20-е — 30-е годы, Краснодарская область
20-е годы. Сражались мы в Белой армии, отступали и двигались на юг, к морю. А когда подошли к нему, то пароходы уже ушли, и мы остались между приближающимися красными и морем. Генерал Морозов должен был сдаться со своей ротой, думал этим спасти людей.
Началась совсем иная жизнь. Наш край был богатый: фруктовые сады, пшеница, рожь, поля, да поля подсолнухов, стада овец и коров. Станицы большие, в них каменные дома, школы, церкви. И вот все стало иначе. Между 20-м и 30-м годом все изменилось. Начались бесконечные допросы, аресты, по станицам появились отряды РЕКАКА с подводами, стали забирать скот, вещи, уводить людей… Забрали тестя, братьев мужа, а в 30-м году увели и моего мужа. На допросе спросили его: «Как ты относишься к Ленину?» — «Известно как. Кто против Христа, тот сами знаете кто». После длительного одиночного заключения сослали его на Колыму, и был он в первом транспорте, посланном туда.
А у нас в станице открыли советскую церковь, но люди предпочитали ходить за 15 верст в станицу Малороссийскую, где находилась «Тихоновская», белая, церковь. Народу там было много, приезжали туда из самых дальних мест, даже из Москвы, такой там служил хороший епископ Леонтий. А закрыли власти церковь ту, после того как однажды после обедни, при выходе епископа Леонтия из дверей церкви, подбежали к нему комсомольцы и облили его кислотой. Он ослеп, и его куда-то отослали, а церковь закрыли.
В станице нашей был священник, добрый такой. Звали его отец Петр Кресовальский. Он не хотел служить в церкви в нашей станице, так как она была советская, а ходил служить в Тихоновскую, до тех пор пока ее не закрыли. Чувствовал, бедный, что его арестуют, и отослал матушку к родным на Кавказ, а самого его, действительно, скоро увели, как и всех, неизвестно, куда.
Ездила я в Краснодар возить мужу передачу. Еду со своей сестрой. Идем по городу, а тюрьма там огромная. Людей сидит много. Рассказывают нам, что моторы в некоторых частях города работают всё время, это всё людей расстреливают.
Видим собор. Большой был собор в Краснодаре и открытый. Говорю сестре: «Зайдем помолиться». Входим, смотрю направо, даже дух захватило: висят по стенам голые женщины, а на полу ящики с мертвыми родившимися и не родившимися младенцами и в алтаре тоже всё стеклянные ящики и там кресты. А какая-то женщина стоит и объясняет громким голосом. Мы в страхе выбежали из собора.
Подводы зачастили в нашу станицу. Стали забирать последнее у людей. И прятать было некуда, брали даже детские вещи. Просишь, оставьте хоть младенцу, — нет, брали всё.
Мужа увели в марте 30 года, а за мной пришли осенью. Детей у меня было четверо: восьми, шести, четырех и младенец. Забирают на подводу, а я кричу: «Дайте детей!» Кричу что есть сил. Наконец они берут и кидают мне младенца, а остальных уводят.
И выслали нас на пять лет в Сибирь, в Мариинские лагеря, около Новосибирска. Работала я ночью, в швейной мастерской, из-за ребенка. Кормили плохо, хлеба почти не давали, а больше похлебку из желудей. Ребенок-то плачет: «Мама, дядя хлебушка принес?» А что ему дашь.
В 33-м году пустили. — Не нужны нам, сказали, старухи и женщины с детьми; отправили всех домой.
Путь наш длился шесть месяцев, возили нас из одной тюрьмы в другую. По дороге-то все почти старухи перемерли.
Помню в Сызрани тюрьму, стояли там почти по колено в воде. Женщины кричать и протестовать стали, и забрали нас оттуда дня через три.
В Ростове (на Дону) тюрьма огромная, переполненная до отказу, по 50 человек в камере. Кормили плохо, на прогулку водили, то прохожие бросали хлеб нам прямо через забор.
Водили нас из одной тюрьмы в другую только ночью, так часа в два утра. Стыдно было власти, верно, вести старух да женщин с младенцами под конвоем солдат. То и вели они нас, когда улицы были пустые, окна закрыты и нигде никого не видать.
И наконец отослали в Краснодар, где я заболела и плохо помню, что было. Отправили с ребенком, Егорушкой, в больницу. А какая это была больница! Сестер и не видать, помню только, одна беременная всё кричала да кричала, и никто не шел. Я пошла к ней, а она лежит на каменном полу и дрожит от холода. Я ее чем-то покрыла, но она вскоре умерла. Сынишка мой тоже заболел и умер. Всё пить просил, да нечего было дать. А затем в июле меня отпустили. Отправили на станцию. А идти-то я совсем не могу. Воздух опьянил меня, да ноги были страшно распухшие, и живот тоже. Идти-то надо, а не могу.
Спасибо одной землячке, всё поддерживала меня и так довела до станции, а то и пристрелили бы. Едва пришли на станцию. Сидим, и сил нет больше идти. Так и просидела на станции дня два. А чем питалась? Да можно было подобрать корку хлеба или остатки какой-нибудь еды. Наконец едем домой. Хочу узнать, что случилось с детьми, с родными, с домом. А в поезде с нами женщина кричит и кричит, чем ближе подъезжаем к станции. Кто она? Да это бывшие людоеды. Едут с Сибири. Когда у них всё забрали, и с голоду-то пухнуть стали, то старший сын и говорит: «Видишь, малый-то сейчас помрет все равно. Съедим его». Они и жарить стали, а тут нагрянула милиция, да и всех арестовали, и в Сибирь. Вот теперь их пустили. А женщина подъезжает к дому, вспомнила все и кричит.
Вылезла на своей станции, а до своей станицы еще верст 18 надо идти. С больными ногами далеко не уйдешь, да и какой дорогой надо идти, через какие хутора, куда? Сколько времени прошло, все теперь иное и незнакомое. Чужие люди, пришлые.
А передо мною желтеют поля, яркие подсолнухи, да знакомый простор… Вижу, идут муж с женой куда-то, наверно на хутор, дорогу знают, и я за ними… Головы их мелькают в зрелой пшенице и указывают мне путь.
Я спешу за ними, чтобы не отстать.
Из дома вышла женщина: «Откуда идешь?» Вынесла мне хлеба и квасу. Идти дальше не могу. Ноги стали как колоды.
Доплелась до какого-то двора, перелезла через забор и вижу загороженный досками сарай. Забралась и молюсь Богу: «Лишь бы не нашли». Идти не могу, ноги не двигаются, застыли, как колоды.
Вдруг из дома выходит пухлая женщина, чужая, не из наших мест, и с собакой. Я сама не своя, что, если собака меня заметит. Боюсь теперь людей, никому не верю.
Однако меня никто не заметил. Как только стало светать, пошла потихоньку дальше, да так и добрела до нашей станицы. А своих-то людей нигде и не вижу. Всё чужие, не знаю кто, то ли русские, то ли белорусы. Кто они? Да, возможно, семьи той армии (РЕКАКА), которая забирала все наши вещи и нас выселяла.
Дошла до дома маминого брата. Стучу. Спрашиваю: «Где Сергей?» — «Такого здесь нет», — был грубый ответ, и дверь захлопнули.
Иду к маминому дому, большой, хороший, каменный, в 14-м году построенный. Двери и окна в доме настежь открыты. Значит, люди живут, и то чужие. Подойти побоялась и решила пойти к младшей сестре.
Всё закрыто и тихо. Постучала. Никто не ответил и не открыл. Решила влезть в окно, чтобы посмотреть, лежат ли еще вещи сестры в хате. Сперва не вижу, а затем слышу чей-то слабый голос. На полу лежит восьмилетняя дочка моей младшей сестры, Еличка. Слабенькая такая, то ли от болезни, то ли от голода. Узнала меня, я спрашиваю, где мама. «Ушла на колхоз работать. За 15 верст отсюда. Она каждую ночь приходит меня кормить, а дают ей только жменьку проса». Еличка потом так и умерла и хотела, чтобы я осталась, да я не могла. Ночью пришла сестра и начала рассказывать. Всех, говорит, наших замучили, никого не осталось. Окружили армией, весь скот, продукты и вещи забрали, никого не выпускали, и так люди поумирали с голоду. Мои дети тоже все умерли, кто заболел, кто с голоду. Сижу и плачу, а надо уходить, комсомольцы поймают, снова засадят. Пошла все же посмотреть свой сад. А сад у нас был большой, красивый, много фруктовых деревьев, черешни, вишни. А сейчас они все в цвету, запах чудный, а я хожу и плачу. Вдруг меня кто-то хватает сзади за руки. Два высоких красноармейца (РЕКАКА), и хотели тут же убить, и говорят: «Видишь, под тем деревом закопано уже 50 человек, и тебя туда же положим».
Я стала плакать и просить: «Отпустите, хотела только дом свой увидеть, никогда не приду больше в эти места, сколько жить буду — не приду». Пустили. Уходить надо, и то ночью, чтобы не увидели. Но куда? Одна кума сказала мне, что в 60 верстах отсюда находится немецкая концессия и там можно получить работу, не имея паспорта. Паспорта ведь мне не дали. А тут вдруг встречаю дочь маминого двоюродного брата. Молодая, а такая страшная, вся черная, как земля. Увидела меня, испугалась и говорит: «Уходи отсюда. Все мы тут погибли».
Добрались мы до концессии. Уже было поздно. А где же, Господи, ночевать? Видим, стоит пустой грузовик, залезли туда. Переспали и на другой день встали в очередь просить работы.
Но кто же даст мне работу? Вид-то у меня какой? Вся распухшая от голода, ноги как колоды, живот огромный. «Помирать тебе, девка, надо, а не работать».
— А что же мне делать, Господи?
На земле, смотрю, яблоки. Рабочие проходят, яблоки покупают. Спросила одну старушку: «Бабушка, а где Казанский базар? А до утра можно мне у тебя пересидеть?». Она пустила и хлеба дала. Спасибо, а то есть нечего, обуться не во что.
«Бабушка, — говорю, — пойду на базар, продам юбку и куплю яблоки». Яблоки продала, от кого получила деньги, от кого паек, талон на обед. Пошла в столовую, там поела.
А затем когда в грузовике, когда у бабушки переночую, в конце концов взяли на работу.
Да недолго продолжалась моя работа. В конце 34 года Советы забрали концессию и сказали, что надо получать паспорта по месту рождения. Делать нечего, отправилась в свою станицу, очередь стоит огромная, тысячи людей, а выдают в сельсовете только по ночам. Так я ходила две недели, пока до меня не дошла очередь. А секретарь — зверь, не человек. Смотрит на бумаги, на мое метрическое свидетельство и молчит. А там написано, что венчалась в Тихоновской церкви (не советской). И я молчу. Помолчал он, помолчал, да так паспорта и не выдал.
Нас тогда 7–8 человек не получили паспорта, и мы вернулись в город. Что нам делать. На станции лежим, завернулись в одеяло, которое думали продать. Да вышло не так. Ночью бандиты одеяло украли, хорошо, что не убили. А милиции нигде нет, помощи ждать неоткуда.
Завербовались в свиносовхоз на работу. Денег не давали, одну сырую кукурузу, наварят да дают.
А в 35 году вернулся муж из лагеря. Стал искать родных, да нигде никого. Отправились на Кавказ, на рыбзавод месить глину, и денег там тоже не платили.