В судах в эти годы начались дела о «ямах». В них крестьяне зарывали свое зерно, пряча его как последний кусок хлеба от ненасытного правительства, в страхе перед приближающимся голодом. Первым показательным процессом в нашем районе было дело в станице Старо-Михайловской. На скамье подсудимых сидел какой-то высокий и худой человек. Одет он был в старые рваные опорки на босу ногу, в короткие штаны и в неуклюжий, с дырками, овчинный кожушок, не подходящий к его большому росту. Он крепко им запахнулся и держал руки на животе, точно он у него болел. Всклокоченная борода и нечесанные волосы, нависшие на глаза, и вся его фигура напоминали забившегося в угол зверя.

Много я видел людей на скамье подсудимых, но этот человек произвел на меня впечатление доведенного жизнью и обстоятельствами до крайности. По делу выступал прокурор. В тех случаях, когда обвиняемый не имеет защитника по соглашению, суд дает ему «казенного» (каковым и был назначен я).

По советским законам расследование по делу производится народным следователем; он же пишет и «обвинительное заключение» как вывод из своего расследования. Хотя статьи 111 и 112 Уголовно-процессуального кодекса предписывают ему быть объективным, но само собой понятно, что все народные следователи страдают явно выраженным обвинительным уклоном. Прокуроры обычно утверждают это обвинительное заключение, и дело идет в суд. Мало того, тот же следователь, по поручению прокурора, может выступать на суде в качестве и обвинителя. Таким образом, об отсутствии объективности у советских народных следователей двух мнений быть не может.

Вообще, мало ли что по закону предписывается. Например, ст. 206 того же УПК, украденная Советами из дореволюционных сводов, предписывает следователю по окончании дела вызвать обвиняемого в свой кабинет и предъявить ему все следственное производство для ознакомления. Обвиняемый может прочесть все дело, сделать из него выписки, снять копии и т. д. Затем следователь обязан спросить обвиняемого, не желает ли он чем-нибудь дополнить следствие: вызвать новых свидетелей, приобщить к делу новые документы и пр. Если обвиняемый выразит такое желание, следователь должен его удовлетворить или, отказав, написать мотивированное об этом постановление, чтобы видно было, что это не произвол следователя, а решение, вызванное какими-то соображениями.

Но эта статья существовала только для изучающих советское право, а не для обвиняемых. Для последних были лишь типографские бланки с отпечатанным текстом: «Следственное производство мне предъявлено, и никаких ходатайств не имею» (место для подписи). За всю свою долголетнюю практику я не видел, чтобы обвиняемый возбуждал какие бы то ни было ходатайства у следователя или чтобы ему предъявлялось следственное производство.

В старое время следователь не писал обвинительного акта и все производство передавал прокурору, который мог действительно критически отнестись к чужому труду: он составлял обвинительный акт, если находил дело достаточно выясненным, или направлял его на доследование. Затем судебная палата, состоявшая из трех судей с многолетним опытом, утверждала обвинительный акт, направляла дело вновь на доследование или прекращала дело. В случае утверждения обвинительного акта дело поступало в Окружной суд, где обвиняемого судили 12 человек, не зависящих ни от партии, ни от правительства, но избранных по жребию. Судили по совести и человеческому разуму. Налицо были действительно судебные гарантии. Кроме того, весь судебный персонал был воспитан на прекрасных идеях либеральной эпохи императора Александра Второго, выведшего своими реформами Россию на путь свободного прогресса. Эти судебные работники, получая скромные оклады, как люди, преданные идее, твердо держали в своих руках чистое, ничем не запятнанное знамя, на котором красовались слова: «Правда и милость да царствуют в судах». Этим судом и этим знаменем Россия могла гордиться перед всеми странами мира.

Как написано в советских законах, так и случилось: в показательном процессе о «яме» в станице Старо-Михайловской против затравленного человека выступал в качестве обвинителя тот самый следователь, который вел дело. Судьей был партиец Филиппов, который по согласованию с районным партийным комитетом должен был провести этот первый процесс с шумом и треском. При нарсудье, конечно, как и положено, два народных заседателя. Зал местного клуба был переполнен.

— Подсудимый, встаньте! — сказал судья. — Встаньте, повторяю я вам!

Обвиняемый встал и, туго запахнувшись кожухом, нагнулся, как бы ожидая удара и прижимая руки к животу.

— Признаете вы себя виновным?

Он не ответил.

Началось очень короткое следствие, и для произнесения речи поднялся прокурор. С митинговыми приемами и выкриками, как всегда делается в таких случаях, прокурор неистовствовал:

— Товарищи, вы видите врага народа, он не выполнил задание и зарыл зерно в землю, чтоб оно там сгнило и не досталось трудящимся… И не один он, нам известны все, кто попрятал зерно, вот у этого оно под соломой спрятано, а у этого зарыто под печкой, — тыча пальцем в толпу, кричал оратор, — все будут выведены на свет, беспощаден пролетарский суд к преступникам против власти трудящихся…

Я видел, что одни слушатели прячутся за спину впередисидящего, а другие стараются наклонить голову, чтобы не было видно лица. Все сникли, так как, действительно, у многих был припрятан хлеб.

— От имени Страны Советов, от имени мирового пролетариата, я требую высшей меры социальной защиты, указанной в законе! — воскликнул прокурор и сел.

Он козырнул словом «высшая мера», т. е. расстрелом, чтобы напугать слушателей, в то время как по статье 61 УК РСФСР высшая мера — 2 года лишения свободы или ссылка до 5 лет.

Наступила моя очередь страданий и испытаний. Слышно было, как жужжит комар в этой большой и застывшей в страхе толпе. Желая изгладить тяжелое впечатление от неистовых выкриков прокурора, я повел свою речь спокойным, медленным и деловым тоном. Казалось, что люди как-то облегченно вздохнули.

В это время как раз появился ряд статей в «Правде» и в «Еженедельнике советской юстиции» о классовом расслоении деревни и об ошибках судов и партийных органов на местах в этом вопросе. У нас в районе было уже три высылки кулаков и неблагонадежного элемента, и остались лишь «лояльные» бедняки и середняки. Мой клиент относился к одной из этих категорий. Я использовал эти положения, доставал одну за другой свежие газеты и журналы и цитировал. Конечно, в каждой статье упоминалось имя великого Ленина и великого Сталина. Речь моя спокойно подходила к концу. Я почувствовал, что победа над судьей и прокурором будет за мною, и полез на них «с рогатиной», сказав так: «Конечно, товарищ судья может меня остановить, а товарищ прокурор может в ответной речи мне указать, что статьи в газете «Правда» неправильно оценивают положение в деревне, но для меня орган коммунистической партии является руководящим».

Я заметил, что судью всего как-то передергивало, но остановить или оборвать меня он не мог, так как я был строго выдержан; вместе с тем он видел, что вся эта стряпня в отношении бедняка есть, как они говорят, политический «ляпсус», хотя и соответствующий установкам райкома партии. Судья сам был женат на дочери кулака из соседней станицы, а потому не мог разойтись с приказанием райкома, так как могли докопаться и до его «социального положения»: процесс-то был показательный. К тому же я, заканчивая речь, обратился к прокурору со словами: «Вы требуете наказания от имени мирового пролетариата; тогда будьте любезны, предъявите этот мандат. Я думаю, что у вас его в кармане нет».

По залу прокатился смешок. Прокурор вскочил и потребовал занести мои слова в протокол судебного заседания: «Мы сделаем из них оргвыводы!» Суд удовлетворил его ходатайство.

Я понял, что попал впросак. Из моих слов можно было сделать любой вывод, например, такой, что советская власть не идет в ногу с мировым пролетариатом или что партия и правительство ошибаются — большего греха нет!

— Что вы имеете сказать в своем последнем слове? — обратился судья к обвиняемому.

Здесь разыгралась сцена, впечатление от которой трудно передать. Подсудимый вскочил и закричал:

— Товарищи, что же вы делаете? Я бедный человек, последнюю рубашку в тюрьме проел, переодеться не во что! — Он распахнул кожух и оказался голый по пояс. — Последний кусок хлеба отымаете, дети пухнут…

И он зарыдал (или закричал) и упал на скамью.

Через 10–15 минут был вынесен приговор: ссылка в отдаленные местности СССР без срока. Надо сказать, что ни в одной статье советского закона нет бессрочной ссылки. Суд знал, конечно, об этом и нарушал закон с целью угодить райкому партии.

Еще не успел народ разойтись, как судья вызвал меня и сказал: «Вашей речью весьма недовольна общественность, более того, она возмущена ею. (Под общественностью надо было понимать райком партии, районный исполком и сельсовет.) Это был показательный процесс, а вы пытались его сорвать. Ваша речь разлагательно подействовала на население, об этом будет еще заседание райкома партии».

В подавленном настроении я вернулся домой, понимая, что меня ждет арест. Ночью я обсудил с взволнованной женой план побега в ближайшие же дни, пока советская машина не успеет развернуться и поглотить меня. Но уже через день к моей квартире в станице подкатила тачанка на резвых конях. В ней сидело два молодых чекиста в форме и с оружием, а на козлах сидел третий. «Не успел», — подумал я.

Они вошли и сели перед моим письменным столом. Один из них расстегнул шинель и вынул из бокового кармана вчетверо сложенную бумагу и протянул ее мне. «Постановление об аресте», — мелькнуло у меня в голове. Я развернул и прочел: «Обвинительное заключение»… Как же так? Без допроса, без следствия, сразу… Я стал вчитываться и увидел, что один из прибывших, Воронин, обвиняется в превышении власти и в том, что во время обыска присвоил себе бочонок постного масла весом в три пуда и 43 метра мануфактуры. Гора, придавившая меня к земле, вдруг сразу свалилась, и я вздохнул полной грудью. Нарочно громко, чтобы стоящая за дверью жена могла услышать, я спросил:

— Так вы приехали ко мне как к адвокату для совета по вашему делу?

— Не только за советом, но я хочу поручить вам ведение этого моего дела.

Защищать по уголовному делу чекиста Воронина, члена оперативной группы ГПУ, убийцу невинных людей, разбойника и душегуба? Я сделал слабую попытку отказаться и сказал:

— Почему же вы обращаетесь ко мне, малоизвестному защитнику, когда у вас под боком город Армавир, где есть крупные силы, и, наконец, в вашем районном центре — три защитника?

— Видите ли, — ответил он, — я был на показательном процессе в станице Старо-Михайловской, где вы выступали. Был по приказанию нашего начальника ГПУ и по его же приказу записал вашу речь почти дословно и доложил начальству.

У меня в голове опять пошло все кувырком…

— Начальник, — продолжал он, — нашел, что ваша речь была классово выдержана и совершенно правильна. И мне лично она понравилась, я вижу, что вы человек политически подкованный, и я хочу, чтобы вы взяли мое дело. И начальник мой рекомендовал мне тоже обратиться к вам.

Другими словами, начальник ГПУ предлагал мне взять это дело.

Признаюсь, после тяжелых переживаний в связи с ожидаемым арестом моя воля была сломлена, и я принял это дело бесплатно, так как мне было омерзительно иметь какие бы то ни было денежные счеты с этим человеком. Вместе с тем я видел, что избежал смертельной опасности и что пока мне ничего не угрожает со стороны ГПУ. Отказавшись от ведения этого дела, я мог навлечь на себя подозрения и другие, может быть, более тяжкие последствия. Все же я задавал себе вопрос: неужели начальник ГПУ настолько справедливый человек, что разошелся с райкомом партии по моему вопросу, не смял меня, как ненужную бумажку, и не выкинул на свалку, раз я посмел поднять свой голос в момент обостренной политической кампании? Воронин, будучи уже моим клиентом, невольно для себя расшифровал мне эту «справедливость» начальника. Оказалось, что начальник ГПУ и секретарь райкома партии были врагами «из-за бабы», как он сказал. Заврайженотделом, размашистая, очень грубая, высокого роста женщина, член партии, переходила из рук в руки — то к начальнику ГПУ, то к секретарю. В тот момент она была любовницей секретаря, а потому начальник ГПУ был очень доволен, что я в своей речи в станице Старо-Михайловской посадил в калошу райком партии, и не согласился поэтому на мой арест.

Конечно, если не было бы между указанными лицами этой собачьей свадьбы, судьба моя была бы печальной и мне не помогли бы никакие правильные теоретические выводы из газеты «Правда», так же, как они не помогли моему клиенту, получившему бессрочную ссылку. Я не помню, по каким процессуальным нормам судился Воронин в народном суде, а не в военном трибунале, и как получилось, что он вообще был предан суду. Но процесс этот был результатом все тех же трений из-за «бабы». Впрочем, народный судья Филиппов, тот самый, что судил мужика в станице Старо-Михайловской, не посмел осудить Воронина, и дело кончилось оправданием: в суде над мужиком Филиппов пошел за райкомом, в суде над Ворониным — не посмел идти против ГПУ.

Думаю, что не часто адвокат испытывает угрызения совести, когда его клиента оправдывают, а мне пришлось это испытать и даже дважды. Второй случай был такой. Я был назначен казенным защитником по делу начальника уголовного розыска (УГРО) Адыгейской автономной области. Он обвинялся во взяточничестве. На скамье подсудимых сидело еще четыре человека, которые давали ему взятки. Они все четверо сознались, но начальник УГРО виновным в получении от них взяток себя не признавал. Дело слушал военный трибунал пограничных войск НКВД. В своей речи я ничего не утверждал, ничего не отрицал, а просто «лил воду». Обвинение поддерживал военный прокурор. Каково же было мое изумление, когда трибунал «лиходателей» признал виновными, а «лихоимца» оправдал. Я понял тогда, что значит в советском суде «равенство перед законом». Само собой разумеется, что начальник УГРО был членом партии, а остальные обвиняемые беспартийными. У советских судей нет ни совести, ни чести, и даже публичность разбора дела не останавливает их перед такими «логическими неувязками».

По другим делам о «ямах» обвиняемые вели себя пассивно, и создавалось впечатление, что они даже признают себя виновными, настолько народная душа была уже измучена, а ум одурманен. Обычно прятали 5 пудов, иногда 10, и лишь в одном случае мне было известно об укрытии 25 пудов зерна, так как в действительности ни у кого не было никаких «излишков». Кончались обычно эти дела пятью годами ссылки, т. е. разрушением крестьянского хозяйства. И осиротелая семья оставалась в это тяжкое время без всякой опоры.

Но вот на скамье обвиняемых сидит бедно одетая женщина, в ситцевой кофте и такой же юбке. Ей 35 лет. Муж ее умер три года назад. У нее девочка 12 лет и мальчик 14 лет. Она уже четвертый год воспитывает их одна. У нее нашли под стогом соломы во дворе сундук, а в сундуке 7 пудов кукурузы. Эта женщина славилась в станице варкой меда из сахарного тростника, так называемого «сорго», который сеяла обычно полдесятины. Всей семьей, т. е. с двумя детьми, они давили из него сок на вальцах и вываривали затем в степи в железных корытах. Кроме того, они собирали в лесу дикие яблоки — кислицу — и варили из них в этом сорговом меду варенье. С черными, липкими от сладкого сока руками, лицом и одеждой они работали в этот горячий сезон всю неделю в степи и приезжали домой только по субботам. Еще эта женщина сеяла одну десятину кукурузы, так как большего она не могла прополоть и убрать с детьми. Всей семьей они часто бывали у меня по воскресеньям, так как мой сын дружил с ними и целыми неделями пропадал в степи, помогая им в работе.

Она была казачка, кубанская красавица, настоящая хлеборобка. У нее было прозвище «карусельщица», так как в молодости она любила кружиться на карусели. Когда суд задал ей вопрос, признает ли она себя виновной, она быстро сделала несколько шагов к судейскому столу, положила на него ладонь и отчетливо, громко, так что слышал каждый человек, сказала:

— Как вы смеете судить нас, крестьян?! Кто вы такие? Захватчики власти, насильники.

Часовые бросились к ней и оттащили ее за руки на место. Я понял, что душа ее не выдержала, и увидел вместе с тем, что вся моя система защиты по ее делу рухнула.

— Вы, коммунисты, — звери, а не люди, — продолжала она, — не вы, а мы должны судить вас.

Волнение ее дошло до крайнего предела. Вдруг она остановилась и смолкла. Часовые выпустили ее из рук. Она стала жадно хватать открытым ртом и вытянутыми вперед руками воздух и вдруг рухнула на пол лицом. Народ загудел и зашумел. Из толпы протиснулись двое маленьких тружеников и упали на колени возле своей матери. Они хлопотливо и бережно повернули ее лицом вверх, ласкали и целовали ее, но она была уже мертвая. Смерть не исказила ее прекрасного лица, лишь струйка крови пробежала изо рта на ее щеку, шею и затем на пол.

— Посмотрите, у мамы кровь, — сказал испуганно, обращаясь ко мне, мальчуган…

Ночью я услыхал, что кто-то скребется в мою дверь и стонет. Это оказались дети: они боялись оставаться с покойницей в темной хате. Я не потерял и в дальнейшем с ними связи. Мальчуган уехал в Москву, где мне удалось устроить его у добрых людей. Он учился, затем окончил школу летчиков. Когда началась война, он сказал: «Ну, теперь я смогу рассчитаться. Я никогда не забывал и не забуду крови, которая капала на пол в суде». Он при первой возможности поднял оружие против Красной армии, защитницы советского режима, и надел серо-зеленую немецкую форму.