Демонолог

Пайпер Эндрю

Часть первая

Несозданная ночь

 

 

Глава 1

Ряды лиц. Все моложе и моложе, с началом каждого нового учебного года. Конечно, это я сам становлюсь старше и выгляжу старым среди первокурсников, которые приходят и уходят, это всего лишь иллюзия, словно смотришь в зеркало заднего вида и видишь окружающий пейзаж, который уплывает назад, тогда как на самом деле это ты едешь прочь от него.

Эту лекцию я читаю достаточно давно, чтобы поиграть с разными мыслями вроде этих, пока вслух громко произношу слова, обращенные к паре сотен студентов. Настало время подвести некоторые итоги. Еще одна последняя попытка вбить в мозги хотя бы некоторым из этих сидящих передо мной и тыкающих в клавиши лэптопов недоумков идею о величии и великолепии поэмы, которой я посвятил практически всю свою профессиональную деятельность.

– И здесь мы подходим к концу, – сообщаю я им и делаю паузу. Жду, когда их пальцы оторвутся от клавиатур. Делаю глубокий вдох, набираю полную грудь воздуха, наполняющего не слишком хорошо проветриваемый лекционный зал, и ощущаю, как это всегда со мной бывает, опустошающую грусть, которая приходит при цитировании заключительных строк поэмы.

Они невольно Всплакнули – не надолго. Целый мир Лежал пред ними, где жилье избрать Им предстояло. Промыслом Творца Ведомые, шагая тяжело, Как странники, они рука в руке, Эдем пересекая, побрели Пустынною дорогою своей.

Произнося эти слова, я почувствовал рядом присутствие собственной дочери. С самого момента ее рождения – и даже до этого, со времени, когда у меня возникла сама мысль о ребенке, которого мне однажды захочется иметь, – это именно ее, Тэсс, я неизменно и постоянно представляю себе выходящей из райского сада рука об руку со мной.

– Одиночество, – продолжаю я. – Именно к этому сводится в конечном итоге все это произведение. Не к борьбе добра со злом, не к кампании под лозунгом «Оправдать перед людьми пути Господни». Это самое убедительное доказательство, какое только у нас имеется – более убедительное, нежели любое другое в самой Библии, – что ад реально существует. Не как геенна огненная, не как некое место где-то внизу или наверху, но в нас самих, как нечто у нас в мозгу. Это нечто помогает нам понять самих себя и в конечном итоге выдержать, вынести, превозмочь постоянное напоминание о нашем одиночестве. Быть отверженным. Странствовать везде одному. Что есть настоящий, реальный результат первородного греха? Индивидуализм! Эгоизм! Вот с чем сразу же сталкиваются наши бедняги новобрачные: они вроде как вместе, но в одиночестве своего самосознания и собственной застенчивости. И куда же им теперь брести? «Да куда угодно! – говорит змий. – Весь мир принадлежит им!» И тем не менее они осуждены выбирать свою собственную «пустынную дорогу». Это устрашающее, даже ужасающее путешествие. Но это именно то, что каждый из нас должен ясно видеть перед собой, сегодня точно так же, как тогда.

Здесь я снова делаю паузу, на сей раз более длинную. Настолько длинную, что я рискую быть неправильно понятым: студенты могут решить, что я уже закончил лекцию, и кто-то может встать или с грохотом захлопнуть крышку своего лэптопа, или закашлять. Но они никогда такого не делают.

– Спросите сами себя, – говорю я, покрепче сжимая руку воображаемой Тэсс. – Куда вы направитесь теперь, когда Эдем остался позади?

Почти сразу же вверх взлетает чья-то рука. Парнишка, сидящий в задних рядах, которого я никогда не вызывал, никогда даже не замечал до сегодняшнего дня.

– Да? – смотрю я ему в глаза.

– Этот вопрос будет на экзамене?

Меня зовут Дэвид Аллман. Я профессор кафедры английской литературы в Колумбийском университете в Манхэттене, специалист по мифологии и иудео-христианским священным текстам, но моя настоящая специализация – книга, критическое исследование которой оправдывает мой пожизненный контракт преподавателя в Лиге плюща и приглашения в разнообразные малоосмысленные академические тусовки по всему миру, – это поэма Милтона «Рай утраченный». Падшие ангелы, змий-искуситель, Адам и Ева, первородный грех. Эпическая поэма семнадцатого века, пересказывающая библейские сюжеты, но под весьма лукавым углом зрения, предполагающим, вероятно, даже сочувствие по отношению к Сатане, предводителю восставших ангелов, которому надоел сварливый авторитарный Бог и который порвал с Ним и бежал, чтобы сеять беды и несчастья среди людского племени.

Это довольно странный и забавный (люди набожные и благочестивые могут даже назвать его лицемерным) способ зарабатывать на жизнь: я всю жизнь занимаюсь тем, что преподаю вещи, в которые сам не верю. Атеист, изучающий библейские тексты. Эксперт по демонам, который уверен, что зло – порождение самого человека, его собственное изобретение. Я написал множество эссе о чудесах: об исцелении прокаженных, о превращении воды в вино, об экзорцизме, изгнании демонов, – но ни разу в жизни не видел ни единого фокуса, которому не нашлось бы разумного объяснения. Оправдание всем этим противоречиям заключается для меня в том, что на свете существуют некоторые вещи и понятия, которые имеют смысл – в культурном аспекте, – но не существуют в действительности. Дьявол. Ангелы. Рай. Ад. Это все – часть нашей жизни, пусть даже мы никогда их не видели, никогда к ним не прикасались, никогда не имели доказательств, что они реально существуют. Вещи и понятия, которые просто вбиты нам в мозги.

Ум в себе Обрел свое пространство и создать В себе из Рая – Ад и Рай из Ада Он может.

Это Джон Милтон говорит устами Сатаны, это его самое великолепное произведение, самая блестящая выдумка. А я по воле судьбы верю, что этот старикан – вернее, оба этих старых моих приятеля – очень правильно это поняли и высказали.

Воздух над Морнингсайдом, кампусом Колумбийского университета, влажен, в нем прямо-таки висит обычное предэкзаменационное напряжение, и лишь легкий нью-йоркский дождичек немного разряжает и очищает атмосферу. Я только что закончил свою последнюю в весеннем семестре лекцию, и это событие, как всегда, приносит мне горько-сладкое чувство облегчения, осознание того, что еще один учебный год остался позади (подготовка к лекциям, заседания кафедры и выставление оценок тоже почти закончены), но также, что прошел еще один год жизни, и это с тревожным щелчком зафиксировал мой личный одометр. И тем не менее, в отличие от многих закоренелых ворчунов, что окружают меня на общих факультетских мероприятиях и бессмысленно ссорятся по поводу порядка ведения заседаний кафедры, мне по-прежнему нравится преподавать, по-прежнему нравятся студенты, которые впервые встречаются с настоящей литературой, литературой для взрослых. Да, для большинства из них пребывание здесь – это всего лишь предварительный этап перед Чем-То, Что Принесет Серьезные Деньги, подготовка для того, чтобы стать врачом или юристом, чтобы удачно выйти замуж за богача… Но большинство все же еще не вышло из того состояния, в котором до них можно дотянуться, когда их еще можно чем-то увлечь, расшевелить. Если не мне, то поэзии.

Время – начало третьего. Сейчас мне нужно пройти через мощенный плиткой плац в свой кабинет в здании философского факультета, оставить там пачку запоздалых эссе, которые студенты с виноватым видом сложили на столе в аудитории, а затем тащиться в центр города на встречу с Элейн О’Брайен, на наши ежегодные, традиционные в конце весеннего семестра посиделки в баре «Устрица».

Хотя Элейн преподает на психологическом факультете, у меня с ней более близкие отношения, чем с кем-либо на кафедре английской литературы. Ближе, чем с кем-либо из моих знакомых в Нью-Йорке. Она того же возраста, что и я, – подтянутая, спортивная, постоянно играющая в сквош, способная пробежать половину марафонской дистанции женщина сорока трех лет. Вдова – ее муж скончался от неизвестно откуда взявшегося апоплексического удара четыре года назад, в тот самый год, когда я устроился в Колумбийский университет. Она сразу мне понравилась. У нее было то, что я после длительных размышлений стал считать серьезным чувством юмора: она редко шутит, однако умеет подмечать абсурдности нашего мира с остроумием, одновременно уничтожающим и оставляющим место надежде. И еще – она красива какой-то спокойной красотой. По крайней мере, я бы назвал это так, хотя я человек женатый – на сегодняшний день, во всяком случае. Поэтому подобного рода восхищение коллегой женского пола и наши приятельские посиделки за стаканом вполне можно считать «неуместными», как любят определять практически все виды человеческих взаимоотношений строгие приверженцы университетского кодекса поведения.

Тем не менее между Элейн и мной никогда не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего что-то неуместное. Ни единого поцелуя тайком перед тем, как она сядет в свой поезд на Нью-Хейвен, никакого флирта, никаких спекуляций на тему, что могло бы произойти, очутись мы в одном номере в какой-нибудь гостинице в Мидтауне, и как бы мы потом выглядели, после того как хотя бы один разок оказались в постели. Препятствует нам отнюдь не сдержанность чувств (мне так, во всяком случае, кажется) и вовсе не наше общее уважение к моим клятвам в супружеской верности: нам обоим отлично известно, что моя жена все эти клятвы еще год назад выбросила на помойку, променяв меня на этого надутого хлыща с физического факультета, этого самодовольного и вечно ухмыляющегося кретина, специалиста по теории струн Уилла Джангера. Уверен, что я и О’Брайен (в Элейн она превращается только после третьего мартини) ни на шаг не продвинулись в этом направлении потому, что это могло бы испоганить то, что у нас уже есть. А что у нас есть? Глубокая, хотя и лишенная какого-либо сексуального подтекста близость и тесная связь того типа, которого у меня никогда не было ни с одним мужчиной или женщиной с самого детства, а вероятнее всего, даже и в детстве.

И все же я полагаю, что у нас с О’Брайен своего рода продолжительная любовная связь, этакий роман, длящийся большую часть того времени, что мы были друзьями. Когда мы вместе, то разговариваем о вещах, о которых я уже давненько не говорил с женой Дайаной. Для Элейн это проблематичное будущее: она опасается перспективы остаться одной в пожилом возрасте, но при этом отлично понимает, что давно уже привыкла жить сама по себе, потакая собственным привычкам. Она женщина, по собственным словам, «во все возрастающей мере не подходящая для замужества».

Что же касается меня самого, то это сплошная черная туча депрессии. Или, можно сказать, это то, что я с неохотой вынужден именовать депрессией, точно так же, как половина населения мира, самостоятельно поставившая себе такой же диагноз, хотя, как мне представляется, этот термин не совсем точно подходит к моему случаю. Всю жизнь меня преследовали черные псы необъяснимого уныния и мрачного, подавленного настроения, несмотря на то что мне всегда сопутствовал успех в профессиональной карьере, несмотря на многообещающий вначале брак и – самое огромное сокровище всей жизни – моего единственного ребенка, смышленую и добросердечную дочку, родившуюся в результате беременности, о которой все врачи утверждали, что она прервется раньше срока. Она – единственное чудо, которое я готов согласиться признать реальным. После того как родилась Тэсс, черные псы на некоторое время куда-то исчезли. Но когда она вышла из младенчества, когда научилась ходить и перебралась в щебечущий школьный возраст, они вернулись более голодные, нежели прежде. Даже моя любовь к Тэсс, даже ее шепотом сказанное перед сном «папочка, не грусти» не могли их придержать и укоротить.

У меня всегда было такое ощущение, что со мной что-то не совсем в порядке. Внешне ничего такого заметного – я, в общем-то, ничего особенного из себя не представляю, разве что «изысканный и элегантный», как Дайана с гордостью определила меня, когда мы только начали встречаться, а теперь она произносит те же слова, но уже иронически-уничижительным тоном. Даже в душе я, честно признаюсь, совершенно свободен от жалости к самому себе или от сожалений о нереализованных амбициях – это довольно нетипичное состояние для тянущего профессорскую лямку ученого. Нет, преследующие меня тени проистекают из другого источника, не такого заметного, как тот, что описывается в учебниках. А что до симптомов, то я могу отметить галочками лишь несколько в списке предупредительных сигналов, перечисленных в рекламных объявлениях различных организаций, заботящихся о душевном здоровье граждан, которые обычно клеят над дверьми вагонов подземки. Раздражительность? Агрессивность? Только когда смотрю программу новостей. Потеря аппетита? Ничего подобного. Я безуспешно пытаюсь избавиться от лишних десяти фунтов веса с тех самых пор, как закончил колледж. Зацикленность на неприятностях и бедах? Да я же все время читаю стихи Мертвых белых парней и студенческие курсовые работы – это, скорее, зацикленность на профессиональной деятельности.

Моя болезнь – это в гораздо большей степени не поддающееся четкому определению нечто, которое просто имеет место, а не лишающее радостей отсутствие чего-то. Это ощущение, что у меня имеется невидимый сотоварищ, который следует за мной днем и ночью, дожидаясь, когда можно будет воспользоваться возможностью наладить со мной более тесные отношения, чем те, которыми он уже пользуется. В детстве я тщетно пытался придать ему некую личностную форму, относиться к нему как к «воображаемому другу» того типа, какой, как я слышал, иногда изобретают некоторые дети. Но мой сотоварищ и последователь всего лишь шел за мной – он не играл со мной, не защищал меня, не утешал. Его интересовало (и теперь интересует) только одно – составлять мне невеселую, мрачную компанию, зловещую в своем безмолвии.

Профессиональная терминология, профессиональная семантика, скажете вы. Что ж, вполне возможно, только для меня это, скорее, чувство меланхолии, чем что-либо другое, клиническое, вроде нарушения химического баланса в организме, вызывающего депрессию. Это то, что Роберт Бёртон в своем труде «Анатомия меланхолии» (опубликованном четыреста лет назад, когда Милтон только приступал к обрисовке образа своего сатаны) назвал «томлением духа».

Элейн О’Брайен уже почти отринула мысль о том, что мне следует обратиться к спецу-мозгоправу. Она слишком привыкла к тому, что я на это всегда отвечаю: «Зачем мне это, когда у меня есть ты?»

Я позволяю себе улыбнуться по этому поводу, но улыбка мгновенно пропадает, когда я вижу Уилла Джангера, спускающегося по каменным ступеням с крыльца библиотеки и машущего мне рукой, словно мы с ним друзья-приятели. Словно тот факт, что он, по крайней мере, десять последних месяцев трахает мою жену, как раз в этот момент почему-то вылетел у него из головы.

– Дэвид! – зовет он меня. – На пару слов!

Как он выглядит, этот хлыщ? Как нечто ловкое и пронырливое, но на удивление плотоядное. Нечто с когтями.

– Еще год прошел, – говорит он, встав напротив меня и несколько театрально задыхаясь.

Он подмигивает мне, улыбается, показывая зубы. Это те его выражения лица, как я догадываюсь, которые были сочтены «очаровательными», когда он первые разы отправлялся с моей женой «попить кофейку» после занятий йогой. Именно это слово она использовала, когда я задал ей всегда первый и всегда бессмысленный и бесполезный вопрос мужа-рогоносца: «Почему именно он?» Она пожала плечами, словно ей не требовалось никакого объяснения этого поступка, и ее крайне удивило, что оно может потребоваться мне. «Он очарователен», – в конце концов сообщила она, как бы присев на это слово, как бабочка вдруг решает отдохнуть именно на этом цветке.

– Послушайте, я не хочу, чтобы это вызывало какие-то сложности и трудности, – начинает Уилл Джангер. – Мне просто очень жаль, что все так обернулось.

– И как именно?

– Простите?

– И как именно все это обернулось?

Он выпячивает нижнюю губу, словно его здорово обидели. Теоретик! Теория струн! Вот чему он учит, вот о чем он толкует с Дайаной, когда слезает с нее. Что вся материя, если ободрать ее, раздеть и разложить всю, до основ, окажется связанной невозможно микроскопическими струнами. Не знаю, как там с материей, но вполне могу поверить, что это все, из чего сделан сам Уилл Джангер. Из невидимых струн, которые поднимают ему веки и углы рта – профессионально состряпанная и представленная кукла. Марионетка.

– Я просто стараюсь вести себя в этом деле как взрослый человек, – говорит он.

– У вас есть дети, Уилл?

– Дети? Нет.

– Конечно, у вас их нет. И никогда не будет, вы же сами эгоистичный ребеночек, – говорю я, надуваясь сырым воздухом. – Ты, видите ли, стараешься вести себя в этом деле как взрослый человек! Мать твою так! Думаешь, это сцена из какой-то драматической фигни из семейной жизни, идущей где-то в Гринуич-Вилидже, на которую ты затащил мою жену? Из какой-нибудь насквозь лживой дряни, которую этот парень из «Таймс» назвал «поставленной столь натуралистически»? А как же быть в реальной жизни? Мы скверные актеры. Мы тупицы и недотепы, которые причиняют друг другу боль. Ты этого не чувствуешь, ты на это просто не способен, но боль, которую ты причиняешь – причиняешь моей семье, – она разрушает нашу жизнь, ту, что мы прожили вместе. Жизнь, которая у нас была.

– Послушайте, Дэвид, я…

– У меня есть дочь, – перебиваю его, продолжая наступать, словно паровой каток. – Маленькая девочка, которая понимает, что что-то не так, что-то неправильно, и в результате она проваливается в этот мрак, из которого я не знаю, как ее вытащить. Знаешь ли ты, что это такое – видеть, как твой ребенок, твое все на свете, буквально распадается на части? Конечно, не знаешь. Ты же пустышка. Социопат summa cum laude, который болтает ни о чем, несет всякий бессмысленный вздор и этим зарабатывает себе на жизнь. Невидимые струны! Ты специалист по пустоте. И сам ты – ходячая и говорящая пустота.

Я и не ожидал, что все это ему выскажу, но рад, что так вышло. Потом, позднее, я пожалею, что не могу запрыгнуть в машину времени, возвратиться в этот момент и выдать более искусно составленное оскорбление. Но на данный момент и так неплохо.

– Это странно и забавно, что вы такого обо мне мнения, – говорит он.

– Странно? Забавно?

– Вы слишком ироничны. Вероятно, лучше так выразиться.

– Никакой иронии тут нет.

– Кстати, это Дайана придумала. Чтобы мы поговорили.

– Ты лжешь. Она отлично знает, что я о тебе думаю.

– Да, но знаете ли вы, что она думает о вас?

Тут струны, за которые дергают марионетку, пропадают. И Уилл Джангер улыбается неожиданной улыбкой триумфатора.

– Вас здесь нет, – говорит он. – Вы отсутствуете, вы где-то еще. Вот что она говорит. «Дэвид? – говорит она. – Да откуда мне знать, что чувствует Дэвид? Его же здесь нет!»

На это мне ответить нечем. Потому что это правда. Это смертный приговор нашему браку, я бессилен исправить сделанную ошибку, искупить вину. И виноват в этом вовсе не мой трудоголизм, не роман на стороне или какое-то всепоглощающее хобби, не стремление уйти в себя, отдалиться на какое-то расстояние, к чему имеют склонность мужчины, дотащившиеся до среднего возраста. Часть меня – та часть, которая нужна Дайане – просто отсутствует, она больше не здесь. В последнее время я могу находиться в одной комнате с ней, лежать в одной постели, но если она протянет ко мне руку, то преуспеет не больше, чем если бы она попыталась дотянуться до луны. О чем бы я спрашивал, чего бы просил, если бы верил, что молитва может сработать и помочь? Что я потерял, что утратил? Чего у меня никогда не было, если уж начать с самого начала? Каким именем назвать паразита, который сосал меня, питался мной, а я этого даже не замечал?

Из-за туч выглядывает солнце, и весь город тут же озаряют его лучи, ступени библиотеки сверкают. Уилл Джангер морщит нос. Он же кот! Теперь я это ясно вижу, жаль только, что с таким опозданием. Черный кот, который перешел мне дорогу.

– А денек-то нынче жаркий будет, – говорит он и уходит, растворяется в потоках света.

Я направляюсь мимо бронзового роденовского Мыслителя («У него такой вид, словно у него зуб болит», – однажды совершенно справедливо заметила по поводу этой статуи Тэсс) и дальше, к философскому факультету. Мой кабинет на третьем этаже, и я поднимаюсь по лестнице, цепляясь за перила, иссушенный внезапно наступившей жарой.

Когда я добираюсь до своего этажа и заворачиваю за угол коридора, меня внезапно поражает приступ головокружения, да такой сильный, что я хватаюсь за стену и припадаю к кирпичной кладке. Со мной такое нередко бывает: вдруг накатывает такая паника, от которой перехватывает дыхание. Мама называла это «приступ дурноты». Но сейчас это что-то совсем другое. Явственное ощущение, что я падаю. Не с высоты, но куда-то в бесконечное пространство. В бездонную пропасть, которая заглатывает меня, это здание, весь мир одним безжалостным глотком.

Потом это прошло. Прошло и оставило меня, довольного, что никто не видел, как мне вдруг вздумалось обниматься со стеной.

Вокруг никого, только какая-то женщина сидит на стуле возле двери в мой кабинет.

Недостаточно молодая, чтобы быть студенткой. Слишком хорошо одетая, чтобы принадлежать к академическому миру. Сначала я решил, что ей лет тридцать пять, но когда подошел поближе, то увидел, что она выглядит старше. У нее слишком сильно торчат наружу кости – результат преждевременного старения от беспорядочного, плохо организованного питания. Она вся выглядит какой-то оголодавшей. И при этом худой, хрупкой, чего не могут скрыть ее костюм от хорошего портного и длинные, крашенные в черный цвет волосы.

– Профессор Аллман?

Она говорит с европейским акцентом, но каким-то трудно определимым. Он с равной вероятностью может быть французским с американским привкусом, немецким или чешским. Акцент, который отлично скрывает происхождение человека, а вовсе не выдает его.

– У меня сегодня неприемный день.

– Да, конечно. Я прочитала ваше расписание на двери.

– Вы пришли по поводу какого-то студента? Ваш ребенок учится в моей группе?

Я привык к подобным сценам: родитель, случайно залетевший в наши академические края, родитель, в третий раз заложивший дом, чтобы засунуть свое чадо в престижный колледж, явился просить за студента-недотепу, свою большую надежду. Но когда я задаю женщине этот вопрос, я уже знаю, что дело вовсе не в этом. Она пришла именно ко мне.

– Нет-нет, – отвечает она, убирая с губ выбившуюся из прически прядь волос. – Я пришла, чтобы передать вам приглашение.

– Мой почтовый ящик внизу. Вы можете опустить туда все, что адресовано мне. Или оставить у привратника.

– Это устное приглашение.

Гостья встает. Она выше, чем можно было ожидать. И хотя выглядит она все такой же обеспокоенно-тоненькой, какой выглядела сидя, в ее сложении не заметно слабости. Плечи женщины расправлены, она высоко держит острый подбородок.

– У меня назначена встреча в городе, – говорю я, хотя уже тяну руку к дверной ручке, чтобы открыть дверь в кабинет. А она подходит ближе, готовая последовать за мной внутрь.

– Я займу всего минуту вашего времени, профессор, – говорит она. – Обещаю, что долго вас не задержу, так что вы не опоздаете.

Мой кабинет невелик, а книжные полки и стопки бумаг еще сильнее сокращают его пространство. Я всегда полагал, что это придает кабинету некоторый уют. Этакое гнездышко ученого. Но сейчас, когда я падаю в кресло за своим письменным столом, а эта Худая женщина садится на древнюю скамейку, с которой мои студенты обычно умоляют о переносе срока сдачи очередной работы или выпрашивают более высокий балл, здесь можно просто задохнуться. Воздух какой-то разреженный, словно мы перенеслись куда-то в горы, высоко над уровнем моря.

Женщина оправляет свою юбку. Пальцы у нее слишком длинные. Единственное украшение на них – это золотое кольцо на большом пальце. Оно сидит настолько свободно, что крутится при любом движении ее руки.

– В данный момент уместно было бы представиться, – говорю я, сам удивленный резкостью и агрессивностью собственного тона. Это, конечно, вовсе не выступление с позиции силы – я отлично это понимаю. Скорее, это самооборона. Маленькое животное надувается и увеличивается в размерах, чтобы создать иллюзию свирепости перед лицом хищника.

– Свое настоящее имя я, к сожалению, сообщить вам не могу, – говорит она. – Конечно, я могла бы придумать что-нибудь, какой-нибудь псевдоним, но ложь в любом виде мне противна. Даже безобидная, невинная ложь для удобства общения.

– Это дает вам определенные преимущества.

– Преимущества? Но это же не соревнование, профессор! Мы с вами на одной стороне.

– И что это за сторона?

Тут она смеется. Это больше похоже на болезненный хрип, на еле сдерживаемый кашель. Обе ее руки взлетают, чтобы прикрыть рот.

– Ваш акцент… я никак не могу определить, откуда он, – говорю я, когда она успокаивается и кольцо на ее большом пальце перестает вертеться.

– Я жила во многих местах.

– Вы, стало быть, путешественница.

– Скорее, бродяга, странница. Вероятно, лучше назвать это так.

– Бродяжничество предполагает отсутствие цели.

– Неужели? Нет, такое невозможно. Потому что оно привело меня сюда.

Она чуть сдвигается вперед, так что теперь сидит на самом краешке скамейки, передвинувшись, кажется, дюйма на два или на три. И тем не менее впечатление такое, будто теперь она сидит прямо на моем столе. Расстояние между нами слишком маленькое, что довольно бестактно. Теперь я чувствую, как от нее пахнет. Аромат, смутно напоминающий запах гнилой соломы, гумна или тесного скотного двора, битком набитого животными. Проходит секунда, когда я чувствую, что, кажется, не смогу вдохнуть еще раз, не выразив при этом явного отвращения. И тут она начинает говорить. Ее речь не совсем перекрывает этот запах, но несколько уменьшает его интенсивность.

– Я представляю клиента, который прежде всего требует полной конфиденциальности и осторожности. В данном случае, как вы, несомненно, поймете и должным образом оцените, это требование налагает на меня определенные ограничения, так что я могу сообщить вам лишь самую необходимую информацию.

– Принцип «знаешь лишь то, что тебе необходимо знать».

– Да, – говорит женщина и склоняет голову набок, как будто никогда раньше не слышала этого выражения. – Только то, что вам необходимо знать.

– И в чем это необходимое заключается?

– Нам нужен ваш опыт и знания, чтобы помочь моему клиенту понять некий имеющий место процесс, представляющий весьма значительный интерес. Именно поэтому я здесь. Чтоб пригласить вас в качестве консультанта, использовать ваши профессиональные знания и проницательность, ваш опыт наблюдений, словом, все, что вы сочтете необходимым для того, чтобы прояснить дело и помочь нам понять этот… – Тут она замолкает, вроде как подбирая нужное слово из списка всех возможных, и в итоге останавливается на самом лучшем из всех неподходящих терминов. – Этот феномен.

– Феномен?

– Если вы извините меня за этот слишком общий термин.

– Все это выглядит крайне таинственно.

– Это необходимо, как я уже говорила.

Посетительница продолжает смотреть прямо на меня. Словно это я заявился к ней со своими вопросами. Словно это она ждет от меня дальнейшего продвижения вперед. Что ж, я делаю следующий шаг.

– Вы сказали «процесс». И что он собой являет? В подробностях, пожалуйста.

– В подробностях? Это выходит за рамки того, что я могу вам сообщить.

– Потому что это тайна? Секрет? Или потому, что вы сами не понимаете, что это такое?

– Хороший вопрос. Но ответить на него – значит, перейти границы того, что мне велено было вам сообщить.

– Вы не слишком много мне сообщаете.

– Да, даже рискуя нарушить условия и ограничения, полученные мной в качестве инструкций, я, с вашего позволения, могу сказать, что в состоянии сообщить вам очень немногое. Вы – эксперт, вы – профессор, а не я. Я пришла к вам в поисках ответов, желая узнать вашу точку зрения. У меня же нет ни того ни другого.

– Вы сами наблюдали этот феномен?

Она судорожно глотает. Кожа у нее на шее натягивается так туго, что мне видно, как слюна проходит и опускается вниз по горлу, двигается, как мышь под простыней.

– Да, наблюдала, – отвечает она.

– И какое у вас сложилось о нем мнение?

– Мнение?

– Как бы вы описали его? Не профессиональным образом, не как эксперт. Просто каковы были ваши личные впечатления и ощущения? Что, по вашему мнению, это было?

– Нет, этого я не могу сказать, – говорит незнакомка, качая головой и опустив глаза, как будто я флиртую с ней и это мое к ней внимание стало причиной ее смущения.

– Почему не можете?

Она поднимает глаза:

– Потому что это не имеет названия, я не в состоянии придумать, как это назвать.

Мне бы следовало попросить ее уйти. Какое бы любопытство она у меня ни вызвала, когда я только заметил ее у двери своего кабинета, теперь оно уже исчезло. Подобный обмен пустыми словами не приведет нас никуда, разве что к раскрытию еще более странных странностей, которые не будут иметь ничего общего с занятными анекдотами о сумасшедших женщинах и их предложениях, которыми я мог бы потом потешить знакомых за ужином. Потому что она отнюдь не сумасшедшая. Обычные защитные покровы, которые всякий ощущает при коротких знакомствах и беседах с безвредными эксцентриками, сейчас исчезли, и я чувствую себя совершенно открытым и даже беззащитным.

– Зачем я вам понадобился? – вместо этого спрашиваю я, сам того не желая. – На свете полно других профессоров английской литературы.

– Но очень мало демонологов.

– Я бы не стал именовать себя таким образом.

– Не стали бы? – Женщина улыбается. Легкомысленно, с юмором, явно с намерением отвлечь меня от понимания того, насколько серьезно она настроена. – Вы ведь известный эксперт в области священных текстов, мифологии и тому подобных вещей, не так ли? В частности, специалист по всем зарегистрированным и упоминаемым в Библии появлениям Врага рода человеческого, верно? И по задокументированным в апокрифической литературе фактам демонической активности в Древнем мире. Разве в моем досье имеются какие-то ошибки?

– Нет, все, что вы говорите, – правда. Однако я не знаю ничего о демонах или о явлениях такого рода, которые не упоминаются в тех текстах.

– Конечно! Мы и не рассчитывали, что у вас есть опыт прямых столкновений с ними.

– А кто мог на это рассчитывать?

– И впрямь, кто мог? Нет, профессор, то, что нам нужно, – это всего лишь ваши ученые познания, ваша квалификация как эксперта.

– Кажется, вы меня не поняли. Я неверующий.

Она лишь хмурится на это, явно не понимая меня.

– Я не клирик, не духовное лицо, – продолжаю я. – И не теолог, раз уж на то пошло. Я не признаю существования демонов, как не верю в Санта-Клауса. Я не посещаю церковь. Я не рассматриваю события, описанные в Библии или в любом другом считающемся священным документе, как имевшие место в действительности, особенно в том смысле, который имеет отношение ко всему сверхъестественному. Если вам нужен демонолог, я рекомендую вам обратиться в Ватикан. Возможно, там найдется некто, кто все еще серьезно относится к этому вздору.

– Да. – Незнакомка вновь улыбается. – Уверяю вас, такие там есть.

– Вы действуете от имени Церкви?

– Я работаю в некоем агентстве, обеспеченном значительным бюджетом и имеющем весьма широкие полномочия и интересы.

– Я рассматриваю это как положительный ответ на мой вопрос.

Она наклоняется вперед. Ее острые локти с хорошо слышимым стуком опускаются на колени.

– Я помню, что у вас назначена встреча. И у вас еще есть время добраться до Гранд-Сентрал и успеть на эту встречу. Так могу я, наконец, передать вам предложение моего клиента?

– Погодите! Я ведь не говорил вам, что еду на Гранд-Сентрал!

– Нет. Не говорили.

Она не делает ни единого движения. Ее полная неподвижность как бы подчеркивает сказанное.

– Так можно? – снова спрашивает она, как мне кажется, через целую минуту.

Я откидываюсь назад, сделав ей знак продолжать. Нет смысла и дальше притворяться, что у меня есть тут какой-то выбор. Она сумела – в самый последний момент – так усилить и расширить свое присутствие в моем кабинете, что теперь перекрывает путь к двери, да так эффективно, как это проделал бы вышибала в ночном клубе.

– Мы при первой же возможности отправим вас самолетом в Венецию. Предпочтительно прямо завтра. Вас разместят в одном из лучших отелей в Старом городе – по моему личному выбору, могу добавить. Это мой любимый отель. Как только вы там устроитесь, сразу же отправитесь по адресу, который вам будет сообщен. От вас не потребуется никаких письменных свидетельств или отчетов. По сути дела, мы желали бы, чтобы вы не раскрывали результаты своих наблюдений никому, кроме тех лиц, кто будет сопровождать вас на место. Это все. Конечно, все ваши расходы будут оплачены. Перелет бизнес-классом. Это помимо гонорара за консультации, который, мы надеемся, вы сочтете вполне разумным.

После чего она поднимается с места. Делает один-единственный шаг, потребный для того, чтобы подойти вплотную к моему столу, достает ручку из кофейной кружки и пишет в моем блокноте для заметок, лежащем возле телефона, многозначное число. Сумма немного превышает треть моего годового жалованья.

– Вы намерены заплатить мне эту сумму за то, чтобы я отправился в Венецию и посетил чей-то дом? После чего развернулся и полетел обратно? И все?

– По сути, да.

– Черт знает что за история!

– Вы сомневаетесь в моей искренности?

– Надеюсь, вы не обиделись.

– Отнюдь. Я иной раз забываю, что некоторым требуются подтверждения.

Женщина запускает руку во внутренний карман своего жакета и кладет мне на стол белый деловой конверт без каких-либо надписей.

– Что это?

– Здесь ваучер. По нему вы получите авиабилет. И квитанция об оплате авансом забронированного номера в отеле. Здесь же заверенный банковский чек на четверть суммы вашего гонорара. Остальное будет выплачено по возвращении. Здесь же адрес, по которому вам нужно будет явиться.

Моя рука зависает над этим конвертом, словно прикосновение к нему будет означать капитуляцию по всем пунктам.

– Естественно, вы имеете полную возможность взять с собой всю свою семью, – говорит она. – У вас ведь есть жена? И дочь?

– Да, дочь. Насчет жены я не совсем уверен.

Она поднимает взгляд к потолку и закрывает глаза. И начитает цитировать:

Хвала тебе, о брачная любовь, Людских потомков истинный исток, Закон, покрытый тайной! Ты в Раю, Где все совместно обладают всем, — Единственная собственность…

– Вы тоже изучаете Милтона? – спрашиваю я, когда она снова открывает глаза.

– До вас мне не дотянуться, профессор. Я просто обычная его поклонница.

– На свете не слишком много обычных поклонников, которые помнят его стихи наизусть.

– Выучила, зазубрила. Есть у меня некоторые способности. Хотя сама я никогда не имела возможности прочувствовать то, что описывает поэт. Людских потомков истинный исток. У меня нет детей.

Последнее признание незнакомки вызывает удивление. После всех этих уловок и уклонений она вдруг открыто и свободно, даже с некоторой грустью, делится со мной самой что ни на есть интимной информацией!

– Милтон был прав насчет радости, которую приносят дети, – говорю я. – Но можете мне поверить, он очень далек от того, чтобы считать, что брак имеет что-то общее с раем.

Она кивает, хотя явно не в ответ на мое замечание. Этот кивок подтверждает для нее нечто иное. Или, возможно, она просто передала мне все, что намеревалась передать, и теперь ждет моего ответа. И я даю его ей.

– Мой ответ: нет. Чем бы все это ни было, каким бы интригующим ни представлялось, это вне моей компетенции. Я не могу принять ваше предложение.

– Вы неправильно меня поняли. Я явилась сюда вовсе не для того, чтобы услышать ваш ответ, профессор. Я оказалась здесь, чтобы передать приглашение, вот и все.

– Отлично. Однако боюсь, ваш клиент будет разочарован.

– Такое случается очень редко.

Женщина поворачивается одним гибким движением. Выходит из кабинета. Я ожидаю сердечного прощания любого вида и рода, например, «хорошего вам дня, профессор» или прощального взмаха ее костлявой руки, но она просто быстро уходит по коридору по направлению к лестнице.

К тому моменту, когда я заставляю себя встать с кресла и высунуть голову в коридор, ее там уже нет.

 

Глава 2

Я складываю кое-какие рабочие бумаги в сумку, снова выхожу на солнцепек и направляюсь к станции подземки. Здесь, внизу, воздух еще более мерзкий, словно запечатанный в вакуумную упаковку и подслащенный вонью разлагающегося мусора. Эта вонь вместе с запахами множества человеческих тел, каждый из которых словно рассказывает об очередной маленькой личной трагедии закабаленного городом или обманувшегося в своих желаниях и надеждах человека, наваливается на меня, поглощает.

По дороге в центр города я пытаюсь осмыслить, что собой представляет эта Худая женщина, стараюсь припомнить все подробности ее физического облика, столь ярко и живо представшие передо мной всего пару минут назад. Однако – то ли в результате беспокойных событий сегодняшнего дня, то ли потому, что некий отдел моей памяти впал в застой, – я вспоминаю ее лишь как некую общую идею, но не как личность. И эта идея еще более неестественная, более угрожающая, чем первое впечатление, которое она на меня произвела. Думать о ней сейчас – это словно прочувствовать разницу между тем, что ощущаешь, когда видишь ночной кошмар, и тем, как рассказываешь кому-то в безопасности солнечного утра обо всех этих глупых и пугающих ночных блужданиях во сне.

Добравшись до Гранд-Сентрал, я поднимаюсь по эскалатору и прохожу по тоннелю в главный зал вокзала. Час пик. Все вокруг больше напоминает паническое бегство, нежели упорядоченное, целенаправленное движение. Самыми затравленными и потерянными выглядят туристы, которые приехали сюда, дабы полюбоваться нью-йоркской суетой и спешкой, а теперь просто стоят, как громом пораженные, судорожно цепляясь за своих жен и детей.

О’Брайен стоит возле справочного бюро, под золотыми часами в центре зала, на нашем традиционном месте встреч. Она выглядит бледной. Возможно, она раздражена, и совершенно справедливо, я ведь опоздал.

Когда я оказываюсь рядом, Элейн смотрит в другую сторону. Я касаюсь ее плеча, и она подпрыгивает.

– Я тебя не узнала, – извиняется моя коллега. – Хотя должна была, не так ли? Это ведь наше место.

Мне это нравится больше, чем следовало бы – это выражение «наше место», – но я списываю его со счета как просто случайный набор слов.

– Извини, я опоздал.

– Ты уже прощен.

– Напомни мне еще раз, – говорю я, – почему это место – наше место? Это что, из фильма Хичкока? «К северо-северо-западу»?

– И ты мой Кэри Грант, да? Льстишь сам себе. Хотя набор актеров не то чтобы уже закончился, так что не дуйся. А истина заключается в том, что мне нравится встречаться именно здесь, поскольку все окружающее выглядит крайне нецивилизованно. Толпы народу, толкучка. Эти маски жадности и отчаяния. Настоящий пандемониум. Организованный хаос.

– Пандемониум, – задумчиво повторяю я, слишком тихо, чтобы О’Брайен услышала меня в этом грохоте.

– Что ты сказал?

– Это название Сатана дал крепости, которую выстроил для себя и своих последователей после того, как его изгнали с небес.

– Ты не единственный, кто читал Милтона, Дэвид.

– Конечно. Ты меня намного опередила.

О’Брайен делает шаг вбок, чтобы посмотреть мне прямо в лицо.

– Что стряслось? Ты какой-то взъерошенный.

Я раздумываю, рассказывать ли ей о Худой женщине и о странном предложении, сделанном мне в кабинете. У меня возникает ощущение, что это может выглядеть как раскрытие тайны, которую я вроде бы должен был хранить – нет, это больше, чем просто «ощущение», это нечто вроде физического предупреждения, – и у меня напрягается что-то в груди, что-то давит мне на кадык, словно невидимые пальцы сжимают мою плоть, стараясь заставить меня замолчать. А потом я вдруг обнаруживаю, что бормочу что-то маловразумительное о жаре и необходимости срочно выпить чего-нибудь покрепче.

– Так ведь мы именно для этого тут и встретились, не так ли? – отвечает Элейн, взяв меня под руку и направляя через толпу к выходу из вокзала. Ее рука лежит у меня на локте, словно прохладный компресс на моей внезапно запылавшей коже.

Бар «Устрица» располагается в подвале. Этакая пещера без окон под помещением вокзала, по каким-то непонятным причинам предлагающая желающим сырые морепродукты и ледяную водку. Мы с О’Брайен провели здесь немало времени, рассуждая о своих карьерах: моя добралась до верхней точки всей этой игры, когда обладаешь статусом «ведущего эксперта мирового уровня», что отмечается при каждом упоминании моего имени, а у нее имеются труды по психологическим факторам, подкрепляющим исцеление с помощью веры, несколько повышающие ее научный рейтинг и увеличивающие ее еще недавно не слишком широкую известность. Хотя по большей части мы болтаем просто ни о чем конкретном, как это обычно бывает между отлично подходящими друг другу, пусть и не совсем похожими друзьями.

Что делает нас столь непохожими? Элейн – женщина, это прежде всего. Одинокая женщина. Темные волосы коротко подстрижены, синие глаза сияют на смуглом ирландском лице. В отличие от меня она из состоятельной семьи, хотя и не слишком показушно известной – такие типичны на северо-востоке страны. Юность в Коннектикуте, на теннисных кортах и в лагерях, затем внешне гладкая, без видимого напряжения научная карьера, куча ученых степеней, успешная частная практика в Бостоне, а теперь и в Колумбийском университете, где она только в прошлом году оставила пост декана психологического факультета, чтобы полностью сосредоточиться на собственных исследованиях. Резюме – выше любых стандартов, никаких вопросов. Вот только не совсем подходящий персонаж, чтобы составить пьяную компанию женатому мужику.

Дайана никогда открыто не жаловалась по поводу нашей дружбы с О’Брайен. Скорее наоборот, она ее даже поощряла. Правда, это не мешало ей испытывать ревность в связи с нашими посиделками и выпивками в баре «Устрица», нашими посещениями спортивных баров посреди рабочей недели, чтобы посмотреть трансляцию очередного хоккейного матча (мы с Элейн сейчас временно болеем за «Рэйнджерс», хотя раньше были фанатами других команд, она – «Бруинов», а я – «Лифс»). Так что у моей супруги нет другого выбора, кроме как смириться с наличием этой женщины рядом со мной, поскольку если бы она стала на пути нашей дружбы, это означало бы, что Элейн дает мне то, чего жена дать не может. Тот факт, что это истинная правда, и то, что это отлично известно всем нам троим, как раз и делает крайне неприятным мое возвращение домой, где меня всегда ожидает ледяной прием после вечера, проведенного с Элейн.

Мысль о том, чтоб прекратить дружеские отношения с О’Брайен в качестве мирного предложения Дайане, приходила мне в голову, как пришла бы любому мужу в условиях разваливающегося брака, если бы он все еще хотел его сохранить вопреки всем рискам и добрым советам. А я действительно хочу сохранить нашу семью. Должен признать, что весьма значительная часть всех ошибок и провалов в нашем браке приходится на мою долю – они образуют неопределенных размеров тень, которую отбрасывает то, что я из себя представляю, – но ни один из них не был намеренным, ни один не поддавался моим усилиям что-то поправить. Мои несовершенства отнюдь не мешали мне делать все, что я только мог придумать, чтобы стать Дайане хорошим мужем. Но факт остается фактом: мне в моей жизни нужна Элейн О’Брайен. Не для случайного, хаотического флирта, не для сентиментальных терзаний по поводу того, что могло бы быть, но в качестве советчицы, в качестве моего более четко выраженного, более ясно мыслящего внутреннего «я».

Такое положение может выглядеть странным – да оно и впрямь странно выглядит, – но она заняла в моей жизни место брата, которого я потерял, когда был еще ребенком. И если тогда я никак не мог предотвратить его смерть, то теперь я не могу позволить, чтобы О’Брайен исчезла из моей жизни.

Что менее понятно, это то, что она сама получает из наших взаимоотношений. Я неоднократно задавал ей этот вопрос: почему она тратит столько своего драгоценного времени на такого меланхолика и поклонника Милтона, как я? Ее ответ всегда был один и тот же.

– Я предназначена для тебя, – говорит она.

Мы находим свободные табуреты у длинной стойки бара и заказываем дюжину нью-брунсвикских устриц и пару мартини – для начала. Народ вокруг кишмя кишит, и все орут, как маклеры на бирже. Тем не менее мы с моей спутницей тут же оказываемся словно в коконе наших общих мыслей, отделенном от всех остальных. Я начинаю разговор с пересказа своей встречи с Уиллом Джангером, добавив несколько особо острых и убийственных ремарок к тем, которые действительно высказал ранее (и опустив все свои исповедальные откровения насчет Тэсс). Элейн улыбается, хотя явно видит все мои преувеличения (и, скорее всего, умолчания тоже). Я знал, что так оно и будет.

– Ты действительно так ему все это и высказал? – уточняет она.

– Почти, – отвечаю я. – Я, конечно же, очень хотел бы все это ему высказать.

– Тогда будем считать, что высказал. И пусть в архивных записях будет указано, что эта скользкая змея, Уильям Джангер с физического факультета, зализывает сейчас вербальные раны, нанесенные ему опасно недооцененным Дэйвом Аллманом, этим любителем старинных книг.

– Да. Мне это подходит. – Я киваю и отпиваю из стакана. – Я себя сейчас чувствую вроде как сверхдержава, у которой имеется друг, принимающий твою версию реальности.

– Нет никакой реальности, есть только разные версии.

– Кто это сказал?

– Я, насколько мне известно, – говорит моя коллега и тоже делает большой глоток.

Водка, успокаивающее ощущение и удовольствие быть рядом с ней, уверенность в том, что ничего похожего на реальную опасность пока что не может на нас свалиться, – все это заставляет меня почувствовать, что все будет о’кей, даже если я занырну еще дальше и расскажу О’Брайен о своей встрече с Худой женщиной. Я вытираю губы салфеткой, готовясь к рассказу, но тут она начинает говорить сама, прежде чем я успеваю произнести первое слово.

– У меня есть новости, – сообщает Элейн, проглатывая устрицу. Это вступление заставляет предположить, что у нее в запасе имеется некая высокосортная сплетня, нечто поразительное и непременно с сексуальным привкусом. Но потом, проглотив, она объявляет:

– У меня обнаружили рак.

Если бы у меня в этот момент было что-нибудь в горле, я бы подавился.

– Это шутка? – спрашиваю я. – Говори же, это гребаная шуточка?

– Разве онкологи в нью-йоркском пресвитерианском госпитале шутят?

– Элейн! Боже мой! Нет, не может такого быть!

– Они не совсем уверены в том, когда это началось, но теперь это дошло до костей. Что объясняет мои бездарные проигрыши в сквош в последнее время.

– Мне очень жаль…

– Какая там на сей счет имеется нынче дешевая мантра из дзен-буддизма, что предлагают в дисконт-шопах? Это то, что есть.

– Нет, ты серьезно? Я хочу сказать… конечно, это серьезно… но насколько далеко это зашло?

– Довольно далеко, как они говорят. Это что-то вроде курса дополнительного продвинутого обучения в университете или нечто в том же роде, как аспирантура. Подавать заявления о приеме могут только раковые опухоли, уже закончившие все предварительные курсы подготовки.

Она удивительно стойко держится и сохраняет отличное чувство юмора – мне это здорово сейчас помогает вместе с укрепляющим воздействием мартини, – но чуть заметное подрагивание уголка ее рта, которое я тут же замечаю, свидетельствует о попытках сдержать слезы. А затем, прежде чем я осознаю это, я сам начинаю плакать. Я обнимаю ее, сбросив при этом с подноса со льдом на пол пару устричных раковин.

– Спокойнее, профессор, – шепчет О’Брайен мне на ухо, хотя обнимает меня не менее крепко, чем я ее. – У людей может сложиться превратное мнение.

А какое тут может быть мнение? Такое объятие не спутаешь с каким-то другим, с признаками страстного желания или с поздравлениями. Это безнадежное объятие. Так ребенок обнимает кого-то из близких на вокзале в момент расставания, до самого конца сражаясь с неизбежным, вместо того чтобы вежливо, как это делают взрослые, смириться с ним и подчиниться.

– Мы что-нибудь придумаем, – говорю я. – Найдем других врачей, получше.

– Поздно, Дэвид, это слишком далеко зашло.

– Ты что, уже примирилась с этим, да?!

– Да. Хочу попытаться, во всяком случае. И прошу тебя мне помочь.

Она отталкивает меня от себя. Не от смущения, а просто чтобы я видел ее глаза.

– Я понимаю, что ты напуган, – говорит она.

– Конечно, я напуган. Это же такое несчастье…

– Я не о раке. Я говорю о тебе самом.

Она делает глубокий вдох. То, что она собирается мне сказать, явно требует значительных усилий, энергии, которой у нее может и не быть. И я беру ее за руки, чтобы хоть как-то поддержать. И склоняюсь ближе к ней, готовый слушать.

– Я никогда не могла понять, чего ты так боишься, но есть в тебе что-то такое, что загоняет тебя в угол, да так плотно, что ты зажмуриваешься, чтобы этого не видеть, – говорит она. – Тебе необязательно сообщать мне, что это такое. Готова спорить, ты и сам этого не знаешь. Но вот какое дело: меня, вероятно, уже не будет рядом, когда ты от него наконец отобьешься. Я хотела бы быть вместе с тобой, но, видимо, ничего не выйдет. И тебе понадобится чья-то помощь, поддержка. Ты с этим в одиночку не справишься. Лично я не знаю ни одного человека, который мог бы с этим справиться.

– Тэсс.

– Верно.

– Ты хочешь, чтобы я больше о ней заботился?

– Я хочу, чтобы ты всегда помнил, что она так же напугана, как и ты. Она считает, что тоже осталась в полном одиночестве.

– Не уверен, что понимаю тебя…

– Это все твоя меланхолия. Или депрессия. Вместе с девятью десятыми твоих несчастий, печалей и скорбей, которые я изучила, диагностировала и пыталась лечить. Называй это как хочешь, но это всего лишь разные термины, обозначающие одиночество. Вот что ввергает тебя в мрачное настроение. И именно с этим ты должен бороться.

Одиночество. Можно подумать, что О’Брайен присутствовала сегодня на моей лекции и записывала за мной.

– Я вовсе не одинок.

– Да, но считаешь, что одинок. Ты всегда считал себя одиноким, всю свою жизнь – и что же? Может, так оно и было. И это чуть тебя не сгубило. Если бы не твои книги, не твоя работа, не все эти щиты и преграды, что ты установил у себя в голове, ты бы точно погиб. И оно по-прежнему стремится тебя погубить. Но ты не должен ему этого позволять, потому что теперь у тебя есть Тэсс. И неважно, как далеко ее от тебя отнесет, ты все равно не должен сдаваться. Она же твой ребенок, Дэвид! Так что ты обязан доказывать ей свою любовь, доказывать каждую гребаную минуту, каждый гребаный день. Чуть ослабишь напор, и все, ты провалил тест на звание Настоящего человека. Чуть дашь слабину, и ты действительно окажешься в полном одиночестве.

Даже здесь, в спертом воздухе бара «Устрица», Элейн поеживается и дрожит.

– Откуда ты все это взяла? – спрашиваю я. – Я ведь никогда ничего подобного про Тэсс не говорил. Что она… вроде меня самого. Ты хочешь сказать, что у нее то же самое, что и у меня, да?

– Даже больше, чем можно унаследовать, как цвет глаз или телосложение.

– Подожди минутку! Ты сейчас говоришь как доктор О’Брайен, как мозговед? Или как моя приятельница Элейн и это всего лишь дружеский пинок в задницу?

Этот вопрос, нацеленный на то, чтобы вернуть нас на более понятную и привычную почву, кажется, только сбил ее с толку. Она некоторое время пытается найти ответ, и болезнь тут же отражается на ее лице. Кожа внезапно туго обтягивает кости черепа, румянец исчезает. Подобную трансформацию не может заметить никто, кроме меня, но я вижу: сейчас она выглядит так, что вполне могла бы сойти за сестру Худой женщины. Это сходство, наверное, должно было броситься мне в глаза, еще когда я только заметил ту странную посетительницу, когда она сидела возле моего кабинета. Но проявилось оно только сейчас, в минуту интимного общения, в минуту ужаса.

– Это просто то, что я знаю и понимаю, – в конце концов отвечает моя подруга.

Мы еще некоторое время сидим там. Как обычно, заказываем еще по порции мартини и порцию лобстера на двоих. Все это время О’Брайен умело направляет нашу беседу подальше в сторону от ее диагноза и ее удивительного профессионального проникновения в мои жизненные беды и несчастья. Она уже высказалась по этому поводу, сообщила мне все, что хотела сообщить. И между нами уже возникла не выраженная словами уверенность в том, что даже она не полностью осознает, чем это может мне грозить.

Когда мы расправляемся с нашими напитками, я провожаю Элейн наверх, в главный зал терминала. Здесь теперь потише, толпа зевак, делающих снимки, теперь гораздо больше, чем поток обычных пассажиров. Я готов задержаться с О’Брайен у выхода на платформу, пока не подадут ее поезд до Гринвича, но она останавливает меня под золотыми вокзальными часами.

– Я отлично и сама доберусь, – говорит моя спутница со слабой улыбкой.

– Конечно, доберешься. Но нет смысла торчать тут и ждать в одиночестве.

– Я не буду в одиночестве. – Она обхватывает пальцами мое запястье в знак благодарности. – И тебя кое-кто уже ждет.

– Сомневаюсь. Тэсс в последнее время после ужина просто запирается у себя в комнате, садится за компьютер. На ее двери словно появляется неоновая надпись: «ПРОСЬБА НЕ БЕСПОКОИТЬ».

– Иногда люди закрывают дверь только для того, чтобы ты в нее постучался.

О’Брайен отпускает мое запястье и ускользает в толпу немецких туристов. Я бы последовал за ней, хотя бы попытался, но она этого явно не хочет. Так что я разворачиваюсь и направляюсь в противоположную сторону, вниз по тоннелю, ко входу в подземку, и чем дальше от поверхности я удаляюсь, тем жарче становится воздух.

 

Глава 3

Я выбираюсь на поверхность на 86-й улице в Аппер-Уэст-сайде. Вот здесь мы и живем, моя маленькая семья, вместе с другими маленькими семьями, обитающими в этом районе. Нашу улицу частенько заполняют родители с бумажными стаканчиками из «Старбакса», полными кофе с молоком, толкающие перед собой роскошные детские коляски на одного ребенка. Это отличный район, прямо как с картинки из роскошного журнала, он очень подходит для таких, как мы – хорошо образованных профессионалов, обремененных предрассудками насчет проживания в пригородах, но твердо уверенных в том, что жизнь здесь, в относительной безопасности, но на небольшом расстоянии пешком от Центрального парка, Музея естественной истории и лучших частных школ, даст нашим единственным детишкам то, что им нужно, чтобы в один прекрасный день они стали такими же, как мы.

Мне здесь нравится, я чувствую себя здесь, словно вечный турист. Вырос я в Торонто, в городе более простом, с более скромным темпераментом и запросами. В менее мифологизированном окружении. Жизнь в Нью-Йорке подхлестнула развитие моей способности притворяться. Притворяться, что это и впрямь мой дом, а вовсе не какая-то подделка, фальшивая выдумка, заимствованная из романов и фильмов. Притворяться, что мы когда-нибудь расплатимся наконец по закладной на нашу просторную, с тремя спальнями, квартиру в «престижном» доме на 84-й улице. Меня частенько тревожит сознание того, что мы вообще-то не сможем это себе позволить, но вот Дайана любит замечать, что «никто теперь не думает о том, что может или не может себе позволить. Нынче уже не 1954 год».

Между нами все плохо, и, вероятно, наши отношения уже не подлежат восстановлению. С грохотом и треском поднимаясь в кабине лифта, я перебираю события этого странного дня, решая, с чем двигаться дальше, а что похоронить. Я хочу рассказать Дайане об О’Брайен, о своем разговоре с Уиллом Джангером, о Худой женщине, потому что у меня нет больше никого, с кем я мог бы поделиться всеми этими подробностями: они слишком личные, каждая по-своему, чтобы выложить их перед кем-то из коллег или за столом на вечеринке. И ведь есть надежда, что жене это будет интересно. Что я расскажу ей нечто, способное заставить ее замолчать и задуматься, вызвать у нее заинтересованность, возбудить сочувствие. Отсрочка неизбежного – это нынче, по всей вероятности, все, на что я могу рассчитывать.

Я открываю дверь в квартиру и обнаруживаю, что Дайана стоит перед ней, дожидаясь меня. В руке у нее почти пустой винный бокал. И что говорит выражение ее лица? Оно говорит, что любая история, которую я могу ей сейчас рассказать, не имеет никакого значения.

– Нам надо поговорить, – сообщает супруга.

– Самые мерзкие три слова в истории браков.

– Я серьезно!

– Я тоже.

Она ведет меня в гостиную, где на кофейном столике стоит и ждет меня второй винный бокал, в отличие от ее бокала полный. Нечто, призванное смягчить удар, который вот-вот будет мне нанесен. Но я не желаю никаких смягчений. Это ведь всегда было ее проблемой, с самого начала, не правда ли? То, что я никогда не присутствую в нужном месте в нужный момент. Ну что же, то ли дело в странных событиях сегодняшнего дня, то ли в новой решимости, которой я только что обзавелся, но я чувствую себя в данный момент вполне присутствующим, черт бы меня побрал!

– Я уезжаю, – говорит Дайана. Ее тон – хорошо отрепетированный вызов, словно сейчас ей необходимо проявить мужество, обеспечив себе безопасное бегство.

– И куда же?

– К родителям, на Кейп-Код. На лето. Или на часть лета. Пока не подыщу себе собственную квартиру.

– Две квартиры в Манхэттене. И как мы будем за них платить? Ты выиграла в лотерею?

– Я предлагаю, чтобы впредь не было никакого «мы», Дэвид. Это означает, что я имею в виду только одну квартиру. Мою.

– Стало быть, мне не следует принимать это за начало бракоразводного процесса.

– Да, думаю, не следует.

Супруга делает последний глоток из своего бокала. Все оказалось легче, чем она думала. Она уже почти уехала отсюда, и мысль об этом вызвала у нее приступ жажды.

– Я стараюсь сохранить наш брак, Дайана, – вздыхаю я.

– Я знаю, что ты стараешься.

– Значит, ты видишь это?

– Да, но это не остановило тебя от превращения в человека, с которым встречаешься каждый день, говоришь ему «привет!», но в действительности совершенно его не знаешь. Тебе кажется, что ты и впрямь стараешься, но когда доходит до реальных шагов, тебя тут нет.

– И что я могу еще тебе сказать?

– Дело никогда не было в том, что тебе нечего мне сказать. Дело в действиях, в реальных шагах. Или, скорее, в том, что их нет.

У меня нет аргументов, чтобы это оспорить. Но даже если бы они у меня были, я все равно не стал бы этого делать – я не из любителей споров. Хотя, может, нам иной раз и следовало бы поспорить. Выложить и выслушать еще некоторое количество гнусных обвинений, страстных отрицаний и признаний – это, возможно, могло бы помочь нам решить наши проблемы. Но я не знаю, как это делается.

– Ты намерена жить с ним? – спрашиваю я.

– Мы обсуждаем этот вопрос.

– Значит, когда я виделся с ним сегодня, когда он налетел на меня, то просто хотел поглумиться надо мной.

– Уилл вовсе не такой.

«Тут ты ошибаешься, Дайана, – хочется мне сказать. – Он как раз именно такой».

– А как же быть с Тэсс? – спрашиваю я.

– А что Тэсс?

– Ты ей уже сказала?

– Я подумала, что оставлю это тебе, – говорит жена. – У тебя с ней лучше отношения. Всегда так было.

– Это не соревнование. Мы же семья.

– Нет, с этим покончено. Все кончено.

– Она же и твоя дочь.

– Я не могу до нее докричаться, Дэвид!

И тут Дайана – к своему собственному изумлению – ударяется в слезы. Громкий, хотя и короткий приступ судорожных рыданий.

– С ней что-то не так, – ухитряется она произнести. – Нет, ничего такого, с чем можно было бы обратиться к врачу, я вовсе не это имею в виду. Ничего такого, что можно изучить при медицинском осмотре. Что-то не так, неправильно, но это невозможно разглядеть.

– И что же, по-твоему, это такое?

– Я не знаю. Ей ведь уже одиннадцать лет! Почти взрослая девушка. А у нее такие настроения… Но и это совсем не то. Она вроде тебя, – говорит моя супруга – это случайное совпадение, хотя и более злобное повторение слов О’Брайен. – Вы вдвоем укрылись, спрятались в собственном приватном, неприкасаемом маленьком логове.

Она сейчас совершенно одинока. Я вижу это так же четко и ясно, как след губной помады на краешке ее зажатого в руке бокала. Ее муж и дочь разделяют между собой некий мрачный, темный мир, и помимо всех прочих побочных эффектов этот факт вышибает ее из нашей семьи. Я стою здесь, рядом с ней – как всегда здесь стоял, – но она совершенно одинока.

– Тэсс в своей комнате? – спрашиваю я. Дайана кивает.

– Иди, – говорит она, отпуская меня. Но я и сам уже ушел.

Даже 1400-страничная «Анатомия меланхолии» Роберта Бёртона не сообщает, передается эта болезнь по наследству или нет. Я склонен полагать, что мы с Тэсс имеем весьма сильные позиции, выступая в поддержку этого предположения. Только за последний год или около того дочь неоднократно демонстрировала нам все внешние признаки мрачной рассеянности: она растеряла всех друзей и променяла широкий круг своих интересов на единственное увлечение, вернее, даже на одержимость – в ее случае это ведение дневника, в который я никогда даже не пытался сунуть нос – отчасти из уважения к ее личной жизни, отчасти из страха перед тем, что я могу там обнаружить. Что беспокоит Дайану больше всего – это нынешний уход нашей девочки в себя, ее уединение, отстраненность. А истина заключается в том, что я еще много лет назад успел распознать в Тэсс самого себя. Мы с ней одинаковым образом отрешаемся, уходим от грохота жизни, и хотя все же вечно пытаемся перебросить мостик через образовавшийся разрыв, нам это удается лишь с частичным успехом.

Я стучу в дверь Тэсс. Услышав ее средневековое разрешение «войдите!», я вхожу и вижу, что она закрывает свой дневник и выпрямляется, сидя на краю постели. Свои длинные, цвета рислинга, волосы она пока еще заплетает в косичку – я нынче утром завязал ее лентой. Сразу вспоминается ее младенчество и мои терпеливые – более терпеливые, нежели те, на которые способна Дайана, – усилия при расчесывании этой гривы, распускании образовавшихся узелков и вырезании присохших капелек клея или кусочков засохшей жвачки. Возможно, это странное занятие для отца. Но все дело в том, что самые замечательные наши с ней беседы протекают в ванной комнате около восьми часов, когда воздух там насыщен паром после череды горячих душей, а мы вдвоем спорим, как ей убрать волосы – заплести косичку, сделать «конский хвост» или два хвостика.

Моя Тэсс. Она поднимает на меня глаза и мгновенно прочитывает в них, что произошло в гостиной.

Девочка чуть сдвигается в сторону. Освобождает место, чтобы я сел рядом.

– Она вернется? – спрашивает Тэсс. Первая часть нашего общения прошла без слов.

– Не уверен. Не думаю. Нет.

– Но я остаюсь здесь? С тобой?

– В подробностях мы это еще не обсуждали. Но да, этот дом по-прежнему остается твоим. Остается домом для нас обоих. Потому что я точно, черт побери, никуда без тебя не уеду.

Тэсс кивает, словно это – то, что я останусь здесь с ней, – все, что ей хочется знать. На самом деле это все, что хочется знать и мне самому.

– Нам нужно что-то предпринять, – говорю я через некоторое время.

– «Что-то» вроде терапевтического курса для поправки семейных отношений? Или какого рода «что-то»?

Этот курс уже запоздал, думаю я. Слишком запоздал для всех нас, всех троих вместе. Теперь всегда нас будет только двое, ты и я.

– Я имею в виду что-нибудь веселенькое.

– Веселенькое? – Дочь повторяет это слово, как будто оно пришло из какого-то древнего языка, словно это какой-то забытый термин из древнеисландского, который ей нужно помочь перевести.

– Как ты считаешь, ты успеешь собраться до утра? Немного вещей, всего на три дня? Просто чтобы запрыгнуть в самолет и убраться отсюда? Билеты будут в первый класс. Отель четырехзвездочный. Будем там как рок-звезды.

– Конечно, – говорит Тэсс. – Это действительно взаправду?

– Абсолютно взаправду.

– Куда летим?

– Как тебе понравится такое место – Венеция?

Она улыбается. Прошло очень много времени с того дня, когда я в последний раз видел, как моя дочь вдруг демонстрирует удовольствие и радость – и это из-за того, что я сделал, ни больше ни меньше! – так что я кашляю, чтобы замаскировать рыдание, захватившее меня врасплох.

– Чистейший рая свет, – говорю я.

– Опять твой старина Милтон?

– Да. Но и ты тоже.

Я дергаю ее за нос. Такой маленький щипок большим и указательным пальцами – я перестал так ее дергать всего пару лет назад после ее возмущенных протестов. Я и сейчас ожидаю такого протеста, но вместо этого дочь отвечает так, как делала ребенком, когда это была одна из наших обычных игр, одна из тысяч:

– Би-бип!

Она смеется. И я смеюсь вместе с ней. Всего на какой-то момент к нам вернулось глупое, смешливое настроение. Я не имел ни малейшего понятия, что из всех вещей, по которым я, как мне казалось, буду скучать, когда мой ребенок перестанет быть ребенком, одно из первых мест будет занимать возможность вести себя по-ребячьи.

Я поднимаюсь и иду к двери.

– Ты куда? – спрашивает Тэсс.

– Сказать маме.

– Скажешь ей это через пару минут. Побудь со мной еще немного, ладно?

И я остаюсь с ней еще на некоторое время. Мы не разговариваем, не пытаемся сочинить какую-нибудь успокаивающую банальность, не притворяемся. Просто сидим.

В эту ночь мне снится Худая женщина.

Она сидит сама по себе в совершенно пустом лекционном зале, в том самом, где я читаю лекции первокурсникам, но изменившемся, расширившемся, так что его размеры невозможно определить и оценить, поскольку стены и справа, и слева уходят во мрак и растворяются в нем. Я стою за кафедрой и, прищурившись, смотрю на эту женщину. Единственное освещение – от неярких ламп, что освещают ступени в проходе между рядами, и от двух сияющих красным указателей «Выход» над задними дверями, далеких, как города по ту сторону огромной пустыни.

Она сидит в середине ряда, на полпути к задней стене. Ее саму не видно, одно только лицо. Болезненное от неправильного питания. Черно-белое лицо, как из кадров кинохроники. Кожа готова лопнуть на носу, на острых, выступающих скулах, готова слезть с острого, хрупкого подбородка. От этого ее глаза выкатываются наружу из глазниц, словно стараясь убежать.

Мы оба молчим. И тем не менее это молчание заполнено ощущением, что только что было произнесено вслух нечто, что никогда не должно было прозвучать. Какая-то непристойность. Или проклятие.

Она открывает рот. Открывшаяся глотка выглядит как сухая бумага, как сброшенная змеиная кожа. От нее исходит гнилостное дыхание, оно поднимается ко мне и касается моих губ, напрочь их запечатывая.

Она выдыхает. И прежде чем я успеваю проснуться, она испускает бесконечный тяжкий вздох. Такой, что тут же обращается в какое-то восклицание, и оно звучит все громче и сильнее, пока не выливается из ее рта мощной лавиной, как поэма.

Как горячее приветствие. Как ересь.

Пандемониум…

 

Глава 4

Я, на высоте тридцати тысяч футов над Атлантикой, единственный пассажир в салоне первого класса, у кого горит лампочка для чтения. Тэсс крепко спит рядом, ее дневник закрыт и лежит у нее на коленях. Тут я в первый раз с того момента, когда Худая женщина покинула мой кабинет, обращаюсь мыслями к тому, что может ожидать меня в Венеции.

Вчерашний день послал мне такой набор разнообразных крученых мячей, что мне трудно было решить, который из них принимать первым. Терминальную стадию заболевания моей лучшей подруги, окончательный крах моего брака или вопрос о том, почему посланница, по всей вероятности, направленная ко мне некоей церковной организацией, предложила мне кучу денег за визит? И какой визит? Куда? Единственная область, в которой я действительно эксперт и которую она упомянула вполне конкретно, – это мое знание произведений Милтона. Нет, даже не это. А то, что я демонолог.

Даже сейчас и здесь, в плывущем в небе и похожем на роскошный отель «Боинге», я чувствую себя не слишком уютно, обдумывая эту мысль, какой бы абсурдной она ни была. Вот я и возвращаюсь к чтению. К стопке книг, которые все относятся к тому, что, говоря по правде, является моим излюбленным книжным жанром. К туристическим путеводителям.

Я ведь из породы таких книжных червей, которые больше читают обо всяких местах, чем посещают их. И вообще, по большей части я, скорее, готов именно читать о них, нежели их посещать. Не то чтобы мне не нравились дальние дали, нет, но мне мешает то, что я всегда и везде ощущаю свою чужестранность, ощущаю себя чужаком среди местных жителей. Именно так я себя и чувствую, то сильнее, то слабее, вне зависимости от того, куда я попал.

И все же я с нетерпением жду прибытия в Венецию. Я никогда там не был, и ее фантастическая история, ее запечатленное многими очарование – это нечто, что я очень хотел бы увидеть вместе с Тэсс и разделить с ней. У меня есть некоторая надежда, что красота и привлекательность этого города вытряхнут мою дочь из ее нынешнего состояния. Возможно, спонтанность этого нашего приключения и великолепие места нашего назначения окажутся достаточными, чтобы вернуть блеск и яркость ее глазам.

Так что я продолжаю читать пропитанные кровью давние истории городских памятников, войн, что велись за земли, за торговые пути, за религию. Попутно я отмечаю рестораны и разные достопримечательности, которые в наибольшей степени обещают порадовать Тэсс. Я желаю стать для нее самым информированным, самым подготовленным туристическим гидом, какой только бывает на свете.

Сам полет уже стал в некотором роде потрясением и развлечением. Тэсс сообщила Дайане о наших планах только нынче утром. Та задала всего несколько вопросов, и при этом в ее глазах явственно отразились все расчеты о том, как эта наша поездка неожиданно предоставит ей возможность лишнее время побыть с Уиллом Джангером. Затем последовали торопливые сборы, поездка в банк за евро (банковский чек, переданный мне Худой женщиной, был спокойно принят, и сумма переведена на мой счет), после чего поездка в лимузине в аэропорт Кеннеди, в ходе которой мы с дочкой оба хихикали на заднем сиденье, прямо как школьные приятели, прогуливающие уроки.

Поскольку время для телефонного звонка было неподходящим, я послал О’Брайен сообщение по мобильнику уже из аэропорта. Описать Худую женщину с помощью клавиатуры сотового телефона, сидя в зале ожидания первого класса, оказалось невозможно, равно как и параметры и направленность моих «консультаций» по «делу», о котором мне ничего не было сообщено, разве что они были на редкость щедро оплачены. Поэтому в конце концов я написал только:

«Улетаю в Венецию (в итальянскую, а не в калифорнийскую) вместе с Тэсс. Вернусь через пару дней. Подробности потом».

Ее ответ пришел почти сразу же:

«ЧЗХ?»

Это должно означать: «Что за херня?»

Я поднимаюсь с места, чтобы размять ноги. Двигатели в механической утробе самолета мягко гудят и посвистывают. Эти звуки, а также спящие пассажиры по обе стороны от меня навевают странное ощущение, будто я – трансатлантический призрак, несущийся сквозь пространство, единственный бодрствующий дух в ночи.

Нет, имеется еще один такой же! Пожилой мужчина, стоит между кабинками туалетов в конце прохода и смотрит вниз, на свои туфли, с несколько скучающим видом. Когда я приближаюсь, он поднимает на меня взгляд и, словно узнав неожиданного сотоварища, улыбается.

– Я, оказывается, не один такой, неспящий, – говорит он вместо приветствия. У него очаровательный итальянский акцент. Лицо у незнакомца чуть морщинистое и красивое, как у актера в рекламных роликах.

– Я читал, – замечаю я.

– Правда? Я тоже большой любитель почитать, – говорит он. – Особенно великие книги. В них вся мудрость человечества.

– В моем случае это просто туристические справочники. Путеводители.

Полуночник смеется:

– Это тоже очень важно и интересно! В Венеции так легко заблудиться! Они вам здорово помогут находить дорогу.

– Во всех книгах говорится, что заблудиться и потеряться в Венеции – это самое очаровательное приключение.

– Бродить, странствовать по городу – да! Но заблудиться? Это совсем другое дело.

Я обдумываю его слова, а он вдруг кладет мне руку на плечо. И сильно его сжимает.

– Что влечет вас в Венецию? – спрашивает он.

– Работа.

– Работа! Ага, вы, наверное, вор.

– Отчего вы так решили?

– Из Венеции все украдено. Камни, реликвии, иконы, золотые кресты со всех церквей. Все это теперь доставляют откуда-нибудь еще.

– Почему?

– Потому что там ничего нет. Ни лесов, ни карьеров, ни ферм. Этот город – сущее оскорбление Господу, он построен исключительно на человеческой гордыне. Он даже стоит на воде! Разве способно подобное магическое действие порадовать Небесного Отца?

Несмотря на благочестивый смысл его слов, тон, которым этот человек их произносит, каким-то образом свидетельствует об обратном, напоминая скорее уничижительную насмешку. Его ни в малейшей степени не занимают нападки на «человеческую гордыню» или неудовольствие Небесного Отца. Наоборот, все эти штучки лишь возбуждают моего случайного собеседника.

Он смотрит куда-то мне через плечо, на спящих пассажиров.

– Вот она, благословенная невинность сна, – замечает он. – Увы, ко мне она больше не является, не приносит мне ни комфорта, ни забвения.

Потом глаза незнакомца натыкаются на Тэсс.

– Ваша дочь? – спрашивает он.

И тут, сразу же, на меня обрушивается уверенное понимание того, что я совершенно неправильно понял этого малого. Это вовсе не очаровательный старикашка, затеявший разговор с сотоварищем по бессоннице. Он притворяется. Прячет свои истинные намерения. Вместе с причиной, по которой он оказался сейчас со мной в самолете.

Я рассматриваю различные варианты ответа – «Не ваше собачье дело!» или «Не смейте даже смотреть на нее!» – но вместо этого просто поворачиваюсь и направляюсь обратно на свое место. Пока иду назад, слышу, как старик входит в туалет и закрывает за собой дверь. Он все еще там, когда я усаживаюсь в свое кресло.

Я притворяюсь, что читаю, но не спускаю глаз с двери в туалет. И хотя я остаюсь настороже в течение следующего часа, мне так и не удается увидеть, чтобы он оттуда вышел.

В конце концов я встаю, подхожу к кабинке и стучусь в дверь, но она не заперта. И когда я открываю ее, внутри никого нет.

Венеция пахнет.

Чем? Трудно сказать, поскольку это скорее запах идей, мыслей, нежели чего-то конкретного. Не ароматы кухни, сельскохозяйственного производства или промышленности, но вонь империи, вонь перехлестывающих друг друга исторических процессов, неистребимый привкус коррупции. В Новом Свете, если город имеет какой-то запах, можно сразу сказать, что это такое. Например, сладковато-тухлая вонь от бумажных фабрик в городах «железного пояса». Или отрыжка Манхэттена – запах жареных каштанов и канализации. Но в Венеции наши североамериканские ноздри вместо всего этого встречают незнакомые испарения грандиозных абстрактных понятий. Красоты. Искусства. Смерти.

– Погляди!

Тэсс указывает на наш вапоретто, который причаливает, чтобы забрать нас и провезти по всему Канале Гранде до нашего отеля. Это «погляди!» – единственное, что она произнесла с момента нашего приземления. И девочка совершенно права: вокруг слишком много такого, на что стоит поглядеть – так много роскошных зданий с их изысканными фасадами, что возникает даже постоянная опасность пропустить что-то потрясающее. Я более чем доволен и счастлив бросить взгляд в направлении ее указательного пальца – моя дочь рядом со мной, она разделяет мое радостное возбуждение от открытия нового, другого мира.

Мы садимся на вапоретто. Он, пыхтя, отчаливает и начинает продвигаться сквозь мешанину грузовых лодок и гондол. И почти сразу же мы оказываемся в ином мире, где отсутствуют все признаки современности.

– Это прямо как Диснейленд, – замечает Тэсс. – Только все взаправду.

Я тут же упоминаю еще кое-какие реалии, почерпнутые из путеводителей за время моего краткого курса знакомства с ними во время перелета. Вон там Фондако деи Турчи со своими устрашающими окнами, похожими на глаза мертвеца. А вот Песчериа с его неоготическим залом, еще с XIV века исполняющим роль рыбного рынка («Пахнет так, словно какая-то часть рыбы продается там с самого четырнадцатого века», – отмечает Тэсс). А вон там – Палаццо деи Камерленги, куда когда-то сажали за решетку уклоняющихся от уплаты налогов.

Через несколько минут Канале Гранде вдруг сужается, и мы проплываем под мостом Риальто. Его пролет так заполнен туристами, что я начинаю беспокоиться, как бы он не рухнул под грузом цифровых камер, солнечных очков и резного камня. Потом канал сворачивает в сторону и снова расширяется. Мы проходим под менее перегруженным Понте делл’Академиа, и кораблик выходит в более широкое пространство Басино ди Сан-Марко, за которым виднеется сверкающая поверхность Венецианской лагуны.

Вапоретто замедляет ход и сворачивает к причалу «Бауэрс иль Палаццо», нашего отеля. Служащие в костюмах с бронзовыми пуговицами швартуют наш кораблик, относят внутрь багаж, один из них предлагает Тэсс затянутую в перчатку руку. Через час после приземления мы переносимся из анонимного ничто международного аэропорта в почти невероятную конкретность одного из лучших отелей Венеции. Да и всей Европы.

Дочь останавливается на причале, глазами фотографируя гондолы, лагуну, часовую башню дворца Сан-Марко и меня самого, замершего в изумлении.

– Ну, ты рада, что мы сюда приехали? – спрашиваю я.

– Не задавай глупых вопросов, – отвечает девочка и берет меня под руку.

Худая женщина отнюдь не шутила.

– Здесь просто замечательно, – подтверждает Тэсс, указывая на полированный пол коричневого мрамора в вестибюле отеля «Бауэр» и на роскошные гардины работы «Бевилакуа» и «Рубелли» на окнах. – Кто за все это платит?

– Я точно не знаю, – признаюсь я.

Зарегистрировавшись, мы идем наверх, в свой номер, чтобы немного освежиться после дороги. Вернее, в свой номер-люкс – две спальни, две ванные комнаты и элегантная гостиная со стеклянными дверями высотой в одиннадцать футов, открывающимися на балкон, который выходит на Канале Гранде.

Мы принимаем душ, переодеваемся и направляемся в расположенный на крыше ресторан пообедать. Бросив взгляд в одну сторону от нашего стола, мы видим лагуну, а посмотрев в противоположном направлении – всю площадь Сан-Марко. Отсюда, как похваляется путеводитель, открывается лучший вид на Венецию. Это самая высокая смотровая площадка в городе.

– А знаешь, как называется этот ресторан? – спрашиваю я. – Settimo Cielo.

– Я же не знаю итальянского, папочка.

– «Седьмое небо».

– Это потому, что он на седьмом этаже?

– Молодец, возьми с полки пирожок.

– Какой пирожок?

– Ладно, неважно.

Приносят обед. Жаренную на гриле форель для меня и spaghetti alla limone для Тэсс. Мы поглощаем еду так жадно, как будто, осматривая все вокруг в течение последних пары часов, успели нагулять жуткий аппетит.

– А вон там что? – спрашивает дочь, указывая куда-то по ту сторону канала, на белый купол и изящные колонны Кьеза делла Салюте.

– Кафедральный собор, – отвечаю я. – Кстати, это одна из чумных церквей, построенных в семнадцатом веке.

– Чумных церквей?

– Эту церковь построили для защиты от страшной эпидемии – Черной смерти – когда та пришла в Венецию. От нее погибла почти половина населения города. Тогда не было лекарств от этой болезни, вот они и решили, что могут лишь построить церковь, чтобы Господь их защитил и спас.

– И он защитил?

– Чума в конечном итоге прошла сама. Как и должно было произойти, независимо от того, построил кто-то новую церковь или нет.

Тэсс накручивает на вилку новую порцию спагетти.

– Я думаю, их все же спас Господь. А ты думай что хочешь, – решительно заявляет она. И набивает рот этими макаронами, так что ее щеки выпячиваются. Она жует и улыбается одновременно.

В тот вечер, усталые, но возбужденные, мы отправляемся на короткую прогулку перед сном по извивающимся calles, окружающим отель. У меня более обостренное, чем у обычных людей, чувство направления (оно приходит от изучения карт в путеводителях), так что я отчетливо представляю себе наш курс: вдоль трех сторон площади, расположенных под углом друг к другу, а затем назад. И тем не менее через короткое время после старта повороты оказываются совершенно неожиданными, переулок выходит на две еще более узкие fondamenta вдоль канала, заставляя принять решение, куда идти дальше – направо? налево? – к которому я совершенно не готов. И все же я решаю придерживаться первоначальной идеи: обойти по периметру всю площадь и вернуться к Канале Гранде, даже если это займет немного больше времени.

Через полчаса мы обнаруживаем, что заблудились.

Но все о’кей. Тэсс рядом. Держится за мою руку, не замечая моих внутренних борений и рассуждений, попыток понять, куда идти – к северу или к югу. Тот старикан в самолете был неправ. Потеряться в Венеции – это точно очаровательное приключение, как и сказано в путеводителях. Тут все зависит от того, кто идет рядом с тобой. С Тэсс я могу заблудиться и потеряться где угодно и навсегда. А потом вместе с острым приливом эмоций мне вдруг приходит в голову, что пока я с ней, я никак не могу потеряться.

В тот момент, когда я уже почти готов расстаться со своей мужской самоуверенностью и спросить дорогу у первого же встречного, мы упираемся в дверь бара «Харри». У Хемингуэя зимой 1950 года здесь был свой столик. Путеводитель напоминает мне об этом факте вместе с другими, более полезными сведениями о карте этих мест. Мы забрались совсем недалеко. Да мы и не собирались никуда забираться. «Бауэр», оказывается, совсем рядом, за углом.

– Мы пришли, – сообщаю я дочери.

– Мы там немного заблудились, да?

– Может, немного.

– Можно было догадаться по твоему лицу. Оно у тебя так иногда меняется… – говорит моя юная спутница, напряженно морща лоб. – Когда ты думаешь.

– Твое лицо меняется точно так же.

– Ну конечно! Я такая же, как ты, а ты такой же, как я.

Точность ее наблюдения заставляет меня остановиться, но Тэсс продолжает идти дальше. Как гид, ведущий меня к дверям отеля.

Мои планы на следующий день включают в себя осмотр некоторых достопримечательностей, а во второй половине дня – посещение дома по адресу, переданному мне Худой женщиной. Потом надо будет умыть руки, отрешиться от всех дел и попросту наслаждаться вечером и следующим днем вместе с дочерью без каких-либо препятствий и затруднений. Однако когда мы отплываем в нанятой гондоле и Тэсс начинает восхищаться гладким скольжением этой длинной лодки по воде, я начинаю подозревать: план было бы лучше составить иначе. Первым делом мне нужно было бы покончить с этой работой, в чем бы она ни заключалась, поскольку мои размышления о том, для чего меня сюда пригласили, еще за завтраком постепенно перешли в свербящее беспокойство. Странность этого приглашения здорово занимала меня все последние двадцать четыре часа, наводя на мысли о малоприятных реальностях. Я мог бы рассматривать этот эпизод как некий казус, достойный того, чтобы рассказать его студентам в лекционном зале, или как убойный анекдот, чтобы повеселить компанию после обеда, за вином и сыром. Но теперь, погрузившись в золотистый туман Венеции, я вдруг ощутил, как певчие птички у меня в душе превратились в жалящих ос.

Как назвала это Худая женщина? Дело. Процесс. Феномен. Это не анализ вновь открытого текста, не интерпретация чьих-то стихов – единственный вид работы «в поле», при котором можно ожидать, что я смогу применить имеющиеся у меня знания и опыт. Нет, она явилась ко мне за моими познаниями о Враге рода человеческого – это ведь одно из имен, упоминаемых в Библии по отношению к дьяволу. О задокументированных в апокрифической литературе фактах демонической активности в Древнем мире.

Ничто из всего этого, конечно же, не следует обсуждать с Тэсс. Вот я и играю роль жизнерадостного гида, стараясь изо всех сил. И все это время стараюсь доказать самому себе, что нынешний день совсем не намного отличается от обычного, что мне не следует бояться странных вещей всего лишь из-за того, что меня выдернули из привычного пребывания в библиотеках, из кабинета, из аудитории для проведения семинаров. И в самом деле, ведь чем больше у меня будет дней, подобных сегодняшнему, тем больше я буду «здесь», чего так желала добиться Дайана. Новые впечатления делают человека более живым.

Но факт остается фактом: чем выше поднимается утреннее солнце, заливая ярким, не оставляющим теней светом старый город, тем больше мое возбуждение сменяется чем-то, что больше напоминает страх.

Мы начинаем с Дворца дожей. От отеля до площади Сан-Марко путь совсем короткий, и стоит нам ступить на эту огромную площадь, как мы тут же подпадаем под впечатление грандиозности этого здания, заметного издали. Путеводитель не обманул: длинная аркада и ряд колонн, украшающих нижний этаж дворца, придают верхним этажам иллюзию парения в пространстве. Я не ожидал, что это здание таких необъятных размеров. Это тонны и тонны камня, и неважно, как изящно они сложены воедино – за ними скрываются забытые истории о тяжких трудах, людских жертвах и увечьях.

Среди этих жертв, рассказываю я Тэсс, были осужденные, которых пригнали сюда, дав им последний шанс выжить и обрести спасение.

– А почему они были осуждены? – спрашивает она.

– За то, что делали плохие дела. И их нужно было наказать.

– Но сперва их пригнали сюда?

– Да, так свидетельствует история.

– И как она свидетельствует?

И я рассказываю ей о колонне. В книге говорится, что она находится на той стороне дворца, что обращена в сторону лагуны Сан-Марко, напротив острова Сан-Джорджо. Надо отсчитать три колонны от угла – вот там она и стоит: источенная у мраморного основания узниками и через столетия после них любопытными туристами, пытающимися совершить невозможное. Идея состоит в том, чтобы убрать руки за спину (поскольку у узников руки были связаны сзади) и, затылком к колонне, глядя прямо вперед, обойти ее по кругу. Для приговоренных это было жестокое предложение возможной свободы, и, как утверждается в легенде, эта цель так никем никогда и не была достигнута.

Тэсс считает, что мне следует попробовать первым. Я затыкаю пальцы за пояс и встаю вплотную к колонне и поднимаюсь на ее базу. Один скользящий шаг, и я спрыгиваю.

– Нет, не могу, – говорю я.

– Тогда моя очередь!

Дочка встает на базу, прислоняется спиной к колонне, обхватывает мрамор, смотрит на меня и улыбается. Потом она начинает передвигаться. Делает маленькие шаркающие шажочки на своих каблучках, продвигается по дюйму. И все продолжает, все идет и идет по кругу. Я стою, держа наготове свой айфон с видеокамерой, готовый запечатлеть ее падение, но тут она исчезает за колонной, продолжая обходить ее. Секунду спустя девочка появляется с другой стороны, все так же шаркая ногами. Только теперь улыбка исчезла. Вместо нее пустой взгляд, который я принимаю за знак полной сосредоточенности, и засовываю айфон обратно в карман.

Когда дочь завершает полный обход колонны и добирается до места старта, она останавливается там и смотрит на воду, словно прислушиваясь к произносимым шепотом указаниям набегающих на берег волн.

– Тэсс! – Оклик, призванный разбудить ее, вывести из того состояния, в которое она впала, а также отметить ее достижение. – Ты своего добилась!

Она спрыгивает с базы колонны. И только тут вспоминает, кто я такой и где она находится. Моя дочь улыбается.

– А что я выиграла? – спрашивает она.

– Место в истории. По всей видимости, такое еще никому не удавалось.

– И спасение! Его я тоже заслужила?

– Его тоже. Пошли, – говорю я, беря ее за руку. – Надо наконец убраться с этого солнца.

Мы идем по уже запруженной народом площади, направляясь к базилике. Солнце, равнодушное и отчужденное, тем не менее здорово палит, и от этого наше короткое путешествие утомляет. Или, может быть, это ранний подъем после длительного перелета – я чувствую себя более ослабевшим, чем рассчитывал. В любом случае к тому моменту, когда мы входим под прохладные своды кафедрального собора, я чувствую, как меня качает, словно я стою на палубе парусника.

Отчасти это объясняет, почему я остановился и стал показывать Тэсс мозаику, украшающую свод под куполом: мне надо было обрести равновесие. Мозаика изображает процесс Творения: вот Бог создает свет, вот Адам в райском саду, вот змий искушает Еву, вот их Грехопадение. Изображения удивительно простые, особенно в сравнении с давящей, огромной массой собора. Византийская архитектура. Создается впечатление, что строители старались отвлечь внимание от истинных основ веры, а не отобразить их. И все же здесь, на этом своде, знакомые с детства сюжеты Книги Бытия изображены как в детской иллюстрированной книжке, и все это завораживает так, что перехватывает дыхание.

Сначала я воспринимаю это как эстетический шок: человек в суеверном ужасе и восхищении от возвышающегося над ним произведения искусства. Но меня ошеломляет вовсе не красота. Это нечто более высокое, возвышенное, величественное. Выбивающее из колеи присутствие змия и его подразумевающееся воздействие не только на каноническую «Еву», но и на двоих реальных людей, изображенных в мозаике, на мужчину и женщину, до которых дотянулся не какой-то символ, а физическое воплощение зла. Длинное, все покрытое зеленой чешуей. И с раздвоенным языком.

А затем в тихом помещении крипты под церковью у меня над ухом раздается шепот. И глаза змия теперь направлены на меня, а вовсе не на юную женщину, протягивающую руку к яблоку.

– Папа?

Тэсс обнимает меня.

– Что случилось? – спрашиваю я у нее.

– Со мной ничего, – говорит она. – А вот что случилось с тобой? Ты чуть не упал, я тебя поддерживаю.

– Извини. Голова вдруг закружилась.

Дочь прищуривается. Понимает, что я не все ей сказал, и решает, выяснять ей дальше подробности или не стоит.

– Давай пойдем обратно в отель, – предлагает она. – У нас есть время отдохнуть перед твоей встречей.

«Она – твой ребенок, – сообщает мне воображаемая О’Брайен, пока Тэсс тащит меня наружу, в толпу на площади. – Она понимает больше, чем ты можешь скрыть».

 

Глава 5

После ланча я чувствую, что у меня прибавилось сил. В номер является нянька, которую пригласил для нас портье – она будет присматривать за Тэсс те два часа, что я буду отсутствовать. Толстая такая матрона, «зарегистрированная, с лицензией», как уверяет служба отеля. Я сразу же проникаюсь к ней полным доверием. И Тэсс тоже. И они сразу погружаются в курс итальянского языка – еще до того, как я выхожу за дверь.

– Скоро вернусь, – говорю я дочери, которая бросается ко мне, чтобы поцеловать на прощание.

– Arrivederci, папочка!

Она закрывает за мной дверь. И я остаюсь в одиночестве. И только спустившись вниз и оказавшись среди других людей, в вестибюле, посреди упорядоченного движения внутрь и наружу, я чувствую себя в состоянии достать из кармана листок с адресом, который мне дала Худая женщина.

«Санта-Кроче, 3627».

Типично венецианский адрес. Ни названия улицы, ни номера дома, ни почтового индекса. Даже самая подробная онлайн-карта способна дать лишь приблизительные контуры двухсотметровой зоны, где это место может находиться. Чтобы найти ту дверь, в которую я должен постучаться, мне придется быть предельно внимательным и не пропустить нужных указателей.

Я сажусь на вапоретто, причаленный к пирсу отеля, и мы направляемся по Канале Гранде до остановки у моста Риальто. Мост сегодня так же забит публикой, как и вчера, когда мы проплывали под ним, и пока я пробираюсь по нему, чтобы добраться до sestiere Санта-Кроче на противоположной стороне канала, мои сомнения по поводу того, что меня ожидает под номером 3627, улетучиваются, и я превращаюсь просто в туриста среди толпы таких же туристов, проходящих мимо лоточников и ларечников, осведомляющихся «сколько это стоит?» на всех языках мира.

Потом я следую по достаточно понятному маршруту, обозначенному на распечатке, которую достаю из кармана. Здесь тоже полно людей, они сверяются с картами, как и я, но по мере моего продвижения дальше их становится все меньше. И вскоре вокруг меня остаются только местные: взрослые, возвращающиеся домой с сумками, полными бакалейных товаров, и дети, пинающие футбольный мяч, бьющие им в древние стены.

Кажется, я уже где-то рядом. Только как узнать точно? Лишь на некоторых дверях имеются номера. И расположены они отнюдь не по порядку, ничего похожего. За номером 3688 следует 3720. Так что я поворачиваю назад, надеясь, что в той стороне номера поменьше, но за 3720-м оказывается 3732-й. Большую часть времени я трачу на то, чтобы затвердить в уме хоть какие-то приметные объекты, за которые можно было бы зацепиться: вот, например, окна второго этажа, из которых свисают цветы, или старики с суровым выражением лиц, пьющие кофе эспрессо за вынесенным на улицу столиком кафе. Однако когда я возвращаюсь назад, как мне кажется, тем же самым путем, оказывается, что кафе исчезло, а вместо торчащих из окна цветов болтается на веревке нижняя рубаха, вывешенная сушиться.

И только когда я разворачиваюсь и направляюсь обратно в сторону Риальто (вернее, туда, где, как я полагаю, он расположен), я нахожу то, что мне нужно.

На деревянной двери золотой краской по трафарету нарисованы цифры, меньше по размеру, чем другие: «3–6–2–7». Должно быть, это старый, изначальный, сохраняемый с тех времен, когда было построено само здание, номер, написанный для низкорослых венецианцев семнадцатого века. Размер цифр вместе с тонким шрифтом производит такое впечатление, что этот адрес уже давно прикладывает все усилия, чтобы его вообще не заметили.

Кнопка дверного звонка сияет и блестит, подобно ночнику, даже посреди белого дня. Я нажимаю на нее дважды. Невозможно понять, раздается при этом внутри какой-то сигнал или нет.

Но через секунду дверь распахивается. Из внутренней тьмы и тени возникает мужчина среднего возраста в сером фланелевом костюме, слишком теплом для здешних дневных температур. Он моргает, уставившись на меня сквозь мутные, захватанные пальцами стекла очков в проволочной оправе – единственного свидетельства неаккуратности в его во всех иных отношениях безупречно-официальном облике.

– Профессор Аллман, – говорит он. И это звучит не как вопрос.

– Раз вам известна моя фамилия, значит, я, видимо, попал туда, куда нужно, – отвечаю я с улыбкой, призванной пригласить его составить мне компанию в юмористическом обсуждении странности нашей встречи. Но в выражении его лица нет ничего хотя бы отдаленно похожего на иную реакцию, чем простое понимание того факта, что я стою у его дверей.

– Вы опоздали, – говорит местный житель на превосходно артикулированном английском, хотя и с акцентом. Он пошире распахивает дверь и делает рукой нетерпеливое, быстрое движение, приглашая меня внутрь.

– Мне не было назначено никакого конкретного времени, насколько я помню.

– Все равно уже поздно, – повторяет человек в сером, и в его голосе звучит какая-то усталая нотка, заставляющая предполагать, что он имеет в виду не время, а нечто иное.

Я вступаю в помещение, которое представляется мне чем-то вроде комнаты ожидания, приемной перед кабинетом врача. Деревянные стулья, приставленные спинками к стене. Кофейный столик с итальянскими новостными журналами, которые, судя по фотографиям террористических актов и кадрам из блокбастеров, изображенным на обложках, вышли из печати несколько лет назад. Если это комната ожидания, здесь никто ничего не ожидает. И здесь нет ничего того, что бывает в подобных местах – ни ресепшиониста, ни его стойки или столика, ни рекламных плакатов. Ничего, что могло бы указать, какие услуги здесь предлагают.

– Я врач, – говорит мужчина в костюме.

– Это ваша приемная?

– Нет, нет. – Он качает головой. – Мне поручили здесь поприсутствовать. Я принимаю в другом месте.

– Где?

Он машет рукой. Отказ или, возможно, неспособность ответить.

– Мы здесь одни? – спрашиваю я.

– В данный момент – да.

– Но здесь бывают и другие? В другое время?

– Да.

– Значит, нам следует дождаться их прихода?

– В этом нет необходимости.

Он идет к одной из трех закрытых дверей. Поворачивает ручку замка.

– Погодите, – говорю я.

Он открывает дверь, притворяясь, что не слышал меня. За дверью видна узкая лестница, ведущая на верхний этаж.

– Погодите же!

Врач оборачивается. На его лице неприкрытое выражение тревоги и беспокойства. Понятно, что ему дано задание – провести меня вверх по лестнице – и у него имеется личная заинтересованность в том, чтобы выполнить порученное дело так быстро, как только возможно.

– Да? – спрашивает он.

– Что там, наверху?

– Не понимаю.

– Вы намерены мне что-то показать, так? Скажите же, что это такое!

Разнообразные ответы, которые он мог бы дать, можно практически прочесть в его глазах. Кажется, это причиняет ему боль.

– Это для вас, – в конце концов говорит он.

Прежде чем я успеваю спросить у этого странного человека что-то еще, он начинает подниматься по лестнице. Его начищенные до блеска кожаные оксфордские ботинки стучат по деревянным ступеням с ненужной силой – то ли для того, чтобы не слышать мои дальнейшие вопросы и комментарии, то ли чтобы подать кому-то сигнал о моем прибытии.

Я следую за ним наверх.

На лестнице тепло и темно, жара усиливается с каждым шагом вверх, оштукатуренные стены скользкие от осевшей на них влаги. Это похоже на проникновение в чью-то огромную глотку. И вместе с этим ощущением возникает звук: подавляемое дыхание кого-то еще – не мое и не врача. Или, еще точнее, это два дыхания, звучащие одновременно и перекрывающие друг друга. Одно из них высокого тона и слабое, как последние вздохи на смертном одре. Другое – басовое содрогание, которое скорее ощущаешь, чем слышишь.

Когда мы добираемся до второго этажа, там совершенно темно. Даже если оглянуться назад, туда, откуда я пришел, не видно ничего, кроме бледного отсвета из комнаты ожидания.

– Доктор?

Мой голос, кажется, слегка оживляет врача, и он включает мощный фонарь, ослепляя меня.

– Le mie scuse, – говорит он, опуская луч фонаря.

– А свет здесь что, не горит?

– Электричества нет. Во всем доме.

– Почему?

– Я не спрашивал. Полагаю, он… – Он запинается, подбирая нужное слово. – Не подключен к сети.

Тут я впервые имею возможность рассмотреть лицо незнакомца. Его черты подсвечены снизу опущенным лучом фонаря, так что паническое выражение на нем смотрится совершенно карикатурно.

– Почему вы этим занимаетесь? – спрашиваю я. Один этот вопрос вызывает у него приступ неудовольствия и недоумения.

– Я не могу вам это сказать.

– Кто-то заставляет вас это делать?

– Не бывает действий без выбора, – отвечает мой собеседник, произнося эти слова со слегка модулированным акцентом, словно повторяя чей-то еще ответ на этот же вопрос.

– Здесь безопасно?

Вопрос звучит жалко и поспешно, но настойчиво, что несколько удивляет меня самого, но вовсе не удивляет врача, который на секунду прикрывает глаза, словно спасаясь от какого-то воспоминания, вызывающего у него безнадежные сожаления.

Потом внезапно он резким движением тянется к чему-то, лежащему на столе позади него, и луч фонаря в другой его руке описывает круговое движение, демонстрируя, что мы находимся на лестничной площадке, где имеются три закрытые двери. В этом помещении нет никаких украшений или произведений искусства. Только едва заметный блеск влаги на белых стенах.

Врач снова направляет луч на меня, прямо мне в грудь. И я вижу, что он протягивает мне нечто похожее на новенькую цифровую видеокамеру.

– Это для вас, – говорит он.

– Она мне не нужна.

– Это для вас.

И он роняет камеру мне в руки.

– И что я, как вы полагаете, должен с ней делать?

– Мне не говорили, что вам нужно делать. Велели только передать ее вам.

– Такой договоренности не было.

– Не было никакой договоренности, – говорит венецианец, словно подавляя взрыв грубого смеха. – Что вы с ней будете делать, профессор, – это вам решать.

Врач сдвигается с места. Сначала я решаю, что он намерен сопроводить меня за одну из дверей, которую сейчас откроет, или, может быть, повести меня дальше, на следующий этаж. Но он просто обходит меня – я чувствую кислый телесный запах, когда он проходит рядом, и, как я понимаю, намеревается спускаться по лестнице обратно вниз.

– Что вы намерены делать? – задаю я очередной вопрос.

Он останавливается. Направляет луч света на самую дальнюю дверь.

– Per favore, – говорит он.

– Вы подождете меня? Внизу? Вы будете здесь, если мне понадобитесь, да?

– Per favore, – повторяет он. Его лицо так пожелтело, что теперь он очень напоминает человека, который прилагает все усилия, чтобы сдержаться и успеть добежать до ближайшего туалета, прежде чем его вырвет.

«Только на одну минутку!»

Это все, что приходит мне в голову, когда я делаю шаг к указанной двери.

«Только на одну минутку, чтобы проделать все нужные наблюдения и доложить о них этому человеку или кому-то еще, кто ожидает меня внизу, а потом прочь отсюда. Воспользоваться еще одним свободным днем для развлечений, забрать деньги и сбежать. Обещание будет выполнено».

А если по правде? Я открываю дверь и делаю шаг внутрь – вовсе не за те деньги, что заплатила мне Худая женщина, или чтобы выполнить то, что должен по соглашению с ней. Все гораздо проще.

Я хочу увидеть, что там.

Там мужчина, который сидит в кресле.

Кажется, он спит. Его голова склонилась вперед, подбородок касается груди. Мне не разглядеть лица этого человека, но хорошо видны его редеющие, цвета соли с перцем кудри и маленькое розовое пятно на макушке, этот значок мужского среднего возраста. На нем брюки от вечернего костюма, деловая рубашка в полоску, кожаные мокасины. Обручальное кольцо. Его вполне подтянутая, аккуратная фигура все же выдает слегка выпирающим животиком того, кто привык хорошо и вкусно поесть, но кто достаточно мнителен и тщеславен, чтобы бороться с последствиями этого с помощью обязательных физических упражнений. Все в нем при поверхностном взгляде создает представление о человеке с хорошим вкусом, пусть и не склонном к рискованным экспериментам, профессионала, отца семейства. Человека вроде меня самого.

Но затем, когда я приближаюсь к незнакомцу еще на шаг, становятся заметны и другие детали, незаметные секундой ранее.

Он весь в поту, буквально промок насквозь. Рубашка прилипает к спине, под мышками темные полукружья.

Он дышит. Хриплые всхлипы, настолько глубокие, что кажется, будто, выдыхая, он вытягивает воздух откуда-то еще, а вовсе не из собственных легких.

А еще его кресло. Каждая его ножка прикреплена к деревянному полу с помощью мощных строительных болтов. Грубые кожаные ремни вроде тех, что используются в лошадиной упряжи, охватывают грудь мужчины, удерживая его в кресле.

«Похищенный! Заложник! Его насильно похитили и держат здесь ради выкупа!»

Тогда зачем они притащили сюда меня?! Ко мне ведь не приставали ни с какими требованиями, разве что им зачем-то потребовалось мое здесь присутствие…

«Тебя сейчас тоже захватят и посадят здесь. Или сделают что-нибудь похуже. Тебе дали камеру, чтобы ты снимал нечто ужасное. Пытки. Убийство. Что-то такое, что они будут делать с этим мужчиной».

Только зачем им свидетель, если именно в этой роли мне предстоит выступать, приехав сюда аж из Нью-Йорка?

«Они и тебя собираются похитить».

С какой целью? Конечно, не ради денег. У меня их не так много, чтобы стоило ими заинтересоваться. И если они хотят захватить меня, похитить, то зачем им было так долго ждать?

«К северо-северо-западу». Хичкок. «Они схватили не того парня».

Но Худая женщина точно знала, кто я такой. Так же, как и кассир в аэропорту, как портье в отеле «Бауэр» – все они изучали мой паспорт. Та женщина хотела, чтобы здесь оказался именно Дэвид Аллман. И вот я здесь.

Эти дебаты в уме, как я понимаю, происходили с воображаемой О’Брайен. У меня в груди даже возникает боль, когда я понимаю, как мне хочется, чтобы она сейчас оказалась здесь, со мной. У нее точно нашлись бы ответы, которых нет у ее образа, с которым я только что говорил.

Я включаю камеру.

Я не пытаюсь бежать, не пытаюсь вызвать polizia. По какой-то непонятной причине я уверен, что мне сейчас ничто не угрожает, что нет никакой опасности, что меня завлекли сюда вовсе не для того, чтобы привязать к креслу.

Я оказался здесь из-за этого мужчины, сидящего передо мной. Он и есть то самое «дело». Тот самый «процесс», тот самый «феномен».

Я нажимаю на кнопку REC и смотрю в видоискатель камеры, наведя ее на мужчину в кресле. В углу кадра начинает работать счетчик, отщелкивая цифры, отмеряя записанный материал. Автофокус на мгновение закрывает изображение, а потом наводит объектив на резкость, выдав четкую и ясную картинку. А связанный человек все спит.

Я проверяю кнопку Zoom. Даю крупный план, чтобы исключить пол и стены.

Счетчик показывает 1.24.

Теперь еще ближе, чтобы в кадре оставались только верхняя часть туловища и голова.

На счетчике 1.32.

Внезапно его голова дергается прямо вверх, отбрасывая со лба влажные пряди волос. Глаза широко открыты, смотрят пристально и блестят от напряжения. Сколько бы этот человек ни отдыхал, уронив подбородок на грудь, они не закрывались. Он вообще не спал.

Мужчина смотрит прямо в объектив камеры. И я держу ее направленной прямо на него, регистрируя выражение его лица – как оно меняется от тупого к понимающему, узнающему. Не комнату, но меня. На его лице расплывается улыбка, словно он видит старого друга.

Но улыбка становится слишком широкой, его рот растягивается так, что в его уголках обнажаются старые струпья, оставшиеся с того времени, когда он в прошлый раз исполнял такой же трюк. Он обнажает все зубы.

Он оскаливается.

Дергается, стараясь высвободиться из ремней, что удерживают его в кресле. Дергается всем торсом то в одну сторону, то в другую, словно проверяет, насколько прочно кресло прикручено к полу. Болты держатся крепко, но от его усилий начинает содрогаться и скрипеть вся комната, и абажур потолочной лампы раскачивается над моей головой. На случай, если он упадет, я делаю шаг вперед. Подхожу на шаг ближе к нему.

Небольшая пауза, потом мужчина бодает головой воздух, дернувшись прямо в мою сторону. Он напрягает шею и плечи, вытягивает их, насколько позволяют его путы. И даже дальше. Его тело изгибается, судорожно тянется вперед на целых несколько дюймов дальше, чем я мог бы предположить, судя по естественной длине и гибкости его позвоночника.

Я отступаю на шаг, на безопасное расстояние. Записываю на камеру минуту за минутой весь этот его припадок. Его рычание. Брызги белой пены изо рта. Звуки, исходящие изнутри его тела, рычание и шипение.

Он безумен. Буйный безумец в самый опасный момент продолжительного приступа.

Или я просто пытаюсь убедить себя в этом. Но это не срабатывает.

Все, что делает этот человек, слишком намеренное, чтобы это оказалось душевным заболеванием. Приступ только представляется набором диких, непоследовательных и бессмысленных признаков некоего запущенного невротического недуга, но отнюдь не является таковым. То, что мне демонстрируется, – это проявление, раскрытие некоей личности, совершенно чуждой. Оно имеет свой рисунок, свою манеру, свои крещендо и диминуэндо, драматические паузы, и все это исходит от некоего внутреннего сознания. А еще все это предназначено для того, чтобы быть записанным на камеру. Для меня.

Еще более тревожными помимо его явных и недвусмысленных дерганий и сотрясений, женоподобного квохтанья и гогота, болезненных вскриков и закатившихся глаз, так что видны белки, настолько покрасневшие, что кажутся маленькими пятнышками боли, становятся те моменты, когда он внезапно замирает, сидит неподвижно и смотрит на меня. Ни слова, ни судорог. Его личность приходит в «норму» или в то состояние, которое я воспринимаю как остатки его некогда душевно здоровой сущности – и тогда он превращается в мужчину примерно моего возраста, не понимающего, куда он попал, и пытающегося сообразить, кто я такой, как он может изменить ситуацию, как найти дорогу обратно домой. В такие моменты передо мной явно умный, интеллигентный человек.

Но после этого выражение его лица всякий раз резко меняется. Он вспоминает, кто он такой, вспоминает причину и суть обрушившегося на него несчастья, и по его лицу снова проходит целый каскад выражений – изображений? эмоций? воспоминаний? – проходит быстро, мгновенно.

И именно тогда он начинает кричать.

Голос целиком и полностью его собственный. Одинокая нота звучит, поднимаясь из его глотки, а затем рассыпается, превращаясь в нечто похожее на рыдание. Его ужас настолько непосредствен и кристально чист, что лишает его человеческого облика даже больше, чем его самые жуткие и гротескные выверты.

Мужчина смотрит на меня и протягивает ко мне руку.

Это напоминает мне Тэсс, когда ей было два годика и когда она училась плавать во время летнего отпуска, который мы проводили на Лонг-Айленде. Она тогда делала осторожный шажок с мелководья и ощупывала ногой песчаное дно, уходящее вниз, в глубину, и в этот миг ее окатывала набежавшая волна. И всякий раз она выплевывала набравшуюся в рот морскую воду и протягивала руку ко мне, чтобы я ее спас. Это почти смертельное упражнение она повторяла раз по двадцать за один день. И хотя всякий же раз она через четверть секунды оказывалась у меня на руках, ее отчаяние всегда было таким же.

Разница между Тэсс и этим мужчиной в том, что если Тэсс понимала, что ее пугает – вода, глубина, – то он не имеет об этом никакого представления. Это не заболевание. Это чье-то присутствие – возможно, некоего привидения. Чьей-то воли, в тысячи раз более мощной, чем его собственная. Но он не борется с ней. Все эти гримасы и судороги – лишь признание того, что он проклят, и оно обрушивается на него всякий раз снова и снова.

В конце концов человек замирает и весь оседает, погружается в сон, который вовсе не сон.

На счетчике 4.43.

И только теперь у меня действительно начинают дрожать руки. Все предыдущие мгновения камера в них была неподвижна, как будто установленная на штативе, так твердо я ее держал. Теперь же, когда значение всего только что увиденного полностью доходит до меня, кадр начинает дергаться и болтаться, вызывая тошноту, словно камера ожила и действует совершенно самостоятельно, тогда как сам я остаюсь неподвижен.

5.24.

Голос.

Этот звук заставляет мои руки замереть. И мужчина в кресле снова замирает в кадре. Он совсем не двигается. Голос исходит от него – должен исходить от него, – но ничто в его облике не указывает на это.

– Профессор Аллман.

Мне требуется целая секунда, чтобы понять, что голос обращается ко мне. И обращается не на английском, а на латыни.

«Lorem sumus».

«Мы тебя ждали».

Голос мужской, но только потому, что низкого регистра, а отнюдь не по своей природе. По сути дела, хотя он звучит совершенно так же, как человеческий голос, он странно беспол. Это не просто голос, это некое непонятное, свободное, никому не принадлежащее средство общения. А ведь даже самый изощренно разработанный, генерируемый компьютером искусственный голос нетрудно определить как суррогат, заменитель настоящей человеческой речи.

Я жду продолжения. Но слышу только это ужасное хриплое дыхание. Сейчас оно стало громче.

6.12.

– Кто ты?

Это уже мой голос. Звучит тонко и сипло, как будто со старой пластинки на 78 оборотов.

Голова снова поднимается. На сей раз выражение лица незнакомца принадлежит не рычащему сумасшедшему и не его «нормальной» сущности – это что-то новое. Успокоенное, умиротворенное. По его лицу бродит вкрадчивая улыбочка, свойственная священникам или мелким коммивояжерам, таскающимся от одной двери к другой. Но под внешней вкрадчивостью заметна ярость. Ненависть, различимая в чертах лица, но не в выражении глаз.

– У нас нет имен.

Мне следует усомниться в том, что мне говорит этот голос. Потому что то, что произойдет в следующий момент, определит все последующее. Я откуда-то это знаю. Мне сейчас крайне необходимо не дать ему понять, что, как мне представляется, это может быть всем чем угодно, но не симптомами душевной болезни. Это все понарошку. Обычная отговорка, предлагаемая ребенку, читающему сказку про ведьм или великанов. Ничего такого на самом деле не существует. Невозможному нельзя позволить утвердиться в возможном. Можно успешно сопротивляться страху, отвергая его.

– У нас, – начинаю я, прилагая все усилия, чтобы голос не дрожал. – Не хочешь ли ты сказать, что имя вам – Легион, оттого что вас много?

– Нас и впрямь много. Хотя ты встретишься только с одним.

– Разве мы уже не встретились?

– Нет, сейчас нет той тесной близости, как с тем, с которым ты вскоре познакомишься.

– С дьяволом?

– Нет, не с хозяином. А с тем, кто сидит подле него.

– С нетерпением жду этой встречи.

Он – или оно? – ничего на это не отвечает. Воцарившееся молчание подчеркивает никчемность моей лжи.

– Значит, ты можешь предсказать будущее? – продолжаю я. – Это такая же распространенная бредовая иллюзия, как и вера в свою одержимость демонами.

Оно вздыхает. Это очень длинный вдох, словно на мгновение высасывающий из комнаты весь кислород. Он оставляет меня в вакууме. Обездвиженным, лишенным веса и задыхающимся.

– Твои попытки все подвергнуть сомнению неубедительны, профессор, – говорит оно.

– Мои сомнения вполне реальны, – говорю я, хотя тон, которым это произнесено, выдает меня. Ты побеждаешь, говорит этот тон. Ты уже победил.

– Ты должен приготовиться к тому знанию, которое тебя пугает.

– Так почему бы не начать прямо сейчас?

Оно улыбается.

– Скоро ты будешь среди нас, – заверяет оно меня.

При этом часть меня всплывает вверх и отрывается прочь от моего тела. Смотрит вниз на меня самого и видит, что мой рот открывается, чтобы задать вопрос, который уже задан.

– Кто ты?

– Люди дали нам имена, хотя у нас их нет.

– Нет. Ты не хочешь сказать мне, кто вы такие, потому что знание имени врага дает власть над ним.

– Мы не враги.

– Тогда кто же вы?

– Заговорщики.

– Заговорщики? И какова же цель вашего заговора?

Он смеется. Низкий, удовлетворенный рокот, который, как кажется, исходит откуда-то из фундамента здания, из земли под ним.

– Нью-Йорк 1259537. Токио 996314. Торонто 1389257. Франкфурт 540553. Лондон 590643.

Когда оно замолкает, глаза мужчины в кресле закатываются, выставляя наружу покрасневшие, налитые кровью белки. Оно делает невозможно долгий вдох. Задерживает воздух. Выпускает его вместе со словами, в которых чувствуется едкий, режущий привкус горелой плоти.

– В двадцать седьмой день апреля… мир будет отмечен пришествием наших множеств.

Голова падает вперед. Тело мужчины снова неподвижно. Лишь едва заметное дыхание удерживает его по эту сторону от смерти.

8.22.

Три минуты. Вот сколько времени я с ним разговаривал. С ними. Три минуты, которые уже воспринимаются как целый период моей жизни, отрезок времени, подобный отрочеству или отцовству, в каковых терминах в основе своей определяется и меняется представление об индивидуальной личности. Время между 5.24 и 8.22 будет именоваться «Когда я разговаривал с мужчиной в Венеции». И этот период будет отмечен сожалением. Утратой, которую я пока что не могу толком определить и назвать.

Пора уходить.

Если меня затащили сюда, чтобы засвидетельствовать симптомы душевного заболевания этого несчастного, тогда я уже увидел вполне достаточно. И в самом деле, мои сожаления по поводу того, что я вообще оказался в этой комнате, настолько сильны, что я внезапно обнаруживаю, что, шаркая ногами, продвигаюсь спиной вперед обратно к двери, дюйм за дюймом увеличивая дистанцию между собой и спящим мужчиной, стараясь при этом притворяться, что я в силах перекрутить обратно последние четверть часа и стереть их из памяти так же легко, как могу стереть их из камеры, которая записывает мое отступление.

Но никакого забвения не будет. Камера сохранит на своей карте памяти слова мужчины в том же живом виде, в каком их запомнил я.

И тут он делает такое, что тем более будет невозможно стереть.

Он просыпается и поднимает голову. На этот раз медленно.

Это то же самое лицо того же мужчины, но изменившееся таким образом, какой могу заметить один только я. Несколько текучих, мгновенных изменений в чертах его лица, которые, вместе взятые, меняют его внешний вид и идентичность от того, чем он когда-то был, к чему-то совсем другому, к внешнему виду человека, которого я хорошо знаю. Глаза немного ближе друг к другу, нос длиннее, губы тоньше. Это лицо моего отца.

Я пытаюсь кричать. Но не издаю ни звука. Единственный звук в комнате – это голос, с которым говорит этот мужчина. Из его рта исходит голос моего отца. С его обычными яростными обвинениями, с обычной горечью. Голос человека, который уже тридцать лет как мертв.

– Это должен был быть ты, – говорит он.

 

Глава 6

Пошатываясь и спотыкаясь, я выхожу из комнаты и спускаюсь по лестнице. Чувствую, как мои ноги нетвердо ступают через пустую приемную – никаких следов врача – и выводят меня на узкую улицу. Я бегу прочь от номера 3627, не оглядываясь назад, хотя какая-то часть сознания хочет этого, та часть, которая знает, что если я оглянусь, то увижу: этот мужчина стоит перед окном второго этажа, высвободившись из своих пут, и улыбается, глядя на меня сверху вниз.

И только когда горящее в груди пламя заставляет меня остановиться и прислониться к стене, чтобы передохнуть в тени, только тогда я осознаю, что все еще держу в руках видеокамеру. И она все еще работает.

На счетчике 11.53.

Мой большой палец нажимает на кнопку STOP. Экран меркнет.

И меня сразу же сгибает вдвое и начинает рвать прямо на кирпичную кладку стены. Все кости скручивает боль, жуткая, совершенно непредвиденная. Она очень напоминает ту боль, которую я испытывал во время всех своих заболеваний гриппом, хотя есть в ней и нечто отличное, и это не только ее внезапность. Самое близкое по описанию, что я могу придумать, – это то, что она не психологического свойства, да и вообще это не болезнь, но некая мысль. Инфекция, принесенная некоей заразной мыслью.

Я вытираю рот о плечо и иду дальше.

Тэсс.

Мне срочно нужно вернуться к ней. Убедиться, что с ней все в порядке, а потом – на ближайший рейс в Нью-Йорк. Или не в Нью-Йорк – куда угодно! – и пусть у меня будет малярия или что угодно похуже. Нам надо убираться отсюда.

Первая задача, однако, – это добраться до Канале Гранде. Годится любая остановка вапоретто. Это не должно быть слишком трудной задачей. Правда, я не имею понятия, где нахожусь. Но если продолжать идти, в конечном итоге я непременно выберусь к воде.

Этот план не срабатывает.

Я потерялся, заблудился и на этот раз оказался в еще более скверном положении, чем прошлым вечером, когда мы с Тэсс гуляли вокруг отеля. Вместо очарования я теперь чувствую сокрушительный приступ паники, такой сокрушительный, что скриплю зубами, а на глазах у меня выступают слезы. Меня угнетает необходимость срочно вернуться к Тэсс, тревога, что я не знаю, где нахожусь, лихорадочное состояние, от которого calle пляшет перед глазами и изгибается, превращаясь в извивающийся тоннель. И еще меня преследует уверенность в том, что за мной кто-то гонится. Нечто неуклюжее, но оно близко, прямо позади меня.

Я снова бросаюсь бежать. Заворачиваю за угол. И сразу же, еще не увидев, что там, я ощущаю запах того, что меня преследует. Тот же самый запах гумна или скотного двора, который исходил от Худой женщины.

Но это вовсе не она стоит сейчас передо мной. Это стадо свиней.

Их там с дюжину или даже больше. Все смотрят в мою сторону, ноздри у всех раздуваются. Невозможная картина, но свиньи, несомненно, стоят здесь. Слишком четко различимые, во всех деталях и подробностях, чтобы оказаться каким-нибудь побочным эффектом того, чем я отравился. Слишком хорошо понимающие, кто я такой.

Свиньи идут ко мне. Визжат, как будто их ошпарили кипятком. Их копытца стучат по камням мостовой.

Я отшатываюсь назад и сворачиваю обратно за угол, который только что обогнул. И жду, что их зубы вот-вот вонзятся мне в тело, разрывая кожу, что они начнут меня пожирать.

Но они не появляются. Я заглядываю за угол. Ramo пуст, там никого нет.

Не стой, не задумывайся, все равно ничего не поймешь. И вряд ли когда-нибудь вообще поймешь хоть что-то из всего этого.

Это снова моя внутренняя Элейн.

Иди дальше.

Вот я и иду дальше.

В конце следующей calle, куда я сворачиваю – на ту, по которой, я уверен, я уже пробегал по крайней мере один раз, если не все три, – передо мной открывается Канале Гранде. Появляется ниоткуда, словно я перевернул страницу.

Не останавливайся.

Что-то происходит.

Но она в безопасности.

Да нет уже ничего подобного!

Откуда ты знаешь?

Да оттуда, что оно знает, кто она такая.

 

Глава 7

Я сижу на корме кораблика, ловя ртом воздух. Пытаюсь думать только о Тэсс, о возвращении к Тэсс, о бегстве вместе с Тэсс. Отпустить няньку, позвонить в аэропорт, заказать водное такси. И оставить позади этот тонущий город.

И все же другие мысли так и лезут в голову. Мой профессорский мозг придумывает сноски, предлагает интерпретации. Обрабатываемый и анализируемый при этом текст – это последний час моей жизни. А его чтение – бессмысленное, неостановимое – заключается в том, что я пытаюсь вспомнить, что было написано при моих предыдущих знакомствах с описаниями встреч человека с демоном.

Я пытаюсь вызвать в памяти лицо Тэсс, чтобы оно встало перед моим мысленным взором. Но вместо него там появляется мужчина в кресле. Кожа слезает с его лица, обнажая истинную физиономию того, что находится внутри него.

От этого зрелища мои мысли уходят куда-то в сторону, к чему-то другому.

К демону из земли Гадаринской. Он дважды упоминается в Евангелиях – от Луки и от Марка. Как там рассказывается, однажды Иисусу встретился «один человек из города, одержимый бесами с давнего времени, в одежду не одевавшийся и живший не в доме, а в гробах». Увидев Христа, демон попросил, чтобы тот его не мучил. Иисус спросил, как его зовут, и в ответ услышал: «Легион; потому что много бесов вошло в него». И Спаситель изгнал их из него, переселив их в стадо свиней, пасшихся неподалеку.

Бесы, выйдя из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло.

Мужчина, привязанный к креслу по адресу Санта-Кроче, номер 3627, связанный так же, как тот одержимый бесами человек из земли Гадаринской, которого неоднократно и безуспешно связывали, он тоже утверждал, что у него нет имени, хотя он состоит из множеств. А потом стадо свиней, топающих по направлению ко мне в этой паутине улочек и переулков. Либо у меня была галлюцинация, либо это совпадение, исключающее любую случайность.

«Прекрати!» – велит мне О’Брайен, сидящая у меня в голове.

Но это невозможно прекратить.

Еще один старинный текст, на сей раз апокрифический. Compendium Maleficаrum, написанный братом Франческо-Мария Гуаццо в 1608 году, был принят Ватиканом и другими церковными организациями и теологами в качестве первостепенного руководства в вопросах одержимости бесами и их изгнания, экзорцизма. Гуаццо предлагает пятьдесят способов для подтверждения того, что одержимость действительно имеет место, в число которых входит ощущение мурашек («муравьев») под кожей, а также способность точно предсказывать события и голоса, звучащие в голове одержимого и говорящие то, чего он не может понять, но что при этом, несомненно, истинно.

Все эти три знамения были, в частности, явлены мне в моем вроде как гриппозном состоянии, симптомы которого включают в себя и сводящую с ума чесотку, которая заставила меня даже подумать о том, чтобы спрыгнуть с вапоретто и немного остудиться в водах Канале Гранде. И как мне следует понимать весь этот список городов, которые мне перечислило это нечто, обитающее внутри мужчины, вместе с приложенными к ним цифрами? Это какой-то код? Адрес? Номера телефонов? Чем бы они ни были, они как-то связаны с датой, которая наступит через несколько дней. 27 апреля. Когда «мир будет отмечен пришествием наших множеств».

А потом голос моего отца. Говорящий мне, что это должен был быть я.

«Я же велела тебе не задумываться», – говорит Элейн.

Все эти достопримечательности, про которые я вычитал в путеводителях, мелькают мимо, когда вапоретто приближается к отелю, но я сейчас не в состоянии припомнить их названия, не говоря уж о подробностях их прошлого, которые я узнал оттуда же. Это просто старые красивые здания. Я уже не испытываю к ним вчерашнего почтения: сегодня их фасады говорят только о фальши, а изысканные украшения означают лишь попытку скрыть, замаскировать ненасытную алчность их владельцев. У меня нет сил на это смотреть. Такое ощущение, что этот мой грипп, который вовсе и не грипп, словно превратил меня в рентгеновский аппарат, дал возможность заглядывать внутрь этих зданий, видеть людей, которые их построили, и понимать их истинные мотивации. Положение, приводящее в ужасное полное отчаяние. Клаустрофобия, вызванная тем, что я человек.

Это ощущение предваряет возврат памяти. Того, что я искусно и профессионально избегал вспоминать в течение своей научной деятельности и семейной жизни с помощью таких маленьких трюков и приемов изворотливости, которым можно научить свой мозг, чтобы он действовал так каждый день. Теперь эти воспоминания вернулись ко мне с такой ясностью и четкостью, что я не в силах закрыться от них.

Мой братец, он тонет.

Его руки колотят по воде реки позади нашего семейного домика, его голова уходит под воду и больше не появляется. Потом и руки тоже перестают двигаться. Он плывет вниз по течению. Медленнее, чем катится река, словно его ноги волочатся по дну, сопротивляясь даже после смерти.

Мне тогда было шесть лет.

– Мистер Аллман?

Надо мной кто-то стоит. Мужчина в черном костюме протягивает мне руку.

– Да?

– С возвращением в «Бауэр»! Вам понравилась ваша поездка?

Я бросаюсь наверх, в наш номер. Это занимает всего минуту или две, но кажется, что время тянется мучительно долго. Что его растягивает, так это новые чудовищные видения того, что я сейчас обнаружу, как только открою дверь номера.

Тэсс ранена.

Тэсс рычит и бьется, как тот мужчина в кресле, а нянька не в силах ее успокоить и унять.

Тэсс нет на месте.

Я упустил ее, я ее ужасно подвел, подставил. Меня заманили в ловушку, обдурили, направили в этот дом в Санта-Кроче – это был всего лишь отвлекающий маневр. Цель была не в том, чтобы заснять на камеру некий феномен, а в том, чтобы разделить нас, убрать меня подальше от дочери в этом чуждом городе, чтобы потом ее можно было увезти.

И все же, когда я пинком распахиваю дверь в наш номер, она там. Стеклянные двери гостиной раскрыты настежь, за ними сверкает Канале Гранде. Тэсс пишет что-то в своем дневнике, сидя на диване, нянька смотрит мыльную оперу по телевизору.

– Папа!

Дочь бросается ко мне. Вознаграждает меня крепким объятием, чего почти достаточно, чтобы заставить мое болезненное состояние убраться прочь.

– Ты весь такой горячий, – говорит она, прикасаясь к моим рукам и щекам.

– Сейчас приду в норму, и все будет о’кей.

– А твои глаза!

– Что с ними?

– Они у тебя все типа серьезно покраснели!

– Это просто легкий грипп. Не волнуйся, моя милая.

Нянька стоит позади Тэсс, стараясь сохранять на лице улыбку. Но она тоже находит мой внешний вид пугающим. Один взгляд в зеркало в передней, и я и сам вижу почему.

– Спасибо. Grazie.

Я передаю женщине стопку евро, это почти двойная плата в сравнении с оговоренной суммой, но тем не менее она берет ее с некоторой опаской, словно то, чем я заболел, может через бумагу передаться ей.

Когда она уходит, я говорю дочери, что нам надо уезжать.

– Потому что ты заболел?

– Нет, детка. Потому что… Мне здесь не нравится.

– А вот мне здесь нравится!

– Нет, это неподходящее место. Я хочу сказать… – начинаю я и замолкаю, пытаясь придумать правдоподобное объяснение. А потом решаю сказать правду: – Я хочу сказать, что не уверен, что нам тут безопасно оставаться.

Я не намерен пугать девочку. Да она и не пугается. Ее лицо демонстрирует совсем другое выражение, которое я не вполне понимаю. Что-то вроде решимости. Гримаса, которая показывает желание продолжать спор.

Что бы это ни было, это все по моей вине. Какого черта меня дернуло сказать ей именно это?

Ответ очевиден: это сказал не я. Это то, что преследовало меня всю дорогу до отеля. Нечто, присутствующее сейчас в этом номере, помимо Тэсс и меня самого.

– Собирай свои вещи, – говорю я. – А мне нужно сделать пару звонков.

Возможно, всему виной та сосредоточенность, которая потребовалась мне, чтобы набрать на айфоне номера аэропорта для выяснения, какой рейс отправляется нынче вечером (к счастью, оказалось, что есть рейс «Алиталии» до Лондона, а потом рейс «Бритиш Эйруэйз» до Нью-Йорка). Или, может быть, дело в том, что мне просто необходимо оказаться как можно дальше от того мужчины в доме номер 3627. В любом случае мне почти сразу становится намного лучше. Ветерок, проникающий сквозь распахнутые двери, высушивает пот у меня на шее, помогает мне остыть. Желудок перестает бунтовать, успокаивается. А что еще лучше – черные мысли, преследовавшие меня на всем пути назад на вапоретто, уже ушли, отступили, оставив меня более успокоенным и бодрым, чем когда-либо в последние несколько недель. Был ли этот день настолько странным и даже сверхъестественным? Несомненно. Какой-то заговор, состряпанный где-то в нижнем мире? Не слишком похоже, черт побери.

Но что теперь делать с видеокамерой? Покончив с телефонными разговорами, я замечаю ее на кофейном столике. Глаз объектива смотрит прямо на меня. Внутри этой машинки – человек в кресле. Его зубовный скрежет и судороги. А еще города и номера. Безжизненный голос. Мой отец.

Я сперва решаю оставить камеру здесь, но вместо этого быстро ее упаковываю, прячу под носками, словно опасаюсь, что она может как-то уничтожить свое содержимое. Я в данный момент слишком запутался, чтобы понять, откуда мне это известно, но то, что я с ее помощью задокументировал, может оказаться важным. Это не значит, что я когда-либо вознамерюсь снова просмотреть эту запись. Но сидящий во мне ученый – архивист, просвещенный противник уничтожения исторических документов – не одобряет, что она может пропасть, исчезнуть. Как и любой другой текст, эта видеозапись может содержать нечто чрезвычайно важное, чего можно не заметить при первом прочтении.

Я застегиваю молнию на своем чемодане. Провожу пальцами по еще влажным волосам.

Прощай, прекрасный и ужасно дорогой номер-люкс. Прощай, великолепная Кьеза делла Салюте, виднеющаяся в рамке окна, как на открытке. Прощай, Венеция. Обратно я не вернусь. А когда придет новая эпидемия чумы, давай строй новую церковь. Исцеляют эти церкви заболевших или нет, они, несомненно, прекрасны.

– Тэсс? Пора двигаться, милая.

Я откатываю чемодан в гостиную, ожидая увидеть дочку уже там. Но девочки там нет, хотя ее чемодан стоит наготове. Ручка торчит наружу, но сам чемодан валяется на полу, словно брошеный.

– Тэсс?

Проверить ее комнату. Обе ванные. Открыть дверь номера, выйти наружу и постоять в пустом коридоре.

– Тэсс!

Окно в гостиной. Двери открыты настежь, занавеси колышутся на горячем ветерке.

Я выбегаю на балкон, перегибаюсь, смотрю вниз. Там, на земле – одни прибывающие и отъезжающие из отеля. Никакой давки. Никакой Тэсс.

Позвонить портье. Вот что нужно сделать. Заставить обслугу отеля посмотреть везде и всюду, всем одновременно. Полицию тоже. Если она ушла из отеля, у нее не займет много времени, чтобы потеряться в лабиринтах этого города.

Не нужно бегать и суетиться. Думай! Следующие шаги следует предпринимать в определенном порядке. То, что я сейчас должен сделать, определит все, что будет потом…

Она на крыше.

Голос О’Брайен снова перебивает мои мысли. Только на этот раз это не моя воображаемая Элейн, это моя реальная подруга. Она здесь, со мной.

Il Settimo Cielo, Дэвид. Иди туда, прямо сейчас.

Пока я выбегаю из номера и несусь по лестнице на седьмой этаж, я все думаю, можно ли доверять этому голосу, одному из тех многих, что я слышал сегодня. Это вполне может оказаться ложью. Может быть, все, что я слышал в комнате в доме 3627, было ложью.

Нет, это правда.

Я выбегаю в помещение ресторана на крыше отеля, и вот она, передо мной. Моя дочь стоит на краю крыши спиной к семиэтажной пропасти. И она видит один только мой взгляд, глядя сквозь толпу паникующих посетителей и официантов.

– Тэсс!

В моем вопле звучат некие авторитарные, командные нотки – все видят, что я знаю ее имя! – и они заставляют толпу раздаться в стороны, приглушают голоса, требующие вызвать полицию, и призывы к кому-то что-то сделать. Это дает мне возможность приблизиться к ней медленным, успокаивающим, как мне кажется, шагом, ступая настолько уверенно, насколько это вообще возможно в моем состоянии.

Все это время Тэсс не сводит с меня глаз. Но по мере того, как я приближаюсь к ней, я понимаю, что ошибся. Это точно ее глаза, голубые, как и у меня. И тем не менее девочка, которая смотрит сейчас на меня этими глазами – не Тэсс. Это не моя дочь стоит на краю крыши, выставив руки в стороны и расставив пальцы, чтобы чувствовать, как воздух протекает между ними. В ее позе какая-то странная напряженность, ригидность, и эта поза выдает незнакомость девочки, ее чуждость, она словно проверяет свое равновесие и силу. Ее поза – это поза существа, заключенного в тюрьму из костей скелета и кожи. Это ее тело, но это не она.

Когда я почти добираюсь до девочки, так близко, что могу дотянуться до нее рукой, она отшатывается назад. Отставляет ногу назад, вытягивает ее, так что балансирует теперь на одной ноге, а другая болтается в воздухе.

Это знак, чтобы остановить мое приближение. И он срабатывает.

«Привет, Дэвид».

На сей раз совершенно другой голос. Мужской, выверенный, с прекрасным произношением, что еще больше усиливает аффект от его утонченности и изысканности. Голос не слишком отличный от тех, что я слышу на университетских конференциях или в клубе, от родителей студентов, от тех, кто жертвует значительные средства, чтобы их имена были выбиты на табличках на зданиях кампуса.

– Ты тот, с кем, как мне было сказано, мне предстоит встретиться, – говорю я.

Мы наверняка будем очень близки. Не как друзья, наверное. Нет, конечно же, не как друзья. Но, несомненно, очень близки.

Оно опускает ногу Тэсс, и теперь она снова стоит на обеих ногах. И все же, чтобы показать, что это вовсе не знак уступки, обе ее ноги сдвигаются на дюйм назад. Оно заставляет ее стоять так, что каблуки выступают, свешиваются за край крыши.

– Отпусти ее.

Оно отвечает тем, что звучит как будто бы голос Тэсс, но на самом деле это не ее голос. Та же фраза, та же интонация, с которой она произнесла те слова, когда я менее часа назад сказал, что хочу уехать из Венеции. Великолепная имитация, хоть и полностью лишенная жизни:

«А вот мне здесь нравится!»

– Пожалуйста. Я сделаю все, чего ты потребуешь.

«Дело вовсе не в том, что я от тебя чего-то потребую, – говорит оно, теперь снова своим собственным голосом. – Это для тебя, это нужно тебе самому, Дэвид. Путешествие, которое ты сам для себя создашь. Странствие».

Опять это слово! Странствие.

Тот старикан в самолете тоже им пользовался. И Худая женщина говорила это о себе, не так ли? Что она не путешественница, а странница. Даже тогда я отметил, что это выражение имеет особое значение для Милтона. Сатана и его приспешники странствуют по земле и по аду, сами выбирая направления своих странствий, но не имея места назначения, точки прибытия. Это всегда интерпретируется как коннотация бездомной сущности демонического существования, этакий дрейф по течению и по ветру через все чистилище. Без руля и без ветрил. Без любви.

Негаданно в пустынный здешний край Забрел я, ибо к свету верный путь По вашей мрачной области пролег. Я в одиночку, без проводника Во мгле плутаю; не могу найти Рубеж…

– Тогда скажи мне, – говорю я, и мой голос прерывается, – что ты ищешь и не можешь найти? Обещаю, я помогу тебе найти это.

«Я уже нашел, что ищу. Я нашел тебя».

Ноги Тэсс скользят дальше, еще на дюйм. Теперь она всем своим весом опирается на край крыши лишь носками, как прыгун в воду с высокого трамплина.

«Есть многое, что нужно открыть, Дэвид. И в очень короткое время».

– И сколько у нас времени?

«Когда ты увидишь те цифры, времени у тебя останется лишь до луны».

– Почему? И что произойдет после?

«Ребенок будет мой».

Я бросаюсь вперед. Хватаю Тэсс за руку.

И хотя тяну ее к себе изо всех сил – а ведь ей всего одиннадцать и весит она вполовину меньше меня, – все, чего мне удается добиться, это удерживать ее на месте. Ее сила – не ее собственная, это сила того голоса. И то, что он демонстрирует мне, когда я касаюсь руки Тэсс, это тоже его облик. Этакий коллаж из боли, сталкивающихся, налезающих друг на друга, горящих образов.

Мой брат, захлебывающийся речной водой.

Тэсс, кричащая от страха, одна, в темном лесу.

Лицо моего отца. Оно слишком близко, чтобы рассмотреть все его черты, и каждая часть его вопит о ненависти.

Отрезанный большой палец, из которого брызжет кровь.

Тэсс шевелит губами. Говорит что-то, и я слышу ее, но не могу сразу понять смысл сказанного. Потому что она падает, а я пытаюсь ее удержать. Для меня сейчас не существует ничего другого, только эти усилия, чтобы ее не выпустить. Ее пальцы сжимаются у меня в руке, выскальзывают из моих.

– ТЭСС!!!

И ее уже здесь нет.

Ее освободившиеся руки взлетают в стороны, как крылья. Она не отталкивается от края крыши, а просто падает назад, ее падение замедляет сжимающийся, как буфер, воздух. Ее лицо искажено ужасом – это снова ее лицо, ее глаза, – но тело сжалось, собранное воедино, и замерло, а заплетенные в косички волосы взлетели вверх и застыли над головой, как петля аркана.

Я бросаюсь к краю и вижу, как моя дочь падает, за мгновение до того, как она врезается в воду канала.

И вместе со всплеском от ее падения приходит понимание слов, что она мне прошептала перед падением. Прошептала не для того, чтобы скрыть от других, но потому что ей потребовались все силы, чтобы отринуть от себя эту иную, чуждую сущность, что засела у нее внутри. И она успела отринуть ее настолько, что на мгновение восстановила контроль над собственным языком и голосом, чтобы успеть прошептать эту свою мольбу.

Моя девочка. Она просила меня забрать ее домой.

Найди меня.