Однако воротимся к Петру Аристарховичу. Как только первые, ласковые еще касания (заплечных мастеров) достигли чувствительных телес бывшего наследника (называемого батюшкой теперь не иначе как «вор, изменник, иуда»), единомоментно с этим (именно единомоментно!) Петр Аристархович получил свое переименование: в грамоте он значился уже как дворянин, и была дадена ему дворянская фамилия.

Оценим остроумие государя (Петр Аристархович был тощ, как влюбленная вобла), а также неизбежную дань монарха азиопскому вкусу: ежели, к примеру, у башкирских князьков тот считался наибогаче протчих, у коего — от сала бараньего — волоса жирнее блестели (длани после трапезы обильной специально с этой целью о власы отирались), то на запад ориентированный реформатор считал, что богатый дворянин должен быть толстым (облым), дабы тук его у простолюдинов почтение беспрестанно вызывал… Ох! — как это можно было запамятовать? — и вот еще что, совсем не маловажное: вместе с новым званием Петр Аристархович, разумеется, и материальный эквивалент рачению своему заполучил: гельд белонунг, прайс — денежную премию.

Случалось часто — на протяжении этих мылких от крови, костоломных неделек, — что реформатор, людишкам своим не доверяя, собственноручно воспитанием сына в темницах потайных занимался. Царь на мучения плоти затейлив был, однако ж мы его патенты, в смысле копирайты, или, по-народному, «ноу хау», опустим. Почему? Нет, не по нервической слабости. А потому, что они, «патенты» эти — и они тоже! — есть цена колдовской петрославлевой красы: мозг-то наш, по ужачьей своей увертливости, Красу-на-Крови приемлет безоблачно, но память, память!

Итак, сузим царевы затеи садистские до более-менее консервативных: совлекши с сына остатки одежд, зачинал он порку невыносливых евоных рамен с помощью кошек. (Это не те кошки, автор обязан заметить, с которыми последующие Жирняго за паркеты сановные цеплялись, — а старомодные, другого роду-племени: плети с несколькими хвостами — примененные в силу того, что кнут-длинник уж давно размахрился. Однако ж перекличка, кошка с кошкою, явлена, прямо скажем, в сиринском духе.) Что тут скажешь? Благодаря литературному таланту Петра Аристарховича влип царевич конкретно: умирать смертию томною, под батожьем, под вышеупомянутыми кошками, в кандалах, в темнице, нагу, босу, алчущу, жаждущу, беззащитну, при всегдашнем поругании.

Но иной раз десница родителя, натрудившись-нарезвившися, притомлялась, покоя себе настоятельно требовала; тогда он, заместо мастеров заправских своих, аматера в подмогу призывал — зане, одаривши Петра Аристарховича щедрой ласкою, желал удовольствия от него в любой час получать.

Яко трава прошлолетошняя, поисчах Петр Аристархович. И куда уж паче, спросим, было ему чахнуть-то? Телом-то и до того бел-рассыпчат не был, все паче аки глист, в одежды человеческие облаченный. Ан нет, нашел к чему в себе самом присосаться — и вот, за кривое ползущество свое — собою же чуть не подчистую съеден был. (Что, признаем, яством, ох не медовым ему поглянулось. Льзя ль самого себя, немощного, так-то терзать?)

И тут грянуло.

Закавыка заключается в том, что компенсаторные механизмы тела (например, буферная система крови, сохраняющая ее кислотно-щелочную константу), вообще все системы саморегулирующегося организма, включая неорганические, органические, физколлоидные и сложные биохимические компоненты, — имеют природой отмеренный предел. А как иначе? При переходе некой критической черты никакая уж компенсация более не срабатывает — летит к черту резьба на Самой Главной Телесной Гайке — и тогда все, пиши пропало: хорошо, если сразу в тартарары, а то ведь еще так помотает, что, как говорят японцы, харакири себе пожелаешь, но не отыщешь в свете одинокой луны ни меча, ни золотого, в перламутровых венчиках, блюда, ни прозрачных теней от побегов трехдневного риса.

Как сказали бы сейчас — «срыв на нервной почве». А на какой же еще? На ней, на самой. Обуял Петра Аристарховича жор…

Ну, жор и жор. Оно и понятно. Яств на царских столах сверкало-красовалось немеряно (до наследниковой кончины Петр Аристархович в царских покоях проживал, со златых блюд отведывал). Так что спервоначалу Петр Аристархович, за недельку, как на дрожжах было взошедши: прибавил полпуда. Чудно, но все ж еще как-то в пределах человеческих. Его сечь наследничка призывают (тот, доходяга, живучесть непомерную проявил, хоть на ярманке выставляй), а он, Петр Аристархович-то, еще баранью ногу на бегу в уста алчущие знай запихивает. Да что там — «на дрожжах»! В две недели аки хряк бройлерный уж взошедши: паче трех пудов знай прибавил. Ну, доброму человеку всяко яство на пользу.

А тут наследничек подсуропил, пакость папеньке наипоследнюю изготовил: ушел-таки, ракалия, сквернавец подкаторжный, утек в пределы те беспредельные, где несть ни литературы духоподъемной, ни литераторов просветленных, ни дел государственной важности, ни батогов, ни кошек любого рода. Тут бы Петру Аристарховичу душой-то и возликовать-возрадоваться, но, как скажет другой реформатор, через неполных двести лет, процесс пошел.

А он и впрямь пошел, не нам с вами останавливать. В том смысле, что уж во те дни скорбные, сказывают, жор раззадорился-возгорелся в Петре Аристарховиче превеликий, лютый, чрезъестественный.

— Ба! да ты кабаном беловежским глядишься, — шевеля усищами, прищурился государь на пышной (не по чину евоному сыну-выблядку) тризне. — А ну-ка, на спор: хряка-однолетку, хреном белейшим обмазанного, бочкой рейнского запивавши, — буде я те времени дам, пока музыканты регодон-танец наяривают, — съешь?!!

— А то ж, — ровно отозвался Петр Аристархович и смолол хряка (всухомятку) на первых восьми музыкальных тактах.

Pas mal, hein? Вот те и все увеселение.

— Уууххх!! — взревел реформатор, обожающий, как и народ его, все самое крайнее. — Вот так феатр!! Да тя, слышь, надо по ярманкам в клетке возить, да ристалища с другими-прочими чревоублажателями налаживать, а как лопнешь, с пережору-то, распоряжусь корпус твой во сосуд двухсотведерный поместить, да спиритусу крепчайшего туды залить, да в Кунцкамере сосуд-то и водрузить — на показ, к уродцам голландским в компанию!!..

И — загоготал. Заблеяла, заквакала, завизжала-закудахтала, зарыготала вся царская камарилья... Кикиморы нечестивые, богомерзкие! Не до смеху было одному Петру Аристарховичу. Что касаемо науки тератологии, то справедлив был царь: Петр Аристархович и впрямь экземпляр стал недюжинный. Так это же только для ученых мужей да для зевак праздных, а каково, православные, вы прикиньте, самому монструозусу?

Царь, при любомудрии своем немалом, имея понятную симпатию ко всему колоссальному, размашистому, необозримому и, пуще того, диковинному (а Петр Аристархович на сороковинах по наследничку весил уже одиннадцать с четвертиной пудов), угодья привольные фавориту своему отвалил, земли тучные, все такое, движимость и недвижимость, фазанов там да паулинов-птиц всяких понавез. А что Петру Аристарховичу, скажем, фазан? Так, на один нижний резец. Он от государя кушать устерсы выучился и стал до них великий охотник. Как проснется, бывало, до свету, веки ему девушки комнатные, впятером поднавалясь, отверзнут (веки у него, слышь, как все равно у богохульной Виевой твари стали), а он, что дите малое, рожи-то не умывши, — ну в хнык:

— У-у-устерс отведать желаю!.. у-у-у-у-у-у!.. у-у-устерс откушать!..

А было у него прямо в ночных покоях приспособленьице презанятное заведено — одним инженером-ерфиндером, с Неметчины выписанным, весело слаженное: этакая горочка деревянная, вроде как транплин: нажмешь, значит, кнопочку-то красную, ну, аки пуговицу, что ли, сбоку ложа неохватного вклепанную: вот бочка с устерсами — вспрыг с погребу-то! — да своим ходом по горушке знай катится! да — хоп-ля-ля! — прямо к Петру Аристарховичу в уста разверстые, подпрыгнув вдругорядь, заскакивает. Он ее, бочку, — хрясь! — зубами-то сахарными! Да под Muscadet! О-oх, лепота!..

...Было ему раз видение во сне царевича убиенного. Стоял поодаль от него царевич — румяный на вид, молоко с кровью — и репку сырую посреди огорода кушать изволил. А потом строго на Петра Аристарховича взглянул — вроде сказать чего хочет.

— Скажи, Алешенька, — взмолился-возопил Петр Аристархович, — простишь ты мя аль нет?! Xотя нету мне, смерду окаянному, нету, псу мерзкому, препоганому — на земле грешной прощения...

Молчит Алеша, только знай репку жует, а зубы белые-белые, один к одному.

— Прости, Алешка, слышь!.. — возопил Петр Аристархович и (там, во сне) на колени — бух...

Царевич репку доел, уста рукавом парчовым крепко утер:

— Дурак ты, — молвит, — Петра Аристархович, — и в зубе ковырнул.

— Это отчего же? — искренне удивился вельможа новоназначенный.

— А оттого, — ровным голосом продолжал убиенный царевич, — что печень ты себе, лапотник, посадил, поджелудочную угробил, почки у тя давно уж с катушек. Тебе б, межеумку, на сыроядение перейти, да поздно: жизни те осталось от силы три дня.

И перстом поманил.

Петр Аристархович, еще не развиднелось, повелел карету мигом закладывать, а как ее мигом заложишь? В те поры Петр Аристархович весил уже, не сглазить бы, пятнадцать пудов с половиною, так что карета, итальянским умельцем в чертежах спроектированная да русским левшой на французском железе сработанная, была чуть не поперек большака шире, а до него, до большака-то, еще по грязи по нелечебной, спасибо двум дюжинам лошадей, дотащиться бы.

А в окрестных селениях пейзанки, которые бестолковые, — ну в вопль-визг! да детей от дороги оттаскивать! да под лавки ховать-хоронить! А которые помудрей, посмекалистей, те, насупротив — к дороге-то чад неразумных подволакивают: едет, слышь, Петр Аристрхович, при жизни канонизированный святой, а имя ему, святому, — Стомахон, или Стомакус, или Стамек (у иноверцев), ответственный тот святой за пищеприятие, пищепереварение и пищеусвоение. Ну вот, мамки-то, что подогадливей, они, как кошки (опять кошки! не к добру это), чад своих к дороге чуть не зубами за шкирятники подтягивают, чтоб святой чревоугодник их, значит, милостью своей одарил.

А он уж совсем не в духах. Оно и понятно: куда же свой сон распроклятый из чела да повыгнать?! Молодчики-то, что на запятках, специальными рычагами туды-сюды шуруют, десницу-шуйцу Петру Аристарховичу вверх-вниз направляют: вот он из окошечек-то, что заводной, супротив своих физических возможностей, народу на обе стороны швинген-швенкен и делает.

Ну, легко ли, тяжко ли, прибыл с Божьей помощью Петр Аристархович в стольный Петрославль-град. А там — и еще не легче: царь-батюшка дубаря врезать изволили. Как так?!! А так. И вот ведь досада для сродственников царевых великая: ему через два дня, как заведено, помесячный кошт из казны государственной причитался — а он, вишь ты, двух дней не дотянул. Ой, да на кого ж ты нас покинул, etc.

Ахтунг, мин херц, дорогой читатель. Процесс пошел. Только обратный. Сейчас увидишь, как на картинке, внутренний мир (патологическую анатомию) писателя, с элитой государственной, что тебе сиамский близнец, всем кишечником сращенного-неразъемного. То есть операцию хирургическую увидишь — по разделению близнецов.

Итак, тело государево еще и остыть не успевши, а Некто Прыткий, кого надо допреж сожравший, кого на кол водрузивший, кого — так, локтем отпихнувший, — ножонками суча, уже на трон золотой взлезть изволил. Говорит трубным гласом Новая Власть на коленках стоящему Петру Аристарховичу:

— А вали-ка ты, старинушка, на все на четыре сторонки. Лишаем тя нашего почету-внимания, не в фаворе ты боле. А посему — повелеваем тебе сгинуть навеки с очей наших высочайших. Займись, аки допреж, как его, мать ети, — свободным творчеством.

— Как это — свободным творчеством?.. — испросил, не понявши по-русски, Петр Аристархович.

Молчание было ему ответом.

— Как это — свободным творчеством? — вдругорядь испросил. — А устерсы как же?..

Выполз Петр Аристархович на променадный берег Невы-протоки — шаг пройдет, останавливается... А за ним холопья верные потихоньку бредут, приблизиться не смеют, знают, что господина по всем статьям разжаловали, а вот, не бросают...

А господин уж и пошевелится не может. Привалился к молодому тополю, увидел он себя, как в перевернутом бинокле — быстрого, веселого, белозубого, ясноглазого, строчащего в охотку невероятные истории, хохочущего с друзьями до упаду... А не будет этого уже никогда, Петр Аристархович. Никогда, понимаешь?..

Узрел он, в бинокле уж ближнем, и бочки с устерсами... Стояли они в бывшей его усадьбе, в холодном погребце, напрямки с Корзинкинского подворья доставленные... Стояли в темноте, голубушки, сиротели... И этого тоже больше не будет. Так что же тогда и будет-то?.. Да и уместны ли для тебя глаголы будущего времени, Петр Аристархович?

— Алешка!!!.. — во весь зев свой, жиром забитый, тоненько возопил Петр Жирняго, сын Аристархов.

И лопнула евоная жизнь в самом своем корне. И кровь черная изо всех дыр, аки вино из бочонка, мушкетами прошитого-пропоротого, враз хлестанула... Фи-ни-та.

Засуетились холопья: прах земле предавать надо, да где ж такую домовину найтить? Это ж как на пятерых боровов домовину-то... Один холоп — до ниметского гробовых дел мастера, к Невской першпективе побег, другой — в полицейский участок рванул, а четверо протчих навроде как в караул встали…

И зрят они диво дивное. Принялся Петр Аристархович, что тебе гора восковая, истаивать... Потек его тук да в Неву-протоку — да рыба-то безгласная, тем туком отравленная, брюхом кверху до самого синего моря-окияна скорбно воспоследовала... И так весь тук-то в Неву ушел, и проступили на миг человеческие черты, но лишь на миг — ибо и то малое, что осталось в нем от человека, — и то малое куда-то истаивать стало, словно испаряться... Сократился Петр Аристархович в одночасье: до индейского петуха — до кролика — до котенка — а там, как холопы вернулись да жандарм прискакал, застали они на земле уж такое... Ну, нечто такое… навроде пупсика с тыквенное семечко...

Жандарм, ясный пень, ну за плеть:

— Как это посмели вы, псы, смерды окаянные, меня — да от дел государственных отрывать?!

А тут холоп побойчее, грамоте знавший — он у Петра Аристарховича заместо секлетаря служил, депеши на фураж-провиант легулярно составлял — бает:

— То, что бывает искусственно раздуто, — то, в свой час, беспременно и сокращено будет; иной раз аж в сторону отрицательных математических величин.

Помягчел жандарм. Это ж надо так ловко варнакать! Прямо Езоп самородный, краснобай домодельный, прости Господи!..

Долго ли, коротко ли, решили уж было прах высокочинный в коробчонке для уловляемых блох земле предать. Да вовремя одумались. Это ж человек все-таки, елки-палки, семьянин, христианин, а главное, Писатель, Средоточие-и-Кульминация-Всей-Жизни-Народной, так что необходимые пышности, кровь из носу, должны быть соблюдены.

И вот ведь они, дьяволы, что удумали: ту серебряную коробчонку для уловления блох — в другую, размером поболе, заключили, а ту — в третью, еще поболе — и так дюжину коробчонок, одна другой попросторней, друг в дружку навставляли-навтискивали, вроде как матрешку смертную, прости душу грешную, ловко сварганили, — пока до размеров домовины обычной все эти вместилища в итоге не подогнали.

Но и на том не остановились. Народному сердцу размах любезен: ой ты гой еси, ходынка-кровохлёбка да лубянка-колыма-костоломка — с пряниками с виноградом-ягодой (назовем это так), с песней привольной да развеселой иллюминацией. Оно и ладно: в таком стиле, решили устроители, проще будет поддержать в почитателях, равно как и в холопах безграмотных, милую их сердцу бодягу-туфту об истинном масштабе Народного Писателя, Петра Жирняго, сына Аристархова.

А потому лица, ответственные за проведение похорон, уже и следующую порцию «матрешек» на домовину наращивать взялись: выносной вариант для Колонного Зала. Наконец получился пухлый, помпезный, устрашающе-громоздкий дубовый футляр, утопленный в глазете, кистях, лентах, венках, цветах, а заключавший в себе, напомним, двенадцать втиснутых друг в друга гробов, меньший из которых, напоминаем опять же, состоял из других двенадцати, мал мала меньше, — где, в самой сердцевине, в серебряной коробчонке для уловленных блох, — сиротел всеми покинутый желтый тыквенный трупик.

...Тут недавно, в связи с намечающимся юбилеем Жоры Жирняго, челядь его смоковенская решила презент ему, приличенствующий случаю, преподнести: задумали двухтомник его предка издать — с бумагой потолще, со шрифтом покрупнее, чтоб три строки за страницу сходило. Ну, сафьяновый переплет, ясно дело, корешок золотого тиснения, шмуцтитул с подвывертом, всякие там кренделя-монограммы на форзаце... дело за спонсорами. Время издания, решили, конечно, по-латыни обозначить, чтоб, значит, солидней гляделось.

А время, какие там палочки ни подставляй, одно и то же. Жора (затея не была для него секретом) пожелал еще куда-то там «ять» в фамилию предка зафигачить, да не знал, куда — ему подсказали в название издательства вставить...

Только одна мелкая закавыка приключилась: текстов не нашли. У челяди окололитературной ведь какой прожект был: один том — это главный текст жизни, Народный Роман, а второй — те самые письма, что молодой Петруха для земляков от резвого избытка своей жизни строчил... Писем тоже не нашли, а жаль. Даже автору сей поэмы жаль, потому как уверен он, что были там, в тех письмах, солнце и ветер, и быстротекущие воды, и живая кровь, и бессмертная горестная любовь — все — все там, конечно, и было.

А насчет Романа Народного... Его следовало, разумеется, написать наново... Наняла челядь на спонсоровы тугрики кого-то из тусующихся-грызущихся у парадного подъезда — навсегда голозадых, имманентно просветленных, амбивалентных — они все, как надо, и сделали. Так что однотомник «Ты помнишь, Алешка...» (с предисл. акад. Л. Фрауербаха) все-таки получился... И вошел А. П. Ж. в анналы отечественной лит-ры как автор одной книги.

Да зато какой.