потом сразу же, как только я вернулся в наш номер в отеле «Бауэр», мне стало гораздо лучше. Почему я встретил на улице стадо визжащих свиней. Почему Тэсс поднялась на крышу. Почему последние слова, которые она произнесла, были обращенной ко мне просьбой найти ее. И почему ее тело так и не было найдено.
Вот как низко я пал!
Нет. Неправда. Я пал даже ниже.
Что, если некоторые черты личности, свойственные моей дочери и мне, особенно эта четко различимая, как родимое пятно, склонность к меланхолии, никогда не были просто элементом темперамента, но с самого начала являлись указанием на то, что мы избранные? Если бы это происходило в лекционном зале и вопрос, который я только что задал сам себе, исходил от какого-нибудь студента, я бы знал, как на него ответить. У меня в памяти имелся прецедентный случай, и я мог бы процитировать его наизусть. Евангелие от Марка, глава 9. Очередной случай, когда Иисус изгнал демона из тела одержимого им человека. На сей раз из тела мальчика. Его отец умолял Спасителя освободить ребенка от злого духа, который «многократно бросал его и в огонь, и в воду, чтобы погубить его».
В воду.
Самоубийство. Спровоцированное демоном.
Христос спросил отца, «как давно это сделалось с ним».
Он ответил: «С детства».
А вот вам еще одно определение странствования: состояние, когда эмоции так сильны, что для их объяснения требуется быть суеверным. Это одно из основных наблюдений в моей сфере исследований. Страх – страх смерти, потери, страх быть покинутым – вот откуда берет начало вера в сверхъестественное. Объяснение для кого-то вроде меня, для того, кто вдруг обнаружил, что возится с мифами примитивных народов. Такие, как мы, считают, что веру в потустороннее можно рассматривать лишь в качестве симптомов своего рода психического срыва. Для меня это так же верно, как верны номера домов, мимо которых я иду, как время, которое показывают мои часы. Я предполагаю, что это демон забрал у меня мою дочь. Надо просто остановиться и произнести это вслух несколько раз. Просто услышать это. Это своего рода теория, которая точно оправдывает заключение человека в психушку для длительного содержания под наблюдением.
Так что я иду дальше. Окруженный сине-зелеными людьми, сквозь сине-зеленые кварталы.
И почти ничего при этом не чувствую.
То есть, конечно, мне не хватает Тэсс, я скучаю по ней. Я оплакиваю ее, у меня разбито сердце. Но «скучать», «оплакивать», признать, что у тебя «разбито сердце», – все это слова настолько неподходящие, настолько неадекватные, что они граничат с оскорблениями. Это негодный способ искать путь, чтобы идти дальше, продолжать жить. Это плохой способ выразить свою злость на Бога. Это больше относится к смерти. К желанию быть мертвым.
Единственное, что я замечаю, – это дети. Со мной всегда так было. На свете, наверное, не найдется ни одного родителя, который может наблюдать за играющими чужими детьми, не думая при этом о собственном ребенке. Их смех, приглашение поиграть в догонялки, боль и страдания по поводу оцарапанной коленки или украденной игрушки. Все это неизменно приводит к мысли о том, как наши собственные дети делали то же самое, о свойственных им выходках и причудах, которые делают их и похожими, и непохожими на всех других детей на свете.
Вон смотрите: девочка играет в прятки со своей матерью среди валунов и деревьев возле Черепашьего пруда в Центральном парке. Это напоминает мне, как мы играли в прятки с Тэсс. Всякий раз, когда она пряталась, – даже если это происходило в нашей квартире, – у меня всегда возникал ужасный страх, всего на полсекунды, но возникал, пока я искал ее в обычных местах и не находил. Что, если на этот раз она действительно куда-то подевалась? Ушла? Что, если она так хорошо спряталась, что даже поиски за деревьями, под кроватями или в прачечной не дадут никаких результатов?
А потом, когда приступ паники, поднявшись из глубин сознания, начинал одолевать, она находилась. Выскакивала при первом же моем вопле «о’кей, я сдаюсь!».
Но на этот раз Тэсс так спряталась, что не вернется ко мне никогда.
И все же она просила меня не сдаваться.
Найди меня!
Я останавливаюсь перед железными воротами и наблюдаю, как мамаша ищет свою дочь. Притворяется, что никак не может ее обнаружить. Но когда она на цыпочках подходит к клену и заглядывает за него – вот вам! – девочки там нет. И тут же приходит тревога. Мысль, что на сей раз игра вовсе не игра.
– Мам-ма!
Дочь выскакивает из зарослей, которые окружают край пруда, мать подхватывает ее на руки, и ноги девочки свободно болтаются в воздухе. И тут мамаша замечает меня. Мужчину, одиноко стоящего у ворот. В первый раз с тех пор, как я вернулся в Нью-Йорк, кто-то обращает на меня внимание.
Я отворачиваюсь от них, мне стыдно за мое неосторожное вторжение в их личную жизнь. Но мать уже поплотнее прижимает к себе дочь и уходит. Защищает ребенка от мужчины, который явно что-то потерял, явно утратил что-то важное. От человека, который не совсем присутствует здесь и поэтому еще более опасен.
Странник. Бродяга.
Окрашенный в бирюзовые тона день переходит в бирюзовый вечер. Я возвращаюсь в свою квартиру и делаю себе маленький тост. Мажу маслом ломоть хлеба и разрезаю его на маленькие полоски, как любила делать Тэсс. Посыпаю их сахаром с корицей. И выбрасываю, даже не попробовав.
Наливаю себе водки, кладу лед. Брожу по квартире и замечаю, что в комнате Тэсс горит свет. Над кроватью постер – «Король-лев» (мы три раза брали ее с собой на шоу на Бродвее – по ее просьбе, на два дня рождения и на Рождество). Карта Северной Дакоты на стене (напоминание о школьном проекте, когда они должны были подробно изучить один из пятидесяти штатов). Рисунки цветными мелками, которые я честно хвалил и вставлял в рамки. Мягкие игрушки на полу рядом с комодом – звери, давно позабытые, но все еще достаточно любимые, чтобы не убирать их в стенной шкаф. Комната девочки в состоянии перехода от детства к волнениям и неловкостям того, что за ним последует.
Я уже готов уйти, когда замечаю на прикроватной тумбочке дневник Тэсс. Я сам положил туда этот блокнот, когда привез его из Венеции, вернув его на то место, где он обычно пребывал после того, как дочка делала в нем очередную запись. Мне никогда не приходило в голову заглянуть в дневник и прочитать записи, пока она была жива: мой страх перед тем, что Тэсс обнаружит это мое преступление, был сильнее любопытства по поводу ее тайных мыслей. Но сейчас желание услышать ее, вернуть ее назад перевешивает все соображения о сохранении тайны.
Использованный билет в кино служит закладкой, отмечая последнюю запись, датированную тем днем, когда мы отбыли в Венецию. Это означает, что она, должно быть, сделала эту запись в самолете.
Папа не знает, что вижу, как ему трудно. Все эти его «веселенькие» улыбочки, это волнение из-за того, что нам предстоит увидеть… Может, он вроде как оживился. Но он по-прежнему носит Черную Корону.
Сейчас это еще более заметно, чем раньше. Она даже вроде как двигается. Как будто в ней сидит что-то живое, гнездо себе там свило. И ползает, извивается.
Отчасти это из-за всех этих неприятностей, связанных с мамой. Но не все. Нас что-то ждет там, а он не имеет ни малейшего представления, что именно. Черная Корона едет вместе с нами. Он носит ее, но не знает, что она сидит на нем (и как он только НЕ ЗАМЕЧАЕТ, что она на нем???).
Может быть, то, что ждет нас на той стороне, тоже хочет встретиться с папой.
Все, что мне пока что известно, – это то, что оно хочет встретиться со мной.
За этим следует описание полета над океаном, а потом плавания на вапоретто до отеля (почти на целую страницу). Затем – последняя запись в дневнике. Сделанная в тот день, когда она упала с крыши. Сделанная в нашем номере в отеле «Бауэр» в тот отрезок времени, когда я ходил по адресу в Санта-Кроче.
Вот она.
Папа теперь тоже это знает. Я это чувствую. Как он боится!
Он ПРЯМО СЕЙЧАС с ним разговаривает!
Оно его не отпустит. Ему нравится, что мы здесь. Оно почти счастливо.
Может, мы зря сюда приехали. Но держаться вдали от него тоже было бы неправильно. Оно бы все равно нас нашло. Там или здесь. Раньше или позже.
Лучше так, чтобы это произошло сейчас. Потому что мы вместе и, возможно, сможем что-то сделать. Но даже если не сможем, все равно лучше, если оно навалится на нас одновременно. Мне вовсе не хочется потом остаться одной, брошенной. И если мы должны отправиться ТУДА, я не хочу отправляться туда ОДНА.
Он уже идет сюда.
Они идут.
Дневник выпадает у меня из рук с легким шорохом страниц.
Значит, она поехала со мной в Венецию, чтобы встретиться с этим.
Я выключаю свет и закрываю дверь. Бегу в ванную, падаю на колени перед унитазом – меня рвет.
Она поехала туда, чтобы надеть эту Корону, чтобы мне не пришлось больше ее носить.
Когда я немного прихожу в себя, то направляюсь обратно на кухню, чтобы добавить выпивки в стакан, и тут замечаю, что дверь в комнату Тэсс открыта. И там горит свет.
Дом у нас старый, но в квартире никогда не было никаких сквозняков, способных открыть дверь. И проблем с электричеством тоже никогда не возникало. Значит, это я просто не закрыл дверь и не выключил свет.
Я выключаю свет. Со щелчком закрываю дверь. Поворачиваюсь, чтобы уйти.
И останавливаюсь.
Я всего в шаге от двери в комнату Тэсс и ясно слышу щелчок – это поворачивается дверная ручка. А потом скрипят дверные петли.
Я поворачиваюсь – как раз вовремя, чтобы заметить, как в комнате загорается свет. Не сразу. Комната из темной становится желтой в загоревшемся свете, пока я моргаю, стараясь сфокусировать зрение.
– Тэсс?
Ее имя слетает с моих губ, прежде чем мне удается справиться с изумлением и успокоиться. Откуда-то я знаю, что это не галлюцинация, что я вовсе не вижу сон наяву. Это моя дочь. В своей комнате. Может, это единственное место, где она способна чувствовать себя достаточно сильной, чтобы дотянуться до меня, наладить контакт. Сообщить, что она все еще здесь.
Я бросаюсь обратно в ее комнату. Останавливаюсь в центре, широко расставив руки, стараясь что-то ухватить пальцами.
– Тэсс!
Ничего не ощущаю, разве что пустоту, наполненную кондиционированным воздухом. Но свет остается включенным, а ее здесь больше нет.
Сам по себе я, как криминальные репортеры именуют свои источники информации, «весьма надежный свидетель». У меня докторская степень Корнеллского университета, куча наград за достижения на ниве преподавания, высокая профессиональная репутация, подтвержденная публикациями в наиболее уважаемых в моей сфере деятельности изданиях, в моей медицинской карте нет ни малейших намеков на какие-то психические нарушения. Более того, я из категории убежденно-рациональных людей, я всегда издевательски-насмешлив, когда разговор заходит обо всяких нереальных, фантастических явлениях. Я всю свою научную карьеру построил на сомнениях.
И тем не менее вот он я, стою здесь. И вижу то, что увидеть невозможно.
Проснувшись утром, я обнаруживаю в своем мобильнике четыре сообщения. Одно от Дайаны – тон и выражения, скорее свойственные сборщику налогов, – она требует, чтобы я позвонил ей как можно скорее, «чтобы разрешить насущные вопросы». Одно от детектива из Венеции, с которым я в основном общался и переписывался: он сообщает мне, что у них нет никакой новой информации. И два сообщения от О’Брайен, которая требует, чтобы мы немедленно встретились. Второе дополнено еще и опасением, что я «окончательно рехнусь, сидя в одиночестве там у себя, если с кем-нибудь не поговорю, а под кем-нибудь я имею в виду себя».
Поскольку Дайана – мать Тэсс и поскольку нынче утром я в состоянии выдержать только один разговор с другим человеческим существом, я опираюсь на спинку кровати и набираю номер своей жены. И только услышав ответный гудок, соображаю, что эту ночь я спал в комнате Тэсс.
– Алло? – слышится в трубке.
– Это я, Дэвид.
– Так. Дэвид.
Дайана произносит мое имя, имя человека, бывшего ее мужем на протяжении тринадцати лет, так, словно это какая-то малоизвестная пряность и она тщетно пытается вспомнить, какой у нее вкус и пробовала ли она ее раньше.
– В неудачное время позвонил?
– Глупый вопрос.
– Да, глупый. Извини.
Моя супруга молчит, вздыхает. Это не колебания человека, опасающегося причинить боль другому, это просто еще одна пауза, которую делает сборщик налогов, доставая из папки нужный протокол, касающийся данной подкатегории правонарушителей.
– Я хочу все оформить официально, – говорит она. – Мой отъезд. И начать процесс.
– Какой процесс?
– Бракоразводный.
– Понятно.
– Ты можешь воспользоваться услугами Лайама, если хочешь, – говорит Дайана, имея в виду юриста, живущего в Бруклин-Хайтс, который составлял наши завещания. – А сама я уже договорилась с другим адвокатом.
– С каким-нибудь людоедом из Аппер-Ист-Сайд, который бедного Лайама сожрет и не подавится?
– Ты тоже можешь выбрать себе адвоката по собственному усмотрению.
– Я никого ни в чем не обвиняю. Я просто… в своем репертуаре.
В телефоне слышен звук, который можно принять за легкий смешок, но который таковым вовсе не является.
– Я так и не понял, к чему такая спешка, – говорю я.
– Это все тянется слишком долго, Дэвид.
– Я знаю. И не намерен с этим бороться. Я буду самым послушным и готовым помочь признанным рогоносцем в истории бракоразводных процессов в штате Нью-Йорк. Я просто спрашиваю, почему именно нынче утром? Еще и недели не прошло со дня исчезновения Тэсс.
– Тэсс не исчезла.
– Ее все еще ищут.
– Нет, не ищут. А просто ждут.
– Но я все еще ищу.
Молчание. А потом вопрос:
– Ищешь что?
«Ты можешь сходить с ума до полного посинения. – Это моя внутренняя О’Брайен приходит мне на помощь. – Но надо ли тебе, чтобы и она знала, что ты совсем спятил?»
– Ничего, – говорю я. – Я просто бред несу.
– Значит, ты позвонишь Лайаму? Или кому-то еще? И ускоришь подачу заявления?
– Ускорю. Ты такого ускорения в жизни не видела.
– Хорошо. Отлично.
Ей тоже больно. Не то чтобы она мне это как-то продемонстрировала. Я могу лишь предполагать, что Уилл Джангер утешает ее и помогает вынести это несчастье, хотя он никогда не казался мне человеком, способным выдержать удар хотя бы на короткий период времени. В любом случае Дайана – мать Тэсс и ее дочь пропала. Это, несомненно, разрывает ей сердце так же, как и мне.
И все же тут имеется еще одно соображение: я никак не могу перестать сомневаться, не ошибаюсь ли я насчет своей жены. В ее голосе и впрямь звучит тоска по этой потере, но, кроме того, звучит и решимость. А еще в нем ясно слышно некое удовлетворение, даже довольство. Не потому, что Тэсс никогда не вернется домой, ничего столь чудовищного. Но Дайана вроде как очень довольна тем, что там оказался именно я, что это я виновен в том, что случилось.
– Мне безразлично, что ты во всем обвиняешь меня. Что ты меня ненавидишь. Мне наплевать, даже если мы вообще перестанем с тобой общаться, – говорю я. – Но тебе следует знать, что я пытался ее спасти. Что я не отпускал ее. Я не просто стоял и смотрел. Я дрался за нее.
– Я отлично понимаю, что ты пытаешься…
– Любой отец всегда говорит – или по крайней мере думает, – что он отдаст жизнь, чтобы спасти своего ребенка. Не знаю, каждый ли выдержит это испытание на самом деле, если возникнет такая ситуация, не знаю, каждый ли пойдет на это. Но вот в моем случае это истинная правда.
– Но ты же не спас ее!
Выкрик доходит до меня по телефонной линии так громко и горячо, что я даже отстраняю трубку от уха.
– Ты не отдал за нее свою жизнь! – кричит Дайана. – Поэтому ты по-прежнему здесь. А она – нет!
«Вот в этом ты ошибаешься, – хочу я сказать ей. – Меня здесь нет».
Но вместо этого я спешно готовлю слова прощания – как признание проведенных вместе лет и единственной правильной вещи, которую мы сделали вместе, той, о которой никогда не станем сожалеть. А жена вешает трубку.
Кто торчит в церкви посреди рабочего дня? Пьяницы, бродяги, наркоманы всех видов и типов. Потерянные люди, которые во всем должны винить только самих себя. Я знаю, потому что сижу среди них. Молюсь – впервые за всю свою взрослую жизнь.
Или, вернее, пытаюсь молиться. Иконы, навязанная тишина, витражи – все это кажется перебором, чем-то пересоленным. И тем не менее это церковь: здесь все, наверное, должно быть по-церковному. Но я здесь вовсе не ощущаю себя ближе к святости и благочестию, чем чувствовал себя только что снаружи, на 46-й улице.
– Тебя отключили?
Я оборачиваюсь и вижу перед собой чуть седеющего мужчину лет пятидесяти-шестидесяти. Помятый костюм, волосы, нуждающиеся в многообразных услугах парикмахера. Бизнесмен – вернее, бывший бизнесмен – из категории пьющих, вот такая возникает догадка.
– Извините?
– Твою линию молитвы отключили. Связь с Большим Дядей отключили. Он тебя отключил? Меня вот все время отключает. И ты проклят, если не успеешь сам отключиться.
– Да я даже и номер его не набирал.
– Хорошо тебе. Но если прорвешься к нему, тогда жми на 1, если хочешь чудес, жми на 2, если хочешь выбрать лошадь, которая придет первой в восьмом заезде на скачках в Белмонте, жми на 3, если хочешь сказать «я сожалею о том, что сделал… но не так уж сожалею, чтобы не сделать это снова».
– Тогда, может, мне лучше сразу отправиться к своему мозгоправу…
– Да? А она разбирается в лошадях?
Она! Разве все психотерапевты – женщины? Или, может быть, я знаком с этим малым? И он знает и меня, и Элейн?
– Нет, она на скачках не играет.
– Нет? Ну, ты ж сам знаешь, как это говорится… Кто не играет, тот и не выигрывает.
Он забрасывает руки на спинку церковной скамьи. При этом в воздух поднимается запах недавно использованного дезодоранта. Резкий запах, предназначенный скрыть землистую вонь.
– Я не хочу совать нос не в свое дело, но ты выглядишь потерянным, мой друг, – говорит этот странный человек.
Он изображает на лице озабоченность и сочувствие. И тут до меня доходит: он из породы уличных проповедников. Шатается по церквям в цивильном облачении и рекрутирует неофитов для своей церкви.
– Вы здесь работаете? – спрашиваю я.
– Здесь? – Он оглядывается вокруг и словно в первый раз замечает, куда его занесло. – А разве тут предлагают работу?
– Я вообще-то не поддаюсь на подачки уличных проповедников, даже ради спасения души. Если вы именно этим занимаетесь.
Он качает головой:
– Как это пишут на майках? «Ты принял меня за того типа, которому можно впарить любое дерьмо». Просто я увидел рядом родственную душу, вот и решил ее поприветствовать.
– Мне не хотелось бы выглядеть невежливым, но я предпочел бы побыть в одиночестве.
– В одиночестве. Звучит неплохо. Мне вот там, где я живу, невозможно даже минуту побыть в тишине и мире. Сущий пандемониум. Даже думать там невозможно. А ты можешь мне поверить, друг, я человек думающий. Мыслитель.
Опять это слово, это название. То самое, которым воспользовалась О’Брайен, описывая Гранд-Сентрал. Ад Милтона.
Пандемониум.
– Меня зовут Дэвид, – говорю я и протягиваю ему руку. Он, помедлив, пожимает ее.
– Рад с тобой познакомиться, Дэвид.
Я жду, когда он назовет свое имя, но незнакомец просто выпускает мою руку.
– Думаю, мне пора двигаться, – говорю я, вставая. – Я сюда на минутку зашел, просто чтобы уйти с солнца.
– Не могу тебя за это порицать. Я и сам-то, как кошка, которая не выходит из дома, всегда сидит внутри.
Я пробираюсь к проходу, а затем, кивнув ему на прощание, направляюсь к выходу, к распахнутым дверям. И к дневному свету, сияющему за ними.
Я иду, а этот малый начинает читать отрывок из поэмы благочестивым бормочущим голосом молящегося.
Милтон. Слова Сатаны.
Я оборачиваюсь. Проскальзываю между скамьями туда, где сидит мой недавний собеседник, низко опустив голову и благочестиво сложив ладони. Хватаю его за плечо и резко толкаю:
– Посмотри на меня!
Он отшатывается и рефлекторно принимает оборонительную позу. Поднимает на меня глаза, морщится в ожидании удара. Это совсем не тот человек, что сидел здесь минуту назад. Это священник. Молодой, чисто выбритый. Лицо его вспыхивает тревожным румянцем.
– Извините, – говорю я, сразу отступая. – Я принял вас за другого.
Когда я снова поворачиваюсь к проходу, удивление на лице молодого священника сменяется улыбкой.
– Я готов выслушать вашу исповедь, – говорит он.
Его смех преследует меня весь путь к выходу на улицу.
Это снова был тот голос. Я уверен в этом. Я нетвердой походкой бреду от церкви Св. Агнессы к Лексингтон-авеню, а потом прислоняюсь к двери ирландского бара, пытаясь справиться с одышкой. Это та самая сущность, что перешла от меня к Тэсс, что говорила со мной на крыше отеля «Бауэр». Цитировала отрывки из «Рая утраченного» точно так же, как их только что цитировал тот человек в церкви. И Худая женщина тоже, хотя я не так уверен, что она сама была очередной инкарнацией того голоса – сущности, о которой я уже начинаю думать как о Враге рода человеческого, а не как о земном, человеческом его воплощении. По какой-то причине я должен был поехать в Венецию, явиться по указанному адресу в квартале Санта-Кроче, в дом номер 3627, чтобы это Безымянное влезло, ворвалось в мою жизнь, а задача Худой женщины как раз и заключалась в том, чтобы убедить меня принять приглашение и сделать именно это. Что заставляет предполагать, что она действует не от имени Церкви или одной из церковных или религиозных организаций, как я раньше подозревал.
В поэме Милтона так говорит Сатана. Проклинает свет дня как болезненное напоминание о былом величии и падении, обо всем, что он потерял, утратил в этом навязанном самому себе изгнании во тьму. Неужели это тот, кто и есть Безымянное? Враг рода человеческого? Мужчина в кресле – или же множество голосов, вещающих через него? – сказал, что я вскоре встречусь не с «хозяином», но с «тем, кто сидит подле него». В «Рае утраченном» это означало бы падших ангелов, что образовали Стигийский Совет правящих в аду демонов, в котором председатель – сам дьявол. Числом тринадцать, и каждому из них поэт приписывал конкретные личные черты и умения. По всей вероятности, Безымянное – один из них. Изначальный демон, изгнанный с небес. И способный с помощью мимикрии приобретать самые разнообразные и самые убедительные формы, принимать человеческий облик – того старика в самолете, того пьяницы в церкви…
И еще одно: может быть, это облики, тени, взятые взаймы у людей, что уже жили и умерли. Не исключено, что Безымянное ограничено в возможностях и способно существовать только в шкуре тех, что находятся в аду.
Теперь все понятно. Я свихнулся, лишился разума.
Вместо того чтобы горевать, оплакивать Тэсс, я создаю некие мрачно-готические образы, отвлекающие меня в сторону, изобретаю загадки в духе Милтона, придумываю демонические диалоги – все, что угодно, лишь бы не смотреть на то, чему невозможно смотреть в лицо. Я использую свой мозг, чтобы защитить сердце, а это обман, и он бесчестит память о Тэсс. Она заслуживает того, чтобы родной отец ее оплакивал, а не конструировал, не сплетал изощренную паутину параноидального вздора. Думаю, у мозгоправов есть для такого состояния специальный термин. Пока же сойдет просто «трусость».
К тому времени, когда я вернулся в свою квартиру и проверил телефон, ко мне поступило еще много сообщений, парочка соболезнующих посланий от коллег по университету и два мрачных предупреждения от О’Брайен, что ежели я не позвоню ей в ближайшее время, она будет вынуждена взять это дело в свои руки.
И почему это я ей не звоню?! Не могу ответить, честно, не могу. Всякий раз, когда мой палец зависает над кнопкой быстрого набора ее номера, я лишаюсь воли и оказываюсь не в состоянии ее нажать. Я ведь хочу поговорить с ней, хочу с ней увидеться. Но то, чего я хочу, сводится на нет другим намерением, другой волей, чуждым влиянием, чуждой тяжестью, которую я ощущаю в собственной крови, подавляющей и холодной как лед. Колющим болезненным ощущением, которое – помимо всего прочего – не желает присутствия Элейн где-нибудь поблизости от меня.
И кроме всего прочего, я занят.
Открываю аптечку и достаю оттуда пузырек с таблетками транквилизатора, оставленный Дайаной. Наливаю воды в стакан и иду с ним в комнату Тэсс. Присаживаюсь на край ее постели и глотаю таблетки, одну за другой.
Самоубийство? С помощью снотворного? Вздор, бред собачий, пошлое клише.
О’Брайен здесь, со мной, но на значительном расстоянии. Ее нетрудно проигнорировать.
Мы встретимся с тобой, Тэсс, когда это будет сделано?
«Да. Она ждет тебя, – говорит мне голос, это не мой голос и не голос Элейн. – Давай, профессор. Глотай. Запивай. Глотай. Запивай».
Я не верю тому, что он мне говорит. Тем не менее сопротивление невозможно.
Глотай. Запивай.
БЕЙ! ГРОМИ!
Фотография в рамке падает на пол. Осколки стекла разлетаются по ковру, застревают в щелях между досками пола. Гвоздь еще торчит из стены, проволока, на которой висела рамка, по-прежнему цела и на месте.
Я знаю, что это за фотография. Но все равно иду и поднимаю ее. Сгибаю и переворачиваю.
Я и Тэсс. Мы вдвоем, улыбающиеся, на пляже недалеко от Саутхэмптона, два лета назад. У наших ног не попавший в кадр замок из песка, его размывает подступающий прилив. Что смешно, так это наши безнадежные усилия его спасти, оградить его стены новыми валами песка, прикрыть руками замковый двор. Фото отражает нашу радость и удовольствие от пребывания вместе на солнце, в отпуске, на каникулах. Но еще оно демонстрирует радость от попыток решить некую проблему совместно с человеком, которого любишь, пусть даже эта проблема слишком огромна.
– Тэсс?
Она здесь. Это не просто воспоминание, разбуженное фотографией. Именно она, она сама сбросила ее со стены.
Я пробираюсь в ванную, наклоняюсь над унитазом. Сую два пальца в рот. Освобождаю желудок от воды из-под крана вместе с таблетками. Когда я спускаю воду и смываю все это, тяжесть, болтавшаяся у меня в крови, уходит в трубу вместе с этой дрянью.
Некоторое время сижу, привалившись к отделанной плиткой стене и вытянув ноги перед собой. Если не двигаться, то нетрудно притвориться, что это не мое тело. Нет смысла отдавать ему какие-то приказания, ни одна его часть все равно не сдвинется с места.
Найди меня!
Я снова прежний Дэвид, человек, неспособный действовать, которого бросила – вероятно, совершенно правильно – Дайана. Потому что мне по-прежнему нужно что-то сделать. Справиться с проблемой, невозможной, огромной проблемой. Мне следует признать: найти и вернуть мертвого – или наполовину мертвого – ребенка, вытащить его из мрачного лимба.
И еще одна проблема – то, что у меня нет вообще никаких идей насчет того, с чего мне следует начать.
Я стою под душем, полностью одетый. И чувствую, как все эти книжные понятия и поэтические отрывки смываются с меня, как масло. Вскоре ничего не остается.
За исключением ощущения, что я не один.
Глаза открываются, пялятся сквозь потоки горячей воды. Пар уже заполняет не только застекленную душевую кабинку, но и всю ванную комнату, так что ее стены шевелятся как живые в крутящемся тумане.
Ничего здесь нет. Но я все равно пристально всматриваюсь в клубы пара.
И вижу, как из него выходит Тэсс.
Она вся дрожит – от голода, от страха. Кожа стянута и исцарапана холодом. Она тянет ко мне руку, но ей мешает стекло. На ее ладонях темные разводы, как на старинных картах.
– Тэсс!
Она открывает рот, хочет что-то сказать, но тут чьи-то руки выныривают сзади, обхватывают ее и утаскивают обратно в туман.
Руки такие длинные, такие гротескно мускулистые, что понятно: они принадлежат не человеку. Черные от покрывающих их волос, густых, как мех. И когти на них запачканы землей, как когти зверя.
Глава 9
Переодеваюсь в чистую одежду и хотя бы отчасти освобождаю мозги от навязчивых идей и видений, после чего достаю цифровую камеру, привезенную из Венеции, и перекачиваю все, что я там отснял – все о мужчине в кресле – в свой лэптоп. Зачем я этим занимаюсь, мне становится понятно только после того, как я заканчиваю с этим делом.
Это важно.
Почему – этого я еще не знаю. Но именно на этом настаивал врач. Это для вас. Так что кто бы ни давал ему эти инструкции, он желал, чтобы я имел эту съемку в своем распоряжении. Чтобы я направил объектив на мужчину, сидящего в кресле, и зафиксировал все, что он говорит и делает. А иначе зачем было давать мне камеру?
Итак, что этот мужчина делал и говорил?
Я смотрю получившийся фильм на экране лэптопа. Его реальность так и прет наружу, настолько она «живая». Такого впечатления никогда не производил на меня ни один документальный фильм или новостной сюжет. Это как настоящий, физически ощутимый удар в грудь, он отбрасывает меня на спинку дивана. И такой эффект создают не просто поражающие воображение звуки и образы. Тут дело, скорее, в том странном свойстве этой записи, которое становится явным и понятным из ее содержания. Как это выразить словами? Аура боли, из которой оно проистекает. Подсознательное ощущение хаоса. Черная Корона.
Там есть голоса, слова, болезненные, как при пытке, корчи тела. Но единственное, что я записываю себе в блокнот, пока смотрю запись, это список городов и цифр, которые, как сообщил мне голос, станут понятны 27 апреля. Послезавтра.
Нью-Йорк 1259537
Токио 996314
Торонто 1389257
Франкфурт 540553
Лондон 590643
Непонятная сущность выдала мне этот обрывок информации как часть того, что скоро произойдет. Мгновенный снимок непредсказуемого будущего, которое, если я правильно понимаю, подтвердит ее умения и способности, ее силу и власть. Ее реальность.
Запись все крутится на экране, и я закрываю глаза, когда лицо мужчины превращается в лицо моего отца. Но это не мешает мне слышать его голос.
«Это должен был быть ты».
Как бы мне ни было страшно пытаться интерпретировать эти слова моего старика, я не могу не понимать, что они означают нечто гораздо более ужасное, чем его желание, чтобы это я утонул, а не мой братец.
Перемотать. Пустить снова. И теперь смотреть открытыми глазами.
Я смотрю на мелькающие на экране образы и понимаю, что это, несомненно, мой собственный отец и он говорит со мной из того места, куда он отправился после того, как мы его похоронили. И он открывает мне тайну, которую я пока что не могу полностью понять. Приглашение искать и найти его, оно почти такое же настоятельное, как желание найти Тэсс, ему невозможно противиться.
Когда запись кончается, я закрываю лэптоп и засовываю его обратно в кожаную сумку, где держу его в путешествиях. Потом заворачиваю камеру в старый мешочек для драгоценностей, оставшийся от Дайаны, и засовываю получившийся сверток в портфель. Сначала я хочу просто забросить его на верхнюю полку платяного шкафа в спальне, но что-то говорит мне, что камеру следует спрятать более тщательно, а в моей квартире нет достаточно надежного потайного места.
Я выхожу наружу, прихватив портфель и обдумывая на ходу совершенно абсурдную идею – заскочить в магазин или ломбард и разжиться наручниками, которыми я мог бы пристегнуть ручку портфеля к своему запястью. Но по пути мне приходят в голову идеи получше. Что мне требуется сделать, так это запрятать портфель куда-нибудь в такое место, к которому я сам не буду иметь доступа до 27 апреля, когда предсказание, которое в нем хранится, либо подтвердится, либо будет опровергнуто.
Интересно, в банках имеются достаточно большие сейфы и ячейки, чтобы вместить портфель? В течение следующих трех часов мне удается выяснить о банках следующее: у них есть ячейки, достаточно большие, чтобы спрятать хоть машину, если вы готовы за это платить.
И еще они готовы сделать за деньги более или менее все, что вам нужно. К примеру, независимо от того, есть у вас в этом банке текущий счет или нет (я выбрал отделение в Мидтауне, в котором никогда раньше не бывал), они уложат ваше барахло у себя в подвале в ячейку, которую можно открыть только с помощью придуманного вами самими цифрового кода. Они привлекли к этому делу старшего партнера какой-то крупной юридической фирмы, представительного мужчину с серебряной шевелюрой, и он составил документ, обеспечивающий полную сохранность спрятанного, так что ни один служащий банка и даже его управляющий – да и я сам тоже – не будет иметь к нему доступа до 27 апреля. После этот документ подписал управляющий, и все его экземпляры были заверены банком, юридической фирмой, а один экземпляр в конверте выдали мне. Мне также предоставили письменную гарантию, что ячейка не будет открыта, по крайней мере, в течение девяноста девяти лет, если за спрятанным не явлюсь либо я сам, либо кто-то, имеющий подписанное мной разрешение и знающий цифровой код. Служащие банка даже предложили мне чашечку вполне приличного кофе, пока я ожидал исполнения всех вышеперечисленных условий.
На пути домой я звоню одному знакомому, который работает в Колумбийском университете и занимается компьютерными технологиями. После обмена разнообразными репликами о том о сем, например, о том, какая сучья погода нынче стоит, я задаю ему несколько вопросов. В частности, мне хочется выяснить, можно ли изменить время загрузки видеозаписи в компьютер, которое записано на жестком диске, или же, другой вариант, можно ли стереть любую информацию о том, что загрузка вообще когда-либо имела место. Мой приятель делает паузу, и я представляю, что за мысли мелькают сейчас у него в голове.
Вопрос: «Зачем профессору литературы знать подобные вещи?»
Ответ: «Это порнуха».
В конце концов он дает отрицательный ответ. Это «чертовски трудно» – стереть запись полностью или сделать так, чтобы запись, сделанная 25-го, выглядела бы таким образом, словно ее сделали 28-го. «После таких действий всегда остаются отпечатки пальчиков», – говорит мой знакомый и явно подмигивает при этом: предупреждение, чтобы в следующий раз я смотрел в оба, если мне захочется скачать из Интернета какую-нибудь гадость, чтобы об этом не узнала моя жена.
Чего я ему не сообщаю, так это того, что жена от меня ушла. И что я вовсе не хочу стирать эту запись. Чего я хочу, так это обеспечить, чтобы время, когда я переправил запись из камеры в лэптоп, было тем же, что время с датой, зафиксированные на самой записи, чтобы этот документ отражал реальные события и выдавал зафиксированные в нем города и цифры – но зафиксированные до 27 апреля.
Подобно фокуснику, желающему показать, что в рукаве у него ничего не спрятано, я полагаю, что сделал все возможное для создания всех условий успешного осуществления своего трюка. Если 27-го мне удастся выяснить, что означают эти города и цифры и если они как-то соотносятся с реальностью и это можно каким-то образом проверить и подтвердить, значит, магия этой записи вполне реальна.
И, как заметил бы в подобных обстоятельствах брат Гуаццо, автор Compendium Maleficarum, если чудеса – это один из способов, каким Спаситель доказывает свою сущность, то магия – это способ, каким демоны подтверждают свою.
Немного позднее, еще одна церковь. Это наш с женой и дочерью храм, пусть и номинально, поскольку наши посещения ограничивались тремя разами в канун Рождества из по крайней мере пяти, а также ежегодными пожертвованиями с личного счета Дайаны. Церковь Св. Павла и Св. Андрея рядом с Западной 86-й улицей. Выбранная моей супругой за прогрессивные взгляды ее конгрегации и смутно-ненавязчивое наименование – Объединенная методистская. Община, которую мы сами для себя избрали, но к которой на практике никогда не принадлежали.
Но сегодня она вполне послужит моим целям. А цель – заупокойная служба по Тэсс. В спешке организованная Дайаной, сообщившей мне о ней только вчера по электронной почте – крупной картечью, с упоминанием таких выражений, как «целительное действие», «процесс исцеления» и «завершение». Я пришел сюда ради нее, чтобы продемонстрировать объединенный родительский фронт. Это именно то, что обычно делают в подобных случаях: демонстративно показываются на людях.
Но теперь, оказавшись здесь и стоя через улицу от восьмигранной башни церкви, которую я раньше едва замечал, но которая сегодня выглядит зловеще-венецианской, глядя на темные костюмы коллег, наполовину забытых друзей и членов многочисленного семейства Дайаны, которые тащат венки и самих себя вверх по ступеням и сквозь церковные двери, широкие и черные, как разверстая глотка, я понимаю, что не могу туда явиться. Войти туда – значит признать, что Тэсс умерла. Если она еще жива, это может лишь отдалить ее от меня. А если все же умерла, мне не нужна помощь этих почти чужих мне людей, чтобы помнить, кем она была.
Я смотрю, как последние из них прячут телефоны в карманы и проскальзывают внутрь. Но прежде чем я успеваю уйти, на солнечный свет выходит Дайана. Она, должно быть, стояла в дверях, встречала и приветствовала гостей, дозволяя им похлопать себя по спине и отвечая соответствующими фразами, которые эта женщина отлично умеет повторять с полной иллюзией искренности и достоверности. Орган уже начал играть вступление, а она выходит наружу, чтобы бросить последний взгляд на окрестности. Последняя попытка обнаружить меня.
Я жду, пока жена меня высмотрит. Ее лицо не выражает вообще ничего. Это более честное выражение, чем любое из тех, которыми она одаривала уже находящихся внутри пришедших. То, что я сейчас вижу, – это выражение пустоты, что образовалась в ее душе. Эта пустота невыносима для Дайаны, и нынешняя церковная служба отчасти попытка начать заполнять образовавшееся пустое пространство. С помощью какой-то активности, с помощью слов, начав здесь, а затем направившись отсюда туда.
Супруга поднимает руку, словно желая продемонстрировать мне линии на своей ладони и предложить мне прочитать их, понять, что они означают. Это, кажется, просто легкий взмах, скорее, даже судорога. Нечто непреднамеренное или полузабытое. Потом, когда рука опускается обратно к бедру, она исчезает в темноте, и двери захлопываются изнутри.
На улице перед моим домом меня кое-кто ждет.
Мужчина тридцати с лишним лет стоит, засунув руки в карманы, возле входа в дом, время от времени небрежно бросая рассеянный взгляд на проходящий транспорт. Он как будто высматривает такси, но когда появляется свободная машина, тут же поворачивается к ней спиной, словно передумав куда-то ехать. Ничто не указывает на то, что он ждет именно меня. Я замечаю его, когда сворачиваю с Коламбус-авеню. Я никогда прежде его не встречал. А он, по крайней мере на таком расстоянии, смотрится как воплощение неопределенности, человек без каких-либо заметных черт: белая хлопчатая рубашка, закатанные рукава, «выходные» джинсы, коротко подстриженные темные волосы. Невысокий, но крепкого, солидного телосложения, фигура, привычная к нанесению ударов и способная устоять, получая их. Возможно, отставной военный. И возможно, он состоит на должности, требующей грубой физической силы и быстрой реакции, из тех, что занимают в Нью-Йорке многие бывшие солдаты. Водит чей-то лимузин, служит чьим-то телохранителем, а может быть, привратником или барменом.
Но вот что выделяет этого человека из ему подобных? Полное отсутствие индивидуальности, каких-либо характерных черт. То, как он стоит, то, как он заправил рубашку в джинсы, изгиб нижней губы – все это такое же, как у всех. Это человек, специально натренированный не выделяться. А памятуя обо всех посещениях моей персоны за последнюю неделю, я понимаю, что если кто-то стоит возле моей двери, то он стоит там, дожидаясь меня.
И тем не менее, когда я приближаюсь, незнакомец вообще меня не замечает. Я почти прохожу мимо, когда он окликает меня – в спину:
– Дэвид Аллман?
– Вы кто такой?
– Меня зовут Джордж Бэрон.
– Никогда о таком не слыхал.
– И не надо.
Я секунду смотрю прямо на него.
– Es vos vir aut anima? – спрашиваю я его по-латыни. «Вы мужчина или дух?»
Он, кажется, не понимает вопроса. Впрочем, похоже, он не удивлен, что я только что обратился к нему на древнем языке.
– Могу я угостить вас кофе? – говорит он. – Улица, вероятно, не самое подходящее место для беседы.
– Кто сказал, что мы будем беседовать?
– Я уверен, что в этом районе имеется немало кафе. Я был бы признателен, если бы вы проводили меня в то, которое вам больше нравится, – говорит этот странный человек, игнорируя мой вопрос и подходя ближе ко мне, так что его плечо касается моего. С расстояния ярдов в двадцать мы вполне могли бы выглядеть как парочка старых друзей, остановившихся, чтобы решить, куда направиться дальше, на восток или на запад, чтобы перехватить что-нибудь выпить.
– С какой стати я стану с вами разговаривать?
– Это в ваших же интересах.
– Вы явились сюда, чтобы мне помочь?
– Так далеко я бы не стал заходить.
При обычных условиях я бы просто прошел мимо: не нужны мне никакие разговоры с таким вот незнакомцем. Но сейчас мне нужно стучаться в любую дверь, принимать любое приглашение. Даже если я подозреваю, что это не принесет мне ничего особо хорошего.
Чтобы добраться до Тэсс, мне придется говорить «да» всему, что встретится.
Путешествие, которое ты сам для себя создашь.
– Конечно, – говорю я. – Здесь есть такое местечко, вон там.
Мы идем к западу по Амстердам-авеню, заворачиваем за угол и выходим к кафе «Кофейное зерно», где обнаруживаем свободный столик у окна. Мужчина, назвавшийся Джорджем Бэроном, заказывает мне капучино, но себе не берет ничего.
– Язва, – поясняет он, принеся мне кофе и садясь напротив.
На первый взгляд он не напряжен и вполне дружелюбен, но на самом деле это только кажется. Я не специалист в этой области, но что-то в Бэроне заставляет предполагать наличие склонности и способности к насильственным действиям, в первую очередь при выполнении заданий особого свойства, которые мне трудно даже вообразить. Что его выдает, так это то, что он уделяет внимание только мне одному. Ни одна красивая девушка или красивый парень, что проходят мимо, не привлекают его внимания, он не бросает в их сторону даже короткого взгляда. А когда кто-то роняет на пол поднос с кружками и они с грохотом разлетаются по кафельному полу, Джордж даже не моргает. Он пристально смотрит на меня, прямо как хищная птица.
– Стрессы, – говорю я. – Они всегда кончаются язвой.
– Мой доктор утверждает обратное.
– Да неужели? И что он говорит?
– Кофе. Сигареты. Спиртное. Рекомендует избегать подобных удовольствий.
– Грустно это слышать.
– Не печальтесь. Это помогает мне всегда быть настороже.
– А чем вы занимаетесь, мистер Бэрон? Для чего вам необходимо всегда быть настороже?
– Я фрилансер.
– Вы пишете?
– Нет.
– Значит, ваш бизнес более практический, не так ли?
– Я преследую. Можно так сказать.
– Значит, профессиональный преследователь. И ваша нынешняя цель и жертва – это я?
– Только косвенным образом.
Он молчит и ждет, словно это от меня ожидается какой-то доклад или сообщение. Я отпиваю кофе. Размешиваю его. Добавляю сахару. Снова отпиваю.
– Вы ассасин? Убийца? – спрашиваю я наконец.
– Но вы же до сих пор живы?
– Насколько можно судить, да.
– Тогда давайте не будем беспокоиться на этот счет.
– А насчет чего мы должны беспокоиться?
– Ни на какой счет. Если вы поможете мне – прямо сейчас, вам не надо будет волноваться вообще ни о чем.
Бэрон касается столешницы кончиком пальца, снимает с нее кристаллик сахара. Изучает его, словно стараясь определить качество и стоимость граненого бриллианта.
– Тот мужчина, которого вы видели в Венеции, – говорит он. – Вы знаете, кто это такой?
– А что вам об этом известно?
– Довольно многое, но лишь в некоторых аспектах. Хотя меня проинформировали только о тех фактах, которые помогут мне в решении поставленной передо мной задачи. Уверен, что у вас имеются вопросы, на которые я не могу ответить.
– На кого вы работаете?
– На кого угодно.
– Это по поручению Церкви? Вам известно, кто подослал ко мне в офис ту женщину?
– Я ничего не знаю ни о какой женщине. Я знаю только о нас с вами. Здесь и сейчас.
И это правда. Он знает только о нас. Его спокойная сосредоточенность отрицает существование всего остального мира, он отбрасывает его словно взглядом гипнотизера.
– Это что-то очень похоже на буддизм, – говорю я.
– Неужто? Не знаю. Я просто прислужник, так сказать, мальчик-посыльный из «Уолдорф-Астории», которому поручено сделать некое дело.
– Стало быть, вы нечто вроде ватиканского тхага? Душителя? Так?
– Надеюсь, вы не хотели сказать грубость.
– На кого еще вы могли бы работать? Разве дьявол нанимает на работу болванов вроде вас, то есть, извините, преследователей? В любом случае, как вам известно, меня отправили первым классом в Венецию. Сколько бы вам ни платили за то, что вы меня преследуете, вам следовало бы просить о прибавке к жалованью.
– Позвольте мне спросить вас еще раз, – говорит Джордж, игнорируя мои нападки. – Вам известно, кем был тот мужчина в Санта-Кроче, в доме номер 3627?
– Был? А что с ним случилось?
– Покончил с собой. Во всяком случае, к такому выводу пришли власти. В последнее время он пребывал в депрессии, имеются свидетельства о его нехарактерном поведении, потом он совсем пошел вразнос. Такое дело нетрудно закрыть.
– Как он это проделал?
– Очень болезненно.
– Говорите!
– Принял яд. Точнее, аккумуляторную кислоту. Такое трудно проглотить, особенно целый литр, даже если ваша цель – покончить с собой. Можете мне поверить. Эта дрянь все внутренности выжигает.
– Может, ему кто-то помог…
– Ага, прямо в точку… Вот теперь, профессор, вы начинаете соображать.
– Вы полагаете, что его убили.
– Не в обычном смысле этого слова.
– А каков же тогда необычный смысл?
– Грязная, нечестная игра, – говорит мой собеседник и улыбается при этом. – Там имела место некая жутко нечестная игра.
– Ваша игра.
– Нет, не моя. Гораздо хуже.
Я чувствую, как под столом дрожат, стучась друг о друга, мои коленки. Мне требуется целая секунда, чтобы унять их.
– Вы так и не ответили на мой вопрос, – продолжает настаивать Преследователь.
– Я и забыл, о чем вы меня спрашивали.
– Вам известно, кем он был?
– Нет.
– Тогда позвольте мне вам это сообщить. Он был – вы.
– Это как?
– Доктор Марко Ианно.
– Я слыхал это имя.
– Я так и думал, что могли слышать. Ваш коллега, ученый. Профессор, доктор теологии в университете Сапьенца, уже несколько лет. Отец двоих детей, женат. Хорошо известен в своей родной стране в результате выступлений в защиту Церкви, хотя сам к Церкви не принадлежал, не был священником. Его работы касались в основном необходимости взаимосвязи между человеческим воображением и верой.
– Звучит как тема одной из моих лекций.
– Ну вот, опять в точку. Докторскую степень просто так не присваивают.
– Почему вы мне все это рассказываете? Вы явились ко мне, чтобы передать какое-то предупреждение?
– Я не курьер.
– Так что же вам от меня нужно?
Бэрон прижимает кристаллик сахара пальцем к столешнице с едва слышным хрустом.
– Как я полагаю, у вас имеется некий документ, – говорит он.
– У меня их полно. Видели бы вы мой кабинет!
– Это может быть письменное свидетельство или фотография. Только готов спорить, что это видеозапись. Я прав?
Я не отвечаю, и он чуть пожимает плечами, словно давно привык к подобному сопротивлению в начале разговора.
– Что бы это ни было, – продолжает он, – у вас имеется нечто, что вы вынесли из той комнаты в Венеции, и я хотел бы, чтобы вы отдали это мне.
– Даже не мечтайте. Вам придется в обмен на это написать вот на этой салфетке совершенно астрономическую сумму.
– Нет. Это дело бухгалтеров. Бумага может предать. От этой транзакции не должно остаться никакого осадка, никаких следов.
– То есть предполагается, что я просто передам вам эту вещь – этот документ. Так?
– Да.
– И каковы же должны быть мотивы, заставляющие меня это сделать?
– Возможность избежать таких последствий, как следование по стопам доктора Ианно. Возможность избежать меня. То есть избавиться от меня.
– Пойдите к черту!
Что-то мелькает на его лице, какая-то тень. Так быстро мелькает, что, возможно, я просто вообразил себе это. Судорожное подергивание щеки. Переключение скоростей.
– Вам не следует играть в такие игры, Дэвид.
– Знаете, был однажды такой момент, совсем недавно, когда один малый вроде вас мог бы меня испугать. Он говорил мне такие же вещи, какие говорите мне сейчас вы. Но теперь подобное уже невозможно.
– Я предлагаю вам пересмотреть свое решение.
– С чего бы это?
– Потому что я непременно вас испугаю, я должен вас испугать. А если это буду не я, то есть и другие личности. Весьма примечательные личности.
– Те, которые убили Марко Ианно.
– Да.
– И вы можете командовать ими?
– Нет. Никто не может. Но они, кажется, заинтересованы в вас.
Я поднимаю чашку, но гнусный вид кофе и особенно плавающий в центре островок молока чуть не заставляют меня подавиться.
– Мужчина там, в той комнате, был душевнобольной, – говорю я. – И он был уязвим в том смысле, что его нетрудно было убедить в невозможном.
– Все мы точно так же уязвимы. – Преследователь почти улыбается. – Вероятно, ничуть не больше, чем вы.
– Он убил сам себя.
– То же самое говорили и про вашего ребенка. И как могут в конечном итоге говорить и про вас.
– Вы мне угрожаете?
– Да. Совершенно верно, угрожаю.
Я встаю. Ударяюсь коленом о боковину стола, отчего моя чашка опрокидывается. Еще горячий капучино разливается по всему столу, капли падают на ноги этому типу. Видимо, обжигают его. Но он даже не моргает. Он только хватает меня за руку, когда я пытаюсь уйти:
– Отдайте мне этот документ.
– Я не понимаю, о чем вы говорите.
Чувствую, что в нашу сторону уже оборачиваются другие посетители, сидящие позади меня. Но Бэрон этого не замечает.
– Вы меня неправильно поняли, – говорит он медленно и терпеливо. – Я вам не какой-нибудь занудный приставала, от которого можно просто отмахнуться и уйти.
Он отпускает мое запястье, ожидая, что я сейчас уйду. Но я вместо этого низко наклоняюсь к нему, так что наши лица оказываются в паре дюймов друг от друга.
– Мне наплевать, что вы будете делать. Я ничего вам не отдам, черт бы вас всех побрал, – говорю я. – Вы сейчас лишаетесь того, чего я уже лишился, и хватаетесь за то немногое, что у вас осталось. В моем нынешнем положении нет никакого смысла заниматься защитой самого себя, потому что никакого «себя» у меня уже не осталось, мне уже нечего защищать. Так что валяйте, продолжайте. Преследуйте. И скажите вашим нанимателям, что они могут катиться ко всем чертям. О’кей?
Вот теперь я действительно ухожу.
Иду вверх по Амстердам-авеню, прохожу квартал и еще полквартала, сворачиваю направо, на свою улицу. Назад я не оглядываюсь. Но даже уже свернув за угол, я знаю, что тот тип смотрит мне вслед, следит за мной.
Я знаю это так же точно, как то, кем был доктор Марко Ианно.
Глава 10
В тот раз, в Венеции, я не узнал его в том связанном человеке. Но минуту назад, как только услышал имя Марко Ианно, воспоминание о нем сразу вернулось. Коллега, который стал свидетелем того момента в моей научной карьере, когда я повел себя самым непрофессиональным образом.
Это была необычайно пышная, престижная конференция, проводившаяся в Йеле семь или восемь лет назад. Ходили слухи, что все это мероприятие втихую оплачивает Рим. Конференция именовалась «Будущее/Вера», как будто религиозные верования превратились в залежавшийся товар, нуждающийся в некоем энергичном ребрендинге, в чем я, собственно говоря, и без этого не сомневался. Ведущие исследователи и философы, а также прочие ученые мужи-специалисты в сфере воспитания со всего мира собрались там, чтобы обсудить «проблемы, встающие перед христианством в новом тысячелетии». Моя задача состояла в том, чтобы выступить с докладом, представлявшим собой усиленную, более резонансную версию моей стандартной лекции о Сатане Милтона как о раннем проповеднике разрушения патриархального общества. «Дьявол явно страдает от отцовского комплекса» – таков был посыл моего выступления, вызвавший смех в конференц-зале.
По завершении лекции в зале зажгли свет и устроили краткое обсуждение, вопросы и ответы. Первым на трибуну поднялся некий теолог, с работами которого я был знаком, священник (по такому случаю в полном священническом облачении, в рясе и с «собачьим» воротником), известный как политический советник Ватикана, ответственный за разработку оборонительных теорий против попыток исподволь модернизировать действующие церковные доктрины. Он был вежлив, а его вопрос выглядел как достаточно мягкий упрек в неправильном цитировании или в чем-то подобном, что он пропустил или не заметил. И тем не менее было в этом человеке что-то, что сразу восстановило меня против него. Я стал необычно агрессивным и резко отвечал на все его последующие вопросы, пока, всего несколько минут после начала дискуссии, не завелся до такой степени, что начал прямо с трибуны бросаться оскорблениями. «Вероятно, эта штука, что у вас на шее, затрудняет кровообращение и к вашим мозгам, святой отец, поступает недостаточно крови!» – заявил я ему. Аудитория как будто раздалась вширь и вся ополчилась против меня, вся задышала, как огромные кузнечные мехи, как легкие просыпающегося великана. Остановить их, управлять ими было уже невозможно. Создавалось впечатление, что я невольно играю роль, совершенно мне чуждую роль совсем другого человека, не такого, как я. Помню, что во рту у меня возник какой-то медный привкус, когда я до крови прикусил себе щеку.
А потом началось нечто совсем уж странное.
Священник пристально уставился на меня, словно только что заметил во мне нечто необычное. Он отступил назад, споткнулся о ноги человека, который сидел позади него, и взмахнул руками, пытаясь сохранить равновесие.
– Как вас зовут? – спросил он.
А я не мог ему ответить. Не мог, потому что уже не помнил этого.
– Профессор Аллман?
Новый голос донесся до меня откуда-то из задней части зала. Добродушный и полный сочувствия голос с каким-то акцентом. Он принадлежал человеку, который шел ко мне с уверенностью и знакомой улыбкой, так что, когда он в конце концов остановился рядом и взял меня под локоть, мне показалось, что я знаю его всю жизнь.
– Как я полагаю, отведенное для данной лекции время уже закончилось, – произнес доктор Марко Ианно, кивнув сидящим, словно говоря: «Я сейчас все улажу», и ведя меня к двери. – Может быть, нам с вами стоит выпить чего-нибудь освежающего, Дэвид?
Как только мы вышли наружу, на бодрящий воздух университетского дворика, я сразу пришел в себя. Во всяком случае, вернулся гораздо ближе к своей обычной сущности и был вполне в состоянии поблагодарить доктора Ианно и сообщить ему, что со мной уже все в порядке и что мне всего лишь нужно вернуться к себе в отель и немного отдохнуть. Возмутительное и неловкое представление закончилось. Правда, я понимал, что потом мне потребуется писать письма с оправданиями и извинениями, со ссылками на приступ лихорадки, внезапно обрушившийся на меня. Неприятный инцидент, несомненно, но все уже было позади.
Тем не менее доктор Ианно, которого я знал лишь заочно, по его работам, и потом никогда больше не видел до встречи в Венеции, в районе Санта-Кроче, снова окликнул меня, когда я уже распрощался с ним, оставив его на холоде на площади Нью-Хейвена. То, что он мне тогда сказал, я тут же отринул, решив, что он, итальянец, неверно выразил свою мысль по-английски. Вспомнил я об этом лишь теперь, пару минут назад, когда Преследователь упомянул его имя.
«То, что сейчас произошло – такое однажды было и со мной, – сказал мне тогда мой коллега. – Я полагаю, профессор, что мы вполне могли ошибаться, считая, что это всего лишь слова, напечатанные на бумаге».
Я не возвращаюсь прямо домой. Нет, я не опасаюсь, что Джордж Бэрон последует за мной и силой вломится ко мне, когда я окажусь в своей квартире. Это не будет иметь никакого смысла: он знает, что вещь, которую он ищет, находится не в квартире. Он наверняка в этой квартире уже побывал и осмотрел все места, где это можно спрятать, а теперь требует от меня, чтобы я сообщил ему то, что он желает узнать. Сегодня он был вежлив в своих требованиях. В следующий раз он пустит в ход более убедительные доводы.
А почему бы не отдать Бэрону этот «документ»? Это будет несложно. Полагаю, если я это сделаю, меня оставят в покое. Он точно опасается последствий: убийство профессора Колумбийского университета оставит даже больше следов и зацепок, чем выплата отступных. Это будет совсем нетрудно – сопроводить моего Преследователя через пару дней (когда условия хранения позволят мне открыть ячейку) в отделение банка «Чейз-Манхэттен» на углу 48-й улицы и Шестой авеню и передать ему лэптоп и камеру, единственные свидетельства моего общения с покойным доктором Ианно.
Но я не могу этого сделать. Потому что если Преследователь этого хочет – или если некто, кто платит этому фрилансеру, столь отчаянно, как это представляется, стремится заполучить этот «документ», – значит, это нечто весьма ценное. Оставшись без него, я, по всей вероятности, не удостоюсь больше ничьих посещений и перестану воспринимать какие-либо знаки и сигналы. Даже если хранение того, что Джордж именует «документом», представляет для меня опасность, у меня нет выбора, кроме как держать его у себя и оставаться возможной целью для нападения. Только в качестве разыскиваемого и преследуемого я могу сохранить за собой какую-то роль во всей этой истории. А пока у меня нет никаких реальных соображений по поводу того, почему именно меня разыскивают и преследуют, мне необходимо продолжать участвовать в этом шоу, если я хочу найти дорогу к Тэсс.
Но одна вещь теперь стала очевидной, после того как Преследователь явился ко мне лично: у меня осталось гораздо меньше времени, чем я рассчитывал.
Я звоню О’Брайен, она берет трубку уже на середине первого гудка.
– Дэвид, – с облегчением говорит она. – Ты где?
– Здесь. В Нью-Йорке.
– Почему ты меня избегаешь? Я же твой друг, ты, тупица!
– Извини.
– Что происходит?
– Не уверен, что могу точно это определить и назвать.
– Перестань копаться в себе. Просто скажи, что с тобой было. Потому что я знаю, что с тобой что-то не в порядке. Эта неожиданная поездка в Венецию, то, что произошло с Тэсс… И ни единого звонка от тебя с тех пор, как ты вернулся домой. Совершенно на тебя не похоже, Дэвид!
– У меня куча жутких неприятностей.
– Несомненно. Такая утрата! Просто представить себе невозможно!
– Дело не только в Тэсс. С ее исчезновением… связаны некоторые странные обстоятельства, которые я не могу объяснить.
– Исчезновение? Дэвид, это же было самоубийство!
– Я не уверен, что это именно так.
Элейн некоторое время переваривает услышанное.
– Ты говоришь о том, как это произошло? – спрашивает она.
– И почему.
– О’кей. Что еще?
– У меня были… визитеры.
Я слышу, как моя коллега обдумывает это, давая мне возможность разделить с ней все свои беды. Но внезапно, прямо здесь, на улице, разговаривая с ней по телефону, я начинаю опасаться, что наш разговор могут подслушать. Какой-нибудь хакер может его перехватить. Теперь им это совсем нетрудно проделать, верно? А мне вовсе не хочется подвергать Элейн опасности. У нее и без того куча собственных проблем, чтобы я дал Преследователю возможность вломиться и в ее дверь.
– То, что ты говоришь, звучит очень странно, – говорит она.
– Ты права. Это все сплошной поток непереваренных эмоциональных всплесков, которые действуют прямо как морфий и сливаются в закрученный параноидальный бред. Бред, бред, бред.
О’Брайен делает паузу. Кажется, она уже поняла, что мое нежелание сообщить ей что-то еще – это вовсе не отказ от обсуждения данной проблемы, а забота о защите от подслушивания. В любом случае когда она начинает говорить снова, то говорит кодированными фразами, понятными только нам двоим.
– Ну, хорошо, я просто хочу, чтобы мы наконец встретились, – произносит она. – Но в данный момент я по уши увязла в подготовке отзыва на очередную диссертацию. А потом есть еще куча курсовых работ первокурсников, которым требуется выставить оценки. Полный пандемониум.
Опять это слово! Демонское место. Место нашей встречи.
– Жаль. Ладно, в другой раз. А встретиться нам было бы совсем неплохо.
– Несомненно. Ладно, в другой раз. Но скоро, о’кей? Будь здоров, Дэвид.
– Спасибо. Ты тоже.
Она вешает трубку.
А я подзываю такси.
– Гранд-Сентрал, – говорю я водителю, и мы вливаемся в транспортный поток, движущийся к центру города.
По крайней мере, мы вроде бы должны двигаться к центру. Водитель, по-видимому, новичок. Или обдолбанный. Или и то и другое. Он едет на юг по Коламбус-авеню, но потом вдруг делает резкий, внезапный и агрессивный поворот направо, от которого меня швыряет на дверь. Потом он объезжает квартал и, даже когда у него еще остается шанс исправиться, продолжает ехать к Центральному парку, на запад.
– Я же просил на Гранд-Сентрал. На железнодорожный вокзал. – Я обращаюсь к нему сквозь окошечко для передачи денег в разделяющем нас плексигласовом щитке. – Или вы знаете другую дорогу, о которой я не имею понятия?
Он не отвечает. Подъезжает к тротуару и останавливается. Мы где-то в середине семидесятых улиц.
– Почему вы остановились?
Я стучу по пластику. Водитель не оборачивается.
– Мне нужно ехать вон туда, – говорю я, указывая прямо вперед.
– Вы уже приехали, – говорит водитель. Голос едва слышен, но он звучит очень невнятно, словно его обладателю только что лечили зубы, рот еще не отошел от анестезии и полон слюны.
– Мне нужно в центр.
– Вы там… куда должны приехать.
Шофер не двигается. В зеркале заднего вида видна лишь часть его лица. И половина ее закрыта очками-консервами, как у ранних авиаторов, а также черной, длинной, по грудь, бородой явного выходца с Ближнего Востока. Короче говоря, он выглядит как таксист.
Если не считать языка. Язык высовывается в щель между губами, блестящий и похабный на вид. Кончик его подергивается. Щупает воздух.
Я выхожу из машины, с грохотом захлопываю дверцу, и та, взвизгнув колесами, отваливает.
Я пытаюсь рассмотреть номер автомобиля, но его тут же закрывает плотный поток машин. Побитый желтый седан, один из многих, вот и все.
И вот я тут. За полквартала к северу от 72-й улицы. Рядом с огромным старым жилым комплексом «Дакота Эпартментс», выходящим окнами на парк. Не в более знаменитом южном его конце, где застрелили Джона Леннона (непременная остановка для неутомимых и бесконечных туристов, похожих на призраков), но в его северном конце, ничем не прославившемся. Если таксист возжелал, чтобы я полюбовался одним из самых любимых публикой кровавых пятен на теле Нью-Йорка, то даже в этом он ошибся.
Я решаю, что в этом что-то есть.
С моей стороны это волевой акт, равно как и результат дедукции. Вокруг меня больше не происходит никаких несчастных случаев, появляются одни только намеки и пророчества. Я теперь выступаю в роли фанатика-толкователя снов и видений, который видит подтверждение некоего Великого Плана в лике Богородицы, проявляющемся в контуре облаков или в том, что может выпасть из случайного сочетания букв алфавита.
Водитель высадил меня у северного конца здания. К северу от «Дакоты».
Северная Дакота.
Та карта на стене в комнате Тэсс. Штат, который она выбрала для детального изучения в рамках своего школьного проекта. Или, как мне теперь становится понятно, штат, изучать который было ей предписано.
«Почему Северная Дакота?» – как я хорошо помню, я спросил у дочери в тот день, когда она купила и принесла домой ту карту и искала скотч, чтобы прикрепить ее к стене.
– Не знаю. Мне так было велено.
– Учитель велел?
– Нет, – отвечала Тэсс. Она явно притворялась, что очень занята, копаясь в ящике кухонного стола.
– Тогда кто же, милая?
Дочь не ответила. Но плечи ее сжались и напряглись, когда ответ уже готов был вырваться. Она сдержала его, а сама выхватила из ящика скотч и выскочила из кухни. Я совершенно точно помню этот момент, хотя тогда он не произвел на меня никакого впечатления. Это ничего не означало, разве что нетерпеливое недовольство ребенка, к которому папаша цепляется по пустякам.
А вот теперь тот случай означает для меня намного больше.
Если цель моих странствий заключается в том, чтобы высматривать знаки и намеки, то, возможно, это один из них. Чей бы ни был это знак, хороших парней или плохих, но водитель такси привез меня сюда по какой-то конкретной причине. Мне было предназначено, прямо как апостолам, увидеть и понять некий смысл и значение подобного совпадения. И мне нужно это сделать – ради Тэсс.
Слепая вера. Хотя в моем случае вера не в рай, а в тех, кто воюет с ним.
Глава 11
Я никому не звоню. Да и кому мне звонить? Дайане об этом знать совершенно необязательно. А Тэсс, хоть и пропала, наверняка уже и так все знает.
Остается, правда, О’Брайен. Вот поэтому я и остановился. Шлю ей текстовое сообщение, что не приеду и что нахожусь в метро, под землей, направляюсь в центр, в свой офис в университетском кампусе. Я и в самом деле приезжаю туда, поспешно собираю те немногие вещи, которые могут пригодиться, помимо кредитных карт, лежащих в бумажнике. Книги. Личная библиотека, монографии по демонологии – все сметено с полок и торопливо запихнуто в кожаную сумку. «Рай утраченный». «Анатомия меланхолии». Библия, стандартное английское издание, так называемая «Библия короля Якова». И еще не имеющий прямого отношения к делу, но крайне необходимый «Атлас автомобильных дорог Соединенных Штатов».
Я выхожу из кампуса, попадаю в Гарлем и покупаю себе машину. Взять автомобиль напрокат было бы, конечно, дешевле, но я опасаюсь, что меня будет легче выследить, если я буду обязан вернуть прокатной фирме «Баджет» или «Эйвис» – их имущество – в определенном месте. А на 142-й улице есть салон подержанных автомобилей: я не раз проезжал мимо него, направляясь в отличный мексиканский ресторанчик (там великолепно готовят коктейль «Маргарита»), который мы несколько раз посещали вместе с Элейн. Как выясняется на месте, они принимают платежи кредитной картой и не спрашивают удостоверения личности. Я регистрируюсь у них как Джон Милтон, вписывая это имя во все официальные бланки.
Наилучшим решением, вероятно, было бы пойти по самому простому пути, взять какую-нибудь четырехдверную японскую машинку, серую или бежевую, чтобы не выделяться. Но вместо этого я покупаю сделанный по спецзаказу черный «Мустанг». Не винтажную модель, но более мощный вариант поновее, всего двух лет от роду. Если верить одометру, пробег у него всего восемь тысяч миль. У машины хромированные колпаки на колесах и ворсистая, «под леопарда», обивка сидений. Не слишком заметная машинка, на таких нередко рассекают наркодилеры, но все же достаточно примечательная – на забитых почти одинаковыми тачками магистралях и проселках сегодняшней Америки. У меня никогда не было такой машины – да я вообще никогда особо машинами не увлекался, – и вот теперь, пока я иду мимо небольшого ряда меняющих свои авто хозяев «мерсов» и толстозадых паркетников, мне очень нравится это противопоставление: я сам – в удобно облегающих джинсах «Ливайс» и в очочках в тонкой металлической оправе (извечный вид недоучившегося студентишки, как это именует Дайана) – и эти мощные, переделанные и модернизированные тачки из богатых кварталов. Это странно и здорово. Если бы Тэсс была сейчас здесь, со мной, она бы тут же согласилась с такой оценкой ситуации. И еще она немедленно запрыгнула бы на пассажирское сиденье, удобно устроилась бы на этом пятнистом поддельном мехе и велела бы мне заводить мотор. Именно так я и поступаю, в ее честь. Легкий, даже вежливый визг шин по асфальту, и вот я уже выкатываюсь из ряда и двигаюсь на юг, к своему дому, где швыряю в сумку кое-какую одежду. Вместе с дневником Тэсс.
Затем снова на север, в сеть пересекающихся улиц и переулков, что ведут к мосту Джорджа Вашингтона, который дает мне возможность убраться прочь с острова Манхэттен. А оттуда – на запад, по магистрали I-80, затем в паутину федеральных межштатовских шоссе с их рекламными щитами «ОТЛИЧНАЯ ЕДА!» на забегаловках или «ДЕТИ ПРОЖИВАЮТ БЕСПЛАТНО!» на мотелях, в этот мир сплошных восклицательных знаков, мир, живущий сам по себе. Мощеная дорога выводит меня в более свободные пространства, количество людей уменьшается в геометрической прогрессии. Все четко зафиксированные и установленные определенности и неизбежности Нью-Йорка остаются позади, а я качу навстречу все более широким возможностям менее тщательно организованных городов и городков, в полузабытые равнинные пространства. В Северную Дакоту. В забытый штат.
Конечно, сегодня мне туда не доехать, даже близко не подобраться. Накопленная усталость дает о себе знать, когда я пересекаю границу штата Пенсильвания, так что я начинаю высматривать подходящее местечко, чтобы отдохнуть. А также позвонить О’Брайен. Она не заслужила с моей стороны настолько грубого обращения, какое я проявил нынче утром, и, по всей вероятности, беспокоится из-за того, что я так и не появился. Но у меня было тогда ощущение, что нужно поскорее, немедленно убраться из города, и эта спешка подогревалась памятью о Преследователе, а также очень вовремя появившейся подсказкой насчет Дакоты.
Вот это место выглядит неплохо. Очищенная от растительности площадка для пикников, всего несколько клочков упаковочной бумаги от гамбургеров катаются под ветром возле переполненных мусорных баков. Я ставлю машину в дальнем углу парковочной площадки и быстро набираю номер.
– У тебя все нормально? – спрашивает Элейн, едва успев взять трубку. Беспокойство, звучащее в ее голосе, утраивает мое чувство вины.
– Все прекрасно. Слушай, извини, что я сегодня так к тебе и не явился.
– Значит, ты понял мое кодированное сообщение.
– О да! Отлично было задумано, кстати.
– Я краснею.
– Я ехал в центр, когда… В общем, мне пришлось изменить планы.
– Что произошло?
Как ей на это ответить?
– Мне был дан знак, – говорю я.
– Какой знак? Вроде небесного знамения?
– Не небесного, нет.
– Дэвид, ты можешь мне членораздельно сказать, какого черта? Что с тобой происходит?
А как ответить на это? Правду сказать? Невозможно. Эта правда невозможна, хотя сам я уже наполовину в нее поверил, но до сих пор не позволял себе сказать это вслух, не хотел даже думать об этом.
– Я считаю, что Тэсс может быть еще жива.
– Ты что-то узнал? Тебе звонили? Итальянская полиция – они нашли ее? Обнаружили?
– Нет, не обнаружили.
– Боже мой! Дэвид! Она как-то связалась с тобой? – При следующей мысли О’Брайен явно мрачнеет. – Это было похищение? Киднепинг? Кто-то держит ее в заложниках?
Да, кто-то держит ее в заложниках.
– Никто мне не звонил, – говорю я вместо этого. – Полиция ничего не нашла. По сути дела, они практически прекратили поиски. Просто ждут, когда ее останки где-нибудь всплывут. Они считают, что она погибла.
– А ты так не считаешь?
– Частью сознания понимаю, что так оно и есть. Но есть и другая его часть, и она думает наоборот.
– Тогда где она?
– Не в Италии. И не здесь.
– О’кей. Сделаем вид, что передо мной развернута карта. Куда мне смотреть?
– Хороший вопрос.
– Так ты не знаешь?
– Не знаю. Но кое-что чувствую. Что она жива, но не жива. И ждет, когда я ее найду.
Моя коллега тяжело вздыхает. Это нечто вроде вздоха облегчения. Или, возможно, это вздох, свидетельствующий о том, что она собирается с силами, которые требуются ей, чтобы вести дальше разговор с другом, которого теперь, после его последних слов, следовало бы проверить на невменяемость.
Тем не менее продолжение следует совсем другое. Элейн вносит поправку в направление своих мыслей, так что теперь она может следовать за моим потоком сознания. Не то чтобы она согласилась и приняла то, что я утверждаю, за истину. Просто она сейчас занята диагностикой: такое у нее настроение.
– Ты говоришь о ее духе? – начинает она. – Это что-то вроде призрака?
– Не думаю, нет. Такое подразумевало бы, что ее уже нет, что она ушла насовсем.
– Значит, чистилище?
– Что-то в этом роде.
– Она сама тебе это сказала?
– Я вчера пытался покончить с собой, – говорю я, и это получается очень просто, небрежно, таким деловым тоном, словно сообщение о том, что мне сняли камень с зубов.
– Ох, Дэвид!
– Ничего, все о’кей. Тэсс остановила меня.
– Память о ней, ты хочешь сказать? Ты подумал о ней и не смог это сделать, так?
– Нет. Она остановила меня. Она сбросила со стены фотографию, чтобы дать мне понять, что она здесь, со мной. И что у меня есть дело, которое мне нужно сделать.
– И что это за дело?
– Следовать за явленными мне знаками.
– И как это должно выглядеть? В деталях?
– Тут нет никаких точных деталей.
– А неточные есть?
– Мне кажется, нужно просто открыться, приготовить мозги к приему всех поступающих сигналов. Использовать все то, что я знаю о мире, о себе. Все, что я изучал и чему учил, все, что я читал. Думать и чувствовать одновременно. Свинтить крышку со своего воображения, дать ему полную свободу, чтобы увидеть то, что я приучил себя – что мы все приучили себя – не видеть.
– Видимая тьма, – говорит моя подруга.
– Может быть. Может быть, это меня заманивают в ад. Но если так, может быть, Тэсс уже тоже там.
О’Брайен снова вздыхает. Только на этот раз я знаю, что это за вздох. Содрогание.
– Ты меня пугаешь, – говорит она.
– Чем именно? Тем, что я верю, что Тэсс хочет, чтобы я искал ее в подземном мире? Или тем, что я превратился в душевнобольного пациента, ударившегося в бега?
– А если и тем, и другим?
Она смеется над этими своими словами. Не потому, что это смешно, но из-за того, что только что услышала нечто такое, над чем стал бы смеяться любой здравомыслящий, душевно здоровый человек.
– Где ты сейчас?
– В Пенсильвании. Еду по шоссе.
– Думаешь, Тэсс где-то там?
– Я просто еду. Веду машину. И высматриваю знаки, которые приведут меня ближе к ней.
– И ты полагаешь, что увидишь их в Пенсильвании?
– В Северной Дакоте, как я надеюсь.
– Что?!
– Это сложно объяснить. Если я тебе все расскажу, то буду, наверное, выглядеть полным идиотом.
– Сказать тебе напрямую? Ты и так уже говоришь как полный идиот.
– Спасибо. Ценю твою откровенность.
– Я серьезно. Я уже не знаю, как все это понимать.
– Я спятил.
– Ну, возможно, не до конца. Но должна тебе сказать, что ты заставляешь меня волноваться. Ты сам-то слышишь, понимаешь, что говоришь?
– Да. И меня это тоже очень здорово беспокоит, черт бы меня подрал!
Теперь пауза. Это О’Брайен готовится сделать то, что должна сделать.
– Дэвид?
– Да.
– Что на самом деле произошло в Венеции?
– Тэсс упала с крыши, – говорю я, уже решив, что сказал ей слишком много. – Я потерял ее.
– Я не о том. Я говорю о том, зачем тебя в первую очередь вообще туда понесло. И почему Тэсс сделала то, что сделала. Ты ведь это знаешь, не правда ли?
– Нет, не знаю.
– Ну скажи же мне!
Хотелось бы. Но история с Худой женщиной, с мужчиной в кресле и с голосом Безымянного – это слишком много, чтобы с кем-то делиться. Так ведь недолго и разорвать ту хрупкую связь, которая все еще соединяет меня с Элейн, а мне необходимо, чтобы она оставалась на моей стороне. К тому же встает вопрос о ее собственной безопасности. Чем больше она знает, тем большей угрозе я ее подвергаю.
– Не могу, – говорю я.
– Почему не можешь?
– Просто не могу. Рано еще.
– Хорошо. Тогда ответь на мой вопрос.
– О’кей.
О’Брайен переводит дыхание. Вдыхает и выдыхает, медленно, со всхлипом. Она не хочет задавать тот вопрос, который сейчас последует, но не может оставаться со мной, если его не задаст.
– Ты каким-то образом замешан в том, что произошло с Тэсс?
– Замешан? Не понимаю.
– Ты обидел ее, Дэвид?
Поразительный, ошеломляющий вопрос, но я сразу понимаю, откуда он исходит. Все мои слова о знаках и духах, о чистилище могут быть результатом чувства вины. Элейн, несомненно, не раз встречалась с таким в своей практике. Признак невыносимых угрызений совести, которая ищет облегчения в фантазиях.
– Нет, я ее не обижал.
Как только это прозвучало, я сразу же ощущаю укол – до меня вдруг доходит, что это не совсем правда. Разве это не я притащил за собой Безымянное в наш отель из района Санта-Кроче, из дома номер 3627? Разве Тэсс не осталась бы здесь, со мной, если бы я не взял деньги у Худой женщины? Нет, я не обижал свою дочь. Но ощущение вины все равно присутствует.
– Прости меня, – говорит моя подруга. – Но мне необходимо было задать этот вопрос, понимаешь? Просто чтобы убрать все сомнения.
– Извиняться нет необходимости.
– Тут многое требуется переварить, чтобы разобраться.
– Понял. Только вот что, О’Брайен…
– Да?
– Не звони этим ребятам в белых халатах, чтоб они меня забрали. Я знаю, как все это звучит. Да, это чистое безумие. Но не пытайся меня остановить.
Это нелегкое решение для нее, о чем нетрудно догадаться по тому, сколько времени ей требуется, чтобы просчитать все риски, если она даст такое обещание, осознать ответственность, которую она берет на себя. А вдруг со мной случится нечто плохое? Или, как мне сейчас приходит в голову, если я сделаю нечто плохое кому-то еще?
– Хорошо, – говорит Элейн в конечном итоге. – Но ты непременно мне позвонишь. Понятно?
– Позвоню.
Она, конечно, хочет узнать больше, но новых вопросов не задает. Это дает мне шанс спросить ее, как она себя чувствует, что говорят врачи и нет ли у нее каких-нибудь недомоганий. «Ничего особенного, разве только легкая тошнота по утрам», – сообщает она. А в остальном у нее все хорошо.
– И вообще, плевать на этих врачей, – говорит моя коллега. – Они выдали мне достаточно рецептов на опиаты, их хватило бы, чтобы целый месяц развлекать добрую дюжину пациентов какого-нибудь реабилитационного центра. Врачи со мной уже покончили. А я покончила с ними.
Хорошо зная О’Брайен, я понимаю, что это сказано на полном серьезе. Она сама справится со своими болячками, и когда наступит время, когда придет ее смертный час, она встретит его с достоинством и даже с пренебрежением. И все же, когда эта женщина говорит о своей онкологии, за ее словами хорошо чувствуется зазубренное острие злости. Со мной все точно так же. Мы оба решили, что будем злиться на тех невидимых воров, что сумели проникнуть в наши жизни.
– Я скоро снова двинусь в путь, – говорю я, когда чувствую, что моя собеседница больше не хочет обсуждать эту тему.
– Надеюсь, ты найдешь то, что ищешь.
– Даже если ты считаешь, что это мираж.
– Миражи имеют тенденцию иногда оборачиваться реальностью. И в пустыне иногда вдруг обнаруживается вода.
– Я тебя люблю, О’Брайен.
– Скажи мне что-нибудь новенькое, чего я еще не знаю, – говорит она и вешает трубку.
Я въезжаю в «железный пояс» Пенсильвании, и федеральное шоссе уютненько встраивается в улицы пригородов, где повсюду торчат чугунолитейные и сталеплавильные заводы, окруженные выцветшими билбордами, рекламирующими их как «ОТЛИЧНОЕ МЕСТО ДЛЯ ПРОЖИВАНИЯ!» и обещающими, что «ЕСЛИ ОСТАНОВИШЬСЯ У НАС, НЕ ПОЖАЛЕЕШЬ!». Но я не останавливаюсь. Продолжаю катить дальше, а уже ранний вечер, и солнце сонливо уходит и прячется за дымовыми трубами и рядами деревьев.
В какой-то момент на приборный щиток вдруг садится божья коровка. Окна в машине закрыты, и раньше я ее тут не замечал. И тем не менее вот она, сидит и смотрит на меня.
Это заставляет меня задуматься – как и все другое теперь – о Тэсс. Воспоминания, которые удивляют своими внезапно открывающимися возможностями переосмыслить прошлое. То, что эти воспоминания говорят о ней. О нас. Те вещи и события, что она могла видеть почти с самого начала, даже тогда, когда я оттачивал свою слепоту по отношению к ним.
Однажды, вскоре после того, как ей исполнилось пять лет, Тэсс попросила меня оставить прикроватную лампу включенной, когда я укладывал ее в постель. До этого она никогда не выказывала страха перед темнотой. Когда я спросил ее об этом, дочь покачала головой с разочарованным выражением на мордашке – «ничего-то-ты-не-понимаешь-папочка».
– Я вовсе не темноты боюсь, – поправила она меня. – А того, что в темноте.
– О’кей. И что же там, в темноте, тебя пугает?
– Сегодня? – Моя малышка подумала над этим. Закрыла глаза, словно собирая воедино свои видения. И тут же открыла их, когда придумала ответ. – Сегодня это божья коровка.
Не призраки. Не То, Что Сидит Под Кроватью. И даже не пауки или червяки. Божья коровка! Я пытался как-то замять этот разговор, но дочка все равно поймала меня на том, что я смеюсь.
– Что тут смешного?
– Ничего, моя милая. Просто… божья коровка? Они же такие маленькие! И не кусаются. Это же просто милые мелкие насекомые.
Тэсс поглядела на меня таким напряженным взглядом, что улыбка тут же сошла с моего лица.
– Дело совсем не в том, как что-то выглядит, совсем не это делает их плохими, – заявила она.
Я убедил ее, что никаких божьих коровок – ни плохих, ни хороших – в квартире нет. Тогда была середина зимы. Не говоря уже о том, что я ни разу не видел ни одной божьей коровки за все время, что мы там жили, да и вообще во всем Манхэттене их ни разу не видел, коль на то пошло.
– Ты ошибаешься, папочка, – ответила на это дочь.
– Да? Почему ты так в этом уверена?
Она подтянула простыню под самый подбородок и посмотрела в направлении прикроватной тумбочки. Когда я проследил за ее взглядом, то увидел на крышке тумбочки одну-единственную божью коровку. Секунду назад ее там не было.
Решив, что это какая-то игрушечная штучка или просто сухая личинка какого-то насекомого, обнаруженная под ковром, а затем хитренько и ловко подложенная на видное место рукой Тэсс, я нагнулся, чтобы получше ее рассмотреть. Когда мой нос оказался всего в паре дюймов от жучка, он развернулся головкой ко мне. И приподнял свои жесткие верхние крылышки, проверяя нижние.
– Монстры иногда бывают настоящие, – сообщила мне Тэсс, отворачиваясь к стене и оставляя меня наедине с божьей коровкой, которая продолжала пялиться на меня. – Даже если они не выглядят как монстры.
Когда «Мустанг» начинает дергаться и взбрыкивать, я, внезапно очнувшись, обнаруживаю, что съехал на посыпанную гравием обочину. И понимаю, что пришло время поискать подходящее местечко, где можно переночевать. В ближайшем городке? Это Милтон. Население 6650 человек. Еще один знак. Или просто совпадение. Я слишком устал, чтобы прийти к какому-то заключению.
А вот и гостиница – «Хэмптон инн», почти рядом с магистралью («КОНТИНЕНТ. ЗАВТР. БЕСПЛ.! КАБ. ТВ!»). Я заезжаю, регистрируюсь, покупаю полдюжины пива и бургеры и ужинаю у себя в номере, задернув шторы. Снаружи шумит и зевает федеральное шоссе. Телевизионная реклама лезет в уши сквозь стены.
Когда Тэсс была маленькой, одной из игр, в которые мы играли вместе, была «Горячо-холодно». Она выбирала какой-нибудь предмет и шепотом сообщала Дайане, какой именно – свою игрушечную собачку, соковыжималку с кухни и так далее, – а я должен был искать эту вещь, руководствуясь только указаниями дочери «холодно!» или «теплее!». Иногда этим спрятанным предметом была она сама. И я подбирался к ней, вытянув вперед руки, ощупывая воздух, как слепец. Теплее! Тепле-е-е-е-е! Горячо! Очень горячо! Наградой мне был ее довольный смех и похлопывание по спине, когда я безжалостно щекотал попавшуюся мне наконец жертву.
И вот теперь я здесь. В Милтоне, штат Пенсильвания. Ищу в потемках.
– Ну что, так теплее? – спрашиваю я пустую комнату.
Ответное молчание приносит новую волну беспокойства. Да еще и гнетущая тяжесть в кишках – как-никак два бургера, с беконом и с сыром. Когда тебе так жутко не хватает кого-то, ощущение похоже на голод. Неутолимая пустота где-то в самой середине. Если я застряну здесь, думая о дочери, эта пустота меня просто проглотит.
А мне еще не время исчезать.
Я иду к машине и беру оттуда дневник Тэсс. На этот раз начинаю читать с самого начала. По большей части ее записи – это то, чего и следовало ожидать. Обычные, нормальные наблюдения: «тупые» мальчишки из ее класса, отъезд лучшей подруги, переселившейся в Колорадо, попавший впросак прямо у классной доски «пропахший луком» учитель математики – приносят мне несказанное облегчение. Чем больше эти ее записи не отрываются от земли, от повседневности, тем дольше я могу довольствоваться возможностью, что моя дочь была именно тем, чем казалась. Умненькая, начитанная, немного отчужденная девочка, защитница своих приятелей, счастливая, довольная всем, что для нее важно.
Но даже воспоминания о тех счастливых днях могут иметь противоположный эффект. Понимание того, что все это прошло и больше не вернется, приносит новую боль, уже другую.
Я, наверное, единственная ученица в нашей школе, которой нравится ходить к терапевту, и к дантисту, и к тому дядечке, который проверяет глаза. Не потому, что мне нравится дантист, терапевт или этот глазник. А потому, что по большей части то время, когда папа записывает меня на эти медосмотры, это вообще-то прогулы.
Это началось, наверное, год или два назад. Папе пришлось отвести меня к дантисту, а когда с этим делом было покончено, то вместо того чтобы забросить меня обратно в школу, он решил провести весь остальной день «на свободе», и мы поехали осматривать статую Свободы. Я помню, какой тогда был ветер, такой сильный, что паром сильно болтало, а у него с головы сдуло его бейсболку с эмблемой команды «Метс» и с пятном от пота по краю, ту самую бейсболку, которая доводит маму ДО БЕШЕНСТВА, и она упала в реку. Папа сделал вид, что сейчас прыгнет за ней в воду, а эта молодая дама решила, что он действительно это сделает, и заорала во всю глотку! После того как папа ее успокоил, он сказал мне, что одни только идиоты могут бросаться в Гудзон, чтобы выудить бейсболку с надписью «Метс». «Вот если бы на ней была эмблема «Рэйнджерс», тогда, может быть…»
После этого мы начали прогуливать школу специально.
Вот как работает эта наша система.
Папа записывает меня на прием – это происходит вдруг, словно из ниоткуда, так что я никогда не знаю, когда это случится, и мы решаем, что будем делать дальше, но только когда уже выходим на улицу. По большей части мы просто гуляем по городу, все осматриваем и разговариваем, разговариваем. Папа называет это «Игрой в туристов на собственном заднем дворе». А я – «Странствиями по Нью-Йорку». Но это неважно. Все равно это САМОЕ ЛУЧШЕЕ ВРЕМЯ.
В этом году мы пока что кончили тем, что оказались на этой улице в Челси, где полно всяких странных картинных галерей (там есть одна скульптура мужчины с цветами, растущими прямо у него из задницы!), не один, не два, а целых три раза объехали Центральный парк в экипаже и устроили себе пикник с вьетнамской лапшой прямо посреди Бруклинского моста.
На этой неделе мы встали в какую-то очередь, даже не узнав, за чем она стоит. Оказалось, на посещение Эмпайр-стейт-билдинга. Я там раньше не бывала. И папа тоже.
– Я видел его на фотографиях, – сказал он.
– Фотографии никогда не бывают такими, как реальность, – сказала я.
Примерно через час мы поднялись наверх на лифте и вышли на площадку, с которой видно весь Манхэттен. Парк, обе реки, то, что выглядит как маленькие телевизоры на Таймс-сквер.
Это такое странное ощущение – каким тихим город смотрится оттуда. Никакого шума и грохота с улиц, только тихое гудение. Вот что-то зазвучало, будто настраивается. И никогда не знаешь, то ли оно готовится завыть, как зверь, то ли запеть, как ангел.
Я все продолжаю читать. Не знаю, что я хочу там найти. Просто хочу прочесть больше, надо полагать. Больше о ней. Больше того, что я и так знаю, а еще и то, чего не знаю.
И нахожу.
Есть один мальчик, который в последнее время очень часто к нам приходит. Не в этот мир, но в Другое Место. Мальчик, который больше не мальчик.
Его зовут ТОБИ.
Он такой грустный, что с ним бывает очень трудно. Но он говорит, что таким создан, такое у него предназначение. Потому что там, откуда он приходит, есть нечто Очень Плохое, и у него имеется какое-то сообщение для папы. И ТОБИ должен это сообщение передать.
ТОБИ говорит, что ему очень жаль. Что он хотел бы просто побыть рядом, доказать, что он все еще просто ребенок, такой же, как я. Однажды он сказал, что хотел бы меня поцеловать. Но я знаю, что если это нечто велело ему это сделать, то он вырвет мне язык своими зубами, если мы поцелуемся.
Я не знаю никакого Тоби. И чувствую, что не желаю его знать. Однако думаю, что скоро с ним познакомлюсь.
Она – это ты, как сказала мне О’Брайен. Но Тэсс призналась в наличии своих демонов – наших демонов – таким образом, на который я просто был неспособен.
Был. До сего момента.
На следующей странице есть рисунок. Подобно мне самому, Тэсс в большей мере писатель, чем рисовальщик, так что рисунок, который она изобразила в дневнике, это лишь набросок, эскиз, абрис. И в то же время изображение тем более поразительное в своей простоте. Некоторые детали, определяющие его суть, заставляют предполагать, что это не просто «Мужчина возле дома», а указывают на конкретные намерения изображенного человека. Я с первого же взгляда понимаю, что дочь когда-то наблюдала эту сценку. Или ей ее показывали.
На рисунке пустой, плоский горизонт. Он такой широкий, что простирается с одной страницы на следующую, хотя на второй лист не переходит больше никакая часть рисунка: на нем есть только эта прямая линия горизонта и возвышающегося над ним неба. Это как бы изолирует, выделяет суть рисунка на первом листе бумаги.
На нем изображен квадратный дом с единственным деревом во дворе, в него ведет посыпанная гравием прямая дорожка. Здоровенное осиное гнездо под самой верхней точкой остроконечной крыши. Грабли, прислоненные к дереву. И я. Подхожу к парадной двери, рот сжат в тонкую линию, чтобы продемонстрировать горе и, возможно, боль.
И всего два слова на этой странице. Они четко выделяются на земле, на которой я стою, как выступающая корневая система.
Бедный ПАПА
Я закрываю дневник дрожащими руками.
Телевизор. Теперь я понимаю, для чего он нужен. Это все давящее одиночество номера в мотеле, которое всех заставляет включать телевизор немедленно, как только туда заходишь.
Я перебираю каналы, пока не нахожу CNN. И тут вот оно, пожалуйста, – великое американское празднество отвлечения. Я с треском открываю банку пива «Олд Милуоки» и отпускаю зрение на свободу – любоваться всеми этими смазанными кадрами и комбинированными съемками, этими потоками информации. Подсчет количества посетителей, приходы-выходы знаменитостей, подсчет сборов. Говорящие головы, вымазанные таким количеством косметики, что кажутся реальными ожившими восковыми фигурами из музея мадам Тюссо.
Вообще-то, я все это практически не смотрю. И не слушаю. Но что-то притягивает меня ближе к экрану.
Мне требуется некоторое время, чтобы расшевелить себя, с полным вниманием отнестись к тому, что я вижу и слышу. Нет, мое внимание привлекает вовсе не какое-то новостное сообщение или чье-то знакомое имя. Это цифры. Серии цифр, мелькающие в нижней части экрана. Каждой цифре предшествует название города. Это индексы на момент закрытия бирж 27 апреля.
Нью-Йорк Сток Эксчейндж 12595.37… Токио Сток Эксчейндж 9963.14… Биржа Торонто 13892.57… ДАКС 5405.53 … Лондон Сток Эксчейндж 5906.43…
Нью-Йорк. Токио. Торонто. Франкфурт. Лондон.
Мир будет отмечен пришествием наших множеств.
И вот, пожалуйста, он отмечен.
Но что все это значит? Доказательство. Доказательство того, что обещал мне связанный мужчина в кресле. В тот момент голос, который желал, чтобы его считали коллективом, множеством демонов, не ответил, что именно мне докажут эти цифры. Это выяснится, когда придет время. И оно пришло. Теперь. Сейчас. Совершенно правильно предсказанные биржевые индексы доказывают, что голос был прав, что он предсказал серию событий с учетом вполне приемлемой поправки на совпадения или случайный обман – а этого мужчина в кресле в Венеции, будь он в здравом уме или наоборот, сделать никак не мог. Это как пройти один из испытательных тестов брата Гуаццо. Тот, что позволяет установить, что данный голос нечеловеческий.
Что он реален.
И я вскакиваю. Швыряю пивную банку в корзину для мусора, откуда она пытается выпрыгнуть, разбрызгивая клочья пены. Хожу взад-вперед, от ванной, где я быстро мою руки, к окну, где пялюсь, прищурившись, на небо над магистралью.
Безымянное дало мне свое обещание.
«Когда ты увидишь наши множества, времени у тебя останется только до луны».
Луна сама по себе – не указание конкретного времени. Но у нее имеется свой ритм движения, и это способ измерения времени. Начало цикла – новолуние, когда вся ее поверхность не освещена. Это время, когда мир приближается к погружению в полную тьму. Именно поэтому луна играет столь значительную роль в ведовском фольклоре: это инструмент, одинаково пригодный и для библейских прорицателей, и для египетских магов. И для демонов тоже. Это способ, помимо всего прочего, предсказать человеку смерть. Я припоминаю конкретный метод подобного предсказания – моравские евреи совмещали молодой месяц с развилкой ветвей дерева, после чего там должно было появиться лицо возлюбленного или возлюбленной. Если листья с этого дерева опадали, человек, чьей судьбой интересовался гадающий, был обречен на гибель.
Стало быть, следующее новолуние должно стать для меня самым мрачным часом. Часом, когда Тэсс уйдет от меня в недосягаемость, и уйдет навсегда.
«Ребенок будет мой».
Я хватаю телефон и нахожу сайт, показывающий лунный календарь для всего мира. Определяю время следующего новолуния. Дважды читаю результат. Потом еще раз, медленно. Дата – точный час с минутами и секундами – накрепко врубается мне в память.
Если я не успею найти Тэсс до этого момента, моя дочь умрет в 6 часов 51 минуту и 48 секунд вечером 3 мая.
Через шесть дней.
Глава 12
У меня был один знакомый профессор, который однажды в приступе напыщенного вдохновения, вероятно, подкрепленного алкоголем, утверждал, что если спросить рядового американца, на кой черт мы ввязались в эту последнюю войну в Европе, и при условии, что этот рядовой американец будет совершенно честен и откровенен, то его ответ в конечном итоге дистиллируется в нечто вроде: «Да ради того, чтоб в каждом нашем городе была забегаловка «У Дэнни», открытая 24 часа в сутки». Это его утверждение вызвало настоящую бурю хохота. Отчасти потому, что это, вероятно, истинная правда.
Так что поднимем тост за «Мак-н-Чиз», гамбургер под названием «Большой сырный папочкин пирожок» (из специального меню «Давайте обсыримся!») с нарезанным кольцами репчатым луком в качестве подкрепления. Время – 11 часов 24 минуты вечера. Место – забегаловка «У Дэнни» в Ротшилде, штат Висконсин. И за улыбающихся во весь рот официанток с кофейниками, словно приклеенными к их ладоням. И за уютное, комфортабельное, хорошо освещенное и чистое заведение, за этот хорошо прожаренный оазис рядом с четырехполосным шоссе. За полную свободу!
Я немного не в себе.
Весь день провел за рулем, здороваясь и прощаясь («привет!» – «пока!») из-за ветрового стекла с пролетающими мимо Огайо, Иллинойсом и Индианой, со всеми их роскошными пейзажами, крутя на ходу настройку АМ-диапазона, перемещаясь между речениями неистовых евангелических проповедников и воплями Леди Гаги, а потом, выключив радио, растворяясь в длинных, наводненных призраками периодах молчания. Я одинок и голоден как волк. А «У Дэнни» дает спасение и от того, и от другого.
– Еще кофе? – спрашивает официантка, и кофейник уже наполовину наклоняется над моей чашкой. Мне этот добавочный кофеин нужен как собаке пятая нога, но я соглашаюсь. Было бы грубостью и даже непатриотичной выходкой, если бы я отказался.
В кармане начинает вибрировать телефон. Мышь, проснувшаяся от тяжелого сна в уютном гнездышке.
– Я вот тут думаю… – говорит мне О’Брайен, когда я отвечаю на сигнал.
– Я тоже. Не всегда самое лучшее времяпрепровождение. Можешь мне поверить.
– Хочу тебе кое-что предложить.
– Кленовый пломбир с беконом?
– О чем это ты?
– Не обращай внимания.
– Дэвид, мне кажется, ты занимаешься сочинением собственной мифологии.
Я отпиваю кофе. Вкус как у сжиженной ржавчины.
– О’кей.
– Это же настоящий самообман. Иллюзия. Несомненно, для тебя это все выглядело совершенно реальным происшествием, но это все равно самообман.
– Значит, ты решила, что я спятил.
– Я решила, что ты погрузился в свое горе. И твое горе свернуло тебе мозги, направило их в определенную сторону, утащило их туда, где боль может восприниматься удобопонятным, постигаемым образом.
– Ага.
– Ты – профессор мифологии, так? Ты преподаешь эти мифы, ты живешь ими, ты ими дышишь. Это история усилий человека сделать понятной боль, потерю, тайну. Вот чем ты занимаешься, вот что ты активно сочиняешь. Фикцию, выдумку, которая работает в соответствии с давней традицией.
– Знаешь что, О’Брайен? Я устал. Можешь это изложить покороче, как в воскресной школе?
Элейн тяжко вздыхает. Я жду, глядя в окно рядом с моим столиком. Парковочная площадка освещена прожектором, словно в предвкушении какого-то спортивного состязания, футбольного матча, который будет сыгран между вертящимися пикапами и микроавтобусами. Тем не менее там есть и темные уголки, куда свет не доходит. В самом дальнем из них стоит припаркованная полицейская машина без опознавательных знаков и надписей. Темный силуэт головы водителя едва виден над спинкой сиденья. Рядовой полиции решил вздремнуть минуток двести.
– Цицерона помнишь? – опять начинает моя коллега.
– Лично знаком не был. Он жил за пару тысяч лет до меня.
– Он ведь тоже был отцом.
– Отцом Туллии.
– Точно. Туллии. Его любимой дочери. Когда она умерла, это его буквально раздавило. Работать он больше не мог, думать тоже. Даже Цезарь и Брут прислали ему письма с соболезнованиями. Но ничто не помогало. И он стал читать все, что попадалось под руку, о способах преодоления боли и горя, примирения с ледяным фактом смерти. Философия, теология, вероятно даже, что-то по черной магии. И в конце концов, хотя и…
– С моим горем не справиться никаким утешениям.
– Дополнительный бонус за правильную цитату, профессор. Все это чтение и обдумывание Цицерону не помогло. Не было никаких заклинаний, которые помогли бы ему вернуть Туллию к жизни. Конец истории.
– За исключением того, что это не было концом истории.
– Да. Потому что именно при таких обстоятельствах и рождаются мифы. В тот момент, когда факты заканчиваются, а воображение продолжает работать, маскируясь под реальные факты.
– Как горящая лампа.
– Именно. Кто-то в Риме в пятнадцатом веке раскапывает могилу Туллии и находит… лампу! Которая все еще горит после всех прошедших столетий!
– Неумирающая любовь Цицерона.
– Невозможно, верно? Настоящий огонь не может гореть так долго. Но вот огонь метафорический – может. Символ весьма мощный – и достаточно пригодный для любого, кто когда-либо терял любимого человека, а через это проходили все, чтобы миф продолжал существовать. И даже чтобы в него верили.
– Ты говоришь так, словно я – это Цицерон. Но в моем случае вместо того, чтобы возжигать вечный огонь, я изобретаю злобных духов, направляющих меня в погоню за знаками.
– Не в этом дело. А в том, что ты – отец. То, что на тебя обрушилось, все эти чувства и ощущения – они все нормальные. Даже тайные знаки и знамения можно воспринимать как нормальные.
– Даже если они нереальные.
– А они и есть нереальные. Почти наверняка нереальные.
– Почти. Ты сказала, почти наверняка нереальные.
– Пришлось так сказать.
– Почему?
– Потому что это касается тебя.
Снаружи, на парковке просыпается заснувший коп. Поднимет голову, рука поправляет зеркало заднего вида, протирает сонные глаза. Но он еще не поворачивает ключ в замке зажигания. И не выходит из машины.
– В твоей аналогии есть одна нестыковка, – говорю я.
– Да-да?
– Я отнюдь не утверждаю, что нашел лампу, которая горит уже сотни лет. Все, что я видел, я видел собственными глазами. И ничто из всего этого, строго говоря, не является невозможным с научной точки зрения.
– Возможно. Не мне судить. Ты же так и не рассказал мне, что ты видел. Но сам посмотри, куда это тебя привело. Едешь куда-то через всю страну, следуя за знаками, оставленными – кем? Тэсс? Церковью? Дьяволами? Ангелами? И с какой целью? Чтобы вытащить свою дочь из рук смерти?
– Я этого не говорил.
– Но именно так ты думаешь, не правда ли?
– Да, что-то в этом роде.
– И я вовсе не говорю, что это неправильно. И не утверждаю, что тут все о’кей. Ты сколько раз читал лекцию про Орфея и Эвридику? Дюжину раз? Сотню? Вполне можно подумать, что в момент несчастья и горя твой мозг призвал на помощь эту древнюю легенду и пристроил в твою собственную жизнь. Разумный вывод, он так и напрашивается.
– И теперь я на пути в подземный мир. Так?
– Это вовсе не мое утверждение. Это так и есть. Чтобы найти ту, что тебе всего дороже. Люди испокон веков стремились переступить порог, выйти за границы смерти.
– У Орфея была лира, игрой на которой он зачаровал Гадеса. А у меня что? Голова, набитая разными эссе.
– У тебя есть знание. Ты знаешь территорию, на которой действуешь. Даже если эта территория целиком выдуманная.
– А ты умненькая, О’Брайен!
– Так ты намерен теперь вернуться в Нью-Йорк?
– Я сказал, что ты умненькая. Но не говорил, что ты права.
Я все еще смотрю в окно, а в машине полицейского между тем вспыхивает свет. Он достаточно хорошо освещает внутренность салона, чтобы понять, что я ошибся. Хотя это и правда одна из тех огромных машин марки «Краун Виктория», которыми пользуется полиция, этот автомобиль им не принадлежит. И за рулем там сидит вовсе не коп. Это Бэрон. Преследователь. Он улыбается мне в зеркало заднего вида.
– Я тебе перезвоню, – говорю я, поднимаясь на ноги и оставляя на столике банкноту в пятьдесят долларов.
– Дэвид? Что случилось?
– Орфею пора бежать дальше.
Я отключаю связь, выхожу наружу и иду к своей машине. Но прежде чем добираюсь до нее, меня окликает официантка. Намеренная, преувеличенная вежливость в обычной для Среднего Запада манере сейчас звучит как строгая команда:
– Счастливого путешествия!
Но путешествие у меня вовсе не счастливое.
Я тащусь сквозь ночь, уставший до смерти, сворачивая наобум, ночуя в каких-то темных закоулках возле ферм, да еще и потушив бортовое освещение, чтобы убедиться, что никто за мной не следит.
Кажется, это срабатывает. К тому времени, когда над горизонтом появляются первые признаки зари, никаких следов Преследователя поблизости не видать. Это дает мне возможность проконсультироваться с картой местности и продумать дальнейшее продвижение в сторону Северной Дакоты. Я решаю держаться второстепенных дорог и избегать появляться на федеральных шоссе. Забыть про сон и просто продолжать ехать вперед. Пустить в дело запасы нервной энергии, обычной для трясущихся от страха полуночников, а там поглядим, надолго ли меня хватит и куда это меня заведет.
Только вот беда в том, что такой способ имеет свои побочные эффекты. Жуткую потливость. Проблемы с пищеварением. Да еще и игры воображения в придачу – у меня возникают видения.
Например, человек впереди на дороге. Девушка, поднявшая большой палец в универсальном жесте «голосующего», желающего прокатиться на попутке. Вот только девушка эта – Тэсс.
Я сильнее давлю на педаль газа, просто чтобы видение поскорее осталось позади. Когда я проезжаю мимо этого призрака, то слежу за тем, чтобы не смотреть в его сторону, поскольку знаю, что это не может быть моя дочь, а если это не она, то, скорее всего, это нечто гнусное. Кошмарная маска, напяленная Безымянным просто ради собственного удовольствия. И чтобы причинить мне боль.
И все же, когда я рискую бросить взгляд в зеркало заднего вида, уже оставив это место далеко позади, то вижу, что она по-прежнему стоит там же. Вовсе не Тэсс, а девушка на несколько лет старше нее. И выглядит она еще более испуганной, чем чувствую себя я.
Я торможу, съезжаю на обочину, и она бежит ко мне по краю шоссе. Испачканный рюкзак типа «Дора-Эксплорер» колотит ее по бедру. У меня возникает большое желание рвануть дальше. Если даже эта незнакомка не имеет никакого отношения к тому, что О’Брайен именует моим иллюзорным мифотворчеством, подбирать всяких бродяжек на пустынной деревенской дороге в штате Айова не стоит. Ничего хорошего из этого, скорее всего, не выйдет. Я нарушаю непременное для любого ньюйоркца правило: никогда ни во что не вмешиваться.
Когда облик девушки в зеркале заднего вида приобретает более ясные очертания, она замедляет бег и переходит на шаг, и я вижу на ее бледном лице знакомое выражение, свойственное человеку, который слишком долго оставался наедине с самим собой. Человеку, находящемуся в бегах. С каждым шагом, приближающим ее ко мне, незнакомка выглядит все меньше и меньше похожей на Тэсс. Зато у нее гораздо больше общего со мной.
Она открывает дверцу, шлепается на пассажирское сиденье и только после этого смотрит на меня. Причем смотрит мне не на лицо, а на руки. Прикидывает, способны ли они причинить ей зло.
– Куда вы направляетесь? – спрашиваю я.
Она смотрит вперед:
– Прямо.
– Это не название места.
– Я, наверное, не совсем понимаю, куда еду.
– У вас беда?
Девушка смотрит на меня, впервые смотрит мне в лицо:
– Только в полицию меня не сдавайте.
– Не сдам. Если, конечно, вы сами этого не хотите. Мне просто надо знать, не попали ли вы в беду.
Она улыбается, демонстрируя полный рот на удивление желтых зубов:
– Это не такая беда, из-за которой нужно в больницу.
Незнакомка сдвигается в сторону, чтобы посмотреть в зеркало заднего вида, словно ее тоже кто-то преследует. Я выбираюсь обратно на дорогу и оставляю за спиной целую милю, прежде чем посмотреть на нее снова.
– Вы смотритесь как папаша, – говорит она.
– Это из-за седых волос?
– Нет. Просто вы так смотритесь. И вообще, вы похожи на моего папашу.
– Очень странно, потому что вы немного похожи на мою дочь. Только она моложе. Вам сколько лет?
– Восемнадцать, – говорит моя пассажирка. Сейчас, в тесном салоне «Мустанга», она уже выглядит совсем не как Тэсс, что превращает мое замечание в ложь.
– Вы еще живете с родителями? – спрашиваю я.
Но она меня не слышит. Она взяла мой айфон из держателя для стакана, куда я его засунул, ткнула пальцем в экран, а тут же этот палец отдернула, словно испугалась последствий этого тычка, словно никогда не видела таких штучек.
– Это телефон, – говорю я. – Хотите с кем-то поговорить?
Девушка секунду раздумывает:
– Да.
– Звоните. Номер помните?
– У них нет номера.
– Туда, где они живут, телефонные линии не доходят?
Пассажирка издает всасывающий звук сквозь зубы, который может быть приглушенным радостным всхлипом, и продолжает играть с экраном: листает разные приложения, теперь уже с большей сноровкой и быстротой, как будто изучая при этом все возможности аппарата. Это дает мне возможность украдкой, незаметно рассмотреть ее. Рыжеватые волосы, завязанные в «конский хвост», масса веснушек, грязноватое летнее платье в розовый горошек. Кукла. Чрезмерно увеличенная и ожившая тряпичная кукла. В сущности, приходит мне в голову вместе со стыдливым приливом крови к лицу, это говорящий и дышащий идол. Веснушчатая деревенская девица. Грязная тряпичная кукла. То, чего ей явно не хватает, было заменено невнятно-сексуальными, бесчувственными, неодушевленными деталями.
Она закрывает окно на экране, поворачивает голову и застает меня за тем, что я ее рассматриваю. Тут ее глаза впервые приобретают яркость, встретившись с моими. Это вызывает у меня такое чувство, словно девушка застукала меня за каким-то похабным, непристойным занятием, за неким извращением. Но выражение ее глаз свидетельствует о том, что все в порядке. Моя тайна останется при ней в полной безопасности.
– Вы верите в Бога? – спрашивает она.
Ну вот, снова – здорово! Еще одна проповедница. Может, это все, что представляет из себя данная девица. Просто безвредная кликуша, голосующая на дороге, стремясь успеть на вечеринку с барбекю где-то впереди. Это, правда, не объясняет ее ровный тон, да и глаза ее между тем становятся одновременно наблюдательными и тусклыми. Ее странный, куклоподобный облик явно привит ей искусственно. Побочный продукт ее веры.
– Я не знаю, есть Бог или нет, – отвечаю я. – Я никогда его не видел, даже если он существует.
Незнакомка пристально смотрит на меня. Мой ответ не сбил ее с толку. Она просто ждет продолжения.
– Но я видел дьявола, – говорю я. – И могу вам сказать, что он очень даже реален.
До нее доходит не сразу: это занимает некоторое время. Выглядит это так, будто она находится на другом конце длинного и поврежденного провода при междугородном телефонном разговоре и дожидается, пока ей станет слышно все, что я уже произнес. А когда мои слова наконец доходят до девушки, она снова издает этот свистящий всасывающий звук сквозь зубы.
– И как он выглядит? – спрашивает она.
Как никто. Как ты, хочу я сказать.
Внезапно я ощущаю тепло у себя в промежности и сначала решаю, что обмочился прямо в штаны. Слишком устал, выпил слишком много кофе… Неостановимый поток тепла идет вниз по ногам.
Но когда я бросаю взгляд вниз, ожидая увидеть на джинсах темное мокрое пятно, то вижу там вместо этого руку девицы. Ширинка у меня расстегнута, и ее рука уже внутри.
– Ты веришь вот здесь, – говорит она, тыкая указательным пальцем другой руки мне в висок. Вот только голос уже не девичий. Это тот самый голос, что исходил изо рта Тэсс там, на крыше «Бауэра». Одновременно живой и безжизненный.
– А теперь ты должен верить вот тут, – говорит Безымянное.
С этими словами она сжимает ладонь.
Я выдергиваю ее руку одним движением кисти, но это обходится мне в резкий поворот руля, так что машина вылетает на обочину, а потом дергается в обратную сторону, проскакивая через обе полосы дороги. Если нажать на тормоз, нас закрутит, а при такой скорости – стрелка спидометра тыкается в отметку 60 миль в час – нас, скорее всего, вынесет на соседнее поле. Самое лучшее – вернуть машину на свою полосу и уже потом замедлить ход. Я справляюсь с этой задачей, отпустив пассажирку, так что теперь могу вернуть обе руки на рулевое колесо и компенсировать тот занос, который желает совершить задняя часть автомобиля, повернув передние колеса в противоположную сторону.
Машина послушно возвращается куда надо, и теперь я переношу ногу на педаль тормоза, но тут девица вонзает ногти в обе мои щеки. И нас снова заносит.
Небо.
Асфальт.
Луна в небе – посреди бела дня.
Все крутится, вертится, мелькает.
Мы останавливаемся посреди дороги. Если кто-то выскочит из-за подъема впереди, он тут же столкнет нас с асфальта, прежде чем успеет сбросить скорость и затормозить.
А незнакомка теперь чешется, визжит и что-то непрестанно лепечет, точно так же, как тот мужчина в кресле в Венеции. Я толкаю ее, прижимаю к пассажирской дверце, и ее голова стукается о раму кузова. Девушка этого не чувствует. Она снова бросается на меня, нацеливаясь ногтями мне в глаза.
Я бью кулаком – снова и снова, попадаю ей в челюсть, в ребра, а потом прямым ударом в ухо. После этого, когда она вроде бы затихает, я наклоняюсь над ее ногами и открываю пассажирскую дверцу.
И резко выпрямляюсь, когда она меня кусает.
Зубы с рычанием погружаются мне в шею. Не могу утверждать, что вскрик, который за этим следует, не исходит от меня. Слепящая вспышка боли прибавляет мне новых сил. Этого достаточно, чтобы вытолкнуть девицу сквозь дверь, и ее задница со звучным шлепком встречается с дорогой.
Я выпрямляюсь, возвращаюсь к рулю. Даю газ.
Но опасная пассажирка снова здесь, снова едет со мной.
За те пару секунд, что потребовались мне, чтобы начать движение, она, должно быть, успела вскочить на ноги и вцепиться в раму открытого окна. Теперь она висит сбоку, и ее тащит вперед. Дверца распахнута, болтается и скребет по гравию обочины. Потом, мотнувшись назад, она с грохотом ударяется о бок машины.
«Мустанг» перелетает через подъем.
Девица завывает.
Я давлю на газ, топлю педаль в пол.
– Пожалуйста, не надо!
Новый голос. Не тот фальшивый, что принадлежал Тряпичной кукле, не голос Безымянного. Настоящий голос этой девушки. Тот, которым она говорила, когда была жива. Я в этом уверен. И эти ее слова нашли дорогу через порог смерти, они просят меня о помощи, которую я не могу ей оказать.
Это мое впечатление подтверждается, когда я поворачиваюсь к ней. Незнакомку теперь прижало к борту машины, и она по-прежнему цепляется за болтающуюся дверцу. Но я не замедляю ход. Потому что ее уже нет. Она уже принадлежит Безымянному.
– Помоги мне! – кричит она.
Она знает, что я не могу. Несчастная всплыла на поверхность с огромной глубины, но лишь для того, чтобы встретить чужака, который тонет точно так же, как она сама.
Но я все равно протягиваю ей руку. И она тоже тянется ко мне. Отрывает свою левую руку от дверной ручки и выбрасывает ее вперед, через пассажирское сиденье, так что ее пальцы скользят по моей руке, царапая ее. Кожа девушки холодна как мясо, извлеченное из морозильника.
Но даже несмотря на все это, мы снова тянемся друг к другу.
Тут незнакомку отбрасывает назад, и дверца снова распахивается. Из ран на ее ногах потоками течет кровь, они скребут по асфальту, дико болтаясь из стороны в сторону, как цепочка связанных вместе пустых пивных банок, привязанных к бамперу машины с плакатом «Только что поженились!». Девушка смотрит на меня, и прежде чем она отцепляется от дверцы, я вижу, как ее глаза снова становятся тусклыми. То, чем она была при жизни, опять уходит под воду. И теперь это вновь ожившая марионетка, просто веснушчатая оболочка.
Потом это впечатление пропадает.
Ногти одной ее руки скребут по борту машины, царапают металл, стараясь найти, за что ухватиться. Затем следует тошнотворный глухой удар – задние колеса «Мустанга» переезжают через нее.
Я останавливаюсь.
Выпрыгиваю из машины, пробираюсь к багажнику. Падаю на колени, чтобы заглянуть под шасси, осматриваю канавы по обе стороны дороги. Никаких следов этой девицы.
Я вытираю руки о шею, и, оказывается, они все в крови. И айфон тоже. Он еще включен, работает. Все еще включен на последнее приложение, когда моя пассажирка включила диктофон и нажала на «Запись».
Я перематываю запись. Нажимаю «Проигрывание».
– Вы верите в Бога?
Кто бы она ни была, она ехала со мной. Это не часть моего мифотворчества. И не иллюзия, не обман. Весь наш разговор записан.
…И могу вам сказать, что он очень даже реален.
Я выключаю запись, чтобы не слышать последний призыв настоящей девушки о помощи. Призыв еще более пугающий, чем пустой звук голоса Безымянного.
Мне приходит в голову, что запись следует стереть. Этого мне хочется больше, чем чего бы то ни было еще.
Вместо этого я ввожу название нового файла. Называю его КУКЛА. И сохраняю в памяти мобильника.
Глава 13
Каждые двадцать минут я останавливаюсь, чтобы поспать. Еду. Сплю. Снова еду. К полудню, никем не замеченный, я пересекаю границу штата Северная Дакота. Я и сам едва это замечаю.
В городишке Хэнкинсон после клейкого бургера с ветчиной и сыром и целого кофейника кофе я чувствую бессмысленную бодрость. Я в Северной Дакоте. И что теперь? Ждать телеграммы? Стучаться в двери, демонстрируя всем свой бумажник с фотографией Тэсс пятилетней давности и спрашивая, не видел ли кто мою дочь? Могу себе представить, как это будет выглядеть.
СТАРЕНЬКАЯ ДОБРЕНЬКАЯ ДАМА:
Ох, бедный! Как это ужасно! Она у вас здесь пропала?
МУЖЧИНА:
Нет, не здесь. Вообще-то в Венеции. И никто не верит, что она еще может быть жива. За исключением меня.
СТАРЕНЬКАЯ ДОБРЕНЬКАЯ ДАМА:
Понятно. И что, по-вашему, с ней произошло?
МУЖЧИНА:
По-моему? Думаю, что ее захватил демон.
СТАРЕНЬКАЯ ДОБРЕНЬКАЯ ДАМА:
Генри! Звони в полицию! Звони «Девять-один-один»!
ТРАХ!
Дверь захлопывается, задевая МУЖЧИНУ по носу. Он трет нос и уходит, а вдали уже слышен вой приближающихся полицейских СИРЕН.
Я решаю осмотреть достопримечательности Хэнкинсона, раз уж забрался в такую даль. Много времени это не занимает. Кафе «Горячие пирожки». Бар «Золотой павлин». Банк «Линкольн». Несколько белых деревянных церквушек, далеко отстоящих от дороги. Самая большая гордость всего города, судя по ободранной растяжке – «ОКТОБЕРФЕСТ! В СЕНТЯБРЕ!». Кроме этого – ничего. Никаких признаков Тэсс или Безымянного. Ни малейшего намека на какие-либо знаки или знамения.
Когда я добираюсь до местной публичной библиотеки – временного на вид строения из шлакобетона с маленькими окошками, – то вхожу внутрь, решив проявить инициативу и взять дело в собственные руки. Я все-таки профессиональный исследователь, в конце-то концов! Так что наверняка сумею найти какие-то скрытые указания, какой-то намек, спрятанный в тексте. Только в каком тексте? Единственная книга, от которой я могу отталкиваться и двигаться дальше – это реальный мир вокруг меня. То есть материал, с которым я никогда как следует не умел работать и который никогда не пробовал интерпретировать.
Я приобретаю разовую библиотечную карточку за полтора доллара, сажусь к одному из компьютерных терминалов и решаю, что вполне могу начать с тех действий, с которых нынче начинают все мои ленивые недоучки с последнего курса, готовя свои дипломные работы. С Google.
Сайт «Северная Дакота» выдает мне стандартный набор ссылок Википедии и данные о населении (672 591 человек, что ставит штат на сорок седьмое место по плотности населения), о столице (Бисмарк), о действующих сенаторах (один демократ, один из великой старой партии – республиканец), о самой высокой горе (Уайт Бьютт, название, сразу же подвигающее на разные умозаключения, сводящиеся ко всяким возможным каламбурам)…
Но дальше в этой статье приводится список всех газет штата. «Бьюла бикон», «Фармерз пресс», «Маклейн каунти джорнэл»… И одна, сразу бросающаяся в глаза – «Девилз-лэйк дэйли джорнэл». Дэвилз-лэйк, Дьяволово озеро. Неужели именно туда мне теперь следует отправиться? Название подходит, хотя этот намек представляется мне чем-то даже слишком подходящим Безымянному, чей характер (если можно вообразить, что у него есть характер) проявляется в более утонченных формах, претендуя на более развитые ловкость и хитрость. Так что нет, я отнюдь не бросаюсь в путь, не еду в Дэвилз-лэйк. Я вообще никуда не поеду: сперва мне нужно выяснить, зачем я в принципе здесь оказался.
Видимо, в этом-то и заключается все дело. Возможно, от меня ждут, что я буду куда-то двигаться, бродить и странствовать, но в конце концов прибуду туда, куда требуется.
Это, в свою очередь, заставляет меня подумать еще об одной вещи: что если я приехал в Северную Дакоту не для того, чтобы повстречаться с новой загадкой, которую должен отгадать, а потому, что должен познакомиться с очередной историей? Подобно Иисусу, который наткнулся в стране Гадаринской на человека, одержимого легионом бесов, подобно мне самому, прилетевшему в Венецию, чтобы встретить там коллегу-ученого, привязанного к креслу в Санта-Кроче, я, возможно, оказался здесь, чтобы стать свидетелем очередного «феномена». Свидетелем новых вторжений демонов в наш мир. Возможно, моя задача – и мой путь в попытках добраться до Тэсс – заключается не столько в роли ученого или интерпретатора, сколько в роли хроникера. Собирателя антиевангелических явлений. Доказательств.
Это была работа апостолов, учеников Христа. Хотя все они заслужили подобное назначение только после того, как наглядно продемонстрировали свою несокрушимую веру в Мессию. А что же я? Я не следую учению Сына Божьего, я агент-осквернитель и предатель, работающий совсем на другую команду.
Что же касается Тэсс, то для нее я сделаю все. Для нее я готов увидеть все, на что мы никогда не собирались смотреть.
Правда, тут имеется одна проблема. Если я оказался здесь, чтобы выискивать еще одно «дело» или «процесс», оно, несомненно, не выскочит прямо на меня с солнечных, слишком широких улиц Хэнкинсона. И еще – указания на присутствие демонов, на демонические явления вряд ли явятся мне в открытую. Скорее, они покажутся в завуалированном виде, замаскированном под нечто иное, в другой форме. Может, так, как мне явилось Безымянное, когда оно посетило меня под видом той девицы, что подсела ко мне в машину, или как тот тип в церкви, или как тот старикашка в самолете. Это будет явление, которое вполне можно будет объяснить рационально, но в нем все-таки будет что-то не так. Что-то, похожее на историю, почерпнутую из сообщений по радио, сообщенную слушателям вместе с прочими нетипичными и странными сюжетами, которых полно на домашних страницах Интернета. Некая промелькнувшая странность, которую легко можно обнаружить на последних полосах газетенок, издаваемых в маленьких городках. Нечто, чего, по всей видимости, полным-полно в Северной Дакоте.
Новый поиск. Сайт «Демоны Северной Дакоты». Что приводит меня прямиком к порнографии.
Попробуем еще раз.
Сайт «Необъяснимые явления в Северной Дакоте».
«Тайны Северной Дакоты».
«Пропавшие без вести в Северной Дакоте».
«Феномен Северной Дакоты».
Через некоторое время выскакивает одна история, вроде как более занятная, чем все остальные. Короткий сюжет, который представляется чем-то несколько более глубоким, чем просто наводящее уныние своей обычностью сообщение об очередной пропавшей, заблудшей душе, в большей степени просто грустное, чем тревожное. Сообщение это в первый раз появилось 26 апреля в газетке «Иммонс каунти рекорд», выходящей в Линтоне. Всего три дня назад.
77-ЛЕТНЯЯ ЖЕНЩИНА ИЗ СТРАСБУРГА СЧИТАЕТСЯ ПОДОЗРЕВАЕМОЙ В ДЕЛЕ О ПРОПАЖЕ СВОЕЙ СЕСТРЫ-БЛИЗНЕЦАИлджин Голт
Делия Рейес утверждает, что ее сестра, Пола Рейес, следовала приказаниям «голосов».
ЛИНТОН.
Делия Рейес, 77-летняя местная жительница, которая всю жизнь трудилась на маленькой ферме в окрестностях Страсбурга вместе со своей сестрой-близняшкой Полой Рейес, объявлена «лицом, представляющим значительный интерес для полиции». Так ее назвал шериф, расследующий дело о пропаже ее сестры.
Делия Рейес связалась с полицией шесть дней назад, 20 апреля, и сообщила, что ее сестра пропала без вести. Беседа с этой женщиной, проведенная полицией, позволила, однако, выяснить, что события в действительности носили крайне странный характер, который поставил власти в тупик.
«По словам Делии, Пола уже некоторое время слышала голоса, исходящие из подвала, – сообщил корреспонденту «Рекорда» шериф Тодд Гэйнс. – Эти голоса приглашали ее спуститься вниз и присоединиться к ним».
Делия также сообщила полиции, что сама она не слышала никаких голосов и беспокоилась по поводу душевного здоровья своей сестры. Опасаясь, что та может причинить себе ущерб или пораниться, она заставила Полу пообещать, что та не станет спускаться в подвал одна.
После этого, по словам Делии, однажды вечером Пола перестала противиться этим приглашениям. В ее показаниях говорится, что пропавшая открыла дверь в подвал и спустилась по лестнице вниз. К тому моменту, когда Делия, которая испытывает некоторые физические затруднения при передвижении, сумела спуститься туда сама, Полы там уже не было.
«Это был последний раз, когда кто-то видел Полу Рейес», – заявил шериф Гэйнс.
С разрешения мисс Рейес следователи тщательно осмотрели владения сестер как снаружи, так и внутри, но пока не обнаружили никаких следов пропавшей.
Когда шерифа Гэйнса спросили, нет ли в этом деле следов чьей-то грязной игры, он ответил отрицательно. «Это рядовое дело о пропавшей без вести, в котором имеется один-единственный странный аспект», – заявил он.
Несмотря на неоднократные попытки связаться с мисс Делией Рейес, она отказалась давать какие-либо комментарии по поводу продолжающегося расследования.
Деменция, старческое слабоумие, – это отнюдь не признак появления демонов. Тем не менее голоса, приглашающие кого-то присоединиться к ним, сидящим в подвале для хранения овощей, – это может мне пригодиться. Это, по крайней мере на текущей неделе, самый подходящий знак, который может мне предложить сорок седьмой по плотности населения штат страны в смысле следов, оставленных Врагом рода человеческого.
Я раздумываю, не позвонить ли мне напрямую этому репортеру, Илджину Голту, но решаю этого не делать. Ребятам из редакции газетки «Иммонс каунти рекорд» вовсе не надо знать, что сюда приехал некий профессор из Нью-Йорка, который желает навестить уцелевшую сестрицу Рейес. Будет лучше, если об этом вообще никто не узнает. Никаких предварительных звонков, никаких просьб мисс Рейес уделить несколько минут для беседы.
В любом случае мне не нужна никакая информация. Это вовсе не то, чего от меня ожидает Безымянное. Оно хочет, чтобы я был свидетелем. Чтобы задокументировал происходящее. И составил мрачную хронику его деяний.
Книгу Аллмана.
Глава 14
Дорога от Хэнкинсона в Линтон настолько лишена каких-либо отличительных черт или достопримечательностей, что скорее напоминает дорогу в ад. Нет, это не горящие пламенем и переполненные душами грешников страшные пещеры с картин Джотто, это место страданий, где главной пыткой является скука.
Тем не менее, когда я сворачиваю с шоссе 83 на дорогу к Линтону, у меня возникает все усиливающееся ощущение, что я был прав, когда решил ехать сюда. Точнее, это чувство, что я был неправ, приехав сюда.
Возникает беспокойство, неуверенность, которую не может смыть благополучный ландшафт вокруг – пшеничные поля ранней весной и длинные подъездные дорожки к фермерским усадьбам. Моих ушей достигает какой-то звук. Нота на высокой частоте, которая никогда полностью не замолкает.
Сначала я принимаю ее за жужжание цикад, но даже после того, как поднимаю все дверные стекла в машине, этот звук все равно остается слышен. Я бы мог решить, что это что-то вроде звона в ушах, если бы не испытывал настоящий звон в ушах раньше. А вот таких звуков я еще ни разу не слышал. Это не звон, это какие-то слова. Неразличимый монолог или речитатив, выдаваемый на такой частоте, что его почти невозможно разобрать, он почти за порогом слышимости.
Это чей-то шипящий голос, адресующийся всему миру. И когда я подъезжаю ближе к ферме сестер Рейес, у меня – вне зависимости от моих желаний – вырабатывается способность понимать то, что он желает сообщить.
К тому времени, когда я въезжаю в Линтон, на город уже опускается серая завеса сумерек. Редкие огни, лишь усиливающие ощущение запущенности, плюс забытые флажки над половиной заброшенных предприятий, несоразмерно огромные наклейки «ПОДДЕРЖИМ НАШИХ СОЛДАТ!» на стволах вязов и въездных воротах… Уже слишком поздно, чтобы разыскивать дом сестер Рейес. Значит, первым делом – пицца из заведения «Хот спот». Затем номер в самом дальнем углу мотеля «Донз». Обжигающе-горячий душ. Телевизионный канал, поток новостей об очередных жертвах голода и конкурсов новоявленных талантов. Постель.
Я засыпаю, но только чтобы немедленно проснуться. Вернее, когда я просыпаюсь, у меня сперва возникает такое ощущение, словно я спал всего пару минут. Но часы на ночном столике показывают 3 часа 12 минут ночи. Единственный свет – бледный отблеск со стороны парковочной площадки, проникающий под задернутые шторы и растекающийся по стене. Ни звука. Вообще никаких причин, чтобы быть выдернутым из сна.
В тот же самый миг у меня появляется эта мысль. Я слышу это. Скрип стальной пружины. Шлепок чего-то кожаного по чему-то резиновому. Знакомый с детства звук, доносящийся с заднего двора.
Кто-то подпрыгивает на батуте, снова и снова. Безрадостная игра, ни смеха, ни криков.
Я встаю с постели и выглядываю в фасадное окно, заранее зная, что ничего там не увижу. Звук исходит из-за сараев при мотеле.
Скри-и-и-п-шлеп. Скри-и-и-и-п-шлеп…
Прыгун все прыгает и прыгает. В ванной слышно еще лучше. Батут ближе к вентиляционному окошку. Нейлоновые занавески то разлетаются, то прилипают к окну, словно прыжки – это звук ночного дыхания ветерка, скрипучие отзвуки его порывов.
Я раздвигаю занавески. Ветерок теперь дует прямо мне в лицо. Окошко слишком маленькое, чтобы видеть все снаружи, не приблизившись к нему вплотную. Чтобы разглядеть хоть что-то, кроме кусочка темной лужайки и болот за ней, мне приходится прижаться носом к стеклу.
Скри-и-и-и-п-шлеп. Скри-и-и-п-шлеп…
Посмотри вправо. Ничего там нет.
Прижимаюсь еще сильнее, пока стекло не выскакивает из рамы. Голова высовывается наружу. Шея ложится на подоконник.
Скри-и-и-п-шлеп…
Посмотри влево. Ага, вот она!
Руки Тэсс неестественно плотно прижаты к бокам. Ноги сгибаются только в коленях при каждом касании прогибающегося эластичного брезента, который подбрасывает ее обратно вверх, всякий раз на одну и ту же высоту. Голые ступни плоские, как обрезки доски.
Это ее собственное тело, хотя управляет им сейчас кто-то другой. Это ее лицо. От подбородка вверх – это моя дочь, которая смотрит на меня в полном недоумении, даже в панике. Не понимая, как она здесь оказалась и как ей остановить эти прыжки. Тэсс не сводит с меня взгляда, потому что это все, что она сейчас может понять. Это единственное, что держит ее в этом мире.
Она открывает рот. Но не издает ни звука. Но я все равно слышу.
Папочка…
Я пытаюсь протиснуться сквозь оконную раму, но она слишком узка, слишком мала для моих плеч, они не пролезают. Тогда я втаскиваю голову обратно внутрь и бегу к двери. Мои босые ступни шлепают по асфальту парковки, а потом скользят по мокрой от росы траве, когда я заворачиваю за угол.
Даже увидев, что дочери там нет, я продолжаю бежать. Хватаюсь за батут, за брезент в надежде почувствовать оставленное ею тепло.
Обегаю вокруг здания мотеля в стремлении увидеть хоть что-то. Бросаюсь к болоту и проваливаюсь по пояс в рыгающую серой трясину.
Конечно, ее здесь нет.
И конечно, я продолжаю ее высматривать.
Еще час я хожу-брожу вокруг мотеля, огибая его по периметру. Кричу, зову через каждые несколько минут даже после того, как один из постояльцев открывает дверь и сообщает мне, что сейчас заткнет мне глотку, если я не заткнусь сам. В какой-то момент имя Тэсс замирает у меня на губах, вызвав слезы и комок в горле. Вот он я, перемазанный в болотной жиже безумец, который бродит по ночам и воет на луну.
Это было совсем не то, что называется отличным ночным сном.
Утром я направляюсь в город, чтоб позавтракать в ресторане «Харвест энд Грилл». Паркую машину перед входом. На пути к входной двери вижу виляющую хвостом дворнягу, вышедшую почесаться. Желаю ей доброго утра, и она отвечает тем же, лизнув мне руку.
– Присмотри за моей машиной, ладно? – прошу я собаку, и она, кажется, понимает. Присаживается задницей на тротуар и смотрит мне вслед, подняв уши торчком.
Войдя в зал, я занимаю место возле кухни, спиной к входной двери. Именно поэтому минуту спустя я не замечаю приближающегося ко мне человека, который садится напротив и толкает ко мне по столешнице вчерашний номер «Нью-Йорк таймс».
– Решил напомнить вам о доме, – говорит Преследователь.
Я резко поворачиваюсь. Никто из прочих посетителей ресторана не видит ничего необычного в его внезапном появлении. Да и с чего бы? Двое незнакомцев, чужаков, видимо, путешествуют вместе, а сейчас вместе завтракают. Если подумать, подобная оценка более или менее соответствует истинному положению вещей.
– Ты меня нашел, – говорю я.
– Да я тебя никогда и не терял.
– Вздор.
– Ладно. Понадобилось сделать несколько звонков, чтоб тебя догнать.
– Звонков кому?
Он прикладывает указательный палец к губам.
– Коммерческая тайна.
Подходит официантка, чтоб налить нам обоим кофе. Спрашивает, готовы ли мы сделать заказ. Я тыкаю пальцем в меню – «Фармерз фист», «Праздничный пир фермера», фирменное блюдо номер 4.
– Мне один тост, – говорит Джордж Бэрон, отдавая ей меню и не сводя при этом с меня глаз.
Мне приходит в голову, что раз уж он снова меня нашел, значит, намерен меня убить. Не здесь, в этой забегаловке, не прямо сейчас, но, несомненно, здесь, в Линтоне. Странная вещь, но гораздо большим шоком, чем мысль о неизбежной смерти, становится для меня угроза погибнуть в Северной Дакоте. Я всегда полагал, что моя кабинетная жизнь закончится летальным исходом в собственной постели, дома, без мучений, на обезболивающих, с очередной цитатой из великих поэтов на устах. Пуля в лоб где-то в глухой провинции, в каком-нибудь Хиксвилле – это вообще из другой оперы, из другой жизни. Правда, я сейчас и живу жизнью совсем другого человека.
– Эй, Дэйв! – окликает меня Бэрон. – Посмотри сюда. На меня.
А надо ли? Может, лучше просто встать и убраться отсюда в надежде, что мне удастся добежать до «Мустанга» раньше, чем он доберется до своей «Краун Виктория»?
Нет, я не успею. Я могу оторваться от преследований этого человека – иногда, на короткие периоды времени. Я уже ухитрялся избегать его, иначе не оказался бы здесь, но он в конце концов все равно найдет меня снова. И сделает то, что намерен сделать.
– Я ничего тебе не отдам, – говорю я.
– Ну и ладно. Мой наниматель изменил задание.
Я уже не могу больше смотреть на гравюру, изображающую охотника, стреляющего уток, которая висит на гвозде над холодильником для пирогов. Так что я перевожу взгляд на своего собеседника. Вид у него почти дружелюбный.
– И что ему теперь надо? – интересуюсь я.
– Ты становишься интересен, – замечает он.
– То ли еще будет после парочки стаканов!
– Мой наниматель хотел бы знать, куда ты направляешься.
– Никуда конкретно.
Преследователь отпивает кофе. Глотает. Вкус напитка, видимо, напоминает ему о его язве, так что он со стуком ставит чашку на блюдце, словно увидел утонувшего в ней паука.
– Твое задание, – говорю я. – Ты сказал, что оно изменилось.
– Временно. Конечно, наш изначальный интерес остается тем же – получить документ.
– О чем ты пока что даже не упоминал.
– Мы знаем, что ты не взял его с собой. Мы знаем, что тебе известно его местонахождение, и ты в конечном итоге скажешь мне, где он хранится. Но этот момент пока что остается в подвешенном состоянии.
– Сколько у меня осталось времени?
– Немного, как я полагаю.
– Твой наниматель нетерпелив.
– Мы с ним оба такие.
Приносят «Фармерз фист». Это настоящее птичье гнездо из взболтанных яиц с полным набором различных мясных изделий для завтрака: сосиска, завернутая в ломоть бекона и уложенная на кусок ветчины. Преследователь рассматривает это блюдо с нескрываемой завистью.
– Хочешь кусочек? – предлагаю я.
– Это ж страшная отрава, она тебе все сосуды закупорит!
– Все мы однажды подохнем.
– Ага. Только куда ты отправишься на следующий день после этого, профессор?
Он откусывает кусочек от своего тоста. На пластиковое покрытие стола сыпется целый дождь крошек.
– А что ты здесь вообще делаешь? – спрашиваю я. – Если просто следишь за мной, продолжай следить.
– Я приехал сюда, чтобы убедить тебя в том, что ситуация сложилась очень серьезная. Потому что не уверен, что ты осознал это до конца.
– Уже осознал.
– Неужели? Тогда скажи мне вот что. Зачем ты сюда приехал?
– Тебя это не касается.
– Это личное дело, я понимаю. Мой наниматель видел пару людей в подобных ситуациях. Людей, перед которыми была открытая дверь. Такая дверь, которую следует закрыть. Или бежать от нее куда подальше. По большей части они так и поступали. Но иногда некоторые люди почему-то решают, что могут пройти прямо сквозь эту дверь, осмотреться там и на пути обратно сцапать что-нибудь на память в качестве сувенира, как из магазина подарков. Но это никогда не кончается добром.
– Погоди-ка, – говорю я, измеряя глазами расстояние между нами и прикидывая, удастся ли мне со своего места дотянуться до ворота его рубашки. – Тебе известно, кто ее держит?
– Вот видишь? В этом-то все и дело! Ты гонишься за чем-то, за чем тебе вовсе не следует гоняться.
– Это совет твоего нанимателя?
– Нет, это мой совет. Мой наниматель заинтересован только в том, чтобы заполучить то, что находится у тебя, и, если это возможно, узнать то, что тебе известно.
– Стало быть, эта забота обо мне, которую ты демонстрируешь, она исходит только от тебя самого?
– Я сделаю то, за что мне заплатили, профессор. Я, черт побери, готов сделать все, что угодно! Но, как я уже говорил, я просто исполнитель, мальчик-посыльный из «Астории».
Он берет со стола еще один ломтик тоста, но на этот раз явно не испытывает желания его съесть.
– Давай попробуем еще раз, Дэвид, – говорит он. – Что привело тебя в Линтон?
– Открытие охотничьего сезона.
– Ты охотишься за своей дочерью. За Тэсс.
– Ты знаешь, где она находится?
– По правде говоря, мне нежелательно это знать.
– Тогда что ты вообще знаешь?
– Что она пропала. Что ты считаешь, будто бы можешь это исправить. Ты не первый, это вовсе не неслыханная ситуация – с точки зрения моего нанимателя. Хотя следует признать, что тебя рассматривают как несколько особый случай.
– По причине наличия документа.
– По той причине, что тот, у кого, по твоему мнению, оказалась сейчас твоя дочь, заинтересован в тебе самом. Именно потому ты и обладаешь этим документом – вот что самое главное.
– Ты хочешь сказать, что мне на роду написано обладать им?
– А ты, что ли, решил, что причина в том, что ты такой умный?
Официантка останавливается рядом, чтобы подлить кофе в наши чашки. Это занимает у нее на пару секунд больше времени, чем должно бы. И она успевает хорошенько меня рассмотреть. Не наемника, который сидит за моим столом, а внезапно вспотевшего, дрожащего как осенний лист меня.
– У нас с тобой, возможно, разные цели, – снова начинает Преследователь, как только официантка уходит. – И тем не менее если ты забудешь об этом, если простишь некоторые предпринятые нами меры, то окажется, что мы оба на той стороне, которая стремится к добрым целям. Вот так, Дэвид.
– Но ты не можешь вернуть мне мою дочь.
– А ты думаешь, он может?
– Он?
– Он. Она. Оно. Они. Лично я всегда думаю о дьяволе в мужском роде. А ты?
– А какое отношение ко всему этому имеет дьявол?
– Самое непосредственное. Он – причина того, что ты оказался здесь и раскатываешь по этим равнинам. И того, почему так упорно держишься за вещь, которую я хочу получить. Почему Тэсс больше не рядом с тобой.
Вот это удар. Смятение и головокружение такие, что мне приходится ухватиться за край стола, чтобы не упасть со стула. Кажется, я слишком много болтаю. И слишком много слушаю этого типа. Безымянному это не нравится.
– Он… – начинаю я и замолкаю.
– Давай, давай, профессор, говори.
– Он похитил мою дочь.
– Может быть. – Джордж Бэрон пожимает плечами. – Если он это сделал, ты никогда не получишь ее обратно.
– Мне необходимо поговорить с ним.
– Он лжец, Дэвид! Дьявол всегда лжет! Ему что-то от тебя нужно. И сейчас, вот прямо сейчас, что бы ты ни делал, ты уже на полпути к тому, чтобы отдать ему это.
– Это тебе что-то от меня нужно.
– Да. Но, возможно, я могу тебе помочь.
– Можешь вернуть мне дочь?
– Нет.
– Значит, ты не можешь мне помочь.
Я встаю из-за стола. И с каждым дюймом, на который увеличивается расстояние между мной и Преследователем, я все больше вновь обретаю равновесие. Что он теперь сможет мне сделать? Остановит меня прямо здесь, в толпе посетителей, заполнившей «Харвест энд Грилл?»
Именно это он и делает.
Его рука хватает меня за плечо, когда я толчком распахиваю дверь. Меня наполовину разворачивает на месте. Бэрон оказывается так близко, что его губы тыкаются мне в ухо.
– Я все нынешнее утро вел себя как джентльмен, – говорит он, и его пальцы впиваются мне в плечо, хватаются за бицепс и выкручивают его. – Но когда раздастся зов, для меня это не будет иметь никакого значения. Понимаешь?
Он выпускает меня за мгновение до того, как раздается мой крик боли, и отталкивает меня в сторону, чтобы выйти первым.
Путь к «Мустангу» я проделал, низко опустив голову, поэтому собаку заметил только тогда, когда уже достал ключи от машины и открыл водительскую дверцу. Ее тело лежало на капоте. На передние фары стекал густой поток крови. Глаза ее были открыты, уши по-прежнему стояли торчком.
«Я, черт побери, готов сделать все, что угодно!»
Я подсунул под нее ладони, поднял мертвое тело и опустил его на землю, отчего весь перемазался кровью. Теплая, как вода в ванне, собачья кровь осталась у меня на щеках и на шее.
Некоторое время я раздумываю, не засунуть ли мне убитую дворнягу в багажник и не поехать ли в хозяйственный магазин за лопатой, чтобы потом выкопать где-нибудь яму и похоронить собаку. Но в конечном итоге я оставляю ее лежать там, где она лежит, прижавшись к бортовому камню, глядя пустыми, безжизненными глазами на солнце.
«Сколько у меня осталось времени?»
«Немного, как я полагаю».
Сев за руль, я тоже бросаю взгляд на солнце. Оно жжет.
Я еду обратно в мотель и присаживаюсь на край кровати, раздумывая, что я, черт меня возьми, тут делаю. Нет, это не совсем так: я знаю, зачем я здесь оказался, чем я тут занимаюсь, но не знаю, как мне это сделать. В том маловероятном случае, если я прав и действительно гонюсь через американские просторы за реальным демоном, каким способом, по моему мнению, мне удастся его поймать? У меня в распоряжении нет святой воды или распятия, нет золотого кинжала с печатями, подтверждающими санкцию Рима. Я учитель с просроченным билетом в спортзал. Не дотягиваю до архангела Михаила, громогласно бросающего вызов с небес.
И все же Преследователь прав. Демон, за которым я гонюсь, кажется, и впрямь заинтересовался мной. Он даже пошел на такие труды, что принял человеческий облик, чтобы перекинуться со мной несколькими словами – совсем недавно, в виде той девицы, что залезла мне в промежность. Поэма Милтона содержит предупреждение насчет именно такого.
Духи всякий пол
Принять способны. Или оба вместе.
Ну и какое послание несла та Грязная Тряпичная Кукла? Что мне еще предстоит уверовать? Не только мозгами, но и всем телом.
И Слово стало плотию, и обитало с нами… [31]
Слово Евангелий, рассказ о Боге и о Сыне Божием. Но также рассказ об искушении, грехе, препятствиях на пути, о демонах. Что, если все это не просто какая-то аллюзия, не намек, но буквальная, настоящая история, рассказ участников вполне реальных событий, имевших место давным-давно, но продолжающихся и поныне, дотянувшихся до нашего времени?
Несомненно, теперь, после всего, что я видел, я буду вынужден согласиться с тем, что это вполне возможно. Мне придется вообразить, что все слова и истории, которые я изучал, материальны, что они существуют, живут в этом мире. Как будто это вовсе не истории.
А теперь ты должен верить здесь и сейчас.
Судьба. Фактор, который определяет, где и когда в древних трудах, которые я изучаю и преподаю, кончается личность персонажа, хотя этот фактор, как предполагается, современную его сущность оставляет нетронутой. Но что, если современные предположения не соответствуют истине? Что, если эта охота на демона и есть моя судьба с тех самых пор, как учеба подняла меня над этим бирюзовым миром, из которого я вышел, и дала мне свободу, позволив вести интеллектуальную жизнь?
Это, несомненно, правда: когда я поступил в университет, больше всего меня поразило богатство предоставленного мне выбора – даже больше, чем обилие деток богатеньких родителей и прелестных первокурсниц. Моим призванием была литература, и я это отлично понимал. Но какую из ее многочисленных сфер следует выбрать? В какой из ее тоннелей спуститься? У меня были короткие периоды флирта с Диккенсом, потом с Джеймсом, потом с романтиками. Но в конце концов, к моему собственному атеистическому удивлению, первое место в моих изысканиях непререкаемо заняла Библия. А вскоре после нее – Милтон. Его белый стих, который, кажется, пытался защитить незащитимое. Поэма, которая после первого прочтения заставила меня плакать от осознания того, как негодяй пытается отставить в сторону свое прошлое и найти выход из тьмы, использовать только собственный мозг, чтобы вывести его из юдоли страданий.
И проиграли бой. Что из того?
Не все погибло.
Я хорошо помню, как уже в качестве выпускника я все вечера торчал в библиотеке Корнэллского университета, читая и перечитывая эти строки и все больше убеждаясь: «Вот оно!» Боевой клич, обращенный непосредственно ко мне, к своему брату-аутсайдеру, стремящемуся добиться триумфа не через оптимизм, а путем отрицания. Я решил, что посвящу свою жизнь тому, чтобы оправдать деяния и поступки этого персонажа, сатаны, равно как и оправдать самого себя, тоже падшего, тоже одинокого.
Хотя я никогда никому в этом не признавался, в те вечера я иногда замечал в книгохранилище присутствие еще одной личности. Присутствие, которое, кажется, заставляло меня еще сильнее утверждаться в приверженности этому выбранному мной направлению исследований. По крайней мере именно так я интерпретировал явление мне моего утонувшего брата. Лоуренса. Вот он сидит на стуле по другую сторону моего стола, болтая ногами, и с него стекает на пол речная вода или ускользает за угол книжного шкафа, оставив за собой зеленоватую лужицу. И все же, возможно, то, что я принял за одобрение и ободрение, на самом деле было предупреждением. Может быть, Лоуренс являлся мне, чтобы показать, что мертвые – и те, что действительно жили, и те, что были описаны в книгах – никогда не остаются настолько мертвыми, как мы привыкли верить, как заставили себя верить.
Но если эта поездка, которую я предпринял, и есть моя судьба, тогда какова моя роль в ней? Я всегда считал себя человеком, стоящим в стороне от всего происходящего, безобидным специалистом в сфере истории культуры, переводчиком с забытого языка. Но, возможно, Худая женщина оказалась ближе к истине, определив мое истинное призвание. Демонолог. Чтобы добраться до Тэсс, от меня потребуется применить на практике результаты всех моих научных исследований, чего я никогда раньше не делал. Я даже не задумывался о подобном их использовании. Но теперь мне нужно будет более серьезно отнестись к мифологии зла.
Первый шаг в подобной игре – точно определить, с какой именно версией демонологии мы имеем дело. Версией Ветхого Завета или Нового? С иудейскими шедим Талмуда или с демонами Платона, с этими духами, занимающими промежуточное положение, не богами, но и не смертными, а чем-то находящимся между ними? Платон – теперь, когда я начал задумываться над этим, – определял этих даймон как «знание». Демоническая сила и власть, по его представлениям, проистекают не из зла, но от знания, понимания сути вещей.
В Ветхом Завете сатаны (поскольку их появления почти всегда описываются во множественном числе) – это стражи над землей, надзиратели, проводящие испытания веры человека, исполняющие роль преданных слуг Господних. Даже в Новом Завете сам Сатана – это одно из Божьих созданий, ангел, который сбился с праведного пути. Каким образом? В результате злоупотребления знанием. Материя, из которой создан Антихрист, – это не тьма, но интеллект, умственные способности. Способность предвидеть.
Напоминает способность загодя предугадать значения индексов на мировых фондовых биржах.
Ясное дело, мой демон желал таким образом продемонстрировать свою силу и власть. Доказать, что его интеллект так же могуч, как его способность чем-то обладать или что-то украсть.
Оно.
Он. Она.
Безымянное.
И все это время при каждом столкновении, начиная с Худой женщины и кончая Тряпичной куклой, эта сущность всегда отказывалась назвать свое имя. Это еще один способ поиздеваться надо мной. Но также это одно из его уязвимых мест. В соответствии с официально утвержденным Католической церковью ритуалом экзорцизма, использование имени демона против него самого есть первый способ противостояния его власти, отрицания этой власти.
Мне необходимо узнать имя этого демона. После чего я смогу выяснить, чего он хочет. И найти Тэсс.
Если подойти к этому вопросу с использованием всей огромной библиотеки возможностей, собрав воедино все демонические фигуры из всех верований, религий и фольклорных традиций, будет уже невозможно точно определить подозреваемого. Но мой демон избрал именно меня. Милтониста, исследователя Милтона. Его неоднократное цитирование отрывков из «Рая утраченного» нельзя считать случайным. Это ведь одна из версий вселенной демонов, посредством которой они желают, чтобы их видели.
Что в итоге приведет нас в Пандемониум. В Палату совета, где, как писал Милтон, Сатана собирает своих учеников для обсуждения наилучших способов подорвать власть Бога.
Молох
Хамос
Ваал
Ашторет
Таммуз
Астарта
Дагон
Риммон
Осирис
Изида
Ор
Велиал
Мое Безымянное – один из них. И у меня есть всего три дня, чтобы определить, который именно.
Самого Сатану можно в этот список не включать, если положиться на утверждение голоса, который вещал устами Марко Ианно. Да и в самом деле, тот факт, что Безымянное организовало это предварительное знакомство, своего рода фанфарное вступление перед собственным появлением, кое-что говорит о его характере. О его гордыне. О тщеславии. О его стремлении к показухе и умении организовать впечатляющее зрелище. А ссылки на Джона Милтона дают мне не просто какие-то намеки. Они демонстрируют, что эта сущность и себя рассматривает в роли и качестве исследователя. Это демонстрация родства – но и состязания – со мной.
Мне нужно узнать имя Безымянного, попытаться прочитать, раскодировать его личность. Милтон придал точные характеристики всем членам Стигийского Совета, придумал способ выделить их и отличить друг от друга, «очеловечить» их.
Так что вот кем мне предстоит стать. Распознавателем, различителем демонов.
Глава 15
Найти ферму сестер Рейес оказывается совсем легко – достаточно просто открыть имеющуюся в мотеле телефонную книгу и занести их адрес в айфон. Это совсем недалеко. Судя по всему, всего 6,2 мили отсюда. Если тронуться прямо сейчас, я доберусь туда задолго до обеда.
Конечно, остается проблема с Преследователем. Если я поеду к Рейесам, имея Джорджа на хвосте, это может не только привлечь его внимание к загадке сестер-близняшек, но и встревожить его нанимателя достаточно, чтобы тот отдал ему приказ пришить меня. Мне необходимо выяснить, прав я или ошибся, приехав в Линтон. Без его участия.
Это поставило меня на некоторое время в тупик, пока я не выглянул в фасадное окно и не увидел «Краун Викторию» Преследователя, припаркованную всего футах в двадцати от моего «Мустанга». Значит, он тоже тут поселился. И не имеет ничего против того, чтобы я об этом знал.
Понимая, что он наверняка следит за каждым моим движением, я выхожу из номера, заглядываю в контору мотеля и прошу дать мне отвертку и ведерко для льда. Наливаю в ведерко воды. Иду обратно к себе в номер (делая при этом вид человека, решившего добавить несколько кубиков льда себе в содовую) и задерживаюсь рядом с машиной Преследователя. С помощью отвертки вскрываю лючок заливной горловины топливного бака и свинчиваю с нее крышку. Выливаю воду из ведерка в бак.
После чего пускаюсь бежать.
И вот я уже за рулем «Мустанга», даю задний ход и разворачиваюсь, когда Бэрон выходит из своего номера – сперва неспешно, но потом, заметив крышку своего бензобака, валяющуюся на земле, уже в тревоге, так что у меня есть все возможности насладиться его яростным взглядом.
Теперь все будет по-другому, говорит мне этот взгляд. Никаких больше угроз при помощи убитых собак, никаких больше предупреждений. Когда придет соответствующий приказ, он всего лишь выполнит его – торопиться ему некуда.
Но мне нельзя полагаться на это, потому что теперь он уже бежит. Ко мне. Он вытянул вперед руки, словно намеревается пробиться прямо сквозь ветровое стекло.
Моя нога давит на педаль газа, и я пролетаю мимо него, намеренно сделав поворот не в нужную мне сторону, а потом объезжаю квартал и направляюсь на юг, прочь из города. Незамеченным. Ему не потребуется много времени, чтобы обзавестись новыми колесами.
Но мои-то уже крутятся! Я от него оторвался.
Это короткая поездка – на юг от Линтона, к маленькому поселению на перекрестке дорог, Страсбургу, а потом еще пара миль на запад, к ферме сестер Рейес. В это время на полях не слишком-то много растительности. Поля по обе стороны гравиевой подъездной дорожки возделаны, но не засеяны, так что из земли торчат лишь редкие побеги травы. Поэтому сам фермерский дом виден гораздо лучше, чем был бы при других обстоятельствах. Белый, обшитый досками игрушечный домик, торчащий посреди бесконечного пространства.
Тот самый дом и тот же самый бесконечный горизонт, что и на рисунке в дневнике Тэсс.
Перед домом – одинокое дерево, к нему прислонены грабли с древком, растрескавшимся от долгого пребывания на солнце. В самой вышине, под коньком крыши, – серое осиное гнездо, прилепившееся к доскам. Внизу этого гнезда – черная дыра, вход, кишащий влетающими и вылетающими насекомыми. На земле, вдоль ведущей к дому дорожки – густые заросли травы с торчащими во все стороны колючками, прямо как колючая проволока. Такое впечатление, что вся эта ферма и все работы на ней были оставлены и заброшены несколько лет назад и теперь она уже на полпути к тому, чтобы превратиться в нечто совсем другое и зарасти сорняками и кустарником.
Я на месте. Иду к крыльцу с напряженным от опасений и дурных предчувствий лицом.
Тэсс видела все это. Знала, что я приду сюда.
Бедный ПАПА…
Передняя дверь распахнута. Полиция? Сосед, принесший корзинку яиц? По какой-то причине я не ожидал, что кто-то будет конкурировать со мной за право занять время Делии Рейес. Я стучу по раме дверной сетки, одновременно редактируя в уме заранее подготовленные вежливые фразы. Чем больше у меня уйдет времени на проникновение в этот дом, тем больше шансов за то, что тут может объявиться кто-то другой и вышвырнуть меня отсюда.
Я уже собираюсь постучать еще раз, когда открывается внутренняя дверь и передо мной возникает жилистая пожилая женщина, одетая, кажется, в несколько старых свитеров, натянутых слоями, и в джинсовую юбку до колен. Ее длинные волосы стянуты на затылке резинкой, так что их концы торчат в разные стороны, как щетка или швабра. Карие глаза, живые и широко открытые, поблескивают от хорошего настроения.
– Мисс Рейес?
– Да?
– Меня зовут Дэвид Аллман. Я не из полиции. И не пишу в газеты.
– Рада это слышать.
– Я приехал, чтобы побеседовать с вами.
– Кажется, вы уже со мной беседуете.
– Тогда я сразу перехожу к делу. Как я понимаю, у вас тут случилось нечто необычное, в вашем доме, несколько дней назад.
– Я бы сказала, что да, случилось.
– Нечто похожее произошло и со мной. И мне хотелось бы задать вам несколько вопросов, на которые вы, возможно, могли бы дать ответы.
– У вас тоже кто-то пропал?
– Да.
– Кто-то из близких.
– Моя дочь.
– О боже!
– Именно поэтому я и приехал к вам в такую даль и без приглашения и вот стою у вас перед дверью.
Хозяйка широко распахивает сетчатую дверь.
– Считайте, что вы уже приглашены, – говорит она.
Кухня большая и прохладная, с мясницкой колодой посредине, используемой, вероятно, как для приготовления пищи, так и в качестве стола. Древний холодильник «Фриджидэр», вздыхающий и ухающий в углу. Эмалированные раковины – рядышком одна с другой. Паутина, прилагающая все усилия, чтобы перекрыть свет, проникающий в окно. Все это вместе составляет чистенькую, музейного вида дакотскую фермерскую кухоньку. Греющее душу место, если не считать бирюзового цвета стен. Цвета меланхолии. Горя, печали.
Я останавливаюсь возле стола, а старая женщина, шаркая, проходит мимо и садится на место, где сидела, когда я к ней постучался. Во всяком случае, так я думаю, замечая одинокую кофейную чашку возле ее рук. Но заглянув в эту чашку, я вижу, что она не только пустая, но и чистая, словно ее только что сняли с полки в качестве забавы или чтобы прижать ею что-нибудь.
– Пола Рейес, – говорит она, протягивая мне руку. И только когда я пожимаю ее, до меня доходит смысл произнесенного имени.
– Пола? Я думал, вы пропали.
– Пропала. А теперь нашлась, не так ли?
– Что с вами произошло?
Она проводит пальцем по краю чашки.
– Я толком и не знаю. Удивительно, правда? – говорит она и сопровождает это коротким смешком. – Наверное, стукнулась обо что-то головой или еще что-нибудь. Старухи, они такие, вечно впросак попадают! Все, что я помню, это то, что вошла нынче утром в эту дверь, отворив сетку, а Делия сидит прямо вот на этом месте, где сейчас вы, и пьет кофе вот из этой самой чашки, а потом мы обнимаемся, и Делия готовит мне яичницу, словно ничего между нами и не произошло.
– Это чашка Делии?
– Ага.
– Она пустая.
– Она все выпила.
– Но на вид она совершенно чистая.
Старуха заглядывает на дно чашки, потом поднимает взгляд обратно на меня.
– Да, чистая, – говорит она.
– С вами все в порядке?
Кажется, она не слышит вопроса.
– У вас есть сестра, мистер Аллман? – спрашивает Пола.
– Нет. Хотя у меня был брат. Когда я был маленький.
– Ну, тогда вы должны знать, какое место близкие люди занимают в сердце человека. Такое так просто из памяти не сотрешь, так ведь? – Женщина качает головой. – Голос крови.
При упоминании о крови я замечаю – в первый раз – пятна на самом верхнем из надетых на нее свитеров. Точнее, это не свитер, а кардиган с выпирающими карманами. И на нем много мелких пятнышек вокруг живота. А еще к нему прилипли крошки земли, грязь с поля. На всей одежде этой женщины тут и там грязные пятна и мазки, и под ногтями у нее грязь.
– Это что?
Она опускает взгляд. Стирает с кардигана кровь и грязь тыльной стороной ладони.
– Не знаю даже, как это туда попало, сказать по правде, – говорит мисс Рейес, хотя в ее голосе слышится что-то, что можно принять за дрожь неуверенности. – Но когда работаешь в поле, на ферме, быстро перестаешь удивляться, что на тебя попадает грязь и все такое прочее.
– Такое впечатление, что в последнее время тут не производилось никаких особых работ.
Хозяйка поднимает на меня глаза, и из них тут же исчезает всякая теплота и дружелюбие:
– Вы считаете, что мы с сестрой ленивые?
– Я просто неудачно выразился. Простите.
– Я не занимаюсь прощениями, мистер Аллман. Это не мой бизнес, – говорит она, вдруг снова улыбнувшись. – Но если хотите получить его, становитесь на колени.
Не могу понять, серьезно старуха говорит это или нет. Какое-то жесткое выражение прячется за ее улыбкой, и оно заставляет предполагать, что последняя фраза – вовсе не шутка, но приказание. У меня нет иного выбора, кроме как притвориться, что я ничего не заметил.
– Те голоса, что вы слышали, – говорю я. – Те, которые приглашали вас вниз, в подвал…
– Да-да?
– Что они говорили?
Она обдумывает мой вопрос. Чешет голову, ищет что-то как бы в отдаленном прошлом, словно я спросил у нее имя мальчика, который сидел рядом с ней в детском садике.
– Вот какая странная вещь, – наконец произносит Пола. – Хотя я отлично помню, что это были слова, я не могу вспомнить, что они значили. Это вроде как такое ощущение, понимаете? Звук, который дал мне некое ощущение, и оно возникло внутри меня.
Тот самый шум в ушах, когда я ехал в Линтон. Звук, который дал мне некое ощущение.
– Вы можете его описать? – спрашиваю я.
– Это ужасная вещь. От него можно пополам согнуться, как от тошноты. Хочется даже вогнать себе гвоздь в руку.
– Потому что он причиняет боль.
– Потому что он вроде как раскрывает тебя всю, выворачивает наизнанку. Делает все вокруг таким четким, словно все предметы отлиты из чистого мрака, а не из света. Это тьма, которую видно лучше, чем любой свет.
– Это может показаться странным вопросом, – говорю я. – Но вы когда-нибудь читали «Рай утраченный» Джона Милтона?
– Не такой уж я заядлый читатель, с сожалением могу сказать. Кроме Библии, конечно. Слишком много повседневных забот.
– Конечно. Можно тогда мы вернемся к тому ощущению, о котором вы говорили? Что вы увидели в этом видимом кромешном мраке?
– Увидела, какой может быть настоящая свобода. Никаких правил, никакого стыда, никакой любви, которая могла бы тебя сдерживать. Свобода как холодный ветер, дующий через поля. Как если бы умереть. Как если бы превратиться в ничто. – Моя собеседница кивает. – Да, думаю, именно так это и выглядело, кажется, я удачно выразилась. Свобода быть вообще ничем.
Да, я тоже кое-что знаю об этом. Это то самое ощущение, которое вытащило меня из номера 3627 в Санта-Кроче и оттащило в отель «Бауэр». Это та болезнь, которая поразила Тэсс. Заставила ее упасть с крыши. Как если бы умереть. Нет, хуже. Неестественная смерть, потому что она более окончательна, чем просто смерть. Как если бы превратиться в ничто.
– А где сейчас Делия?
– Спустилась в погреб как раз перед вашим приходом.
– В погреб?
– Сказала, что ей там надо что-то поправить. Раз уж я теперь вернулась домой.
– Вы не возражаете, если я спущусь вниз и побеседую с ней?
– Будьте как дома. Только я с вами не пойду.
– Почему?
– Потому что боюсь. – Она смотрит на меня так, словно я полный тупица. – А вы разве нет?
Я ничего на это не отвечаю. Просто отодвигаюсь от стола и иду к закрытой двери, которая – я откуда-то это точно знаю – ведет не в стенной шкаф, или в кладовую, или к лестнице на второй этаж, а вниз, в широкую дыру под домом.
Пола смотрит, как я хватаюсь за дверную ручку и поворачиваю ее. Ощущение ее взгляда на собственной спине толкает меня вперед, на верхнюю ступеньку лестницы. Ее палец, поглаживающий край чашки, теперь двигается быстрее, так что фарфор издает дрожащий предупреждающий звук.
Поворот выключателя зажигает две лампочки внизу, хотя отсюда они мне не видны: я вижу лишь два желтых пятна света, которые они отбрасывают на бетонный пол. А затем, когда я уже нахожусь на полпути вниз по ступенькам, левая лампа гаснет. Не с лопающимся звуком, который издает перегоревшая лампочка, а с шипением, какое бывает, когда она неплотно закручена в патрон. Я могу подойти туда сквозь мрак и завернуть ее одним поворотом. Но это менее привлекательная перспектива, чем не спускать глаз с оставшегося круга теплого света справа.
Когда мои ступни касаются пола, я уже могу рассмотреть некоторые детали окружающего, видимые в этом слабом свете. Верстаки вдоль стен, заваленные множеством всяких инструментов, ножниц и стеклянных банок с закручивающимися крышками, заполненных болтами и гайками. Древние банки с краской, составленные в шаткие пирамиды. Бумажные мешки для мусора, сваленные в дальнем углу, их днища черны от медленно разжижающегося содержимого.
Именно эти мешки издают такой запах. Несомненный запах гниющей органики, всепроникающий и мощный. От него во рту сразу возникает привкус горелой сахарной глазури.
И никаких признаков Делии. Она может стоять во тьме слева. Но даже если бы она сидела на полу и вязала носки, я бы ее не увидел. Только теперь до меня доходит, что перед тем, как я появился в погребе и повернул выключатель, она должна была сидеть там в полной темноте. Если она вообще там была.
И о чем я думал, когда доверился этой пожилой даме, перепачканной кровью и грязью, которая только что вернулась после десятидневного отсутствия из какого-то путешествия и теперь не знает, как она провела это время? Старая женщина, обладающая даром слышать вещи, о которых весь остальной мир молится, чтобы никогда их не услышать? Она мне лгала: никакого кофе нынче утром в той чашке не было. В кухне вообще не пахло кофе, да и на плите не было кофейника.
Я, конечно, ей не поверил. Мне просто необходимо было отделаться от размышлений, которые требуются для того, чтобы кому-то поверить. Нет на это времени. Однако бросок головой вперед и вниз – это прыжок прямо в ловушку. А это настоящая ловушка! Пола сейчас, вероятно, уже закрывает дверь наверху. Там же есть замок, снаружи, новенький и блестящий, разве не так? Она, должно быть, уже задвигает засов, когда я делаю шаг назад. Раздается щелчок…
– Идите сюда!
Голос, похожий на голос Полы, но не ее, останавливает меня. И я успеваю заметить, что дверь наверху по-прежнему открыта, как я ее оставил.
Когда я оборачиваюсь, раздается скрежет чего-то металлического по бетонному полу. И вот она, передо мной. Делия Рейес. Вытаскивает на свет перевернутое корыто и садится на него с усталым вздохом.
– Доброе утро, – говорю я.
– Доброе. А сейчас утро? Когда не видишь солнца, здесь, внизу, теряешь счет времени.
– Вы не включили свет.
– Не включила? Когда так долго живешь в одном месте, надо полагать, приучаешься отлично видеть кое-что и в темноте.
Сперва я решил, что опухшие и полуприкрытые глаза этой женщины – следствие усталости, которая наступает после завершения тяжелой физической работы. Но нет, с последней ее фразой до меня доходит, что я ошибся. Несмотря на дружелюбный тон, слова Делии звучат безжизненно и тускло, они словно окрашены неизмеримой грустью, звучат тоненько и пронзительно. Я точно это знаю, потому что слышу, как звучит мой собственный голос.
– Меня зовут Дэвид Аллман. Я приехал…
– Я слышала, – перебивает старуха, поднимая взгляд к потолку. – Почти все слышала.
– Вы, наверное, рады. По поводу Полы.
Она теперь смотрит на меня:
– Вы реальный?
– Насколько мне известно, да.
– А что вы сделали?
– Извините, я не уверен…
– Раз вы оказались здесь, вы, должно быть…
Пожилая женщина не заканчивает фразу, и слова словно повисают в воздухе. Она трет ладонью лицо, словно снимая с него паутину.
– Вам не холодно тут, внизу? – спрашивает она вдруг.
– Немного, – говорю я, хотя, сказать по правде, за последние несколько минут, как мне показалось, температура в подвале упала градусов на десять, а то и больше.
Делия поеживается, потирает себе плечи.
– В этом доме всегда холодно. Даже летом он никогда не прогревается, особенно в углах. Словно комнаты сами по себе не терпят прикосновения солнечных лучей.
Она вроде как намеревается встать, но потом передумывает. Ее мысли явно перенеслись в какой-то отрезок прошлого.
– Мы с Полой всегда в августе ходим в длинных пальто, – говорит она. – А на Рождество заматываемся шарфами по самые уши.
Ее смех похож на смех ее сестры, но в отличие от него скорее демонстрирует чувство потери, чем веселья.
– Это хорошо, что вы тут вдвоем, – говорю я.
– Может, и так. А может, и нет. Есть, знаете ли, такая вещь, как чувство близости.
– Это как?
– Мы же близнецы! В таком холодном доме за шестьдесят лет нетрудно забыть, что есть что. Тем более когда рядом еще одна ты, с кем ты разговариваешь. И та, на кого ты смотришь, – это еще одна ты сама.
Я делаю шаг к старухе. Кажется, ей требуется именно это. Собираюсь положить руку ей под предплечье, чтобы помочь встать. Нашелся наконец человек, который скажет ей, что все уже позади, что больше нет нужды ломать голову над какими-то давними дурными предчувствиями, да еще и в этом скверно пахнущем подвале. Но при моем приближении мисс Рейес поднимает палец и останавливает меня. У меня возникает интересное ощущение, что она хочет не просто закончить свою мысль, но и не дать мне подойти слишком близко.
– Я молила небо, чтобы оно забрало ее, – говорит Делия. – Стыдно в этом признаваться, но это правда. Я еще девочкой была, когда, бывало, ужасно желала, чтоб моя сестра угодила рукой в молотилку или заснула за рулем, когда возвращалась из города. Или чтоб у нее в глотке застрял кусок рагу и она не могла бы набрать в грудь воздуху, чтоб его выплюнуть. Я даже могла себе вживую представить, как это происходит. Это ж так просто! И ужасно – желать подобных вещей! Которые выглядели бы абсолютно естественно. Как несчастный случай.
Она уже плачет. Отвратный звук, который почему-то звучит отдельно от ее голоса, так что создается впечатление, будто бы она работает чревовещателем: одновременно рыдает и что-то говорит, но для нее это два разных дела.
– А почему вы так хотели, чтобы произошел такой несчастный случай? – спрашиваю я осторожно.
– Да чтоб хоть раз остаться в одиночестве! Перестать быть половинкой целого, как нас тут называют. Жуткая парочка! Или двойняшки Рейес. Или просто те девочки. Стать самой собой. – Пожилая дама с трудом сглатывает, но продолжает говорить, не прочистив глотку, так что теперь ее голос звучит еще тише: – Я молилась. Но небо никак мне не помогло, ничего не сделало. Тогда я стала молиться наоборот, другому. И тогда кое-что произошло: мне ответили.
– Нам, наверное, лучше подняться, – говорю я.
– Подняться? Зачем?
– Ваша сестра вернулась домой. Вы не забыли?
– Я убила свою сестру.
– Нет, Делия. С ней все в порядке.
Старуха мотает головой:
– Нет, я убила ее.
– Но я только что разговаривал с ней. Наверху. Пола больше не пропавшая без вести. Она здесь.
– Это… что-то другое. Это не Пола.
– А кто?
– Это то, которое ответило на мои молитвы.
Мисс Рейес поднимает руку и тычет пальцем куда-то над моим плечом, во тьму позади меня.
Так. Никакого выбора не остается. Я просто не могу позволить, чтобы оставался какой-то выбор.
Я отворачиваюсь от нее и иду вперед. Моя тень движется впереди меня, словно еще один слой тьмы. Руки я держу поднятыми, чтобы можно было ухватить провод второй лампочки, свисающий сверху. Когда мне уже кажется, что я прошел слишком далеко, он касается моей щеки. Мои пальцы скользят по нему вверх, к лампочке. Закручивают ее до конца, плотно. Пальцам становится горячо, значит, она снова зажглась, я ощущаю это еще до того, как вспыхивает свет.
Сестры сидят в углу, рядышком. Спинами к стене, на краю круга света, так что их лица освещены, хотя и слабо. Но света все же достаточно, чтобы понять, что они реальны. Что на коленях у Делии лежит дробовик, что выходное отверстие у нее на затылке выглядит свежим, мокрым от крови и темным на фоне кирпичной стены, а открытый рот, куда она вставила ствол, совершенно реален. Что Пола сидит тут же, вся в пятнах приставшей грязи, с прицепившимися к ней обрывками корней и комками земли, откуда ее выкопали, что кожа у нее синеватая и распухшая, как у утопленника, и что она тоже вполне реальна.
Проходит несколько секунд от понимания того, что я вижу, до осознания того, что это означает. Именно в этот отрезок времени, когда мозг тщетно старается понять увиденное, остальное тело само по себе прыгает вперед. И разворачивает меня. Не дает мне начать блевать прямо здесь и прямо сейчас.
– Зачем ты притащила ее сюда? – спрашиваю я Делию, которая сидит и трет кулаком у себя под блестящим, сопливым носом.
– Оно просило меня так сделать.
– Скажи мне, как его зовут.
– У него нет имени.
– Все подумают, что это ты ее убила.
– Так это я ее и убила.
– Оно велело тебе это сделать, да?
– Оно сказало мне, что я могу это сделать.
– Но все, что ты мне сказала – про то, с кем я говорил наверху, про твои молитвы, – никто об этом не узнает.
– Ты уже знаешь.
Теперь настает очередь второй лампочки – она мигает и гаснет. И та Делия, с которой я только что разговаривал, возвращается во тьму.
– Ты ведь знаешь, что тоже можешь убить, – говорит она из этой темноты, но ее голос звучит уже гораздо ближе.
– Нет…
– Это то, чего оно хочет. Чтоб ты знал, чего оно хочет. И чтобы показать, как ты можешь это сделать. Чтоб ты поверил. И убил.
Старуха теперь так близко ко мне, что я могу разглядеть в темноте очертания ее лица в нескольких дюймах от своего. Застывшую улыбку, как маску из слоновой кости.
– Тут кто-то есть, рядом, – шепчет она.
Я отступаю на шаг назад и начинаю подниматься по лестнице. Сперва медленно, осторожно нащупывая ногами узкие ступеньки, а потом уже бегом. Дыхание у меня перехватывает, оно отдается в ушах. Проскакиваю через кухню – кофейная чашка по-прежнему на столе, стул пуст – и вылетаю наружу, бросаюсь к машине.
Выметаюсь из двора фермы и мчусь по подъездной дорожке к шоссе, колочу по рулевому колесу, стараясь пройти поворот, задеваю бампером стойку с почтовым ящиком с надписью «РЕЙЕС». У него открывается дверца, так что, когда ярдов через двести я оглядываюсь назад, он выглядит как сгорбившаяся фигура человека, бегущего за мной с широко открытым в крике ртом.
Глава 16
Я еду на юг. Это представляется мне наименее предсказуемым действием. Восток – направление, откуда я приехал, логически обоснованный путь отступления. А на севере – Канада. Нежелательный для меня выбор. Я убрался оттуда давным-давно во имя того, чтобы установить границу между тем, из чего я вышел, и тем, где могу переустроить себя в качестве человеческого существа. В данный же момент у меня на шее достаточно проблем – в потустороннем смысле, по крайней мере, – чтобы обойтись без давно зарытых в землю призраков, выбирающихся наружу для краткого визита к еще живым.
Так что прощай, Северная Дакота! И здравствуй, Южная Дакота! Когда я уже начинаю думать, что никогда в жизни не видел менее подходящего места для границы, я въезжаю в Небраску, которая больше похожа на Северную Дакоту, чем сама Северная Дакота. А вот, в конце концов, и Канзас! Он не так уж далек от предыдущих штатов, но довольно известен, его название даже прославилось – Дороти и Тото, кемперы, эти мобильные дома на колесах, расплющенные смерчем. Даже в том, как выглядят поля вокруг (или как выглядит сам сегодняшний день), есть нечто, напоминающее сюжет из хичкоковского «К северо-северо-западу», когда Кэри Грант пытается увернуться, укрыться от пикирующего самолета, распыляющего какие-то инсектициды, ломая себе при этом голову над вопросом, куда это его, к черту, занесло. Один из любимых фильмов О’Брайен.
И тут совершенно внезапно при мысли о ней у меня сжимается сердце. Как же мне ее не хватает! Как же эта езда через бесконечные равнины усиливает, удваивает чувство одиночества в этой и без того одинокой поездке!
И как ужасно, неизбывно я напуган…
Дорога может очистить мозг от всех мыслей. Также она способна вызвать случайные воспоминания, дезорганизованные и беспечные, бросая их прямо на ветровое стекло, да с такой силой, что я отшатываюсь назад на своем сиденье, как от удара в лицо.
Вот и сейчас, к примеру. Воспоминание о нашем первом автомобильном путешествии вместе с Тэсс, от кемпинга к кемпингу.
Дайана не слишком любила то, что она называла «прогулками на свежем воздухе». Поэтому мне пришлось вести машину самому, когда мы с Тэсс – ей тогда было пять лет – отправились в Адирондакские горы, где я мог обучить ее кое-каким умениям, которые сам приобрел в юности в Огайо: как разжигать костер, как прятать провизию на дереве, чтоб не достали медведи, как разворачивать весло, когда плывешь на байдарке…
По дороге мы играли в слова и совместно сочиняли неприличные лимерики, что Дайана категорически запрещала делать дома («Жила-была девочка Дотти / Она пукала, сидя в болоте…»). Сказать по правде, я здорово беспокоился, пока мы забирались в горы. Из-за дождя, москитов, из-за того, что нам не будет весело. Сам-то я типичный горожанин, ньюйоркец, и мне вовсе не хотелось, чтобы Тэсс пугалась неудобств, неизбежных при ночевках в лесу. Более того, мне и самому не хотелось опозориться и вернуться домой с ребенком, искусанным комарами, москитами и крапивой и вытребованными у папочки обещаниями никогда больше ничего такого не затевать.
Но, несмотря на все эти страхи, мы замечательно провели время. Бабочки, что садились прямо на туфельки Тэсс, пока она почти час стояла неподвижно, как статуя, в зарослях черники, притворяясь «гигантским цветком» – бесчисленные монархи и павлиньи глазки так и кружились вокруг. Ночные заплывы в озере, отражение луны в поднятых нашими извивающимися телами волнах. Отработка приемов своевременного переворачивания шампуров для равномерного поджаривания грибов на углях.
Но все это приходит ко мне позже. После того как воспоминания заставляют меня закашляться и жадно хватать ртом воздух, продолжая катить через поля.
После второго дня в лесу Тэсс попросила меня разбудить ее в середине ночи, чтобы она могла увидеть то, что я описал ей как «настоящие звезды». Она не верила моим рассказам о Млечном Пути, о небе, в котором узкий луч света сливается с мраком ночи. Я поставил будильник на три часа. Когда пришло время, мы расстегнули замок-молнию нашей палатки и встали посреди кемпинга, задрав голову вверх. Купол неба пылал звездным светом.
Ни один из нас не произнес при этом ни слова. Мы просто вернулись через некоторое время в палатку и снова заснули. А утром проснулись в обычное время. Поглядели друг на друга и начали смеяться. Не о чем-то и не по какому-то конкретному поводу. Не из-за каких-то невысказанных, но одинаковых мыслей. Просто мы вдвоем встретили зарю и испытали внезапное чувство благодарности за это потрясающее зрелище.
И сейчас это воспоминание чуть не лишает меня дыхания, не дает мне унять дрожь в руках, трясущихся на руле. Я хорошо помню, что в тот момент, пока он еще не прошел, у меня возникла четкая и ясная мысль: вот именно тогда ты был самым счастливым человеком на свете, таким счастливым, каким не был никогда.
Так оно и было.
И остается.
За час до приезда в Уичиту, штат Канзас, я останавливаюсь на заправочной станции и захожу в телефонную будку, где воняет горчицей и общественным туалетом.
– Ты бы сейчас посмотрел на меня, – говорит мне О’Брайен, когда берет трубку. – Сижу у телефона как девочка-тинейджер, которую не пригласили на свидание.
– А ты придешь ко мне на свидание, Элейн?
– И не мечтай. Я тебя никогда не прощу.
– Почему это?
– Ты мне так и не позвонил, Нимрод несчастный.
– Давненько меня не называли этим именем.
– Правда? Тогда надо наверстать упущенное. Где ты, Нимрод?
– В Канзасе.
– Где именно в Канзасе?
– Недалеко от Уичиты. Наверное, останусь тут на ночь. Только что проехал биллборд, приглашающий всех в «Шотландский трактир». И я решил проверить, как у них готовят хаггис.
– Так. Хаггис в Канзасе.
– Произнеси это три раза подряд. И быстро.
– Как прошел твой визит в Северную Дакоту?
Отлично, надо полагать. Побеседовал с демоном в облике мертвой старушки, а затем с призраком ее сестры-близняшки. Был первым, кто обнаружил их останки после не призрачного, а вполне реального убийства и самоубийства, после чего сбежал, не уведомив об этом власти. Да, а еще за мной гоняется наемный убийца, киллер – или что-то в этом роде, – потому что он думает, что у меня есть улики, неопровержимо свидетельствующие о существовании демонов. И это действительно так, они у меня есть.
– Очень странно. Таинственно и непонятно.
– Что-нибудь новое… тебе открылось?
– Думаю, да.
– Типа чего?
Типа того, что демону, которого я пытаюсь найти, я нужен в качестве свидетеля его влияния на дела человеческие. Я нужен ему в качестве апостола.
– Не уверен, что ты поймешь.
– А ты попробуй объяснить.
– Мне кажется, что Тэсс пытается добраться, дотянуться до меня точно так же, как я пытаюсь добраться до нее.
– О’кей. И это хорошо, не так ли?
– Если не считать того, что я не могу до нее дотянуться.
Наступает молчание, пока мы оба пытаемся осознать смысл этого.
– Что-нибудь еще? – в конце концов спрашивает Элейн.
– Думаю, мне было продемонстрировано, как действует эта сущность, то есть Безымянное. Оно высматривает дверь, путь, чтобы проникнуть тебе в сердце. С помощью чувства грусти. Печали. Ревности. Меланхолии. Находит такую открытую дверь и входит внутрь.
– Демоны обычно нападают на слабых.
– Или на тех, кто просит помощи, не обращая внимания на то, кто ее предлагает.
– И что потом?
– Оно ломает стену между тем, что ты, как тебе кажется, способен сделать, и тем, чего ты не сделаешь никогда.
– Ты понимаешь, что только что описал ситуацию, в которой сам оказался, так ведь?
– Как ты догадалась?
– Человек в горе. Он делает то, чего при обычных условиях никогда бы делать не стал.
– Это не совсем подходит к моему случаю.
– И разница в том…
– Безымянное не стремится обладать мной. Оно хочет, чтобы я – или по крайней мере лучшая часть меня – оставался самим собой.
– С какой целью?
– Этого я пока что до конца не знаю.
– Ладно, – произносит О’Брайен с хорошо слышимым вздохом, больше похожим на глоток.
– Есть и еще кое-что.
– Выкладывай.
– Я оказался прав.
– В чем?
– Во всем. Я теперь даже более чем уверен, что, хотя происходящее вокруг меня – это сплошное безумие, сам я отнюдь не безумен.
– Иллюзии и галлюцинации вовсе не означают, что ты безумен.
– Может, и не означают. Но я-то думал, что уже сошел с ума! До сего момента. – Я перевожу дыхание. При этом на меня наваливается жуткая усталость. Она проникает до самых костей, так что приходится упереться рукой в стекло будки, чтобы сохранить равновесие. – И теперь я совсем не знаю, куда мне следует ехать.
– Ты ждешь знака.
– Ты могла бы, по крайней мере, попытаться скрыть свой сарказм.
– Это вовсе не сарказм. Просто мне трудно говорить о подобных вещах, чтобы это не звучало как сарказм. Совершенно непреднамеренный.
Пауза. Когда моя подруга заговаривает снова, насмешливость и резкость исчезают из ее тона, уступая место голосу врача. Раз уж она не может понасмешничать надо мной хотя бы целую минуту, значит, я в гораздо худшем состоянии, чем мне казалось.
– Ты говоришь как сломленный человек, Дэвид.
– Так я и есть сломленный.
– Как ты думаешь, может, было бы неплохо на некоторое время прервать этот поиск? Немного отдохнуть? Перегруппироваться?
– Это могло бы иметь смысл, если бы я хоть немного заботился о собственном благополучии, но я ведь не забочусь… Я тут держусь за кончик истрепанной нити. И не могу выпустить его из рук.
– Даже если эта нить ведет к чему-то плохому?
– Она всегда туда ведет.
Я выглядываю из телефонной будки. Машины въезжают и выезжают с парковки. Все их водители бросают взгляды в мою сторону. Вот он я, парень, которому не мешало бы побриться, пользуюсь платным телефоном-автоматом. Всего пять лет назад я бы выглядел как выгнанный с работы коммивояжер, который звонит жене по междугородному телефону. Но сегодня, в век мобильников, я смотрюсь как любопытная и даже, возможно, криминальная личность. Как недоумок из среднего класса, высматривающий, чего бы прикупить. Как альфонс, назначающий свидание. Как доморощенный террорист.
– Есть в этом мире вещи, которые большинство людей никогда не замечает, – говорю я, с удивлением услышав собственный голос. – Мы приучили себя не замечать их или, скорее, притворяться, что мы их не видим, даже если на самом деле заметили. Но существуют причины, неважно какие, примитивные или достаточно сложные, по которым в каждой религии есть демоны. В некоторых присутствуют еще и ангелы, в некоторых их нет. Бог, боги, Иисус, пророки – все эти фигуры, обладающие максимальной, предельной властью, могут варьироваться. Среди них существует множество разнообразных типов творцов. Но разрушитель всегда принимает одну и ту же основную форму. Прогресс человечества с самого начала тормозился всякими сомневающимися, лжецами, профанаторами. Источниками чумы, безумия, несчастий. Демоническая сила – это единственная истинная и универсальная сила на протяжении всего религиозного опыта человечества.
– Это может быть правдой в той мере, в какой подтверждается антропологическими наблюдениями.
– Это правда, потому что такое положение распространено наиболее широко. Иначе почему этот аспект всех верований разделяют столь многие люди и на протяжении столь долгого времени? Почему идеи демонологии больше распространены, чем вера в реинкарнацию, в переселение душ, больше, чем понятие о жертвоприношении, больше, чем то, каким образом мы возносим молитвы, или чем молитвенные дома, в которых мы собираемся всей общиной, или те формы, которые в конце всех времен должен принять апокалипсис, конец света? Потому что демоны и впрямь существуют. Не в виде идеи или понятия, а в реальности, здесь, с нами, на земле, в нашем повседневном мире.
У меня перехватывает горло, и я чувствую, что задыхаюсь, словно в первый раз вдохнул воздуха. И все это время О’Брайен не произносит ни слова. Невозможно понять: то ли она переваривает услышанное, то ли пребывает в тревоге от понимания, как далеко я зашел в своих умствованиях. Есть в этом молчании нечто, заставляющее меня понять, что я либо перетащил ее на свою сторону, либо потерял ее в самую последнюю минуту.
– Я очень много о тебе думала, – говорит она в конце концов.
– И я о тебе тоже. Как ты себя чувствуешь?
– Болит. Немного подташнивает. Больше всего похоже на похмелье. Хроническое похмелье, но без удовольствий предыдущего вечера.
– Мне очень жаль, Элейн.
– Не надо меня жалеть. Просто слушай меня.
– Я слушаю.
– Я не пытаюсь в чем-то тебя винить, просто не знаю, сколько времени у меня осталось. А ты – мой лучший друг. И мы должны быть вместе.
– Я знаю.
– Но ты же торчишь в Уичите!
– Да.
– А Уичита далеко.
– Я дерьмовый друг. И понимаю это. А ты знаешь, что я был бы с тобой, если бы мог. Но мне нужно…
– Да, тебе нужно все это делать. Это я понимаю и принимаю. И больше не буду пытаться тебя переубедить. Просто хочу тебя кое о чем спросить.
– Валяй.
– Тебе не приходило в голову, что те силы, которые, как ты убежден, тебе противостоят, просто стараются изолировать тебя?
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ты полагаешь, что поступаешь правильно, когда ничем не делишься со мной, держишь меня на расстоянии. Но что это тебе дает? Разделить нас – это вполне может быть частью планов демона. Подумай над этим. Если бы дело было только в том, чтобы сделать из тебя верующего, это можно было бы проделать и в Нью-Йорке. Но тебя увели далеко от дома. И от меня.
– И какой же у меня может быть теперь выбор?
– Взять меня с собой.
– Не могу рисковать, ты можешь пострадать.
– Да я же все равно умираю, черт побери! Поздно чего-то бояться.
– Элейн! Послушай! Я хочу попросить тебя кое-что мне пообещать.
– Обещаю.
– Больше не проси, чтобы я взял тебя с собой. Мне все труднее говорить тебе «нет». Но я вынужден говорить это «нет».
– Ладно, но теперь моя очередь просить.
– О’кей.
– Скажи мне вот что. Что это такое происходит с мужчинами, когда они вдруг чувствуют, что должны выступать в роли супергероев? Когда на них накатывает беда?
– Это единственный известный нам способ доказать свою любовь.
Машины все въезжают и выезжают. Это истинная правда, если речь об Америке, равно как и все другие истины. Автомобили разворачиваются, они паркуются, они выезжают на шоссе и присоединяются к потоку транспорта. Было бы очень неплохо, если бы ни в одной из этих машин, едущих где-то там, за много миль отсюда, на равнинах прерий, не оказалось Преследователя.
– Мне пора отключаться, – говорю я.
– Ты так и не скажешь мне, кто за тобой гонится, да?
– Не-а.
– Но кто-то же за тобой гонится?
– Ага.
– Реальный тип. Человеческое существо.
– Такой же реальный, как любой другой.
– Он сейчас там?
– Нет еще. Но скоро будет.
– Тогда поезжай, Дэвид. И будь внимателен, – говорит Элейн и, к моему удивлению, вешает трубку. Это более эффективное доказательство того, что она больше верит мне, чем любым собственным заявлениям.
Я забираюсь в «Мустанг» и еду в направлении Уичиты. Вечер падает на федеральное шоссе с внезапностью затычки, выдернутой из ванны. Я думаю, не послушать ли радио, но всякий раз, когда я его включаю, я слышу нечто – песню, рекламу подержанных автомобилей, прогноз погоды, – что напоминает мне о Тэсс.
Это черт знает какое проклятие, сущий ад – ехать сквозь ночь в поисках пропавшего ребенка.
«Шотландский трактир» я нахожу легко, без особых поисков. Очень подходящее местечко – ни приличного внешнего вида, ни очарования, вообще ничего шотландского. Отлично.
Я валяюсь на кровати, дожидаясь, когда мне принесут заказанную в номер еду, потом выбрасываю все принесенное, за исключением одного куска, в мусорный бак, три раза подряд включаю и выключаю телевизор, не трогая регулятор звука, в попытке избежать скребущих душу обычных для прайм-тайма громких воплей и рыданий. Затем пытаюсь заснуть, но едва закрываю глаза, как ко мне вновь возвращаются Делия и Пола. Кроме того, я полагаю, что не справлюсь с новыми сюрпризами, которые могу обнаружить в дневнике Тэсс. Нет, только не сегодня.
В конце концов я выхожу к машине, открываю багажник и достаю свой казенный экземпляр «Рая утраченного». Страницы распухли и растрепались от многолетних перелистываний и пометок на полях, от бесконечного зачитывания отрывков с кафедры. Но сейчас это самый близкий мой друг, какого только можно отыскать в Канзасе.
Однако нынче ночью мне и это не помогает. Любая попытка влиться в знакомые строки лишь выбрасывает меня обратно, слова расплываются перед глазами, уплывают куда-то, как непришвартованные лодки. Возникает ощущение, что книга ожила, обрела собственную жизнь, воодушевилась какой-то новой целью. Я пялюсь на страницу, и поэма словно переписывает сама себя, перебирая буквы, как фишки в игре в «Скрэббл», и выплескивая случайные банальности и святотатства.
Я вылезаю из кресла и оставляю книгу открытой на сиденье. Забираюсь под одеяло и жду прихода сна. Это не занимает много времени.
Хотя, может быть, я вовсе и не сплю, когда открываю глаза и вижу ее.
Тэсс.
Сидит в том самом кресле, из которого я только что выбрался. Мой «Рай утраченный» у нее в руках, открытый.
Она смотрит прямо на меня. Рот открыт, губы слагают слова, которых я не слышу, а только читаю по губам. Почему-то мне кажется, что это не речь, что дочь даже не пытается завязать со мной разговор. Поэтому и держит в руках книгу. Она не смотрит в нее, не опускает взгляд, но читает вслух то, что там напечатано.
Тэсс…
Меня будит звук собственного голоса. И он же заставляет ее исчезнуть. Книга остается на кресле, корешком вверх, как я ее оставил.
Во сне – если это был сон – она смотрела на меня. Но слова, которые дочь произносила, исходили из книги, которую она держала в руках.
Мой собственный экземпляр «Рая утраченного» лежит открытый на кресле возле двери, на том же месте, куда я его положил, прежде чем улечься в постель. Но открыт он совсем на другой странице. Кто-то брал его, пока я спал, и положил обратно, открыв на семьдесят четвертой странице.
Я теперь и сам читаю то, что напечатано на этой странице, и почти тут же наталкиваюсь на строки, которые слетали с губ Тэсс, когда она мне их цитировала.
Искренняя, прочувствованная жалоба Сатаны, направленная против солнечного света, одной из множества радостей, от которых он отвернулся, затеяв свой амбициозный, честолюбивый мятеж против Бога и всего, им созданного. Ощущение солнечного света лишь напоминает ему о том, чем он когда-то обладал. Метафора несчастья, горя. И в самом деле, может возникнуть убеждение – например, у меня, прямо сейчас, в номере 12 «Шотландского трактира» в Уичите, штат Канзас, что вся эта поэма и является рассказом о невероятной, чудовищной ярости дьявола в преддверии его надвигающейся, неотвратимой смерти.
Но ведь Тэсс выбрала именно эти строки. Не только Сатана, но и моя дочь пребывает сейчас в месте, лишенном солнечного света. И именно она, пусть с помощью невообразимых усилий, явилась ночью ко мне в номер, чтобы взять мою книгу и зачитать мне закодированное сообщение, которое, как она надеялась, я могу понять. Впрочем, возможно, она всего лишь следовала инструкциям, данным ей ее похитителем. А возможно, это было Безымянное в облике Тэсс. Почему бы и нет? Оно ведь еще не полностью ею завладело.
Несколько секунд назад моя дочка держала в руках книгу, которую не раз пыталась читать в прошлом и не раз откладывала. Она старалась увидеть и понять, что я там находил, но отступала в разочаровании, напуганная теснотой слов, сжатыми аллюзиями и многослойным смыслом. Но, возможно, после всех этих попыток девочка выбрала оттуда больше, чем я когда-либо мог себе представить, судя по ее способностям. Потому что она зачитывала эти строки, не глядя на страницу. Она уже знала их наизусть.
И она была здесь. Вот что важно. Она была здесь.
Но смогу ли я снова ее найти?
Солнце сияет повсюду в течение всего дня, и неважно, закрыто оно облаком или нет, неважно, сколь долго длится ночь. Есть, наверное, что-то, что солнце должно символизировать, но чего я пока не понимаю. Должно символизировать какое-то место, понятие «где».
А вот и это «где» – конечно же, в этом отрывке. Сатана падает не с неба, а из некоего состояния, из «былого величия», когда он «высоко над солнечною сферою сиял во славе». Из некоего состояния бытия, которое в моем случае, вероятно, скорее является неким местом. Так же, как было с Северной Дакотой.
Солнечное состояние. Солнечный штат.
К примеру, Флорида.
Штат Сияющего Солнца.
Шито белыми нитками. Притянуто за уши. Но точно так же выглядят и те заключения, которые я сделал из того, что оказался выброшенным из Дакоты, и, как мне кажется, они достаточно обоснованны и хорошо работают. И в любом случае куда еще мне теперь направить свои стопы?
На сей раз сон овладевает мной по-настоящему и не приносит никаких видений – одно лишь ощущение поднимающегося жара. Он сгущается вокруг моего тела волнами, напоминая какую-то горячую жидкость, создавая неощутимое одеяло.
И тогда я просыпаюсь.
В панике, судорожно брыкаясь в попытках отбросить простыню. Кошмар, какого я не могу припомнить, подходит к своему непредвиденному концу, подушка превратилась в губку, пропитанную моими потом и слезами. Час поздний. 11 часов 24 минуты утра. Я проспал всю ночь и даже больше. Хотя чувствую себя не отдохнувшим, а скорее каким-то расплющенным.
Поэтому, когда раздается стук в дверь, я открываю ее, не выглянув в глазок. Не спросив, кто там.
Кто бы это ни был, принадлежит он к царству живых или мертвых, я готов выслушать, чего он хочет.
Глава 17
– Кофе?
Сперва я ее не узнаю. Она здорово похудела. Кожа бледная, как мел. Перемена столь разительная, что в первую секунду или две я принимаю О’Брайен за Худую женщину.
– Так. Ты здесь.
– Во плоти. В болезненно-бледной плоти.
– Как ты меня нашла?
– Сколько, по-твоему, в Уичите таких заведений, как эта шотландская таверна?
– Ты прилетела сюда?
– Автобус показался мне не лучшим способом сэкономить время.
– Бог ты мой! Элейн! Ты здесь!
– Да, я здесь. Так ты собираешься взять этот кофе или нет? Потому что он обжигает мне руку, черт возьми!
Я беру у нее чашку кофе. Теперь она жжет пальцы мне, черт побери!
Но О’Брайен уже у меня в номере. Закрывает за собой дверь, шлепается на кровать и изображает снежного ангела, валяясь на простыне.
– Ночной пот, – замечает она, выпрямляясь. – Знакомая вещь.
– Как ты?
– А как я выгляжу?
– Отлично. Как всегда.
– Дэвид, если бы я всегда так выглядела, я бы давно покончила с собой.
Я присаживаюсь рядом с ней на край постели. Беру ее руку в свою.
– Ты похудела, – говорю я.
– А ведь я ем! Но у меня внутри сидит маленькое прожорливое чудовище, которое все это поглощает. Это было бы чертовски здорово, если бы не происходило со мной.
– Как же ты будешь здесь? Без своих врачей, я имею в виду.
– Я уже говорила тебе, что я думаю о врачах. К тому же я притащила сюда с собой все, что современная медицина может мне предложить. – При этих словах Элейн достает из кармана джинсов пузырек с таблетками. – Морфин. Поделюсь с тобой, если будешь хорошо себя вести.
– В данный момент лучше выпить кофе. Спасибо.
– У этого кофе вкус вареного крысиного дерьма.
– Значит, это оно и есть.
Я отпиваю еще глоток. И чуть не выплевываю его обратно, когда О’Брайен начинает хохотать, и я к ней присоединяюсь. К тому времени, когда мы вновь обретаем контроль над собой, проходит целая минута, и мне приходится вытирать струю кофе, вылетевшую у меня из носа, а моя коллега демонстрирует на своих щеках румянец смущения и неудовольствия, вызванный овладевшим ею приступом кашля.
– Погоди-ка минутку, – говорю я. – Ты же обещала не приезжать.
– Неправда. Я обещала не спрашивать у тебя разрешения приехать.
– Значит, ты запрыгнула в аэроплан…
– …и прилетела сюда сквозь ночь тебе на выручку.
– Меня не нужно выручать.
– Это спорный вопрос. Но тебе, я абсолютно, черт подери, уверена, нужна я.
С этим не поспоришь.
– А знаешь что, О’Брайен? Тебе-то я могу это сказать. Я боюсь.
– Чего конкретно?
– Потерять Тэсс.
– Но это не единственное, чего ты боишься, не так ли?
– Да, не единственное. Были еще разные вещи, которые я видел. Я боюсь Безымянного, к которому, мне кажется, я все ближе и ближе. И того парня, который меня преследует.
– И еще кое-чего, готова поспорить.
– Чего?
– Того, что я права. Что у тебя шарики зашли за ролики. И что ты тот, кто нуждается в серьезной помощи.
– Может быть. Может быть, и этого.
– Давай уж лучше я буду обо всем этом беспокоиться, хотя бы некоторое время, о’кей?
– В этом-то все и дело! Теперь, когда ты сюда заявилась, я и о тебе тоже беспокоюсь.
Она встает и подходит к окну. Раздвигает шторы на полдюйма, выглядывает на парковку, на небо бледного зеленовато-синего цвета.
– Давай-ка вот что определим, – говорит Элейн, обернувшись ко мне. В царящем в номере полумраке ее болезнь почему-то более заметна, чем при прямом освещении. Сейчас видно, что значительная ее часть уже рассосалась, растворилась в окружающей ее тени. – Ты слушаешь?
– Слушаю.
– Это последняя поездка, которую я сумела предпринять. Не знаю, сколько еще я протяну, но могу тебе сказать вот что: я пойду с тобой до самого конца. Не могу точно определить почему, но для меня это так же важно, как для тебя.
– Я хочу, чтобы ты жила. Чтобы ты поправилась…
– Но я не поправлюсь, Дэвид! И это неважно. Я просто хочу, чтобы ты знал, что я вовсе не ищу сочувствия и не желаю, чтобы кто-то вытирал мне пот со лба или слушал мои рассказы о счастливом детстве. Я приехала сюда из своих собственных соображений. Так что, чем больше времени ты станешь тратить на всякие там беспокойства обо мне и чем меньше будешь занимать свои мозги более насущными делами и проблемами, тем больше я буду злиться.
Я подхожу к подруге. Обнимаю ее, прижимаю к себе.
– Я рад, что ты приехала, – говорю я.
– Осторожнее. Можешь об меня оцарапаться.
– Извини.
Элейн отходит от меня. Смотрит в сторону. Сморкается.
– Нам обоим есть чего бояться, – говорит она.
О’Брайен направляется к двери, но я удерживаю ее за локоть. Ее кость похожа на гладкий шаровой шарнир у меня в пальцах.
– Зачем ты приехала? – спрашиваю я.
Она смотрит мне в глаза:
– Чтобы помочь тебе.
– Помочь мне вернуться в Нью-Йорк?
Мой лучший друг кладет обе ладони мне на щеки. Притягивает мое лицо к себе, так что все, что я теперь вижу, – это только она.
– Давай договоримся, – просит Элейн. – Никаких больше вопросов, никаких сомнений, никаких терапевтических увещеваний. Я здесь, в деле. Понятно?
– В деле? В каком деле?
– В твоем деле. Цель – найти Тэсс. И когда мы ее найдем, мы отвезем ее домой.
Тэсс.
Дом.
Услышать эти два слова вместе, в одном предложении, сказанные человеком, который, кажется, полагает, что их можно соединить – а это равносильно попытке их соединить, – этого достаточно, чтобы вытащить пробку из ванны, полной негативных эмоций, набравшихся в ней за последние несколько дней. Я начинаю плакать. Плачу и не могу припомнить, когда так плакал в последний раз. Сломался – морда вся красная, сам растерянный, стою посреди номера 12 в «Шотландском трактире» в Уичите и плачу.
То еще зрелище. Только О’Брайен не дает мне слишком долго предаваться скорби.
– Дай мне ключи, – говорит она. – Я сама поведу машину.
Элейн не спускает глаз с дороги впереди, а я рассказываю ей все. Ну, почти все – за исключением дневника Тэсс, который по каким-то причинам считаю слишком личным делом, чтобы говорить о нем кому-то еще. Зато я делюсь воспоминаниями о Худой женщине. И о профессоре в кресле в Венеции. И о верном предсказании мировых биржевых индексов. О Преследователе. О Безымянном, являющемся мне в разных обликах, но всегда под видом уже умерших людей. О Дакоте. О Штате Сияющего Солнца. О Тэсс, беззвучно зовущей меня.
И о том, что до новолуния осталось два с половиной дня.
Все это время О’Брайен молчит, не перебивая меня и не задавая вопросов. Дает мне возможность говорить и говорить, пусть несвязно, нагромождать один факт на другой, перемежая их возможными интерпретациями и невероятными предположениями. Когда я заканчиваю свой бессвязный рассказ, она проезжает еще несколько миль, прежде чем что-то сказать.
– И куда, по твоему мнению, ведут тебя все эти знаки и знамения? – спрашивает моя коллега наконец.
– Толком не знаю. Подозреваю, что куда-то ближе к Безымянному.
– Для чего? Что оно должно сделать? Уничтожить тебя?
– Вероятно, оно уже не раз могло это сделать, если бы хотело. В любой момент.
– Ты уверен? Та попутчица, которую ты подобрал на дороге, напала на тебя.
– Не надо об этом, – говорю я, невольно напрягаясь.
– Тогда отчего ты так уверен, что оно не хочет твоей смерти?
– Вероятно, оно хочет. Потом. В конечном итоге. Но не прямо сейчас.
– Не прямо сейчас! Не до всего этого? – Она широким взмахом руки обводит интерьер машины, заваленный обертками фастфуда и стаканчиками из-под кофе, тычет в атлас автомобильных дорог, лежащий у меня на коленях. – Зачем тебе ехать через всю страну по следу хлебных крошек?
Тут я припоминаю, что сказал мне голос устами мужчины в Венеции. Что мы не враги, но заговорщики.
– Оно хочет попросить меня стать частью чего-то, – говорю я.
– Ты же говоришь, что оно хочет использовать тебя с какой-то целью?
– Да. Хотя оно так и не сказало, что это за цель.
– Документ. Который хранится у тебя. И если это все, если все дело, как ты говоришь, именно в этом, тогда это – доказательство некоей идеи, которая существовала в воображении человечества задолго до этих нынешних событий. Ты просто попытайся хотя бы на секунду вобрать в себя все это, впитать.
– Это что-то вполне приемлемое.
– Это что-то огромное и ужасное, – говорит моя спутница и шлепает ладонью по приборному щитку. – То, что демоны реальны и существуют среди нас. Не в метафорическом смысле, а в буквальном. Это удивительный, поразительный факт!
– Мне, несомненно, придется заново переписать свои лекции.
– Невольно задумаешься, что это они замыслили, какие у них намерения.
– Иоанн Богослов сказал бы, что они готовят нас.
– Готовят – к чему? К Страшному суду?
– Это произойдет немного позже. А сначала – падение. Апокалипсис. Явление Антихриста.
– Вот спасибо тебе, Дебби Даунер!
– Это же Библия, а не роман Даниэлы Стил!
Некоторое время мы едем в молчании. Каждый старается не демонстрировать содрогания, вызванные нашими умозаключениями.
– Хорошо, давай-ка прекратим это абстрактное теоретизирование, – заявляет наконец О’Брайен. – Скажем только, что в первом приближении этот твой документ потенциально означает самое крупное событие в религиозной и социальной истории человечества за последние, по крайней мере, две тысячи лет.
– У меня от твоих слов мозги болят.
– И как мне кажется, это только часть какого-то целого, – продолжает Элейн, прибавляя скорости. – Нам не справиться с этой ситуацией. Это напоминает всех этих уфологов или как там они себя именуют. Теоретиков внеземного заговора из Зоны-51.
– Или из Розуэлла.
– Да кто может знать? Может быть, все эти знаки, улики и ниточки, которые ты собрал, приведут нас именно туда. Этот Розуэлл случайно в «Собрании сочинений» Милтона нигде не упоминается?
– Ты что хочешь этим сказать?
– Я хочу напомнить тебе аргументы, которыми всегда пользуются те, кто утверждает, что египетские пирамиды построены инопланетянами. Почему они уверены, что все прилеты к нам внеземных существ – это жуткая тайна, которую все правительства отказываются обнародовать?
– Это может сорвать нас всех с резьбы.
– Вот именно. Возникнет массовая паника. Индекс Доу-Джонса упадет до нуля. Воцарится глобальная анархия и всеобщий ужас. Все спрячутся в свои бункеры и подвалы, остальные бросятся грабить и насиловать. Это будет настоящий Последний День, конец света, устроенный нашими собственными руками. И зачем тогда регулировать наши действия? Зачем возиться со всякой там моралью и нравственностью или законами? Они идут к нам! Все уже ждут этих маленьких зеленых человечков, когда они прилетят, чтобы завоевать нас или расчленить, или сожрать.
– И ты думаешь, что с демонами такая же ситуация?
– Нет. Не думаю, что правительство знает о Сатане и его легионах больше, чем любой выпускник воскресной школы.
– Так что может означать этот документ?
– Это подтверждение, доказательство. Он придает вес всем этим понятиям. На свете существует множество религий, всевозможных верований. Но нет ни единого доказательства их истинности. И никто не думает, что такие доказательства вообще могут существовать.
– Поэтому они и называют это верой.
– Вот именно.
– Если не считать того, что теперь такое доказательство есть.
– Оно есть, если Дэвид Аллман решит открыть свою ячейку в Манхэттен-банке. И если последствия этого будут именно такими, как мы полагаем, то видеозапись прилета инопланетян в человеческом облике будет выглядеть как рядовой сюжет из программы новостей.
Я наклоняюсь вперед и заглядываю в боковое зеркало с пассажирской стороны. Проверяю, не видно ли позади на шоссе знакомой квадратной решетки радиатора «Краун Виктории».
– Поэтому Преследователь и хочет заполучить запись, – говорю я.
– И возможно, Безымянное хочет того же.
– Зачем? Оно уже показало мне, чего оно хочет. Я же ничего не брал, оно само мне это дало.
– Наверное, в этом все и дело.
– Если так, тогда я ничего не понимаю.
– Нам следует признать, что Безымянное, несмотря на всю свою мощь и власть, все же как-то ограничено в своих действиях.
– Оно не может принять облик живого человека, только мертвого.
– Это самое значительное ограничение. Значит, если у него имеется какое-то сообщение для нашего мира, ему требуется посыльный, чтобы это сообщение передать.
– Ученик. Апостол.
– Да, что-нибудь в этом роде. Демон не может появиться на телевидении и выступить от собственного имени с изложением собственной точки зрения, но и Господь тоже не может. Или, по крайней мере, ни один из них, насколько нам известно, пока что не пошел этим путем.
– Значит, оно рассматривает меня в качестве потенциального представителя.
– А почему бы и нет? Ты занимаешь определенное положение в обществе. Профессор Колумбийского университета, специализируешься как раз в этой области. Умный малый. Никаких связей с правительством, никаких намеков на личную выгоду. Я бы тоже тебя выбрала.
Тут я рассказываю О’Брайен о профессоре Марко Ианно, о личности того, кто сидел в кресле в Венеции. О человеке, во многом похожем на меня.
– Может быть, он считался кандидатом для выполнения того же задания, – подводит итог моя подруга.
– Безымянное что-то у него отняло – может, дочь, жену или любовницу, и он, как и я, бросился за ними в погоню. Но в конечном итоге он свое дело не сделал.
– Или же это предприятие оказалось ему не по силам.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Может быть, все это – появление призраков, следования знакам и знамениям, этот некто, который за тобой гоняется, – может, это просто тест. Испытание. Чтоб убедиться, что ты способен на нечто подобное.
– Согласно Ветхому Завету, дьявол выступает в роли испытателя людской веры, – говорю я. – В роли типа сержанта военной полиции при Отце Небесном.
– Как в Книге Иова.
– Это наиболее значимый пример, да. Добрый человек, праведник, на которого валятся бесконечные беды, утраты и прочие несчастья, чтобы проверить, может ли он их выдержать и, выдержав, доказать свою любовь к Господу.
– Чрезвычайно сильное испытание для этой любви.
– Суть всех этих историй на самом деле вовсе не в том, какие испытания сваливаются на Иова или на кого-то еще. Дело даже не столько в проверке силы их веры. С точки зрения демонологии это рассказ о том, как Сатане преподается очередной урок. Дьяволу, а не человеку.
– И в чем этот урок заключается?
– А в том, что человек может превозмочь зло с помощью любви, а вовсе не чего-то сверхъестественного.
– О’кей. Значит, ты – современный Иов.
– За исключением того, что в данном случае мои испытания – это отнюдь не «проказа лютая» и не потеря волов и верблюдов. Это проверка, пойду ли я до конца, чтобы найти Тэсс, не сломаюсь ли по пути.
– И как, по-твоему, это должно происходить?
– Тело слабо…
– … но дух силен.
– Нет, так далеко я заходить не стану. Но все равно это будет суровое испытание. И именно это мне и требуется.
Еще через полчаса или около того утренний кофе произвел свое магическое действие, и нам обоим потребовалось срочно справить малую нужду. Мы заезжаем на первую попавшуюся площадку для отдыха, где имеется бетонное здание с буквами «М» и «Ж», поставленное посреди тополиной рощицы. Я заканчиваю свои дела раньше О’Брайен и теперь стою, жду, когда она выйдет, готовый сменить ее за рулем. Неожиданно до меня доносятся отдаленные звуки какой-то возни. Глухой удар тела о закаленное стекло. Яростные мужские команды шепотом. Приглушенные женские вскрики.
Стоянка здесь узкая и длинная, извивающаяся, как змея, асфальтовая полоска ненавязчиво теряется между деревьями. Здесь очень трудно определить, откуда доносятся эти звуки, слева или справа. И меня влечет за здание туалета, туда, где парковка уходит в заросли кустарника и кончается безлюдной полянкой, уставленной столиками для пикников, скорее, интуитивное ощущение, чем логическое суждение. Там стоит припаркованный одинокий пикап «Додж», и именно в нем все и происходит.
Пока я пробегаю те пятьдесят ярдов, что отделяют меня от этого грузовичка, во мне борются желание проигнорировать услышанное и стремление оказать кому-то помощь. Что бы там ни происходило, внутри этого «Доджа», оно имеет все шансы оказаться каким-нибудь уголовным преступлением. А об уголовных преступлениях следует сообщать властям, потом делать заявление для полиции, потом подвергаться допросам… Преступления могут надолго нас задержать.
Но, несмотря на все эти мысли, я не колеблюсь. На кого-то напали. Кого-то пытаются захватить, похитить.
Звуки теперь слышно более отчетливо. Я останавливаюсь в нескольких шагах от грузовичка. Кряканье, стоны, тяжелое дыхание. Приглушенные, полупридушенные вскрики. Как будто голодные хищники сцепились из-за последнего куска мяса только что убитой жертвы.
Те, что внутри, моего прихода не заметили. Что позволяет мне неслышно приблизиться и заглянуть внутрь сквозь полуопущенное стекло пассажирской дверцы.
Мужчина и женщина. Мужчина старше ее, судя по его полосатой рубашке, застегнутой на все пуговицы сверху донизу, и штанам цвета хаки, обтянувшим колени. Волосы у него с сильной проседью, нуждаются в стрижке, непослушные кудри бьются сзади о его шею. Под ним видны только бледные руки женщины и клок медно-красных волос на сиденье. Ее руки, все покрытые веснушками, держат его за спину – то ли от боли, то ли сопротивляясь и отталкивая, то ли притягивая к себе.
Сперва невозможно даже понять, что там происходит. Звуки, которые издают эти люди, теперь доходят до визгливого воя – так орут гиены. Бессмысленные и яростные звуки. Я ошибся, когда подумал, что слышал какие-то слова или команды. Нет никаких слов, нет вообще ничего, похожего на человеческую речь. Просто два тела, слившиеся в мучительной агонии.
Я подхожу ближе, кладу руки на край полуопущенного стекла. Надо что-то делать. Просто болтаться тут – значит стать соучастником преступления. Или половым извращенцем, вуайеристом, любителем подглядывать.
Но в тот момент, когда я открываю рот и собираюсь заговорить, я узнаю их.
– Эй!
При звуке моего голоса они замирают на месте. Такое впечатление, что они только этого и ждали. Это не завершение полового акта, потому что никакой акт для них более невозможен. Они мертвы. И оказались здесь исключительно для меня.
Голова мужчины поворачивается ко мне, причем остальное его тело не двигается. На его лоснящемся от пота лице улыбка триумфатора.
– Бедный Дэвид! – говорит мне Уилл Джангер. – Ты что же, не можешь даже оттрахать эту больную сучку, которая таскается вместе с тобой?
Мне хочется отпрянуть назад, но руки отказываются отрываться от стекла. Мне придется стоять здесь так долго, как потребуется, чтобы услышать то, что мне нужно услышать.
Но следующие слова произносят не пепельно-бледные губы Уилла Джангера, а девушка, которая высовывает голову из-под него. Та самая попутчица. Тряпичная кукла.
– А ты живи до времени, блаженная чета, – говорит она. И демонстрирует мне свои почерневшие у корней зубы.
Теперь я отклеиваюсь от дверцы. И готов бежать прочь. Но тут мужчина, который только что был Уиллом Джангером, начинает меняться, и я остаюсь на месте, чтобы видеть, во что он превращается. Почти незаметная перемена черт его лица, которая не полностью превращает его во что-то другое, но тем не менее обнажает нечто, сидящее у него внутри.
– Кто ты?
Безымянное отвечает тем же голосом и тоном якобы интеллигентного человека, которым оно вещало и раньше. Слова четко сформированы, но они ломкие и острые, как бритва, жесткие, как щетина, неживые.
Я начинаю отступать. Но рука Безымянного дотягивается до меня и хватается за мою кисть. При этом прикосновении руку пронзает режущая боль, она проходит сквозь тело, как электрический разряд, у меня от нее кружится голова, она подобна волне дистиллированного мучения. Я мельком чувствую, как огромна его потеря, и это удерживает меня сильнее, чем его сила.
Оно произносит те же слова, которые говорил Уилл Джангер, и точно тем же тоном, какой я слышал от него в последний раз, когда мы встретились на ступенях перед библиотекой теплым весенним днем в конце семестра.
А денек-то нынче жаркий будет.
И через это прикосновение оно показывает мне Тэсс.
Реальный мир – остальная площадка для отдыха, заросшая травой зона для пикников, рощица тополей, чистое небо, – все это меркнет, погружается в темноту, словно сцену закрыли задвинувшимся бархатным занавесом. Потом из этого мрака выступает вперед какая-то фигура. Руки ее вытянуты вперед, они нащупывают дорогу. И готовы отразить нападение.
– Тэсс!
Мой вопль исходит откуда-то издалека, за тысячу миль отсюда. Но она его слышит. Слышит и бежит…
Черный занавес отдергивается и снова открывает этот мир. И теперь уже бегу я. Откатываюсь от «Доджа», потом поворачиваюсь, увеличиваю шаг, бегу к буквам «М» и «Ж». К О’Брайен, которая хромает в мою сторону и кричит что-то, чего я не слышу.
Когда я добираюсь до нее, то обхватываю ее рукой за талию и веду прочь от грузовичка. Но она сопротивляется, на удивление упорно.
– Ты что-то там видел?
– Да, в пикапе.
Она делает шаг в сторону. Ей явно больно, у нее болят суставы, колени не гнутся. Но она тем не менее движется довольно быстро, быстрее, чем можно было бы предположить.
– Элейн!
Она добирается до грузовичка и тут же сует голову в кабину. Засовывается внутрь наполовину, чтобы разглядеть, что там, внутри.
Тут я бросаюсь следом за ней и пытаюсь оттащить ее прочь. Не вижу из-за нее ничего внутри. И не слышу ничего, только злобную отповедь моей подруги, требующей, чтобы я убрал руки, черт меня побери.
Я отпускаю ее, и она отодвигается в сторону, открывая пустую кабину «Доджа». На сиденье – никого, только смятая сигаретная пачка.
– Они ушли, – говорю я.
– Я никого тут не видела, из машины никто не выходил.
– Не знаю, как это произошло. Но они были тут, внутри. А теперь их нет.
– Вот, значит, как!
– Я ведь не просил тебя проверять. И вообще, не просил тебя…
– Эй! Вам какого черта тут надо?!
Мы c О’Брайен оборачиваемся, чтобы посмотреть на того, кто задал этот вопрос. Это мужчина средних лет в слишком тесном для него деловом костюме – он выходит из-за деревьев вместе с женщиной, которая пытается привести в порядок свою юбку. Вокруг рта у нее все блестит от пота. Оба они стряхивают листья с рубашек и с волос.
– Мы тут…
– Какого дьявола, мать вашу, вам нужно в моей машине?!
– Мы просто заглянули… – говорит О’Брайен.
– Да ну?!
– Мы слышали какие-то… звуки, – добавляю я. – Изнутри.
– Звуки, значит, – повторяет мужчина, невольно делая шаг в сторону от потной женщины, которая явно не может решить, то ли ей засмеяться, то ли бежать в туалет.
– Погодите-ка, – говорит незнакомец. – Погодите, мать вашу! Вы на мою жену работаете?
– Что?!
– Она наняла сыщиков или как?
– Нет. Нет-нет! Это всего лишь…
– Сука!
Элейн уже отступает. Она берет меня за локоть, проходя мимо, и мы пятимся прочь, бормоча извинения, а потом поворачиваемся и быстренько, хотя и шагом, удаляемся.
Когда мы добираемся до «Мустанга», я начинаю объяснять, что видел в грузовичке, но О’Брайен уже открыла пассажирскую дверцу и плюхнулась внутрь.
– Поехали, – говорит она. – Расскажешь по пути. Я вполне могу обойтись без того, чтобы этот трахатель собственной секретарши всадил пулю в мою тощую задницу.
Мы снова выезжаем на федеральное шоссе. Я посматриваю в зеркало заднего вида – проверяю, не виден ли там «Додж». Моя спутница проверяет сообщения, поступившие на ее телефон по электронной почте.
– Ты ждешь от кого-то звонка? – интересуюсь я.
– Нет, это просто нервный тик, – говорит Элейн. – Когда я завожусь, то сразу начинаю играть с кнопками этой штучки.
– Это у всех, значит, такой нервный тик.
О’Брайен берет себя в руки и снова спрашивает, что я видел в кабине грузовичка.
– Тряпичную куклу. Помнишь, я тебе рассказывал, ту, что голосовала на дороге?
– Ага. Незабываемая тряпичная кукла. Но она там была не одна, да?
– Ты не поверишь, если я скажу, кто там был с ней.
– Тебе уже поздно предварять все свои рассказы всякими глупыми предисловиями.
– Кукла трахалась с одним мужчиной. Очень активно трахалась.
– Мне казалось, что она была мертвой.
– Да, мертвой. И у меня возникло подозрение, что мужик, с которым она развлекалась, тоже мертв.
Моя подруга поглощена изучением экрана своего телефона. Потом она вздыхает и выпрямляется. Глаза ее блестят каким-то сумасшедшим блеском.
– Так кто это был? – спрашивает она. – Говори.
– Уилл Джангер.
Элейн со свистом всасывает воздух, да так резко, что в первый момент я решаю, что ее прихватил приступ боли.
– Вот что я хочу у тебя спросить… – говорит она.
– О’кей, спрашивай.
– Ты сегодня свой телефон проверял?
– Нет. Кроме того, я же весь день сидел рядом с тобой. Разве ты не видела, что я его не проверял?
– Нет.
– А почему это так важно?
– Последнее сообщение, которое я получила, пришло от Дженис с нашего факультета психологии.
– И что это за сообщение?
– Там была авария, вчера вечером. Машина врезалась в опору эстакады на шоссе с Лонг-Айленда, – говорит моя коллега, снова со свистом всасывая воздух. – Уилл Джангер погиб четыре часа назад. Вот так, Дэвид.
Глава 18
И вот мы – двое профессиональных болтунов, со странными мыслями, вертящимися в двух наших ученых башках, – едем дальше, совершаем длинное путешествие от Дентона, штат Техас, до Александрии, штат Луизиана. Обмен репликами между нами весьма ограниченный: «Ты не проголодалась?» или «Вам добавки, доктор?» Возможно, мы пытаемся при этом как-то собраться с мыслями, что-нибудь придумать. А возможно, мы все еще не отошли от шока. Или мучаемся мыслью о том, попадем ли мы когда-нибудь обратно домой. Единственная определенность – это дорога перед нами, сверкающая и равнодушная. И еще солнце, просвечивающее сквозь окна машины, и клочья вязкого воздуха, липнущего к шее. Мы приветствуем приближение Юга задумчивым молчанием и все более частыми отказами кондиционера.
На ночь мы решаем остановиться в городишке Опелусес, в Южной Луизиане. Мотель «Дубрава», как выразилась О’Брайен, предлагает номера по цене «меньше, чем стоит стакан «отвертки» в отеле «Алгонкин», так что мы берем два смежных номера, соединенных дверью.
Спать невозможно. Я знаю это, еще даже не начав пытаться уснуть. Поэтому снова раскрываю дневник Тэсс. Нахожу еще одну запись, которая подтверждает, что моя дочь знала о том мире, в который я сейчас влез, знала настолько больше меня, что трудно даже себе представить.
Я знаю, откуда берутся всякие задиры и хулиганы.
У нас в классе есть одна такая. Ее зовут Роуз. Наверное, самое неподходящее имя для такого человека.
Ее все боятся, этой Роуз. Даже мальчишки. Не то чтобы она какая-то здорово крутая или что-нибудь в этом роде. Если посмотреть на ее фотку, ни за что не испугаешься. Но если она находится в комнате рядом с тобой, ты это здорово чувствуешь. И когда она на тебя смотрит, тебе хочется, чтоб она отвернулась.
(Роуз немножко толстовата. И у нее уже сиськи растут. У первой в нашем классе. А ногти у нее длинные и грязные, как будто она ими землю роет. Жируха с грязными ногтями и сиськами.)
Ко мне она никогда не пристает. Это потому, что я знаю, почему она такая. Я даже однажды сообщила ей это – шепотом, на ушко: «Ты думаешь, что у тебя есть тайный друг, но он тебе вовсе не друг».
После этого она на меня ТАК поглядела… Такой, знаете, взгляд типа: «А ОТКУДА ты это знаешь?!»
И больше она ко мне не пристает. Вроде как теперь это она меня боится.
Мисс Грин однажды специально прочитала нам целую лекцию про задир и хулиганов, еще в начале учебного года. Она сказала, что они совершают плохие поступки, потому что они напуганы, они боятся и потому что они чувствуют себя одинокими. Но она права только наполовину.
Хулиганы и впрямь боятся. Но они вовсе не одиноки.
У них имеется тайный друг, он сидит у них внутри. Это нечто такое, что начинает с хорошего, говорит всякие приятные вещи, составляет им компанию, обещает никогда не исчезать.
А потом говорит совсем другие вещи. И подает разные идеи.
Вот откуда я знаю все о Роуз. Я вижу этого ее тайного друга.
Еще через пару страниц я натыкаюсь на другой пугающий отрывок. Беспокойство он вызывает отчасти потому, что в нем говорится об ужасах, которые моя дочь испытала. И отчасти оттого, что все это, написанное ею, предназначалось для меня, чтобы я это прочитал сейчас, когда ее нет со мной.
Они всегда рядом с нами.
Раскрой пошире глаза, открой им свой ум, и вот они уже с тобой. Внутри тебя. Это совсем даже легко, особенно если проделать это несколько раз. Но даже если тебе это не понравится, остановиться уже очень трудно.
Чего им надо, чего они хотят? Кое-что нам показать. То, что они знают сами или хотят, чтобы мы думали, что они это знают. Будущее. Как подготовить мир к их приходу.
Они всегда рядом с нами.
Я прочитал этот отрывок еще раз. И еще. И прежде чем почувствовал жалость и вину, ощутил уверенность в том, что Тэсс права. Во всем. Я открыл свой ум и закрыл глаза, и теперь я тоже увидел кое-что из того, что они хотят нам показать. Хотя мне было явлено гораздо меньше, чем ей. И она знала это еще в те времена, когда мы шли по Центральному парку, намереваясь покормить уток, когда я читал ей на ночь «Таинственный сад», когда она целовала меня на прощание и обхватывала мою шею своими птичьими ручонками у входа в школу.
Стук в дверь из соседнего номера. Я прячу дневник и иду открывать. На пороге стоит О’Брайен с высунутым языком, мимически изображая смертельную жажду.
– Давай выпьем, – предлагает она.
Мы выходим из мотеля, пересекаем улицу, входим в бар «Медный поручень», заказываем пару пива «Будвайзер» и садимся за столик в углу. Пиво безвкусное, но игристое, пенистое и холодное, так что оно с легкостью делает свое дело, развязывая нам языки.
– Он, вероятно, возвращался к себе после визита к Дайане, – начинаю я.
– И наверное, под градусом.
– Может, мне следует ей позвонить.
– А ты хочешь?
– Нет. На что у меня имеется порядка восемнадцати причин. Нет, не хочу.
– Ну и не звони. Как мне представляется, это не самый удобный момент для неискренних сожалений и соболезнований.
– Я вовсе не хотел, чтобы этот малый умирал.
– Да неужели?
– Ну, может, хотел, чтобы он заболел. Или покалечился. Что угодно, чтоб убрать с его рожи эту похабную ухмылку. Но смерти я ему не желал.
– Ну что же, теперь он все равно мертв, совершенно, черт побери, мертв.
– И первое, что он сделал, оказавшись на той стороне, – это попытался отыскать меня.
– Звучит так, словно это было не его собственное решение.
– Ага. Это Безымянное ему помогало.
– Оно выбрало Уилла, чтобы поговорить с тобой. И что оно тебе сообщило?
Я не повторяю этих гнусностей насчет состояния здоровья Элейн, хотя еще раз отмечаю это в уме. Не из-за того, что это гнусность, но по той причине, что она была высказана с явным презрением и пренебрежением. Это означает, что за нами следят. А кроме того, указывает на еще одно, не менее значительное обстоятельство: О’Брайен, вероятно, была права, когда говорила, что меня наверняка выманили сюда, подальше от Нью-Йорка, чтобы лишить поддержки друга. В любом случае я уже в сотый раз за сегодняшний день чувствую благодарность ей за то, что она прилетела самолетом в Уичиту и присоединилась ко мне.
– Первой вообще-то выступила Тряпичная кукла, – говорю я. Это, конечно, ложь, но невинная. – А ты живи до времени, блаженная чета.
– Можешь не уточнять. Это Милтон.
– Кто ж еще?
– Почему именно эта строка? Она имела в виду тебя и Тэсс?
– Нет. Тебя и меня. Но тон был явно саркастический.
– Тебя и меня, – эхом повторяет Элейн, обхватывая себя руками.
– Это из четвертой книги поэмы. Сатана явился в Эдем и думает, планирует, как ему совратить Адама и Еву. Он жутко ревнует их ко всему тому, что они имеют – наслаждаются своими новыми телами, природой вокруг, божественной милостью. Вот он и говорит им, дескать, валяйте, развлекайтесь и наслаждайтесь, пока можете, потому что долго это не продлится. А ты живи до времени, блаженная чета. И кратким счастьем пользуйся, пока я не вернусь; последует затем твоих страданий долгая пора!
– Угроза.
– Несомненно. Но еще и шутка. Оно сравнивает нас с Адамом и Евой в райском саду.
– А мы вот здесь, в Луизиане. Двое людей среднего возраста, один разыскивает пропавшего ребенка, другая высыхает от болезни в терминальной стадии. Та еще парочка, безгрешная такая, просто прелесть.
– Однако в этом кое-что есть, – говорю я, внезапно воодушевляясь. – Кое-что такое, что мы могли бы использовать.
– И что это?
– Указание на тонкое эстетическое восприятие.
– Оно что, юморист?
– Нет, скорее, оно склонно к иронии. Оно всю дорогу цитирует канонический текст, шедевр поэтической формы, но с ироническим подтекстом. А это кое-что говорит о его личных качествах.
– Кому какое дело до его личных качеств?
– Мне. Приходится иметь их в виду.
Моя подруга откидывается на спинку стула, подносит к губам бутылку и с удивлением обнаруживает, что та пуста. Она машет рукой бармену и показывает ему два пальца, требуя добавки. Потом поправляется и добавляет еще два пальца.
– На всякий случай, – говорит Элейн.
Когда нам подают пиво, я рассказываю ей, как Безымянное, в ответ на мой вопрос, кто оно такое, выдало мне еще одну цитату из Милтона.
– Что ж, профессор, – говорит О’Брайен. – Распакуй эту цитатку.
– Это снова слова Сатаны, его изречение. Когда его останавливают ангелы, охраняющие землю, они требуют, чтоб он назвал себя. Но он не дает им прямого ответа. Слишком велика его гордыня. Дьявол полагает, что они сами должны знать, кто он такой – по причине его достижений, свершений, славы и страха, который он у всех вызывает.
– Стало быть, наш демон считает, что мы должны знать, кто он.
– Более того, он желает, чтобы я сам до этого додумался.
– Еще одно испытание.
– Я бы тоже так сказал.
– А почему ему так нужно, чтобы ты догадался, как его зовут?
– Я тоже над этим ломал голову. И думаю, что это связано со стремлением к более тесному, более интимному контакту. Если я смогу произнести его имя, это сблизит нас. А ему необходимо, чтобы мы стали очень близки. «Не как друзья, наверное, – вспоминаю я его мертвый голос, вещающий из горла Тэсс. – Нет, конечно же, не как друзья. Но, несомненно, очень близки».
– Может быть, оно просто не может первым назвать свое имя, – предлагает свой вариант Элейн, с грохотом ставя на стойку свою кружку с пивом. – Ему необходимо, чтобы ты его произнес, придав ему таким образом больший авторитет. Анонимность – одна из слабых сторон демонов. Она лишает их некоторой доли власти. Подумай над этим. «Имя мне – Легион». И Сатана так и не называет своего имени пред вратами Эдема.
– Первый шаг экзорциста – выяснить имя демона.
– Точно! Знание имени дает власть, а она может попасть и в одни руки, и в другие. В случае с демонами – с нашим демоном – он не говорит, кто он такой, потому что не может. Но если ты сумеешь определить его имя и произнести его вслух, это открывает для него некий канал связи. Через тебя.
Моя коллега кладет ладонь мне на руку. Кровь в ее руке пульсирует так сильно, что я чувствую каждый удар сердца Элейн сквозь ее утончившуюся кожу.
– Думаю, ты, вероятно, права, – говорю я. – Разве что сам я сделал бы еще один шаг дальше.
– Давай шагай.
– Меня не знать лишь может сам безвестный. Это дорога с двусторонним движением. Мы воссоединимся только тогда, когда я открою, кто оно такое, и также открою, кто такой я сам.
– В этой строке и говорится о двоих, Дэвид. Думаю, это как раз намек на открытие самого себя.
Мы выпиваем еще пива. Наваливаемся еще на две кружки – это уже третья пара, взятая «на всякий случай».
– А теперь вопрос на миллион долларов, – говорит моя подруга, тыльной стороной ладони вытирая со лба вдруг выступивший пот. – Какое же имя носит это Безымянное?
– Я пока что ни в чем не уверен. Но думаю, это имя одного из членов Стигийского Совета, которые заседают в милтоновском варианте Пандемониума.
– Но это точно не Сатана?
– Нет. Хотя оно и завидует славе своего хозяина.
– Амбициозная тварь. Добавь это к перечню его характерных особенностей.
– И у него явные литературные наклонности. Оно использует «Рай утраченный» в качестве своего рода шифровального блокнота.
– Ну и выраженьице! Оно точно разделяет твою страсть к красивым словам, Дэвид.
– Похоже на то, – соглашаюсь я. – И еще создается впечатление, что оно стремится к общению со мной точно так же, как я стремлюсь пообщаться с ним.
Тут О’Брайен вдруг широко открывает рот в зевке.
Даже здесь, в придорожной забегаловке, освещенной лишь неоновой рекламой пива да древними пинбольными машинами, ее болезненное состояние бросается в глаза. Временами чувство юмора и обычная живость Элейн помогают скрыть тот разрушительный процесс, что идет у нее внутри, но потом он вдруг, разом, совершенно внезапно, прорывается наружу и становится ясно виден. Это здорово напоминает трюки Безымянного, его проделки с лицом Уилла Джангера в кабине грузовичка или с тем мужчиной в Венеции, который внезапно приобрел облик моего отца. Рак – это тоже своего рода одержимость. Он, как и демон, прежде чем уничтожить тебя, будет грызть изнутри, отрывать по кусочку от того, что и кто ты есть, стирать черты лица, которые ты всегда демонстрировал миру, чтобы показать всем то, что у тебя внутри, то, что ты всегда ото всех скрывал.
– Пошли-ка спать, – говорю я, протягивая подруге руку.
– Я могла бы подумать, что ты решил меня соблазнить, если бы у тебя на лице не было выражения испуганного маленького мальчика, – слабо улыбается она.
– Так я и есть испуганный маленький мальчик.
– Чтобы узнать и понять это, я приложила немало трудов, – говорит О’Брайен, вставая, но оставив мою протянутую руку без внимания. – Все вы, мужики, такие.
Мы возвращаемся в мотель, но, когда я открываю дверь в свой номер, Элейн вдруг оказывается позади меня. Я оборачиваюсь к ней, а она как раз засовывает в карман ключ от своего номера.
– Ты не против, если я останусь на ночь у тебя? – просит моя подруга.
– Конечно, оставайся, – говорю я. – Но тут только одна кровать.
– Именно поэтому я и спрашиваю.
Мы входим, и она стягивает с себя джинсы и свитер, оставаясь только в майке с короткими рукавами и трусиках, освещенная единственной лампочкой. Я не собирался пялиться на нее, но все равно не могу отвести взгляд. Она здорово исхудала, что подтверждают выпирающие из-под кожи кости, все ее округлости теперь заменили какие-то шишки, бугры и узлы. Но она все равно прелестна: несмотря ни на что, это по-прежнему элегантная женщина, манящая, способная своей позой вызвать желание и много обещающая формами своего тела. Возможно, завтра болезнь отнимет у Элейн и это. Но не сейчас. Нынче ночью она – женщина, на которую мои глаза взирают больше с вожделением, чем с жалостью.
– Я, должно быть, ужасно выгляжу, – говорит моя коллега. Она не прикрывается и не прячется под простынями.
– Наоборот.
– Неужели? Я не страшная?
– Мне кажется, ты прелестна.
– Тогда давай займемся любовью.
– Я не…
– Завтра я, наверное, ни на что уже не буду способна. И тебе, возможно, не захочется, – говорит она, словно прочитав мысли, мелькнувшие у меня секунду назад.
– Ты уверена, что так надо?
– Сам подумай, Дэвид, зачем мы сюда забрались. И что нас преследует и донимает. Если мы с тобой что-то еще из себя представляем, то просто двух людей, которые напрочь утратили уверенность в том, что оставили позади.
– Элейн…
– Не думай об этом. И не зови меня Элейн. Просто иди ко мне.
Она раскрывает объятия, и я тут же оказываюсь заключенным в них. Целую ее в щеку. Прижимаю ее к себе, обнимаю, но так, что она отталкивает меня, потому что это слишком напоминает то, что мы проделывали и раньше – нежный, но вежливый контакт тел, которым обычно заканчивались наши вечерние посиделки в Нью-Йорке. А сейчас моя подруга хочет, чтобы все было по-другому. Она расстегивает мой ремень, потом пуговицы. И засовывает руку внутрь.
– О’кей, – шепчет она. – О’кей. Вот и хорошо.
Потом О’Брайен выключает свет и тянет меня вниз, на кровать. Снимает с меня одежду – более умело, чем я проделал бы это сам. Дальше наступает моя очередь.
Кожа у Элейн прохладная, на вкус напоминает траву и едва заметно отдает лимоном. Она – женщина, которую я так хорошо знаю, но сейчас, вот в этот самый момент, мне вдруг становится ясно, что я не знаю ее совсем. Незнакомка, вызывающая дрожь и трепет. И на меня, как настоящее открытие, буквально обрушивается осознание и понимание новых движений, жестов, новых способов доставлять радость и радоваться самому.
Моя подруга укладывает меня на спину и оседлывает, сжимая мне бедра, затем продвигается выше, гладит обеими руками. Готовит меня.
Все это время мы так тесно прижимаемся друг к другу, что я не вижу ничего, кроме ее глаз, ее лица, ее тела. Но потом, когда она приподнимается и садится, становится видна и часть комнаты.
И в ней находится что-то, чего раньше здесь не было.
Черная тень, более темная, чем остальная комната, она окружает О’Брайен подобно некоей ауре. Но при полном отсутствии света, если не считать того, что просачивается сквозь занавески и узкой полоски под дверью, Элейн вряд ли может отбрасывать хоть какую-то тень. Да это уже и не тень, а нечто, сделанное из тени. Оно стоит в изножье кровати, прямо позади моей спутницы.
Когда О’Брайен приподнимается, оно двигается. Делает один шаг в сторону и демонстрирует свое лицо в профиль. Это мужчина, который смотрит вниз на что-то прямо перед ним, словно загипнотизированный или ошеломленный. И недвигающийся, если не считать последних судорожных подергиваний его дрожащих рук. Он, возможно, просчитывает случившиеся потери или ждет дальнейших указаний. Белки его глаз отбрасывают собственный тусклый свет, высвечивая воду, капающую с его щек, его спутанные волосы. Рот и нос мужчины вполне различимы, их очертания очень знакомы – у меня они такие же, это наследственное.
Отец?
Я не произношу это слово вслух. Но слышу его. Это мой голос в возрасте шести лет произносит его – оно звучит точно с таким же неизмеримым изумлением, как в тот день, когда Лоуренс утонул. Мой отец, опоздавший его спасти, он стоит в воде точно так, как сейчас стоит по пояс в тени в моем номере.
– Дэвид?
О’Брайен стоит надо мной на коленях, ее дыхание теперь замедлилось. Ее взгляд, выражавший озабоченность, теперь меняется, становится каким-то другим, когда она замечет, как изменилось мое собственное выражение лица. Ужас, который я испытал ребенком, когда отец обернулся ко мне в день гибели моего брата, когда я увидел перед собой лицо чужака, незнакомца.
И точно такой же чужак, незнакомец, сейчас поворачивается лицом ко мне.
НЕТ!
Я сталкиваю Элейн с себя, и она падает на бок, хватаясь за скомканную простыню, чтобы не свалиться с постели.
– Что стряслось?!
– Ты его видишь? – спрашиваю я, закрыв глаза, но тыкая пальцем туда, где стоял отец.
– Кого? – О’Брайен включает лампу на прикроватной тумбочке. – Здесь никого нет.
– Здесь только что был мой отец, – говорю я ей, уже открыв глаза, чтобы удостовериться, что видение уже исчезло.
– Все в порядке. Мы в полной безопасности.
– Нет. Не думаю.
Моя коллега натягивает майку. Она стоит на том самом месте, где секунду назад я видел своего отца.
– Дай-ка мне вот это, – говорит Элейн, указывая на книгу «Рай утраченный», лежащую на столе. Я бросаю ей эту книгу, и она летит, хлопая страницами, словно запаниковавшая птичка. Но и после того как подруга ее ловит, книга, кажется, все еще дергается в ее руках, открывается всякий раз, когда О’Брайен не сжимает ее пальцами. Книга выглядит словно рот, судорожно пытающийся глотнуть воздуху.
Элейн идет в ванную. По пути она касается рукой стен, стараясь сохранить равновесие.
– С тобой все в порядке? – кричу я ей вслед.
– Все отлично, – говорит она, но голос ее звучит совсем мрачно. – Мне просто надо пописать.
– А книгу ты прихватила, чтобы почитать на досуге?
– Хочу поглядеть, о чем вся эта бодяга.
О’Брайен захлопывает за собой дверь. Но, прежде чем дверь закрывается, я успеваю заметить ее отражение в зеркале. Я ожидаю увидеть на ее лице разочарование в связи с моим провалом. Моим провалом. Или, может быть, неудовольствие по поводу того, где мы сейчас оказались, как она позволила дать себя уболтать и попала в положение, которого всеми силами постаралась бы избежать, если бы с ней был не я и если бы ее дни не были сочтены. Но вместо этого я вижу, что моя подруга напугана. Ей вовсе не нужно было в ванную. Просто она не хочет, чтобы я видел ее страх.
И почти сразу же я слышу ее крик. Никогда бы не подумал, что эта женщина способна издавать подобные звуки, и мне требуется целая секунда, чтобы осознать, что это кричит именно она. Это какие-то захлебывающиеся всхлипы и задыхающиеся стоны, подобные тем, что издает тонущий ныряльщик, которого вытаскивают из воды.
– Что там у тебя?! – кричу я, уже стоя возле двери в ванную.
– Ты только посмотри на меня! Я, наверное, сейчас смотрюсь как девица, только что потерявшая невинность на вечеринке.
– С технической точки зрения мы ничего такого не делали.
– И с технической точки зрения я не невинная девица.
– Ага. Такая, значит, аналогия.
– Хотя ты, наверное, с таким сталкивался.
– Можно мне войти?
– Папашу своего с собой прихватишь?
– Нет, насколько могу судить.
– Тогда, конечно, заходи.
О’Брайен сидит на унитазе, на его опущенной крышке. «Рай утраченный» открыт и лежит у нее на коленях, а она вытирает лицо и нос туалетной бумагой. За последние три минуты она постарела на двадцать лет. И в то же время, несмотря ни на что, она сидит, плотно сжав колени, в позе ребенка.
– Извини за то, что произошло, – говорю я. – Я опять радовался жизни.
– Я тоже.
– Такое ощущение, что наш приятель не желает, чтобы мы развлекались.
– Или это, или же у тебя какие-то серьезные сексуальные проблемы.
Она издает кашляющий смешок. И продолжает кашлять. Одной рукой хватается за бачок, другой за стену, стараясь удержать тело в равновесии, пока оно дергается, пытаясь избавиться от чего-то, застрявшего в груди. Через секунду ее бледная кожа приобретает какой-то цвет. Но не розовый, а синюшный.
Я падаю на колени и подползаю к ней, не зная, чем и как помочь. Искусственное дыхание? Изо рта в рот или массаж сердца? Ни то ни другое, видимо, не подходит.
Но тут приступ внезапно прекращается. Элейн больше не кашляет. Она не дышит. Глаза ее широко открыты и дико вращаются, глядят с немой мольбой. Ее рука дергается вперед и ударяет меня по лицу так сильно, что чуть не отбрасывает меня назад, на спину.
Тут она втягивает в себя немного воздуха, делает медленный длинный вдох, стараясь успокоиться. На это уходит довольно много времени. Становится очень тихо, и только книга падает на пол и раскрывается. О’Брайен обеими руками опирается на мои плечи.
Выдыхает.
Что-то высвобождается у нее в грудной клетке, падает с хорошо различимым щелчком. Дыхание, пахнущее скисшим молоком, тут же резко вырывается из самой глубины ее легких и бьет мне в лицо. А следом за ним, в самом конце, у нее изо рта стекает тонкая струйка крови. Теплые капли летят прямо ей на колени, а мне на грудь и на лицо.
А потом моя подруга снова начинает дышать и вытирает мне лицо банным полотенцем.
– Бог ты мой! Прости меня. Это было просто ужасно, – говорит она.
– Ты меня здорово напугала.
– Я тебя напугала? Да я же тонула!
Мой брат. Река. Мой отец, он стоит в воде, и его лицо меняется. Тонула. Это слово какое-то интернациональное и на все времена. Но я ведь никогда не рассказывал О’Брайен про Лоуренса, упомянул только, что он погиб в результате несчастного случая, когда я был маленьким. Так что, если она увидела здесь какую-то связь со мной, это понимание пришло к ней из какого-то другого источника информации.
– Нам нужно ехать в больницу. Чтоб тебя там обследовали.
– Никаких больниц, – говорит Элейн. – Даже слово это больше не произноси! Понятно?
Она поднимается, встает перед зеркалом, и я смещаюсь назад. Она умывается. Я тоже хочу встать с колен, когда замечаю книгу, упавшую на край ванны и как бы надевшуюся на него. «Рай утраченный», раскрытый на восемьдесят седьмой странице, как раз там, где Сатана решает привести в действие свой план и уничтожить человечество, соблазнив Еву знанием.
Это та самая страница, где есть строки «А ты живи до времени, блаженная чета». А еще там имеется одна капля крови Элейн, в самом низу восемьдесят шестой страницы.
Из той струйки крови, что хлынула у нее из груди, только одна капля попала на эту страницу. И осталась там, как блестящая звездочка возле слова «Юпитер».
– О’Брайен!
Моя коллега оборачивается, и я протягиваю ей открытую книгу. И наблюдаю за выражением ее лица, пока ее мозг производит те же интерпретации, которыми только что занимался мой.
– Ты ведь не пользуешься красными чернилами, не так ли? – спрашивает Элейн.
– Нет.
– Значит, это я тут отметилась, – говорит она. – Это часть меня. И это явно не случайность.
– Ничто теперь не выглядит как случайность.
– Значит, Штат Солнечного Света.
– Во Флориде есть город Юпитер. Джупитер, то есть.
– Да, есть.
Коротенькая пауза, и подруга проскальзывает мимо меня. Валится в мою постель и натягивает простыню до самого горла.
– Но сперва часок поспать, – говорит она.
– Не уверен, что смогу заснуть.
– Тогда ложись сюда и согрей меня, ради бога!
Я прижимаю Элейн к себе. Она какая-то еще более холодная и костлявая, чем была несколько минут назад. Каждый вдох дается ей с трудом. А вокруг вертится, закручивается тьма, раздумывая, какую форму ей принять в следующий раз.
Я ошибся, решив, что не смогу заснуть.
Надо очень крепко спать, чтобы, проснувшись, обнаружить, что в комнате что-то изменилось. Что кровать рядом со мной уже пуста. Что звук, который меня разбудил, был щелчок замка двери, толчком закрытой изнутри.
– О’Брайен?
Я ничего не вижу. Но это означает только то, что моим глазам еще нужно приспособиться к темноте и сфокусироваться, а вовсе не то, что здесь ничего нет.
Потому что что-то здесь есть.
Шорох кожаных подошв по ковру. Металлический блеск где-то выше. Ближе.
– Не кричи, – говорит Преследователь.
Голос звучит ровно, можно даже подумать, что доброжелательно. Как врач предупреждает о секундной боли, когда игла шприца вонзается в тело.
– Это ничего не изменит, – говорит он, ставя колено на матрас подле меня.
Его лицо теперь наполовину различимо. Он совершенно спокоен, почти отвлечен, его думы где-то далеко отсюда. Охотничий нож завис в воздухе, недвижимый, как электрическая лампа на столе позади него.
– Пожалуйста, не сейчас. – Мне кажется, что я произнес эти слова, хотя шум крови в ушах не дает мне определить точно. – Я уже так близко подошел к разгадке…
– Именно поэтому я здесь.
Он выпрямляет спину. Вторая нога по-прежнему стоит на полу, готовая придать ему ускорение, когда он нанесет удар. Нож стремительно движется вниз.
Но когда он наносит удар, то падает на меня вместе с ножом. Тяжело падает, так что мне приходится с трудом выбираться из-под его бесчувственного тела.
Как только я поднимаюсь на ноги, сразу же тянусь к прикроватной лампе. Но первой включается другая лампочка, в дальнем конце комнаты. Единственная шестидесятивольтная лампочка. Ее свет обнажает целую коллекцию вещей, которые я в первый момент никак не могу соединить в единую картину.
Волосы на голове Преследователя сочатся кровью, оставляя на простыне мокрое пятно вокруг его головы.
Охотничий нож, полированный и сухой, валяется на подушке, куда он упал.
О’Брайен стоит позади него, прижав к отощавшим, похожим на спички ногам керамическую крышку от бачка унитаза. По краю этой крышки полумесяцем расплылась кровь.
Я встречаюсь с подругой взглядом, но она меня не видит. Она слишком занята тем, что пытается снова поднять свое тяжелое «оружие», раздвигая при этом пошире ноги Преследователя, чтобы подойти поближе и еще раз с силой опустить крышку на его череп.
Вес крышки тащит Элейн за собой. И она долго лежит на спине Преследователя, словно уснула, делая ему массаж. Потом она со свистом всасывает в себя воздух. И начинает махать руками, пока я не догадываюсь, что следует помочь ей подняться.
Я поднимаю свою коллегу, мы вместе отваливаемся к стене и сползаем на пол. Смотрим на тело, ожидая, что оно зашевелится. Но оно не двигается.
– Можешь донести меня до машины? – шепчет О’Брайен прямо мне в ухо.
– Конечно.
В комнате тихо. Этакая зияющая тишина, разверзшаяся после того, как внезапно прекратился шум. Хотя, по правде говоря, все события последних секунд происходили почти в тишине. Дикий танец теней, шепотов, шорохов и вздохов.
– Дэвид?
– Да-да?
– Моя очередь думать.
Глава 19
Ночью мы спим по очереди. Один дремлет, другой ведет машину. Потом меняемся. Теплый воздух с Мексиканского залива вливается в окна. Мы не разговариваем, во всяком случае, сначала. Шины тихо шуршат, словно что-то напевают, пытаясь вспомнить какую-то забытую мелодию.
– Это был он, не так ли? – в конце концов спрашивает О’Брайен.
– Да.
– Он вполне мог тебя убить.
– И тебя тоже, после того как прикончил бы меня.
– Так что же, может, нам провести свое собственное судебное заседание прямо здесь и сейчас и признать это законной самообороной?
– Не нужен нам никакой суд.
– Да я шучу.
– О’кей. Дело закрыто.
– Обещай мне одну вещь.
– Любую.
– Не спрашивай, что я при этом чувствовала. Когда это делала.
– Хорошо.
Но позже, когда некий радиослушатель просит канал АМ запустить в эфир «Отель “Калифорния”», моя спутница кладет мне ладонь на руку.
– Самое ужасное в том, как легко было это сделать, – говорит она. – Стоит найти достойную причину, и совершить убийство, черт бы его побрал, становится очень легко.
Она смеется – это такой выжатый из себя смех на фоне песенки «Восход дурной луны». А потом плачет на фоне «Лестницы в рай».
Больше мы об этом не говорим. Это означает, что мы простили себя, признали необходимость наших действий. Это, как и демон, которого мы ищем, уже стало частью нас обоих, гораздо большей частью, чем мы хотели бы думать.
К рассвету мы уже забрались глубоко в Ручку кастрюли, как в шутку именуют северо-западную часть Флориды. Завтракаем в придорожном «Уаффл Хаус», почти добравшись до Таллахасси, столицы штата. Пока я расправляюсь со своим тостом, политым сахарной глазурью, О’Брайен тычет пальцем в экран моего айфона, пытаясь определить, почему город Джупитер может стать местом нашего назначения.
– Так что мы, стало быть, ищем? – спрашивает она, попивая свой кофе и качая головой, чтобы поскорее избавиться от его горечи во рту. – Ритуальные обряды какого-нибудь культа? Младенцев, родившихся с когтями?
– Нет, ничего столь явного нам не надо. Нам просто нужна какая-нибудь странная история, не поддающаяся объяснению.
– Кажется, их и так становится все больше. Думаю, это психи в Интернете веселятся.
– Может быть. Но не исключено, что здесь нам действительно будет попадаться все больше и больше таких штучек.
Элейн зачитывает вслух некоторые из последних новостных сообщений, которые прочла на экране смартфона – новостей с восточного побережья Центральной Флориды. Многие из них и впрямь представляются удивительно странными и причудливыми. Например, история о кошке, которая нашла дорогу домой после того, как ее выкинули на дорогу в десяти милях от дома («Мы теперь глаз с нее не спускаем!» – цитируют ее владельца). Рассказ о мужчине, который выиграл подряд два многомиллионных джекпота в лотерею («Что я сделаю первым делом? Расплачусь за свой траханый грузовик!»). Сообщение об акуле, которая отгрызла ступню у австралийского туриста («Я понял, что что-то не так, когда выпрыгнул из воды и люди вокруг начали орать»). Но ничего, что носило бы печать присутствия Безымянного.
– Нам, видимо, придется просто поразнюхивать вокруг, когда мы туда доберемся, – говорю я. Но О’Брайен меня не слушает. Она полностью погрузилась в то, что в данный момент читает на экране айфона. – Что-нибудь нашла?
Подруга заканчивает чтение очередного сообщения, а я подзываю официантку, чтобы заказать еще кофе.
– Это случилось всего два дня назад, – медленно произносит Элейн.
– Это когда я был в Уичите, – говорю я. – В тот день, когда я добрался до строк «Ты, солнце… Как ненавижу я твои лучи».
– То есть это происходило в то же время, когда тебя привлекли эти строки. Значимое совпадение.
– Ты мне это перескажешь или мне лучше самому прочитать?
О’Брайен берет свой стакан с апельсиновым соком, но, сделав презрительную гримасу при виде мякоти, плавающей на поверхности, ставит его обратно на столик, так и не поднеся к губам.
– По всем статьям, это были хорошие ребята, – начинает она. – Что лишь делает эту историю еще более невероятной. Еще более ужасной.
Это произошло в начальной школе на западной окраине городишки Джупитер, известной сильным влиянием местной конгрегации, высокими результатами экзаменов, а также почти поголовным членством учителей и учеников в местных религиозных организациях. Дети там по большей части были знакомы друг с другом еще с дошкольного возраста. Сыновья и дочери верхнего слоя среднего класса, дети того, что моя коллега называет «средоточием уверенности в том, что Господь любит нас, американцев, больше всех других».
Третий класс. Восьмилетки. Дурачатся, убивают время перед ужином на игровой площадке позади школы, когда учителя уже разошлись по домам, а старшеклассники отправились туда, где обычно проводят время в сумерках. Обычный вечер, во всех отношениях ничем не примечательный. И где-то между 3.40 и 4.10 – в это время на месте трагедии появляется первый взрослый – все семеро детей вдруг нападают на одного из своих товарищей по играм. На мальчика, имя которого полиция не разглашает. На ребенка, которого родители, учителя и даже сами нападавшие всегда аттестовали как всеобщего любимца, на мальчишку, ничем не отличающегося от остальных – ни в расовом, ни в религиозном, ни в демографическом смысле, – который родился и вырос в Джупитере, как все прочие. Однако его приятели, вооружившись камнями и сучьями сикомор и используя собственные кулаки и ноги, вдруг напали на него и избили до такого состояния, что он впал в кому.
Животные. Дикие звери. Эти слова появляются во многих репортажах. «Они вели себя как дикие звери», – заявил кто-то из соседей или советник городского муниципалитета. Но его поправила мамаша одного из обвиняемых: «Дикие звери никогда не сделают друг другу такого без причины».
Следователи пытались связать это с возможным использованием наркотиков, с гангстерским влиянием, с чьими-то хулиганскими замашками. Но были вынуждены прийти к заключению, что эта вспышка насилия не была ничем спровоцирована. По меньшей мере один местный умник задрал уровень обсуждения еще выше, сообщив о возможном отравлении какими-то токсичными веществами, об облаке отравляющего газа, которое привело ребят только на этой игровой площадке к временному безумию. Но этим предположениям, что и неудивительно, не было приведено никаких убедительных доказательств. Психолог, входящий в состав школьного совета, заявил, что его опыт не дает никаких объяснений этому событию. И Элейн полностью согласна с этим его заявлением.
– Восьмилетки не станут такого делать с другими восьмилетками, – говорит она, заставив себя на этот раз проглотить немного сока, чтобы справиться с кашлем, разрывающим ей глотку.
– А как же насчет тех двух парнишек в Англии, которые убили едва научившегося ходить младенца, выманив его из торгового центра?
– Это, наверное, было просто соревнование между двумя ребятами. А что до жертвы, то они были незнакомы и рассматривали ее всего лишь как объект для своего эксперимента. Но здесь речь идет о семи ребятах – трех мальчиках и четырех девочках, – и участвовали в этом все. А жертвой стал их товарищ, приятель.
– А что об этом говорят сами дети?
– Никто из них почти ничего не помнит, разве что саму драку. А вот почему это случилось, тут они дают одно и то же объяснение.
– Какое?
– Мне велел это сделать Тоби.
Комната начинает бешено вращаться. Превращается в какую-то детскую карусель из мелькающих оранжевых и желтых оттенков.
Тоби. Тот самый, что являлся к Тэсс из Другого Места. Тот, у кого было какое-то сообщение для меня.
Мальчик, который больше не мальчик.
– Кто такой Тоби? – ухитряюсь спросить я после того, как притворился, что откашливаю нечто, застрявшее у меня в горле.
– Хороший вопрос. Никто не знает, кто это такой.
– А что им о нем известно?
– Эти ребята смогли сообщить только то, что это новенький мальчик в их городе, который не ходил в их школу, но который появился там после обеда и разговаривал с ними. И не прошло и десяти минут, как этот Тоби сумел всех их убедить, что они должны порвать того своего приятеля на части.
– Полиция его разыскивает?
– Конечно. Но у них нет никаких зацепок, никаких улик. Думаешь, они его найдут?
– Нет.
– Потому что…
– Потому что никакого Тоби нет. По крайней мере больше нет.
Мы с О’Брайен смотрим друг на друга через стол. И между нами устанавливается молчаливое согласие. Если один из нас был безумен раньше, то теперь безумны мы оба.
– Дети дали какое-нибудь описание внешности этого Тоби? – спрашиваю я, бросая на столик деньги в счет платы за завтрак.
– Тут еще одна странность. Ни один не смог дать достаточно точного описания его внешности со всеми подробностями, так что художнику не удалось составить фоторобот. Но все дети были полностью уверены насчет его голоса. Это был голос ребенка, но использовал он взрослые слова. То есть говорил как взрослый.
– Такой голос, которому никогда не скажешь «нет», – говорю я. – Да-да, я сам такой голос слышал.
Мы едем через штат по шоссе I-10, направляясь к Джексонвиллу. Это четырехполосное шоссе, асфальт здесь наложен на многослойную насыпь из гравия, что не дает нам утонуть в здешних болотах или влететь в густые лесные заросли, надвигающиеся на дорогу с обеих сторон. Потом наша машина сворачивает на юг, на I-95, мы минуем бесчисленные съезды к курортным городам и «удобным и превосходным» поселениям отставников-пенсионеров и проезжаем мимо станций приема сигналов с «Ранней пташки». Атлантика в нескольких милях к востоку.
Вот и все, что у нас осталось от сегодняшнего дня.
А я по-прежнему не знаю, что мне нужно делать. И где я встречусь с Безымянным.
Именно поэтому мы и не останавливаемся до самого Джупитера, если не считать заездов на заправочные станции и посещений туалета. Мы едем через весь этот городок, пока не останавливаемся на берегу океана, широко разрекламированного, но сомнительного курорта, где темно-коричневые волны накатываются на песок пляжа. Я паркуюсь, и О’Брайен без лишних слов вылезает из «Мустанга», сбрасывает туфли рядом с машиной и идет вниз, к воде, напряженным, скованным шагом. Присев на капот, я наблюдаю за ней. Воздух наполнен запахом соленой воды и морской растительности, а также никогда не пропадающим, сидишь ты в машине или снаружи, запахом жареной еды.
Элейн заходит в воду, не сняв одежды, даже не закатав брючины. Она просто идет вперед, хромая, словно не имеет намерения выходить обратно. Мне приходит в голову, что надо бы последовать за подругой, на случай если с ней что-то случится, если ее захватит подводным течением или она просто оступится и уйдет под воду. Но тут моя коллега останавливается и какое-то время просто стоит по грудь в воде. Каждая новая волна чуть приподнимает ее и опускает обратно ногами на дно, а вокруг и позади нее бурлит пена.
Еще некоторое время Элейн требуется, чтобы выбраться назад и вернуться к машине. Одежда ее промокла насквозь и прилипает к телу, подчеркивая ее отощавшую фигуру, так что моя спутница выглядит как потерпевший кораблекрушение моряк, выплывший на берег после многих дней болтания в океане на каком-нибудь обломке.
– Ну вот, в последний раз искупалась в море, – говорит она, садясь на капот рядом со мной.
– Не говори так.
– Да я вовсе не драматизирую ситуацию. Я вот послушала шум воды, и именно это она мне сказала. Вообще-то, это даже некоторым образом утешает. Так сказать, прощание между давними друзьями.
Я хочу возразить подруге – что это происходит с ней только потому, что мы наконец вылезли на солнце после долгой езды по шоссе и что она все равно умирает, прямо сейчас, в этот самый момент, когда ей вспомнилось такое почти забытое наслаждение, – но она права, и сейчас не время для пустых утешений. А затем, когда я уже собрался было залезть в багажник и достать оттуда полотенце, украденное вчера вечером из мотеля после поспешного и незавершенного вытирания самого себя, О’Брайен хватает меня за руку:
– Мы запросто можем проиграть. Ты это понимаешь, не так ли?
– Эта мысль никогда меня не покидала.
– Я что хочу сказать… То, что нам противостоит… оно сильнее нас, Дэвид. Оно древнее-предревнее, оно существовало еще до начала времен, и оно почти всеведущее. А мы кто такие?
– Парочка книжных червей.
– Отличное определение. Черви, которых ничего не стоит раздавить.
– Это ты так говоришь для придания нам бодрости? Если да, то, увы, это не сработало.
Вместо того чтобы рассмеяться, подруга лишь еще крепче сжимает мне запястье.
– Я тоже слышала некий голос, – говорит она. – Это началось после твоего возвращения из Венеции, но в последние несколько дней, пока мы ехали по шоссе – да даже в последние двадцать четыре часа, – он стал звучать еще четче и понятнее.
– И это…
– Нет, это не Безымянное. Это что-то доброе, несмотря ни на что. И хотя я и называю это голосом, он ничего мне не говорит. Он меня просвещает. Это звучит странно, я понимаю, но это единственный способ определить его действия.
– И что он тебе сообщает?
– Что можно все превозмочь, если ты не одинока. – Элейн целует меня в щеку и вытирает мокрый след, оставшийся у меня на коже. – Дьявол – или тот, о котором мы говорим, – не понимает твоих чувств по отношению к Тэсс, – говорит она едва слышно, почти шепотом. – Сам-то он полагает, что понимает, что такое любовь. Он прочитал все написанные стихи, всех поэтов. Но это всего лишь притворство. И в этом наше – очень незначительное – преимущество.
– Это тебе этот твой голос сообщил?
– Более или менее.
– А он, случайно, не подсказал, как нам следует им воспользоваться, этим очень незначительным преимуществом?
– Нет, – говорит моя собеседница, после чего сползает с капота, вся дрожа, и подставляет себя палящим лучам солнца. – Пока что он ни единым звуком не высказался на эту тему, мать его так.
Начальная школа в Джупитере – это низкое здание из желтого кирпича с влажным звездно-полосатым флагом, свисающим с флагштока в зоне высадки детей («ОСТ. НЕ БОЛЕЕ 5 МИН., НАРУШИТЕЛИ БУДУТ УБРАНЫ ЭВАКУАТОРОМ»). Идеальная, стандартная картинка нормальной американской жизни. А сейчас это к тому же – и в более значительной мере – отличный фон или задник для телерепортеров с их торопливыми, захлебывающимися сообщениями о непонятных, необъяснимых ужасах. Например, о каком-то чужаке со спортивной сумкой. О прощальной записке жертвы хулиганского нападения. О похищении ребенка, шедшего домой после школы.
Но есть здесь и кое-что немного другое. Нечто такое, что вообще не имеет объяснения.
На улице стоит парочка фургонов местной телевизионной службы новостей, хотя сперва, когда мы прижимаемся к обочине, мы не видим никаких телекамер. Но потом раздается школьный звонок. Одновременно распахиваются все двери, и оттуда выскакивают дети, изможденные и опустошенные целым днем, заполненным увещеваниями психологов-успокоителей и мрачными, наводящими тоску общими собраниями в гимнастическом зале, истерзанные конкурирующими командами телевизионщиков, которые появляются отовсюду и ниоткуда, проскальзывая мимо родителей, с нетерпением дожидающихся своих детишек, и потрясая микрофонами перед их лицами.
Какое сегодня настроение в школе?
Как вы относитесь к случившемуся?
Как справляетесь с создавшимся положением?
Вы знаете ребят, которые это сделали?
И наполовину испуганные, наполовину надуманные, переигранные ответы:
– Это было как в кино.
– Тут многие так делают.
– Да это были обычные, нормальные ребята!
Мы пересекаем улицу и присоединяемся к шевелящейся толпе. Я подхожу к девочке лет восьми-девяти на вид и присаживаюсь, принимая позу бейсбольного кэтчера, которая должна означать, что я дружески настроенный взрослый. А еще это поза мудрого, все понимающего копа. И девочка ведет себя так, как приучена это делать. Подходит прямо ко мне, как будто я уже показал ей полицейский значок.
– Меня зовут офицер Аллман, – говорю я. – Хотел бы задать тебе парочку вопросов.
Школьница бросает взгляд вверх, на улыбающуюся ей О’Брайен.
– О’кей, – говорит она.
– Ты знаешь тех ребят, которые побили своего одноклассника?
– Ага.
– Можешь напомнить мне, как зовут этого избитого парнишку?
– Напомнить?
– Ну да, – говорю я, хлопая себя по карманам, вроде как в поисках куда-то засунутого блокнота. – У меня память уже не такая, как раньше.
– Кевин.
– Кевин, а дальше, моя милая?
– Кевин Лилли.
– Точно! А теперь вот что. Ты помнишь, как зовут тех ребят из твоего класса, которые побили Кевина? Помнишь, они еще говорили о мальчике по имени Тоби?
Девочка сплетает пальцы рук и поднимает их на уровень талии. Жест стыда.
– Все говорили с Тоби, – сообщает она.
– Какой он был из себя?
– Такой же, как мы. Но другой.
– Какой другой? Чем другой?
– Он был ничей. Он не ходил в школу. Он делал что хотел.
– А что еще?
Девочка задумывается:
– От него немного странно пахло.
– Да неужели? И чем?
– Как чем-то, выкопанным из земли.
У нее раздуваются ноздри при воспоминании об этом запахе.
– Он тебе что-то говорил?
– Да.
– Что-то плохое?
Она прищуривается:
– Нет. Но от этого становилось плохо.
– Ты можешь вспомнить хоть одну вещь, о которой он тебе говорил?
– Не совсем. Не могу, – отвечает эта юная свидетельница, и ее руки замирают от усилия найти в памяти подходящее слово. – Это вроде как он вообще не говорил. Или как будто я сама с собой разговаривала.
Малышка снова смотрит на О’Брайен. И начинает плакать.
– Эй, эй, не надо! Все в порядке, – говорю я, протягивая руку, чтобы ее поддержать. – Это не…
– Не трогайте ее!
Я оборачиваюсь и вижу мужчину, идущего ко мне большими шагами через школьную лужайку. Крупный, разъяренный мужик в рубашке с гербом «XXXL Майами Долфинс». Бирюзовая ткань трепещет под его размахивающими руками.
– Не надо… – начинает Элейн, но не заканчивает фразу. Да и как ее закончить? Не надо сворачивать челюсть моему приятелю?
Девочка бежит к отцу. Он останавливается, берет ее на руки и нависает надо мной. К этому времени кое-кто из родителей и детей уже смотрит в нашу сторону и даже подходит поближе, чтобы было лучше видно.
– Вы кто? – спрашивает он меня.
– Репортеры.
– Откуда?
– Из «Геральд», – вступает О’Брайен.
Мужчина оборачивается к ней, потом обратно ко мне.
– Я уже беседовал с одним парнем из «Геральд», – говорит он. – И это означает, что вы двое – гнусные лжецы.
Мы не спорим с ним по этому поводу. Моя подруга не в том состоянии, чтобы предупредить то, что должно произойти дальше, а я не могу придумать, как мне подняться на ноги, выпрямиться и достаточно быстро выбраться из зоны поражения ногами или кулаками разгневанного отца, чтобы избежать его ударов. И мы все трое замираем во взаимном принятии неизбежного.
Именно в этот момент я понимаю, что ошибся по поводу причин ярости этого мужика. Он злится не на нас, не на то, что мы разговаривали с его дочерью. Он вообще, в сущности, не злится. Он напуган до потери сознания тем, что его дочь рассказала ему о Тоби, о ребенке, которого не существует. О мальчике, который говорил ей и ее одноклассникам, чтобы они начали мечтать и видеть сны о самых гнусных вещах, которые они могли бы проделать, а потом осуществить эти фантазии на самом деле.
– У меня пропала дочь, – говорю я этому мужчине, достаточно тихим голосом, чтобы меня слышали только он и его ребенок. При этих словах он замирает еще более неподвижно, чем прежде. – Я разыскиваю свою маленькую дочку.
Что-то в выражении его лица подсказывает, что он не только поверил мне, но еще и понимает, что мои поиски имеют какую-то связь с этим Тоби и избитым мальчиком. А еще с тем, чего он совершенно не понимает, с тем, что вломилось в его прежде такой неплохой мирок обычного жителя Флориды. Он воспринимает это, хотя и не понимает до конца, не понимает даже приблизительно. И поэтому еще крепче прижимает к себе дочь и отступает назад.
Это дает мне возможность вернуться обратно к «Мустангу». О’Брайен следует за мной, отстав на полшага. Выражение лиц родителей и детей, а также снующих повсюду репортеров свидетельствует о том, что они воспринимают наше отступление с чувством удовлетворения и даже благодарности, свойственным людям, отлично понимающим, что, как бы скверно ни обстояли дела у нас, они обстоят совсем не так скверно, как у них самих.
Может быть, это из-за того, что Элейн выглядит в большей степени больной, чем большинство лечащихся здесь людей, но нам оказывается очень легко дойти до главного сестринского поста медицинского центра Джупитера, выяснить номер палаты Кевина Лилли, уверить всех, что мы его ближайшие родственники, и получить инструкции, как добраться до постели самого известного в Центральной Флориде пациента отделения интенсивной терапии.
Надо добраться от поста до третьего этажа – на лифте, поднимаясь в котором, мы оба гадаем, что нам удастся узнать от мальчика, пребывающего в коме.
– Может, на нем есть какая-нибудь отметка, – предполагает моя спутница.
– Три шестерки, к примеру? Или пентаграмма?
– Не знаю, Дэвид. Это ведь ты меня сюда притащил. Сам-то ты на что рассчитываешь?
– Может, пойму, когда его увижу, – говорю я.
Удача сопутствует нам, когда мы добираемся до палаты Кевина и обнаруживаем, что там нет ни озабоченных родителей, держащих его за руку, ни других хлопочущих посетителей, как можно было ожидать. Медсестра, меняющая ребенку катетер для внутривенного вливания, поясняет, что все они только что убрались домой, спать.
– А вы разве не с ними? – спрашивает она.
– Мы приехали из Лодердэйла, – говорит О’Брайен, как будто это достаточный ответ на все вопросы о нас.
Через минуту мы уже остаемся наедине с Кевином и подключенными к нему аппаратами, гудящими, вздыхающими и попискивающими. Мальчик весь опух, кожа его обесцвечена, и в целом у него такой вид, словно на нем еще висит старая кожа, из которой он вырос и скоро ее полностью сбросит, после чего из-под нее на свет появится новый ребенок. Его голова вызывает наибольшее беспокойство. Весь череп завернут в какие-то сложные повязки, утыкан тампонами и пластырями, защищающими мозг от контактов с обломками кости в тех местах, где эти обломки еще торчат. Но труднее всего смотреть на его закрытые веки – они блестят, как новенький линолеум.
– Кевин?
Подруга удивляет меня, первой позвав мальчика. Всю дорогу сюда она полагала, что ехать в медцентр совершенно бессмысленно, и, возможно, была права. Но жалость, которую вызывает этот ребенок, подвигает ее на попытку установить с ним контакт. Дотянуться до него, найти его в том отдаленном и неизвестном месте, где может находиться и Тэсс.
Аппараты попискивают. Кевин дышит, трубочки, уходящие в его ноздри, издают всасывающие звуки, как соломинка, опущенная в пустой стакан. Но он нас не слышит.
– Почему это с ним случилось? Зачем? – шепотом спрашивает Элейн, вытирая щеки.
Затем, чтобы доказать, что они с нами. Что они всегда были с нами.
– Я не знаю, – говорю я.
– Нас сюда притащило, чтобы мы видели вот это?
Совращение человека. Самое огромное достижение. Шедевр в процессе создания.
– Я не знаю.
О’Брайен подходит к окну и выглядывает наружу. Над горизонтом, тонущим в океане, собираются облака, подобно разрозненным, запутавшимся мыслям. Через несколько часов наступит вечер, и в больнице останется только немногочисленная ночная смена. И Кевин тоже останется здесь, одинокий, лишь в компании открыток с пожеланиями скорейшего выздоровления, что валяются на прикроватной тумбочке, и гроздью сдувшихся воздушных шариков на подоконнике.
– Мы с тобой незнакомы, – шепчу я ему, подойдя к самому краю кровати. – Но Тоби со мной тоже разговаривал.
Какая-то часть меня – самая глупая, но самая смелая в своих ребячьих верованиях в магию – ожидает, что это вызовет ответную реакцию мальчика. Это потому, что поиск, в который меня побудило пуститься Безымянное, привел меня к самому сердцу тайны, и я сам теперь стал ключом ко всем загадкам. Суть дела в том, что все мы теряем кого-то, про кого думаем, что не можем без него обойтись. У всех у нас случаются в жизни подобные моменты, когда мы уверены, что наши обращенные к небесам мольбы, наши мрачные заклинания могут вызвать чудо.
– Кевин? Я тот человек, о котором тебе говорил Тоби, – говорю я, наклоняясь к самому уху мальчика. Его кожа пахнет дезинфектантом. – У меня есть маленькая дочка, чуть старше тебя. И с ней случилось что-то нехорошее, как и с тобой. Именно поэтому я и приехал сюда, проделал такой длинный путь, чтобы увидеться с тобой.
Ничего. Может, даже меньше, чем ничего. Дыхание ребенка на слух более частое и неглубокое, когда я близко к нему наклоняюсь. Его связь с жизнью еще тоньше и ненадежнее, чем мне показалось при первом взгляде.
И тут я прикасаюсь к нему.
Засовываю ладонь ему под руку и приподнимаю ее на дюйм. Держу ее на весу, не сжимая. Двигаю его локтем – простейшее движение, которое этот мальчик вряд ли когда-нибудь будет способен произвести сам.
Но когда я останавливаюсь, его рука продолжает двигаться.
Палец. Указательный, он вытягивается вперед, указывая на меня.
Я наклоняюсь еще ниже. Мое ухо почти касается губ ребенка. Достаточно, чтобы расслышать его голос. Такой тихий, что разобрать то, что он произносит, может только тот, кто давно выучил эти строки наизусть.
Пока он с трудом формирует и произносит все эти слова – словно пробуя, словно экспериментируя, стараясь вспомнить и точно воспроизвести их последовательность, – я осознаю, что Кевин тоже знает их наизусть. Это то, чего от него требовал Тоби, чтобы поддержать и укрепить его надежду всплыть когда-нибудь к свету, всплыть живым, и он оказался самым лучшим, самым способным учеником.
Трубки, уходящие в его ноздри, со всхлипом втягивают воздух, он целую минуту дышит гораздо глубже и активнее, это почти беззвучный отдых после произведенных усилий. Потом он снова погружается в сон, который вовсе не сон.
О’Брайен прикасается к моему плечу. Когда я выпрямляюсь, то вижу, что она не слышала того, что услышал я.
– Нам надо уходить отсюда, – говорит моя спутница.
И направляется к двери. Но я еще задерживаюсь в палате. Оборачиваюсь обратно к постели маленького пациента и шепчу Кевину на ухо слова из другой книги:
Глава 20
Когда мы выходим из больницы, я пересказываю Элейн то, что зачитал мне Кевин. Она не спрашивает, что я думаю по поводу значения всего этого и того, куда это нас поведет дальше. Она просто садится за руль, и мы катим по обсаженной пальмами улице Джупитера, через привычный мир удобных парковок и гигантских рекламных щитов. Народу на улицах почти нет. Я пытаюсь высмотреть хоть кого-нибудь, садящегося в машину или вылезающего из нее, но напрасно. Транспорт – единственное, что живет и движется. Медлительные старикашки, управляющие последними достижениями детройтских автомобильных заводов, высматривают себе какое-нибудь дело, не зная, чем себя занять. Их человеческая сущность выражается только в наклейках с глупыми шутками на номерных знаках их машин.
– Я устала, – объявляет О’Брайен.
Это заметно по ее виду. Моя подруга не просто устала – она до костей пропиталась усталостью. Я гляжу на нее и понимаю, что это новый взгляд на мир заставляет ее кровь отхлынуть от лица, действуя гораздо сильнее, чем болезнь.
– Тогда давай вернемся в мотель, – говорю я. – Тебе надо отдохнуть.
– На это нет времени.
– Ты просто полежишь немного, с полчасика. И все снова будет о’кей.
– Что ты теперь намерен делать?
– Продолжать кататься туда-сюда.
После того как я высаживаю Элейн у мотеля, я еду прямо туда, куда ехать вовсе не собирался. К игровой площадке возле школы. К месту около качелей, где семеро ребят в кровь избили восьмого.
Там пусто, никого нет. Время чистить зубы перед сном. Мой любимый час дня, мы всегда проводили его вместе с Тэсс. Обычный наш ритуал – душ, пижама, книга. Одно удовольствие за другим, в такой последовательности, которую я мог бы повторять вечер за вечером. С помощью этих нехитрых действий я вполне мог сделать нашу жизнь лучше, и ничего больше мне для этого не требовалось.
Но сегодня вечером этого не будет. Где бы Тэсс сейчас ни находилась, она вне моей досягаемости и не слышит моего «когда-то, давным-давно…» или «Ты мой солнечный свет».
Но я все равно начинаю напевать – для нее. Сижу на качелях и стараюсь не наврать с мелодией. Неуклюжая колыбельная в сумерках.
Через поросшую травой лужайку идет мальчик.
Он того же возраста, что Кевин Лилли и его одноклассники. Симпатичный мальчик, которому, правда, не помешало бы подстричься. На нем детская футболка с физиономиями парней из «Роллинг Стоунз», тех самых, с огромными толстыми губами и высунутыми языками на черном фоне. Он идет неуверенно, скованно, словно только что встал после долгого сна в неудобном положении, и у него затекло все тело.
Мальчик присаживается на качели рядом с моими. Смотрит вниз, на свои ноги. Такое впечатление, что он даже не заметил, что я сижу рядом.
– Ты Тоби, – говорю я.
– Был.
– Но сейчас ты мертв.
Кажется, это ставит ребенка в тупик. Потом, когда он что-то соображает, выражение его лица меняется, а взгляд становится пронизывающе-печальным, просто безнадежным. Но он тут же выправляется.
– Я принадлежу ему, – говорит он.
– Кто он такой?
– У него нет имени.
– Там, где ты обретаешься, нет ли маленькой девочки? – спрашиваю я. – Девочки по имени Тэсс?
– Нас там много.
– Это то, что он велел тебе говорить. Но тебе известно больше, не так ли? Скажи мне правду.
Мальчик сдвигается, перемещается, кривится, морщится, словно проглотил столовый нож, тщетно пытается найти более подходящее положение, чтобы не было так неудобно.
– Тэсс, – говорит он. – Да. Я говорил с ней.
– Она там же, где и ты?
– Нет. Но она… близко.
– Ты можешь теперь ее найти?
– Нет.
– Почему нет?
– Потому что она не предназначена для того, чтобы ее нашли.
Я промокаю себе глаза. Вытираю лицо влажным рукавом.
– А что с тобой произошло, Тоби? – спрашиваю я его. – Когда ты был жив.
Он пинает песок носком ботинка.
– Там был один человек, он сделал мне больно, – отвечает он.
– Кто?
– Друг… который не был другом.
– Взрослый?
– Да.
– И как он сделал тебе больно?
– Руками… Тем, что он делал. Тем, что он говорил, что сделает, если я кому-нибудь расскажу.
– Извини.
– Я просто хотел, чтобы это прекратилось, вот и все… У моей мамы были эти таблетки… Мне было нужно это прекратить.
Он смотрит на меня. Это просто маленький мальчик. Ужасно испуганный, так, что не выразить словами, сломанный еще до того, как у него появился шанс стать целым.
Потом, совершенно внезапно, лицо Тоби делается расслабленным, вялым. Других видимых изменений не происходит, нет и того сонного, как под воздействием морфия, выражения, которое я наблюдал у других людей, которыми овладело Безымянное. Та часть мальчика, которая еще остается Тоби, уходит куда-то, исчезает, на месте сидит только внешняя оболочка. Бывший живой человек, ребенок сидит на качелях, безжизненный даже больше, чем после смерти.
Потом он снова шевелится.
Его глаза смотрят вверх и встречаются с моими. А потом он снова заговаривает – голосом, который я теперь уже хорошо знаю, который как бы стал частью меня самого. Он исходит из моей собственной головы – так, по слухам, бывает, когда зубные пломбы принимают радиосигналы.
– Привет, Дэвид, – говорит голос.
– Я знаю, кто ты такой.
– Но известно ли тебе мое имя?
– Да.
– Так назови его.
– Назови его сам.
– Тогда это не будет испытанием, не правда ли?
– Ты не называешь его, потому что не можешь.
– Это было бы ошибкой – предполагать, что ты знаешь, что я могу и чего не могу.
– Тебе необходимо, чтобы я знал, кто ты такой.
– Да неужто? И почему бы это?
– Если я назову твое имя, это придаст тебе сущность, вещность, личность, пусть даже незначительную. Так что когда будет названо твое имя, ты сможешь притвориться человеком в гораздо большей степени.
При этих словах мальчик хмурится и бросает на меня злой взгляд. И хотя это выражение лица вздорного, наглого ребенка, над которым при других обстоятельствах можно было бы просто посмеяться, этого вполне хватает, чтобы мое сердце пустилось вскачь.
– Тэсс плачет, Дэвид, – говорит оно. – Ты разве не слышишь?
– Слышу.
– Она уже не верит, что ты когда-нибудь придешь. И это значит, что она будет принадлежать мне, когда луна…
– Нет!
– НАЗОВИ МОЕ ИМЯ!
На этот раз голос выражает ненависть, которая и является сутью его истинного характера. Слова, исходящие из потрескавшихся губ Тоби, выходят с пузырьками слюны.
– Велиал.
Это уже я сам. Имя демона падает с моих губ и летит куда-то в пространство, подобно какому-нибудь крылатому созданию, которое пряталось где-то у меня внутри, а теперь поспешно возвращается к своему хозяину и хранителю.
– Я так рад, – говорит мальчик. И оно действительно радо, его голос становится прежним. Безжизненная, пустая улыбка широко раздвигает ему губы, словно невидимыми крючками. – И когда ты в этом уверился?
– Думаю, какая-то часть меня знала это с того момента, когда я услышал твой голос, говоривший со мной устами Тэсс в Венеции. Мне потребовалось довольно много времени, чтобы окончательно в этом увериться. И принять это.
– Интуитивно.
– Нет. Все дело в твоей заносчивости, высокомерии. В твоих претензиях на вежливость, интеллигентность, корректность. В твоей фальшивой, поддельной изощренности и утонченности.
Мальчик снова улыбается. Но на сей раз не радостно.
– Это все?
– И еще дело в твоих риторических изысках, – продолжаю я. Нет сил перестать пытаться задержать его внимание. – Ты же самый убедительный мастер уговаривать во всем Стигийском Совете.
Тот самый изящный и убедительный голос, который утихомирил яростный призыв Молоха к оружию, убеждал подождать, пока утихнет гнев Господень, прежде чем осуществить внезапное нападение на небеса.
– Ты большой поклонник пустой славы и пустой эрудиции, – продолжаю я. – Хотя его слова ласкали слух… но мысли были низки. Вот что в конечном итоге означает твое имя, Велиал. Никчемнный, не имеющий никакой ценности.
Лицо мальчика снова застывает. Не меняется, ничего не выражает. Только нога продолжает пинать пыльную землю под качелями. Он медленно раскачивается взад-вперед, заставляя меня поворачивать голову, следя за ним. Этакий маятник, вызывающий головокружение.
– У тебя много общего с Джоном Милтоном, – говорит оно.
– Я много лет изучал его работы. Вот и все.
– А ты когда-нибудь задавал себе вопрос, почему они тебя так привлекают?
– Любое произведение искусства достойно изучения.
– Но тут дело совершенно в другом! Милтон – автор самого яркого и красноречивого в истории рассказа о расколе! О мятеже! Именно поэтому в своих стихах Джон дает столь сочувственное описание моего хозяина. Он на нашей стороне, пусть тайно, неосознанно. Он как бы один из нас. И ты тоже.
– Ты ошибаешься. Я никогда и никому не причинял вреда.
– Дело вовсе не в причиненном кому-то вреде, Дэвид. Насилие, преступления – это все обломки, осколки зла, мелкие делишки в сравнении с вопросами духа. А то, что сближает тебя с Джоном, – это дух сопротивления.
– Сопротивления чему?
Мальчик не отвечает. Он раскачивается взад-вперед, не дергая ногами, не касаясь земли, не сводя своих глаз с моих. С каждым качком цепи качелей скрипят, взвизгивают, словно от боли.
– Всю свою взрослую жизнь ты изучал религию – догматы христианства, послания апостолов, – и тем не менее ты не веришь в Бога, – продолжает он через некоторое время. И снова делает паузу.
Нет, это не просто пауза. Это открывшийся провал во времени. И падение в него.
Еще секунду назад мы двое сидели на качелях на игровой площадке в пригороде флоридского городка. Теперь же, когда я поднимаю взгляд, то вижу, что, хотя мы по-прежнему сидим на качелях, сразу за этой маленькой, посыпанной песком площадкой начинается лес. Деревья стоят голые, слишком близко друг к другу, они страдают от недостатка воды, которую нужно высасывать из глубин усыпанной пеплом земли. Я пытаюсь разглядеть, что там, за их стволами, но вижу только еще больше скрюченных, высохших древесных стволов и плоскую землю без конца и края. Это видение леса на противоположном берегу реки, которого мы с братом так боялись в детстве. Я не чувствую воздуха, я не слышу пения птиц или чьих-то голосов, ничего, кроме голоса мальчика, шепчущего у меня в голове слова из Священного Писания.
И сказал Господь сатане: откуда ты пришел?
Я не вижу этого, но знаю, что нечто наблюдает за мной из-за деревьев. Это некая плотность, столь огромная, что она сгибает воздух, это нечто вроде гравитации, действующей вбок, растягивающей все вокруг себя. Вневременная и ненасытная, она ничего не сообщает своим раздувающимся молчанием – только желание чего-то. Это территория странствий и блужданий, она тянется все дальше и дальше. Голодная, алчущая горя и бед.
И отвечал сатана Господу, и сказал: я ходил по земле, и обошел ее.
Мой взгляд перемещается обратно на песчаную игровую площадку. Я стараюсь не сводить с нее глаз. Ничего не впускаю в себя, только слова мальчика, который теперь вещает вслух.
– А почему бы и нет? – продолжает он, словно я останавливал время, а теперь снова позволил ему идти дальше. – Это все потому, что ты не в силах воспринять понятие о его абсолютном добре! Ты слишком много страдал – это были твои собственные страдания, твоя собственная меланхолия, – чтобы потом без сомнений и вопросов служить вечно любящему, вечно тиранствующему Господу. Его доброта – это еще одно наименование Власти, это как бы письменный приказ от имени отсутствующего отца. Твой критический ум не дает тебе никакого иного выбора, как только видеть это. И этим ты напоминаешь мне Джона.
Мальчик смотрит в небо. Сперва я даже благодарен ему за то, что он отвел от меня взгляд. Но затем он начинает говорить другим голосом – своим собственным. Это похоже на какое-то влажное и ненавидящее шипение, и я понимаю, что именно эти звуки, а не его взгляд я никогда не забуду. Этот голос, цитирующий стихи поэта, будет всегда читать их в моих снах, навсегда останется кошмаром всей моей оставшейся жизни.
Выговорив это, Тоби снова смотрит на меня. Голос снова тот, который он выбрал для разговора со мной:
– Мужественное сопротивление. Вот что связывает нас, Дэвид.
– Я не с вами.
– С нами, с нами! – Мальчик вскакивает, еще не договорив последнее слово. – Ты всегда знал это. Джон был с нами с самого начала, точно так же, как и ты.
– Это ложь!
– Неужели? Его лучший друг детства гибнет в море. Его первая жена бросает его вскоре после свадьбы. Его на время исключают из Кембриджа за спор с наставником. Потом он сидит в тюрьме за свои раскольнические, сектантские взгляды. Он был такой же, как ты и я, – такой же, как мой хозяин, его наиболее великолепно написанный герой, – всегда сопротивлялся попыткам порабощения. Мятежник, чувствительный ко всем утратам и несправедливостям жизни. «Рай утраченный» – это самый замечательный, самый великолепный умышленный обман, отличная попытка ввести в заблуждение. Вроде как предназначенная для оправдания деяний Господних в отношении человека, но на самом деле это – оправдание борьбы за независимость, за свободу. Это было для своего времени самым прекрасным образцом того, что можно назвать демонической пропагандой. Мой шедевр.
– Твой шедевр?!
– У любого поэта есть муза. И я был музой Джона Милтона. Или даже чем-то более вдохновляющим, чем муза. Я дал ему все нужные слова. Он просто поставил свое имя под ними.
– Твоя самонадеянность и высокомерие ослепили тебя.
– Ослепили! Ха! Джон уже был слеп, когда писал свою поэму! Ты что, забыл? Именно тогда он попросил о помощи. Он молил тьму, окружившую его, молил о вдохновении. И я пришел! Да! Я пришел и прошептал ему на ухо свое сладостное, ничего не значащее ничто.
Дьявол всегда лжет, Дэвид.
– Вздор! Чушь!
– Не надо грубостей, профессор. Ругань, богохульство – в этой области состязания со мной тебе не выиграть.
На краю песчаной площадки, где стоят качели, парочка чаек дерется из-за того, что на первый взгляд представляет собой кучку куриных костей. Маленькая грудная клетка, маленький череп… Но ничего такого там только что не было. Не было никаких костей.
Птицы клюют друг друга в глаза, хватают друг друга за шеи, тянут, выдергивают перья, куски плоти. Деревья придвигаются ближе, чтобы увидеть первые капли крови.
Тоби поднимает руку и рассекает ладонью воздух. Чайки, хлопая крыльями, улетают прочь. И к их пронзительным воплям присоединяются другие, из глубины леса.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – говорит мальчик. – Если я был голосом, звучавшим в ушах Джона, почему он тогда столь неблагосклонно к нам отнесся, обрисовал нас в столь неприглядном виде? Ты сам знаешь ответ, профессор. Он был ограничен нравами своего времени. Напрямую воздавать хвалу Сатане и его падшим ангелам было бы противозаконным деянием. Тогда подобное было просто невозможно. Вот он и назвал нас антагонистами своей поэмы, тогда как явно стоял на нашей стороне и симпатизировал нам. Кто реальный герой его поэм? Бог? Адам?
– Сатана.
– Как ты сам неоднократно и весьма пылко утверждал в своих восхитительных эссе.
– Это всего лишь аргумент в научном споре.
– Да ты сам в это не веришь! Зачем еще тебе было посвящать всю жизнь защите этой своей позиции? Зачем вообще стараться убедить своих коллег и вдалбливать в головы студентам то, что во времена Джона было бы названо богохульством? Все это потому, что ты на нашей стороне, Дэвид. И ты далеко не одинок в этом.
Его речь – эта змеиная, виляющая логика его риторики – настолько сбивает с толку, что я то и дело смотрю вниз, чтобы убедиться, точно ли мои ноги стоят на земле и держат меня на месте. Но что такое в данный момент «земля»? Что значит «держат»? Стоит лишь снова посмотреть на мальчика, как ощущение движения возвращается. Своего рода морская болезнь на твердой суше.
– Но почему вы выбрали Тэсс? – спрашиваю я, с трудом, всухую сглатывая. – Почему выбрали меня?
– Я держу ее при себе, чтобы заставить тебя сосредоточиться. Любой поэт, любой рассказчик нуждается в мотивации.
– И вы рассматриваете меня именно в таком качестве?
– То, что ты называешь документом, есть доказательство нашего существования. Но ты, Дэвид, ты – мой посланник, мой курьер. А послание – это твои показания. Все, что ты видел, все, что ты чувствовал.
Это вовсе не раскачивание качелей вызывает у меня головокружение. Это раскачивается этот высохший садик и вообще все вокруг – весь мир раскачивается и крутится.
– Мне можно будет ее увидеть? Поговорить с ней?
– Это еще не конец твоего путешествия, Дэвид.
– Так скажи, куда мне ехать дальше.
– Ты уже и сам знаешь.
– Скажи, что я должен делать.
– Оставить эту женщину здесь. Завершить свои странствия.
– Поскольку странники в конечном итоге находят дорогу к тебе, так?
– Я вовсе не жду от тебя капитуляции! Я вовсе не пытаюсь тебя поработить – наоборот, я твой освободитель. Как ты этого не видишь?! Я – твоя муза, точно так же, как был музой Джона.
Частью сознания я понимаю, в чем слабость его аргументации. Но мне никак не удается зацепиться за суть того, что он говорит. Возникает ощущение, что пища, которую я проглотил и переварил, тяжелая и бесполезная, мертвым грузом лежит у меня в кишках. Это не оставляет мне иного выбора, кроме как продолжать говорить, продолжать задавать вопросы. Пытаться не думать об этой страшной, голодной сущности, что торчит в лесу, про которую я, даже не глядя туда, знаю, что она уже вылезла на опушку и демонстрирует себя. Подбирается поближе.
– Все это голая пропаганда, – говорю я. – Вы ведь так рассматриваете этот документ, верно? Так вы рассматриваете меня. Я могу помочь вам подготовить более серьезные аргументы там, где вы сами это сделать не в состоянии.
– Война против небес никогда не велась ни в аду, ни на Земле. Поле битвы находится в уме каждого человека.
– Да, Джон понимал это. Точно так же, как и другой Джон.
– Да, «Откровение».
– Это Книга, которую не следует воспринимать слишком буквально.
– И какую же интерпретацию предлагаете вы?
– Антихрист придет с оружием переубеждения, но не разрушения, – говорит мальчик, и эти его слова звучат громче, тверже. – Зверь с семью головами и десятью рогами выйдет не из моря, а из тебя самого. Из каждого из вас, всякий раз по одному. В образе и виде, соответствующих вашим собственным дурным предчувствиям и разочарованиям. Вашим горестям и бедам.
– Стало быть, вы начинаете своего рода военную кампанию.
– Крестовый поход!
Мой собеседник открывает рот, словно собирается рассмеяться, но не произносит ни звука. Это умение, которым, видимо, обладал настоящий Тоби, но которым совершенно не владеет тот, кто сейчас оккупировал его тело.
– «Откровение» – это взгляд на будущее человека, – говорю я, продолжая этот пустой спор. – А вот Матфей предлагает взгляд на ваше будущее. Что он говорит о вас? «И вот, они закричали: что Тебе до нас, Сын Божий? Ты пришел сюда прежде времени мучить нас». Твой крестовый поход обречен на провал. Так было предсказано. Все это будет – в свое время. Тебе суждено погибнуть в озере огня, в геенне огненной.
Тоби при этих словах моргает. Потом под глазами у него внезапно появляются темные круги, словно он вот-вот заплачет. Сейчас он впервые выглядит как настоящий мальчик, ребенок.
– Но до этого нам предстоит еще многое сделать, – говорит он.
– Но это все равно произойдет. Ты не можешь это отрицать.
– Да кто может отрицать волю Отца Небесного?! – выплевывает мальчик.
– Ты проиграешь.
– Я умру! Это то, что есть общего у нас с тобой, со всем человечеством. Мы все несем в себе знание о нашей собственной смерти. А вот Бог… Конечно же, он будет продолжать существовать! Он вечен. Он беспристрастен и ко всему равнодушен. Чистая доброта холодна, Дэвид. Именно поэтому я принимаю смерть. Принимаю тебя.
На одну ужасную секунду я опасаюсь, что он сейчас притянет меня к себе. Я пытаюсь встать и отойти подальше, чтобы он не достал, но сижу, замерев, как примерзший, на качелях, и побелевшие от усилия пальцы сжимают их цепи.
Но Тоби даже не пытается меня схватить. Он лишь пробует еще раз улыбнуться все той же пустой, безжизненной улыбкой.
– Я надеялся, что ты должным образом оценишь мой подарок.
– Не понимаю, о чем ты, – говорю я, хотя в тот самый момент уже понимаю.
– Я о том человеке, который наслаждался твоей женой, да так, как тебе никогда не удавалось. Больше тебе беспокоиться не о чем. Профессор Джангер уже никому не доставит никаких радостей и удовольствий.
Мальчик расплывается в улыбке.
– А денек-то нынче жаркий будет, – добавляет он голосом Уилла Джангера.
Где-то поблизости, совсем недалеко от нас, раздается глухой удар и скрежет чего-то тяжелого, продвигающегося сквозь валежник. Может, оно не одно, может, их много, хотя все они движимы одним умом, одним сознанием.
– Хотелось бы вот что понять, – говорю я в надежде, что новый вопрос избавит меня от ужасного видения этой отверстой пасти ребенка. – Ты что же, рассматриваешь меня в качестве крестоносца? Который будет сражаться за тебя? За твоего хозяина?
– Нынче другие времена, не такие, как в ту эпоху, когда Джон писал свою поэму, – шепчет в ответ Тоби, и в голосе его звучит ностальгия и сожаление. – Мы ныне живем в век документальности. Люди требуют достоверности, правдивости. Истинной правды без предумышленных искажений. Теперь не то время, когда какая-нибудь поэма могла бы служить нам весомым аргументом. Она может быть лишь свидетельством. Тем не менее одного этого недостаточно. Нам нужен ты, Дэвид. Твой личный рассказ, личное мнение. Человеческий голос, говорящий от нашего лица и выступающий за нас.
– Утверждающий, что настоящие демоны и впрямь существуют в этом мире.
– Это старая история, – говорит мальчик, спрыгивая с качелей. – Но это правда.
Он уходит. Пространство между нами твердеет, замороженное холодом, который он оставляет за собой.
– Я сделаю все, чего вы хотите! – кричу я ему вслед. – Только отпустите ее! Пожалуйста!
Потом я поднимаю взгляд на темный лес, но его уже нет. Осталась только игровая площадка, огороженная цепью, и прямо за ней жилые домишки пригорода с задернутыми занавесками. Кондиционеры издают какое-то горловое гудение, напоминающее григорианские песнопения.
Мальчик оборачивается. Хотя на первый взгляд в его облике не произошло никаких изменений, глубина и мощь его ненависти теперь ощутима еще сильнее. Она рядом, на невеликом расстоянии от меня, и вуаль очарования уже спала с его лица, обнажив нечто более близкое к его истинной сущности. Это похоже на сверкнувшее лезвие, разрезающее нерв. И еще от него несет тухлым, гнилостным запахом разложения.
Как чем-то, выкопанным из земли.
– Тебе предстоит сделать еще одно, последнее открытие, – сообщает он. – Узнать еще одну, последнюю истину. Твою истину, Дэвид.
Тоби уходит. Но он наблюдает за мной, даже отвернувшись от меня, обращенный спиной ко мне. Ребенок, чья тень простирается так же далеко, как тень зверя, возвышающегося по ту сторону площадки.
Глава 21
Только когда мы пересекаем границу, отделяющую Флориду от Джорджии, О’Брайен собирается с силами задать мне вопрос, почему я так уверен, что Тоби указал нам на Канаду.
– Это не Тоби, – говорю я ей.
– Тогда откуда ты это узнал?
– Мне сказал Кевин Лилли.
– Дэвид, но это же невозможно!
– Почему это?
– Мальчик же не в состоянии говорить!
– Он говорил со мной.
– Но я же этого не слышала!
– Так и должно было быть.
На секунду Элейн мрачнеет от зависти. Она пытается спрятать это от меня, отвернувшись к окну, но я тем не менее успеваю заметить выражение ее лица. Без умения быть конкурентоспособным никому никогда не заработать приличную стипендию, не получить грант и не заслужить место в исследовательской организации, как это сумела проделать она.
– Велиал заставил Кевина кое-что заучить наизусть. И тот сумел сообщить мне это шепотом, – говорю я, надеясь завлечь свою спутницу обратно в беседу этакой завлекательной приманкой – вопросом, который напрашивается сам собой. Уловка срабатывает.
– «Рай утраченный», – догадывается она. – Какая именно цитата?
– А вот какая:
– Не понимаю. Мы направляемся в тюрьму? В печь?
– Ну не в пентхаус же!
Я объясняю, что сначала и сам ничего не понял. В этих стихах не было спрятано ни единого слова, которое указывало бы на место назначения, на город, штат или страну. Но я был уверен: несмотря ни на что, это было как-то связано со мной самим. Что, в свою очередь, привело меня к мысли, которую Тоби подтвердил на прощание.
Узнать еще одну, последнюю истину. Твою истину, Дэвид.
– Если это касается лично тебя, то это должно касаться и лично меня, – задумчиво говорит О’Брайен. – Помнишь? «Меня не знать лишь может сам безвестный».
– Помню.
– И как же могут две наши жизни привести к одной и той же истине?
– Не знаю. Но думаю, что знаю, где это должно произойти. Строки, которые зачитал мне Кевин, рассказывают о Сатане, обследующем ад, его дом. И его тюрьму. Тюрьму по названию, хотя и не обязательно по сути дела – это лишь место, не менее часто описываемое как озеро огня, как геенна огненная. Как только я об этом подумал, так сразу понял, догадался, что попал в точку, – говорю я.
– Отлично. Но мне все равно требуется объяснение.
– Озеро. Огонь. Мы пару лет жили в лачуге на берегу, когда я был мальчишкой. Мой папаша тогда в очередной раз сидел без работы из-за пристрастия к виски.
– Лачуга на берегу озера, – протягивает О’Брайен, постукивая кулаком по приборной панели. – Попробую догадаться. Она в конечном итоге сгорела, да?
– Наполовину верно. Лачуга была на берегу реки. Реки, которая впадает в Горелое озеро.
– Это та река, в которой утонул твой брат?
– Я никогда не говорил тебе, что он утонул.
– Но я права, не так ли?
– Да.
– О’кей, – говорит Элейн голосом, который снова звучит как хриплый шепот. – Считай, что ты меня убедил.
Я прошу О’Брайен на некоторое время сменить меня за рулем, пересаживаюсь на заднее сиденье и притворяюсь, что заснул. Однако вместо сна я открываю дневник Тэсс на том месте, где перестал его читать в прошлый раз, и читаю ее записи, читаю написанные ею слова – в равной степени чтобы видеть перед глазами выведенные ею буквы и те мысли, которые она там зафиксировала. Видеть ее почерк, ее руку, трудившуюся над этими страницами. Это след, отзвук ее присутствия, к которому я почти могу прикоснуться, благодаря которому почти могу вернуть ее обратно в мир живых.
Папа всегда рассказывает мне разные истории о том, какой я была маленькой. Вспоминает события, которые я почти не помню, потому что была слишком мала. Но теперь они, кажется, стали для меня вроде как моими собственными воспоминаниями, потому что я слышала эти истории так много раз.
Вот, например, одна такая история:
Когда мне еще не исполнилось и двух лет, я любила по утрам забираться в постель к родителям. Папа всегда просыпался первым. И он всегда старался не разбудить маму, чтоб она еще поспала, поэтому обычно именно он относил меня в ванную, потом варил мне кашу и так далее. Он говорит, что это была его любимая часть дня. Но я слышала, как он то же самое говорит о чтении мне перед сном. И о тех моментах, когда он видел мое лицо, забирая меня из детского садика. И когда мы вдвоем сидели в кафе и ели сэндвичи с тунцом. И когда он расчесывал мне волосы после ванны.
Как бы то ни было, он просыпался первым, а я уже была там и СМОТРЕЛА на него. На его лицо, всего в трех дюймах от моего. (Папа всегда говорит, что это достаточно близко, чтобы он почувствовал мое дыхание. – И чем оно пахло? – Теплым хлебом, – говорит он.)
И я каждый день задавала ему один и тот же вопрос: «Ты счастлив, папочка?»
«Сейчас я счастлив», – всякий раз отвечал он.
Самое смешное во всем этом то, что я по-прежнему хочу задать ему этот вопрос. Даже сейчас. Не потому, что меня интересует ответ. Я просто хочу сделать его счастливым, задав этот вопрос. Дышать рядом с ним и для него, чтоб он чувствовал мое дыхание и чтобы одного этого было достаточно для счастья.
А потом, среди записей, подобных этой, мне попадается нечто странное.
Вставки, которые никак не сочетаются с тем, что было перед ними и после них. Второй голос, более мощный, чем первый, словно бы прорывается вперед.
Папа считает, что может убежать от того, что его преследует. Может быть, он даже этого не видит или убеждает себя, что не видит. ЭТО НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ. Оно все равно за ним гонится. Точно так же, как оно гонится за мной.
Я как-то смотрела документальный фильм о медведях гризли. Там говорилось, что, если вы повстречали медведя в лесу, никогда не следует убегать от него, надо стоять на месте. И разговаривать с ним. Если убегаешь, он считает тебя будущей жертвой. Пищей. Едой.
Те, кто убегает, никогда не спасаются.
Но может быть, если остаться стоять лицом к опасности, можно показать, что ты не боишься. И у тебя будет в распоряжении чуть больше времени. И ты найдешь способ убежать и спастись.
Когда настанет такой момент, я не стану убегать. Я буду смотреть опасности ПРЯМО В ЛИЦО. Может быть, этого будет достаточно, чтобы у папы появился шанс спастись.
Потому что, если медведь не сожрет одного из нас, он сожрет нас обоих.
Откуда Тэсс все это узнала? Как она высмотрела то, что я запрятал так глубоко, что уже сам не видел? Я всегда знал, что мы с ней очень близки, что можем очень о многом сообщить друг другу одним взглядом через обеденный стол или глянув в зеркало заднего вида. И все же считал, что мы ничуть не более особые, чем самые счастливые и удачливые из аналогичным образом тесно связанных отцов и дочерей.
А оказывается, она могла читать и понимать гораздо менее различимые сигналы. Понимала, что мы с ней обременены одним и тем же нежеланным даром меланхолии, оба несем бремя Черной Короны, ставшей в нашем случае тем, что открывает дверь, в которую могут войти и выйти и другие сущности. Те сущности, которые обычно выступают под названием «духи», хотя их воздействие ощущается гораздо тяжелее, – оно более деструктивно, чем влияние тех полупрозрачных призраков, которых обычно имеют в виду, используя этот термин. Существа, давным-давно отсоединенные от своих тел, но столь настойчивые и яростные в стремлении обрести для себя новую шкуру, что совершенно не чувствуют зла и вреда, который они причиняют, и даже получают удовольствие от этих вреда и зла, когда влезают в шкуру живого, пусть хотя бы на время. То, что остается после их действий, уже совсем не похоже на то, чем оно было прежде. Это все те люди, что ходят среди нас, но чьи пустые взгляды проходят сквозь других людей.
Эта мысль заставляет меня вспомнить об отце. О том, что те характерные черты, которые отмечают нас с Тэсс, были характерны и для него. Он был таким – начинал горевать еще до того, как что-то терял, страдал при отсутствии каких-либо видимых оснований для страдания. Пытаясь отдалиться от нас, от своей семьи, мечась из города в город, заливая беду алкоголем, он старался убежать от медведя, что его преследовал. И в конце концов вышло именно так, как написала моя дочь в дневнике, – в этом она была совершенно права. Те, кто убегает, никогда не спасаются.
Может быть, я тоже убегал, начиная с того самого времени. Но больше убегать не буду.
Я звоню своей жене из кабинки в мужском туалете.
Не то чтобы мне было что ей сказать – наоборот, имеется много такого, чего ей нельзя говорить, – но у меня возникло неизбывное желание попробовать. И то, что я делаю эту попытку, сидя на закрытой крышке унитаза и бездумно читая сделанные на стенах самые гнусные и похабные надписи, какие мне когда-либо приходилось встречать, вдруг поражает меня своей странностью. Мне почему-то приходит в голову мысль, что это очень подходящее для данного помещения занятие.
Потом в трубке возникает голос Дайаны, записанный на автоответчик. Она не поменяла запись на автоответчике с тех пор, как мы с дочерью уехали в Венецию, так что в ее приветствии по-прежнему звучит легкость и беззаботность. Это тон, предполагающий возможный флирт. Но скоро это изменится.
– Вы позвонили Дайане Ингрэм. Пожалуйста, оставьте голосовое сообщение.
– Привет, Дайана. Это я. Не знаю, удастся ли мне позвонить тебе снова, после того…
После чего? Чего-то финального, окончательного, что бы это ни было. Стало быть, надо, по крайней мере, попрощаться. Или, возможно, теперь прощаться уже слишком поздно.
– Извини. Мне очень жаль. Вот дерьмо-то! Даже если бы тебе платили по пять центов всякий раз, когда ты слышишь от меня это «извини», так и отвечай – «дерьмо», ладно? Но я просто никак иначе не могу выразить то, что чувствую. Это относится ко всему. К Тэсс. К тебе и ко мне. К Уиллу. Я слышал про ваше несчастье, и, веришь или не веришь, мне очень жаль, что с ним это случилось.
Дверь в туалет открывается, кто-то входит и идет к раковине мыть руки. Кран открыт во весь разворот, вода хлещет потоком, капли падают на пол, я вижу их в щель под дверью кабинки.
– Дайана, послушай, я тут… – продолжаю я, понижая голос. Но мысль о том, что кто-то слушает мои слова, слушает то, что я сейчас скажу – притом что я даже сам не знаю, что за слова это будут, – останавливает меня. Я жду, пока тот, кто стоит у раковины, закончит свои дела. Но он не торопится. Вода хлещет в раковину. Капли на кафельном полу собираются в лужицы.
– Я надеюсь, что ты еще сумеешь снова стать счастливой, – шепчу я. – Я надеюсь также, что не отнял у тебя такую возможность.
Также? И что я хотел этим сказать? Что я отнял у нее возможность быть счастливой вместе с теми годами, что мы провели в нашем супружестве? И еще отнял у нее дочь?
Человек, который моет руки, прочищает глотку. С хрипом всасывает воздух. Начинает смеяться.
Я рывком открываю дверь кабинки. Вода все еще хлещет в полную силу, туман оседает на зеркале. Но там никого нет.
Я выбираюсь в холл, прижимаясь к стене, чтобы ощутить ее прохладу у себя на щеке. Меня хорошо видно тем, кто сидит за пластиковыми столиками, выковыривая кусочки курицы из ведерок – некоторые из них уже смотрят на меня. Их мысли легко прочитать: «Наширялся», или «Псих какой-то», или «Держись от нас подальше, черт бы тебя побрал!». Это прямо-таки написано на их жующих лицах.
Я проверяю телефон и отключаю связь. Сообщение почти на три минуты. Первая половина – отрывочные извинения, вторая – шум льющейся потоком воды, в заключение – смех какого-то мертвеца. И что Дайана обо всем этом подумает? Скорее всего, придет к тем же заключениям, что все эти жующие курятину люди, которые сейчас на меня пялятся. И ничего тут не поделаешь.
Самое смешное в том, что я хотел ее утешить, успокоить. Хотел, чтобы мои слова звучали как слова нормального, еще не спятившего человека.
Мы въезжаем в Теннесси, и О’Брайен поет «Чаттануга чу-чу», те куплеты, что еще помнит. Сам же городок Чаттануга проплывает мимо нас – это еще одно скопление придорожных мотелей, закрытых заводов, складов и бараков. Там есть и настоящий город: он находится позади всех этих улочек, узких и грязных, как задний проход. Районы, населенные семьями, которые еще остаются на плаву, поддерживаемые все теми же привычками и привязанностями или же разбитые теми же преступлениями, что бесчинствуют в других таких же районах, в тех, где мы бывали и которые поэтому представляются нам более реальными. Здесь люди тоже, насколько мне известно, заняты аналогичными невозможными поисками. Разговаривают с мертвыми и молятся кому угодно, кто захочет их слушать.
Вскоре лента асфальта поднимается на извивающиеся американские горки – на Аппалачи. Но никто не сбавляет скорость – это коллективное наплевательство на мчащиеся тяжелые восемнадцатиколесные фуры и на разверзшиеся по сторонам шоссе провалы. Однако среди всех несущихся по дороге водителей нет никого более безразличного ко всем опасностям, чем мы с Элейн. Мы сменяем друг друга за рулем и на ходу жуем тортильи и курятину, запивая все это густым, почти вязким от сладости кофе.
Время от времени О’Брайен спрашивает меня об отце. Это подталкивает меня вспомнить больше, чем я ей уже рассказывал.
Поскольку я был совсем маленьким, когда он умер, то могу припомнить только отдельные эпизоды. Это как фотографии, сделанные на бегу. Запах, повисший в воздухе, как следствие его скверного настроения в те месяцы, что предшествовали несчастному случаю с моим братом. Его странное поведение, которое в свете моих недавних переживаний приобретает больший вес, более серьезное значение. То, как он, никогда не отличавшийся особой религиозностью, вдруг начал читать Библию и прочитал ее от корки до корки, а потом снова стал читать с самого начала. Его длительные периоды молчания, когда он вдруг прекращал делать то, что делал – стриг ли газон, варил ли себе кофе, наливал его себе в кружку, – и, как казалось, начинал слушать инструкции, которые никто другой из нас не мог слышать. И то, какой у него при этом был взгляд. Это поражало воображение сильнее всего. Я часто ловил на себе этот его взгляд, и он смотрел на меня, своего сына, не с гордостью или любовью, а со странной жаждой, даже со страстью.
Рассказывая своей спутнице об отце, я придерживаюсь только описания внешних проявлений его характера. Описываю его депрессии, его пьянство. Его бесчисленные увольнения с работы. Его настоятельные попытки убедить меня не быть таким, как он. До последнего времени мне казалось, что я в этом преуспел.
– Но в тебе больше от него, чем ты думал, – говорит О’Брайен. – Именно поэтому мы и едем к нему.
– Хотя он давно мертв.
– Кажется, это не мешает ему то и дело возвращаться, не так ли?
– Он не единственный такой.
Я не рассказал О’Брайен всего.
Не потому, что опасаюсь, что она мне не поверит. Я не рассказал ей то, что должно остаться между мной и Тэсс. Если я поделюсь этим с кем-то еще, я рискую разорвать тонкую нить, которая все еще соединяет нас с дочерью. Если произнести это вслух, Велиал может понять, что такая нить существует.
Поэтому я ничего не сказал Элейн обо всех причинах, в силу которых мы должны ехать к тому старому коттеджу у реки. Я не сказал ей о записях в дневнике Тэсс, где она пишет о сне-который-вовсе-не-сон.
Стою над огненной рекой.
Тэсс в том сне унесло на дальний берег реки, куда мы с братом в детстве никогда не осмеливались добраться. Мы не говорили об этом, но знали, что это все равно скверное место. Деревья там торчали вкривь и вкось, листья так и не вернули себе летнюю зелень, так что лес выглядел каким-то голодным.
Это то самое место, которое Велиал показал мне в Джупитере, когда мы сидели на качелях. Игровую площадку окружал этот темный лес. И оттуда выглядывал зверь.
Граница между этим местом и Другим Местом.
И моя дочь на другой, неправильной стороне. Слышит, что я ищу ее, зову по имени. Смотрит, как мимо проплывает тело моего брата.
Ногти, что царапают мне горло. Кожа, что на вкус как грязь.
Тэсс умоляет меня найти ее.
Не словами, не звуками, исходящими из моих уст и проходящими сквозь воздух, но словами из сердца, проходящими через землю, чтобы их могли слышать только мы двое.
Я и не знал, что это должно быть так. Что звуки, которые я иной раз могу распознать за звенящим шумом в ушах, за трескотней этих радиоболтунов, в отравленном автомобильными выхлопами воздухе, свистящем за открытым окном машины, – это ее звуки, ее слова.
Мы доезжаем до Огайо и в Толидо сворачиваем на шоссе I-90, так что теперь мчимся по подбрюшью озера Эри, плоскому, как алюминиевая фольга, отсвечивающая в ночи. Встреченный знак-указатель «Эдем» воспринимается как злая ирония. Он заставляет съехать с федерального шоссе и остановить машину в дальнем конце парковочной площадки перед закусочной «Красный лобстер», чтобы полчасика поспать. Хотя из нас двоих только О’Брайен откидывает назад спинку сиденья и закрывает глаза.
Пока она всхрапывает и свистит носом, пробираясь сквозь тяжелый сон нездорового человека, я листаю «Анатомию меланхолии» Бёртона. Вожу пальцем по страницам, даю им свободно перелистываться, пока книга не открывается на закладке, про которую я и не знал, что она там торчит. Это старая фотография. Углы ее закручены, белые поля превратились от времени в желтые. Мое фото.
Вернее, это сначала я принимаю изображение на снимке за себя самого. Но в следующую секунду мне становится ясно, что это мой отец. Единственное его фото, которое у меня имеется. Я знаю это, потому что давно уже уверился, что уничтожил все остальные. От шока при осознании того, насколько мы с ним похожи, у меня перехватывает дыхание, и я с борюсь с удушьем, точно так же, как спящая женщина рядом со мной.
На фото отец, должно быть, в том же возрасте, что и я сейчас: именно тогда он ушел в лес с ружьем «Моссберг» 12-го калибра, полученным в подарок от его отца, засунул ствол себе в рот, достаточно глубоко, чтобы другой рукой дотянуться до спускового крючка, потянул за него и выстрелил. На этом снимке, сделанном всего за несколько недель до несчастного случая с моим братцем, выражение его лица может показаться довольным. Он улыбается такой смутной улыбкой не совсем проспавшегося папаши, которого жена оторвала от работы и усадила вот тут в удобное кресло перед камином, чтобы сфотографировать и потом заказать такой вот портрет кормильца семьи в самом расцвете сил.
Но более пристальный взгляд помогает выявить недостаточность и тщетность стараний обоих, и фотографа, и объекта съемки: остекленевшие, безжизненные глаза изображенного на снимке человека, опущенные плечи, руки, сложенные в «расслабленной» позе. Этакий незаметный мужчина, на котором не задержится взгляд, чьи почти отчаянные грусть и печаль видны в деталях – от темных полукружий под глазами до красных от псориаза кулаков.
Я подумываю, не открыть ли мне дверцу и не дать ли этой фотографии слететь на бетон площадки, когда вдруг замечаю подчеркнутые строки на странице, которую она отмечала в качестве закладки.
Дьявол есть дух, который обладает возможностями и средствами, дабы смешиваться и общаться с нашим духом, иной раз ловко и незаметно, иной раз грубо и внезапно, дабы возбуждать в сердцах наших дьявольские мысли. Он оскорбляет и унижает нас меланхолией, дабы безраздельно властвовать над нами, помыкать нами, особливо при посредстве фантазий, нарушающих душевное равновесие.
Почему отмечен именно этот отрывок? Не помню, чтобы он имел какое-то особое отношение к моим исследованиям. И я никогда не цитировал его в своих лекциях. Но, вероятно, он все же почему-то обратил на себя мое внимание. И я заложил это место единственной фотографией своего отца, чтобы отметить его, хотя за многие годы ни разу не обратился к нему снова.
Это, видимо, что-то вроде предвидения. Именно так и должно быть. Я прочитал эти слова – меланхолия, фантазии, нарушающие душевное равновесие, дьявол – и послал сообщение самому себе в будущее. Сообщение, смысла которого в то время еще не понимал. Я, правда, понял, узнал своего отца в диагнозе, поставленном Бёртоном. Как человека достаточно многообещающего, одаренного большей удачливостью, чем другие, но тем не менее разрушившего самого себя, ставшего свидетелем гибели собственного ребенка и в конечном итоге дошедшего до самоубийства.
И откуда только Роберт Бёртон все это узнал? Этот ученый-схоласт, затворник, удалившийся в монастырь, дитя первых лет семнадцатого века? И вот вам ответ: вероятно, оттуда же, откуда я сам так много теперь знаю об этом. Я тоже ученый-затворник, пусть и живущий четыре столетия спустя. Из личного опыта.
Моя подруга кашляет и просыпается. Я засовываю фотографию в книгу и захлопываю ее.
– Хочешь, я поведу? – спрашивает Элейн, замечая мой затуманенный взгляд.
– Нет. Отдыхай пока, – отвечаю я, заводя мотор «Мустанга». – Я сам буду вести, до самого конца.
Не могу утверждать, что О’Брайен вспомнила о Преследователе, но сам я точно вернулся к размышлениям о нем. Ни один из нас не упоминал его, это точно. Полагаю, это просто не имело никакого смысла. Элейн спасла мне жизнь, проделав то, что всего несколько дней назад могло бы показаться совершенно невозможным. Она выбралась из постели, разбуженная звуками, которые производил наш противник, возясь с дверным замком, и нашла единственный предмет, который номер в мотеле мог предложить в качестве оружия, после чего спряталась за углом возле двери, надеясь, что Преследователь ее не заметит, когда эту дверь откроет. И потом, когда он достал нож, она сделала то, что сделала.
Трудно понять, каким грузом это действие легло на сердце моей коллеги. Возможно, она беспокоится о том, кого они пошлют теперь в погоню за нами. Или, возможно, как и сам я, лишь просчитывает, как мало времени осталось в нашем распоряжении.
Границу с Канадой мы пересекаем уже в темноте рядом с Ниагарским водопадом. По настоянию О’Брайен, мы паркуем машину, предпринимаем двухминутную прогулку к берегу реки и смотрим на водопад, облокотившись на перила ограждения. Смотрим на огромную и гладкую массу широченной реки, рушащуюся во взрывающееся облако тумана, когда серая, уходящая вниз водная стена приобретает на наших глазах, скорее, свойства всепроникающего дыма, нежели воды.
– Это как мы сами, не правда ли? – говорит Элейн, глядя в провал. – Падаем вместе с водой, забравшись в бочку.
– Если не считать того, что бочки у нас нет.
Подруга берет меня за руку:
– Что бы мы ни нашли, куда бы мы ни ехали, я готова ко всему, – говорит она. – Это не безрассудство, нет… Это ясность.
– Ты всегда ясно мыслишь.
– Я не о мыслях, я обо всем остальном.
– Значит, мы оба такие.
– Не совсем. У тебя есть Тэсс.
– Да. Если не считать того, что Тэсс сейчас нет со мной. Она – единственное, что для меня ясно и понятно. – Я притягиваю О’Брайен к себе. – И ты тоже.
Когда туман пробирается нам под одежду и начинает студить кожу, мы идем обратно к «Мустангу» и снова выбираемся на шоссе. Дальше мы едем вдоль западного берега озера Онтарио, через виноградники и персиковые сады на этом полуострове, а потом въезжаем в усиливающуюся тесноту маленьких городков и промышленных центров перед Торонто. Беглый взгляд на его башни – и снова поворот на север. Новые пригороды, которые выглядят старыми, и расстилающиеся вокруг сельскохозяйственные угодья.
Через пару часов многополосное шоссе сжимается до непонятной дороги, пробирающейся сквозь заросшие лесом изгибы и повороты с внезапно появляющимися нависшими над ней скалистыми отрогами. Мы уже проехали озера Мускока с их многомиллионными летними курортными заведениями и частными площадками для гольфа и направляемся теперь к более мелким и более дешевым озерам, лежащим дальше. Вскоре мы проходим, один за другим, тысячи и тысячи изгибов и поворотов дороги, тянущейся теперь через ненаселенные места. Перед нами лишь лента черного асфальта, тонкой нитью пронизывающая бесконечный лес, где нет иного выбора, кроме как двигаться вперед или возвращаться назад. Что в нашем случае означает отсутствие вообще какого бы то ни было выбора.
Уже наступает рассвет, когда мы съезжаем на обочину, и я вылезаю из машины, после чего на онемевших от долгого сидения ногах иду к стальным воротам, открывающим проезд к Горелому озеру. Хотя слово «проезд» здесь вряд ли годится: это просто нерасчищенная тропа сквозь густой кустарник, колеса на ней буксуют и оставляют глубокие колеи в земле, а ветви деревьев, как дрожащие руки, тянутся над узкой прогалиной. Под плотной сенью деревьев так темно, что вокруг нас словно зеленая ночь.
– Далеко еще? – спрашивает моя спутница, когда я возвращаюсь к машине.
– С полмили. Может, чуть больше.
Элейн наклоняется ко мне. Сперва я думаю, что она хочет что-то прошептать мне на ухо, но вместо этого она целует меня. Целует по-настоящему, в губы, жарко.
– Пришло время увидеть то, что он хочет, чтобы мы увидели, – шепчет она.
За последние несколько часов кожа еще больше натянулась у нее на щеках и на подбородке. Вот они, потерянные фунты веса, несмотря на постоянную подпитку чизбургерами и молочно-ванильными коктейлями. Но она по-прежнему здесь, рядом. Сама сущность Элейн О’Брайен, все, что от нее осталось, смотрит мне прямо в глаза.
– Я… – пытаюсь я что-то ответить и замолкаю.
– Я тебе уже это говорила. Я все уже знаю, – произносит моя подруга. Она выпрямляется на своем сиденье и смотрит в тень, отбрасываемую лесом. – А теперь – поехали.
Глава 22
«Мустанг» выезжает с обочины, и нас мгновенно проглатывает густая зелень.
Я помню, как проезжал здесь, сидя на заднем сиденье отцовского универсала «Бьюик», этого отделанного внутри деревянными панелями монстра, который умел ловко пробираться сквозь потоки грязи и переезжать через довольно крупные камни, раскачиваясь на своих отличных древних рессорах. «Мустанг» в отличие от него дает нам прочувствовать любой ухаб или рытвину и заставляет волноваться при каждой пробуксовке колес.
В конце концов мы все же прорываемся сквозь последний заслон кустарника, и перед нами открывается вид на старый домик Аллманов. Не то чтобы он действительно был нашим. И не то чтобы это был действительно домик.
Это маленькое строение с обшитыми алюминиевыми листами стенами, с парочкой косых окошек, закрытых задернутыми шторами, по одному с каждой стороны от передней двери. Нечто вроде домишки, поспешно сооруженного из стандартного набора деталей, каких полно в любом пригороде любого промышленного города, но в данном случае заброшенный в лес на севере провинции Онтарио, словно перенесенный сюда смерчем и давным-давно здесь забытый.
Мы выбираемся из машины и с минуту строим, прислонившись к ней, вдыхая удивительно холодный воздух и поджимая ноги. Других автомобильных следов в засыпанном опавшими листьями дворе не видно. Никаких признаков того, что здесь кто-то бывал в последние недели, а может быть, даже дольше.
– И что теперь будем делать? – спрашивает О’Брайен.
– Осмотримся, надо полагать.
– А что мы ищем?
– Не имеет значения. Оно само нас найдет.
Передняя сетчатая дверь висит на одной нижней петле и раскачивается при порывах ветра, издавая ржавый скрип. Я обнаруживаю, что уже иду к ней, но не имею четкого и определенного намерения открыть вторую дверь, позади сетки. Однако именно это я и пытаюсь сделать. Поворачиваю ручку и надавливаю на эту вторую плечом на тот случай, если она просто застряла в дверном проеме.
– Заперто, – говорю я.
– А задняя дверь здесь имеется? – откликается Элейн.
– Она, наверное, тоже заперта.
– Так давай поглядим.
Я иду следом за подругой за угол и вокруг дома, и перед нами внезапно открывается река. Она находится в семидесяти ярдах вниз по заросшему деревцами склону с волнующейся под ветром травой. Течение кажется более сильным, чем я помню, в середине реки закручиваются водовороты, а вдоль берега проплывают отломанные ветки. Неширокая насыпь переправы – футов тридцати поперек, – но я не собираюсь и пробовать по ней пройти. Вообще не уверен, что хоть кто-то хоть когда-либо ею пользовался.
На противоположном берегу лес. Искореженные и сухие деревья.
– Ты прав, – возвещает О’Брайен, останавливаясь слева от меня и постукивая по панели задней двери, почерневшей от плесени. – Заперто накрепко.
Невдалеке от того места, где я остановился, на земле валяется булыжник размером с футбольный мяч. Я поднимаю его обеими руками и подхожу к Элейн.
– Придется ее просто взломать, – говорю я и бью камнем по ручке, сбивая ее. Дверь распахивается примерно на фут.
Моя спутница входит первой. Раздвигает шторы на окнах и впускает внутрь немного света. Пробует включить лампу, но электричества нет. Заглядывает в ванную, которая, как я помню, расположена сразу за углом коридора, ведущего в кухню. И все это еще до того, как я делаю первый шаг внутрь.
– Выглядит знакомо, не правда ли? – поворачивается ко мне моя коллега.
– Да, я был ребенком, когда приезжал сюда в последний раз, – отвечаю я.
– Ты не ответил на мой вопрос.
– Все смотрится по-другому. Все детали. Но да, все знакомое.
– Так почему ты не заходишь внутрь?
– Потому что это пахнет прошлым.
– По-моему, тут просто скверно пахнет.
– Точно.
Я все же захожу внутрь, и там действительно скверно пахнет. Сырым, гнилым деревом, сосновыми иголками, – но все это, вместе взятое, затмевает какой-то другой, тухлый и гнилостный запах, словно когда-то жившее здесь создание попало в ловушку или отравилось, сидя под досками пола или за панелями стены. Гнусный сюрприз для нынешних владельцев, когда бы те ни вздумали сюда вернуться, если они вообще соберутся это сделать.
И эти кухонные стены бирюзового цвета. Исходного цвета потери.
– Я выйду наружу, – говорит О’Брайен, проходя мимо меня. Выглядит она еще более больной, чем раньше.
– С тобой все в порядке?
– Просто вдруг стало трудно дышать.
– Понятно. Здесь отвратно воняет.
– Не только внутри, снаружи тоже. – Элейн хватает меня обеими руками за запястья. – Какое-то это неправильное место, Дэвид.
Оно всегда таким было. Я чуть не произношу это вслух. Прежде чем я успеваю помочь ей, подруга выпускает мои руки и, шаркая подошвами, выходит через заднюю дверь. Я слышу, как она пару раз глубоко вздыхает, остановившись на террасе и упершись руками в колени.
Теперь, оказавшись внутри, я тоже вдыхаю в себя все это. И жизнь, которую я давно похоронил, мгновенно наполняет мои легкие, так что я вспоминаю все свое прошлое, и оно выползает у меня изнутри наружу.
Первое, что возникает в памяти – это мой братец. Лоуренс. Он стоит невдалеке от меня и смотрит на меня со смешанным выражением на лице – в нем видны искреннее расположение, любовь и чувство, что он мне чем-то обязан. Так он всегда смотрел на меня при жизни. Брат родился на два года раньше меня и был очень высоким для своего возраста, и это означало, что его часто принимали за более взрослого, более способного «справиться», как именовал наш отец трудные ситуации, особенно когда тем, с чем нужно было справляться, был сам глава нашего семейства.
Отец иногда называл брата Ларри, но я – никогда. Никаким он был не Ларри, по крайней мере не больше, чем я – Дэйвом. Оба мы были слишком серьезными, слишком задумчивыми и сдержанными, чтобы нам подходили такие уменьшительные имена. Нельзя сказать, что Лоуренс отличался особой красотой. Когда мы переходили из одной школы в другую, он всегда защищал меня от всяких задир и хулиганов, прикрывал от насмешек со стороны всяких ребячьих группировок, жертвуя собственными шансами на включение в эти компании (он всегда был спортивным малым, и все сложившиеся группы друзей готовы были встретить его с распростертыми объятиями) во имя того, чтобы не дать мне остаться в одиночестве.
Кто знает, как счастливо могла бы сложиться наша жизнь впоследствии – как счастлив мог бы быть каждый из нас, если бы у нас был другой отец. Такой, который бы не пил так беспробудно и даже с гордостью, словно кто-то вызвал его на этакое саморазрушительное соревнование и стал бы презирать и порочить, если бы он проиграл. Помимо виски, основной отцовский интерес был сосредоточен на поисках все более и более дешевого жилья в самых отдаленных местах, а также на всемерном снижении наших и без того нищенских расходов, точно так же другие отцы посвящают себя поискам более выгодной работы в более приличных городах.
Мама оставалась с ним, потому что любила его. На протяжении всех последующих семнадцати лет перед тем, как она тоже умерла (от естественных причин, как все еще именуют эмфизему легких, возникшую в результате курения), она не приводила мне никаких других причин. Хотя, возможно, жалость к самой себе тоже держала мать в своих крепких путах, а еще – склонность к трагедии, к восхитительным, прелестным страданиям по поводу того, «что могло бы быть».
Что же касается нашего папаши, то несмотря на то, что он никогда так и не смог найти способ выразить и проявить свою любовь к нам – он был для этого слишком занят, слишком увлечен бегством от сборщиков долгов и стремлением поскорее получить аванс за всякие случайные работы, – особо жестоким он тоже не был. В нашей с братом жизни не было никаких подзатыльников, никакой порки ремнем, никаких засаживаний под замок. Вообще никаких наказаний, на самом деле никаких, кроме разве что его полного устранения из наших жизней. Отец всегда был не с нами. Его можно было сравнить с передвигающейся пустотой, занимающей место на стуле в гостиной и во главе стола в кухне, а также уложенной на пол в ванной, за квартиру с которой мы платили пару месяцев, пока нас не попросили съехать за то, что потом мы перестали за нее платить.
В те времена никто не называл депрессию болезнью. Никто вообще не называл это состояние депрессией. Про таких людей обычно говорили, что «у них нервы» или что они «зависят от перемен погоды», или что они гибнут «от разбитого сердца». Наш отец, который все еще таскал за собой несколько коробок книг, собранных им в ранние годы учебы и краткой карьеры в качестве школьного учителя, и поэтому считал себя человеком неоцененной учености, предпочитал термин меланхолия в те редкие моменты, когда об этом заговаривал. Свое пьянство он оправдывал тем, что, по его мнению, это был единственный известный ему способ держать свою меланхолию в приемлемых границах. А я никогда до сего момента не сознавал, что почерпнул это словечко именно у него.
Выйдя наружу, я обнаруживаю, что О’Брайен сидит на краешке террасы и болтает ногами, шевеля траву.
– Стало лучше? – спрашиваю я заботливо.
– Слишком много хочешь, – вздыхает она.
– Может, тебе лучше подождать в машине?
– Мне и здесь хорошо. Просто нужно немного прийти в себя, собрать мозги в кучку.
– Если я тебе понадоблюсь, кричи.
– А куда ты собрался? – Элейн поднимает на меня взгляд.
– Да просто пройтись вниз, к реке. Поглядеть, что там и как, – говорю я.
– Не ходи.
– Почему? Что-то не так?
– Река.
– Что – река?
– Я ее слышу. Голоса. Тысячи голосов. – Подруга поднимает дрожащую руку и хватает меня за кончики пальцев. – Им больно, Дэвид!
Мои ноги касаются реки, и она начинает петь от боли.
Тэсс тоже их слышала. А я хотя и не слышу, но верю, что моя коллега их слышит. И это означает, что именно туда мне и нужно идти. О’Брайен приходит к этому заключению даже раньше меня и выпускает мои пальцы, так что мне не приходится их высвобождать. А сама она опускает взгляд обратно на свои болтающиеся ноги.
Проходя вниз к реке, я обнаруживаю, что склон более крутой, чем кажется от домика. Это тот самый эффект, когда тебя притягивает к воде быстрее, чем ты хочешь идти, притягивает, словно невидимым подводным течением. Эта часть территории при доме постоянно расчищалась в течение многих лет, и даже несмотря на то, что лес уже наполовину забрал ее себе, здесь по-прежнему остается пятачок свободной земли, куда не падает тень. Свет слепит мне глаза на всем пути к краю воды. Река выглядит живой в яростном солнечном сиянии, так что ее поверхность, кажется, тянется ко мне и вся вода выглядит так, словно охвачена огнем.
И тем не менее это всего лишь река. Воспоминания и голоса сохраняются в ней только в той мере, в какой они остались в нас самих.
– Ум в себе обрел свое пространство, – говорю я вслух.
Магические слова, которые возвращают назад моего брата. Или если не его самого, то воспоминание о том, как он кричал.
Я тогда – мне было шесть лет – прошел вниз по склону, точно так же, как спустился по нему сейчас, и встал там, где стою теперь. Я высматривал Лоуренса, которому мама разрешила раньше меня встать из-за стола после завтрака. Я знал, что он где-то здесь, внизу. Может, рыбу удит, или собирает в банку лягушек, или играет какую-нибудь роль из импровизированного театрального представления, в котором я тоже хотел принять участие. Река была тем местом, куда мы убегали, чтобы освободиться от опеки родителей, от звуков и запахов дома, которые для других детей обычно составляют понятие домашнего уюта.
Лоуренс мог уйти отсюда и направо, и налево. На берегу реки была узкая тропинка, она уходила далеко в обе стороны, может быть, за многие мили от нашего участка, и у нас было предостаточно тайных мест вдоль этой дорожки. Шестилетний, я стоял здесь, стряхивая крошки с подбородка и пытаясь определить, в какую сторону направиться сначала. Тогда я и услышал истошные крики брата где-то далеко к востоку отсюда. Точно так же, как слышу их сейчас.
Я побежал, низко опустив голову, пригибаясь под нависающими ветками ив, и их концы хлестали меня по спине. Два раза я чуть не поскользнулся и не слетел с влажной тропы в воду, но сумел, дико размахивая руками, прямо как ветряная мельница, удержать ускользающее равновесие. И сейчас я иду тем же путем и меня донимает тот же вопрос, который преследовал меня тогда, в первый раз.
Неужели все так кричат, когда тонут?
Тогда я в этом усомнился. Не в том, что мой братец мог поскользнуться и упасть в воду или с ним случилось еще какое-то несчастье и теперь его жизнь в опасности, а в том, что он мог издавать такие звуки, даже если бы попал в беду. Потому что в его истошных криках в большей мере слышался ужас, дрожь от шока, нежели призыв о помощи. Это был ужас перед чем-то иным, но не перед рекой, уносящей его вниз.
Ответ на тот вопрос приходит ко мне только сейчас. Такой ответ, который я не мог понять и осознать, когда был мальчишкой.
Так кричат только тогда, когда вас кто-то топит.
Лоуренс видит, как я выскакиваю из-за деревьев и останавливаюсь на плоской вершине прибрежной скалы. Тянется ко мне. Судорожно бьет ногами по камням всего в футе от поверхности, напрягает и вытягивает шею, стараясь, чтобы вода не попала в рот и ледяное течение не хлынуло ему в грудь. Действие, которое в тот момент заняло не более секунды, даже меньше. Но сейчас, в своем повторном, возвратном проявлении, все происшедшее тогда замедляется, обнажая истинную причину, которая в тот, первый раз, исчезла слишком быстро, а я был слишком юн, чтобы увидеть ее и понять. Вернее, даже не одну причину. Этих причин, этих истин – две.
Брат встречается со мной глазами, глядя с дальней стороны реки. С Другого Места, куда мы никогда не перебирались. С дальнего берега, которого мы опасались и где Тэсс стояла в своем реальном сне, сне наяву.
Вторая же истина, вторая причина – это то, что над Лоуренсом стоит отец. Одна его рука надавливает брату на нижнюю часть спины, вторая плотно держит его за шею.
Он не пытается вытащить его. Нет, он толкает его вниз, под воду.
И ему удается это сделать.
Отец дожидался там и меня. Чтоб я был свидетелем. Чтобы оставить свою метку у меня в душе.
Лоуренс бьется на мелководье. Но его прижимает вниз, он весь вытянулся, как будто безуспешно пытается научиться плавать, а наш папаша выступает в роли его бездарного и невнимательного учителя. Такое вот положение, такая расстановка сил, которая привела меня в то время к неверному восприятию и неправильному пониманию этого происшествия. Я решил, что отец не в силах как следует ухватить брата, чтобы вытащить его наверх, а судорожные дерганья Лоуренса мешают папаше оказать ему должную помощь. Совсем неверное понимание ситуации, позволившее мне сочинить вокруг этого совершенно иную, альтернативную историю. Ложь, которую я твердил себе с того момента и до сегодняшнего дня.
Но когда Лоуренс замирает в полной неподвижности и отец поднимает глаза, у меня не возникает никаких вопросов по поводу того, о чем свидетельствует этот взгляд его выпученных глаз. О торжествующей ненависти. О самовосхвалении, о восторге по поводу собственных свершений, сопровождающем отнятые одним ударом три жизни.
Да, это мой отец – тот, кто удерживает Лоуренса под водой, но в действительности это только тело моего отца. Пока я наблюдаю за ним, его лицо меняется и демонстрирует сущность, которая сидит у него внутри. Угловатый череп. Тонкий, как игла, подбородок. И скулы – слишком широкие, слишком высокие – выступающие из-под кожи. Так на самом деле выглядит Безымянное. Морда Велиала.
Но злоба и гнусность демона не была удовлетворена даже этим.
Он отпустил отца, и я видел, как тот возвращается в собственное обличье. Как смотрел вниз, на то, что он сделал, как потом смотрел на меня.
Это мой отец. Уже не Велиал, не злобный дух. Это мой отец – тот, что смотрел тогда в глаза своему младшему сыну и говорил ему то, что думал на самом деле, истинную правду, из самого сердца.
Это должен был быть ты.
А потом из тьмы раздается голос О’Брайен. Крик издалека:
– Дэвид!
Я бегу назад тем же путем, что пришел сюда. Это не более пары сотен ярдов, но на обратном пути они кажутся длиннее, а позади волны реки шлепают о берег, и под ногами что-то булькает и хлюпает. Сердце – комок боли, и она лезет наружу, протискиваясь меж ребер.
Снова голос Элейн. Теперь слабее. Не совсем крик, совсем не крик, скорее пустое эхо:
– Беги!
Что это? Она зовет меня быстрее бежать к ней или, наоборот, предупреждает об опасности, велит бежать прочь? Неважно, не имеет значения. Велиал уже здесь, я точно это знаю. Я уже однажды видел это. Но отчаянный призыв подруги освободил меня – по крайней мере на данный момент – от влияния этого демона.
Когда я выбираюсь из зарослей и поднимаюсь вверх по склону, то первым замечаю фургон. Белый, новенький. Взятый напрокат. На переднем бампере – номерной знак провинции Онтарио. Слоган: «ВАМ ПРЕДСТОИТ СДЕЛАТЬ НАСТОЯЩЕЕ ОТКРЫТИЕ». Он едва виден за углом домика, он припаркован впереди «Мустанга». Потом я вижу О’Брайен. Она лежит в проеме задней двери, ее голова неудобно пристроилась, прислонившись к деревянной дверной раме, а остальное тело раскинулось на досках террасы. Ноги ее дергаются в судорожных рывках. Язык то и дело облизывает побледневшие губы, словно в безнадежной попытке произнести речь.
И только в последнюю очередь я вижу порезы на ее теле, только уже склонившись над ней, я одновременно замечаю алый знак креста у нее на груди, прорезанный чем-то острым. Кровь уже пропитывает ткань рубашки моей спутницы.
– Тебе следует уходить, – говорит она. Голос – как серия хрипов.
– Никуда я не пойду. Тебя надо отвезти в больницу.
– Никаких больниц.
– Это совсем другой случай!
– Говорю тебе, я с этим не справлюсь, даже если ты будешь пытаться мне помочь.
Элейн делает вдох. При этом все порезы широко открываются, и кровь, пульсируя, бьет наружу. Я зажимаю их руками, но их слишком много. Тело моей подруги еще теплое, но в этом холодном воздухе быстро остывает.
Но она совершенно спокойна. Глаза закатились, превратились в узкую щелочку, она смотрит куда-то вдаль, над моей головой. Никаких следов страха, никаких признаков боли. Последний прилив адреналина. Финальное прозрение или видение, истинное или неверное.
– Я вижу ее, Дэвид, – произносит умирающая женщина.
– Видишь кого? – спрашиваю я, хотя уже знаю.
– Она… ждет тебя.
– Элейн…
– Она держится. Но это… больно. Ей…
– Элейн! Не надо…
– Ей нужно, чтобы ты тоже верил.
Взгляд О’Брайен опускается, и она принимает меня в себя – так это можно описать точнее всего. Глаза моей подруги держат меня, словно она взяла меня на руки и прижала к себе, чтобы я слышал последние удары ее сердца. У нее больше нет сил поднять руку, не говоря уже о том, чтобы обнять меня, так что она делает это глазами. И улыбается гаснущей, уходящей улыбкой.
К тому моменту, когда я опускаюсь рядом с ней, она уже ушла.
Тихо. Не в том смысле, что перестали петь птицы или прекратил дуть ветер в знак понимания важности момента, но так, как было тихо все это время. Есть только река позади меня. Вода, бегущая по камням, шлепает, словно непрерывно аплодируя.
Я прислоняюсь к дверной раме рядом с О’Брайен. Небо – сборище облаков того вида, в котором можно разглядеть каких-нибудь животных или лица людей, хотя сейчас ни одно лицо мне не показывается. Такое ощущение, что теперь я должен что-то чувствовать, что-то ясное и понятное. Грусть, например. Или ярость. Но вместо этого только пустота, усталость, опустошенность.
А еще – понимание того, что тот, кто сделал это с Элейн, все еще здесь.
И словно вызванная силой моих мыслей, появляется некая фигура, которую я не замечал прежде. Она возникает у берега реки, стоит там по колено в воде. Стоит, нагнувшись и опустив руки в воду. Она занята чем-то, чего я не могу отсюда разглядеть.
Мысль о побеге мелькает в голове лишь на мгновение. Я вполне могу незаметно подняться, ускользнуть за дом, сесть в «Мустанг» и первым рвануть по тропинке к дороге. Но он знает, что я здесь. Знает, что я думаю именно эти думы, и беспокоит его это не более, чем развязавшийся шнурок на ботинке.
Преследователь оборачивается только один раз, когда я спускаюсь по склону и останавливаюсь в дюжине шагов позади него. Достаточно близко, чтобы рассмотреть повязку у него на лбу – уже запачканные бинты, которыми он обвязал себе голову. Рассмотреть, что он моет нож. С длинным лезвием и резиновой рукояткой. Тот самый нож, который мы оставили рядом с его телом на подушке в номере мотеля.
Он оглядывается через плечо и, увидев меня, приветственно улыбается. Хотя в этой улыбке не заметно тепла. Это взгляд, каким одно животное смотрит на другое, чтобы успокоить его, усыпить его бдительность, прежде чем нанести смертельный удар.
Медленно-медленно Джордж Бэрон перемещается, поворачивается. Теперь он стоит, полностью развернувшись лицом и всем телом ко мне. Ноги его по-прежнему в воде. Ее поток уносит прочь обесцвеченные клочья, смытые с лезвия ножа, а брючины моего противника промокли, с них капает.
– Ты спустился сюда только для того, чтобы смыть все это или же чтобы дать мне шанс уехать? – интересуюсь я.
– Никуда ты не уедешь, – отвечает он. – Я вывинтил свечи в твоей машине.
– Я мог бы убежать.
– Далеко бы ты не убежал.
– Там есть еще и твой фургон.
– Ага, – говорит он и достает ключи из кармана. Издевательски трясет ими в воздухе. – Вот так ты бы уехал.
И тут, разом, мне открывается вся полнота его намерений. Она жгучим валом поднимается снизу, от ног. Я начинаю дрожать и не могу остановиться, хоть и пытаюсь. Преследователь видит это. И снова улыбается своей не-улыбкой.
Он вытаскивает одну ногу из воды и ставит ее на берег.
– Откуда у тебя фургон? И почему именно фургон? – спрашиваю я, сознавая, что сейчас лучше говорить хоть что-нибудь, чем молчать.
– Чтобы увезти ваши трупы.
– А я-то думал, что это идеальное местечко, чтобы прямо здесь спрятать парочку трупов.
– Погребение – не тот способ, который мне требуется, – говорит Бэрон, качая головой, как будто разочарованный и недовольный тем, что люди совершают такую ошибку. – И знаешь, что еще? Мне здесь не нравится.
Преследователь переносит на берег и вторую ногу и выпрямляется. Тут я впервые замечаю кровь у него на пиджаке. Не капли крови, брызнувшие на него, когда он порезал О’Брайен – хотя их тоже очень много на его одежде, – а кровь из жуткой раны у него на боку, прямо над бедром. Овальное кровавое пятно, расползающееся по ткани.
Он прослеживает мой взгляд. Кивает на эту дыру у себя в теле, словно это ничтожная проблема, которой он может заняться и позже. Например, воспользоваться услугами химчистки: там с ней моментально разделаются.
– Твоя подруга здорово сопротивлялась, хотя и больная, – поясняет он.
– Тебе нравится убивать женщин?
– Дело вовсе не в том, что мне нравится и что не нравится.
– Твои наниматели, – говорю я, – чего они боятся?
– Им не нужно оправдывать передо мной свои решения.
– А ты сам догадайся.
– Я бы сказал, что ты слишком близко к чему-то подошел, – говорит Преследователь и взбирается чуть выше. Он еще стоит ниже меня, но за один шаг сумел преодолеть половину разделяющего нас расстояния.
– Разве Церковь не одобрит что-нибудь вроде публичного просмотра документа? – говорю я, а мысли у меня крутятся, и мозги напрягаются, выискивая выход из этого положения, безуспешно пытаясь придумать план бегства. – Один только фактор паники может принести ей несколько миллионов новообращенных.
– Они не занимаются таким бизнесом, не возятся с переменой верований. Они заняты сохранением того, чем уже обладают. Сохранением равновесия. Если оно не нарушается само, нужно не дать какому-нибудь безмозглому говнюку его нарушить. Вот такое дело.
– Дело, в котором ты рад оказать им содействие.
– Я наемник, – говорит мой противник устало, и это, кажется, удивляет его самого. – Я такие дела не раз проделывал.
– Убийца, нанятый Церковью. Этот факт хоть когда-нибудь тревожил совесть мальчика-посыльного из «Астории»?
– Ты католик, Дэвид?
– Мои родители были католиками. Но только по названию.
– И все же. Ты знаешь, что это такое – иметь священный сан?
– Не убий.
– Самое часто встречающееся исключение из правил. Однако, постой, ты ведь у нас настоящий эксперт, верно?
Смех Джорджа сейчас вполне искренний, настоящий, он обрывается только от жгучей боли у него в боку, которая сгибает его пополам. Но через секунду он снова выпрямляется.
– Ты можешь им сказать, что я сбежал, – говорю я.
Ничто в выражении лица моего собеседника не показывает, что он это услышал. Он делает еще один скользящий шаг ближе ко мне. И еще один.
Преследователь ожидает, что я побегу. Его руки чуть отставлены в стороны, а колени согнуты, он готов сделать прыжок, когда я брошусь вверх по склону. Но, видимо, мой враг рассчитывает, что навалится на меня еще до того, как я сделаю первый шаг.
Поэтому он поражен, когда я бросаюсь на него.
Бросаюсь, даже не думая о ноже. Не думая ни о чем, кроме быстроты движений. И я достаю его, прежде чем его натренированная реакция получает малейший шанс наподдать мне ногой.
Это почти срабатывает. Я толкаю Бэрона, мои ладони врезаются ему в грудь, когда он поднимает руку с ножом, так что он промахивается, и клинок проходит надо мной, не задев меня. Он лишь пропарывает мне рубашку, проводит по ней красную черту от плеча до плеча.
Но Преследователь снова поднимает руку с ножом – не колеблясь, в отличие от меня, делающего паузу в четверть секунды, отвлекающегося на ненужные, бесполезные мысли. Я снова пихаю его. Это не более чем легкий толчок, просто скользящий контакт, какой мы нередко получаем от попутчиков в метро в час пик. Но его оказывается достаточно, чтобы мой противник слегка отступил назад, одной ногой нащупывая более прочную опору позади. Нога сталкивает ком дерна и соскальзывает еще дальше, а я снова набрасываюсь на него.
Мы падаем оба. Неуклюжее объятие, из которого ни один из нас не может выпустить другого. Я оказываюсь на Бэроне, а он подо мной. Так мы и продолжаем скользить вниз, пока не падаем в воду.
Безумное барахтанье. Удары кулаком куда попало. Водянистая блевотина.
Это уже не борьба, а инстинктивные попытки нас обоих держать голову над поверхностью воды. Я чувствую страх Преследователя, придавленного мной, точно так же, как и свой собственный. Но вместо того чтобы заставить меня заколебаться и уменьшить усилия, его страх придает мне сил, дает понимание того, чего я хочу. А хочу я, чтобы мой противник подольше и посильнее прочувствовал это состояние. Расчет на это еще больше убыстряет мои движения.
Мое колено прижимает локоть Джорджа, так что нож теперь не может дотянуться мне до живота или груди. Правда, Преследователь может ухватить меня за руки, которые сейчас сомкнулись у него на горле и нащупывают кадык, а потом нажимают на него изо всех сил, всем весом моего тела. Легкий щелчок чего-то мягкого, проваливающегося у него в горле под моими пальцами. Но он все равно продолжает размахивать ножом, пока кончик лезвия не утыкается мне в основание большого пальца и не упирается в образовавшийся порез. Кровь. Вскрик боли. А Бэрон продолжает резать дальше. Он в буквальном смысле пропиливает плоть. Потом кость. Даже несмотря на то, что его лицо из красного становится лиловым, а затем почти черным, он продолжает методически меня резать. Но я не выпускаю его. Боль расходится и кричит криком, словно внутри у меня заперто дикое животное, кусающее само себя, пытающееся с помощью когтей выбраться наружу. Нож Преследователя делает рывок, рассекает последний клочок плоти, и палец падает в воду. Он уплывает прочь, покачиваясь, словно играя, оставляя за собой на поверхности маслянистый след. Я смотрю на него. Чувствую, как жизнь вытекает из меня и как она только что перестала вытекать из человека подо мной, голову которого я теперь погружаю под воду и держу ее там. Смотрю на его ноздри и губы, вижу, как из них вылетают пузырьки воздуха, все медленнее и медленнее. Потом они перестают вылетать.
Белая пелена беспамятства застилает мне глаза, но я так и не выпускаю Преследователя. Даже когда сам падаю вперед, или назад, или вниз и ускользаю прочь.
Не выпускаю.
Часть третья
Эдем пересекая
Глава 23
Все белое, сплошная белая пелена.
Затем, кусочек за кусочком, вокруг снова появляется мир.
Я сижу в машине возле реки. Прямо передо мной стоит фургон с номерными знаками провинции Онтарио. «ВАМ ПРЕДСТОИТ СДЕЛАТЬ НАСТОЯЩЕЕ ОТКРЫТИЕ».
Кровь.
Именно вид крови заставляет меня быстрее прийти в сознание и увидеть все вокруг в деталях и подробностях: руль с надписью «ФОРД» на клаксоне, айфон на приборной панели, мокрый охотничий нож, устроившийся внизу, на консоли, в подставке для стаканов… А еще боль. Она добавляет характерных черт окружающему миру по мере того, как я осознаю его. Помогает импровизировать.
«У тебя большой палец отрезан. Перевяжи».
Голос в голове. Помогающий, настоятельный.
«Останови кровотечение, иначе снова потеряешь сознание и уже не придешь в себя».
Голос Тэсс. Вот уж никогда бы не подумал, что она специалист по оказанию первой помощи, никогда она не умела справляться с подобными вульгарными проблемами. Но сейчас дочка вроде бы знает, о чем говорит.
Я оглядываюсь на заднее сиденье и вижу, что мой спальный мешок раскрыт. Трусы и хлопчатобумажные майки валяются как попало, а тюбик зубной пасты лежит без крышки, и из него на кучку носков сочится содержимое. Я хватаю одну из рубашек и туго перевязываю обрубок пальца. Смотрю, как ткань пропитывается кровью. Становится картой все расширяющихся островов.
Дотягиваюсь до айфона и другой рукой набираю 9–1—1. Аппарат отвечает короткими гудками, означающими неудачу. Нет связи.
Что-то заставляет меня открыть другое окно на экране аппарата. Функция диктофона, на экране список записей. Найди нужную. Нажми на Play.
Рев воздуха. Быстрая езда с опущенными стеклами. Потом голос. Пробивающийся сквозь фоновый шум, словно он может им управлять.
– Вы верите в Бога?
Голос молодой, женский, но принадлежит не девушке. Голос, собранный из многих отсутствий – отсутствие каких-либо движений, каких-либо колебаний. Словно нет в нем ничего, говорящего о том, что делает его нечеловеческим.
– Я не знаю, есть Бог или нет. Я никогда его не видел, даже если он существует.
Мой голос. Знакомые резкие, хриплые обертоны, признак коррозии от горя. Но есть в нем и что-то новое. Зацепка какая-то – он отрывистый от страха.
– Но я видел Дьявола. И могу вам сказать, что он очень даже реален.
Ключи, позванивая, болтаются в замке зажигания, и я поворачиваю их, но мотор не заводится. Да, свечи! Преследователь не блефовал насчет того, что вывернул их.
Я распахиваю коленом водительскую дверцу и пробую встать ногой на землю. Тут осталось что-то, что я не могу здесь бросить. Я должен что-то понять.
Первые три секунды все идет хорошо. Потом колени у меня подкашиваются, я падаю, и моя щека врезается в гравий дорожки. Но вскоре я снова оказываюсь на ногах, еще до того, как понял, что пытаюсь встать. Теперь – за угол, к телу, что осталось лежать возле задней двери.
К моей подруге.
Ее лицо так спокойно, что заставляет подумать о том, что она чувствовала перед концом. Что-то вроде успокоения, даже блаженства. Хотя я вполне могу ошибаться. Потому что разве нет чего-то насмешливого, издевательского в широко открытых глазах Элейн, глядящих прямо на солнце? Разве улыбка у нее на губах – это то, что осталось от ее жестокого смеха? От веселого предвкушения того, что ожидает меня на берегу реки?
Потому что именно туда ведут меня сейчас мои собственные ноги, пробираясь сквозь траву, к серому течению. Вода хлюпает и закручивается вокруг камней, что торчат над ее поверхностью подобно выбеленным черепам.
Мертвый Преследователь лежит всего в нескольких ярдах ниже по течению. Ноги в текущей воде смещаются то вправо, то влево, словно стараясь охладиться, освободиться от жара.
Я опускаюсь на колени рядом с его телом. Достать ключи у него из кармана, а потом положить ладонь на неподвижную грудь. Попробовать ощутить сердцебиение, которого, я знаю, там нет. Хотя точно так же я знаю, что сейчас он заговорит со мной.
Мертвец открывает глаза.
Медленно приподнимает мокрые веки – я отказываюсь воспринимать и принимать то, что происходит в тот момент, когда это происходит. Его губы тоже двигаются. Раскрываются, раздвигаются со звуком, напоминающим шелест слипшихся страниц книги.
Я наклоняюсь ниже, почти прижимаюсь к ним ухом. И слышу влажный шепот, который выходит из него со звуком песка, сыплющегося в колодец.
Он говорит со мной. Но уже не голосом человека. А голосом лжеца, которому мне приходится верить – у меня нет другого выбора.
Мертвец произносит одно слово, и все снова возвращается обратно.
Пандемониум…
Я еду обратно на юг в фургоне Преследователя. Думая только о том, чтобы не слететь с дороги. И не позволяя белой пелене снова поглотить меня.
Первый же указатель «Больница» в Пэрри-Саунд направляет меня на боковую дорогу, и я, шатаясь, захожу в приемный покой отделения скорой помощи с выражением ужаса на лице и сказкой о неудачной попытке самостоятельно сделать ремонт. Мне предлагают сообщить какие-то подробности, и я неясно и смутно повествую что-то про то, как выронил из рук дисковую пилу. Доктор отмечает, что рана для циркулярки какая-то «жеваная», но я просто прошу укол морфия и получаю награду в виде смеха за свою шутку: «Никто не знает, что такое по-настоящему жеваная рана, пока сам не увидит, как отреагирует моя жена, когда услышит подобную историю!»
Медики спрашивают, куда подевался мой большой палец, и я вовремя прикусываю язык, прежде чем начинаю про это рассказывать. Он уже, по-видимому, уплыл вниз по течению, в озеро. Приходится сознаться, что не помню. Проку от этого все равно никакого, верно? Что уплыло, то уплыло. Это ж всего лишь палец. Он в любом случае был не слишком-то полезен при наборе номера на мобильнике.
Меня зашивают и бинтуют, после чего доктор предлагает мне лечь в больницу, хотя бы на одну ночь, поскольку я потерял приличное количество крови. Я тут же изобретаю брата, который живет поблизости. И сейчас едет сюда, чтобы забрать меня. Ничего, если я вместо больницы побуду у него?
Двадцать минут спустя я выхожу на парковку, к машине Преследователя, надеясь, что никто не следит за мной из окон больницы, влезаю в кабину и отъезжаю.
Поначалу, отыскивая выезд на магистраль, я ожидаю услышать вой сирены полицейской патрульной машины, которая сейчас прижмет меня к бортику, но улицы остаются пустыми. Затем я с ревом несусь дальше, снова в сторону города, а потом, миновав его, к границе. Если мне удастся туда добраться.
Потому что вскоре за мной будет гнаться еще больше людей. Не потому, что кто-то за ночь наткнется на тело О’Брайен или Бэрона (вряд ли их найдут даже утром – скорее, это случится, только когда начнется осенний охотничий сезон), но из-за того, что наниматели Преследователя будут ждать его звонка и сообщения, что работа выполнена. Не дождавшись этого его звонка, они пошлют кого-нибудь проверить, что случилось. А когда проверяющие найдут то, что найдут, наниматели начнут осуществлять план «Б» и разыскивать меня всеми средствами, имеющимися в их распоряжении. Это включает в себя и полицию. И что-то еще похуже.
Обнаружив возле домика у реки то, что они там обнаружат, мои противники сразу поймут, что я уже очень близок к тому, чтобы сделать то, чего требовал от меня демон. Я, видимо, забрался дальше, чем это удавалось кому-либо прежде. И хотя сперва они хотели следить за мной, чтобы выяснить, за чем я охочусь, теперь вопрос стоит иначе: теперь им необходимо укокошить меня.
Я, конечно, мог бы спрятаться. Попытаться выждать. Но в подобном решении имеется несколько крупных изъянов. Первый – они меня все равно найдут. Второй – те, на кого работал Преследователь, хотят заполучить документ, хотят так отчаянно, что это будет удваивать их усилия каждый лишний час, что я нахожусь на свободе.
И третий недостаток: если у меня есть хоть какой-то шанс заполучить Тэсс назад, это должно быть сделано сейчас. Потому что в 6 часов 51 минуту и 48 секунд пополудни нынче вечером она исчезнет. Пропадет окончательно.
А это означает, что мне следует как можно быстрее попасть в Нью-Йорк.
Пандемониум.
Я мог бы доехать до аэропорта в Торонто и проскользнуть на ближайший рейс до Ла Гуардиа. Но в аэропортах более крутые условия пересечения границы, чем на автодорогах и мостах. Камеры видеонаблюдения, паспортный контроль, таможня… Когда ты спасаешься бегством, неважно от кого, аэропорты – не самый лучший выбор.
Так что мне остается только одно – продолжать ехать по шоссе. Хотя я еду в машине, принадлежащей мертвецу. Человеку, которого я убил.
Я делаю крюк, объезжая центр Торонто, оставляю башни банков и зубочистки жилых кондоминиумов в зеркале заднего вида, а потом мягко выруливаю на шоссе КЕ. Дважды я проезжаю мимо стоящих на обочине патрульных машин дорожной полиции, занятых вылавливанием любителей больших скоростей, но они не пускаются в погоню за мной. Это удача, однако она вряд ли будет сопутствовать мне, если я вознамерюсь вернуться в Штаты по мосту Рэйнбоу, ведя машину, взятую напрокат на имя Джорджа Бэрона или на любое другое фальшивое имя, на которое он ее зарегистрировал. И еще я думаю, что мне не позволят просто пересечь мост пешком. Этакому подозрительному малому в перепачканном кровью пиджаке и с только что отрезанным пальцем.
В Гримсби я делаю остановку возле универсального магазинчика, чтобы купить пачку тайленола, упаковку из шести банок энергетика «Ред Булл», солнечные очки и готовый сэндвич с салатом и яйцом. Потом, в отделе одежды, где всего одна вешалка рядом с многорядной витриной жевательных резинок, я приобретаю бейсболку с эмблемой команды «Ред Сокс», футболку со слоганом «ВПЕРЕД! ЛИСТЬЯ! ВПЕРЕД!» и ветровку с эмблемой гоночной команды «Гудиер». Все это очень нужные вещи, просто необходимые. И полезные в моем положении. Но надо еще поменять машину.
После городка Сент-Кэтринз я съезжаю на проселочную дорогу и делаю несколько поворотов наобум. Потом съезжаю с дороги и загоняю фургон в середину вишневого сада, где и оставляю рядом с ирригационной канавой. Заваливаю его, насколько это в моих силах, сломанными ветками, после чего незаметно выбираюсь из-под деревьев к фермерскому дому, перед которым стоит побитый седан «Тойота». Подхожу на цыпочках к боковой двери дома, вознося безмолвную молитву, адресованную О’Брайен, сочиняя ее на ходу.
Это срабатывает. Дверь со скрипом открывается, и я оказываюсь в грязной комнате, полной брошенных курток, пальто, ботинок и детских рукавиц, а также прислоненных к стенам хоккейных клюшек.
Фермеры любят держать собак, не правда ли? Если они есть у хозяина этого дома, то у меня всего несколько секунд, прежде чем появится одна из них. У меня не будет выбора, только попробовать пробежать две мили до шоссе, а потом – что потом? Попробовать перебраться через границу автостопом?
Еще одна молитва, адресованная О’Брайен, отправляется наверх.
В карманах оставленной в доме одежды – никаких ключей. Приходится пройти вверх по лестнице в кухню. Заглянуть там в миску для фруктов, в вазу для конфет, стоящую рядом с телефоном и полную мелких монет, обшарить темные углы на кухонной стойке.
Наверху чье-то огромное тело переворачивается на кровати. Другое такое же огромное тело перемещается вбок, чтобы теснее прижаться к первому. Или, может быть, пододвинуться достаточно близко, чтобы прошептать: «Дорогой, ты слышишь?»
Холодильник.
Эта мысль приходит ко мне внезапно и с полной уверенностью. Хотя кто держит ценности в холодильнике?
Никто не держит. Хотя иногда кое-кто крепит к двери пластмассовую вешалку с крючками, на которые вешают ключи. Вот она. Снова спешу наружу, завожу «Тойоту» и тихонько отъезжаю.
Добираюсь до дороги в конце подъездной дорожки, ведущей на этот участок, я опускаю стекло водительской дверцы, но не слышу сзади ни воплей, ни выстрелов из дробовика. Я вовсе не желаю еще раз делать попытку забраться к кому-то в дом, поэтому говорю себе, что должен быть уверен: это ограбление было успешным. По крайней мере на следующие два часа я буду в безопасности. До тех пор, конечно, пока мистер и миссис Вишневый сад не проснутся и не обнаружат, что их «Тойота Камри» 2002 года выпуска исчезла.
Обычно на мосту выстраивается очередь из машин, дожидающихся, когда настанет черед их хозяев предстать перед таможенником, сидящим в своей будке, предъявить паспорт и выдержать пристальный изучающий взгляд, который заставляет чувствовать себя так, словно вы зашили в свои сиденья несколько пакетов с героином, вместо того чтобы пытаться проехать, упрятав в багажник пару бутылок контрабандного виски. Я рассчитываю на эту задержку, чтобы успеть выучить придуманную историю и приготовить ответы на наиболее вероятные вопросы.
– Это не ваша машина, сэр.
Я работаю в вишневом саду. Хозяин послал меня с одним поручением, прежде чем мы примемся за работу.
– Поручение съездить в Соединенные Штаты?
Да.
– Зачем?
Купить лестницу. Чтоб собирать вишни.
– Разве в Канаде нет лестниц?
Конечно, есть! Просто они не такие хорошие и прочные, как американские лестницы.
На этот раз я даже не возношу никаких молитв, мне не до того.
Когда я въезжаю на мост, там нет никакой очереди. Я опускаю боковое стекло, гляжу на мужчину лет пятидесяти с лишним, с кожей, напоминающей газетную бумагу, какая бывает у злостных курильщиков. В дополнение к обычной подозрительности он, кажется, жутко несчастен.
– Гражданство?
– Американское. И канадское тоже. Двойное.
– Да ну? – Он моргает. – А что у вас с пальцем случилось?
Он перегибается через дверной проем своей будки и с интересом рассматривает мою забинтованную руку.
– Его оторвало, беднягу, – говорю я.
– Как это вы умудрились?
– Вишни собирал.
Таможенник кивает, сразу снова заскучав. Словно этот разговор точно такой, какой он ведет по десять раз на дню.
– Вы теперь поосторожнее, – грустно говорит он и закрывает окно, оберегая себя от холода.
Я решаю не ехать по шоссе I-90, а вместо этого отправиться по второстепенным дорогам к Готэму. «Тойоту» я оставляю позади «Пицца хат» в Батейвии. Салон подержанных автомобилей на той же улице как раз открывается, когда я прихожу туда в своем новом обличии – в бейсболке и солнечных очках, в куртке с эмблемой «Гудиер», подняв ее полосатый воротник – и предъявляю свою кредитную карточку, чтобы забрать красный «Чарджер», который они хвастливо выставили на лужайку на всеобщее обозрение. Десять минут спустя я бросаю карту штата на заднее сиденье, даю газу и выезжаю на шоссе I-90, решив, что с большей вероятностью заблужусь в паутине извивающихся второстепенных дорог северных районов штата Нью-Йорк, чем на самом прямом федеральном шоссе, ведущем прямо к Манхэттену.
Плохая новость приходит в сервисном центре при въезде в Скенектеди, где я останавливаюсь, чтобы заглянуть в Google на предмет наличия в новостях моей фамилии.
Первая же попытка вызывает вопль из глубины моих внутренностей: «Профессор Колумбийского университета разыскивается в связи с двойным убийством в Гризли». Я хочу вызвать на экран все сообщение, но тут понимаю, что я-то всю эту историю знаю лучше, чем кто угодно другой.
Вылезаю из «Чарджера» и иду прочь.
Салоны подержанных авто теперь не для меня, поскольку мою карточку «Виза» засекут, как только я поднесу ее к приемному окошку банкомата. Это оставляет мне всего один выбор – добраться пешком до ближайшего жилого района и вломиться в первый же попавшийся дом, даже не озаботившись предварительно заглянуть в окно и убедиться, что внутри и вокруг никого нет. Ключи лежат прямо на обеденном столе. Шум спущенной воды в туалете в подвальном этаже говорит мне, что у меня в распоряжении секунда или, может, две.
Но мне больше и не нужно.
Менее чем через полтора часа я уже достаточно приблизился к Нью-Йорку, чтобы бросить очередную машину и сесть на пригородный поезд компании «Хадсон Лайн», чтоб доехать до самого города. Присоединяюсь к толпе других дневных пассажиров в длинных плащах и деловых костюмах, рассаживающихся по местам и скрывающихся за своими «Таймс» или смартфонами, под грохот колес устремляющихся к своим рабочим местам в тесных кабинетиках и офисах.
Воротник я держу поднятым, бейсболку надвигаю на глаза. Гляжу в окно, так что мое лицо могут увидеть лишь немногие пешеходы, когда поезд пролетает мимо них.
С каждой милей я ближе к тебе, Тэсс.
И – я понимаю это с дрожью от леденящего страха, который овладевает мной, подобно вирусной инфекции, – ближе к тому, кто тебя удерживает.
Глава 24
Гранд-Сентрал в пять часов пополудни, в час пик. Я пробираюсь по раскаленным пешеходным тоннелям в плотной массе человеческих тел, половина которых надеется поймать свободное такси, которых, когда мы выбираемся на улицу, на слепящее солнце, нигде не видно. Парочка копов, стоящих возле выхода, держится в тени, под металлическим навесом, обозревая прохожих в своем ритуальном исполнении долга бдительности. Вполне вероятно, что их приоритетной задачей на сегодняшний день является поиск некоего Дэвида Аллмана, которого в последний раз видели в идиотском облачении, в шмотках, прикупленных в заштатном универсальном магазине, и без большого пальца на правой руке. Если так, то эти парни отвратно выполняют свою работу. Они замечают, что я гляжу на них, и им на лица возвращается обычный взгляд нью-йоркского копа – давай-шагай-дальше-приятель, – а потом они продолжают обмениваться своими грязными шуточками, выискивая глазами террористов и мини-юбки.
Но даже при этом я сомневаюсь, что у меня осталось много времени, пока меня не выследили. Сейчас каждая минута, пока я тащусь по раскаленному бетону тротуара 48-й улицы по направлению к «Чейз-Манхэттен-банку» и пока никто не заорал у меня над ухом: «Эй, я видел этого малого в программе новостей!» – или из вдруг затормозивших рядом черных внедорожников «Сабербэн» не высыпались парни в сияющих флуоресцентными надписями «ФБР» бронежилетах и не сцапали меня, – это минута, на которую я совсем не могу рассчитывать. Однако вместо того, чтобы держаться в тени, ближе к стенам домов, я на каждом углу спрыгиваю с тротуара и машу руками, пытаясь поймать такси, и выставляю себя на обозрение пассажирам всех патрульных машин, что проезжают мимо. В конце концов я прихожу к решению, что пытаться сесть в такси гораздо более опасно, нежели просто топать прямо к банку, всеми силами маскируясь в движущейся толпе аналогичным образом разодетых туристов. От дневной жары я буквально варюсь в этой нейлоновой куртке, но продолжаю двигаться вперед, опасаясь быть обнаруженным, если мой поднятый воротник окажется недостаточно высок, чтобы скрывать нижнюю часть лица.
Войдя в банк, я тут же замечаю на потолке все камеры видеонаблюдения в черных конусообразных корпусах, всех охранников из службы безопасности с наушниками, вставленными в ухо. Скорее – к окошку «Обслуживание клиентов». И новые страхи, когда приходится назвать свое имя и потребовать выдать мне содержимое моей банковской ячейки. Младший менеджер – молодая женщина – выходит в зал, чтобы пожать мне руку (сюжет из репертуара театра мучительных усилий на ниве связей с общественностью), и предлагает «посидеть тут в прохладе». Но когда она возвращается на свое место, не оглядывается ли она на меня и кассира, который ведет меня в подвал? Когда она останавливается, чтобы переговорить с коллегой из отдела внешних связей, не смотрит ли она в мою сторону, случайно или намеренно?
Тем не менее пути отступления в любом случае уже отрезаны. Время уже близится к шести. Менее часа до того, как… до чего?! Я стараюсь не думать об этом, а просто иду дальше, к следующему этапу. Сейчас мое дело – заполучить документ.
Кассир приносит мне огромную коробку и уходит, закрыв за собой дверь, предоставив мне возможность достать свой портфель. Я дважды проверяю его, чтобы убедиться, что лэптоп и цифровая камера по-прежнему на месте. Оба аппарата, которые в полудюжине магазинов бытовой электроники в двух кварталах отсюда продадут любому за пару косых, на месте. В них малоценные прежние записи, не более важные, чем студенческие курсовые работы, а также снимки Тэсс в балетной пачке на весеннем школьном концерте. А теперь еще и запись, содержащая новую историю для всего мира.
Я защелкиваю замок портфеля и выхожу наружу, едва кивнув кассиру. Не спускаю глаз с вращающихся входных дверей, открывающихся на залитую солнечным светом улицу. Если глядеть только на двери, меня никто не остановит.
Вот никто меня и не останавливает. Пока что.
К тротуару прямо перед зданием банка подъезжает такси, и вот я уже сижу на заднем сиденье, ввалившись в салон через дверь со стороны проезжей части, пока предыдущий пассажир еще не успел расплатиться. После чего съеживаюсь и съезжаю ниже, чтобы в окно была видна только бейсболка. Глаза изучают ботинки, избегая взгляда водителя в зеркале заднего вида.
– Гранд-Сентрал, – говорю я ему, когда мы ввинчиваемся в поток движущихся бампер к бамперу машин. И вспоминаю, что когда в последний раз давал водителю такси этот адрес, то оказался в Дакоте.
Но теперь ничего такого не происходит. Мы никуда не едем. Стоим, зажатые в пробке: стремящийся по Пятой авеню в центр транспорт превратился в узкую парковочную площадку, забитую черными лимузинами, желтыми такси и разноцветными фургонами.
– Попробуйте другой маршрут, – говорю я водителю.
– Какой еще другой?!
Я сую пятидесятидолларовую банкноту сквозь отверстие в плексигласовом разделительном щитке, с лихвой покрывая девятидолларовую стоимость проезда. Вылезаю наружу и пробираюсь между бамперами к тротуару. Осматриваю улицу в обе стороны, не замечаю никакой полиции, после чего пускаюсь бегом.
Это тяжкий спринт на восток по 46-й улице до Парк-авеню. Люди на тротуаре вовремя отрываются от своих мобильников, чтобы отпрыгнуть в сторону и дать мне дорогу. Кто-то слегка удивлен («Хо-хо!») или чуть возмущен и выражается в манере, свойственной любому навидавшемуся видов ньюйоркцу («Мать твою так!»), остальные просто орут в приступе ярости («Ну-ка, поди сюда, засранец!»). Но никто не пытается остановить эту несущуюся стодевяностофунтовую массу, этого разъяренного небритого безумца – меня.
Не замедляя бега, я заворачиваю за угол и налетаю на медсестру, подталкивающую инвалидную коляску с пожилым мужчиной. Я чуть не сбиваю их с ног, и сестра визжит. Когда я пробегаю мимо, ее глаза, кажется, вспыхивают ярким блеском, как будто она прямо-таки весь день только и делала, что ожидала меня увидеть – с дико выпученными глазами, растрепанного, размахивающего руками.
Я не замедляю бега, пока не врываюсь в помещение вокзала. И только оказавшись внутри, я осознаю, что оставил бумажник в такси. Кредитные карты, удостоверение личности, все оставшиеся у меня наличные доллары. Теперь уже поздно бежать назад в надежде, что такси все еще стоит на том же месте. Да и неважно это теперь. Какой мне теперь прок от всего этого? Я вот-вот войду совсем в другое место. Туда, где деньги не имеют никакой цены. Где даже мое имя не имеет никакого смысла.
Вниз по ступеням, в главный зал вместе со всеми остальными, высматривающими выход к своему поезду или желающими сделать снимок на фоне гигантского флага – звезды и полосы свисают с потолка. Никто из толпящихся здесь людей не знает, что где-то среди них болтается древний дух, занимающий тело мертвеца. И что живой человек преодолел семь тысяч миль, чтобы с ним встретиться.
Я останавливаюсь возле киоска в центре зала, разворачиваюсь и первым делом оглядываю верхний этаж с его барами и ресторанами, высматриваю, не стоит ли там, у перил, дожидающийся меня Велиал. Но что именно я высматриваю? Какую форму он нынче принял? Я настороже, я жду повторения уже виденного. Нового появления Уилла Джангера или Тоби. Одной из старух Рейес. Тряпичной куклы. Но никого знакомого не видно, что среди живых, что среди мертвых.
Потом с внезапным приступом тошноты возникает мысль: «Я ошибся!»
Путеводные ниточки, улики и знаки оказались никакими не знаками; след, по которому я шел, всего лишь моя собственная выдумка. Демон, если он вообще был реальным, просто насмехался и радовался, наблюдая за моими бесконечными поисками, за этой круговой ездой по всему континенту. За человеком, во всех смыслах потерянным и заблудившимся в этом мире.
Это означает, что Тэсс для меня тоже потеряна.
Скоро сюда явится полиция. И найдет меня. Плачущего в толпе в зале вокзала, проклинающего свисающие с потолка звезды и полосы и того жестокого архитектора, который их туда навесил, словно приглашая всех живущих на Земле глядеть на эти узоры, которых изначально не существовало в природе.
Стало быть, прощай, надежда, а вместе с надеждой прощай, страх.
Он стоит под золотыми часами, на том самом месте, где всегда стояла О’Брайен, когда я приходил сюда на встречу с ней. Наблюдает за мной с выражением полного удовлетворения на лице, с таким выражением, которого у него никогда не было, пока он был жив.
Мой отец. Последняя шуточка Велиала.
Я подхожу к нему и ощущаю злобное торжество, так и исходящее от него – гнусный запах в воздухе, что вливается мне в легкие. Он не имеет привкуса, но тем не менее отвратителен. Однако выражение его лица остается все тем же. Маска родительской радости при виде сына после долгой разлуки. Так. Возвращение блудного сына.
– Ты даже представить себе не можешь, как долго я ждал появления кого-нибудь вроде тебя, – говорит мой отец своим собственным голосом, хотя его интонации, пусть безжизненно уплощенные и упрощенные, несомненно, принадлежат демону. – Другие подходили близко к решению проблемы, но у них никогда не хватало сил, чтобы выдержать все испытания. Но ты, Дэвид, явно человек необычных качеств, очень решительный и настойчивый. Настоящий, истинный ученик.
– Я не твой ученик, – говорю я, и мои слова едва слышны.
– А разве ты не откликнулся, когда тебя позвали? Разве ты не был свидетелем чудес? – Мой противник смотрит прямо вниз, на мой портфель. – Разве ты не стал обладателем нового евангелия?
Я не двигаюсь. Это борьба с наступающим затмением, попытка не потерять сознание. Темные точки, как тени, крутятся вокруг головы моего отца. Черная Корона.
– Давай это сюда, – говорит он.
Я неосознанно делаю шаг назад, подальше от его руки, теперь протянутой ко мне.
– Мне казалось, что ты хотел, чтобы я это обнародовал, – говорю я. – Чтобы выступил от твоего имени.
– Ты еще будешь говорить от моего имени! Но сперва этот документ – он войдет в этот мир перед тобой. А потом, когда наступит нужное время, ты расскажешь всем свою историю. Ты станешь личным, персональным воплощением этого документа, поможешь людям принять его.
– За мной гонится полиция. И еще другие.
– Подчинись мне, Дэвид, и я защищу тебя.
– Подчиниться? Как?
– Впусти меня в себя.
Отец делает всего полшага в мою сторону, но каким-то образом покрывает все расстояние между нами, так что теперь он полностью заслоняет мне обзор. Все, что я сейчас вижу перед собой, и все, что я слышу, – это он.
– То, как наша история будет явлена публике, не менее важно, чем то, что она из себя представляет, – говорит он. – Рассказчик должен создать свой собственный убедительный, захватывающий рассказ, а нет ничего более убедительного, чем самопожертвование. Милтон тоже сидел в тюрьме. Сократ, Лютер, Уайлд… И конечно же, никто более самого Христа не мог понять, что если представить свое сообщение миру, будучи в цепях, то это сообщение будет легче услышать и понять.
– Ты хочешь, чтобы я стал мучеником.
– Это единственный способ, которым мы выиграем нашу войну, Дэвид. Не с позиции превосходства, но с позиции сопротивления! Мы завоюем сердца женщин и мужчин, показав им, как Бог с самого начала подавлял их стремление к знанию. Расскажем правду о запретном плоде.
– Да! – продолжает мой отец. – Ты будешь потакать стремлению людей знать правду, мою правду, знать о нашем несправедливом наказании, нашем падении, о жестокости Бога и об освобождении, которое предлагает Сатана. О равенстве. Разве это не самое благородное дело? Демократия! Вот что я несу людям! Не чуму, не принуждение, не страдания. Но правду! Истину!
Он улыбается мне с теплотой, столь чуждой мышцам его лица, что его щеки дрожат от напряжения.
– И мужество – не уступать вовек.
– Именно так! – соглашается мой собеседник, широко раскрывая рот. – Таков обет нашего господа – Сатаны.
– Но ты забыл предшествующие строки.
– Как я тебе уже говорил, – теперь в голосе моего отца уже не слышно того пустого юмора, который в нем только что звучал, – Джон был вынужден маскировать свои истинные симпатии.
– Да нет здесь никакой маскировки. Здесь только месть. Ненависть. Вот единственные мотивы, что тобой движут. Прощай, Добро! Отныне, Зло, моим ты благом станешь!
– Игра слов!
– Так это именно то, чем ты занимаешься! Выворачиваешь смысл слов наизнанку. Ты не в силах заставить их выступать за то, что чувствуешь, потому что ты не чувствуешь ничего. Добро меняешь на зло, зло – на добро. Но тебе не понять различия между ними, это тебе не по силам.
– Дэвид…
– Велиал. Никчемный. Не имеющий никакой ценности. Самая большая ложь, которую ты изрек, это то, что ты – создание, симпатизирующее человечеству. Именно поэтому для тебя так важен тот, кто обнародует документ, не менее важен, чем сам документ.
Отец придвигается еще ближе. Его мощь и огромный рост так же доминируют надо мной, как тогда, когда я был ребенком. И тем не менее я не могу остановиться и произношу все, что хочу ему сказать. Высказать ему те заключения, к которым я прихожу прямо сейчас, когда эти слова слетают с моих губ.
– Все это время я считал, что меня выбрали из-за моей узкой специализации. Но это оказалось просто ширмой. Очковтирательством. Ты выбрал меня, потому что моя история – это история мужчины, который любит своего ребенка. А твоя – это история ни о чем. В ней нет никаких детей. Никакой любви. Никаких друзей. Во всем, что действительно имеет значение, ты попросту не существуешь.
– Будь осторожен! Не перегибай палку!
– Почему это? Ты не можешь вернуть мне Тэсс. Это с самого начала было ложью. Я выяснил твое имя, принес документ сюда, успел до новолуния. И ничто из всего этого не играет никакой роли.
– Дэвид…
– У тебя есть власть разрушать, но не создавать, не соединять. Неважно, где она сейчас, ты не в силах привести ее назад.
– Откуда у тебя такая уверенность?
– Оттуда, что я здесь совсем по другим причинам, чем из стремления оказать тебе помощь.
– Неужели? – говорит мой враг, внезапно снова обретая уверенность в себе, зная, что при таком обороте дела он выигрывает. – Ну тогда скажи мне по каким.
Ответа на этот вопрос у меня нет. Мне остается лишь оглядываться по сторонам, смотреть на бурлящую в огромном зале толпу. Слышать, словно в первый раз, не какофонию царящих здесь звуков, а хор человеческих голосов. Кто из них будет по мне скучать, если змий победит? Что будет означать конец без Тэсс? Без нее я тоже не буду иметь никакой ценности.
И все же, пусть я сейчас одинок, все те, кто проходит мимо меня, отнюдь не одиноки. Вот молодая мать одной рукой толкает перед собой прогулочную коляску, а другой держит за руку едва научившегося ходить карапуза, распевающего алфавит. Вот пожилая пара – они целуются, прощаясь, и пальцы мужчины гладят морщины на щеке жены. Две женщины в паранджах проходят мимо двух хасидов, и течение толпы на секунду соединяет обе эти пары, словно это тайная встреча всех-в-черном набожных людей этого города. Мужчина цокает мимо на высоких каблуках и в красном платье-коктейль, его парик а-ля Мэрилин Монро явно нуждается в помощи расчески…
Незнакомые люди идут по своим делам, своими путями, пересекая зал терминала. Но видеть их только под таким углом зрения – значит принять точку зрения демона. Забыть про их имена, про их собственные причины проявлять самопожертвование.
– Это не твое, – говорю я, крепко сжимая ручку портфеля обеими руками.
– Твоя дочь…
– Я не намерен…
– Твоей дочери БОЛЬНО!
Бьющий в уши выкрик. Его эхо разламывает каменные стены этого огромного зала. Но никто вокруг нас, кажется, его не слышит. Точно так же, как никто не слышит и последующих криков.
– Твоя дочь ГОРИТ, Дэвид!
Я делаю шаг к нему, подхожу еще ближе к лицу моего мертвого отца. Смотрю прямо на сущность внутри него, смотрю сквозь его глаза:
– Если Тэсс в аду, скажи ей, что я тоже скоро там буду.
Он собирается ответить с напором непредсказуемой силы. Он как сжатая пружина, готовая к насилию. Плечи приподняты, пальцы выставлены вперед, как когти. Но что-то иное – вовсе не мой демонстративный вызов и полное пренебрежение – останавливает это существо. Его голова поворачивается назад, словно он услышал чей-то предостерегающий крик.
Я делаю шаг назад, и отец смотрит, как я ухожу от него. Выражение ненависти на его лице такое же ясное и чистое, как у оголодавшего хищника, пожирающего собственное потомство.
Я поворачиваюсь к нему спиной, и визжащий вопль Велиала преследует меня. Вопль, похожий на металлический скрежет. Неслышный для всех, кроме меня. Но я ухожу.
Если я оглянусь и посмотрю на него, я пропал. Не потому, что он меня выследит и поймает, а потому, что тогда я пойду к нему сам. Я чувствую это как огромный груз, более огромный, чем вес портфеля, который цепляется сзади за мои ноги и содержимое которого внезапно стало тяжелым, как гранитная плита.
Поэтому я иду. Ухожу. Повернулся спиной к своему отцу и ощущаю, как меня охватывает удушающая печаль, которая отчасти принадлежит ему, а отчасти – той сущности, что сидит у него внутри.
Я уже прохожу половину пути к эскалаторам, когда вижу полицейских. Две пары в мундирах выходят из тоннеля, что ведет вверх от бара «Устрица». А затем, секунду спустя, с лестницы в противоположном конце зала спускаются трое мужчин в обычных костюмах, которые тихо разговаривают друг с другом, разрабатывая план дислокации. Они пришли сюда за мной.
Ни один из них, кажется, меня еще не заметил. И это означает, что мне нужно двигаться. Уходить.
Но я остаюсь стоять там, где остановился. Словно примерзший к месту под воздействием ужасного, мучительного вопля Велиала. Внешне это звук хаоса. Но в глубине, под его поверхностью, это всепонимающий голос, звучащий у меня в голове.
«Иди ко мне, Дэвид».
Звучит он более отечески, нежели когда-либо звучал голос моего отца. Только более фальшиво, с фальшивой любовью.
«Иди ко мне, Дэвид».
Выбора больше нет, отказаться я уже не могу. Я поворачиваюсь и иду обратно к отцу, который по-прежнему стоит под золотыми часами, но тут вижу женщину, которая выглядит очень знакомо, как человек, которого я хорошо знаю. То есть хорошо знал.
Я вижу ее только со спины. Мельком. Но в следующую секунду этого уже достаточно, чтоб понять, что это О’Брайен. Не та женщина, хрупкая и сгорбленная, какой Элейн была в конце, а высокая, стройная и спортивная молодая преподавательница из Коннектикута, которая никогда не теряет своих привычек и всегда остается башковитой, насмешливой отличницей, высокой и спортивной молодой женщиной из Коннектикута.
Она не смотрит в мою сторону. Она просто идет к билетным кассам, спиной ко мне. Прокладывает себе путь сквозь поток приезжающих, сплошь одетых в серые пальто, идет напрямую, не замедляя шага.
Я иду следом за ней, отчего визг Велиала превращается в громоподобный вой.
Женщина, которая так похожа на О’Брайен, покупает билет, а потом ныряет обратно в толпу, направляясь к выходу на перрон. Это вынуждает меня изменить курс, чтобы следовать за ней, идти кратчайшим путем, пересекая поле зрения полицейских в форме, которые сейчас подпрыгивают, чтобы видеть поверх голов, колыхающихся перед ними подобно волнующемуся озеру. Я не предпринимаю никаких усилий, чтобы спрятаться от них, решив, что пригибаться и убегать – это гораздо больший риск привлечь к себе внимание, чем если просто идти поспешным шагом с видом человека, опаздывающего на свидание. И при этом не выпускать из виду ту темноволосую женщину.
Когда я подхожу ближе к ней, завывания Велиала внезапно поднимаются на несколько октав выше, прежде чем разбиться на два потока звуков, причем один из них опускается до низкого регистра, ниже, чем грохот грома, до вызывающего тошноту баса на грани инфразвука. Он настолько громкий, что возникает чувство, будто бы демон сейчас сбросит нарисованные на потолке звезды нам на головы. Он побуждает невольно посмотреть вверх.
А когда я опускаю взгляд обратно на толпу, О’Брайен уже исчезла.
По крайней мере там, где она была секунду назад, ее уже нет. Однако я почти тут же снова замечаю ее футах в тридцати слева от того места, где она только что была. И как это она сумела преодолеть такое расстояние за пару мгновений? У меня нет времени раздумывать, что возможно, а что нет. Я уже снова иду следом за женщиной, расталкивая людей и бормоча «пардон», в то время как она каким-то образом прорезается сквозь такую же толпу, не касаясь никого.
Когда я догоняю ее, до меня слишком поздно доходит, что не следовало касаться рукой ее плеча.
Животная вонь, как со скотного двора. Как от заплесневевшей мокрой и гнилой соломы.
Она оборачивается. Точнее, это ее голова ровно поворачивается на шее, хотя все остальные части тела кажутся замороженными. Она словно восковая фигура, частично пробудившаяся к жизни. Такое ощущение, что ее лицо самым естественным образом смотрит назад, и она всего лишь причесала волосы на пробор, чтобы представить мне свои выпученные глаза, резко выступающие кости скул и подбородка и почерневшие у корней зубы.
– Ну что, пошли, профессор? – говорит Худая женщина.
Я начинаю отступать назад, прежде чем понимаю, что она держит меня за запястье. Сжимает его ледяной рукой, словно это кольцо наручников. Всякий раз, когда я пытаюсь вырваться, в локте и плече возникает резкая острая боль, и становится понятно, что кости отделяются друг от друга, а связки растягиваются до состояния тонких нитей, готовых превратиться в желе.
– Как странники, они рука в руке, – цитирует Милтона Худая женщина. Ее голос звучит спокойно, и она тянет меня обратно к золотым часам, где стоит Велиал, – Эдем пересекая, побрели пустынною дорогою своей.
Я двигаюсь, не делая ни одного шага, словно танцую, а мои ступни при этом прибиты сверху к ступням партнерши. За ее плечом, в расширяющемся проеме в толпе я вижу отца. Он ждет меня. Его болезненные, мучительные вскрики теперь превращаются в нечто иное. Словно тысяча детей смеется, наблюдая за спектаклем, глядя на боль избранной жертвы.
Я пытаюсь думать о молитве. Пытаюсь вспомнить имя Господа или слова Священного Писания. Но с губ не слетает ни единого слова: их словно нельзя произнести, одновременно веря в них. Мне ничего не приходит в голову, только имя дочери.
Тэсс.
Сперва это просто мысль. Потом я произношу это вслух. Шепотом, который и сам едва слышу. Тем не менее, это заставляет Худую женщину приостановиться и замедляет ее плывущую походку, ее продвижение вперед. И дает мне возможность ухватить свою руку другой рукой и выдернуть ее, одновременно пнув свою противницу ногой по голени.
Что-то взрывается у меня в основании шеи. Это ключица, – говорит кто-то, прежде чем я осознаю, что это сказал я сам. Потом следует боль, острая, сгибающая пополам.
Но я высвободился.
Я снова ощутил опору под ногами и отступаю назад, Худая женщина, кажется, очень удивлена, но потом ее безжизненная полуулыбка возвращается обратно. Она поднимает взгляд на часы, которые висят над головой Велиала. Минутная стрелка приближается к цифре десять, к пятидесяти минутам.
Две минуты до новолуния. До мгновения, когда Тэсс будет принадлежать ему.
– Иди ко мне, – снова убеждает меня отец. – Время пришло, Дэвид.
Я поворачиваюсь спиной к ним обоим и тут замечаю другую О’Брайен, которая исчезает под аркой выхода номер 4. Я уже не иду, я бегу рысью. И в этот момент Велиал опять начинает визжать. Громче, чем прежде.
Если я сумею добраться до выхода, они потеряют меня из виду. Нет сейчас ничего более важного, чем догнать Элейн, приблизиться к ней. Потому что с каждым шагом, на который увеличивается расстояние между мной и моим отцом, – и с каждым шагом, который приближает меня к выходу, – вой демона все больше стихает. Он теряет силы, словно уступает их кому-то другому.
Тихо.
Внезапная и полная тишина. Я выбираюсь из главного зала терминала на платформу вместе с другими пассажирами, заканчивающими свои телефонные разговоры и швыряющими пустые банки из-под содовой в урны, прежде чем сесть в вагон и найти себе удобное местечко. И еще снова слышу звуки живого мира. Шарканье подошв людей по каменному полу, их обещания: «Я скоро буду дома».
Ее здесь нет. Женщины, которую я принял за О’Брайен – но которая ею не была, не могла ею быть, – здесь нет. Это просто была какая-то другая, похожая на нее. Восставшее из памяти воспоминание о том, какой она была, какой приходила сюда, когда мы устраивали себе здесь свидания-которые-не-были-свиданиями.
Бесполезное видение, как и всякое видение, оно мне ничем не поможет. Пути назад нет. Если у меня и есть еще шанс убежать, то не здесь, не на вокзале, а сев в поезд. Но у меня нет билета – не было возможности его купить, – а это означает, что меня выкинут из вагона на первой же станции. Или сдадут охране. И все-таки мне удастся убраться отсюда. Прочь, подальше, хоть на несколько минут подальше от полиции! И от того монстра, который, я это точно знаю, чувствую, все еще стоит и ждет меня под часами.
Рука у меня на плече. Твердая и уверенная.
– Отличный прикид, профессор.
Я резко разворачиваюсь и обнаруживаю, что она стоит в нескольких дюймах от меня. Выглядит при этом отдохнувшей и здоровой. Более того, довольной и даже веселой.
– Элейн! Господи Иисусе!
– Ну что? Он тоже здесь?
Мне хочется обнять ее, но тут внезапно меня заливает холодная волна ужаса, которая чуть не поглощает меня.
– Пожалуйста, скажи, что ты не…
– Не волнуйся, – говорит моя подруга, ущипнув себя за кожу лица. – Здесь никого другого нет, только я сама.
– Но тебя здесь просто не может быть!
– У меня имеется решительное опровержение этого. – Она наклоняется достаточно близко, чтобы я почувствовал запах ее духов. – Я очень даже явно здесь.
– Так ты…
– Ни крыльев, ни нимба у меня нет, ничего такого мне не дали. Но, да, насколько я могу судить, я очень даже здесь.
Сотни вопросов, толкаясь, толпятся у меня в голове, и каждый требует внимания. И О’Брайен прочитывает все и отбрасывает их прочь, качнув головой.
– Сойдешь на станции «Маниту», – говорит она, протягивая мне билет, который успела купить. – Там будет стоять белый «Линкольн» на парковке. Ключи под левым передним колесом.
– Документ… Мне нужно время, чтобы спрятать его в безопасное место. Или уничтожить.
– Выбор за тобой.
– Они все же меня поймают.
– К северо-северо-востоку.
– Я не…
– Ты же Кэри Грант помнишь? Хороший, добрый человек, вляпавшийся в скверную историю. Его приняли за другого. Преследователь известен полиции, они знают все, что он натворил. А что касается тебя… Ты – профессор, который ничего никогда не нарушал, разве что иногда превышал скорость, но всегда аккуратно платил штраф. Ты защищался единственным способом, который знал.
– И это сработает?
– Разумное сомнение. Достаточно часто срабатывает в случаях с реально виновными. Но ты можешь считать, что у невиновных шансов на оправдание гораздо больше.
Элейн сжимает ладонями мое лицо.
– Ты очень хорошо все делал, – говорит она. – Не только после Венеции. Вообще всю жизнь. Я знала это и раньше, как мне кажется, но теперь я это вижу. Ты все время сражался, с самого детства.
– Сражался за что?
– За то, чтобы делать самое трудное, за то, что мы в большинстве считаем легким. Чтобы быть добрым. Ты никогда не отступал. Тебя испытывали, проверяли, и ты прошел все испытания, Дэвид.
Сейчас не время для объятий – я понимаю это по беглой улыбке своей коллеги. Но она все равно продолжает меня обнимать. Волна мощи, как сжатая пружина, проходит сквозь меня, облегчая вес портфеля у меня в руке.
– Тебе нужно сесть в этот поезд, – говорит Элейн, резко высвобождая меня из своих объятий. – В этот поезд. Прямо сейчас.
– Я…
– Да-да. Я знаю.
Я делаю, как она сказала. Вхожу в вагон через ближайшую дверь и слышу, как она закрывается за мной. Поезд уже начал двигаться.
Последний вагон, в котором я оказался, полон народу, и я иду по проходу, нагибаясь, чтобы выглянуть в окно на платформу, но О’Брайен там уже нет. Возле арки стоит коп и смотрит на уходящий в тоннель поезд. Он нюхает воздух, наверное, пытаясь учуять в застоявшемся воздухе над платформой чей-то запах, след.
Мне не остается ничего другого, кроме как найти себе свободное сидячее место. Я прохожу в следующий вагон и обнаруживаю, что он заполнен всего на четверть. Останавливаюсь, оглядываю ряды сидений, затылки, пытаюсь понять, какое место с наименьшей вероятностью может оказаться по соседству с болтливым соседом.
Кашляю, выхаркиваю застрявший в глотке воздух.
Она сидит в середине вагона – одна, у окна, смотрит в него, во тьму пролетающего мимо тоннеля. Светлая косичка цвета рислинга едва видна в щели между сиденьями.
Мне требуется, судя по ощущениям, довольно много времени, чтобы дойти до нее и сесть рядом. Еще больше времени ни один из нас не двигается. Знакомый апельсиновый запах ее кожи теперь смешивается с уходящими ароматами мокрого сена и вонью животных, содержащихся в плохо вычищенных стойлах.
Ее неподвижность заставляет предположить, что она спит. Но в отражении в стекле окна видно, что глаза у Тэсс открыты. И они впитывают в себя отражения нас обоих. Эти беловатые как мел фантомы в оконном стекле.
Когда она заговаривает, ее дыхание туманом возносится над нами обоими:
– Папочка?
– Да.
– Если я повернусь, ты все еще будешь здесь?
– Я здесь, если и ты здесь.
Поезд набирает скорость, несется по земле, по тоннелю, под островом, населенным миллионами. Скоро мы выскочим из него на другой стороне реки.
Она оборачивается, и я вижу ее.
Это она, и я верю.
[1] Джон Милтон (1608–1674) – английский поэт, философ и политический деятель в период Английской буржуазной революции. Переводы его поэм «Потерянный рай» и «Возвращенный рай» на русский язык не слишком удачны. Начиная с названия: Адам и Ева рай отнюдь не теряли ; они его лишились , они его утратили , когда Господь их изгнал, «выслал… из сада Едемского» (Быт. 3.23–24) за первородный грех. Следовательно, правильнее переводить названия как «Рай утраченный» и «Рай обретенный». Фамилию автора также правильнее переводить на русский как «Милтон», а не «Мильтон»: в английском языке нет мягкого «л». Стихи Милтона в тексте романа даны (с некоторыми изменениями в соответствии с текстом) в переводе А. Штейнберга. Цитаты из Библии – по синодальному каноническому переводу. Цитаты из других произведений – в интерпретации переводчика ( Здесь и далее – примеч. перев. ).
[2] Лига плюща ( англ. The Ivy League ) – старейшие американские университеты, расположенные главным образом в восточных штатах, в Новой Англии.
[3] О д о м е т р – счетчик оборотов колеса; прибор, измеряющий длину пройденного пути.
[4] Теория струн – направление в теоретической физике, рассматривающее динамику и взаимодействие не точечных частиц, но одномерных протяженных объектов («квантовых струн»).
[5] Мертвые белые парни, или Мужчины ( англ. Dead White Guys или Men ) – презрительный термин, которым именуют тех (особенно в США), кто проповедует превосходство старой европейской культуры над всеми остальными цивилизациями и значение ее вклада в создание США.
[6] Бёртон, Роберт (1577–1640) – английский священник, писатель и ученый, автор энциклопедического труда «Анатомия меланхолии».
[7] Summa cum laude ( лат. ) – окончивший университет с отличием.
[8] Гранд-Сентрал – центральный железнодорожный вокзал в Нью-Йорке.
[9] Кэри Грант – американский киноактер, сыгравший главную роль в фильме А. Хичкока North by Northwest (1959, в России фильм вышел под неточно переведенным названием «На север через северо-запад»).
[10] Кейп-Код – полуостров и залив на Атлантическом побережье США к юго-востоку от Бостона, курортное место.
[11] В а п о р е т т о ( ит. vaporetto ) – небольшой прогулочный кораблик типа водного трамвая.
[12] Канале Гранде – самый большой канал в Венеции (длина 3,8 км).
[13] Фондако деи Турчи – дворец в Венеции (XIII век), бывшее турецкое подворье.
[14] Песчериа (ит.) – рыбный рынок.
[15] «Бевилакуа», «Рубелли» – компании, производящие дорогие ткани ручной работы, в основном дамасский шелк и парчу.
[16] Спагетти под лимонным соусом ( ит. ).
[17] Кьеза делла Салюте – церковь Санта-Мария делла Салюте. Построена в 1630 г.
[18] Улицы ( ит. ).
[19] Набережные ( ит. ).
[20] До свидания ( ит. ).
[21] Округ, район города (от sesto – шесть) для городов, которые, как Венеция, состоят из шести районов.
[22] Извините меня ( ит. ).
[23] Пожалуйста ( ит. ).
[24] Развилка, трехсторонний перекресток.
[25] Компендиум ведьм ( лат. ).
[26] Новый Завет, Мк. 9.21–22.
[27] С т и г и й с к и й – то есть относящийся к реке Стикс, в древнегреческой мифологии отделяющей мир живых от мира мертвых.
[28] Л и м б – согласно некоторым теологическим теориям, преддверие ада или рая, где после смерти томятся души некрещеных младенцев, а также праведников, умерших до пришествия Христа.
[29] С а п ь е н ц а ( ит. sapienza – «мудрость» ) – университет в Риме, один из старейших в Италии (основан в 1303 г.).
[30] Английское написание названия ( White Butte ) напоминает white butt – «белая задница».
[31] Евангелие, Ин. 1:14.
[32] Герои сказки «Волшебник из страны Оз» Л. Ф. Баума (в русском пересказе А. Волкова – «Волшебник Изумрудного города»).
[33] Л и м е р и к – шуточное, часто неприличное и даже похабное стихотворение из пяти строк, в котором рифмуются первая, вторая и пятая строки, а отдельно третья и четвертая, более короткие.
[34] Царь Нимрод – согласно Библии, правнук Ноя, великий охотник, «сильный зверолов перед Господом» (Быт. 10:8—10). В американском сленге получило значение «балбес», «дурачок» благодаря мультфильмам о кролике Багсе Банни, который дразнил этим именем своего врага, глупого охотника.
[35] Х а г г и с – бараний рубец, начиненный потрохами со специями. Шотландское национальное блюдо.
[36] Дебби Даунер – персонаж популярной в США вечерней музыкально-юмористической телепередачи Saturday Night Live. Женщина, постоянно вмешивающаяся в разговоры с плохими новостями или дурными предсказаниями.
[37] Даниэла Стил (род. в 1947) – американская писательница, плодовитый автор чрезвычайно популярных «женских» романов.
[38] Зона-51, Розуэлл – места в США, популярные в связи с теориями заговора, обвиняющими правительство в утаивании сведений о состоявшихся контактах с инопланетянами.
[39] Д ж у п и т е р ( англ. Jupiter ) – так по-английски читается имя Юпитер.
[40] «Ранняя пташка» ( англ. Early Bird ) – коммерческий спутник, передающий телепрограммы, телефонные переговоры и осуществляющий другие виды связи между Америкой и Европой.
[41] Псалтырь, 20:3.
[42] Иов, 2:2.
[43] Там же.
[44] Другой Джон – имеется в виду Иоанн (по-английски Джон) Богослов, автор «Откровения Святого Иоанна Богослова».
[45] Евангелие, Мф. 8:29.
[46] Шоссе КЕ ( англ. QEW, Queen Elisabeth Way – Шоссе королевы Елизаветы) соединяет Торонто с городом Буффало в США.
[47] Т а й л е н о л – болеутоляющее средство.
[48] Готэм-сити – одно из прозвищ Нью-Йорка.