В городе Темрюке мне пришлось защищать молодого человека, только что окончившего гимназию. Он обвинялся в убийстве. У него была невеста. Как всегда, сначала нежная переписка, затем дивные встречи, катание на лодке по Кубани ночью при обжигающей своими лучами кубанской луне. По делам он уехал на три дня в гор. Екатеринодар. Вернувшись, он узнал, что его невеста живет не только с ним, но и с его товарищем по гимназии. Следует бурное объяснение, слезы. Она говорит, что тот ее обманул, что все было против ее воли, что она любит только его. В общем, она говорит то, что в таких случаях обыкновенно говорят женщины. И они решают товарища по гимназии убить, устроив ему ловушку. Девушка назначает свидание жертве ночью за оградой церкви, они встречаются, располагаются под каменной стеной, и тогда обвиняемый перепрыгнул через ограду и схватил лежавшего соперника за горло. Он душил его до тех пор, пока тот не перестал хрипеть. А девушка стояла подле, приводя себя в порядок, оправляя белье и платье, и оправдывалась тем, что «ловушка» слишком долго тянулась.
Фамилия убийцы была Панюшкин. Он получил 10 лет лишения свободы. Она — три года. Фамилию ее я забыл.
Некоторые подробности процесса для характеристики советской адвокатуры. Дело тянулось два дня. Невесту защищал адвокат 3-ко. Процесс подходил к концу и после перерыва должны были начаться прения сторон. Вдруг защитник 3-ко встал и в очень развязной форме заявил, что имеет вопросы, «очень много вопросов», к свидетелям и даже к суду. Он был совершенно пьян и еле держался на ногах. Председатель суда предложил ему удалиться. Он вступил в пререкания, и милиционер стал его «вежливенько» подталкивать. Тот начал цепляться руками за публику, в это время у него из раскрывшегося портфеля выпали кодексы и бутылка водки, которая разбилась об пол. Мне же пришлось защищать обоих подсудимых, хотя интересы их были противоположны.
Однажды под вечер пришел ко мне на прием человек. Я знал, что он без определенных занятий, и подозревал в нем агента ГПУ. Он стал у меня просить юридического совета относительно спорной коровы, а затем перевел разговор на военные темы. Я насторожился, так как понял, что это экзамен ГПУ, и смело пошел навстречу. Я стал доказывать ему всякие нелепости с точки зрения военного дела. Он возражал, я горячился (для вида), упрекал его в военной безграмотности, он тоже вошел в азарт и заявил мне в конце концов, что я ничего не понимаю в военном деле. Наконец, я окончательно с ним разругался, и он ушел, забыв о спорной корове. Через три года я узнал от него, что «экзамен» в тот вечер выдержал. Но все это произвело на меня тяжелое впечатление. Я понял, что ГПУ меня прощупывает. Кроме того, на базаре поползли слухи, что я полковник и живу под чужой фамилией. Это мне по секрету сообщали знакомые, передавая затем из уст в уста эти слухи друг другу, как бы выражая тем самым симпатию. Возможно, что посещение меня агентом ГПУ было проверкой этих слухов.
В это время начали чувствоваться уже «подземные удары». Было опубликовано постановление коллегии ГПУ о расстреле Пальчинского и других в связи с раскрытием вредительства в золотой промышленности, затем — о расстреле Фон-Мека, бывшего директора Московско-Казанской железной дороги, с еще большим списком лиц, ликвидированных за вредительство и заговор. Затем последовало объявление о расстреле финских шпионов во главе с бывшим офицером русской гвардии Э., а потом неожиданно прокатились аресты бывших царских офицеров вообще, а также лиц, вернувшихся из-за границы. Раскрыт был заговор якобы с целью взрыва завода «Треугольник», снабжавшего Красную армию резиной для автомашин: уже были проведены бикфордовы шнуры к главным цехам и подожжены для взрыва мин, но в этот момент влетело ГПУ и перерезало все шнуры. Мы знали все, конечно, что это была «липа», но от этого было не легче. Участники заговора, организованного самим ГПУ, были арестованы и расстреляны. Кажется, к этому времени относится и процесс немецких студентов-террористов, проникших в СССР с револьверами и деньгами. Видимо, это было организовано также самим ГПУ еще в Германии, вроде «Братства немецкой правды». Один из защитников, назначенных по этому делу, отказался на суде от защиты и присоединился к прокурору! К этому же времени относится и дело князя Андроникова и одной женщины, фамилия которой стерлась в моей памяти. Их обвиняли в том, что они белые «шпионы», проникшие из-за границы.
Словом, атмосфера становилась тяжелой, и я решил «эвакуироваться». Я передал все мои дела коллегам, сказал им, что еду подлечиться, собрался в одну ночь и махнул в Закаспийский край. Когда я пересек Каспийское море и добрался до Ашхабада, у меня в кармане осталось 50 копеек, что не смущало меня, так как я рассчитывал на поддержку бывшего присяжного поверенного А., имевшего в Ашхабаде большую практику.
Оставив жену и двенадцатилетнего сына на вокзале с вещами, я пешком по раскаленным плитам города под азиатским солнцем добрался до квартиры своего знакомого. Я назвал свою фамилию, и меня впустили в полутемную прихожую, где шепотом сказали, что Федор Николаевич за границей, он эмигрировал. Что было делать? Чужой край, незнакомый город, неизвестный язык, чужие обычаи, 50 коп. в кармане и семья на вокзале. А в станице я все же имел прочную практику, мог вернуться туда и сразу найти квартиру и клиентов.
Я выпил у А. стакан холодной воды и вернулся пешком на вокзал. Мы продали наши обручальные кольца, и их едва хватило на обратный путь. Я вернулся в станицу и прожил благополучно в ней еще два года. Я видел, что население мне доверяет. Так, например, ко мне пришла Анна 3. с просьбой похлопотать о демуниципализации их дома. Она рассказала мне, что у них в саду при доме зарыт клад: золотые вещи и разные ценности, и поэтому ей особенно хотелось бы получить дом обратно. Дело это оказалось безнадежным, так как дом был записан на полковника Кубанского войска, эмигрировавшего за границу с Белой армией. Но чем больше мне доверяло население, тем больше я чувствовал недоверие со стороны власти и суда, и, в конце концов, с началом коллективизации, я снова бежал из станицы в другой район.
После введения НЭПа многие, особенно за границей, посчитали, что началось перерождение большевизма. Лично я никогда в это не верил и оказался прав. Сигнал к разрушению и грабежу деревни был дан директивным письмом Центрального комитета партии «О работе в деревне», напечатанном в газете «Правда» в 1928 году. В нем было указано, что ликвидация капиталистических форм в промышленности и торговле подходит к своему завершению и заканчивается полным торжеством социалистической системы, что ныне предстоит большая работа по ликвидации сельской буржуазии и капитализма в деревне и что от работников требуется вся сила и воля к победе над этой стихией.
При встречах с моими клиентами, зажиточными хозяевами, которым я абсолютно доверял и которые доверяли мне, я советовал им ликвидировать все свое хозяйство, продать все, что только можно, не дорожась ценой, и уехать, затеряться среди необъятных просторов России, купить хатенку, корову и промышлять, чем Бог послал. Я предупреждал их, что надвигается страшное, и разъяснял им, что такое «ликвидация буржуазии», что будет уничтожен не только капитал, но и личность. Для меня было ясно, что надвигается всероссийский погром и что тому или иному моему клиенту грозит гибель.
— Ну как я продам? — отвечал мне один из моих клиентов. — У меня 12 десятин виноградника (он обрабатывал их сам с семьей), пять тысяч ведер вина, дом каменный, кирпичная винодельня, и кто купит?
— Продайте вино, а остальное все бросьте. Поймите, что вы будете первой жертвой, — говорил я ему.
Он не послушал меня: как бросить хозяйство, созданное еще его дедом, в которое вложил столько труда не только он, но и целое поколение? Он рассчитывал, что откупится вином и деньгами, как приходилось ему уже не раз. Я говорил ему, что на этот раз нельзя откупиться, так как у него хотят взять не часть его добра, а все целиком. Разумеется, он погиб в тюрьме. Тогда жена его решила бежать. Все было благополучно, она уже взяла билет на станции железной дороги, уже стала садиться в вагон, но в этот момент у нее лопнул пояс на юбке, и из него посыпались на ступеньки вагона и на перрон золотые «николаевские» деньги. Она, пожилая женщина с больными ногами, тут же была схвачена, и никто ее уже больше не видел.
Как-то на станции Кавказская — это большой железнодорожный узел — подошел ко мне человек, вымазанный нефтью и сажей, и протянул руку.
— Не узнаете? А помните, я приезжал к вам из станицы Старомышастовской? Я вас послушался: молотилку продал, коров, лошадей тоже, амбар рубленный под цинком «загнал». Что нельзя было продать — бросил, землю тоже. Жинка моя не хотела: умру, говорит, а из хозяйства своего не пойду. А ныне я во сне вас часто вижу, и не знаем мы, как и благодарить вас.
— А что же вы теперь делаете?
— Работаю я здесь на нефтекачке. Я уже и членом профсоюза стал, приняли. Пришлось, конечно, магарыч поставить, что делать, без этого нельзя. У меня и фамилия теперь другая, — сказал он вполголоса, — здесь есть человек, за червонец любую печать может вырезать. Тяжело хозяйство было бросать, лучше кусок мяса от себя оторвать, но ничего не поделаешь, такая линия подошла, жизнь надо спасать. А теперь я думаю «податься» на Урал, на Кузнецкострой, а то здесь все-таки близко от станицы. А документы теперь у меня чистые, можно с ними ехать хоть куда.
Однако для меня лично дела опять стали складываться неблагоприятно. На базаре поползли новые слухи, что я граф Бобринский, что я был секретарем Второй государственной думы. Мои знакомые нашли якобы мой портрет в старом журнале «Нива» и участливо, «под секретом» спрашивали меня, правда ли это. А тут еще ряд дел таких неблагополучных, вроде отправки детей эмигранта в Америку. К тому же один из моих коллег, живший в соседней станице, уже получил 10 лет, а другой вызывался в ГПУ уже второй раз, и я решил снова «смотать удочки». Давши большой крюк уже не на Каспийское, а на Черное море, я все же опять вернулся на Кубань, но в другой район, подальше. Нельзя долго находиться в поле зрения начальства, обязательно выходят какие-нибудь осложнения. И не дай Бог где-нибудь осесть, купить или построить домишко. Нет, нищему ничего не страшно: за котомку да в другое село. А умереть можно и на квартире, не обязательно в собственном доме.
Между прочим, позднее, переселившись на новое место, я узнал, что был все-таки приговорен судом заочно к трем месяцам принудительных работ, так как за мной осталась недоимка по налогу в сумме 13 руб. 75 коп.
Я приехал к месту моей новой жизни и работы в октябре 1929 года. Прежде всего меня удивило то, что каждое утро вдоль забора моей квартиры (я жил в центре станицы) выстраивались в большом количестве обывательские подводы, а затем постепенно разъезжались по станице. В тот же день мне шепотом рассказала хозяйка моей квартиры, что они каждый день ездят на грабежи, или, говоря официально, на изъятие имущества у недоимщиков.
К этому времени было произведено повсеместно сельскими советами так называемое «классовое расслоение» деревни, в соответствии с заветами Ильича: возьми у кулака, дай бедняку, не обидь середняка, т. е. не бери всего себе, а поделись награбленным и с бедняком, и с середняком, заинтересуй грабежом большее количество лиц, а затем ты ограбишь и их самих. В грабеже деревни принимали участие вся «партийная прослойка» деревни, весь аппарат сельсовета вместе с «избирательной комиссией», налоговым отделом и беспартийными активистами обоего пола.
Социальное положение крестьян определялось по разным признакам: по количеству лошадей и коров, по найму работника или хотя бы «погоныша», т. е. какого-нибудь соседского мальчика в сезонное время, по цинковой крыше на амбаре, по кулацкой психологии, по службе в Белой армии, по нахождению родственников за границей, по пению в церкви на клиросе, по нетрудовым доходам (например, сельская баня: комнатушка размером шесть на шесть шагов, где моются вместе мужчины и женщины в дыму от лопнувшей «каменки», в полутьме и в пару, а затем выскакивают на двор одеваться).
Фамилии всех этих лиц, отнесенных к кулацкому элементу, а потому лишенных избирательных прав, выставлялись вместе с именами их семей на черной доске в сельсовете. Они облагались налогом не по нормам, т. е. по количеству земли и скота, как все остальные крестьяне, а произвольно, в зависимости от «удельного веса» каждого, так называемым «индивидуальным» налогом — или, как говорили крестьяне, надувательным налогом. На уплату этой суммы не хватало не только наличных денег в хозяйстве, но и всего хозяйства с его хатой, коровой и лошадьми. Поэтому сельсовет ежедневно наряжал подводы из обывателей, и активисты, вооруженные револьверами, делали изъятие имущества за недоимки. Часто это сопровождалось сопротивлением и, соответственно, жестоким судом: человек терял не только имущество, но и свободу.
В моей практике помню случай, когда были занесены на черную доску две сестры-крестьянки, одной было 98, другой — 99 лет. Жили они в станице, на хорошем усадебном участке с небольшим фруктовым садом и виноградником в несколько десятков кустов, постройки были крыты железом, правда, уже состарившимся. При доме огород и прекрасные черно-красные розы, крупные и ароматные. Все это поддерживалось трудом внуков и правнуков; кто-нибудь из родственников постоянно жил при них для ухода за ними. По мнению Совета это хозяйство было кулацким. Я доказывал, что нет оснований заносить их на черную доску, так как эта мера есть борьба с активным классовым врагом, контрреволюционными избирателями и кулацким элементом, что женщины эти по своему возрасту и умственным способностям не могут даже понять смысла голосования и поэтому не должны быть лишены избирательных прав по классовому признаку со всеми вытекающими последствиями, но должны быть исключены из списков по старческому слабоумию, наряду с душевнобольными, как это и разрешает закон, что нет и материальных признаков для отнесения их к кулацкому элементу, так как они никого не эксплуатируют, но доживают свой век, пользуясь поддержкой своих ближайших родственников, что последние даже обязаны делать по закону. Но подворье это нужно было сельсовету, и поэтому все мои жалобы не принесли результатов ни в сельской избирательной комиссии, ни в районной, ни в краевой. Районный прокурор жалобу мою отклонил, предложив обращаться по линии избирательных комиссий, так называемых «избиркомов». В один прекрасный день, пока жалобы мои ходили по инстанциям, пришли из сельсовета и выгнали женщин из дома. Затем подошла фура, и этих беззащитных крестьянок посадили в нее и вывезли к родственникам, где старухи вскоре и умерли.
Подворье пошло, конечно, не к родным, а было передано сельсоветом под правление колхоза имени Ленина. Кора на деревьях была объедена голодными колхозными лошадьми, виноградник не был на зиму укрыт и вымерз в первый же год, весь двор был завален колхозным ломаным хламом и зарос бурьяном, ворота упали и пошли на топку, входная дверь повисла на одной петле, а внутренние были сняты, многие стекла почему-то полопались и были заменены картоном или фанерой. Внутри загажено, заплевано и закурено махоркой, словом, «не твое, не мое, а наше», типичная картина правления колхоза. Да, ворованное и награбленное никогда впрок не идет.
Дело этих старух поставило меня уже в щекотливое положение в отношении стансовета и прокурора. Это был первый звонок. Скоро моему поезду опять отходить к следующей станции.