Оказалось, что мне было все же несколько дольше до конца, чем я предполагал. Видимо, судьба решила устроить маленькую предфинальную заминку, и сделала это привычное для нее дело тоже, на мой вгляд, довольно традиционно. То есть, закончив ювелирную обработку последней главы, я заставил себя обратить свой взгляд в прошлое и там, несколько запоздало, навести посильный порядок: внимательно, очень внимательно перечел я некоторые предшествующие главы. Разумеется, это было делом нелегким, как резать по живому. Кроме того, моя жизнь, благодаря Трактату уже отвалившаяся от меня огромными тектоническими слоями, вновь предстала моему обозрению. Что было мучительно, поскольку теперь я обозревал ее уже из иной, не земной точки: то есть, не имея достаточных сил на обзор — имея их только на боль.
Что же предстало моему взгляду? В некоторых из глав я заметил чудовищные стилевые ляпсусы, а в других, что не легче, смысловые провалы. Взять хотя бы пассаж, посвященный зловещей роли государства как главного коллаборанта Гастера. Это резонно с тою же степенью, с какой справедливы были обвинения склочных старушек (восточноевропейских, времен холодной войны) в адрес владельцев собак, кои (в смысле, собаки), расплодившись, начисто съели все мясо. («Государство»! Ты написал «государство», ты — презирающий все эти механо-материалистические витийства о «среде», «бытие, определяющем сознание», «спиралевидной эволюции» и трудолюбивой обезьяне, коя, начитавшись Дарвина, взялась в свой черед, уже безволосыми руками, за Маркса и Фрейда. «Государство»! Ха! Нашел тоже Причину причин! Чего в этой, с позволения сказать, логике больше — пошлятины или банальщины?)
Или взять хотя бы профессоров и разных прочих «-ведов». Что это за репрессии такие против солидных занятых людей, — что это, ей-богу, за неприкрытый террор?! Нашел тоже стрелочников — если не сказать, козлов! (Отпущения — или обычных?) Это, допустим, правда, что, наблюдая художника, словно лабораторного кролика, и получая респектабельные дотации именно за эти наблюдения, академические чиновники мало озабочены тем, чтобы хоть время от времени подбрасывать этому кролику морковку. Но так происходит, может быть, потому, что рыцари науки пекутся о чистоте опыта. Кролик с морковкой, т. е. художник не голодающий, плохо вписывается в общепринятые научные концепции. Это во-первых. А во-вторых: да мало ли на свете бандитов!
Поэтому я безжалостно выкинул все места, которые показались мне слишком частными или плоскими. Мне было необходимо выйти на обобщения совсем иного порядка.
И вот, для примера, фрагменты, какие я выкинул.
У меня было много рассуждений («дискурсов») о том, что есть, видимо, своя сермяжная правда в существующем положении дел, когда преподаванием живописи, литературы и музыки занимается не тот, кто этим всем занимается, а тот, кто это все «изучает». Стоит ли удивляться? Если слон, будучи крупным животным, не в силах (как гласит история) преподавать зоологию, то уж бабочке читать лекции по энтомологии было бы вообще невподым. Бабочка не сможет вот так же солидно, не торопясь, открыть чужую книжку, чтобы, возвышаясь над студенческой аудиторией, как библейский пророк, трижды подряд по этой книге провозгласить: «Проза. Отличается. От поэзии». Никогда в жизни не сможет! И поэтому она, эта бабочка, будучи — в желанной исследователю перспективе — украшением его коллекции, но не имея доступа, так сказать, к питательному нектару, ходит, бледнее тени, — того и гляди, бог подаст, околеет.
Но она как-то неприлично продолжает цепляться за жизнь. Она, эта бабочка, печально влача поблекшие свои крылья, на последнем издыхании вползает в профессорский кабинет и, беззвучно почти, то есть сипловатым шепотом, излагает: меня вчера посетили три студента, которым я помогала писать мою биографию; сегодня меня посетили четыре соискателя учёной степени, которым я растолковывала свои стилевые особенности «в аспекте» и «в контексте»; назавтра я ожидаю еще большую по численности делегацию; и так постоянно. Все эти студенты, аспиранты, соискатели, как выяснилось, получают стипендии, гранты и прочие минимальные финансовые блага. Мой вопрос: почему же я не получаю ничего? Я имею в виду: насинг, никс, нихиль?
«Потому что они студенты, а вы никто», — молниеносно парирует профессор, и, по быстроте его реакции видно, что ответ свой он выстрадал.
Задубевший в своей сытости «изучатель» — тот же лавочник. Ты, художник, есть помидор — предмет его, освященной негодяйским академизмом, торговли. Где ж это видано, чтобы помидор позволял себе вылезать из ящика, витийствовать, полемизировать, качать права? Лежи смирно, всегда будь готов к употреблению — и не вздумай распугивать клиентов! («Гоги, дарагой, ты любишь памидоры?» — «Кушат — да, а так — нэт».)
Так что позицию изучателя «по-человечески понять можно». И, если бы ею до конца, «всем сердцем», проникся сам автор, можно было бы избежать многих недоразумений. Но автор дико, до неприличия, субъективен. Вот, например, автор не вполне доволен, что за книгу, которая пишется два года (!) и вызывает шквал разномастной критики, он получает свои стандартные пять процентов, т. е. скажем, 800 неких ед. (при прожиточном минимуме 2.000 ед. в месяц). Остальные крохи получает храбро прогоревшее издательство, сделавшее благородную попытку вывести в свет заведомо некоммер-ческое изделие. Книга оказывается не нужна «широкому кругу читателей».
За это время профессор, не без помощи рачительных аспирантов, расторопно кропает некое эссе, касающееся стилевых особенностей вышеозначенного автора в контексте, т. е. в аспекте… ну и т. д. Пикантным соусом к этому блюду послужило бы следующее соображение: ведь если сама книга автора, первичный продукт, оказывается невостребованной Всесоциальным Гастером, то бескалорийное эссе профессора, с гастрономической точки зрения, и вовсе не питательно. Что, возможно, сделало бы, этому труду честь (словно бы намекая на его занебесную заумь и утонченность), кабы не специфика мертвого слога, от коего без промедления дохнут вкусившие его мыши. Таким образом, с загробной точки зрения павших мышей, это эссе является наихудшим использованием бумаги как целлюлозы.
Тем не менее никто не урезает профессору пожизненных 10.000 ед. месячного жалования; более того: для прочтения своего эссе он приглашается на конференцию в солнечную Ниццу, где сводит самое короткое знакомство с прехорошенькой американочкой, эффективно, словно курочка золотыми яйцами, плодоносящей такими же эссе.
Академический изучатель искусства рожает свое изделие (в виде диссертации), по сути, раз в жизни. Его родовые усилия тупы, механистичны, безрадостны. Зато потом он, как мать-одиночка, находится под неустанной заботой государственной казны. Получается, что суммарно его фолиант имеет баснословную, невообразимую цену.
То есть, по сути, работник компиляции и фарисейства обеспечивает себя раз и на всю жизнь.
Чтобы питающая его система работала в дальнейшем бесперебойно, надо соблюдать только два правила: хорошо себя вести (в смысле: внешне прилично) и не давать талантам, то есть сорным и ядовитым произрастаниям, затенять его, изучателя, бессонно лелеемый пустоцвет.
Прямой производитель искусства, создающий свои творения постоянно, даже когда это не видно обычным человеческим глазом, непрерывно ранит и обескровливает этим свой мозг и свое сердце, а затем и попросту иссушает их, но, в битве за свой живот (во всех аспектах этого слова), ему некогда о них и подумать. И, сколько бы он ни произвел сияющих своих творений, они не стоят при его жизни ровным счетом ничего, и доброхоты однообразно убеждают его, что он работает на свою перспективу, но, так как земная перспектива художника смехотворно мала, то получается, что художник всю свою короткую, но зато очень, очень кровавую жизнь надежно обеспечивает беспечальную перспективу «изучателей» — торгашей и наперсточников.
Итак, мы познакомились с тем, как смотрит на дело автор. Для соблюдения элементарного плюрализма, следует дать голос безгласному доселе профессору. И тогда профессор, солидно откашлявшись, скажет: дело в том, господа, что объект изучения на бумаге — это совсем не то же самое, что объект в жизни. Объект на бумаге полезен, мил и приятен: его можно резво и безнаказанно препарировать, относя, в наскоро состряпанных классификациях, к писателям первого, второго или третьего порядка; его, предварительно задушив ваткой с эфиром, можно подколоть в коллекцию к тем или иным «-истам», подавляя коллег изощренностью интеллекта и количеством приглашений на международные семинары. Объект в жизни — это существо полностью бесполезное, неприятное, во многом опасное, постоянно намекающее на тотальное отсутствие средств к существованию, обремененное зависящей от него семьей, если она имеется — и отсутствием таковой, если она, следуя инстинкту самосохранения, его бросила; это в целом существо, обремененное бездомностью и болезнями. Так что «на бумаге» и «в жизни» — это совсем не одно и то же! Можно даже говорить, что это совершенно разные вещи, как в онтологическом, так и в гносеологическом ракурсе.
Для убедительности своих доводов, скажет профессор, я приведу такой наглядный пример. Некий господин хочет снять дачу в живописной, богатой озоном и всяческими фитонцидами местности. И нет к тому никаких препятствий; хозяин ставит лишь одно условие: он сдает дачу отдыхающим без детей. «Что вы! — радостно восклицает потенциальный отдыхающий. — У меня детей отродясь не бывало!» Хорошо. Наступает летний сезон. К дачному домику подкатывает грузовик. Из кузова немедленно, с невероятными воплями, высыпает орава ребятни. Часть начинает носиться по саду, деловито губя зеленые насаждения. Часть уже примеривается разбить мячом хозяйские окна. Часть с озабоченным видом привязывает к собачьему хвосту вереницу консервных банок. «Позвольте! — горестно восклицает пораженный хозяин дачи. — Вы же утверждали, что у вас нет детей!..» — «Так разве же это дети?! — искренне разделяет горечь хозяина новообращенный дачник. — Разве же это дети?! — И, найдя нужное определение, охотно поясняет: — Это же, клянусь мамой, сволочи, а не дети!!!»
Вот какие фрагменты я, не дрогнувшей рукой, выкинул из Трактата.
Потому что, хотя всеобщий мафиозный комплот умолчания и существует, но пусковая его кнопка нажимается не на Земле.