По моему разумению, лучшее из того, что есть между Англией и Францией, — это море.

Дуглас Джерролд

Сошедшая на берег в Кале в 1836 году романистка миссис Фрэнсис Троллоп так передает случайно услышанный разговор одного молодого человека, который первый раз отправился во Францию, с более опытным путешественником, умудренным в делах мирских дальше белых утесов Дувра.

— Какой жуткий запах! — поморщился непосвященный новичок, зажимая нос вынутым из кармана платком.

— Это запах континента, сэр, — ответил человек бывалый.

Так оно и было.

Как гласит поговорка, история — следствие географии. Но если существует такая вещь, как национальная психология, то, возможно, она тоже вытекает из географии. Разве жил бы во французах неизменный страх перед Германией, если бы германские армии не переходили так часто границы их страны? Разве смогла бы Швейцария продолжать свое аморальное процветание, не будь она страной горной? Само отсутствие географии у евреев породило сионизм, одно из самых мощных идеологических течений XX века. На англичан первое и глубокое воздействие оказывает тот факт, что они живут на острове.

А вот как они почитали своих ближайших соседей на континенте. Неприличные картинки назывались «французскими открытками» или «французскими гравюрами». Проституток называли «французская консульская гвардия» (считают, что изначально так называли проституток, разгуливавших у консульства Франции в Буэнос-Айресе). Они могли носить свободное нижнее белье — «французские панталоны». Пользовавшийся их услугами «брал уроки французского». Если в результате он подхватывал сифилис, это называлось заразиться «французской болезнью», «французской подагрой», «французской оспой», «французскими шариками», «французским прахом» или говорили, что ему сделан «французский комплимент». Он мог заполучить «французскую корону», характерные опухлости которой назывались «французской свинкой». Если эти «французские» дела принимали особенно скверный оборот, из-за этой болезни он мог лишиться носа, в результате чего начинал дышать через «французский фагот». Чтобы уберечься от этой напасти, следовало надевать «французское письмо», или «французский сейф», или просто «француза» (ну а сами французы пользовались capote anglaise).

Однако на сексе все не заканчивалось. Существовала всеобщая тенденция приписывать французам почти любое необычное или плохое поведение. На вопрос, как ему приготовить говядину, англичанин мог ответить «под француза», имея в виду ненадежность этой нации — то есть все время переворачивая и переворачивая. Доктор Джонсон уверял даже, что встречал некий труд, в котором предпринималась попытка доказать, что для формы флюгера — «сделанного руками человека петушка, который укрепляется на вершине шпиля и показывает своим вращением направление ветра» — выбран французский национальный символ.

«Французским вразнос» торговцы называли воровской жаргон. О подстрелившем фазана, когда охота на них была запрещена, говорили, что он «убил французского голубя». В крикете 1940-х годов «французским» называли бросок, при котором мяч хоть и срезался с ребра биты бэтсмена, но все же проскальзывал мимо пытающихся поймать его полевых игроков. Даже в 1950-х годах англичане, выругавшись, по-прежнему, извиняясь, просили «прощения за свой французский» (говорят, это выражение использовал премьер-министр Джон Мейджор даже в 1990-х), а отлучку без разрешения называют «уходом по-французски». Объятия с щекотанием миндалевидной железы — по-прежнему «французский поцелуй», словно ни одному англичанину никогда бы и в голову не пришло сунуть язык в рот другому, не придумай этого французы.

Все эти отличия сыпались на французов как из ведра, потому что из поколения в поколение сни были заклятыми врагами. Одно время, когда Англия воевала с Испанией, сифилис называли «испанской оспой», а разврат — «испанскими штучками». К тому времени, когда основными соперниками в торговле стали голландцы, англичане начали изобретать такие выражения, как «вдвойне голландский язык», для обозначения тарабарщины или «смелый как голландец» для

драчливости во хмелю. Подобные образцы можно найти по всей Европе в зависимости от того, на кого была направлена враждебность местного населения. В Польше сифилис был известен как «немецкая болезнь», а в Португалии как «голландская оспа». Но соперничество англичан и французов — нечто особенное. У французов в ответ припасены

такие выражения как le vice anglais — «порка», les Anglais ont debarque — «менструация», filer a l’anglaise — «уходить по-английски» или damne comme un Anglais.

Хотя сдается, что у них абсолютно такой же инстинктивной враждебности как-то не наблюдается: французам есть еще о ком позаботиться, у них существуют и другие соседи на континенте. Враждебность же английских выражений отражает некую странную шизофрению по отношению к французскому народу.

Представители английского среднего класса обожают французскую еду, вино и климат. Каждый год 9 миллионов англичан упаковывают чемоданы и отправляются во Францию. Многие везут с собой, как обетованное подношение, тушеную фасоль, мармайт, мармелад и чай, а цель их путешествия — Прованс, Дордонь или Бретань. Поев на своих виллах по-английски, они возвращаются домой нагруженные сырами, винами и пате, то есть продуктами, которые, как они божатся, дома им не купить. Они могут с презрением относиться к страху французов перед Германией, но обожают французское savoir-faire — умение, сноровка, — хотя для этого выражения их собственный язык смог произвести лишь деклассированное и не совсем адекватное ноу-хау. Англичане могут до сих пор время от времени испытывать отвращение к французскому понятию terrain — сопротивляемость организма, — из-за чего французы реже моются и больше тратятся на духи (накануне возвращения во Францию из египетской кампании Наполеон писал Жозефине: «Ne te lave pas, j'arrive», то есть «Не мойся, я приезжаю»), но втайне завидуют тому, что это общество вроде бы «ближе к естественному порядку вещей». Если у них есть свое мнение о политике Франции, их бесит и в то же время в глубине души восхищает нескрываемая забота этой страны о собственных интересах и вопиющее игнорирование мнения всего остального мира и государственных договоренностей, что и движет политикой правительства. Они мучительно переживают из-за того, что в Англии нет кафе, которые заполняют интеллектуалы, курящие, попивающие кофе и развивающие непрактичные пути переустройства вселенной. Франция, на которую уповают эти честолюбивые лотофаги-мечтатели, — место, где живут до невозможности стильные женщины, светит солнце и легкий ветерок доносит запах лаванды.

Так было всегда. Гран-Тур, предшественник современного туризма, в некотором смысле представлял собой комплекс неполноценности с дорожными документами, имевший целью познакомить богатых англичан с изысками европейской жизни: встречи англичан с континентом походили на поведение дальних родственников из провинции, приглашенных на большой бал в городе. Многим отправлявшимся в это путешествие Гран-Тур ничего не давал просто потому, что они были слишком молоды, чтобы оценить свой опыт. А многие из тех, кто был достаточно зрел для его восприятия, не упускали случая выразить отвращение ко всему начиная с «континентальной» пищи и кончая уборными. Основоположник готического романа Гораций Уолпол описывает Париж как «грязный городишко с еще более грязной сточной канавой, называемой Сеной… а нечистый поток, в котором все стирается, но не становится от этого чистым, грязные дома, уродливые улицы, еще более уродливые лавки и церкви, в которых полно непристойных картинок». Но даже доктор Джонсон, этот великий англичанин, считал, что не побывавший на континенте «всегда ощущает неполноценность, не видев того, что должен увидеть каждый». Приехав в Париж в 1775 году в возрасте шестидесяти шести лет, он сменил свой обычный коричневый сюртук, черные чулки и простую рубашку на белые чулки, новую шляпу и замысловатый французский парик. Он твердо решил не переживать из-за своего скверного французского и объяснялся исключительно на латыни.

Предполагалось, что благодаря Гран-Туру английская элита станет более терпимой к заморским идеям: ведь всегда легче писать пасквили и насмехаться на расстоянии. И действительно, к концу XVIII века появились жалобы, что офранцуживание становится в Англии условием для продвижения по службе. Такие драматурги, как Корнель и Расин, вызывали большее восхищение, чем Шекспир, а английские поэты Поуп и Э. Р. Эддисон стали подражать стилям французского стихосложения. Однако остальные англичане думали абсолютно иначе. Короче говоря, очень многие из них всегда терпеть не могли французов. И это чувство было взаимным. В Англии нет, наверное, ни одного самого крошечного городишки, который не обзавелся бы французским «побратимом» для достижения лучшего понимания между двумя культурами. Но это пустое занятие: несмотря на все эти взаимные визиты членов городских советов, vins d'honneur — угощений в чью-либо честь — и поездок школьников, глубокие разногласия и взаимные подозрения представителей обеих культур остаются. Это тонко уловил в 1973 году французский министр культуры писатель Морис Дрюон, который сказал, что «у элит наших стран наблюдается тенденция восхищаться друг другом, а у народов — относиться друг к другу с презрением».

Целые столетия враждебности трудно преодолеть посредством нескольких тостов и спичей, произнесенных почтенными людьми среднего возраста. Всем нам необходимы враги, а французы — вот они, совсем под рукой, да еще с такой очевидностью плюющие на интересы кого бы то ни было еще. Две нации теперь не уступают друг другу ни в экономике, ни в военной силе и представляют друг для друга удобный фон для противопоставления: обе стороны могут относиться к другой свысока, но им друг без друга не обойтись. И все же французы по-прежнему предоставляют англичанам поводы презирать их. Никто не сомневается, что, если бы Гитлеру удалось вторгнуться в Британию, откуда-нибудь непременно взялось бы правительство типа вишистского. Но в том-то и дело, что этого не произошло, поэтому моральный капитал, накопленный за последнюю мировую войну, у англичан остался. А предпринятые позже неблагодарными французами попытки исключить Британию из Европейского экономического сообщества лишь подтверждают, что враждебность между нациями не случайна.

К пониманию того, что Entente Cordiale— пустой звук, пришли солдаты, воевавшие на Западном фронте во время Первой мировой войны.

Они в полной мере ощутили на себе, на что способны французские крестьяне, за которых они якобы сражались и которые в обмен на одно яйцо готовы были лишить их всего денежного довольствия. Когда после окончания войны поэт, ученый и романист Роберт Грейвс вместе с другими демобилизованными пехотными офицерами приехал в Оксфорд, он заметил, что

«антифранцузские настроения среди бывших солдат становились чуть ли не манией. Эдмунд в те времена, бывало, говорил с нервной дрожью в голосе: «Нет, воевать больше не пойду ни за какие деньги! Если только с французами. Вот если будет война с ними, пойду тут же…» Некоторые студенты даже считали, что мы сражались не на той стороне: наши естественные враги — французы.»

Нечто подобное довелось увидеть и Джорджу Оруэллу. «Во время войны 1914–1918 годов, — писал он, — у английского рабочего класса была редкая возможность контакта с иностранцами. В результате единственное, что они из этого вынесли, — это ненависть ко всем европейцам, кроме немцев, мужеством которых они восхищались. За четыре года, проведенных на земле Франции, они не приучились даже пить вино».

Вряд ли скажешь, что правнуки и правнучки ветеранов Первой мировой придерживаются более умеренных взглядов. Англия остается единственной европейской страной, где от вроде бы интеллигентных людей можно услышать выражения вроде «присоединение к Европе было ошибкой» или «мы должны оставить Европу», словно ее можно прицепить к машине, как караван, в выходные дни. В анализе британского рынка в 1996 году, составленного для Французского бюро по туризму, с некоторой долей презрения говорится, что «несмотря на развитое чувство юмора и умение посмеяться над собой, они остаются консерваторами и шовинистами. В британцах глубоко заложено чувство независимости и островной изолированности, они постоянно разрываются между Америкой и Европой». И они правы: когда живешь на острове, появляется ощущение, что весь остальной мир где-то за морем.

Существует предание о заголовке, с которым однажды вышла одна из английских газет и который объяснит вам все, что вы хотите узнать об отношениях страны с остальной Европой.

ГУСТОЙ ТУМАН В КАНАЛЕ — КОНТИНЕНТ ОТРЕЗАН

Вот ведь не повезло живущим на материке европейцам: как они зависят от милости погоды.

Для ментальности англичан трудно переоценить значение того факта, что они островитяне. Это в полной мере выражено в словах старого герцога Джона Ганта в пьесе Шекспира «Ричард II», когда он говорит:

Противу зол и ужасов войны

Самой природой сложенная крепость,

Счастливейшего племени отчизна.

Сей мир особый, дивный сей алмаз

В серебряной оправе океана.

Который, словно замковой стеной

Иль рвом защитным ограждает остров…

(Акт 11, сцена 1. Пер. Мих. Донского)

При таком понимании Англии ее первейшая привилегия состоит в том, что она изолирована от остальной Европы. Это давало очевидные практические выгоды. Когда живешь на острове, границы четко определены; линии на картах — условны, а пляжи и утесы — нет. В Англии немало мест с ярко выраженными региональными особенностями; но всех — и жителя Манчестера, и лондонского кокни, и сомерсетского фермера, и пивовара из Бартона на Тренте — объединяет морская граница. Живущие по одну и другую сторону сухопутной границы мало отличаются по характеру, поэтому живущие на материке больше отдают себе отчет в существовании других народов и в условности того, какой у тебя паспорт. Когда Джон Гант произносил свои слова, англичане уже присоединили Уэльс и собирались заключить союз с Шотландией. Настоящих границ не было, и они не думали устанавливать их, потому что это не сулило никакой выгоды. Периметр Англии определяет море, и вследствие этого англичане выработали в себе то, что писатель Элиас Канетти в 1960 году назвал «самым незменным национальным чувством в мире». Вокруг море, и править нужно им: «Англичанин видит себя капитаном корабля с небольшой группой людей на борту, вокруг него и под ним море. Он почти один; как капитан, он во многом изолирован даже от своей команды».

Тем не менее до XVI века англичан вряд ли можно было назвать нацией мореходов. До этого времени все великие путешествия и открытия совершали моряки с континента. Англичане любили землю, а море вокруг, как отмечает Джон Гант, воспринимали скорее как крепостной ров, чем как что-либо еще: где герои-моряки в произведениях Шекспира? Правду сказать, к тому времени, когда он их создавал, англичане уже восприняли иную манеру поведения, которая позволила им построить величайшую в мире империю. Но выходили они в море больше как гангстеры: кем еще считать такую личность, как сэр Фрэнсис Дрейк Только по мере роста богатства и амбиций англичане поняли, что море, всегда служившее им защитой, дает еще и уникальные возможности. В сущности, Англия единственная из крупнейших стран Европы не нуждалась в регулярной армии на случай возможного вторжения. И если страны с сухопутными границами могли направить через них свои армии, лишь заключив альянс или объявив войну, военно-морской флот, защищавший Британские острова, мог отправиться куда угодно. Вверив себя морю, англичане стали склонны видеть в остальной Европе лишь источник беспокойства, отсюда и трения между морской и континентальной стратегиями, которые веками присутствовали в британской оборонительной политике. Как однажды выразился Черчилль в палате общин:

В то время как любой европейской державе приходится прежде всего содержать огромную армию, нам, живущим на этом счастливом острове, повезло, и мы в силу географического положения избавлены от этой двойной ноши и можем обратить безраздельные усилия и внимание на флот. С какой стати мы должны жертвовать игрой, в которой нас ждет несомненный выигрыш, в пользу игры, в которой мы обречены проиграть?

И каким же впечатляющим оказался этот выигрыш! Тем, кто мыслил как Черчилль, Английский канал казался шире Атлантики. Когда вокруг море, до ближайшего соседа так же далеко, как и до самого удаленного торгового партнера, оно и отделяет от ближнего соседа, и связывает с самым дальним. Для планированного вторжения в Англию требовался целый комплекс организационных мер, множество судов и спокойная погода: это не просто перейти границу. Кроме того, в условиях изоляции можно было вступать в войны, заключать союзы и плести интриги избирательно. Как только у англичан стала расти империя, до всех уголков которой можно было добраться по морю, запутанная ситуация на европейском континенте стала казаться чем-то неуместным. В 1866 году через десять дней после сражения под Садовой, где прусская армия Бисмарка нанесла сокрушительное поражение австрийцам, положив начало германской империи, политик Дизраэли высказался в том духе, что «Англия переросла европейский континент». Он считал, что «воздержание Англии от любого ненужного вмешательства в европейские дела есть следствие не умаления, а усиления ее могущества. Англия уже не просто европейская держава; она — метрополия великой морской империи… на деле, она больше держава азиатская, чем европейская».

Синдром островитянства глубоко овладел сознанием англичан, поэтому в воспоминаниях о Второй мировой войне такое значение придается эвакуации из Дюнкерка в мае 1940 года. Двести двадцать тысяч британских и сто десять тысяч французских солдат сумели избежать окружения армиями нацистов, и это подается как замечательное достижение и вместе с «битвой за Англию» и «блицем» почитается как одно из самых значительных событий Второй мировой войны. После эвакуации последних солдат газета «Нью-Йорк таймс» ликовала: «Пока существует английский язык, слово «Дюнкерк» будут произносить с почтением… это великая традиция демократии. Это будущее. Это победа». На самом деле это было следствием катастрофы. Это «победоносное» отступление, прославленное в речах, на картинах и в стихах, надолго остается в памяти, потому что была задействована целая армада судов — рыбацких одномачтовых суденышек, прогулочных пароходиков, парусных яхт и небольших катеров, которые вырывали британских солдат из пасти смерти, в то время как в небесах над ними летчики союзников отражали воздушные налеты немцев. Элементы мифа приукрашены: например, преувеличена роль «малого флота». Но дело не в этом. Эта история так привлекательна для англичан по трем причинам. Во-первых, она свидетельствует об их чувстве отделенности: в тот момент Британия в конце концов оказалась один на один с нацистами. Король Георг VI даже сказал матери: «Лично меня больше устраивает, когда у нас теперь нет союзников, с которыми нужно любезничать и им потакать». Во-вторых, это рассказ об успешных действиях «немногих» против превосходящего врага. В-третьих, это подтверждает для англичан вековую истину: европейский континент — это место, где ждут одни неприятности, а залог наибольшей безопасности — тысячи миль изрезанной береговой линии вокруг их дома-острова.

Идея острова занимает в воображении англичан особое место. Начинается все в детстве с приключений на «острове Кирин» в «Великолепной пятерке» детской писательницы Энид Блайтон, развивается в «Острове сокровищ» Роберта Луиса Стивенсона (автор романа, как известно, шотландец, но план отправиться на поиски спрятанных сокровищ рождается в головах англичан из Западного края) и так далее. «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта имеют успех, потому что считается, что где-то там могут быть другие острова, еще более необычные по сравнению с теми, что уже открыты английскими мореплавателями. (Свифт родился и вырос в английской «черте оседлости» в Ирландии, и, вероятно, отсюда у него, сына колониального класса, так остро выражена островная ментальность.)

Захватила воображение англичан и поразительная история Александра Селькирка, никчемного моряка, высаженного на необитаемый остров в Тихом океане у берегов Южной Америки. Поссорившись с капитаном корабля, Селькирк предпочел остаться у берегов Чили на одном из островов Хуан-Фернандес, и его вызволили оттуда лишь 31 января 1709 года, когда еще один английский капер бросил якорь неподалеку от острова для ремонта и лечения больных после перехода вокруг мыса Горн. Перед изумленной командой предстал одетый в козьи шкуры человек, который говорил по-английски, хоть и с трудом. Он провел в одиночестве четыре года. Описание капитаном спасения Селькирка в «Путешествии вокруг света» сразу получило отклик у английских читателей. Этот рассказ появился в «Англичанине» эссеиста сэра Ричарда Стила (Селькирк, между прочим, еще один шотландец) в 1713 году. Шесть лет спустя повествование о том, как Селькирк охотился на диких коз, как он сделал ножи, а потом сшил одежду из козьих шкур, легло в основу «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо, который стал одним из первых романов всех времен и народов и пользуется неизменным успехом.

Эта безопасность в окружении морей рано выработала у англичан уверенность в себе, а сравнительная изолированность привела к возникновению идиосинкратической интеллектуальной традиции, породившей таких весьма необычных гениев, как Блейк и Шекспир. Возможно, эта традиция как-то связана с тем, что Англия дала миру так много прекрасных писателей-путешественников. Свобода от страха внезапного вторжения способствовала и развитию личных свобод: страны, не имевшие такой защиты, стремились к сильным, контролирующим все снизу доверху системам правления, позволявшими в считанные дни собрать целую армию. Тем фактом, что Англия — остров, продиктовано и устройство английских городов: с такой естественной защитой, как море, не нужно было окружать города стенами, и в результате они строились как бог на душу положит. Не существовало плана застройки такого города, как Лондон, он рос по мере прирастания к нему окружающих деревень. С другой стороны, ввиду отсутствия необходимости окружения города стенами, отцы города могли по своему усмотрению прирезать к центру любые открытые пространства. Не ослаб этот заложенный в англичанах островной синдром и после создания империи. В 1882 году было положено под сукно предложение о прокладке железнодорожного туннеля под Ла-Маншем. Казалось бы, страна строителя Изамбарда Кингдома Брюнеля (еще одного ненатурального англичанина — отец у него был француз) должна ухватиться за этот смелый полет инженерной мысли. Вместо этого журнал «Девятнадцатый век» организовал петицию против этой идеи на том основании, что «с прокладкой такой железной дороги возникнет военная угроза и зависимость, от которых страна, как остров, была до сего времени счастливо избавлена». Это не был глас из деревенского захолустья: письмо вскоре подписал архиепископ Кентерберийский, поэты Теннисон и Браунинг, биолог Т. Г. Хаксли, философ Герберт Спенсер, пять герцогов, десять графов, двадцать шесть членов парламента, семнадцать адмиралов, пятьдесят девять генералов, двести священнослужителей и шестьсот других выдающихся деятелей.

Островное положение давало англичанам великую уверенность в себе, но никак не способствовало их совершенствованию. Трудно не прийти к выводу, что в глубине души англичанам вообще-то наплевать на иностранцев. Раньше заморским визитерам приходилось относиться к Британской империи с почтением, и они, один за другим, отмечали невероятное тщеславие англичан. В 1497 году один венецианец писал, что «англичане великие любители самих себя и всего, что им принадлежит; для них нет других людей, кроме англичан, и другого мира, кроме Англии; а случись им увидеть иностранца приятной внешности, они тут же говорят «выглядит как англичанин» и «как жаль, что он не англичанин». Описывая визит в Англию герцога Вюртембергского Фридриха в 1592 году, немецкий автор добавляет, что «жители… чрезвычайно надменны и заносчивы… им мало дела до иностранцев, они лишь издеваются и смеются над ними». Перечисляя особенности английского характера, надменность отмечает еще один путешественник, голландский купец Эммануэль ван Метерен. «Этих людей отличает смелость, мужественность, пылкость и жестокость на войне, но они же весьма переменчивы, опрометчивы, тщеславны, легкомысленны, обманчивы и очень подозрительны, особенно по отношению к иностранцам, которых презирают». Итальянский врач, совершивший поездку по острову в 1552 году, решил, что надменность населения такова, что они рассматривают среднего пришельца как «презренное существо, что-то вроде получеловека». Как похвалялся Мильтон, «не дайте первенства английского забыть в науке нациям, как надо жить».

К середине XX века картина почти не изменилась. В 1940 году Джордж Оруэлл, обративший внимание на то, как незначительно воздействовала на рядовых солдат во время Первой мировой войны культура других стран, обратился к журналам для мальчиков «Джем» и «Магнет». В них ему не понравилось почти все, начиная с консервативной политической направленности и кончая абсурдной, устаревшей мизансценой.

Как правило [писал он], исходя из того, что иностранцы из любой страны мало чем отличаются друг от друга и с большей или меньшей точностью соответствуют следующим стереотипам: ФРАНЦУЗ: носит бороду, дико жестикулирует. ИСПАНЕЦ, МЕКСИКАНЕЦ и т. п.: злобен, вероломен. АРАБ, АФГАНЕЦ и т. п.: злобен, вероломен. КИТАЕЦ: злобен, вероломен. Носит косичку. ИТАЛЬЯНЕЦ: легко возбудим. Играет на шарманке или носит с собой стилет. ШВЕД, ДАТЧАНИН и т. п.: добродушен, недалек. НЕГР: комически выглядит, отличается верностью.

Horizon («Горизонт»), май 1940 г. — Примеч. автора.

Обратите внимание, что американцев в этом списке смешных стереотипов нет. Ведь они говорят по-английски, значит, не совсем чтобы иностранцы. Фрэнку Ричардсу, автору этих историй, этих бесхитростных карикатур, которые пользовались невероятным успехом и о которых с презрением пишет Оруэлл, это не сошло бы с рук, не отличайся англичане таким дремучим незнанием иностранцев.

Просматривая подшивки этих журналов за тридцать лет, Оруэлл решил, что Фрэнк Ричардс — пот de plumeцелой команды писак.

Он недооценил этого автора: однажды Ричардс за день написал 18 000 слов, а все написанное им за жизнь — это примерно тысяча романов среднего объема. К изумлению Оруэлла, после появления его статьи Фрэнк Ричардс (настоящее имя которого Чарльз Гарольд Сент-Джон Гамильтон, и ему было всего шестьдесят четыре года) потребовал предоставить ему возможность ответить. Вот что он написал по поводу стереотипов: «Относительно того, что иностранцы смешны; мистер Оруэлл, наверное, будет шокирован, но я должен сказать ему, что иностранцы на самом деле смешны. У них нет чувства юмора, этого особого дара нашего, избранного народа: а люди без чувства юмора всегда, сами того не желая, ведут себя смешно».

Изоляция развила у англичан странное и весьма рискованное для иностранцев двойственное отношение: их необычность могла вызвать и восхищение, и презрение. В XVIII веке английский национализм во многом черпал свою силу в том, что благовоспитанное английское общество было склонно лебезить перед тем, что считалось заморской изысканностью. Когда в Лондон приехал Вольтер, «его принимали чуть ли не как прибывшую с визитом царственную особу». В живописи и музыке английские таланты задыхались от засилья иностранных гениев, таких как художник сэр Годфри Неллер (урожденный Готтфрид Книллер) и композитор Джордж Хэндел (Георг Фридрих Гендель). Как ни странно, это убеждение, что англичане, к сожалению, могут лишь рукоплескать мастерству иностранцев, оказалось весьма долговечным. Сэр Рой Стронг, список достижений которого — от руководства Музеем Виктории и Альберта до публикации книг о садовых шпалерах — занимает целых четыре дюйма в справочнике «Кто есть кто», плакался мне однажды, что «меня принимали бы более серьезно и я достиг бы гораздо большего, будь у меня фамилия Стронгски».

С другой стороны, ненависть к иностранцам, в частности к иностранцам, которые более всего под рукой — к французам, вероятно, впитывалась чуть ли не с молоком матери. Нельсон однажды вызвал к себе в каюту гардемарина и стал учить трем основам выживания в Королевском военно-морском флоте. «Первое, вы должны безоговорочно выполнять приказы, не пытаясь составить собственное мнение о том, насколько они уместны; второе, вы должны считать своим врагом любого, кто дурно отзывается о вашем короле; и третье, вы должны ненавидеть каждого француза, как ненавидите дьявола». И похоже, что это не просто джингоистская реплика, оброненная этим великим человеком на шканцах, чтобы приободрить юношу. Его письма пестрят нападками на французов. «Долой, долой этих негодяев французов, — писал Нельсон в одном из них. — Прошу простить мне эту горячность; но кровь моя закипает при одном упоминании французского имени… Можете быть спокойны: никогда в жизни я не доверял французам… Ненавижу их всеми фибрами души».

Насмешки над французами имели очевидные политические выгоды: ведь это основные противники империи, значит, шансов встретиться на поле боя у рядовых граждан и той и другой страны столько же, сколько на встречу в любом другом месте. Они иностранцы, значит, им можно приписать неестественные физические характеристики. Объектом этих насмешек не мог не стать Наполеон. Тут были и пресловутые «дефекты консульской конституции», которые якобы стали причиной неоднократных ночных разочарований Жозефины — этакий образчик пропаганды типа

«у Гитлера лишь одно яйцо». Английские карикатуристы настолько привыкли изображать Наполеона желтокожим карликом с огромным носом, что приехавший в Париж священник британского посольства с изумлением обнаружил, что Наполеон «хорошо сложен, имеет приятную наружность» и совсем не похож на человека, о котором газета «Морнинг пост» писала 1 февраля 1803 года: «Не знаешь, как его и назвать: полуафриканец, полуевропеец, мулат средиземноморский».

Поразительно, но нелестные заблуждения относительно французского народа, похоже, пронизали среднего англичанина до глубины души. Даже в мирное время в самом безоблачном уголке мира они могли хранить самые невероятные представления о французах. Прекрасный пример — капитан Генри Байэм Мартин, командир корабля «Грампус». В 1840-е годы его задачей было дрейфовать по Полинезии, где французы закладывали основы империи, и делать все возможное для установления британского влияния. Лишь сравнительно недавно был найден и опубликован его личный дневник, в котором он писал: «Французы обнаруживают, что их планы рушатся, потому что симпатии склоняются в пользу англичан. Они знают, что на Таити их никто терпеть не может: мужчины — за несносное высокомерие, а женщины — за нечистоплотность и непоправимое уродство».

Это его «непоправимое уродство» — просто блеск. Эти слова демонстрируют, как глубоко заложено предубеждение против французов. Так же слепо англичане не замечают ничего про себя самих и не в состоянии признать, что они и есть тот самый «вероломный Альбион», о котором Наполеон сказал: «Англичане договоров не соблюдают. В будущем на них должен лежать черный креп». Английские морские волки, такие как Байэм Мартин, считали себя людьми прямыми и заслуживающими доверия, и они с гораздо большим удовольствием имели дело с экзотическими островитянами, которых, как они ничтоже сумняшеся считали, они могут понимать. А вот с французами, людьми ненадежными и не поддающимся пониманию, они иметь дела не желали.

Убедить англичан в том, что им необходимо иметь более тесные связи с европейскими соседями, было непросто потому, что у них всегда под рукой была альтернатива в виде дружбы с Соединенными Штатами. Это не отношения равного с равным, и так ведется уже не одно поколение, но английский правящий класс, получавший в школе все блага классического образования, утешал себя классическим примером. В годы Второй мировой войны консерватор Гарольд Макмиллан так объяснял суть этих отношений лейбористу Ричарду Кроссмену, руководившему тогда психологической войной в Алжире.

«Мы, мой дорогой Кроссмен, [начал он], в этой американской империи — греки. Ведь американцев — почти так же, как греки римлян, — мы считаем людьми великими, крупными, вульгарными, шумными, более энергичными, чем мы, и в то же время более праздными, людьми, обладающими большим числом неиспорченных достоинств, но и более безнравственными. Мы должны управлять штабом союзных сил так же, как греки-рабы управляли деятельностью императора Клавдия.»

Это одно из предубеждений, которое в Макмиллане ценили больше всего, его устраивало, что его исподволь опекают, и он занимался самообманом на всех уровнях — от политики до личной жизни: хоть Макмиллан и выглядел воплощением джентльмена эдвардианской эпохи, отец его матери был лишь простым доктором из Индианаполиса.

Дружба с Америкой стала спасением для англичан в то время, когда страна осталась одна. Читаешь, как Черчилль описывает свои попытки склонить Соединенные Штаты к вступлению в войну против Гитлера, и поражаешься, насколько глубоко он верил, что из-за такого множества общих представлений обеих стран у них должна быть и общая судьба. Эти чувства прослеживаются в рассказе Черчилля о встрече с президентом Рузвельтом в августе 1941 года на борту английского линкора «Принц Уэльский» в Пласентия-Бэй близ острова Ньюфаундленд, на которой была достигнута договоренность об Атлантической хартии. Они провели совместную религиозную службу, гимны для которой, в том числе «Вперед, христолюбивое воинство» и «Господь, подмога прошлых дней», подобрал Черчилль.

«Эта служба стала для нас трогательным выражением единения веры двух наших народов, и все, кто принимал в ней участие, никогда не забудут это действо, проходившее солнечным утром на запруженном людьми квартердеке — наш «Юнион Джек» и американский звездно-полосатый флаг, символично свисающие рядом с кафедры; английский и американский капелланы, попеременно читающие молитвы; высшие чины флота, армии и авиации Великобритании и Соединенных Штатов, стоящие вместе за президентом; тесно сомкнутые ряды английских и американских моряков, стоящих вперемешку с одинаковыми молитвенниками и усердно поющих вместе молитвы и гимны, знакомые и тем и другим… Душу волновало каждое слово. Это был великий момент в моей жизни. Почти половине из певших тогда моряков суждено было вскоре погибнуть.» [В декабре того же года «Принц Уэльсский» был потоплен при налете восьмидесяти четырех японских торпедоносцев.]

Нельзя отрицать ни силы этой сцены, ни исторических, культурных и языковых уз, оказавших такое сильное влияние на Черчилля. Военное сотрудничество между двумя странами принесло великолепные результаты, во-первых, в деле освобождения Европы,

а кроме того, в сотрудничестве по созданию атомной бомбы и, в период холодной войны, обмену разведданными, в частности данными электронного подслушивания. Каков бы ни был экономический дисбаланс, англичане всегда убеждали себя в том, что вносят в общее дело некий особый вклад. Среди членов британской делегации, посланной в Вашингтон для обсуждения условий выплаты американцам военного займа,

ходила следующая записка:

«Лорду Кейнсу в Вашингтоне

Шепнул лорд Галифакс:

«Мешки с деньгами все у них,

Зато умы — у нас».

Конечно, без налаженных отношений с Соединенными Штатами никто не поручился бы за успешный исход войны. Но в последующие годы этот альянс позволял англичанам верить, что они остаются независимой державой. Что характерно, эта «независимость» Англии была лишь независимостью от остальной Европы. А в отношениях с Соединенными Штатами это была свобода поступать как заблагорассудится, только если Вашингтон не будет против, и британцы открыли это для себя в 1956 году, когда попытались вторгнуться в Египет, чтобы оставить за собой Суэцкий канал, без одобрения американцев. Но к тому времени жребий уже был брошен; Британия связала свою судьбу с якобы близкими по духу англосаксами по другую сторону Атлантики. В контексте британской истории это можно было понять так: Европа — это война, а Америка — помощь, с которой война закончилась. Однако цена британской сверхзависимости от Соединенных Штатов выразилась в том, что страна закрывала глаза еще на многое из того, что происходило в Европе, увеличив свою отстраненность от европейского сообщества, приема в которое она с запозданием стала добиваться. С тех пор упущенное было уже не наверстать. К 1990-м годам, когда европейский континент уже не был поделен на коммунистические и демократические страны, когда «особые отношения» с Великобританией уже значили для Соединенных Штатов гораздо меньше, ее оставили в подвешенном состоянии. Отношения с США остаются «особыми» до сих пор. Это демонстрируют необычные личные связи, которые могут устанавливаться между политическими лидерами, которые и в буквальном, и в переносном смысле говорят на одном языке — между Тэтчер и Рейганом или Блэром и Клинтоном. Гарольду Вильсону удалось не допустить вовлечения Великобритании во вьетнамскую катастрофу, а вот другие правительства всегда были готовы послать войска, чтобы сражаться вместе с американцами (вместо них) в послевоенных конфликтах — от Кореи до Косово, и с гордостью говорят об этом. Об этом свидетельствует огромный объем британских инвестиций в Соединенных Штатах (гораздо больший, чем в любой европейской стране); взаимопроникновение английского и американского кинематографа, где определенный тип отрицательного героя всегда говорит с английским акцентом; Союз англоговорящих, Атлантический совет и десяток других клубов; то, что путешествующих из Англии в Северную Америку в два раза больше, чем тех, кто пересекает Атлантику, направляясь в любое другое государство Европы или из него. И действительно, количество пассажиров-англичан превосходит лишь число путешественников из Германии, Франции и Нидерландов, вместе взятых.

Сравнение с Древними Грецией и Римом слышны теперь гораздо реже, ибо для англичан становится яснее, чем когда-либо, что весь мир «сделан в Америке». Как объяснить стране, одетой в джинсы, футболки и бейсбольные кепки, что они — часть культуры, давшей миру такой универсальный предмет гардероба, как мужской костюм? Никак. Это уже не имеет никакого значения.