Майк, посылаю тебе три небольших текста Марьяны Галицкой. Они входят в ее книгу "Цепочки и цепи" (издательство "Ха-Овед", Иерусалим).

Перевод, как можешь догадаться, мой. Я перепер только три эти новеллы, остальное, как договаривались – помнишь, года два назад? – тебе. Короче, если тебя эта штука заинтересует, пришлю оригинал.

Галицкая у нас очень известна. Можешь представить:приехала лет десять назад – и пишет исключительно на иврите! Интервью она не дает принципиально, а мне, в сугубо частном разговоре, сказала: не хочу быть заложницей русского языка – потому что при этом неизбежно, даже на дистанции, останусь заложницей политики – и всей прочей тамошней мерзости; кроме того, говорит, не нахожу более возможным писать на языке своего рабства и унижений. По-русски она только "шлет мыло", то есть нащелкивает имэйлы своим приятелям по всему миру. Как у нее в одной песне (она и на гитаре играет): "…а я, с утра пораньше, намыливаю мир…"

По Питеру ты ее, наверное, не знал: она никогда не примыкала ни к каким компашкам, салонам, кружкам – счастливо избежала всей этой

"затхлости, кумовства, групповухи и захолустной спеси" (ее определение), напечаталась пару раз в Москве – и улетела.

Теперь подумай, каково мне это было переводить с иврита. (Если возьмешься – честно говорю, не завидую.) Ведь автор все равно думает по-русски, куда она денется! И вот, представляешь, ввела в иврит такие нееврейские смыслы, взялась прививать такую уж отпетую лексику – просто Мичурин от языка! А мне расхлебывай. Я ей говорю: вы же не против перевода – так сами себя переведите! А она – ни в какую. Хотя, честно сказать, работали-то мы большей частью все равно вместе. Наслаждение получил я громадное. Учитывая все муки этого процесса, упомянутое наслаждение не назову иначе как мазохистским.

В общем, дай знать, что ты решил.

Твой Джордж.

Цепочка № 1.КАКИМ ОБРАЗОМ У МЕНЯ ПОЯВИЛСЯ РЕБЕНОК

Мой первый мужчина заразил меня венерической болезнью. Ну да, умники, разумеется, незамедлительно вякнут: "Вот это да! То же случилось с Ницше – только его заразила, соответственно, женщина". А я отвечу: умничать легче, чем жить. Кроме того, для худосочного

Ницше это был первый и последний опыт такого рода, а меня моя беда не остановила, и доказательства того, а также последствия будут описаны ниже.

В моей группе (я училась тогда в институте) у меня была хорошая приятельница, Вероника, которой я все открыла, и она стала смотреть на меня с презрением, хотя мне этого не сказала. Но зато передала это (кстати, по глупости) своему мужу (она через год вышла замуж). Я точно не знаю, в каких именно выражениях она ему это излагала, наверное, так: знаешь, у нас в группе-де есть такая поблядушка

(имярек), она даже "этим самым" уже переболела. Это для того, конечно, она сказала, чтобы на таком вонючем фоне муж сильнее оценил ее чистоту, непорочность и в целом безгрешность. Это во-первых.

Вторым же значением этого сообщения было: таких, дорогой мужeнек, пожалуйста, остерегайся.

Через год он забеременела, взяла академку и уехала рожать к маме на

Украину. А Женька (мужа звали Женька, он учился в другой группе) стал немедленно крутиться возле и смотреть на меня с пристальным интересом: не забыл, видно, полученное наставление. И когда он меня разглядел (а была я красивой, как цыганка, тут разглядывать не требовалось) да когда мы еще потрепались с ним в перерывах (я была очень острой на язычок, народ просто писался со смеху), то, видно, решил: ну и болела, с кем не бывает, и с моей женой могло бы случиться – ляг она не под меня, хорошего, а, скажем, по ошибке, под плохого. Ну и говорит он однажды: а у тебя, типа, есть кто-нибудь? Я говорю: нет. Он говорит: врешь. Я говорю: зачем ты тогда спрашиваешь, если уверен, что у меня кто-то есть? Он (деловито так): тебя надо срочно с Лешкой знакомить, просто срочно!! – А кто это – Лешка? – Это мой друг, – говорит Женька. Ну и дальше стал расхваливать этого Лешку, просто превозносил до небес – и меня тоже, конечно, – ну и говорить, какая же мы будем уникальная пара. Через день он сказал, что договорился с Лешей и что Леша придет к нему на

Стремянную в воскресенье, в семь часов вечера, ну и я чтобы пришла, выпьем.

И вот я прихожу (подробностей не помню), а Леши все нет, и Женька говорит: он звонил, немного задерживается. Потом происходит вот такой эпизод: мы накурили, мне захотелось открыть форточку, а было высоко, и Женька говорит: дай я тебя подсажу. Он как-то поддержал меня, я взлетела на подоконник (как в балете) – и оказалась к нему спиной. То есть стоит перед ним на возвышении, как на выставке, стройная и рельефная: где надо тугая, где надо и сочная, такая обтянутая бордовым трикотажем фигурка. Женька застыл, задрав голову, и рук с моих бедер никак не снимает. Так и стоим, ни тпру ни ну. Я форточку уже распахнула, январский ветер дует мне в грудь. Я говорю: все, мне надо слезть. Он: я тебя сниму. Я: не надо. Он, не продолжая диалог, просто снимает меня, ставит на пол, крепко сжимает в объятиях – сначала стоя сзади, прямо за грудь, потом резко разворачивает и начинает – мясисто и мокро целовать в рот.

Целовал-целовал, аж задохся, потом понуривает башку и мямлит – скулежно так: что делать? я хотел тебя для друга, а теперь мне жалко, я для себя хочу. (Тут только до меня и доходит, что дура жена россказнями про мои "прегрешения" еще тогда, два года назад, его воображение страшно распалила, то есть только тут я догадалась, что она ему мой позор растрепала.) И вот он резко, с размаху, валит меня на их супружескую тахту – причем с такой силой, что ее свинячьи ножки буквально разъезжаются по паркету. А я под ним, под чистоплюем этим, в платье трикотажном, просто каменная лежу, как поверженный монумент, – и бедра свои сжала так, будто он мне промеж них не сардельку свою общепитовскую – лемносский кинжал засадить собрался.

Так и не допустила. Он мне не нравился (хотя сейчас, очень задним числом, я вяло думаю: варум нихт? какая разница?), кроме того, я настроилась на мифического ("судьбоносного") Алешу, но главной причиной окаменения была та, что я не могла проделывать эти штучки с мужем подруги – даже не подруги, приятельницы, – какой бы вошью она ни была. Вот и лежу под ним, как соляной столб.

А ведь этот Женька сделал вообще страшное. Безжалостно раздавливая меня своим твердым, как сталь, телом – притом мои коленки своими, с силой, как расширителем для ребер, то есть как хирургическим инструментом, с яростью пытаясь раздвинуть, он снял свое обручальное кольцо – и резко швырнул – под тахту, в пыль. Мне страшно стало с той секунды жить – гораздо, гораздо страшнее, чем прежде.

Ну, в тот-то вечер мы как-то все уладили, то есть я так думала, что уладили: улыбались на станции метро неловко-примирительно (он меня провожал – не из галантности, конечно, а просто не знал, как загладить, чтоб до жены не докатилось – прямо о том попросить – меня, "поблядушку" – не знал как) – да, мы улыбались друг другу, причем я, как всегда, чувствуя себя сразу за весь мир виноватой, чуть ли не прощения у него просила, а он говорил: ну что ты, ну что ты, это все я, я, – ну просто как Чичиков и Манилов мы с ним были: бесконечно раскланивались, все глубже увязая во взаимных лжеизвинениях, прощениях, комплиментах, – а я уже знала, что мне так просто это с рук не сойдет.

Но серьезность ситуации все же недооценивала. Ведь в те времена, когда, кроме перепихона, никакой другой свободы не было, приглашение к мужчине домой означало приглашение на секс: то есть попробуй-ка прийти, послушать-почитать стишки и не дать – он же на тебя смотреть будет с такой обидой, с таким оскорбленным видом (это в лучшем случае), словно ты напрочь растоптала в нем веру в человечество, но чаще станет тихо ненавидеть, а то и мстить. Ситуацию с Женькой осложняли еще, как минимум, два компонента: первый – а вдруг скажу жене, и второй – давалка-то оказалась честнее его, имманентно добропорядочного мужа, бюргера беспорочного. В итоге: ни телесного кайфа от блуда, ни духовного удовлетворения от своего непоколебимого благочестия – ничего! Я тогда еще не знала, что у всякого прыткого мужа на такие случаи припасено для жены стандартное, но тем не менее сокрушительное в своем идиотизме объяснение: "Я просто устраивал твоей подруге экзамен! Да! Проверить, насколько она верная тебе подруга!" (То-то экзаменаторы хреновы!..)

А с Лешей я все-таки познакомилась. Сейчас уже забыла, как именно произошла эта первая встреча – помню только, что Женька – как я сначала подумала, – дабы доказать изначальную благонамеренность своих устремлений (то есть припасти себе алиби к приезду жены), эту встречу все же устроил. Неясным оставался, правда, вопрос, действительно ли он приглашал Лешку тогда на Стремянную (но спонтанно соблазнился, а Лешка прийти так и не смог) – или сразу заманил меня сугубо для собственного употребления, а про Лешкин визит наврал? Но какая мне была разница, ведь я в Алексея влюбилась зверски.

Он был рыжим – и похож (это я сейчас понимаю) на молодого Бродского.

Тогда мне ничего не было известно о Бродском, я, конечно, не принадлежала к соответствующим кругам, но этот тип обаяния сработал, как тяжелая, очень тяжелая артиллерия: от меня остались ошметки.

Кроме того, Алексей недавно остался без мамы, она умерла, и я его жалела так, что от постоянной, даже слепящей какой-то боли не могла дышать. Это странно, но и проживал он недалеко от того места (о чем я тоже много позже узнала), где жил до изгнания Бродский.

И вообще, он был первым питерским мальчиком, с которым я познакомилась. До того – гопники, лимита, мухосранские обольстители с фиксами, которые, все как один, напирая на "о", говорили "ложить", а также, разумеется, "я извиняюсь" и "лицо хозяйки лучше всего увидишь в ее унитазе" (имелось в виду, что санитарное состояние унитаза ярче всего выявляет хозяйственные и гигиенические навыки невесты). Все мои предыдущие ухажеры (между тем, первым мужчиной, и

Алешей) жили в общагах – студенческих, рабочих, семейных, – там всегда за окном висели авоськи с какой-то гнусью, там капало, воняло, текло, смердело, гнило, ржавело, разлагалось. И вдруг я попала совсем в другой мир – с абажуром, книгами, картинами в рамах, с еврейским папой – ласковым балагуром, вежливым, предусмотрительным, подтянутым, ироничным… Алексей щурил грустные глаза в светлых ресницах, а я думала: если это сон, позволь мне,

Господи, умереть во сне – пожалуйста, не допусти, чтоб проснулась.

Но у Господа был другой план, так что меня разбудили.

Разбудил Алексей.

Он отчетливо произнес: мы должны расстаться.

И – никаких объяснений. В этом состояла дополнительная часть ужаса, хотя слово "часть" здесь неуместно и абсурдно, потому что у моего ужаса не было границ. Получалось, что Алексей принял решение на основании какого-то своего тайного и отдельного знания, которого не было у меня. Или, спасибо информаторам, он заполучил какие-то сведения, которые даже брезгует обсуждать (о той моей венерической болезни).

Он принял это решение в одностороннем порядке.

Обжалованию оно не подлежало.

Сжатый рот. Стена. Холод и мрак. Смерть.

Но оказалось, что и там, в посмертье, меня ждало не НИЧТО, а НЕЧТО.

Этим "нечто" оказался обычный ад – а он не ощущается таким уж банальным, когда тебе двадцать два.

Я узнала, что со мной сыграли шутку. Я была просто марионеткой в

Женькином спектакле. Женька дал задание Алексею: меня завлечь, влюбить в себя, сымитировать взаимность – и через какое-то время резко бросить. Что Алексей и проделал.

Такова была месть Женьки.

Но и это не все.

В аду ведь не только на огне зажаривают – но и в лед вмораживают. А то какой бы это был ад, без контрастных пыток?

Дело в том, что узнала я эту правду не от кого-то еще, а от своей лучшей подруги. Да не той, не Вероники – та никогда подругой и не была, – так, приятельница для всяких хи-хи. A к тому времени, когда она уехала к мамаше рожать, у меня появилась настоящая подруга.

Слова "настоящая подруга" я не выделяю ни курсивом, ни разрядкой, ни петитом, ни заглавными буквами. Потому что я не хочу прилагать усилий к тому, чтобы убеждать каких-то случайных людей в очевидном.

Сейчас мне много лет, и, оглядываясь назад, я отчетливо вижу, что у меня было несколько сильных, то есть вовсе не единственных – "настоящих любовей", а подруга была у меня одна, только одна – и я счастлива этим. Ведь что-то в этой жизни должно, даже обязано быть единственным, правда?

Ее звали Вера. Я никогда не встречала человека такой силы и благородства и – что немаловажно – такой деятельной любви ко мне. И вот именно моя Вера вываливает мне всю, без купюр, правду-матку.

Казалось бы, так и должно быть. Но закавыка состоит в том, что вываливает она мне эту бескупюрную правду-матку постфактум, когда

Алексей меня уже бросил, когда со мной уже случилась анорексия, и я воду уже не могла глотать, а вены у меня плохие, и с капельницами была морока, и мне прокапывали плазмозаменители прямо в подключичную вену, – вот только тогда она мне, скелету в рубашке, Женькин сценарий пересказала. Я слезы лить не могла, не лились почему-то, но еще подумала: может, она это нарочно, из доброты своей сочиняет?

Чтоб я об Алексее не жалела? И тут (а была я не вполне в ясном сознании) меня как прутом раскаленным пронзили: а откуда ты знаешь это, Вера? – спрашиваю. И тут она говорит… Ее ответ и был самым мощным ударом – он послал меня в глубочайший, в беспросветный нокаут…

Оказывается, Вера ВСЕ ЗНАЛА С САМОГО НАЧАЛА! Каким-то образом

(сейчас не помню) она слышала разговор Женьки с Алешей. Что же ты… что же ты мне сразу не сказала? – прохрипела я. (А мне не спрашивать хотелось, а рвануть прочь, уйти как угодно, от этих унижений и кромешной тьмы – но куда деться, когда ты прочно приторочена к койке жгутами-бинтами?) Стала я биться, пластырь на груди сорвала, игла из вены выскочила, постель мокрая, кровь, крики, сестры прибежали, меня матерят, раздели догола, снова иглу в меня всаживают, а Вера, поверх их голов, пытается психотерапией меня поддержать, говорит: ты пойми, я видела, что у вас с Алексеем все хорошо – ну как я могла такое тебе сказать?

Резонно. То есть похоже на правду. Но даже если это правда, даже если она и вправду решила, что Женькин спектакль в какой-то момент вышел из-под его контроля, то все равно по факту кукловодами в этом спектакле сработались трое: мой враг, мой возлюбленный и моя лучшая подруга. А тряпичная кукла была, всем на потеху, одна.

И вот тогда, то есть не сразу тогда, а через полгода, когда я уже ходить могла, и меня выписали, и я вернулась домой, к своим деду-бабе (а жили они в пригороде), я вошла в дом и говорю: все, сватайте меня. И заплакала. И они заплакали. Жила я у них потому, что не могла с матерью – с ней жить было просто невозможно, никто не мог. А насчет сватовства, это в нашем пригородном городке было просто. Лет тридцать сновала у нас там по домам такая врачиха,

Ревекка Марковна, и, конечно, знала про болячки подопечных все подчистую, ну и как кто живет, конечно, знала досконально. В смысле быта, достатка, доходов – в каждый угол-закуток свой нос совала; и знала она самое главное: где в еврейских семьях есть подходящие женихи, а где – девушки на выданье. Она, эта участковая, по сути, свахой была, причем очень характерная: маленькая, толстенькая, очкастая, усатая, проворная и беспардонная до невозможности

(профессия!) А к нам она вообще без конца заскакивала: то дед хворает, то бабуля – им уж под восемьдесят было. Вот я и говорю: скажите, мол, Ревекке Марковне, чтоб сватала.

Выбросила, значит, белый флаг.

Ну и сосватала меня Ревекка Марковна, делов-то.

С первого взгляда мне было ясно, что видеть его напрочь не могу, вот как противен был. Но замуж решила бесповоротно. Какие уж тут повороты после того, что случилось! (А вот и нет: были у меня потом в жизни тысячи разнокалиберных поворотов – я ведь от мужа этого уже через месяц сбежала, не вынесла.) Он, по-моему, полный идиот был

(хотя не настаиваю, не успела узнать достаточно близко) – но мои слабые точки усек на счет "раз". И стал в них целенаправленно бить: ты беззащитная, все тебя обманывают, все о тебе сплетничают (примеры сочинял на ходу), никому ты не нужна, тебя предают лучшие друзья (а как поспоришь? мою историю он знал), друзей у тебя, по сути, нет, а вот зато… А вот зато в их семье (родители, бабка, брат) царит как бы такой рай под оливами, что…

Ну, я и купилась.

А помнить надо было бы мне, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Впрочем, насколько "бесплатным" был тот сыр?.. Ну, это вопрос уже дискуссионного плана, для любителей мудозвонства на тему

"Существует ли свобода воли – или все предопределено?". На дух не переношу этого пустопорожнего треньканья, этого псевдозаполнения воздуха – так что вопрос о цене сыра опустим, ладно?

Мы с ним друг другу не подходили. Хотя любовник, надо отдать ему должное, был он отменный. Сейчас, когда количество их брата, что я перепробовала, доходит суммарно до дюжины футбольных команд (неслабо и футбольное поле! – это я о себе), могу со всей ответственностью сказать: он входил в десятку сильнейших. Но мы настолько друг другу не подходили, настолько катастрофически не подходили, что этот

"релевантный" для большинства фактор не показался мне тогда, даже в мои двадцать два, ни ценным, ни существенным – и уж во всяком случае этот фактор не оказал на меня никакого тормозящего действия, когда я, через месяц после свадьбы, рванула от мужа с концами.

Его звали Павел. Имя-то красивое, а что толку? Мы были абсолютно чужими. Странно, но его это устраивало. А семья у него оказалась еще хуже моей – той, что моя мамаша со своим алкашом сварганила, – семья у него при ближайшем рассмотрении оказалась криводушная, тупая, насквозь показушная ("Что скажут соседи?") – такой сумеречный, весь в перезвоне импортных сервизов, мещанский курятник. Но это я разглядела не сразу, а то бы замуж не пошла: ведь я же не за Павла шла, а именно за его семью – как бы дружную, сплоченную, благополучную, которая, как настоящая мама, меня приласкает – и от всего защитит. Вот тоска-то…

Бывали у нас с Павлом забавные моменты, еще до свадьбы. Вот поругаемся, и такое отчаяние на меня нападет, беспросветность какая-то, а мириться-то надо, и вот скачу я на нем во весь опор (его самая любимая поза, моя – самая нелюбимая), и оба мы приговариваем-выкрикиваем (с ним, во время соитий, я любила словечки): ох, скорей бы пожениться! Господи! хоть бы уж скорей пожениться! Скорей!! скорей!! скорей!!. Почему-то нам обоим казалось

(а говорю, что общего ничего не было, ха!) – почему-то нам обоим казалось, что коли подпишем в загсе соответствующие бумажонки, то есть вгоним себя в стальную ловушку семейного стойла, замуруемся заживо в брачном колумбарии – глядишь, и дела пойдут на лад: все поспокойней – выбора-то нет. (Так юноши, особо пугливые по части

"свободы выбора", сдаются – вот облегчение-то! гора с плеч! – на пожизненную службу в армию: делай, что тебе говорят, а за это – такая восхитительно пустая, такая легкая, такая безоблачная черепная коробка!..)

И мы зарегистрировались – через два месяца после знакомства. Хотели и раньше, да не получилось, не нашли блата.

Но право одного выбора я за собой оставила: решила, что ребенка от него рожать ни за что не буду.

Кстати, заходил раз, еще до свадьбы, Алеша. Явился внезапно, без предупреждения. Мы только-только с моим идиотом хорошенько поскандалили, только начали мириться, только в постель было полезли, перемирие закреплять, – звонок в дверь. Открываю – и ахаю (чуть не ухаю в обморок): Рыжик.

Ну, я его в комнату провела, а Павел демонстративно на кухню вышел, политкорректность изобразил. Нам с Алешей говорить-то особенно не о чем было – и потому он молчал, а я тихо плакала. Хоть и понятно мне тогда стало, что Женькина пьеска подверглась основательной редактуре живой жизнью, то есть Алеша не остался ко мне равнодушен, – но мне понятно было также и то, что замен в новой пьесе (игре) я делать уже не стану. Ведь мне нужен был защитник (футбольная терминология), а рыжий Алеша был, к сожалению, из породы нападающих.

И вот какой гол в результате сложных и многочисленных пасов получила я в свои ворота. Приходит как-то ко мне Павел, еще женихом (а дело было в мае), – я лежу на диване: спина устала, готовлюсь к экзамену по судебной медицине. Он сел за стол, напротив телека, и говорит: чего ты там читаешь? Я говорю: это судебка. Хочешь послушать, о чем билеты? Он говорит: ну? А сам телек уже включает, там футбол. Ну, я ему вслух и читаю: "Билет 10: Трупные явления. Общая классификация, время образования. Билет 11: Трупные пятна. Условия формирования, методы исследования, судебно-медицинское значение. Билет 12:

Охлаждение и высыхание трупа. Признаки, время наступления, судебно-медицинское значение. Билет 13: Трупное окоченение.

Признаки, проявления и патомеханизм этой фазы. Наступление и разрешение окоченения. Методы исследования окоченения, его судебно-медицинское значение. Билет 14: Гниение трупа. Сущность этого процесса, условия и признаки гниения. Билет 15: Мумификация, жировоск, торфяное дубление. Условия образования, судебно-медицинское значение".

Это я ему специально прочла, чтобы он меня пожалел: все-таки май на дворе, а я вон чем занимаюсь. И потом, он же обещал меня вообще жалеть всю жизнь! А он (сам уже футбол смотрит) небрежно и швыряет мне через плечо: ты что, дура? это и есть твое образование, что ли? – и звук в телеке прибавил. Я как заору: убери звук, идиот!!! Я к экзамену готовлюсь, не видишь?!! Ну, он звук вообще убрал, надел наушники – а от этого другой эффект: он комментирует, что видит, причем довольно громко, потому что себя не слышит. Ну, это я решила потерпеть: будущий муж все-таки. Ну и дальше читаю: "‹…› При последовательном (несвободном) падении тела с высоты на нем обнаруживаются дополнительные повреждения от ударов о выступающие предметы, куда относятся части здания (балкон, трубы), а также забор, деревья и т. п., возможно даже раздевание и расчленение тела.

В этом случае фрагменты тела будут довольно кучно сосредотачиваться на площади, которая…" – "ПАССС!!! – орет во всю глотку Павел (я чуть инфаркт миокарда не схлопотала). – ПА-А-А-ССС,

УРРРО-О-О-ОД!.." – "‹…› Наименьшим разнообразием отличаются повреждения полых органов (желудок, сердце, мочевой пузырь и т. д.): при этом происходят полные или частичные разрывы стенок органа, подоболочечные кровоизлияния, повреждения связок и полный отрыв органа…" – "БЕЙ!!. НУ БЕЙ ЖЕ, КОЗЗЗЗЕЛ!!." – "‹…› Полный отрыв сердца может произойти при ударе, направленном…" – "БЕЙ, ИДИОТ!

МУДАК СТОЕРРРРРОСОВЫЙ!!." – "‹…› Части тела животных, которыми могут быть нанесены травматические повреждения: рога, копыта, зубы, лапы, когти. При использовании острых составляющих тела (зубы, когти) возможно частичное или даже полное скелетирование жертвы. ‹…›

Невооруженный человек может нанести повреждение руками: ногтями, кулаком и ладонью (плашмя, ребром), пальцами (сдавление частей тела, выдергивание волос), локтем; ногами (стопами, коленом, голенью); зубами; головой…" – "ИЗ ТЕБЯ, ГАД, ЦЕНТРАЛЬНЫЙ НАПАДАЮЩИЙ, КАК ИЗ

ДЕРЬМА СВЕЧКА!!!" – "‹…› Повреждения ногами. При ударах лежащего человека могут образовываться обширные кровоизлияния (отражающие форму части обуви), множественные переломы ребер, грудины, разрывы внутренних органов, закрытая черепно-мозговая травма…" – "БЫЛО

РУКОЙ, БЫЛО!!!" – "‹…› Повреждения зубами разнообразны и зависят от многих обстоятельств. Следы укусов выявляются в виде щелевидных, звездчатых, неправильной формы ран, располагающихся по двум дугообразным линиям. Иногда на месте укусов имеются только ссадины и кровоподтеки. При сдавлении (с большой силой) челюстями могут быть откушены: ушная раковина, нос, палец, половой член, мошонка…" – "У-У-У-У-У-У-У-У-У!.." – "…Более крутая дуга повреждений остается от действия зубов нижней челюсти, а более пологая – от верхней. В повреждениях от укуса…" – "А-А-А-А-А-А-А!!!!…" – "… могут отображаться особенности зубного аппарата: аномалия прикуса, пробелы на месте отсутствующих зубов, отклонение зубов, их необычное положение. ‹…› Скручивание кости представляет собой ее вращение вокруг продольной оси при одновременной фиксации одного из ее концов. При этом возникают винтообразные переломы…" – "О-О-О-О-О-О!.." – "‹…› Чем длиннее и глубже рана, тем сильнее она зияет".

"Слушай, – говорю, – чаю хочешь?" – "Валяй", – говорит. Принесла.

Сидим, пьем. Каждый смотрит в свое: он – в телек, я в учебник… "‹…›

Раны могут иметь разнообразную форму (прямолинейную, звездчатую, извилистую и т. д.) ‹…› Удар – сложный кратковременный процесс взаимодействия тупого предмета с телом (или частью тела) человека, при котором тупой предмет оказывает импульсное центростремительное, одностороннее действие на тело или часть тела человека. В зависимости от целевого предназначения тупого предмета различают: а) орудия – предметы, изготовленные для использования в трудовых процессах (молоток, скалка, сковорода, обух топора и т. д.); б) оружие – предметы, предназначенные для нападения или защиты

(кастет, дубинка и т. д.);в) случайные предметы (булыжник, палка, доска, кирпич, ствол дерева и т. д.) ‹… › Смерть от механических повреждений может наступить не сразу…" – "НЕ БЫЛО ЗА

ЛИНИЮ ВОРОТ!!! НЕ БЫЛО!!!" – "…и не в ближайшие часы после травмы, а в более отдаленном периоде времени в результате разнообразных осложнений. ‹…› Железнодорожная травма. История создания первых паровозов полна творческих исканий и инженерных открытий. ‹…› Таким образом, при соприкосновении с землей тело пострадавшего, выброшенного с движущегося электровоза, будет иметь скорость 24 м с.

Чтобы тело развило такую скорость только лишь при свободном падении, оно должно упасть с высоты 28 метров. ‹…› Колесный диск, сдавливая тело во время железнодорожной травмы, перекатывается как бы по желобу, образованному телом. Стенки этого "желоба" и подвергаются трению о боковые поверхности колесного диска. ‹…› Тело сдавливается с силой, равной 15-20 тоннам, сопровождаемой трением вагонного колеса, что приводит к обильному выдавливанию подкожной жировой клетчатки. ‹…› При сдавлении тела между буферами вагонов возможны случаи выпадения кишок через разорвавшуюся промежность и выпадения легких через ротовую полость. Таким образом, попавшие между буферами части тела превращаются, по образному выражению профессора

М. И. Райского, "в мешок костей и мяса…"

В какой-то момент у меня снова заныла спина. С утра все-таки я была за столом – не разгибаясь, шпоры писала. Опять легла на диван… " ‹…›

На развитие гниения большое влияние оказывают, разумеется, индивидуальные особенности трупа. Так, трупы детей подвергаются гниению гораздо быстрее трупов взрослых лиц. В то же время трупы новорожденных и мертворожденных гниют медленнее в связи с отсутствием гнилостной флоры. В трупах полных людей гниение развивается быстрее, чем в трупах худых или истощенных. ‹…› При смерти беременной давление гнилостных газов может вытолкнуть плод из ее матки. Это так называемые, "роды в гробу" или "трупные роды". При эксгумации…" – "ШТРАФНОЙ!!! ШТРАФНОЙ!!! У-У-У-У-У-У-У!!!…" -

"…обнаруживается скелет младенца между ногами взрослого скелета.

Изменение позы трупа (или скелета при эксгумации) также может быть связано с давлением гнилостных газов". – "У-Р-Р-Р-Р-А-А-А-А!!!" – "‹…› Иногда в целях сокрытия следов преступления трупы людей сжигают. Время, необходимое для сожжения трупа новорожденного, составляет 2-2,5 часа, трупа взрослого человека – около суток. ‹…› Продолжение по теме

"Термическая травма". ‹…› Четвертая степень отморожения – некроз, охватывающий всю толщину тканей, включая кости. Развивается сухая гангрена: ткани черного цвета, сухие, окаймлены демаркационной полосой синюшно-красного цвета. ‹…› На трупах мужчин, умерших от переохлаждения, обращает на себя внимание сморщенная (пустая) мошонка: яички смещаются в паховые каналы. Этот признак впервые был описан в 1847 году в журнале "Друг здоровья" русским врачом

Пупаревым и получил его имя. ‹…› Оледенение головного мозга сопровождается увеличением его объема, что в целом ряде случаев приводит к расхождению швов или растрескиванию черепа".

Думаю, всякий поймет, если скажу, что до смерти загорелось мне в ту минуту с мужиком полежать. Думаю, всякий поймет. Тем более мужик был в пределах физической досягаемости. После такого чтива не то что с мужиком – с крокодилом порезвиться захочешь.

Ну и занялись мы делом. И так интенсивно занялись, что… Да нет, главной причиной того через девять месяцев случившегося результата была вовсе не интенсивность старта… Потому что у меня и с Павлом раньше, и до него – интенсивности в этих трудах было хоть отбавляй.

Но я всегда осторожной была, даже перестраховывалась – мало того, что превентивные меры очень четко предпринимала, но и потом – после контакта и до самой месячной крови – все с ума сходила: перед ожидаемым сроком каждые десять минут засовывала туда к себе ватку – полжизни готова была отдать, чтоб она хоть чуть-чуть побурела. А тут… То ли оттого, что замуж собралась – туда, где меня все и от всех защитят… То ли от этого гниения-разложения… (Еще бы!..) Но факт остается фактом: расслабилась я… так уж расслабилась…

А природа, она ведь сразу розовые очки надевает – на ту, что новую жизнь производить будет: раньше, пока я не залетала, чуть день задержка – со мной уже полный психоз, паника, волосы дыбом. А в розовых-то очках будучи, что я подумала: ну и случилась серьезная задержка, ну и что? И я себе отвечаю: конечно, это от нервов! Как же не от нервов, если мы с моим женихом-мужем каждые полчаса регулярно скандалим!..

Вот от всего этого (см. мой рассказ с самого начала) и родился мой сын, Славинский Валериан Павлович.

Помню чувство, когда он в два толчка навсегда покинул мое тело.

Сначала вышла головка – это была только мука, не отличимая от прежней.

Зато со вторым толчком, стенками своего лона, я четко прочла стремительный росчерк его явно мужского тельца: плечи – ручки – бедра – ножки.

А начало моего рассказа не есть фактическое начало. Если откручивать пленку назад, начнут мелькать-множиться тысячи тысяч мелких земных причин и следствий, они будут – на наш слепой взгляд – роиться, как пчелы, они будут наползать друг на друга, как муравьи, беспорядочно мельтешить, как частицы в броуновском движении, взрываться букетами ядерных реакций, ползти цепочками, прыгать пунктирами – они будут соединяться, где надо, в узоры, где надо – просто пересекаться, на каком-то участке – идти параллельно, потом расходиться, чтобы затем снова сойтись, – и в конечном итоге приведут, разумеется, к Адаму и

Еве. Но и это не будет началом истории под названием "Каким образом у меня появился ребенок". А до Подлинного Начала надо идти назад, назад – туда, где "Земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою". Но и это не Подлинное Начало, а только то, что взято на веру из книги. А поскольку мое образование

(я получила специализацию в генетике) приучило меня быть материалистичной, конкретной и очень точной, я предлагаю принять за точку отсчета Обозримое Начало. Тогда мой вывод о появлении у меня ребенка будет звучать следующим образом: ребенок у меня появился в результате длинной цепочки сугубо земных причин и следствий, где начальным звеном (пусковым моментом) явился мой первый мужчина, который заразил меня венерической болезнью.

ЦЕПОЧКА № 2. СПАСИБО ГАГАРИНУ!

Студенческие годы (не считая перекантовок у деда-бабы за городом) я провела в Ленинграде, причем сразу же оказалась – территориально, по месту жительства – в окружении крупнейших ученых: генетиков, биохимиков, светил в области физколлоидной химии, биофизиков. Рядом, за углом, жил даже знаменитый ленинградский специалист по проблемам мозга, уже старенький. То есть в нашем районе, точнее, на протяжении всего нескольких кварталов сосредоточился буквально цвет естественных наук Ленинграда, и, когда я, бывало, диктовала сведущему человеку свой адрес, обычно в ответ слышалось: "О-о-о!"

(восхищенное), а потом: "Там ведь такая-то проживает? На соседней улице? Я к ней часто заходил… И такая-то? И такой-то?"

А сама я училась на биофаке – хотя и не универа, пятым пунктом не вышла, а пединститута. И дело не в том, что я жила рядом с этими светилами. Конечно, такое соседство приятно, но, даже если бы мы жили в разных частях города, влияния на мою судьбу это бы не оказало. Я хочу другое сказать: в глазах окружающих мое проживание в этом престижном месте выглядело по определению так, будто я,

"подающий надежды ученый", живу в окружении известных ученых не случайно , другого и быть не может, то есть будто я есть типичный представитель – и вообще, с малолетства, стопроцентный продукт – этой среды. По мнению всех, кто обо мне ничего не знает – а обо мне как раз никто и не знает ничего, – я родилась в одной когорте с этими благополучными, опечаленными разве что свинкой или ангиной детьми; наши родители, конечно же, "дружили домами": наносили друг другу визиты – или заскакивали попросту, по-соседски – делились дефицитом и новостями; устраивали, знакомили, замолвляли словцо; снимали в совместно насиженном местечке дачи; передавали друг другу кулинарные рецепты, нянь, репетиторов, портних, парикмахерш, мозольных операторов, гинекологов; писали друг другу рекомендации, куда можно – а большей частью, разумеется, куда нельзя, – а мы, дети, играли в одной песочнице (Летнего сада) или

"за диваном" (как сказал поэт); затем забавные казусы пубертации плавно, без помех, переходили в юношеские благонравные ухаживания, а там уже шелестит гербовыми бумагами процесс законного бракозаключения, удостоенный двойного (с обеих сторон) профессорского благословения, затем, конечно, аспирантура, докторантура, доцентура – профессура, номенклатура, конъюнктура – короче, вся эта карикатура на жизнь. То есть я, по представлениям людей, зашоренных собственной вялостью, – людей, словно навсегда присыпанных пылью, а оттого неизбежно благоглупых, – просто не могла вырасти иначе, кроме как с "детьми из хороших семей". ("Хороших" – то есть ловко лавировавших в лакунах людоедской эпохи). Следовательно, не подлежащая ничьему сомнению лжекартинка моего старта, то есть триптих "детство-отрочество-юность", такова: школа с английским уклоном (дедушка-большевик), музыкальная школа, бассейн (прыткая мама), фигурное катание (папа-еврей, духи-конфеты), высокие сосны на неизменной даче под Тарту, соответствующие кружки при центральном Дворце пионеров (тетины связи), заблаговременно исправленный пятый пункт в паспорте (умная бабушка) – и триумфальное поступление в университет.

А что еще можно подумать о человеке, недалече от дома которого разлеглись, на зависть "гостям нашего города", эррогантные сфинксы, в подъезде дома – выставили плейбойские свои груди с малолетства растленные кариатиды, лепнина потолков в просторной квартире словно намекает на деда-палеонтолога, члена-корреспондента Академии наук, стрельчатые окна выходят на Неву, а живые цветы будто свежесрезаны смазливой и бойкой французской горничной (которая, конечно, крутит шашни с садовником).

"Вы были единственным ребенком в семье?" – "Да". – "В еврейской семье?" – "Да". – "О-о-о!!! Все с вами понятно!!!"

Лишь пошлость человечьего сердца в целом тоскливей этих частных шаблонов.

Действительно, я родилась в Ленинграде, на Петроградской стороне. И кабы меня оставили в покое, то есть просто предоставили бы самой себе – и этому городу – да, и этому городу, – я бы, как молодой волк, жадно всосала б в себя сумрачный сок его камней, и его молодой костный мозг, особенно розовый в гулкой пустоте июньского утра. Да, моя душа родилась не в райском саду с его всенепременной тропической и субтропической флорой работы какого-нибудь Руссо – местом моего рождения был наоборотный, каменный сад – сразу двойной, опрокинутый в воды, которые, в свою очередь, отразились во всех мыслимых и немыслимых искусствах, и, если бы меня предоставили этому городу – просто оставили бы в покое, то я, как Маугли, конечно, нашла бы своих естественных наставников – нет, наставники сами нашли бы меня – да что там! – именно город и стал бы моим наставником, гувернером, духовником, ангелом-хранителем, другом.

Но вышло не так. Моя мамаша спуталась с алкоголиком, имевшим претензии на какие-то художественные дарования, и пустилась таскаться с ним по всем захолустьям, какими богата наша, эпитет опустим, родина.

Я находилась при них, как чемодан без ручки: и везти утомительно, и в приют сдать непросто. Хотя острой необходимости в приюте и не было – ведь безбытность (с неизбежной "высокодуховностью" в роли идеологической платформы) предполагает, в пику любому укладу, предельную простоту решений: для зимних каникул есть зимние лагеря, для летних каникул есть летние лагеря, а в остальное время года и того проще: маложелательное, но, увы, имеющееся в наличии дитя привычно забрасывается – где чернеется гнездо, там кукушкино яйцо – к соседям соседей, знакомым знакомых, малознакомым, почти совсем незнакомым, а также знакомым почти незнакомых; консенсус венчает бутылка водки, всеобщий эквивалент, помноженная на количество месяцев-недель детского постоя.

…Бригады номадов, к которым они прибивались и с которыми, имея извращенные представления о размахе, бродяжничали по очень удаленным от всего человеческого трущобам, состояли в основе своей вовсе не из романтиков, а из двух схожих категорий.

К одной категории относились заматерелые неплательщики алиментов, которым беготня по городам и весям, по правде сказать, только прибавляла детей. То есть темп их перебежек из пункта в пункт необъятной родины таинственным образом совпадал с последующим ускорением темпов деторождения именно в тех самых населенных пунктах, и, по мере того как все большее количество исполнительных листов неслось за беглецами вдогонку, все большее количество женщин с разгону ловило их, вусмерть запыхавшихся, черной дырой своего совсем неастрального лона; это было просто проклятие какое-то: стайеры и хотели бы промахнуться, да не могли. И поскольку данное физическое занятие имело, как минимум, две составляющие, а именно: бегство на длинные дистанции (не исключаю, что и на лыжах), скомбинированное, назовем так, со стрельбой, то данный вид телесной активности справедливо было бы считать близким к биатлону.

Упомянутая категория беглецов, кроме того, делилась на две подгруппы. Биатлонисты более старомодного образца, в облегчение себе психологической стороны соития, церемонно врали, что разведены; более новомодные, во избежание женитьбы, бесцеремонно врали, что женаты.

Другая категория работничков составляла в бригадах как раз подавляющее большинство и была сформирована скорей из почитателей

Бахуса, нежели Венеры. Про них и писать-то неинтересно, откройте любую газету: смело шагнул в работающую бетономешалку, геройски утонул в чане с навозно-фекальными удобрениями, пропал без вести в цистерне с соляной кислотой, обмочил уста сахарные (ротовую полость, глотку, пищевод), испив кислоты серной. Кстати, представители первой категории, настроенные на более тонкие вибрации, конечно, не отделяли себя от своих коллег, исступленно почитавших единственно бормотуху. То есть сивушные детопроизводители только весьма непродолжительное время пытались молиться двум богам сразу, а именно: добросовестно камасутрились и не менее добросовестно вмазывали – но, разумеется, в конце концов все как один неизбежно переходили в единобожие, под эгиду Всемогущего Бахуса-Оскопителя, и тогда кривая рождаемости в пункте их постоя, одновременно с рудиментацией (амортизацией?) их детопроизводящего органа, падала.

Мамашин сожитель не был похож на коллег-хануриков, цвет кожи которых, на манер визуального индикатора, резко менялся в зависимости от потребленной ими жидкости. (Можно даже говорить о спонтанном интернационализме в такого рода бригадах, где совершенно на равных пили и похмелялись представители всех – даже превосходящих состав спектра – цветов кожи: незабудково-синей, болотной, лилово-чернильной (bleu-de-Prusse) и лилово-сиреневой

(bleu-de-S?vres), хаки, агатово-черной, престижного цвета "мокрый асфальт", оранжево-желтой (rouge-flamant) и серо-буро-малиновой.

Мамашин сожитель, если не считать пива, которое он дул, как воду

(так я и понимала смысл надписи "Пиво-воды"), утолял духовную жажду жидкостью только одного цвета (на этой стезе, в отличие от стези амурной, он был завидный однолюб), – и притом колер упомянутого нектара сроду не окрашивал кожных покровов утолявшего жажду.

Разгадка заключается в том, что потребляемый им нектар являлся вовсе не продуктом просачивания смазочных масел через стибренную в больнице вату, не гуталином, пропитавшим покорную хлебную мякоть, не результатом терпеливой перегонки клоповыводящего аэрозоля – и даже не электростатиком "Свежесть", с хлыстовским неистовством потребляемым хануриками прямо по месту его производства (если бы у них могли быть дети, на них, думаю, не села бы ни одна пылинка), – жидкость эта имела коньячный цвет, коньячный (клоповый) запах, коньячный вкус и коньячную цену, поскольку именно коньяком и являлась.

Как же его звали, этого сожителя? Не могу вспомнить. Скорее всего, у него было "самое простое" имя. Я имею в виду: обычное для тех обстоятельств места и времени. Но сам он, учитывая его смертоносную роль в жизни многих, был очень не прост. И, кроме того, да простят мне эту отстраненную призму, его – обычное для той истории и географии – скотообразие (претензии на сверхчеловека, единственно выражавшиеся в непомерных для человека дозах алкоголя), это скотообразие для меня, например, было и остается вовсе не обычным – и наводит на мысль дать ему имя "кровожадного, но справедливого" божества – из какой-нибудь отдаленной цивилизации. Не хочу обижать ацтеков (тем более что у них за свинские возлияния попросту убивали), но придется заимствовать псевдоним именно оттуда: имена их божеств буквально убийственны своей выразительностью. Так что пусть алкоголик-сожитель мамаши зовется Великий Тескатлипока, это ничего? Итак, Великий Тескатлипока потреблял коньяк не иначе как гранеными стаканами (ударение на третьем "а").

Мне не казалось это странным. Напротив, надо было понимать так, что в силу своего благородства и высокосортности он заливал себе очи, соответственно, самым благородным и высокосортным, самым элитарным, самым дорогостоящим напитком; а в силу "легендарного масштаба своей личности" (аксиома, исходившая от заклятой им до идиотизма мамаши) заливал их, соответственно, в мифологических объемах. Много позже мне довелось увидеть в одном талантливом российском фильме (в жизни – не видела более никогда) такие же достойные легенд древности, крупномасштабные возлияния – там этот нектар олимпийцев

(регулярно вплескиваемый – для немедленного, залпом, опорожнения – в шестигранный стакан) именовался "генеральский чай". В фильме, собственно говоря, и действовал генерал, – а у мамаши наяву был ее частный, снизошедший к ней лично царь, Бог и герой, так что мой скромный, тихий, кротко-патриархальный еврейский отец, ради Великого

Тескатлипоки брошенный с несменяемой и несмываемой наклейкой

"дурак", являлся, по сути, дураком дважды: ведь он не обладал мощью той Духовной Вселенной, объем которой для сохранения своих параметров требовал бы постоянного подсоса наиблагороднейшей влаги.

Вскоре эта влага, под гораздо большим напором, стала выхлестываться

Великим Тескатлипокой непосредственно из двухлитрового алюминиевого чайника. Почему? Ну, во-первых, чаю – чайник. Во-вторых, устранение из видеоряда оскорбительной своей вещественностью бутылки (так легендарного шахматного гения раздражала вещественность шахматных фигур) уже придавало жидкости, напрямую (и одновременно незримо) переливаемой в тело Великого Тескатлипоки, бесспорно, сакральный характер: это была эманация. И потом… Дело в том, что именно чайник в своем эволюционном развитии ближе всех прочих емкостей приблизился к реанимационному поильнику. Поэтому… как бы это получше выразиться…

Когда Великий Тескатлипока валялся на койке в жопу пьяный, ему было сподручней гасить пароксизмы жажды именно из чайника, потому что к бутыли следовало бы подымать свое отягченное благородством чело, чего даже он, всемогущий, делать в таких-то уж состояниях не мог.

(Вот вам и ответ на схоластическую задачку: может ли Бог создать такой камень, который Сам же не сможет поднять? Может, может.)

Итак, пиво – как воды, коньяк – как чаек.

Изящный дактилический зачин к агитке за моральный облик.

Кстати, насчет дороговизны коньяка – это моя оценка из настоящего.

Понимать Великого Тескатлипоку умом, как и страну, его породившую, было делом полностью дохлым. Поэтому в возрасте тринадцати лет у меня не возникало таких апокрифичных мыслей, которые подтолкнули бы связать в причинно-следственную цепочку, например, факт беспрерывного опорожнения Великим Тескатлипокой чайников, полных коньяку, с фактом того, что у меня, помимо школьной формы, из всего остального "гардероба" было одно-единственное платье. Когда я слышала от одноклассниц, что мамы им шьют обновки к майским, ноябрьским, к Новому году (именно сами шьют: с деньгами у всех негусто), мне это казалось странным, взбалмошным, даже чем-то неприличным – потому что излишества, как мне внушали, крайне неприличны и обнаруживают дурной вкус. Моя родительница одним поворотом головы выказывала презрение к этой доморощенной кройке и, разумеется, "мещанскому" вязанью-шитью: нечего баловать! А раз осуждала сама мамаша (с указки, конечно, Великого

Тескатлипоки) – это было равнозначно анафеме.

Нестранным мне казалось и мое собственное положение: на животе упомянутого платья – светло-зеленого, ситцевого, из которого я давно выросла, – через полчаса дворовой игры всегда образовывалось большое темное пятно от мяча; тогда я шла домой, стирала платье серым осклизлым хозяйственным мылом, развешивала его на балконе – к счастью, жара стояла убийственная, платье высыхало быстро, я тщательно отглаживала его воланы, карманы, рукава-фонарики, надевала – и снова бежала во двор…

Насчет того, что шла домой, – это неправда. Дома у меня с появлением

Великого Тескатлипоки не стало. Мамаша и Великий Тескатлипока, как было сказано, устроились в бригаду хануриков – и бросили Петрополь со всем, что в нем есть. В этой тяге людей, по сути, без стержня (их

"стержнем", то есть начинкой, являлись блохами скакавшие

"настроения"), в этой тяге людей, по сути, бесхарактерных, а потому невероятно опасных, в этой их тяге "все зачеркнуть и начать с нуля", тяге, которая трусоватым с вечно втянутой головенкой курам, кажется, наверное, "ах, романтичной" – мне, узнавшей "романтику" на своей шкуре, видится негасимый инстинкт взбудораженного вандала и плебса: соскоблить, всенепременно соскоблить вековые фрески – и хамской рукой, "в акте справедливости", повесить на их место санпросветплакаты, кухонные календари – или фотографии какой-нибудь передовой стройки. В том, чтобы бросить Петрополь со всем, что в нем есть, надо, во-первых, очень мало его ценить. А во-вторых (с романтизирующего плебса и спросу нет), для этого надо быть полностью совращенным идеологией беспорточных интеллектуалов ("мой адрес – не дом и не улица") и, конечно, "запахом тайги".

В случае мамаши и ее алкоголика эта амброзия эстрады шестидесятых была волшебным образом превращена, сообразно с особенностями химической индустрии (то есть цитаделью своеобразно ими понятой

"романтики"), в ядовитую вонь всяких триокси-бензол-винил-пента-гекса-акрил-ацетатов, от которых подыхало то немногое живое, что как-то пыталось цепляться за любую воду и любой воздух в убогой и затхлой, полузадушенной нищетой глухомани.

Полузадушенной – это, конечно, страшней, чем в задушенной насмерть: кошка-нищета играется с мышью, та молит прикончить – но тщетно.

Оглядываясь назад, я спрашиваю себя: ради чего, ради каких достижений межгалактического разума, ради каких таких воспарений духа была в самом начале исковеркана моя жизнь? И вспоминаю ладонь родительницы с кривыми, словно от безволия, слабыми пальцами: на ладони лежат три грязно-серых, неровных

("Полуфабрикат!" – провозглашает поддатенький Великий

Тескатлипока) – три грязно-серых катышка полиэтилена.

…Бездомность степных захолустий, ссыльные немцы и загубленные бормотухой аборигены, убогие бараки и саманные домишки, кишащие одомашненными полевками, тараканами, вшами, Великая Казахская река катит отравленные химикатами воды свои, казахи и немцы, уже усредненные в животном своем облике, уже неотличимые друг от друга, солончаковая почва, не впитывающая влагу, чавкающая тысячелетней жижей, засасывающая тебя вместе с сапогами, проглотившая в конечном итоге твои сапоги, и вот, увязая в грязи, ты бредешь в школу босиком, ты бредешь в школу, ложась грудью на ветер, спиной нельзя: унесет, с размаху швырнет в жижу – и захлебнешься; ты, каждым шагом пытаясь пробиться сквозь плотный, как стена, ветер, стараясь не рухнуть в черно-бурое, смахивающее на фекалии месиво, бредешь в школу, в серое здание барачного типа, где перед входом стоит

Монумент Вождю, раскосому, как самый простой казах, – и громадное, двухсотведерное корыто для мытья сапог, моешь там свои ледяные ноги; семилетний Ванечка Шмидт, утонувший в этом корыте, трупы осетров и белуг, гниющие по берегам дельты, трупы осетров и белуг со вспоротыми животами, с наспех вывороченной оттуда икрой, черные стаи мух в дельте, черные стаи мух над трупами осетровых рыб на берегу

Казахского моря, черный каравай икры, идущий у браконьеров за треху, сухой спрессованный каравай черной икры, его режут широким ножом, он невкусный, и снова в школу, где ты, еврейка, учишься всегда хорошо, а это нельзя, это много, уж что-нибудь одно, тебя избивают в кровь, и ты учишься давать сдачи, тебя избивают в кровь, и ты бьешь своего истязателя, мордой об парту, в кровь, и рвешь на нем пионерский галстук, не в идеологическом, а в яростном, зверином порыве, твоя мамаша, как всегда, как положено (у каких идиотов?), берет сторону

"дальнего": мальчик прав, а ты виновата, мальчик прав, это ты виновата, мальчик прав, ты сама виновата, не лезь, не тяни руку, не выступай, у тебя слишком красивый карандаш, у тебя ленинградский пенал, у тебя слишком чистый воротничок, ты слишком быстро решаешь задачки – тише, медленнее, грязнее, тупее, мальчик прав, это ты виновата, четырнадцатилетний третьегодник, прыщавый дегенерат прав, и вот он передо мной, одиннадцатилетней, вываливает свои страшные гениталии (притом, что я и нестрашные-то видела только на статуе) и говорит: сейчас тебе так заделаю, сразу в роддом побежишь, – мальчик прав, это ты виновата, и я бегу, но не в роддом, а от мальчика, но назавтра, с дружками, после уроков, он спускает на меня собак, это и есть урок, главный урок, мальчик прав, это я виновата, и так каждый вечер, после второй смены, и я бегу в степь, чтобы там умереть, и через два дня возвращаюсь, а "дома" меня не хватились, их самих не было "дома", они делали полиэтилен, серые катышки, а у тебя родители военные? – нет – а кто? – не знаю – а ты русская? – нет – а кто? – я нерусская – родители, говоришь, не военные? а я видела у вас шифоньер, как же не военные? – не военные? а кто? – а почему ты уезжаешь и больше не приедешь никогда? куда ты едешь? – не знаю – а кто у тебя родители? – не знаю, они особенные, но толком не знаю – так куда же ты едешь? – не знаю – сувенир на память: носки из верблюжьей шерсти, прощайте, верблюды, похожие на озабоченных, навьюченных тысячелетней скорбью евреев; Великая Русская река: ты поживешь пока с другими людьми, а мы уедем, ты поживешь пока с чужими, а мы уедем, так надо, все будет хорошо, мы уедем, а ты останешься, ты взрослая, тебе одиннадцать, все будет нормально, а пока не очень нормально, чужие люди тоже уехали, я одна, а соседи по коммуналке не хотят, чтобы ребенок был один, возможен пожар, возможно возгорание предметов, утечка газа, разливы и разбрызгивания воды, протечки, поэтому соседи не пускают меня в их перепуганную квартиру, я ночую на улице, на скамейке, о происходящем не думаю, взрослые всегда правы, хорошо, что май, а зато утром соседи пускают, ведь мне надо взять портфель, я отличница, у меня будет похвальная грамота, и меня не бьют, это большой город, памятники героям революции, фильмы о революции, улицы имени революции, сизовато-серые участники революции, живу одна, рупь в день, трачу на мороженое, если по девять копеек, будет одиннадцать штук, целая кастрюля, ем суповой ложкой, но и этому приходит конец, здравствуй, лето, пионерский лагерь в три смены – что такое лето? – пионерский лагерь в три смены – а подробней? – после обеда голодно, быть наказанной стыдно, ночью страшно, когда бьют – больно, днем скучно, когда дразнят, плачу, очень скучаю по тебе, мамочка, забери меня, пожалуйста, можешь не кормить, мне ничего не надо, только забери – всем детям хорошо, а тебе нет, всем детям хорошо, а тебе нет, всем детям хорошо, а тебе нет, ты что, особенная? – здравствуй, школа! что такое школа? – школа – это были друзья на месяц, и больше нет, потому что – ты куда уезжаешь? – не знаю, меня увозят – куда увозят? – я не знаю, так надо – кому надо? – я не знаю; Великая

Русская река на другом отрезке: хрущобы, трущобы, бездомные собаки, составленные как бы из двух разных половин, люди, похожие на этих собак, пустыри, ржавая арматура, Великая Русская река катит винно-водочные воды свои, частик в томате, мы ищем угол: вы не сдаете? – мы ищем угол, потому что Великий Тескатлипока, хлещущий коньяк из чайника, не хочет жить в общаге с хануриками из бригады, заливающими в вонючее свое нутро все, что горит, но практически обитает именно там, то есть пьет именно там, мы ищем угол: вы сдаете? – мы ищем угол, в одном прокантовались, ушли, что-то не так, в другом прокантовались, нас выгнали, что-то не так, мы ищем угол: вы сдаете? – у меня только портфель, то есть надо выбросить игрушечную лисичку и медведика – не набирай барахла! (мамаша) у нас нет места! только портфель! только то, что поместится в портфель! – но как же я выброшу лисичку и медведика? ведь у меня больше никого нет!! – прекратить слезы! только портфель! – но ведь они живые! – все! тебе было сказано! учти, повторений не будет! – вы сдаете? пятнадцатый угол за год, к счастью, в том же населенном пункте, перенаселенность пролетарского района, перенаселенность пролетарского города, перенаселенность пролетарской страны, вторая смена, говорят, будет третья, всего не хватает на всех, ничего не хватает ни на кого, 5-й "Е", суп: частик в томате, второе: частик в томате, закуска: частик в томате, повидло, мы ищем угол, Великий

Тескатлипока ищет пятый угол, ветки для растопки печки, мы нашли угол, а дров нет, нашли угол без дров, потому что наш угол с коньяком, я собираю ветки на дороге, ветки для печки, страшно холодно, мне во вторую смену, а Великий Тескатлипока ушел уже в новый угол, почему? – так надо – почему? – без "почему"! и мы уже там, в другом углу, вслед за Великим Тескатлипокой, мы – это моя родительница и я, то есть чемодан без ручки, – таскать обременительно, а в интернат не сдашь, только на зимние каникулы, в интернат для глухих: их только на зимние каникулы родители оттуда забирают, а меня только на зимние туда сдают, всего только каникулы перетерпеть, мне повезло, ищем угол – находим, новый угол: мать, как всегда, чисто скоблит табуретку, сурово накрывает ее свежей газетой

"Правда" – вот и готов интерьер – ужин: частик в томате, чайник с

"чаем", немного сыра, хлеб, "ты слишком толсто корку на сыре режешь, надо экономить" (Великий Тескатлипока – мне), снова поиски угла: вы сдаете? дыра в стене, странный угол, видна улица, хорошо, что май, другой угол: помещается только кровать, на ней – Великий

Тескатлипока, сбоку мамаша, моя раскладушка входит под их ложе наполовину (психолог через пятнадцать лет: вы в детстве ночью слышали что-нибудь между родителями? – я?.. нет – вы что, в другой комнате спали? – нет, я под их кроватью спала -??? – да, под их кроватью – и вы не слышали ничего? – нет – но это невозможно! – возможно: я хотела спать, а не жить, я хотела заснуть, я не хотела жить), здравствуй, лето, пионерлагерь на три смены – что такое лето? – лето – это пионерлагерь на три смены – а подробней? – это пионерлагерь на три смены, собираюсь одна, тащу чемодан одна, меня не провожают, "моим" некогда: полиэтилен!.. или что-то еще – а подробней? – девочки с огромными грудями, эти девочки уже делали аборты, пацаны с татуировками и выбитыми зубами, они говорят, что будут со мной делать это самое , пьяный физрук, пьяный худрук, пьяный музрук, пьяный плаврук, пьяный замдиректора по военно-патриотической подготовке (военрук), месяц не мылись, мама, забери меня, пожалуйста, – дети говорят, им здесь нравится! всем нравится! всем детям наших сотрудников нравится! – я не мыла голову две недели, но я так не могу, у меня длинные волосы, коса, и я мою, а шампуня нет, я мою стиральным порошком, а вода Великой Русской реки нуждается в специальной очистке, она нуждается в предварительной обработке, она слишком жесткая, и вот мои волосы сбиваются-скатываются в плотный валенок, их уже не разлепить, мамочка, забери меня, начальница лагеря позорит меня на линейке, мамусенька, забери, я повешусь, с вашей дочкой все в порядке, мы остригли ее наголо, зато голова цела! Великая Чувашская река: гостиница, потом другая гостиница, вокзал, причал, рабочее общежитие, я живу в изоляторе, других комнат нет, а где мама? – мама в больнице, у нее дизентерия, тут везде дизентерия, тут много плакатов "Мойте руки мылом", но нет мыла, водопроводной воды тоже, по правде, нет – живу в рабочем общежитии, вот и мама вернулась,

Великий Тескатлипока пьет из чайника, ищем угол: вы не сдаете? с таким ребенком разве сдадут? ребенок мочится в постель! это в тринадцать-то лет! – у нее энурез – это следствие невроза, вы понимаете? – какой еще невроз? с чего это у нее будет невроз? писается, потому что слабый мочевой пузырь, наследственное, в дурака папашу, поживешь полгода у наших знакомых, нам надо уехать – но я писаюсь по ночам – значит, не будешь писаться – мама, этот дядя-алкоголик, он ко мне пристает, не оставляй меня – веди себя хорошо, и все будет хорошо – отличница в школе, активистка библиотеки, победила на конкурсе – приезжайте, ваша дочка пролежала всю ночь в моче, у нее воспаление легких – так что, разве врачей нет? мы что, разве не в Советском Союзе живем? – приезжайте – ПРИЕХАТЬ СОЖАЛЕНИЮ НЕ МОЖЕМ ТЧК ПОЛИЭТИЛЕН.

Великая Северная река: дикий холод, уроков нет, уроки есть, покосившаяся хибара дощатой школы, в классе тепло от печки, но дует из окон, вонь из неглубоких, жижа тут же, рядом, нужников, черные, с сосульками нечистот, очки нужников и коричневая полузамерзшая жижа почти всклень, не выступай, утопим в говне, дикий холод, валенки, толстые штаны, поживешь с бабушкой, бабушка добрая, скорей бы лето, снимай штаны, не дашь, утопим в говне, здравствуй, лето, пионерлагерь на три смены, мамочка, забери меня отсюда, пожалуйста, всем нравится, а тебе нет, ты уже взрослая, ты должна понимать, у меня уже есть месячные, я взрослая: Великая Украинская река: жидовка, мало вас Гитлер, мало, надо больше, я бы больше, я бы вас всех, жидовка, она живет в халупе, я видел, твои родители задрыги, ханурики, она не жидовка, жиды не живут в халупах, жиды живут лучше всех, я бы их в душегубки, пусть там живут, жидовка, жидовня, давить вас всех, я уже взрослая, у меня месячные, но их нет, они должны быть, но их нет, я думаю, вот почему: Великий Тескатлипока приставал ко мне, мамочка, Великий Тескатлипока приставал ко мне, как можно это пережить, Великий Тескатлипока приставал ко мне, врешь, Великий

Тескатлипока не может так поступить, это ты виновата, Великий

Тескатлипока не может так поступить, это ты виновата – доктор, у меня нет месячных, были и нет, – а сколько тебе лет? – четырнадцать – а с каким-нибудь мальчиком у тебя после уроков ничего не было? – нет – а с дяденькой не было? – не было, он хотел, но не было – точно не было? – точно, точно – ну ложись, посмотрим, – не надо, доктор, у меня аменорея военного времени – что-что? – аменорея военного времени, я в Медицинской энциклопедии читала, это от нервов – от нервов? – я писаюсь по ночам, от нервов, а теперь у меня аменорея, от шока – аменорея так аменорея, хорошо, хоть не гонорея, проколем курс в вену и в ягодицы – идет черная девица, не то девка, не то вдовица, и не воет, и не ноет, и не поет, а хворью покоя дитю не дает – губи лес, губи траву, губи стальную булаву, а не детское тело, найди себе другое дело, аминь.

А где же Гагарин? Был обещан Гагарин, а вместо этого… Будет Гагарин, уже недолго осталось, и вообще скоро конец. Само Время не только порабощает, но, к счастью, освобождает, а в промежутке – надзирая, конвоируя, этапируя – сопровождает индивида из колонии для несовершеннолетних в полноценную взрослую тюрягу-крытку, чтобы затем перевести в одиночку и, ближе к финалу, в карцер.

Это я к тому, что долго такое положение вещей продолжаться не могло, и, раз уж пришли месячные крови, пропали, снова пришли, скоро девке в институт.

В Иерусалиме, где я живу уже десять лет и являюсь одним из ведущих генетиков, мне, разумеется, никогда не задают вопрос, который я без конца слышу от граждан западноевропейского производства: вот вы жалуетесь на антисемитизм в стране вашего рождения, а ведь, несмотря на это, у вас – у вас лично! – такой высокий уровень образования! А я думаю про себя: вот это прекраснодушие, эта фатальная необремененность мыслью – передаются эти качества по наследству – или нарабатываются заново в каждом поколении? То есть являются результатом того, что головной мозг, не выдержав напора социального процветания, в волшебно короткий срок деградирует? А если прекраснодушие передается именно по наследству и, накапливаясь в популяции, определяет вторично прекраснодушие всей системы – и если я открою этот ген прекраснодушия и благоглупости (уверена, что он доминантный), то как бы погуманней распорядиться моей Нобелевской премией?.. Вот о чем я думаю, в то время как мой рот открывается как бы сам собой и независимо от меня (как мне осточертели эти вопрошающие идиоты!!) произносит: еврею для достижения тех же результатов надо приложить на два порядка больше усилий, чем представителю нацбольшинства… (Ох уж, арийцы! Насмотрелась…)

Но мой рот произносит лишь половину правды, если не меньше. А вот чего он не произносит: семья, господа, в своей функции малого сообщества, никогда не бывает нейтральной по отношению к ужасу жизни: она либо защищает своего члена (в частности, ребенка) от ужаса жизни, либо этот ужас усиливает. Мне выпал второй вариант.

Финальная фаза пубертации застигла меня на берегах Великой Русской реки, в густонаселенном уродливом городе К., где любого непьющего считали евреем, – впрочем, эти данные в подавляющем большинстве случаев, разумеется, совпадали. Человек, заботящийся о своем здоровье, единогласно считался параноиком. Не ворующий явно – ворующим тайно и по-крупному. Книгочей – импотентом. Всякая незамужняя старше двадцати двух лет – гермафродитом. Не родившая через девять месяцев после свадьбы – бесплодной, даже порченой.

Изучивший иностранный язык до уровня "хау ду ю ду" – шпионом, предателем и по определению евреем. Круг замыкался.

Я должна была поступить там в какой-то технический вуз. Разумеется, третьесортный. Третий сорт вуза являлся прямым следствием пятого пункта паспорта, этот закон нумерологии и кошке понятен, но почему именно в технический – ведь даже само это название вызывало во мне ужас?!

А потому, что так было решено мамашей и Великим Тескатлипокой.

Точнее, Великий Тескатлипока сказал Слово. (Трезвый, он редко произносил больше одного. Мамаша поймала негромкий глагол из его уст – как всегда, затаив дыхание, с трепетом и проворством безупречно выдрессированной собачки. А затем, в соответствии с отработанной программой, циркуляр пошел планомерно спускаться.) Что мне оставалось делать? Они оба были раз и навсегда правы. Вы не жили с непогрешимыми, нет? Правда, нет? Повезло…

И дело не в том, что Великий Тескатлипока в конце концов женился на моей подружке (ну и что? самое, пожалуй, авторитетное божество ацтеков, Уитцилопочтли, даже тот, будучи поддатым, залез, как простой смертный, на свою сеструху), да, дело не в том, что Великий

Тескатлипока женился на моей подружке и, прежде чем подохнуть с пьянки, заделал ей кучу дефективных потомков, – не будем заглядывать так далеко… Заглянем поближе и поставим вопрос: что бы было со мной, кабы не Гагарин?

А было бы вот что: дай треху до двадцатого – опять залетела – надо ведь думать, спринцеваться, мозги тебе для чего даны – а эта сволочь никогда не залетает, у ней мама в аптеке – он достал ей чешские сапоги, у этих-то везде лапа – где давали? – где выбросили? – инвалид по пятому пункту, он был, представляешь, даже в

Польше – дед сидел за драку – вынес из дома все до нитки – у меня снова залет, мой придурок не желает предохраняться – надо рожать – разрыв шейки матки, зашили хреново, стрептококк, загноилось, аллергия на пенициллин, думала, все, конец – у него хронический гайморит, там в садике все болеют, надо нянечке бутылку к ноябрьским – у ней больничный – я тоже хочу полставки – учись, идиот!! хочешь в армию загреметь, подонок?! – надо разделить: тебе четверть ставки и мне четверть ставки – нашла себе женатика – у мужа цирроз – она после работы моет полы на мясокомбинате – ну что, вздрогнули? – у сестры мужа прободение язвы – у нее знакомый мясник – подай, принеси, и так с утра до вечера, одному одно, другому другое, падаю с ног – а ты всего Маркса читала? – но невозможно же жить – но теория наша чиста, ты всего Маркса читала? – да жить же невозможно – а Маркса, Маркса-то ты всего уже прочитала? – он уже подженился – а как же с пропиской? ты его не прописывай – а у вас какой метраж на человека? – это на полметра больше, надо рожать – я в больницу каждый день, падаю с ног – а спираль ты не пробовала? – а где ее взять? – ты его ни за что не прописывай – ударил раз, а он и копыта отбросил, а этому восемь лет дали – тому дашь, этому дашь, вот и нет ничего – ну и что, что вдарит раз-другой, муж есть муж – семья есть семья – кобелю всегда нужна новая сучка, это не страшно, зато семью сохранишь, дуреха – а у тебя с ним было? – у нее с ним было – ну, вздрогнули! – ну, встренулись! поехали, понеслись, догнались – ты куда лыжи намазал, а попиздеть? – завтра получка, дай рупь – кто последний, женщина, вас тут не стояло, не надо песен, мужу своему яйца крути – у них машина, у них папаша военный – ну и что, что запой, мужик есть мужик, а так вспомнить нечего будет.

Точку я поставила, потому что мне это надоело – во всех смыслах надоело, даже писать скучно – но и Кому-то-Там-Наверху надоели в свое время мои детские и подростковые мытарства, и было Там решено поставить точку.

"…Угол падения самолета составлял 61-80°, тангаж – 150, курс падения – 120°, крен правый – 35°, вертикальная скорость падения на выводе – 720 км час. Зафиксировано было также, что двигатель и все системы самолета до удара о землю работали нормально. Это же, кстати, впоследствии подтвердила и экспертиза. И еще один интересный вывод был сделан технической экспертизой: фюзеляж самолета находился на поверхности земли, не был "углублен", а это означало: летчик боролся до последней минуты, он пытался все-таки посадить самолет.

Замки фонарей и катапульты также были целы и находились на месте.

Что же произошло? Николай Кузнецов считал, что все дело – в здоровье летчиков, в частности Серегина. В последнее время командир полка жаловался на сердце и желудок. Весь его внешний вид, осунувшееся серое лицо явно свидетельствовали, что человек нездоров. Несколько раз после обеда Серегина рвало, хотя в летной столовой готовили много лучше, чем в любом московском ресторане. Дело дошло до того, что Серегин даже побоялся идти на очередную медицинскую комиссию и стал поговаривать о том, что ему пора списываться с неба на землю.

У Гагарина же проблем со здоровьем не было, он находился под постоянным наблюдением медиков Центра подготовки космонавтов, а также специалистов научно-исследовательского авиагоспиталя. Более того, были исследованы кусочки тканей с останков Гагарина и

Серегина. Ткани Гагарина, напитанные кислородом, являлись очень жизнеспособными и говорили о том, что человек, которому они принадлежали, был деятельным до самой своей гибели, ткани же

Серегина были совершенно безжизненны, а это свидетельство того, что у командира полка в тот момент была острая сердечная недостаточность. Перед вылетом Серегин немного перенервничал, однако полета не отменил, очевидно, понадеялся на авось, мол, все обойдется. В воздухе ему сделалось плохо, и он, судя по всему, расстегнул привязные ремни и ремни парашюта, чтобы вдохнуть поглубже воздуха. Но легче ему не стало, и он в кабине потерял сознание.

Гагарин, естественно, поддерживал с ним связь по внутреннему переговорному устройству и, когда Серегин перестал отвечать, понял: дело неладно. С командиром полка что-то произошло.

И тогда он сообщил на землю, что задание выполнил, и попросил разрешения на выход из зоны. Далее события могли развиваться следующим образом. На вираже Серегин сдвинулся с сиденья и навалился телом на ручку управления, заклинил ее. Самолет ушел в спираль.

Гагарин пробовал справиться с рукоятью и выровнять машину, но у него не хватило на это ни сил: слишком уж чудовищной была нагрузка, ни высоты…

Конечно же, Гагарин мог катапультироваться и спастись, и никто никогда бы ни единым словом не упрекнул его в этом, но не из тех людей был первый космонавт, он не был приучен бросать товарища в беде".

Это уж точно. Далее я опишу эпизод-зерно, которое упало в землю незаметно – и пробрызнуло там не зримыми никому корешками, а уж видимые глазу побеги обнаружили себя много, много позже. (Сладкие плоды же, благодарение силам небесным, я и до сих пор собираю.)

Итак, 27 марта 1968 года самолет с Гагариным и Серегиным врезался в землю. Была среда. В этот момент (10 часов 30 минут утра) я сидела на уроке геометрии в средней школе одного из самых убогих, перенаселенных пролетариатом, люмпен-пролетариатом и чистопородным люмпеном микрорайонов города К. – и старательно вычерчивала биссектрису угла в 60 градусов. Самолет за окном – р-раз! – обдал контрастную синеву небосвода обильным белым пометом. Струя, тонкая на выходе, начала расползаться, растекаться, и мне показалось, что я вижу тающий снег… Это был словно короткий обморок, когда я увидала мартовскую дорогу меж корабельных сосен, идущую от милой и грустной станции питерского пригорода,- я увидела остзейский залив, и толстые тяжелошубые ели, и финские валуны, суровые и домашние, словно каменные бабы ледниковой эпохи, и мхи, влажным малахитом сверкающие из неглубоких проталин, – мхи, словно подающие зеленые сигналы застенчивому еще солнцу, – я увидала знакомую до слез землю моего детства – Ингерманландию…

А в это время в другом районе города К., не менее паршивом, хотя и центральном, за кондовым самоваром, толсто надувая щеки, сидела достопочтенная матримониальная пара – породители мамашиного сожителя. Видимо, не чем иным, как похвальной устремленностью к своим корням, нельзя объяснить переезд в этот город Великого

Тескатлипоки, а за ним, на привязи, и нас, каторжных, – мамаши и меня, чемодана без ручки. Именно наличием породителей мамашиного сожителя в городе К. можно объяснить переход моих живодеров к оседлости, которая и пришлась на это винно-водочное поселение.

В установленной иерархии пращуром Великого Тескатлипоки, а именно – Пернатым Змеем, верховным божеством тольтеков, прародичей ацтеков, являлся, соответственно, его законнопроизведший папаша,

Великий Кетцалькоатль. Будем так называть прямого породителя

Великого Тескатлипоки, уточнив во избежание недоразумений, что на языке местных этносов его, Великого Кетцалькоатля,звали Истислав

Истиславович. (то есть славивший истину аж дважды – хотя зачем это надо? Мне-то в его имечке слышалось другое словцо – "истязание", причем, что характерно, тоже двойное. Потом, вспоминая это имя уже взрослой, я слышала в нем "Фома Фомич" – и даже зрила навязчивый фантазм писателя Д.)

Тишайшая тирания сего старца – необсуждаемая, непререкаемая, непоколебимая (а имел он под началом побольше вассалов, чем его младшенькое коньячно-маньячное чадо) – зиждилась на вполне земном обстоятельстве: в отличие от своих отпрысков, единым фронтом променявших все блага мира на бутылек, он, Великий Кетцалькоатль, что называется, не потреблял. А посему (выглядя в зерцале общественного мнения, разумеется, юродивым или "себе на уме") – в глазах раболепствующего перед ним семейства (где, неся суровую вахту, бухали нон-стоп как сыны, так и внуки) почитался за неземное существо, перемножающее в уме восьмизначные числа и обладающее таким мощным светом души своей, что тлеет и дымится исподнее.

Но вот наступает поворотный для меня день.

О чем я еще, конечно, не знаю.

Похороны Гагарина.

Трансляция по радио и Центральному телевидению.

Красная площадь.

На траурную процессию смотрит, с прямой спиной сидя на стуле,

Великий Кетцалькоатль. Остальное семейство тоже смотрит, но как бы вполглаза: на самом деле все, затаив дыхание, зрят и внимают, как зрит и внимает он, Великий Кетцалькоатль. Его моргания. Увлажнение очей. Струение слез. Шевеления сухих дланей. Вздохи. Он подготавливает священнодейство: сейчас, по мановению его десницы, взвоют траурные трубы бабьих рыданий, поддадут гнусавого колера тромбоны их мясистых носов, флейтой вольется-взовьется детский плач – и, сдерживая себя, заскрежещут зубами ("беззвучно заиграют желваками") среднестатистические жертвы бытового и производственного алкоголизма ("суровые мужики").

Но происходит непредвиденное.

Великий Кетцалькоатль начинает медленно клониться в сторону (родичи думают, что божество берет широкой крен, чтоб закачаться в скорби-лихоманке) – и с дровяным грохотом, враскорячку, валится на пол.

Инсульт.

Что такое инсульт? Как естественник и человек зрелых лет я, конечно, знаю медицинское определение, объяснение и клиническую картину этого явления. А что такое инсульт глазами подростка?

Инсульт – это вдруг вывалившийся из ширинки Великого Кетцалькоатля лиловатый член, похожий на мокренькую кишочку. Укладывая Великого

Кетцалькоатля на оттоманку, взрослые эту штуку, конечно, быстренько впихнули назад – обвислую, как тряпочку, как растянутый и – бац! – лопнувший, обслюнявленный изнутри воздушный шарик, как ветошь, – штуку, видимо, липкую, – но я, к ужасу своему, эту штуку все-таки успела увидеть. А ведь у божества не должно быть члена! Ни при каких обстоятельствах! Тем более члена такого мерзопакостного – совсем непохожего на тот, белый и гладенький, что застенчивым клювиком, словно бы невзначай, прилажен меж ляжек бесполого музейного Аполлона.

Инсульт – это еще вот что.

Гроб.

Он вертикально прислонен к высоченной стене гулкой коммунальной ванной.

Он словно появился из этой стены.

Как выходит из стены призрак.

Ужас: по эту сторону жизни – стоит большой и грузный потусторонний предмет.

Подземная утварь.

Тварь?

Распахнет пасть, поглотит тело-еду и заляжет в кромешную тьму, на дно.

Гроб.

Крокодил могилы.

Что же теперь с нами будет?! Куда мы?! Предчувствую, что вот-вот выдернут меня из этой мимолетной, как сон, оседлости – и опять замелькают-завоняют вокзалы, бараки, шалманы, и опять – пацаны, бей новенькую… "Прекрати мне немедленно эти рыдания! Немедленно, я сказала! И без тебя тошно!" (Фельдфебельские команды мамаши.) – "Да ла-а-адно тебе… Ей ведь тоже плохо" (Великий Тескатлипока, примирительно.) Инсульт – это открытая рана памяти: на ее дне – чужой человек, изгадивший твою жизнь, вдруг признает тебя

живым существом и, заступаясь за тебя перед родной мамой, доламывает наконец этим жестом неумышленного великодушия твой хребет.

Думаю, по законам степного азиатского размаха (дело происходило в

Поволжье) всех чад и домочадцев следовало бы – в скорби их безграничной – закопать с усопшим в одной яме. Ан нет, даже вдова, как ни странно, не захотела быть закопанной. Более того, она, мотивируя это именно любовью, не пожелала пойти на похороны супруга.

Тезис небесспорный, но неоспариваемый. Неоспариваема была и другая ее воля: она не хотела более оставаться в городе К. Ну а податься – куда?

И вот тут – наконец! – сквозь дым шалманов, смрад винно-водочных туманов, фиолетово-сизую шелупонь бараков и подворотен принимаются медленно проступать – горделивые, стройные – ионические, дорические и коринфские – колонны города Л.

Дело в том, что младшая сестра овдовевшей была замужем за человеком с провокационной фамилией Штейнман, и жили они в Ленинграде.

Штейнман в свое время погостевал в городе К. (с целью разделить взращенную на книжках ностальгию жены) и на ее пассаж: "Что ты так удивляешься тут всему? Люди еще и не в таких условиях живут! Вон за полярным кругом живут! Минус пятьдесят, ветра и заносы!" – сухо ответил: "А люди и не должны жить там, где минус пятьдесят, ветра и заносы", – и супруги, полуповздорив, вернулись в С. Пальмиру. Этот

Штейнман, разумеется, был постоянным объектом как здорового, так и нездорового народного юмора в семействе Великого Кетцалькоатля.

Главным пунктом юмора-сатиры, был, конечно, пятый ("число риска" – как трактует его в чистых своих терминах далекая от соборного свинства наука нумерология). Правда, именно этот пункт

("Кто не рискует, тот не пьет шампанское") в итоге и превратился в относительное благополучие для полуголодной, чудом прибившейся к берегам Невы волжской оборванки, а все-таки – плохо скрываемая зависть ее старшей сестры в одном флаконе с хорошо скрываемым ощущением элементарной житейской недееспособности Великого

Кетцалькоатля и порождали, как водится в таких случаях, чувство их же "морального превосходства". Больно много, к примеру сказать, этот

Штейнман о здоровье своем заботился! Подумаешь, тоже – птица! И это – когда мы все горим без оглядки!!! Причем все равно, во имя чего – космоса, Бахуса или дурости непроглядной. "Горение, горение, горение сердец!" (Так и разит горелым человечьим мясом, инда не вздохнуть.) Наше огнепоклонство, превращающее жизнь человеко-единицы, по сути, в прижизненную кремацию, и есть высшее проявление здоровья! Равняйся на нас, золотушный товарищ Штейнман! А заземленный Штейнман, черт его знает почему, мало того, что не заливал себе в глотку ни красителей, ни растворителей, ни огнетушителей, а коньяки потреблял элегантно и к месту, но и (вот тут он давал много очков вперед Великому Кетцалькоатлю) сроду не ел, скажем, протухшую кильку, заплесневелую колбасу – или творог, срок годности которого закончился еще в прошлом квартале (в семье

Великого Кетцалькоатля это рассеянное небрежение к бренной пище само собой считалось проявлением опять же, высокоду… ох, грехи наши тяжкие!); он серьезно занимался спортом, рассуждал про какую-то

"экологию" (все-то у штейнманов не по-людски) – и, может быть, по всему по тому, вместе со всей державой глядючи похороны первого летчика-космонавта, уцелел, то бишь не хватил кондрашки, не дал дубаря, даже более того: находясь в бодром здравии, ясном уме и твердой памяти (и, кстати, ни словом не возразив), пригрел в своем доме сестру жены, заботясь о ней так же привычно, как о собственной жене, о детях, о внуках (которые переселились затем в Канаду, что вполне предсказуемо).

А досказать уж совсем мало осталось. Великий Тескатлипока остался единственным, из еще не унесенных Сивушным Ветром, чадом вдовы. Всех остальных Сивушный Ветер унес гораздо дальше, чем местный вытрезвитель: там, в занебесных лугах, посреди эфирно-фестончатых асфоделий, они, наверно, и посейчас предаются мечтаниям исключительно о чекушке. (Чекушка… Мне этот термин не нравится: гибрид совхозной чушки с супругой чекиста. Лучше так: мечтаниям о

Подруге Белоголовой.) И вот вдова потребовала быстрейшей передислокации единственного чада поближе к себе.

Начались поиски обмена.

Долго ли, коротко ли (а именно: через два года), обмен нашелся. В гнусном микрорайоне – как раз недалеко от жилья Великого

Тескатлипоки – ютилась другая безутешная мать и вдова, чей единственный сынок, Федя, по нестранному совпадению, с завидной целеустремленностью разрушал свою печень и поджелудочную железу в городе Л. И она тоже потребовала скорейшего возвращения блудного чада. Таким образом матери-вдовы, в эквиваленте один к одному, успешно обменялись алкоголиками – все равно как разведки обмениваются провалившими свои миссии резидентами.

И, следовательно, блудный Федя, обсохнув от вод высокомерной Невы, где он чуть было не утоп с бодуна, опустил наконец свои ладони в

Великую Русскую реку, а Великий Тескатлипока припал воспаленной губой к своему "чаечку" уже на берегу державной Невы. То есть: Федя въехал в трехкомнатную захолустную коробку Великого Тескатлипоки, а

Великий Тескатлипока, с моей мамашей и мной на привязи, – в ленинградскую комнатешку Феди. Комнатешка та была в коммуналке, зато сама коммуналка – в доме с кариатидами, а дом с кариатидами – в городе Л. – короче, в спасительной близости к вменяемым скандинавам.

И я снова стала питерской девочкой.

Волшебное превращение.

Короче, up and down^16.

Точнее, down and up.

Но и тот питерский "up" оказался только трамплином.

Живу в Иерусалиме.

Важное уточнение: конечно, теоретически в Иерусалим можно было бы попасть и из города К. Но это было бы, пожалуй, сугубо технической

(формальной) транспортировкой тела. И, честно говоря, вряд ли бы такая транспортировка состоялась. Потому что бренное тело изначально тяготеет к разложению, а в городах типа К. для этого созданы исключительно благоприятные условия. Прибавим сюда и замечательные катализаторы, гуманно ускоряющие мотание пожизненного срока в населенных пунктах типа К., из которых, за вычетом двух, и состоит энигматическое пространство.

Поэтому если тело, с целью транспортировки в цивилизованные пределы, и выдернуть из повального свинства, затхлости, жижи и слизи, даже если слизь эту и жижу с него соскрести, то под кожей… то есть в душе… ну, это понятно. Тут необходим не только санпропускник, но карантинный пункт.

Вот именно в таких функциях и выступил для меня город Л. (Хотя это, конечно, немалое ерничество – говорить о его "функциях". Люблю его безоглядно, безнадежно и, видимо, безвозвратно.)

…Живу в Иерусалиме.

Пишу и говорю на иврите, прилично владею французским, английским, шведским.

Мой нынешний муж, выходец из Англии, – крупный ученый в области молекулярной химии.

Сын с женой-испанкой живет в Стокгольме. У них своя переводческая фирма. Трое детей. Мой старший внук – лингвист, учится в Оксфорде.

Дочь – известная оперная певица, живет в Париже. Ее муж, бельгиец, – дирижер симфонического оркестра, в молодости увлекался джазом.

Спасибо Гагарину.

Глава третья. Отъезд …Однажды, когда мой сын был четырехлетним, что ли, а я собрался съездить куда-то в другой город, он вдруг и заявляет: "Хоть бы ты уже скорее уехал!" Сказал это с неожиданным раздражением, с недетской злостью. (Я уставился на него ошарашенно…) "Чтобы скорее вернуться!.." – уже другим голосом пояснил мне, несмышленому, мой мудрый, мой дальновидный потомок.

В случае с Клеменсом я и помыслить, ясное дело, не мог о таких обратимостях. Помыслить я мог только в привычных общерусских рифмах: уехал – лишь эхо… разлуки – руки… покинул – и сгинул…

Ну, основанием для таких рифм служили не столь всеобщие закономерности любовей-разлук, сколь, разумеется, шарм местной истории. Мне с рождения было совершенно ясно, что сгнию я непосредственно в месте рождения, будь оно проклято, без каких бы то ни было лирических – или мятежных – планетарных пробежек.

…Мне было девятнадцать, я съездил в интернациональный студенческий стройотряд (явный недогляд институтского руководства: меня, конечно, категорически нельзя было туда "пущать"), где сдружился с одной гэдээровской парочкой.

…Когда я вернулся в Питер, эти ребята прислали мне приглашение на

Лейпцигскую книжную ярмарку. Как сейчас помню, она должна была проходить одну неделю – с 26 августа по 1 сентября включительно.

(Запомним дату окончания: она сыграет забавную роль в этом повествовании и прошлом. О прошлом, на которое я из моего выкроенного по собственной мерке сегодня оглядываюсь, в зависимости от настроения, – с насмешкой, или снисходительностью, или "с недостойным зрелого человека", зато абсолютно честным злорадством, а то просто с хлещущим через край ликованием: я-а-а-а! из повиновения вышел-л-л-л!! за флажки-и-и!!! жажда жизни сильнее-е-е-ей!!!!)

Я сижу у окна, вспоминаю юность. Порой улыбнусь, порой отплюнусь.

…Поблагодарив моих друзей за приглашение (что я сделал устно, потому что они – наивные, восторженные, насмерть интоксицированные голливудским "Доктором Живаго" – приехали "встречат русская человек и белий ноч" в Ленинград), я, убрав из голоса всякий сироп, заявил без обиняков, что, разумеется, меня никто к ним не пустит.

"Варум?.." – спросили они дуэтом. В их голосах звучало сугубо этнографическое любопытство.

Вдаваться в объяснения я не стал. Для себя я, конечно, решил, что забуду об этом с концами. На счет "раз". Меня отвращала не сама бесполезность этой игры (кто в юности играет "с пользой"?) – но ее унизительность. Игра называлась "Пробей лбом стену". Скучающий массовик-затейник после какого-то необходимого количества головой-ударов обязательно вручал тебе конфетку "Мечта" – "за активное участие".

И вдруг… Я помню, что был тогда в гостях у институтского приятеля.

Перед окном, выходящим на балкон, застыло, словно написанное масляными красками, раскидистое дерево – густое и громадное, как лесное царство. На одной из его ветвей стояла птица. Она была очень черной на фоне заката, хотя, если присмотреться, она была голубой.

Закат был таков, будто сам толстомясый Синьор Помидор, неотвязный и грозный враг Чиполлино, наконец-то попал в давно заслуженную соковыжималку. Я попытался запомнить ритм дождевых капель, повисших на леске для сушки белья… Одна из них сорвалась – и вот, с высоты одиннадцатого этажа, рухнула куда-то вниз, чтобы пропасть, чтобы сгинуть.

И вдруг я понял, что должен пройти через все инстанции этой игры под названием "Пробей лбом стену". Как будто некий голос внятно сказал мне: "Ты должен". Подчиняясь какой-то странной – уже неразделимой со мной – воле, я отчетливо понял, что обязан во что бы то ни стало испытать игру – во всех ее проявлениях, на своей шкуре.

Еще толком не понимая, кому именно я обязан, и почему я обязан, и почему именно я, и почему именно это я обязан сделать, я ощутил не измеримую ничем – ни с чем даже не соразмерную – важность возложенной на меня миссии. Нимало не рассчитывая на результат – вычеркнув "результат" (в виде ничтожной забугорной поездки) из списка своих планов, я вдруг понял, что в этом мероприятии у меня существует совсем другая, абсолютно неведомая до того цель: мне надо, я должен – нет, я просто обязан… Короче, запоминай же подробности, восклицая: "Vive la Patrie!"2

И я приступил.

Вот какие бумажки мне надо было собрать.

Тринадцать моих соседей по коммуналке, поштучно (включая и старца девяноста восьми лет, которому последние года четыре блазнилось, что он является секретарем Керенского), должны были выразить свое письменное согласие с моим недельным (вызванным поездкой в дружескую

Восточную Германию) отсутствием.

В соседях боролись противоречивые чувства. С одной стороны, им, как и обитателям Вороньей Слободки, не терпелось, чтобы я поскорее и, главное, понадежнее сгинул в плохо представимых широтах-долготах, отдав им на растерзание свою десятиметровую обитель, с другой – моя гибель им казалась все же невысокой ценой за незаслуженный шанс свободно и незатрудненно вкушать от нездешних сарделек.

Мои родители, числом два, состоявшие в разводе уже до моего зачатия – и в раздоре со мной несколькими годами позже, должны были дать два поштучных и одно общее заявление (заверение), где клялись, что, начиная со своего внутриутробного возраста, я был примерным сыном как их, так и Родины (они писали за Родину, потому что от самой Родины, в силу ее циклопических пространств, потребовалась бы справка не представимого размера, там и буквы-то были бы нечитабельны) – и что в случае не предвиденных со мной обстоятельств в дружественном стане врага, то есть во вражеском стане дружественной ГДР, они не будут состоять в претензии к вышестоящим организациям, которые, разреши они мне эту лихую поездку, автоматически обрекают моих родителей на одинокую старость.

От дерматолога требовалась справка, подтверждающая отсутствие наличия у меня межпальцевого микоза стоп. От венеролога – о наличии отсутствия у меня в настоящем сифилиса, триппера, трихомоноза, завшивленности лобка, а также о наличии или отсутствии у меня перечисленных недугов в прошлом. От районного отделения милиции требовалась искренняя, невзирая на взятки, справка об отсутствии у меня приводов, а также, разумеется, об отсутствии правонарушений согласно статьям УК (поштучно). От сберкассы требовалась справка о…

От жилищной конторы требовалась форма номер девять, а также справка о… и выписка из… От ломбарда была необходима квитанция о… Ну и, конечно, от психоневрологического диспансера требовалась выписка из, затем справка о и, наконец, заключение главврача в связи с. От загса нужна была справка, что я "числюсь в живых", а далее: неженат, женат, разведен – или, на счастье, вдовец. Районный терапевт давал свое заключение по томограмме моего мозга, рентгенограмме позвоночника, кардиограмме миокарда, а также по эхограмме и УЗИ органов грудной клетки, большого и малого таза; еще через неделю он давал заключение по анализам мочи, кала, желчи, лимфы, слюны, крови, спермы, слез, отпечаткам пальцев; оба эти заключения были подписаны главврачом поликлиники, начальником райздрава, начальником горздрава, также, чуть не в последний момент, понадобилась подпись двух замов из облздрава. Районная санэпидстанция неожиданно любезно

(почему-то в произвольной, чуть ли не лирической форме) написала, что пусть так, мышей нет, она не возражает. Тут вспомнили, что надо обязательно обновить мою характеристику из средней школы, так как за годы, прошедшие с ее окончания, мнение руководства обо мне могло полностью измениться. (В конце мне пришлось еще дополнительно сдавать кровь на содержание неорганических микроэлементов: калия, натрия, кальция и магния.)

Лиха беда начало. В моей институтской группе, как я и ожидал, все прошло более-менее гладко. Главный Инквизитор группы бумажку мне подписал. Я отделался малой кровью: прежде чем поставить подпись, он окатил меня взглядом, полным, как и следовало ожидать, "ледяного презрения" – взглядом, каким вряд ли одаривают душегуба, чохом чикнувшего своих и соседских деток.

Избиение на курсовом бюро носило плохо скрытую фрейдистскую подоплеку. Бюро сие состояло в основном из девиц, до оторопи некрасивых, свою постоянную истерику (на почве "пущенной под откос" нулевой женской жизненки) сублимировавших в бесноватое "служение".

Во мне они видели словно бы заматерелого штрейкбрехера, манкировавшего своими джентльменскими – то есть кобелячьими – обязанностями. Эта напористая фрустрация тщетно эротизирующих эриний длилась до тех пор, пока одна невероятно симпатичная девушка, белой лебедью сиявшая среди облезлых ворон и кривозадых утиц, не сказала насмешливо: да хватит вам! посмотрите, как он загорел, возмужал с лета! симпатичный же парень! подпишем! И фрустрирующие, либидоневостребованные фурии, как под гипнозом, подписали.

На заседании факультетского ареопага все прошло в ритме фокстрота.

Мне сразу указали на дверь (в коридор), брезгливо бросив, что мое физическое присутствие, к счастью (для них), не нужно, если возникнут вопросы, меня вызовут. Я тупо застыл в пустом бесплакатном коридоре, насквозь провонявшем мочой и менструальной кровью, – я застыл, как Филиппок, растерянно ломающий шапку и не знающий, куда бы присесть, особенно при условии, что сесть представлялось возможным разве что на захарканный пол. Тщетно стараясь справиться с нервной дрожью, я забрел в общую уборную (источник упомянутых амброзий), распахнул дверь, чтоб меня было видно и чтобы не задохнуться, затем захлопнул унитаз крышкой, сел на нее, почитал нескромные надписи, даже записал один сострадательный к человеческим слабостям телефончик – и уснул.

Проснулся я от того, что кто-то выкрикивал мою фамилию – с добавлением: "Щас аннулируем!" Оказывается, тот, кто выкрикивал это у дверей в зал, имел в виду – ура! – не физического меня, а уже подписанное заявление. Мне удалось подскочить ко второму Заместителю

Циклопа довольно проворно. Когда я увидел огромную лиловую печать, действительно огромную, как на окороке замороженной говяжьей туши, в голове мелькнула отчаянная мысль: а вдруг?! Мелькнула – и самоаннулировалась.

Заместитель Циклопа распахнул пасть и исторг: эти справки, что ты принес, имеют годность один месяц; если твоя поездка через год все же состоится, тебе надлежит за две недели до отъезда их все обновить. "И только-то?!" – снова возликовал мой внутренний голос.

И вот наступил черед Всесветлого Ареопага.

Ночью, накануне этого гала-представления, где я, девятнадцатилетний гладиатор, нужен был лишь затем, чтоб упыри, пристроив свои серые присоски к моей ране, жадно глотали кровь (причем, по условиям зрелища, я должен был еще попискивать, как вытягиваемая из своей раковинки нежная, аппетитно спрыснутая лимоном свежая устрица), я то ли спал, то ли грезил, воочию видя, как милиционер тщательно проверяет меня на межпальцевой грибок, а рентгенолог спрашивает, был ли мой дед в оккупации, и я знаю, что отпираться бесполезно, все равно он видит насквозь – и тогда, заодно с моим оккупированным дедом, узрит меня самого, подделывающего школьную характеристику

(еще первую), и лаборантка неосмотрительно беременеет во время анализа моей спермы и жалуется в местком нашей коммуналки, и тогда секретарь Керенского звонит в ломбард, чтобы меня лишили фамильных бриллиантов, а заодно и звания комсомольца, но бриллианты, как их ни прячь, обнаруживаются при томограмме моего мозга, и меня судят за контрабанду, а родители просят добавить, и тогда главный психиатр звонит в санэпидстанцию и просит сделать мне промывку мозгов, и в лектории, похожем одновременно на планетарий и зоопарк, мне выдают справку, что после промывки следов сознания не обнаружено, и терапевт сообщает телеграммой родителям, что я совершил подлог, то есть вместо своей сдал мочу беременной лаборантки, и отец лупцует меня ремнем, моей мочи теперь сколько угодно, море разливанное, но милиционер говорит, что теперь, из-за лужи мочи на полу, плохо видны следы (спермы?) и что он выдаст справку о моем разводе, только когда санэпидстанция эту лужу уберет, а забеременевшая лаборантка находит блат у кардиолога и мстительно просит написать про мои якобы лобковые вши, и он пишет, но в облздраве не понимают его почерк, так что все идет хорошо – но вот на УЗИ обнаруживаются мои приводы в милицию в связи со сколиозом, потому что жилконтора поселила меня в маленькую низкую комнатешку без окна, где я все время бессознательно горбился, – что же теперь делать?!!

…Трясясь в бесконечном трамвае, то лязгающем, то дымящемся, то, как газовая камера, плотно заполненном похмельными выхлопами сограждан, я все повторял намертво вызубренные данные – статистические сведения о стране Алемания. Не овладев ими вполне, я мог бы вылететь из игры уже в первом раунде, поскольку невозможность сравнить надои молока в образцовом хозяйстве "Karlmarxdorf" с таковыми в совхозе-побратиме

"Карломарксовский" была чревата именно этим, что не входило в мои планы: мне нужна была долгая игра, богатая подробностями и деталями.

Перед входом в святая святых я поднял глаза к небу, невольно ища утешения и поддержки. Но серое линялое небо с беловатой, абсолютно круглой дыркой где-то сбоку наводило на мысль о прожженной общежитским "бычком" дешевой синтетической скатерке…

Это был громадный квадратный зал. Зодчим готических соборов и не снился такой эффект подавления. В голове моей, защищая ее от пустоты этого страшного вакуумного пространства, способного в любой миг разорвать на куски, замелькали отрывки из дурацких прибауток: "Как будет по-японски "кабинет начальника"?" – "Хата-хама". – "А

"секретарша начальника"?" – "Сука-хама". Но Всесветлым Ареопагом заправлял не японский бог, не япона-мать и даже не японский городовой, а плетка иных, куда более диких восточных деспотий.

Применяя стенобитные машины и камнеметательные аппараты, а также горящую смолу, полчища крыс, стаи ротвейлеров, мой горячечный мозг взялись таранить-осаждать грозные династии: Суй, Сунь, Вынь, Вий – что за дурота! вот лихоманка!!. Мне было страшно не само решение членов Всесветлого Ареопага – что все они опустят большой палец, я знал стопроцентно, – но процедура как таковая. В этой процедуре боялся единственно позора, потому что знал, что как раз Казнь

Позором, сравнимая лишь с Казнью Потопления в Чане с Нечистотами, традиционно применяется в Империи для таких парвеню, как я, – заигравшихся, посмевших дойти в своей игре до святая святых.

Я застыл возле дверей этого зала, где происходил торжественный прием в члены, повышения и раздачи наград. Мне довелось – и я запомнил это навсегда – собственными глазами видеть, как хранитель Глубочайшей

Чаши для Бакшиша переходил в хранители Подложной Печати, хранитель

Симпатических Чернил был торжественно назначен хранителем Циновки для Порки, хранитель Туалетной Бумаги (перескочив стадию хранителя

Сухой Чернильницы) переходил сразу в хранители Главного

Протокола – ну и так далее. Это действо было публичным, поэтому смотреть было дозволено также и черни. Поскольку церемония была отдалена от возможных зрителей расстоянием в девятьсот слонов, обзор был возможен лишь через специальную подзорную трубу, притом единственную и вдобавок дышащую на ладан, так что, окажись здесь несколько человек, ее бы не хватило на всех, да и доломали бы. Но мне повезло: никого, кроме меня, из черни не было. По обе стороны от входа грозно замерла кустодия: дюжина ражих желторожих нукеров с копьями, сагайдаками – и, судя по всему, булыжниками в карманах.

На противоположном конце зала, что мне было видно в подзорную трубу, алел гигантский стол в виде буквы "П". В самом центре горизонтальной его части, имея некоторую дистанцию с остальными упырями, сидели облаченные в ярко-зеленые с фиолетовым хитоны члены Президиума. За трибуной, спиной ко мне, лицевой частью к членам Ареопага, высился, стоя на специальной подставке, сам Председатель. Он был размером с макаку и абсолютно лыс. Он выкликивал номера Главных Янычарских

Заклятий, а члены Ареопага, в зависимости от выкликнутого номера, переворачивали страницы Уставной Книги (экземпляр лежал перед каждым) и пели.

Я так устал, что страх уступил место скуке. Я не знал, чем заняться, хоть плачь. Перечитывая лозунги, я уже сыграл сам с собой в анаграмму. Из слова "партия" получились: пар, пат, трап, ар, яр, тир, тип, пир. (Жаль, в те времена еще не в ходу были "парти" и

"пиар".) Потом я взялся считать общее количество пальцев на руках упырей в Президиуме – там были трех- четырех- и восьмипалые члены: количество перстов на правой и левой руках зачастую не совпадало; в зависимости от суммарного количества пальцев каждому упырю назначался базисный ранг. Я мог разглядеть даже их бородавки, даже лиловые наколки "ВАСЯТКА", или "КОЛЯН", или "ЗАМОЧУ ЗА МАРУХУ" со времен их мелкоуголовного прошлого; я видел даже желтые, искрошенные тюремным грибком ногти блатарей… Я загадал, что если получится чет, то… а если нечет…

Но вот действо наконец завершилось.

Дошел черед до меня.

Через невидимый громкоговоритель, от звуков которого зазвякали люстры, мне было велено пройти в другой конец зала – и встать в определенной точке между боковыми частями П-образного стола. Я двинулся по красной дорожке, от ужаса путая цифры гэдээровских молочных надоев с их же показателями по мясу и яйцам. Я шел и шел, – но казалось, не сдвигаюсь с места и нет конца этой дорожке, словно одновременно с моим прохождением ее откручивали и откручивали назад…

Наконец я все же достиг указанного мне места – и застыл там в специальной, предусмотренной ритуалом позе ("С Верой в Идеалы"). Но члены Ареопага, включая членов Президиума, находились от меня по-прежнему так далеко, что для задавания мне каверзных вопросов

(которых я ожидал в изобилии) и для моих затравленных ответов нам следовало бы общаться по телефону.

Председатель, уже облаченный в домашний шелковый халат с кистями, уютно покряхтывая, приставил к трибуне стул, вскарабкался на него – и с проворностью карлика сел на трибуну, свесив с нее, как тряпичная кукла, свои ножки. Он бросил вполне человеческий взгляд вниз, к подножию трибуны, на сверкающий златом прибор для курения наргиле (поднесенный ему дружественной восточной делегацией), и принял предписанную церемониалом собрания Непринужденную Позу.

Поскольку он восседал теперь сзади меня, это невольно усугубило мою неловкость и подставило под удар спину: на протяжении последующей процедуры я (с отчаянием понимая, что только ухудшаю свое положение – если его еще можно было ухудшить) крутил головой туда и сюда, как дурак, как задохлик-птенец в присутствии смакующего свою неторопливость кота.

Семейно улыбнувшись на три стороны и болтая тряпочной ножкой,

Председатель приступил к зачтению моей Смиренной Цедулки. (Здесь я изменяю свои "ф. и. о." – потому что даже сейчас, находясь совсем в ином времени и пространстве, нестерпимо хочу быть еще дальше.)

"Поступило заявление… от дерзателя второго курса, Штрейкбрехера Иуды

Иудовича… рожденного шестнадцатого февраля тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, в городе Красносодомске…"

В конце каждого смыслового отрезка он, вздымая глазки от бумаги, пытливо вглядывался в членов Ареопага, дабы удостовериться, что они готовы выдержать уготованные им Небом удары. После зачтения пунктов

"ф. и. о." он медленно проследил адекватность реакции. Реакция была адекватной: каждый из авгуров состроил рожу, изрекающую: "Ну и что?

Ничего особенного: у меня есть знакомый с похожей фамилией, но он хороший человек", – и одновременно было отчетливо видно, что при команде "Пиль!" все они сурово, но справедливо разорвут меня в клочья. Сейчас они ждали последней улики. Перед ее прочтением

Председатель сделал выразительную паузу – и, резко (как участник капустника, изображающий Иоанна Грозного) вздыбив бровки к самому темени, закончил: "…еврея по национальности".

Собрание остолбенело.

Кабы безногий позволил себе заползти в Имперскую Академию балета, он произвел бы гораздо меньший шок на тамошние эфиро-зефирные шедевры природы.

Насладившись эффектом, словно глотнув свежей, безо всяких там консервантов да презервантов крови, Председатель продолжил:

"Прошу разрешить мне поездку в дружескую Алеманию… на Лейпцигскую книжную ярмарку… продолжительностью с ^17 6 августа по 1 сентября… – тут он сделал паузу в духе "И. Грозный планирует замочить своего сына" и тяжко закончил: – Вклю-чи-тель-но".

Собрание еще не оправилось от предыдущего потрясения, а тут – на тебе! – новый удар.

"Как будем решать, содомляне?.."

Содомляне безмолвствовали.

"Обратите внимание! – сказал Председатель. – Дерзатель второго курса

Штрейкбрехер намеревается провести в Алемании день 1 сентября. В то время как 1 сентября для всех наших прочих дерзателей, наших рядовых дерзновенных дерзателей, – это обязательный учебный день. Более того, 1 сентября – это традиционный День Дерзаний. Данное намерение, – он сделал ударение, разумеется, на втором

"е", – дерзателя Штрейкбрехера… Кстати, как у вас обстоят дела с академической успеваемостью, Иуда Иудович?" – "Хорошо… – хрипло выдавил я. – У Вас есть… выписка из Ведомости…" – "Тем не менее этот план – этот замысел дерзателя Штрейкбрехера, – заключил

Председатель, – мне видится бесспорно и однозначно чреватым. Такова моя личная точка зрения. Решайте, содомляне, на ваше усмотрение".

Слюна хлынула с сизых языков упырей. Они ждали приказа, дрожа от нетерпения, сдерживая себя из самых последних сил.

"Приступим к прениям, – встал Секретарь Президиума. – Кто хочет высказаться, содомляне?.. – В этой мгновенной тишине он вдруг дернулся – сильно, страшно, как мертвец, пробитый гальваноразрядом, – и диким голосом взвизгнул: – Пиль!!!!!.."

И – взорвалось: День Дерзаний как можно пропустить День Дерзаний целый учебный день да еще не простой а День Дерзаний он просто плюнул нам в душу содомляне он намеренно плюнул в душу всем дерзателямидее дерзания как таковой он сознательно плюнул в душу носителям идеи дерзать и еще раз дерзать он плюнул в душу тем кто…

"Содомляне!.. – с ласковой влажной улыбкой постучал карандашом

Секретарь Президиума (резко обмякший и размягченный, как после эпилептического припадка или оргазма). – Не нарушайте регламент.

Попрошу высказываться по одному".

И упыри начали высказываться по одному.

Говорили о ком-то, кого я не знал, причем мерзавцев было много, целая банда: подонок, выродок, предатель, прихлебатель, прихвостень, выкормыш, идолопоклонник, низкопоклонник, сатанист, сионист. Я слегка расслабился и снова, глядя на лозунги, принялся было играть в анаграмму… Председатель, ласково улыбаясь, курил кальян… "Это тебя, тебя касается!!" – истерически дернув плечом, крикнул Секретарь

Президиума. От ужаса я рухнул в обморок.

…Меня отливали водой из Резинового Шланга династии Сунь-Вынь. Вода шла толчками, плевками, была ржавой. Я лежал в луже. Затем встал на четвереньки. Подняться я уже не мог. Пытаясь вытереть лицо рукавом, я случайно взглянул на часы. С начала процедуры (включая мой позорный обморок) прошло всего двенадцать минут.

"…Считать поездку дерзателя второго курса Штрейкбрехера Иуды

Иудовича в дружескую Алеманию нецелесообразной. Кто за?.. Кто против? Кто воздержался? Единогласно".

…Они поступили со мной гуманно: дали мне казнь на выбор. Как

"живущий в обществе и несвободный от общества (раб)" я должен был проползти сквозь строй Всесветлого Презрения и Осмеяния. А как

"свободный гражданин свободной страны" (диалектика казуистики – казуистика диалектики) – мог выпить чашу с ядом. Я выбрал, разумеется, чашу. Сделав это, я вспомнил слезливых учеников

Сократа, которые, разнюнившись, взялись наматывать сопли на кулак, плаксиво отговаривая своего Учителя от не вполне разумной, с их точки зрения, затеи. Однако Сократ твердо сказал: "Но мне же будет подарен сон! Сон, понимаете? А что может быть слаще сна?.." Что может быть слаще сна, ни тугодумы, ни даже самые пытливые из его последователей не знали. Поэтому, хорошенько высморкавшись, они согласились.

…Когда ко мне, стоящему в луже на четвереньках, медленно приблизился жрец Приводимого в Исполнение Приговора – седовласый упырь, несший в унизанных перстнями перстах просторную золотую чашу (в ней, когда он склонился ко мне, всплеснулась смарагдовая, разящая клопомором жидкость), – и только в тот миг я с некоторым удивлением узнал в нем профессора этики и эстетики. "Повезло же мне!" – подумал я под конец. С этим смешанным чувством удивления и нечаянной радости я проследил, как он бережно ставит передо мной, в лужу, бесценный фиал с освобождающей навек аквой-тофаной, и, приникнув, жадно вылакал все до конца.