1. Хаммельбург, Шталаг XIII-В
Всю нашу группу «специалистов» выгрузили из вагонов на запасных путях и стали перевозить в лагерь. Эта процедура заняла довольно много времени, т к. возило нас только шесть небольших грузовиков, вмещавших по 20-25 человек, а всего нас было 898. Когда перевезли последнюю партию, уже начинало темнеть. По пути в лагерь мы проезжали по улицам старинного, типично немецкого, чистенького, аккуратного города, лагерь был за городом. На склоне пологой лесистой горы были видны ряды зданий из темно-бурого кирпича и целые улицы деревянных бараков, заборы из колючей проволоки, будки охраны, вышки с прожекторами и пулеметами и всеми прочими доказательствами того, что здесь содержатся люди, лишенные свободы. Нас, прибывших из Лысогор, разместили в отдельном блоке в десяти трехкомнатных стандартных бараках, покормили плохо, но все так сильно устали от долгой дороги, что как только добрались до своих мест, позасыпали сразу как убитые. Так началось «хаммельбургское сиденье».
Утром, после очень скудного завтрак, состоящего из четверти фунта хлеба, странного вида и вкуса, трех вареных картошек, столовой ложки бурачного повидла, тончайшего кусочка плавленого сыра и полулитра коричневой тепловатой жидкости, называемой кофе, все прибывшие вчера вечером были построены на площадке перед бараками. У четырех столов сидели немецкие унтер-офицеры, вызывающие по спискам всех и заполняющие индивидуальные регистрационные карточки. Из строя никого не выпускали, только в уборную, каждый прошедший регистрацию должен был возвращаться в строй. У каждого стола, кроме немца, сидел и переводчик из военнопленных, но на все наши вопросы, касающиеся условий жизни в лагере или нашего будущего, они, как правило, отвечали стандартной фразой. «Позже, позже все узнаете, а сейчас возвращайтесь на свое место в строй». Когда после почти грех часов работы регистрация была закончена, всем разрешили вернуться в бараки. Размешены мы были в среднем по тридцать человек в комнате, где довольно плотно были поставлены деревянные двухъярусные кровати с соломенными матрасами, такими же подушками и серыми байковыми одеялами, все новое, чистое. Нам объявили, что после обеда все должны будут пройти медицинский осмотр и баню. Кроме того, всем после бани будет выдано чистое бельё и обмундирование, а тем, у кого нет обуви, и ботинки. Обед был выдан в 12.30, опять-таки очень голодный: литр жилкою супа с картофелем и брюквой и четверть фунта того же странного хлеба. Всю вторую половину дня мы мылись, числились, переодевались. Бельё было старое, часто порванное, изношенное, но чистое и продезинфицированное, обмундирование самое разнообразное советское, польское, голландское. Разрозненное, часто тоже порванное, но чистое. Все эти процедуры продолжались до самого вечера. В 6.30 выдали «ужин": четверть фунта хлеба, три вареных теплых картофелины и пол-литра «кофе». Наконец, после ужина нас уже никто не трогал, и мы смогли оглядеться и постараться понять, что из себя представляет наш новый «офицерский лагерь» в самом центре Германии.
Хаммельбург — старинный немецкий город на севере Баварии. Международный лагерь для пленных офицеров вырос вокруг военного городка еще кайзеровских времен. В центре находилось десятка полтора двухэтажных кирпичных казарм, складов, конюшен и административных зданий, а во все стороны расползались улицы стандартных деревянных, в основном трехкомнатных бараков. Лагерь был разделен на 9 блоков, из них 3 русских. С прибытием нашей группы население этих русских блоков стало около четырех тысяч человек. Все три русских блока и один блок, где находились казармы немецких солдат охраны, были по одну строну центральной части, а по другую был лагерь английских, канадских и американских пленных офицеров. Эти блоки были совершенно изолированы от нас, и я лично, за все два месяца пребывания в Хаммельбурге, ни разу этих «избранников судьбы» не видал. Все то, что нам говорили конвоиры на пути из Лысогор в Хаммельбург, было правдой: в офицерском лагере для всех этих наций были хорошо оборудованные бараки, библиотеки, спортивные площадки, клубы, даже кино….
Всем этим пленным офицерам была разрешена переписка со своими семьями, они получали личные и стандартные краснокрестские посылки, все были сыты, хорошо одеты. Всё это было доступно для офицеров союзных армий разных национальностей, но не для нас, Богом забытой «советской» национальности. Здесь, в Хаммельбурге, конечно, было довольно чисто, не так скученно, были бани, нормальные армейские уборные, прачечная, раз в неделю работали парикмахеры, но питание было заметно хуже, чем в Лысогорах. Опять главной мыслью была еда и главным ощущением — спазмы голодного желудка.
Все три «русских» блока хоть и были каждый отдельно огорожены проволочными заборами, но ворота между ними никогда не запирались и общение пленных между собой не запрещалось. Через несколько дней мой старый знакомый по Поднесью, полковник Горчаков, был назначен комендантом всех трех русских блоков, переименованных в «русский сектор». В лагере были командиры, попавшие в плен на самых разнообразных участках фронта от Крыма до Ленинграда, причем много было пленных более «молодых», чем вся наша лысогорская группа «специалистов». Были отдельные лица со всего лишь двух-трехмесячным «стажем». Разговоры с такими «молодыми» пленными значительно расширили наш кругозор, мы получили сведения о том, что в действительности происходит там, на линии фронта, чего мы были полностью лишены в продолжение всей зимы и весны. Ленинград и Москву немцам взять не удалось, теперь был действительно фронт, а не бегущие в панике разрозненные советские дивизии, по пятам преследуемые немецкими танками и моторизованной пехотой. Линия фронта стабилизировалась, и на некоторых участках Красная армия стала переходить в наступление. Зима немцам принесла мною разочарований, потерь и поставила их перед фактом, что «блитц криг» оказался полным фиаско. Однако неудачи немцев и некоторые успехи Красной армии не создавали чувства «советского патриотизма», основная масса пленных, включая и «молодых», была настроена остро антисоветски и антикоммунистически. В особенности этому способствовала огромная разница во всех деталях условий содержания в плену нас, «советских» офицеров, и офицеров союзников. Обида на свое правительство и возмущение его политикой по отношению к своим же солдатам, оказавшимся в абсолютно бесправном положении, снова поднимали волну злобы и ненависти к нему. В этом отношении вся масса пленных была однородна. За прошедшую зиму те, кто пережил ее, привыкли к чувству полной оторванности от своей страны, от своего прошлого. Прошлое исчезло, а настоящее и будущее зависело только от немецкого командования и его администрации в лагерях.
Постоянное голодное существование и беспрерывное безделье привело к тому, что единственным желанным выходом из положения для медленно физически ослабевающих и умственно деградирующих была возможность попасть на работу, в рабочие команды куда-то вообще, или хоть на день или два здесь, в Хаммельбурге. Каждый день во время утренней проверки полицейские вызывали поименно два-три десятка человек, назначенных на работы вне лагеря. Кто и как выбирал людей на эти работы, мы не знали, но обычно эти счастливцы были молодыми, сохранившими еще физическую силу людьми, причем не выше лейтенанта по чину. Возвращались они к ужину, посвежевшие, сытые, довольные, приносили с собой еду... Через пару недель после нашего приезда в лагерь прибыла группа немцев, в большинстве штатских. Было сообщено, что это представители немецкой индустрии и что они будут набирать группы разных специалистов для работы на заводах. «Вербовочная комиссия», как стали называть эту группу, вызывала пленных на основании данных об их гражданской профессии, помеченной в регистрационных карточках. На второй или третий день работы комиссии вызвали и меня.
В барачной комнате, за двумя столами, сидели два немца. Нас, вызванных на комиссию, вводили по два человека, и полицейский указывал, кому к какому столу подойти. Я сел на стул прошв средних лет господина, внимательно читающего мою регистрационную карточку. Он назвал себя инженером Мейхелем и стал расспрашивать меня о моей работе инженером до войны. Разговор продолжался довольно долго, и, отпуская меня, Мейхель сказал, что он хочет поговорить со мной еще раз. Мейхель свободно говорил по-русски и в разговоре нашем указал на то, что ему нужно подобрать группу инженеров для работы в конструкторском бюро.
И до приезда этой «вербовочной комиссии» появились слухи, что все мы будем отправлены на работы, а с началом ее деятельности эти слухи получили солидное основание. Теперь никто не сомневался, что через короткий промежуток времени мы все разъедемся в разные стороны, и так как, судя по тону представителей комиссии, нас принимали и говорили с нами как со специалистами, а не как с «унтерменшами», то и надежды на будущее принимали заметно розовую окраску.
На следующий день Мейхель снова вызвал меня. Он положил на стол чертеж большого вентиля с соленоидным приводом и предложил мне рассказать, что я вижу на чертеже. Потом из портфеля он вынул бронзовую деталь какого-то механизма и велел сделать эскиз этой детали в трех проекциях с разрезом в определенной плоскости. Когда я успешно выполнил задание, Мейхель, видимо удовлетворенный, сказал: «Прекрасно, грамотно и быстро. Мы с вами еще встретимся». Еще через несколько дней меня перевели в другой барак, в комнату, где, как оказалось, были собраны все те, кто имел длительные разговоры с инженером Мейхелем. Нас было 28 человек инженеров-механиков с известным опытом в проектировании и в машиностроении. По распоряжению Горчакова, я был назначен старшим в комнате. Несмотря на «розовое» будущее, настоящее нашей маленькой группы инженеров, как и всех прочих пленных в русском секторе, оставляло желать много лучшего. Мы были голодны, слабели с каждым днем, целые дни бездельничали и погружались в пессимистическую апатию. Даже разговоры и обсуждение всяких «больших проблем» в мире, информация о которых теперь была более или менее доступна нам из разных источников, приелись и не возбуждали интереса. «Сколько времени осталось до обеда?» — «Когда уже ужин будут раздавать?» — эти вопросы были более насущны и близки.
В нашей комнате образовались группы преферансистов, играющих в эту старую карточную игру буквально целыми днями. К одной такой группе примкнул и я. Нас было четверо: я, майор Бедрицкий, авиационный конструктор и летчик-испытатель, капитан Мельников, инженер-механик с тульского оружейного завода, и старший лейтенант Шмаков, конструктор ростовского завода сельскохозяйственных машин. Однажды, когда мы заканчивали утреннюю «пульку», Мельников сказал, что пора кончать, т.к. уже 12.20 и сейчас привезут баланду. Ни у кого из нас часов не было, поэтому я с удивлением поинтересовался, откуда он так точно знает время. Оказалось, что у Мельникова были, так сказать, солнечные часы. Он наблюдал движение тени фонарного столба по участку земли с разными камнями, и когда тень касалась того или иного камня, он знал, который час. Это дало мне идею об устройстве настоящих солнечных часов для всего блока.
Идея понравилась моим коллегам-преферансистам, это давало какое-то занятие, отвлекало внимание от живота и обещало некоторое развлечение в нашей убийственно монотонной лагерной жизни. Для осуществления идеи нужно было получить два разрешения: от коменданта блока и от немецкой администрации. Полковник Горчаков не возражал. Для получения разрешения от немцев я обратился к главному переводчику русского сектора Ивану Казимировичу Владишевскому. Он пообещал поговорить в управлении лагеря, а на следующий день мы получили немецкое благословение и с определенным энтузиазмом принялись за работу.
Странный человек был этот Владишевский. Он безукоризненно говорил по-русски и по-немецки, без труда перескакивая с одного языка на другой. Переводы его были мгновенны и точны. Человек высокого роста, грузный, с большой лысиной, по виду лет сорока или сорока пяти. Основная странность заключалась в его лице, оно было лишено всякого выражения. Иногда даже было неприятно смотреть на него, как будто он надел на себя неподвижную маску. Холодные голубые глаза никогда не меняли своего спокойно-наблюдательного выражения, губы никогда не улыбались, и голос его всегда звучал одинаково спокойно, тихо, но внятно. Если он не выполнял своих прямых обязанностей, то всегда лежал на скамейке у дверей своей отдельной маленькой комнатки в бараке, где жил полковник Горчаков, лежал лицом вверх и смотрел в небо или сидел и читал книгу. Откуда он был, из каких частей, какого чина, когда и как он попал в плен, никто, включая Горчакова, не знал. Немцы к нему явно относились с уважением и часто вызывали для работы в немецкое управление лагеря. Было такое впечатление, что вся русская администрация нашего сектора побаивалась его. Он ни во что не вмешивался и не хотел играть никакой роли в жизни лагеря, всем своим видом и поведением подчеркивая, что он переводчик и только переводчик... переводящий автомат. Позже я несколько сблизился с ним и у нас установились дружеские отношения, основанные, очевидно, на обоюдной симпатии, мне он очень понравился как человек.
Солнечные часы мы решили сделать из камней разной окраски, в изобилии имеющихся на дворе лагеря. Я сделал чертежик, нашли мы подходящее место и начали работу. Совершенно неожиданно наша работа превратилась в своего рода сенсацию, привлекшую внимание всего населения русского сектора. Сперва мы оказались мишенью для насмешек и даже недоброжелательства: «Во! выдумали! И так от голода еле ноги передвигаем, а они потеют над дурацкой затеей. Зря энергию тратят!» — К этим критикам присоединился и капитан Мельников, фактически натолкнувший меня на идею устройства часов. Но, к концу первого дня, один из ефрейторов немецкой администрации нашего блока подошел и спросил, что мы делаем. Кое-как я объяснил ему, он заинтересовался идеей и пообещал свою помощь. Его помощь и породила сенсацию. Перед ужином, когда мы сидели на «строительной площадке», как Шмаков окрестил место нашей работы, и подбирали по цвету камешки для разных деталей циферблата часов, вдруг появился наш доброжелатель-ефрейтор и принес два котелка хорошего супа с немецкой солдатской кухни, буханку хлеба и пачку сигарет. Мгновенно отношение пленных к нашей работе полностью переменилось. Теперь все признавали идею превосходной, очень нужной для всего лагеря, и десятки утренних критиков предлагали свою помощь. Даже вечером, перед отбоем, к нам в барак нее время приходили эти «просители». Утром, когда мы снова начали работу, плотное кольцо «доброжелателей», готовых помогать нам, обступило нас, фактически делая невозможным продолжение работы. Спас положение тот же ефрейтор. Он вызвал переводчика, приказал всем отойти в сторону, спросил меня, сколько мне нужно человек, чтобы закончить работу в два дня, и когда я сказал, что 6 человек будет достаточно, он предложил мне выбрать людей. Я выбрал из нашей комнаты еще троих. Ефрейтор распорядился, чтобы около нас дежурил полицейский, следящий за порядком.
Два дня мы работали с упоением. Было интересно что-то делать, а главное, мы были сыты! Наш ефрейтор снабжал нас едой с немецкой кухни и сигаретами. Но финал этой истории был совершенно неожиданный. Мы уже заканчивали свою работу, получалось очень хорошо. Большой циферблат, три четверти круга выложены из светло-серых камней, а на нем цифры из красных. Часовые и пятиминутные отметки — из голубовато-зеленых плоских камешков. Посередине соорудили постамент с шестом, выкрашенным в красный цвет, отбрасывающим тень на циферблат. Шест принес ефрейтор. Мы укладывали последние камни. Как всегда, в некотором отдалении стояли постоянные зрители из пленных. Я, увлеченный «творчеством», что-то насвистывал, стараясь подобрать подходящие камешки на свободные места в двойной линии, окаймляющей циферблат. Вдруг я сообразил, что вокруг стоит абсолютная тишина, я поднял голову и просто остолбенел: против меня, около наших часов, стояла группа немецких офицеров с главным комендантом всех лагерей «герром ротмистром». Я его видел только один раз, когда он, окруженный свитой, проходил через блок вскоре после прибытия нашей группы. Тогда, едва он появился у ворот, по всему лагерю раздались истерические вопли немецких солдат и наших полицейских: «Ахтунг! Ахтунг! Внимание! Смирно! «
Герр ротмистр был чрезвычайно колоритная фигура: высокий старик, с моноклем в левом глазу, короткими кайзеровскими усами под крупным костлявым носом. Костюм кавалерийского офицера с желтыми кантами, на шее черный рыцарский крест, сияющие нестерпимым блеском сапоги со шпорами, стек под мышкой и старая, помятая, видавшая виды кавалерийская фуражка с грязно-желтым околышком. Я встал и отдал честь. При помощи своего переводчика, молодого лейтенанта, владыка хаммельбургских лагерей задавал мне вопросы, а я отвечал. Вокруг стояла сплошная тысячная толпа, наверно, все население русского сектора собралось на этот спектакль. Рядом с группой немцев стояло и все наше начальство, включая Горчакова и Владишевского. Кто я по специальности? Как долго в армии? Где родился? Почему решил делать эти часы?.. Мой ответ — «устал от безделья» — вызвал улыбку на губах герра ротмистра и смех в его свите. Потом ротмистр спросил, что я насвистывал, когда он подошел к нам. Я сперва затруднился с ответом, но потом вспомнил: «Кампанеллу Бизе». — «Вы любите музыку? Знаете вы немецких композиторов? Играете ли вы на каком-нибудь инструменте?» — Вопросы были неожиданные и странно не подходящие к ситуации. Замолчав, ротмистр обошел вокруг нашего «творения» и сказал, что благодарит меня и моих сотоварищей за работу и считает, что мы ее прекрасно сделали. Постояв мгновение молча, он поднес руку к козырьку, попрощался и ушел, сопровождаемый свитой и нашим блочным начальством. Потом Владишевский рассказал, что кто-то в немецкой администрации сказал ротмистру о том, что русские офицеры делают в своем блоке красивые солнечные часы. Ротмистр захотел сам посмотреть на это «чудо», но приказал, чтобы не было «официальной встречи, этим и объяснялось отсутствие команды встречи начальства. Весь инцидент сделался главной темой разговоров в русском секторе, и нам, «часовщикам», пророчили блестящую будущность и усиленное питание. Часы были готовы, но ничего «блестящего» и ничего «усиленного» не было. Мы теперь точно знали время, но в наших желудках осталось только приятое воспоминание о трех сытых днях. Ефрейтор мило улыбался при встречах и, показывая на солнечные часы, говорил: «Гут! Зер гут!» — ... но супа больше не приносил и сигарет не давал.
Однако на этом история не кончилась, на третий день, при утреннем построении и проверке, меня вдруг вызвали по списку на работу. Получилось как-то странно. Рабочие команды ушли, а меня отдельно вывели за ворота нашего блока и приведи в барак полицейских. Один из старших полицаев скептически осмотрел меня и сказал: «Побрейтесь, я сейчас принесу более приличное обмундирование. У вас вшей нет? Хорошо, вот тут мыло и бритва». — Я побрился, а полицай принес мне почти новые английские брюки, красноармейскую гимнастерку и совершенно новые ботинки рыжей кожи. Когда я, совершенно пораженный происходящим, спросил полицейского, в чем дело, тот сообщил мне, что, по распоряжению главного коменданта лагерей господина ротмистра, я назначен на работу в его имение, куда буду доставлен немедленно. Посадили меня в маленькие дрожки, рядом сел солдат с карабином, а лошадью управлял белобрысый мальчишка лет четырнадцати. Проехав по самой окраине города, мы повернули в горы по лесистой дороге, все вверх и вверх. В одном месте открылся широкий вид на город Хаммельбург и на наш лагерь, занимавший очень большую площадь, с хорошей сотней разных построек и бараков. Мой конвоир был молчалив, недоброжелателен и не пожелал отвечать мне, когда я спросил, куда меня везут и какую я должен буду выполнять работу. Он что-то буркнул по-немецки. Я перевел его реплику сам для себя: «Заткнись!» Я буду делать, для ротмистра так понравившиеся ему солнечные часы, только я и мог предположить.
Повернув с проезжей дороги, мы внезапно оказались перед замком! Длинная, частично двухэтажная постройка с двумя башенками и широким крыльцом из сероватого камня, окна за железными вычурными решетками и огромные дубовые двери, окованные железными полосами. Солдат ввел меня в двусветный вестибюль. Сквозь высокие окна виднелись горы и небо, по обе стороны на второй этаж шли массивные пологие лестницы, и у каждой стояла фигура рыцаря в латах и в шлеме с перьями. Я не успел осмотреться, как появился немецкий офицер, тог самый, который был переводчиком во время памятного разговора с ротмистром.
Приветливо поздоровавшись со мной и назвав меня «майор», он сказал мне следующее: «По приказу господина ротмистра, вы проведете сегодня весь день, до 7-ми часов вечера, вот здесь, — он открыл двери в стене с окнами, — на этой террасе. Вам будут приносить еду, здесь есть патефон, с десяток пластинок и много журналов, к сожалению, все немецкие». На мой вопрос, что я должен делать, в чем заключается моя работа, офицер усмехнулся и ответил: «Абсолютно ничего. Господин ротмистр просто захотел выразить вам благодарность за вашу идею и ее прекрасное выполнение... одним днем человеческой жизни, отдыхайте, майор. Если что-нибудь вам потребуется, вот звонок. Вас будет обслуживать один старичок, немного понимающий по-русски». — «А вы русский?» — спросил я его. — «Отдыхайте», — повторил офицер, не отвечая на мой вопрос, и, пропустив меня на террасу, закрыл дверь и задвинул занавес. Я остался один на широкой террасе, ограниченной стеной с окнами и дверьми, через которые я попал сюда, двумя глухими высокими стенами замка, справа и слева, и массивным каменным барьером против входа. На террасе стояло несколько плетеных кресел, такой же диван, пара столиков и несколько больших горшков с цветущими кустами. Я подошел к барьеру и замер от неожиданности: весь замок был построен на краю скалы, и терраса выступала над почти отвесным обрывом. Далеко внизу шумела горная речушка, каменный обрыв был, наверно, не менее ста метров. Отсюда открывался замечательный вид на горы, долину, далекие поселки, леса и скалы.
На этой террасе я провел самый странный день своей жизни в плену. Я рассматривал картинки в журналах, старался читать, без особого успеха, слушал классическую музыку, Шопена, Баха, Бетховена, Вагнера, лежал на диване, глядя на чистое голубое небо, любовался видами, ел, как не ел со времени начала войны, за столом со скатертью, из хорошей посуды, вилкой, ножом и ложками, пил кофе, настоящий, крепкий, душистый кофе, выпил даже бокал вина. Обслуживал меня сухонький, маленький старичок, он подавал еду, убирал посуду, принес сигареты, а после обеда и сигару в отдельной трубочке... Самым большим наслаждением этого дня было одиночество. С начала войны я ни разу не испытывал этого прекрасного чувства. Весь прошедший год я каждую минуту был в густой массе себе подобных, вместе спали, вместе ели, вместе отправляли естественные нужды, всегда плечо к плечу с кем-то, дыша одним и тем же барачным воздухом. А тут — один, под голубым небом, на девственно чистом горном воздухе. Старичок появлялся на минуты, но когда я пробовал поговорить с ним, он испуганно шептал: «Не можно мовляты, ферботен!» — и снова исчезал в дверях за вывеской. Почему ротмистру вдруг пришла такая экстравагантная идея — дать одному из тысяч советских пленных «день человеческой жизни», — я старался не думать. Я просто наслаждался каждой минутой выпавшего на мою долю счастья, увы, закончившегося ровно в 7 часов вечера. За мной приехал на маленьком грузовичке, обычно доставлявшем в наш блок хлеб, один из унтеров и отвез меня обратно в лагерь. Когда я сел в машину, подбежал старичок и сунул мне в руки порядочный пакет в оберточной бумаге.
Полицейский, отправлявший меня утром, сказал: — «Штаны и гимнастерку можете оставить себе, ботинки завтра утром верните, я дам другие. Что в пакете? — Он развернул пакет, вынул оттуда пачку сигарет. — Одну я возьму себе, надеюсь, возражать не будете? Повезло вам, «часовых дел мастер»... идите в блок!»
Меня встретили все «часовщики». Больше всего их интересовало содержимое пакета. Эго был царский подарок: бутерброды с колбасой, кусок сыра, целый белый хлеб, пачка печенья и пять пачек немецких сигарет! Только когда мы все это богатство разделили, меня начали расспрашивать о проведенном дне. В течение вечера и всего следующего дня рассказ пришлось повторять бесчисленное количество раз, в том числе Горчакову и Владишевскому. Горчаков ограничился лаконическим замечанием: «Каприз! Герр ротмистр вообще странный и, по-моему, неуравновешенный человек. Старик, говорят, ему под восемьдесят». Реакция Владишевского была в совершенно другом плане. — «Все, что я знаю об этом человеке, говорит о том, что он добрый, честный, в высшей степени порядочный и стопроцентный джентльмен. Он барон, старинного рода, аристократ, потомственный военный, герой войны 1914 года. Этих представителей военной элиты Гитлер не любит, не верит им, т. к. хорошо знает, что они не с ним, а скорей против него. Но до поры до времени вынужден с ними считаться, слишком они влиятельны и почитаемы среди профессиональных солдат. Я не думаю, что это был просто каприз выжившего из ума старика, как думает Горчаков. Я скорей думаю, что это жест протеста против всей системы, частью которой он сам является. Парадоксально, но очень вероятно. Я попал в этот лагерь в сентябре 41-го, когда здесь был другой комендант ... Барон многое привел в порядок, и в особенности, в русской части. Теперь здесь к нам, русским, относятся, как к людям, офицерам, а не как к заключенным в клетки унтерменшам. В этом его заслуга, я лично уважаю этого аристократа-барона-джентльмена».
Случайно или преднамеренно, но в годовщину начала войны, 22 июня, на утреннем построении был прочитан приказ. Приказ прочитал перед выстроенными русскими пленными офицер из управления, а переводил его Владишевский. В приказе было сказано, что в ближайшие месяцы все пленные офицеры Красной Армии, от лейтенанта до полковника включительно, имеющие любую гражданскую специальность, могущую быть использованной в промышленности, будут посланы на работу. Поскольку интернированные чины советских вооруженных сил не имеют международно-признанного статуса «военнопленный», правила и условия их содержания в лагере иди рабочих командах не подлежат ведению Международного Красного Креста. Посылка отобранных на работы будет производиться в обязательном порядке, с суровым наказанием тех, кто проявит неподчинение данному приказу или будет уличен в агитации против него. Комиссия по отбору пленных на работы уже заканчивает свою деятельность, а отправка команд начнется незамедлительно.
Слухи, подтверждавшиеся работой вербовочной комиссии, теперь превратились в действительность. И несмотря на то, что, казалось бы, сбываются надежды на выход из лагеря, на перемену положения «заключенного в тюрьме» на положение «рабочего по принуждению», несмотря на зыбкую надежду не умереть от голода, сам факт бесправности советских пленных офицеров, в особенности на фоне привилегированного положения таких же пленных других наций, вызвал новый взрыв негодования и обвинений по адресу Советского Союза и, конечно, Сталина, символизирующего всю эту систему.
Начали разъезжаться. Уезжали группами, с надеждой на то, что «будет лучше», и со злобной руганью в адрес тех, кто привел нас к такому состоянию, что работа где-то в Германии, возможно, под «кнутом надсмотрщика», оказалась единственной возможностью сохранить жизнь. Каждый день уезжали рабочие бригады, уехал Тарасов, Алеша, Сельченко, из старых знакомых по Замостью почти никого не осталось. Дни проходили за днями, но наша группа инженеров-механиков продолжала свое голодное существование в той же барачной комнате, как будто о нас вообще забыли.
Я подружился с майором-летчиком и конструктором Бедрицким. Сергей Владимирович был замечательным собеседником, умным, знающим, образованным и очень приятным человеком. Он попал в плен под Харьковом, когда немцы внезапной атакой захватили небольшой временный военный аэродром, где Бедрицкий инспектировал летную часть. Он был москвич, и там, дома, у него осталась жена-учительница и две маленьких дочки. Талантливый авиаконструктор и высококвалифицированный летчик-испытатель, после окончания Московского Высшего Технического Училища и Военно-Воздушной Академии РККА он быстро продвигался по ступенькам карьеры, но в 1937 году был арестован и отдан под суд. Обвинение было: связь с заграницей. Эта «связь с заграницей» выражалась в том, что Бедрицкий выписывал немецкие и английские технические книги и журналы. — «Время было подходящее, помните? Дело Тухачевского. Но, очевидно, я им был нужнее на свободе, чем в кутузке, вот и оставили работать, но под постоянным надзором и, конечно, без всякого продолжения «связи» с этой самой заграницей, уда мы с вами теперь попали», — рассказывал он.
Я начал сильно слабеть, истощенный за зиму в Замостье, организм начинал совершенно сдавать, опухли ноги, я часто стал испытывать головокружение, и это сказывалось на настроении, я стал нервным, раздражительным, угрюмым. Это заметил Владишевский и, как мог, иногда подкармливал меня, хотя и сам сидел только на пайке, отказываясь от «экстры», нелегально получаемой с кухни нашим блочным начальством и полицией. Обычно он доставал где-то несколько вареных картошек сверх нормы и тогда приглашал меня к себе «разделить трапезу». Однажды во время такой «трапезы» он рассказал о себе и о том, как оказался в плену.
Он назвал себя «сибиряк польского происхождения», я спросил, почему такое странное сочетание, и Владишевский объяснил: «Мой отец, польский революционер-патриот, был арестован в 1891 году, судим и сослал на поселение и Сибирь, там он женился на местной девушке, я был первенец, а потом родилось еще две девочки. После революции отец несколько раз пытался вернуться на родину в Польшу, но неудачно. Кончилось тем, что он попал на положение «подозрительного элемента». Умер рано, за ним и мать, а я шестнадцати лет стал главой семьи. Пробивался, как мог и помогал сестрам. В школе у меня проявились способности к языкам, давались они мне исключительно легко, и в семилетке я уже свободно стал говорить по-немецки и по-французски, к удивлению всех преподавателей. Это помогло, я поступил в Иркутске на курсы иностранных языков и стал лингвистом. Я одинаково хорошо говорю, читаю и пишу по-русски, немецки, французски и английски, разбираюсь в испанском и итальянском, и конечно, все языки славянской группы знаю достаточно хорошо. По окончании меня направили и Комиссариат иностранных дел на работу. В Москве я женился. Трое сыновей у меня. Пожалуй, надо сказать — было! Стал часто ездить за границу, в Европу, а один раз даже в Америку, с разными кремлевскими магнатами. Очень неплохо жил, потом арестовали как шпиона, заговорщика, агента капиталистов, вредителя, польского буржуазного националиста, врага народа... Каких только этикеток на меня не наклеили! Дали 15 лет, и оказался я на Воркуте, но когда началась война, сразу мобилизовали в армию и отправили на фронт в качестве переводчика в разведку НКВД. Такого там насмотрелся и наслушался, что при первой возможности перескочил через «линию» ... перебежал к врагам! Теперь, конечно, возврата нет. А семью свою так с 36-го года и не видел».
В личной судьбе Бедрицкого и Владишевского было нечто общее и с моей жизнью, все мы были честными и вполне лояльными специалистами. Несмотря на отрицательное отношение к коммунизму, к методам проведения его в жизнь советской властью, мы работали для своего народа, для своей страны, а в результате каждый из нас был арестован, судим, оклеветан и оскорблен. Мы попали в плен, я и Бедрицкий против своей воли, Владишевский добровольно, и вот... «конечно, возврата нет»! Враги народа! Я поделился этой мыслью с Владишевским. — «Для меня, конечно, возврата нет! Для вас... я думаю, что тоже нет. Когда я работал в разведке, считалось, что человек, пробывший несколько дней у немцев и сумевший убежать обратно к своим, уже шпион и диверсант. Вы же знаете, что «советский солдат в плен не сдается», он сражается до последнего вздоха, до последней капли крови. А вы — майор, да еще с подмоченным прошлым. Дело ваше, но я бы на вашем месте сам бы себе тоже сказал: возврата нет!»
Еще через несколько дней Владишевский опять позвал меня на «трапезу». — «Вот что я хочу сказать вам, во-первых, — прощайте! Меня переводят отсюда в другое место, тоже на работу. Мои таланты помогли еще раз, и я выхожу за проволоку. Завтра уеду, и мы с вами наверно никогда не встретимся. Благодарю за приятное знакомство. Теперь второе: я узнал, куда вас и всю вашу группу направят на работу. Есть такая организация НАР, Heeresanstalt Peenemünde — «Военное Учреждение в Пеенемюнде», это в Померании, на островке Узедом, в устье реки Пеена. Чем-то это заведение знаменито, так как каждый немец в управлении при этом названии говорит: «Пеенемюнде? О!» — Поговорите с Горчаковым, он, кажется, тоже что-то знает про это Пеенемюнде и про НАР. Отсюда вы поедете в Шталаг II-С, в Грейсвальд, на берегу Северного моря. Теперь «пожмем друг другу руки»! Доедайте барабольку, и еще одно: серьезно подумайте о невозвращении, если Сталин со своей шпаной в Кремле выживет, а это вполне вероятно, ничего хорошего там вас не ожидает, верьте моему жизненному опыту. Жаль, что наше знакомство так быстро закончилось». — Мы попрощались.
Я зашел к Горчакову на следующий день утром и напрямик задал ему вопрос о том, что он знает об этом НАР с «О!» Он рассказал мне следующее: в маленьком рыбачьем поселке Пеенемюнде, недалеко от Штеттина, еще в 1937 году Вермахт организовал Военную Экспериментальную Станцию, по-немецки Heeresversuchtanstalt Peenemünde, или сокращенно НАР; другое название: Heimatartilleriepark — тоже НАР. Этим учреждением очень интересовалась советская разведка, т.к. было известно, что именно здесь ведутся эксперименты и испытания боевых ракет большой мощности. К концу 1939 года там уже были закончены все предварительные работы по созданию ракет А-3 и А-4. Оказывается, приезд инженера Мейхеля из этой организации, НАР, для вербовки на работу пленных инженеров вызвал серию разговоров в «генеральском» бараке, и тогда Карбышев вспомнил, что читал секретные донесения разведки об этом «Пеенемюнде». Горчаков, обычно очень сдержанный во всех разговорах, касающихся тем, не имеющих, прямого отношения к сегодняшней жизни в лагере, на этот раз был более откровенен и словоохотлив. В разговоре с ним я узнал о многих вещах, ранее мне совершенно не известных. В группе пленных генералов Красной армии, содержавшихся в Хаммельбурге, — среди них были Карбышев, Лукин и ряд других с громкими именами, — в продолжение последних месяцев обсуждалось, что произошло, что происходит и чего можно ожидать в будущем, как в отношении исхода войны, так и в отношении судьбы всей массы советских пленных, переживших зиму 1941-42 годов. Теперь эти вельможи советской военной элиты понимали, что если Советский Союз устоял и не распался при первом сокрушительном ударе Германии, то будущее становится очень неопределенным. Там, в этом «генеральском бараке», не было единого мнении ни по одному вопросу, но у всех у них безусловно был известный «комплекс вины». Если бы осенью 1941 года они не растерялись, не спрятались за своими чинами, как улитки в раковинах, а решительно и настойчиво стали бы говорить с немецкой администрацией лагерей, используя авторитет крупных военачальников, признаваемый и немцами, то вполне вероятно, что условия существования пленных во многих лагерях можно было бы улучшить. Во всяком случае, можно было бы не допустить, чтобы внутренняя администрация этих лагерей попала в руки авантюристов и негодяев типа Гусева, Скипенко или Стрелкова, как это случилось в Замостье, где в генеральском бараке жил тот же Карбышев и другие генералы. Генералы прекрасно знали официальную политику Советского Союза относительно содержания военнопленных, знали об отказе Сталина присоединиться к Женевской Конвенции Международного Красного Креста и о причинах этою отказа. Они также трезво оценивали положение массы пленных в случае победы союзников и СССР над Германией при репатриации, в том числе и свое собственное. Если для многих репатриация сулила многолетнее заключение в концлагерях, то для них это был приговор к расстрелу. В уголовном кодексе РСФСР и других республик сказано: оставление боевой позиции или сдача в плен врагу без прямого приказа начальствующего лица карается расстрелом. Их начальник, Иосиф Сталин, приказа о сдаче в плен им не давал. Так что вернуться домой можно было или «на щите», что в данном случае означало — избитым, обесчещенным, в телячьем вагоне под конвоем НКВД, на короткий суд и расстрел, или «со щитом» — с развернутыми знаменами, на белой лошади, во главе дивизий. Каких? конечно, антисоветских, антикоммунистических. И если западные антикоммунистические демократии оказались союзниками Сталина в борьбе против национал-социалистической Германии Гитлера, то естественным и единственным союзником каких-то организованных российских антисоветских вооруженных сил мог быть только Гитлер. По словам Горчакова, часть генералов начала серьезно думать о создании таких вооруженных сил, и они считали, что для этого есть все предпосылки. Мы, просидевшие всю зиму в Замостье в абсолютной изоляции, только мельком слышали о создании русских национальных антибольшевистских частей, например, когда появились у нас в лагере представители Смысловского-Регенау. А оказывается — дело и было, и есть во много раз серьезнее и разрастается в очень больших размерах. Еще в ноябре 1941 года около Смоленска возникла группа, организующая «Освободительное Движение», и там были сформированы первые воинские части, костяк будущей «Освободительной Армии». По данным, имеющимся в распоряжении генерала Лукина, не менее полумиллиона бывших военнопленных, разных воинских соединений и организаций первой эмиграции и добровольцев из населения оккупированных немцами районов уже находится под ружьем и сражается против советского правительства. Теперь дебатировался вопрос, как договориться с немецким командованием, чтобы объединить все эти разбросанные части воедино и под русским командованием, чтобы превратить войну из русско-немецкой во внутреннюю гражданскую войну с целью свалить и уничтожить советскую систему. Задача, конечно, огромных размеров, политически чрезвычайно сложная, но то, что огромное большинство пленных в лагерях и населения в стране настроено крайне антисоветски, вселяло надежду, что если немцы правильно поймут цели движения и помогут развитию его, то она станет осуществимой. Так думал Горчаков, и, очевидно, не только он — «Я думаю, что скоро во всех лагерях и в рабочих командах будет проводиться разъяснительная работа из какого-то центра, и тогда рекомендую вам крепко подумать надо всем этим», — сказал Горчаков в заключение нашей затянувшейся беседы.
Эти разговоры заставили меня действительно «крепко подумать». Прежде всего, по-новому встал вопрос, куда мы едем и какую работу должны будем выполнять? После отъезда моих замостьевских приятелей и Владишевского я остался в одиночестве. Горчаков был не в счет, т. к много времени уделял административной работе в нашем русском секторе, а когда был свободен — обычно уходил в генеральский барак. Немногие имели туда свободный доступ, но он — имел. Наученный горьким опытом прошедшей зимы, я не доверял окружающим меня новым людям. Единственным человеком, с которым, мне казалось, можно поделиться сомнениями и мыслями, был Бедрицкий. Я рассказал ему, что узнал о Пеенемюнде, и спросил его мнение. — «Ведь мы можем оказаться в положении инженеров, работающих над созданием новых типов оружия. Оружия, которое немцы будут использовать против наших солдат, а возможно и против городов и заводов в тылу. Как вы это оцениваете?» — Бедрицкий помолчал немного и вдруг сказал: «Бог дал мне смирение и терпение принять то, что я не могу изменить. Бог дал мне храбрость, силу и настойчивость изменить то, что я могу. И Он дал мне мудрость и разум, чтобы понимать эту разницу». Я был поражен! Это были слова, которые я много раз повторял в жизни при самых трудных обстоятельствах. Это был, так сказать, стержень моей личной философии. — «Откуда вы это взяли, эти слова?» — спросил я. — «Не знаю, но они дают мне силу жить, если бы я был средневековым рыцарем, я бы этот девиз написал на своем щите». — «Следовательно?» — «Я думаю, что сейчас мы на первом параграфе, когда приедем и осмотримся — будем на третьем, а тогда и решим, что мы можем предпринять по второму». — Мы с Сергеем Владимировичем вскоре перешли на «ты» и сделались близкими друзьями.
В начале июля нашу группу перевели совсем в другую часть лагеря, в огромную, мрачную, старую казарму с трехэтажными железными койками, большими длинными столами посередине, обставленными стульями. Казарма была рассчитана на сто человек, а нас было только 28. Через день прибыло пополнение: два инженер-капитана, Евгений Присадский и Василий Бодунов, оба с пензенского велосипедного завода, майор Петр Пискарев и молодой лейтенант Анатолий Шурупов. Пискарев был назначен «старшиной команды», а Шурупов официальным переводчиком.
Я совсем разболелся, ослабел, а ноги все больше и больше распухали. Здесь, в Хаммельбурге, голод я переносил значительно труднее, чем в самые скверные времена в Замостье. Там пища была настолько отвратительна, что несмотря на голод нужно было иногда просто заставлять себя взять ее в рот и проглотить. Здесь, в Хаммельбурге, наоборот — все было приличного качества и вкуса — и хлеб, и картофель, и суп, и то, что выдавалось сверх этих трех «основных китов нашей диеты», — но количества выдаваемого были настолько мизерны, что фактически за весь день мы ели пять-десять минут, а остальное время, 23 и три четверти часа, мы мучительно хотели есть! Я стал плохо спать, вставал по ночам, без конца пил воду. Желудок работал только раз в неделю. Наша казарма была на самом краю русского сектора. Почему это кирпичное сооружение, наверно, столетнего возраста, оказалось включенным в периметр сектора — Бог знает. Чтобы попасть в лагерь, от нашей казармы надо было пройти по дорожке вдоль проволочного забора, а за забором было два барака, где жили немецкие солдаты. Однажды утром, плетясь по этой дорожке, я увидел, как солдат-немец перебросил через забор две буханки хлеба, подхваченные на лету какими-то счастливцами пленными. Мысль о возможности получить таким образом кусок хлеба захватила все мое существо, и я целый день продежурил на дорожке в ожидании «улыбки судьбы». Увы, ничего не получилось. Тогда я решил встать рано утром и еще раз попытать счастья. Было еще полутемно, когда я занял позицию у забора против немецкого барака. Скоро из одного барака вышел светловолосый плотный солдат, без мундира и в шлепанцах на босых ногах, он сходил в уборную, снова появился и, почесываясь, стал смотреть на небо, потом, скользнув взглядом по моей фигуре, ушел в свой барак. Появился другой, сделал то же путешествие, стал у края дороги и закурил сигаретку. Я решился действовать: «Битте, герр зольдат... брот... айн клайнес штюк, битте, герр зольдат», — с трудом выдавил я из себя. Немец услышал, подошел ближе и молча стал рассматривать меня, как зверя в зоопарке. Он был пожилой, рыжий, с хмурым и неприятным грубым лицом. Внезапно он покраснел и заорал: «Raus! Verfluchtige Schweine! Bettler! Bitte, bitte, — передразнил он. Raus, menschliche Abfäll! Raus, Schweine!» — потом поднял камень с земли и запустил им в меня. Камень пролетел мимо, а немец пошел к своему бараку, продолжая ругаться. Я отошел в сторону, а потом сел на землю и... заплакал. От слабости, от унижения, от голода, от безнадежности, от грубости этого рыжего злобного солдата. «Так тебе и надо, — шептал я сам себе, — от бурчания в животе потерял всякое человеческое достоинство. Так тебе и надо, получил по заслугам!»
Нас как бы действительно забыли, а я стал думать, что даже если нас наконец отправят на работу, то меня могут забраковать по здоровью. По совету Бедрицкого, я записался на прием к доктору в санчасть. Принял меня очень милый молодой врач, харьковчанин. Внимательно осмотрев меня, он сказал: «Организм у вас здоровый и крепкий, но вы изголодались до крайности. Я дам вам пилюльки и сделаю укол. После этого санитар даст вам жидкую кашу, очень питательную. Приходите каждый день по утрам на эту процедуру, включая кашу. Должно помочь». — Помогло! Через несколько дней я стал чувствовать себя значительно крепче, даже опухлость ног начала заметно спадать.
В один действительно прекрасный день произошло чудо: утром дежурные принесли завтрак — по крайней мере в утроенном размере. Обед — тоже, и ужин — тоже! Пискарев сказал, что через три дня мы уедем, и что все эти оставшиеся дни мы будем получать усиленный паек. 24 июля нас предупредили, что утром на следующий день мы поедем к месту назначения, а вечером меня вдруг вызвал к себе Горчаков. — «Прощайте, майор, — сказал он. — Вы и вся ваша группа завтра утром отправляетесь в путь. Мы с вами старые знакомые, я привык уважать вас, поэтому хочу сказать вам пару напутственных слов. Во-первых, помните о том, что мы с вами абсолютно бесправны и беззащитны. Немцы не несут никакой ответственности за наше существование ни перед кем, поэтому слова «суровое наказание» в приказе об отправке нашего брата на работы имеют абсолютное значение. У меня есть сведения, что уже были случаи расстрела тех пленных офицеров, которые возомнили себя рабочими по контракту, и вели себя так, что это не понравилось кому-то. Мы, к сожалению, рабы. Зная ваш строптивый характер, предупреждаю вас об этом. Не рискуйте своей жизнью, она и вам и нам еще пригодится. То, что я говорил о начале организации Освободительной Армии, начинает принимать определенные очертания. Я надеюсь, что мы с вами еще встретимся. Теперь о другом. Майор Пискарев назначен управлением лагеря старшиной вашей группы, я не знаю — почему. Кто он и чем дышит, тоже не знаю. Но то, что я о нем знаю, не вызывает у меня к нему симпатии. Как Пискарев, советский майор, попал в такое доверие к немцам, тоже мне неизвестно. Говорят, он настроен очень пронемецки. Я как-то инстинктивно не верю ему и советую быть с ним настороже, во всяком случае пока вы сами его не раскусите. Если у нас с организацией Освободительной Армии что-нибудь получится, то и нам придется какое-то время проявлять некоторую «пронемецкосгь», но это будет только наверху, в официальных отношениях. Возможно, что и у Пискарева это камуфляж, по личным причинам Вы сами увидите. Вот, это собственно и все, что я хотел сказать. Будьте здоровы и осторожны»
Утром, после такого же обильного завтрака, появился фельдфебель, нам выдали маршевой рацион, посадили в грузовик и привезли на железнодорожную станцию Хаммельбург. В теплушке с нарами, парашей под брезентовым колпаком, обеспечивающим уединение, и баком с питьевой водой, мы, 32 человека, разместились с комфортом. У незакрытых дверей уселось два немецких солдата, вагон наш прицепили к пассажирскому поезду, и мы поехали. Ехали, что называется, по первому классу. Маршевой паек: целая буханка хлеба, банка овощных консервов с маленькими кусочками мяса, пачка сигарет на двоих, плюс наши конвоиры дважды в день приносили довольно приличный суп, его можно было есть «от пуза». Наш дорожный конвой состоял из фельдфебеля и шести солдат, менявшихся каждые 4-5 часов у открытых дверей вагона, остальные ехали где-то в поезде. Все солдаты и фельдфебель были пожилые, добродушные и довольно разговорчивые люди. Они все рассказывали о Германии, о городах, мимо которых проезжал поезд, показывали снимки своих жен, детей, а один и внуков, угощали нас сигаретами, и все были довольны. Через Шурупова мы задавали им вопросы о том, куда едем, на какие работы и что такое НАР. Солдаты или сами мало знали об этом НАР, или почему го не захотели распространяться на эту тему. Я сразу вспомнил свой разговор с Владишевским, потому что один из солдат, подняв палец, тоже начал с таинственного «О!» «О! Sehr wichtige Organisation!» — А другой подтвердил слова своего товарища, утвердительно покачав головой, и с значительным видом тоже сказал «О!» Мы узнали, что нам предстоит проехать больше шестисот километров, и на место мы прибудем только на следующий день. Под вечер наш вагон отцепили и поставили на запасных путях. Солдаты ушли, наглухо заперев вагон и закрыв наружные ставни. Судя по звуку, кто-то из них все время дежурил снаружи. Мы начали устраиваться на ночь, и вскоре все в вагоне уснули.
Всю последнюю неделю я присматривался к Пискареву, а после прощального разговора с Горчаковым — очень пристально. Мне он не нравился, по какому-то, вероятно предвзятому, чувству мне казалось, что и там, дома, он был членом партии. Люди такого типа, не имея ничего своего, что могло бы их вывести в первые ряды, но испытывая постоянную жажду «играть важную роль», вступали в партию, садились в мягкие кресла за широкими письменными столами с телефоном, в «своем» кабинете, с секретаршей у дверей, и, опираясь на положение члена партии, «играли» эту «важную роль», управляя колхозом, заводом или трестом, мало понимая дело, но свято придерживаясь «партийной линии». Ими было довольно начальство, а они — своим «важным положением» и... доступом в закрытые распределители. У меня возникло предчувствие, что мы с ним, пожалуй, «не сработаемся»! Кто он, откуда, где и когда попал в плен, я пока выяснить не мог.
Шурупов, или Толька, как все стали его называть, был совсем мальчишкой, ему было только 20 лет. Он был студент предпоследнего курса института иностранных языков в Одессе, но немецкий язык для нею был родной. Он родился вырос и воспитывался в семье матери, дочери немецких колонистов в районе Одессы. Он был нахальным, каким-то издерганным, очень нервным, худым и беспокойным как муха мальчишкой. После пережитого в ченстоховском лагере для красноармейцев голода, он никак не мог наесться и, мгновенно проглотив свою порцию, выпрашивал у других еще «хоть кусочек».
Ночью наш вагон снова прицепили к поезду, и я уснул под мерное покачивание вагона и стук колес.
Утром солдаты принесли «кофе» с немецкими армейскими, твердыми как камень, галетами и снова уселись у открытых дверей теплушки. Было уже около двенадцати часов дня, когда нас выгрузили из вагона. На здании вокзала была надпись готическими буквами — Graiswald. Колонной по двое, под охраной всех шести солдат и фельдфебеля, мы направились по дорожке через поле к большой группе зданий красного кирпича. Погода была пасмурная, туманная, моросил мелкий дождик, и пока мы дошли до этих зданий, все промокли и продрогли. Через большие импозантные ворота, с бетонными немецкими орлами и свастиками, нас ввели на широкий двор, где на высокой мачте вяло полоскался отяжелевший от дождя красный флаг с белым кругом и черной свастикой. Это и был Шталаг II-С.
2. Грейсвальд, Шталаг II-С
Дождь усиливался, а мы стояли посреди двора, солдаты и фельдфебель ушли, оставив только одного, уныло стоящего под дождем, закутавшись в свой плащ. Пискарев, несмотря на наши просьбы, отказался попросить солдата, чтобы нам разрешили перейти через двор и укрыться под крытым переходом между зданьями. Тогда я взял на себя инициативу, подошел к солдату и, используя мой бедный запас немецких слов и большое количество жестов и мимики, объяснил ему нашу просьбу. Солдат немедленно согласился, и мы спрятались от дождя под навес. Мои действия «через голову начальства» явно пришлись не по вкусу Пискареву, но все остальные были довольны. Наконец, минут через 25, появился наш конвойный фельдфебель в сопровождении унтера, очевидно из управления лагеря. Произошла официальная передача «живого товара» из рук в руки, по именному списку. Фельдфебель сказал нам «лебе вооль», махнул рукой и ушел, а унтер приказал следовать за ним. По проходам между зданиями, через несколько охраняемых часовыми калиток, он привел нас в помещение, похожее на большой гараж, с двухъярусными железными койками. Здесь нас встретил моложавый, аккуратно одетый в советскую морскую командирскую форму человек и сказал нам: — «Здравствуйте, господа. Меня зовут Вячеслав Михайлович Гранов, я работаю в канцелярии Шталага, в русском отделе. В этом помещении вы пробудете два или три дня, перед тем как поехать в рабочий лагерь, куда вы назначены. Сейчас вас накормят, потом вы пойдете в баню и получите новое обмундирование и белье. С вами останется лейтенант Андрей Кузьмич Новиков, а я снова приду после пяти вечера и тогда поделюсь с вами тем, что знаю о вашей будущей работе и об условиях, в которых вы будете жить».
Привезли еду, хороший суп, хлеб, вареный картофель в количестве вполне достаточном, мы поели, и сразу Новиков повел нас сперва в баню, а потом на переобмундирование. Белье дали новое, почти все получили английские шерстяные военные брюки и голубовато-серые голландские куртки, кроме того, выдали по две пары серых бумажных толстых носков и по паре грубых, крепких, хорошо починенных, ботинок. На складе, где мы получали все это богатство, даже можно было подбирать по размерам и росту.
К трем часам дня мы, чистые, прилично одетые и относительно сытые, вернулись под предводительством Новикова в наше временное помещение, и здесь нас ожидал сюрприз: на столе стояло два картонных ящика с надписью на русском языке — «подарок на новоселье». Это русская группа в лагере решила ознаменовать наше прибытие. В ящиках были мясные консервы, печенье, сухие фрукты, молочный и яичный порошок, сигареты, шоколад... Мельников и Пискарев начали все это делить на 32 части, а Новиков в это время рассказал нам о том, куда мы попали: «Этот Шталаг II-С является центром на всю Померанию, все рабочие команды, в сельском хозяйстве у бауеров, в промышленности и на железной дороге, административно подчиняются Шталагу. В самом лагере живут рядовые из французской и бельгийской армии, те, кто не хочет или почему-либо не может работать, их не принуждают. Нас, русских, здесь мало, только 32 человека, как и вас. В канцелярии работает 7, в портняжной мастерской 9, в сапожной 11 и на кухне 5. Гранов — старшина всей нашей русской команды. В рабочих командах, приписанных к нашему Шталагу, числится почти 5 000 солдат Красной армии. У нас прекрасные отношения с французами и бельгийцами, и поэтому мы ни в чем не нуждаемся... Должен сказать, что в смысле питания я лично и до войны, дома, никогда так не жил. Ваша группа — это первая офицерская группа, присланная на работы в наш Шталаг». Он рассказал, что почти все в их группе попали в плен в киевском окружении, и они, «канцеляристы», были подобраны сюда на основании знания не менее двух языков, немецкого и французского или английского. Гранов был моряк, после гибели корабля в Балтийском море его выловили из воды немцы, он хорошо знал немецкий, французский и свободно изъяснялся по-английски. Французов и бельгийцев, постоянно живущих в лагере, было примерно 4000 человек, кроме того, в рабочих командах, главным образом у крупных бауеров, еще около тысячи. Кроме того, в ведении управления Шталага находилось два особых лагеря, один для политического состава Красной армии и флота, другой — штрафной, для провинившихся французов и бельгийцев, в рамках Женевской Конвенции. При лагере было постоянное представительство Международного Красного Креста, но всякое общение между этим представительством и русской группой категорически запрещалось.
Наш временный лагерь представлял собой длинное здание с восемью большими помещениями, изначально, очевидно, гаражами для тяжелых автомашин, а может быть и танков. Пять таких помещений были заперты, в одном жили «канцеляристы», в другом остальная часть русской группы, а третье было предоставлено нам. По другую сторону узкого, длинного двора было точно такое же здание, но без дверей, а по сторонам — высокие заборы из колючей проволоки с калитками. Одна была наглухо заперта, а другая, через которую мы прошли, охранялась часовым.
В 5.30 пришли с работы все члены небольшой «русской колонии» Шталага, и сразу же прибыл на двух тележках ужин. После «подарка на новоселье» никто фактически есть не хотел, но... пленный никогда не отказывается от еды, и мы до отказа наполнили желудки. Гранов появился после ужина, пришел в наше помещение, попросил общего внимания и стал рассказывать о том, что знал.
НАР с таинственным «О!» — это большой комплекс производственного типа военных лабораторий и испытательных станций, расположенных на острове Узедом, в устье реки Пеена, в трех городках: Пеенемюнде, Зиновиц и Козеров. Наш лагерь устроен в городе Вольгаст. на материке, против Узедома. Пока там только десять пленных красноармейцев, т.е. «хозяйственно-обслуживающая команда». Лагерь ожидает нас. В лагере оборудована чертежная зала, в которой мы и будем работать. Руководство лагеря двойное: по административной линии он подчиняется Шталагу, т.е. Вермахту, и комендант там фельдфебель Радац, Гранов его никогда не видел, но слышал, что это «военный брак», по каким-то причинам отчислен в тыл, несмотря на свой молодой возраст. По производственной линии лагерь находится в ведении НАР, представителем которого и шефом на месте является инженер Карл Мейхель, тот самый, который производил отбор на работу в Хаммельбурге. Условия жизни в лагере предполагаются вполне сносные, питание стандартное, вермахтовское, по расписанию для рабочих команд. Устройство и организация этого лагеря — следствие одной из первых немецких попыток использовать квалифицированную часть советских пленных по специальности, рационально и эффективно. Тот лагерь, куда мы будем помещены, — это только начало эксперимента. Уже сейчас там же, в Вольгасте, начато строительство другого, значительно больших размеров лагеря, рассчитанного на 300-400 человек специалистов, работающих в нескольких мастерских. Наша команда, присланная из Хаммельбурга, должна стать как бы основой, костяком будущей, значительно большей. Гранов вынул из кармана кителя наш список и сказал, что согласно этому списку, составленному Мейхелем и утвержденному в управлении Шталага, старшиной команды и «русским комендантом» лагеря назначен майор Петр Пискарев, официальным переводчиком — Анатолий Шурупов, а старшиной в чертежном зале... Гранов назвал мое имя!
Для меня это было совершенно неожиданно, я не понимал, почему «удостоился такого почета». Можно было только предполагать, что либо я произвел на Мейхеля хорошее впечатление при разговоре в Хаммельбурге, либо, что более вероятно, меня рекомендовал полковник Горчаков, с первого дня нашего знакомства в Поднесье относившийся ко мне исключительно хорошо. Так или иначе, но и сам Гранов, и мои сотоварищи по команде поздравили меня с «назначением на должность главного инженера военнопленного конструкторского бюро НАР».
В Шталаге мы пробыли четыре дня. Все отдохнули, отъелись, успокоились... Питание было вполне приличное и достаточное, русская группа получала паек наравне с другими пленными, с общей кухни. Кроме того, нам все время приносили разные деликатесы из посылок Красного Креста, получаемых французами и бельгийцами и специально передаваемых ими для нас. Маленькая группа советских пленных, попавших в Шталаг, жила здесь, «как у Христа за пазухой»! Портные и сапожники обслуживали главным образом пленных в самом лагере и всегда получали «благодарность» от своих клиентов, приносивших им на починку носильные вещи и обувь. Канцеляристы, работавшие в картотеке русских пленных приписанных к лагерю, и хорошо говорящие по-французски, имели приятельские отношения со своими коллегами по работе в управлении, и не только постоянно получали от них те же продукты деликатесы из краснокрестских посылок, но и, по разрешении управления Шталага, принимали участие в жизни иностранной части лагеря. Они участвовали в шахматных состязаниях, спортивных играх, двое были постоянными членами общелагерного оркестра. В обоих жилых помещениях этой группы стояли индивидуальные кровати с простынями и одеялами, столы и стулья, индивидуальные шкафчики, помещения были утеплены и имели печи, к услугам пленных была неплохая русская библиотека, где наряду со старо русской классикой и книгами советских авторов было много эмигрантской литературы. Все они были, видимо, довольны свое судьбой... и все явно избегали говорить на политические темы, обсуждать мировые и военные события и говорить о будущем!
Эту общую черту мы сразу заметили. У нас же с течением времен тоже сложилась некая «общая черта": как только нас переставал мучить голодный желудок, мы начинали политические споры, дебаты, обсуждения тех новостей, которые нам были доступны, думали о том, как развиваются события, старались определить свое место в этих событиях «сегодня» и в особенности «завтра». Теперь, когда мы в общих чертах узнали, куда и на какую работу попали, возник и новый вопрос. Вопрос, так сказать, моральности нашего положения. Фигура Гранова меня очень заинтересовала. Всегда с иголочки одетый, в начищенных полуботинках, спокойный и очень любезный в обращении с окружающими, он резко отличался от всей своей группы, не говоря уже о нас, типичных пленных, переживших страшную зиму в Замостье, Бялой Подляске или других подобно типа лагерях. Мне очень хотелось поговорить с ним, и, улучив момент накануне нашего отъезда в Вольгаст, я наконец получил эту возможность.
Я задал ему два вопроса: знает ли он о Вольгасте и НАР больше, чем рассказал нам, и как он, с точки зрения морали, относится к нашему положению — положению советских или русских инженеров, вынужденных работать в немецкой военной промышленности. На первый вопрос он ответил просто: «Нет, все, что знаю рассказал, никаких дополнительных сведений у меня нет». — Потом, как бы с любопытством посмотрел на меня и сказал: «Ваш второй вопрос очень наивен... или это провокация? — и, помолчав, добавил: — Идем в мой уголок и побеседуем». — Этот «уголок» находился за большими шкафами и брезентовой занавеской в том помещении, где жили канцеляристы: кровать, стол, несколько стульев, шкаф, полка с книгами, патефон. Очень чисто, аккуратно и даже комфортабельно. Мы сели. Осмотревшись вокруг, я сказал: «Мне кажется, что теперь я увидел весь широчайший диапазон условий жизни советского пленного в немецких лагерях, от барака в Замостье, где на полу валялось шесть десятков умирающих от голода доходяг, до вот этого «уголка» — с хорошей постелью, книгами и патефоном. И, конечно, хозяин этого «уголка» не испытывает голода!» — «Я понимаю ваше горькое чувство, поэтому перед тем, как ответить на ваш вопрос о «моральности», хочу сделать некоторое вступление», — ответил он и рассказал мне следующее.
Он был «потомственный моряк», родился и вырос в Кронштадте. Его отец, погибший во время Кронштадтского восстания, был один из тех, кто остался верен коммунистической власти и не присоединился к восставшим. Мать умерла еще раньше, и он, круглый сирота и сын погибшего героя, был принят в военно-морское училище на полное государственное иждивение. Он был комсомольцем и, закончив училище с отличием, был назначен командиром в Балтийский флот. К началу войны Гранов был уже командиром эскадренного миноносца и, конечно, членом партии. Как способного и знающего иностранные языки командира, его готовили к военно-дипломатической карьере, что включало посещение иностранных портов, участие в различных миссиях и т.д. Но в первые же дни войны его миноносец был потоплен, Гранов с тремя матросами, на полуразбитой шлюпке, трое суток проболтались в открытом море, пока их не обнаружили и не выловили из воды немцы. Так Гранов оказался в плену. — «У меня было только две возможности, когда немецкий моряк протянул мне руку, помогая перебраться со шлюпки на катер: плюнуть ему в лицо и заорать, что советский командир в плен не сдается, и умереть «героем», или принять руку помощи и перейти в категорию «изменников Родины». Я выбрал второе. И не сожалею об этом!» — Гранов вынул из ящика стола металлическую бляшку со своим именем и опознавательным номером: «Вот и все, что осталось у меня от советской родины. Я потерял все, но снова приобрел уважение к самому себе, утраченное больше пятнадцати лет тому назад, когда после училища я вышел во флот командиром... 24 часа в сутки я лгал, как лгали все вокруг, теперь я стал самим собой и перестал лгать другим и самому себе!» — Почти три месяца он пробыл в лагере в Кенигсберге, где условия существования пленных были аналогичны Замостью, но, когда выяснились его чин и знание языков, его привезли в Грейсвальд и предложили работать в картотеке русского отдела на положении старшего группы. — «Мне повезло, я только три месяца был в том положении, в котором вы пробыли больше года». — Я рискнул задать ему прямой вопрос: «Так что, вы теперь полностью в «стане врагов»?» — «О, нет! — энергично ответил он. — Назад, в Питер, мне хода нет, но и современная Германия меня не привлекает. Даже в случае победы Германия должна будет найти выход из того тупика, в который ее завел Гитлер. В XX веке нельзя управлять обществом методами средневековья, с такой Германией мне не по дороге!» — В отношении вопроса о «моральности» его мысль сводилась к следующему: всякая работа военнопленного в Германии помогает ей в войне с Советским Союзом и союзниками. Грузчик в порту или на железной дороге, слесарь на заводе, тракторист у бауера, плотник на строительстве или чертежник в конструкторском бюро в этом отношении равны. Есть только две возможности: согласиться или отказаться. Согласиться — значит как-то жить и быть свидетелем или участником событий в конце войны. Не согласиться — значит погибнуть в одном из лагерей «специального назначения». Он заключил: «Это дело ваше. Но, на мой взгляд, «моральность» работы на Сталина, который издевается над русским народом, тоже весьма проблематична, и я сейчас думаю, что может быть как-то удастся побороть большее зло там, дома, пожалуй, меньшим злом для нас всех здесь, в Германии».
Расставаясь с Грановым, я подумал, что мысли Владишевского, Горчакова и до известной степени мои собственные имеют много общего с высказываниями этого моряка-экскоммуниста.
На следующий день, после обеда, всю нашу команду вывели на тот двор, куда мы прибыли. Нам пришлось пройти мимо блока, где жили французы, и они устроили нам целую овацию. Нас ожидал грузовик, но перед тем, как мы погрузились, нас построили в две шеренги и перед строем появился худой, безукоризненно одетый военный в форме фельдфебеля и сказал нечто вроде приветственного слова. Это и был Радац, комендант лагеря в Вольгасте. Его речь переводил Шурупов. Потом подошел к нам небольшого роста пожилой лейтенант. Вид у него был совсем профессорский, бородка, очки в золотой оправе, немного помятая, плохо подогнанная форма, мягкая, даже застенчивая улыбка, ничего военного. Он обратился к нам по-русски, но с сильным немецким акцентом и смешными корявыми выраженьями. — «Вы, господины, едете для чертежный работа и пожалуйста, ведите себя с дисциплином». — Он назвался зондерфюрером Цейхельманом и сказан, что заведует «русским департаментом» в Шталаге. — «Я ваш большой друг и хочу, чтобы вы хорошо жили. Если вы будете работать хорошо, то и ваши начальники будут к вам относить себя тоже хорошо, а я хочу, чтобы всем было хорошо». — После этих напутственных слов нам приказали сесть в грузовик. В кабину сел фельдфебель Радац, у заднего борта устроилось четыре солдата с карабинами, и мы отправились в путь. Минут через сорок мы въехали по хорошей асфальтированной дороге, по обе стороны которой были поля и огороды, в уютный немецкий городок с ратушей, кирхами, магазинчиками и ресторанчиками, с маленькими тихими улицами, обсаженными деревьями и кустами. Проехав городок, наш грузовик въехал в тупик около небольшого завода и стал у ворот в заборе из колючей проволоки, охраняемых двумя солдатами.
3. Рабочая команда НАР, Вольгаст 1
Лагерь был совсем маленький, только на 120 человек. Немецкий барак, где было управление, т. е. контора Радаца, комнаты местного начальства и общежитие охраны, был у ворот, в тупике, куда нас привезли, а во дворе лагеря, справа и слева от ворот, было еще два барака, один для нас , «инженеров», а другой такой же для красноармейцев. Прямо против ворот был солидных размеров барак, в котором размещалась «чертежка», а рядом с ним кухня и продуктовый склад. Нас разместили по десять человек, трех имеющихся в наличии майоров Радац назначил старшими комнат: Пискарева, Афанасьева и меня. В каждой комнате было десять двухъярусных деревянных кроватей с матрасами и подушками, набитыми соломой, и двумя солдатскими одеялами, десять индивидуальных металлических шкафов, каждый на два отделения, десять табуреток, два стола, а посередине прохода печка. Все было чисто, пахло свежей соломой, а новосделанные кровати — смолистой сосной. Во входном тамбуре стояла параша с плотной крышкой. Маленькая команда красноармейцев, оказывается, ожидала нашего прибытия больше месяца. Они приветливо встретили нас и стали рассказывать о том, как попали сюда, какие здесь условия, и, конечно, как всегда среди пленных, главная тема была «питание». Так называемый «стандартный паек» советского пленного в рабочей команде был очень недостаточный или попросту голодный: полфунта хлеба на день, литр жидкого супа с картошкой и «немецким салом», как назывались кубики брюквы или кольраби, и мелко изрубленными кусочками «мяса», т. е. измельченными неизвестными частями неизвестных животных, которые лагерь получал на местной бойне. Кроме этого: 20 грамм сыра или колбасы, две столовых ложки бурачного повидла и по воскресеньям несколько твердых армейских галет. Каждое утро и каждый вечер можно было получить эрзац-кофе, сколько кто хотел, и по две или три вареных картофелины. Специалисты наши сразу же подсчитали: 1 100 калорий.
На следующий день, после подъема, в 6 часов утра, нас всех построили на дворе в две шеренги и явилось все наше начальство: фельдфебель Радац, комендант, и младший унтер-офицер Фрунке, его помощник, т. е. представители Вермахта, а представителями фирмы НАР были наш старый знакомый инженер Мейхель и унтер-офицер в форме Люфтваффе по имени Валюра. Сперва Радац, потом Мейхель сказали одно и то же: если мы будем «вести себя хорошо», то и к нам со стороны командования будет «хорошее отношение», а если нет, то…."пеняйте на себя»! После этого вступления и очень скудного завтрака, к которому мы добавили кое-что из запасов, сделанных в Грейсвадьде, мы были введены в чертежный зал, место нашей работы.
Команда должна была состоять из шестидесяти человек, на это количество чертежников и был оборудован зал. Каждый имел стол с чертежной доской, на которой была укреплена рейсшина на блоках, и лампой на шарнирном постаменте, а у стола — металлический стул на винтовой колонке. Рабочие места были расположены в три ряда, по двадцать в каждом. Мейхель потребовал внимания и сказал примерно следующее: «Этот зал — ваше рабочее место. Сначала вы должны восстановить свои профессиональные способности, вспомнить, как грамотно делаются чертежи, и делать их в точном соответствии с нормами и стандартами, принятыми в немецкой промышленности». — Он поднял два тома DIN — Deutsche Industrie-Norm — и показал их нам. Как всегда сопровождавший его Валюра неожиданно для нас добавил: «Библия то ест для вас! Розумите? Як Пан Бог наказал!» — Оказалось, что Валюра чех.
Обратившись ко мне, Мейхель сказал: «Вы назначены старшиной чертежной мастерской, я покажу вам ваше рабочее место и дам соответствующие инструкции». — В конце зала была отдельная комната с широким окном в зал, у окна стоял стол, а у стен — ряд шкафов. Разговор с Мейхелем я хорошо запомнил, т.к. он определил наши дальнейшие отношения. На мой вопрос, почему я назначен старшим, он резко ответил: «Не знаю, это рекомендация из Хаммельбурга, наверно потому, что вы старший по чину. Мне лично все равно, какой «Иван» будет здесь старшим!» — Я в тон ему ответил: «Прекрасно, мне тоже наплевать, какой «Фриц» будет мной командовать!» — Мейхель, очевидно не ожидавший такого ответа от пленного, сердито посмотрел на меня и разразился длинной фразой, состоящей из самой похабной площадной брали. Я подошел к двери и сказал ему: «Слушайте, господин Мейхель, ищите себе другого «Ивана». Я не намерен слушать вашу ругань, у нас в России инженеры считаются интеллигентными людьми и ведут себя соответственно». Мой решительный отпор произвел на Мейхеля впечатление. — «Садитесь, майор! Ваше назначение утверждено в Шталаге и в Пеенемюнде, я тут ничего изменить не могу, даже если бы и хотел. Садитесь и слушайте! Ругаться я не буду». — Это обещание он выполнил, и впоследствии если и вставлял в разговор матерщину, то, так сказать, абстрактно, не адресуя ее ни к кому персонально. Очевидно, он считал, что подобные тирады доказывают хорошее знание русского языка. Этот короткий разговор в присутствии всей группы привел к тому, что назначение старшим, сделанное где-то «наверху», теперь получило утверждение здесь, «внизу», среди моих сотоварищей.
Инструкции Мейхеля были несложны и касались главным образом учета выполняемых чертежей, проверки их соответствия нормам, выдачи и учета чертежных приспособлений и бумаги. В одном из шкафов были сложены небольшие ящики, в которых аккуратно располагались: готовальня, набор треугольников, лекал, логарифмическая линейка, масштабная линейка и другие мелкие принадлежности. Эти индивидуальные ящики надлежало утром выдавать каждому, а в конце дня получать их обратно и проверять, все ли в целости. Весь комплект приспособлений, чертежные доски, лампы и даже стулья, все было совершенно новое:
Первые несколько дней все с удовольствием «восстанавливали свои профессиональные способности», перелистывали книги норм и стандартов, фактически хорошо известных всем нам, так как наши советские «ГОСТ'ы» были почти точной копией немецкого «DIN'а». Потом это стало надоедать. Из Шталага привезли большой ящик русских книг, почти исключительно беллетристику, и все вместо черчения занимались чтением. Нас никто не беспокоил, Мейхель и Валюра появлялись редко и совершенно не интересовались тем, что мы делаем. А мы читали запоем и... мечтали о том, как бы снова оказаться сытыми! Фельдфебель Радац демонстративно в чертежку не заходил. Отношения между представителями НАР и Вермахта, в лице Мейхеля и Радаца, были явно недружелюбными и натянутыми, если не прямо враждебными. Вероятно, это было не только местное, личное явление, но шло сверху. Радац и Мейхель, не стесняясь присутствием пленных, часто ругались между собой, а по тону и содержанию этих часто очень громких споров было ясно, что препирательство идет между ведомствами. Мейхель и Валюра, в свою очередь, никогда не заходили в другие помещения лагеря, из ворот в чертежку и из чертежки в ворота, тоже очень демонстративно.
Фельдфебель Радац, «военный брак» по выражению Гранова, был кавалеристом, постоянно носил свою форму с желтым кантом и желтым околышком на фуражке, сапоги со шпорами, всегда начищенный, выутюженный, часто от него даже пахло одеколоном. Кроме того — обостренно нервный, неуравновешенный, кричащий на пленных и на своих подчиненных — солдат, могущий иногда применить и стек. Мейхель называл его неврастеником или сумасшедшим психом и говорил, что «его по темечку Бог ударил». В самые первые дни Радац принес Пискареву ярко-желтую фуражку с нестерпимо блестящим черным лакированным козырьком и требовал, чтобы при всяких официальных обстоятельствах Пискарев, «русский комендант лагеря», надевал ее. Такими официальными обстоятельствами обычно были приезды «гостей». Эти визиты в первые месяцы нашей жизни в Вольгасте были довольно частым явлением. Когда приезжали военные, Радац впадал просто в истерическое состояние, прицеплял шпагу, носился по лагерю, как метеор, и на каждый вопрос приезжего начальника орал, выпучив свои бледно-голубые «арийские» глаза, «яволь!», а при прощании щелкал каблуками, производя «малиновый звон» шпорами, почему-то низкой октавой, рыкал «Хайль Гитлер!». Если же посетители были штатские, то он вел себя значительно спокойнее и даже несколько небрежно, как бы со снисхождением давал пояснения приезжим, а при прощании только поднимал руку в фашистском приветствии, но молча. По установленному им ритуалу, при приезде визитеров мы все выстраивались в две шеренги на дворе, а на правом фланге должны были стоять Пискарев в своей «официальной» фуражке и Толька Шурупов, переводчик. Если визитеры шли осматривать жилые комнаты, то их сопровождали Пискарев, Шурупов и старший комнаты, если в кухню — то те же Пискарев с Шуруповым и наш повар Петр Иванович. Конечно, если посетители интересовались чертежкой, а это обычно было их главной целью, то роль «хозяина» играл я. Роль Шурупова как переводчика постепенно теряла свое значение, т. к. мы все больше и больше начинали понимать немецкий язык и объясняться на нем.
Однажды, при очередном посещении лагеря тремя немцами в гражданском, один из них, плотный моложавый господин со «студенческим» шрамом на щеке, вдруг, когда я показывал им шкафы с запасным оборудованием, бесцеремонно и внезапно взял меня за подбородок, повернул мою голову в бок и пальцами что-то пощупал за ухом. Я отдернул голову и с недоумением посмотрел на него. Он засмеялся, и из слов, обращенных к двум другим немцам, я понял, что он заподозрил во мне семитское происхождение и сделал соответствующую проверку, руководствуясь антропологическими критериями расовой теории. Я вынул из кармана справку, выданную мне доктором Ищенко еще в Замостье — «крайняя плоть не обрезана», — и, позвав Шурупова, попросил перевести содержание «документа» немцу. Тот, выслушав Шурупова, похлопал меня по плечу и со смехом сказал: «О! Samost! Sehr schöne Filter!». — Я понял и ответил: «Да, прекрасный «фильтр», 70% там умерло от голода и тифа». — Шурупов перевел, немец перестал смеяться, и все трое вышли из комнаты.
Чертежники прибывали и прибывали, почти все места в бараке уже были заняты, прибывали и красноармейцы, в их бараке тоже было почти полно. Все они работали на постройке новою лагеря, по другую сторону Вольгаста. Уходили сразу после завтрака и возвращались к ужину, обед они получали на работе. Кормили нас очень скверно. Петр Иванович Лоскутков, повар и глава кухни, изо всех своих сил старался как-нибудь накормить нас всех мизерным количеством продуктов, которые отпускал ему унтер Фрунке. Выпрашивая и выторговывая, а иногда, если представлялась возможность, и обманывая Фрунке, он «запускал в котел» все, что мог. Петр Иванович был исключительно милый, скромный и отзывчивый человек, скрупулезно справедливый. Роль «начальника цеха питания», как он сам называл свою должность в лагере, он исполнял со всей серьезностью. Он был старовер из Царёво-Кокшайска, там у него осталась жена и девять человек детей, он любил рассказывать о своей семье. Петр Иванович в армии тоже был ротным поваром, так, со своей кухней на колесах, он и попал в плен под Вязьмой. Унтер Фрунке, гориллоподобный, огромный, мрачный детина, по природе своей был садистом и любил издеваться над пленными, часто рукоприкладствуя в красноармейском бараке, несмотря на то, что Радац запретил рукоприкладство, оставляя эту привилегию только для себя. Правда, он и сам такими делами занимался редко. Фрунке к Петру Ивановичу относился с уважением. На него, очевидно, произвел неизгладимое впечатление один случай. Вскоре после прибытия нашей группы Петр Иванович обсчитал Фрунке на несколько фунтов гороха, и прежде чем тот сообразил обсчет, Петр Иванович поспешно запустил все в котел. Фрунке рассвирепел и, схватив длинную деревянную мешалку, ударил Петра Ивановича, но когда хотел повторить удар, то Петр Иванович вооружился большим кухонным ножом и с таким решительным видом встал перед Фрунке, что тот опустил мешалку, выругался и ушел. Когда Петр Иванович рассказал мне об этом, я спросил, действительно ли он мог бы пустить нож в дело. Он усмехнулся и ответил: «Мог бы... я бедовый! Один удар — это, понятно, каждый сгоряча может, ну а потом хватит! Фрунке это раскумекал, и теперь у нас с ним вроде как договор подписан, норма нормой, а если я его обжулю, это мое! Не зевай, значит!»
Пискарев как-то совсем стушевался и даже старшинство по комнате передал другому. Первое время он пытался проводить «разъяснительную работу», но его выступления, со стандартными проклятьями по адресу Советского Союза и с такими же стандартными восхвалениями Третьего Рейха, обычно были настолько беспомощны и примитивны, что слушать его никто не хотел. Слишком он был прост для интеллигентных слушателей, ничем не связанных в своих суждениях и не боящихся их высказывать. Если его и слушали, то только для того, чтобы посмеяться над ним и загнать в тупик. Он превратился в растерянного и потерявшего всякую ориентацию человека, при этом явно страдающего от своего странного и обидного положения, на правом фланге, в дурацкой ярко-желтой фуражке, надетой на него немецким фельдфебелем-неврастеником. У нас в лагере установилась настоящая, полная свобода слова. Первое проявление этой человеческой общественной привилегии началось сразу же после пленения, еще в полевых лагерях, но там это скоро превратилось в однобокую свободу. Острая вспышка антикоммунистических и юдофобских высказываний и возможность выражения своих мыслей по этому поводу была как бы компенсацией за многолетнее затаивание и умалчивание своих чувств, темы дискуссий и разговоров были очень ограниченны. Потом, под влиянием обстоятельств и условий лагерного существования, страх быть пойманным на симпатии к советской философии или, еще хуже, к евреям снова вернул всех к необходимости держать язык за зубами, голод вообще приостановил всякую умственную деятельность. В Лысогорах и в Хаммельбурге снова стала расцветать «свобода слова», но здесь, в Вольгасте при сравнительно спокойной и бездельной жизни, и «переносимом» голоде, разговоры и споры об общественном устроении, политических системах и философии, о религии, об идущей войне, нашем настоящем и вероятном будущем сделались главным ежедневным занятием многих. В нашей группе самому младшему было 27 лет, а самому старшему 54. Все были с высшим советским образованием, но совершенно неожиданно среди нас оказались представители самых разных точек зрения и самых разнообразных убеждений: от марксистов до не менее убежденных монархистов, от очень религиозных людей до полных, стопроцентных атеистов. Для меня такой широкий диапазон умонастроений казалось бы однородной массы подсоветских инженеров был убедительным доказательством, что все двадцатипятилетние старания коммунистов создать «советского человека» потерпели полное фиаско. Поэтому Пискарев, привыкший, по всей вероятности, там, дома, к «одинаковомыслящей» массе слушателей, вообще стал избегать говорить на отвлеченные темы. Так как команда чертежников была основой всего лагеря, а я был старшиной этой команды, то постепенно я превращался в фактически главного представителя пленных перед немецкой администрацией. Это налагало на меня какую-то неофициальную, но явно ощутимую обязанность и ответственность, «представителя», лица, добивающегося, в пределах возможности, улучшения условий нашей лагерной жизни. Главное было — наше постоянно голодное состояние. Я пробовал поднимать этот вопрос перед немцами. Я обратился к Мейхелю, но он заявил, что вопросы питания его не касаются и что это дело Вермахта, а не Пеенемюнде. — «Недели через две сюда приедет специальная комиссия, среди членов комиссии будет человек по имени Фетцер, если вам удастся, поговорите с ним, от него многое зависит», — сказал он мне.
В самом начале, когда наша группа приехала из Хаммельбурга, майор Афанасьев, большой любитель пения и обладатель хорошего, звучною баритона, организовал небольшой хор из семи человек. Теперь в этом хоре было около двадцати хористов, пели они очень хорошо, и часто по вечерам, после работы, устраивали настоящие концерты для нас. На эти концерты приходил и Радац, он тоже оказался любителем пения, его любимыми песнями были «Стенька Разин», «Москва моя, страна моя». Он садился на стул и старался подпевать, а если оставался доволен, то говорил: «Карош, ошень карош!» и давал приказание Петру Ивановичу получить «экстру» у Фрунке на складе. Поэтому концерты превратились в ответственное дело и ко всем хористам мы относились с большим уважением.
Приезду комиссии наше лагерное начальство придавало очень большое значение, всюду чистили, убирали, Мейхель распорядился, чтобы на каждом чертежном столе была прикреплена специальная табличка с именем и... званием чертежника, чтобы на каждом столе лежал «незаконченный чертеж», имитирующий «каждодневную» работу, и чтобы в день приезда комиссии у всех были чистые руки и начищенная обувь! Радац решил «угостить» важных визитеров концертом и настаивал, чтобы хор разучил немецкий гимн, но эту затею ему пришлось оставить, т. к. мы с Афанасьевым заявили ему, что если он хочет, чтобы хор пел немецкий гимн, то перед этим хор пропоет «Интернационал»!
Вес места в трех комнатах нашего «инженерного» барака были заняты. На последние два, в мою комнату, прибыли подполковник Игорь Ляшенко и флотский лейтенант Александр Родионов, инженеры-механики из Ленинграда. Ляшенко. попавший в плен зимой 1941 года, скрыл свой чин и долго работай как рядовой у крестьянина в Латвии. Родионов, попавший в плен в первые дни войны в Риге, сперва был освобожден из плена на поруки своей двоюродной сестры, полунемки, но потом, ошибочно принятый за какого-то комиссара, был арестован и целый год провел в лагере «особого режима» на острове Рюген, после чего его перевели в наш лагерь, так как той же двоюродной сестре удалось доказать ошибку, приведшую к его аресту. Оба оказались очень милыми и интеллигентными людьми, и я с ними быстро подружился.
Постоянное недоедание начинало опять сильно сказываться на физическом и психическом состоянии пленных. Все были слабые, усталые, хмурые и нервные. Мы подсчитали, что лишних 7-8 картошек в день на человека было бы достаточно, чтобы довести калорийность пайка до 1 800 калорий, минимум-миниморум, необходимый для взрослого человека, не занимающегося физической работой. Я снова обратился к Мейхелю, и он снова сказал, что эти вопросы не входят в его компетенцию и поэтому его не интересуют. Я сказал о дополнительных картошках Радацу, но тот с удивлением посмотрел на меня и обозвал полоумным. Дело, казалось, было совсем безнадежным.
Наконец пришел день, к которому готовился лагерь: на пяти легковых автомобилях приехало человек пятнадцать военных и штатских во главе с генералом. После обычной процедуры построения, с Пискаревым в желтой фуражке на правом фланге, и осмотра помещений нам всем приказали сидеть по комнатам, а в чертежке заседала комиссия, решавшая, очевидно, важные вопросы, т. к. перед дверьми стоял часовой. Я нервничал, а вдруг мне так и не удастся поговорить с этим Фетцером? У меня была готовая идея, как добыть для лагеря этот несчастный десяток картошек на человека. Я знал, что местные бауэры страдают от недостатка рабочей силы, в особенности во время сбора урожая. Моя идея заключалась и том, чтобы организовать, небольшие бригады и посылать их на полевые работы, а плату за нашу работу получать от бауеров «натурой» и таким образом создать дополнительное питание для пленных. Я не говорил об этом ни с Радацем, ни с Мейхелем, зная, что они сами не решатся на такое дело, а если кто-то сверху, как этот Фетцер, от которого «многое зависит, одобрит такую идею, мы перестанем быть голодными! Начальство стало выходить из чертежки и садиться в машины. Нам приказали идти в зал и привести там все в порядок после заседания, убрать окурки, пепел от сигар, бумажки на полу, лужицы пролитой воды и пива. Члены комиссии разъехались, а я так и не увидел этого Фетцера.
Но нам повезло. Когда после уборки помещения мы снова заняли свои места у досок и вернулись к «ничегонеделанью», и чертежку пришел Мейхель, а с ним невысокого роста, плотный, лысый человек в форме и в очках с очень толстыми стёклами. Они постояли у дверей, Мейхель ушел обратно в немецкий барак, а новоприезжий на чистом русском языке громко сказал «Здравствуйте, господа инженеры, или вы предпочитаете, чтобы я называл вас «товарищи инженеры», или, скажем, «господа товарищи инженеры», мне лично это все равно! Меня зовут Рудольф Рудольфович Фешер, я то, что здесь называется «зондерфюрер», т.е. особый руководитель».. — Он сказал, что с этого дня будет часто посещать нашу команду, а когда мы переедем в новый постоянный лагерь, то некоторое время будет жить при лагере, «пока там не наладится работа». Фешер сказал также, что работа наша начнется после переезда и что тогда мы перестанем бить баклуши. Он попросил меня показать ему «техническое обеспечение», запасы материалов и «все прочее, что вы имеете у себя в шкафах». Осмотрев все, он сел у стола в моей комнате и бесцеремонно стал рассматривать меня. Мне сделалось неприятно и неловко под пристальным взглядом водянистых светлых глаз Фетцера, уродливо увеличенных толстыми стеклами очков. Он вынул пачку сигарет, закурил и, угостив меня, спросил: «Ну, что скажете, господин «главный инженер?» «Мы голодны, это все, что я могу сказать, господин зондерфюрер!», — ответил я. Фетцер с удивлением посмотрел на меня: «Вы тут получаете стандартный военный паек, положенный вам по положению, и я ни чем в данном случае помочь вам не могу». — Дальнейший разговор принял довольно резкий характер, до того, что Фетцер встал и закрыл окно в чертежный зал, когда я сказал, что голодные мы вряд ли сможем заниматься какой-то «инженерной работой», для которой нас привезли сюда. — «Вы будете выполнять, ту работу, которую вам прикажут, а всякое отвиливание от работы и попытки саботировать ее будут строго преследоваться! Понятно?» — очень сердито сказал Фетцер, вставая. Я ответил, что всякая инженерная работа предполагает работу мозга, и если голодного раба можно ударами кнута заставить работать физически до полного изнеможения, то такими методами заставить работать инженерную мысль вряд ли возможно. Я добавил, что два добавочных мешка картофеля в день могут разрешить проблему. — «Что за чепуху вы говорите?' Где я вам возьму эту картошку?» — Когда я сказал об идее работы у бауеров, он ничего не ответил и ушел, хлопнув дверью. Громкий разговор и сердитый вид Фетцера всполошили всю команду. Многие опасались, что я перегнул палку, что меня безусловно не оставят старшиной чертежки и что из-за всего этого питанье еще сильнее ухудшится. То же самое сказали и Мейхель с Радацем. Мейхель на следующий день говорил: «Господин Фетцер остался очень недоволен после разговора с вами, сказал, что вы слишком настойчивы и много говорите. Болтаете много!» — А Радац на утренней проверке, скептически посмотрев на меня, заметил «Sie sind ein Dummkopf, ein grosser Dummkopf! «
Но выиграл я! Приехал Фетцер и сообщил, что в Пеенемюнде мою идею нашли достойной внимания и что в ближайшее время Радац заключит договор с местными бауерами. Через несколько дней первая бригада в 15 человек отправилась на работу. И закончился голод! Суп стал густой, с горохом и картофелем, утром и вечером мы получали горячий вареный картофель, а днем в чертежке пекли в печке тот же картофель и сахарную свеклу. В лагере я стал очень уважаемой персоной.
Фетцер стал часто приезжать в лагерь и подолгу оставался в чертежке, разговаривая с пленными. Когда к нему привыкли, его стали называть просто по имени-отчеству, вместо официального «господин зондерфюрер», и разговоры приняли более откровенный характер, иногда превращаясь в идеологические споры. Как-то его спросили, откуда он так хорошо знает русский язык, и он охотно рассказал о себе. Он был сыном немецкого консула на Урале, закончил гимназию в Перми и два года учился в Казанском университете. Когда началась война 1914 года, его отец со всей семьей был выслан из России. Сам Рудольф Рудольфович принимал участие в войне в качестве переводчика и офицера разведки, благодаря абсолютному знанию русского языка, потом участвовал в формировании «корпуса сичевиков» (украинских, националистов) и вместе с этим корпусом оказался в Киеве при правительстве гетмана Скоропадского.
Он, конечно, был «наци» и. по всей вероятности, занимал высокое положение в системе НАР, т. к. все рабочие лагеря советских пленных и «остарбайтеров» находились в его ведении. Без сомнения, по своей работе он был так или, иначе связан с гестапо, точно так же, как всякий коммунист на ответственной работе в СССР был связан с НКВД. Но Фетцер был ... «неплохим парнем», или, возможно, по своим соображениям хотел казаться таким. С ним можно было шутить, спорить и свободно разговаривать на самые острые злободневные темы. Он был начитан, знал русскую литературу и до- и послереволюционную, знал русскую историю, и в этих областях его познания были значительно шире и глубже, чем у большинства наших чертежников. Он прекрасно был информирован о жизни в Советском Союзе и хорошо разбирался во всех вопросах взаимоотношений между властью и народом на всех уровнях советской общественной системы. С ним было интересно говорить, т.к. он хорошо знал такие вещи, которые тщательно скрывались властями в СССР от народа, но были хорошо известны в Европе. Он был убежденный национал-социалист и яро защищал свою идеологию в спорах. По своему образу мышления, Фетцер был странной смесью казанского студента-либерала начала века и немецкого национал-фашиста сороковых годов.
Так как мы стали сыты, работы у нас не было и мы получали из библиотеки Шталага книги, а Шурупов приносил из немецкого барака газеты и журналы, то основным нашим занятием сделались разговоры на самые разнообразные темы. Мы были достаточно знакомы с обшей военной обстановкой: Москва и Ленинград оставались в руках Красной армии, хотя немцы вышли к Волге и Сталинград был под угрозой захвата. Во всех газетах и журналах появились снимки водружения нацистскою флага на вершине Эльбруса, немцы стремились захватить Воронеж, оккупировали Северный Кавказ, но все эти победы требовали больших усилий и жертв. Мы научились читать, в немецких официальных сводках между строк и улавливали порядочные следы пессимизма среди официальных фанфар. Красная армия не только сопротивлялась, но и наносила тяжелые ответные удары. Советская авиации бомбардировала Вену, Будапешт и другие глубокие тылы. Роммелю в северной Африке тоже военное счастье начинало изменять. Только Япония наносила сокрушительные поражения Америке, захватив большую часть Китая и огромный район Малайского архипелага, от Индокитая до Австралии. Фетцер уверял, что скоро Япония объявит войну Советскому Союзу, и тогда война будет закончена, — конечно, победой «оси» — в несколько месяцев.
Мы должны были переселиться в новый лагерь сейчас же после Рождества, но в последнюю неделю ноября произошел очень серьезный инцидент. В красноармейском бараке появился новый пленный, Иван Череповец, молодой парень, сержант авиации, специалист-электротехник, или электроник, как он сам себя называл. Красивый, ловкий парень, разговорчивый и общительный, он с первых же дней подружился с Шуруповым, и они все свободное время проводили вместе. Шурупов, не имевший технического образования, в чертежке не работал, а как переводчик тоже был не нужен, за исключением случаев приезда визитеров. Поэтому Мейхель использовал его, как своего личного слугу. Шурупов убирал его комнату, часто варил ему еду. Череповец работал на постройке нового лагеря. В тот день Шурупов пришел в чертежку сменить книги в библиотеке, он сидел у окна и что-то читал. День был сырой, холодный, шел дождик наполовину с мокрым снегом. К воротам лагеря подъехала автомашина и из нее выскочило десятка полтора солдат, быстро вошли в лагерь и стали у дверей всех помещений. Потом появился Радац и, быстрыми шагами пройдя через двор, вошел в чертежный зал. Он стал в дверях и заорал: «Schurupoff, komm hier, Mensch!» — И когда побледневший Шурупов подошел к нему, Радац несколько раз хлестнул его стеком по лицу и, схватив за шиворот, вытолкал на двор. Мы все бросились к окнам и увидели, как два солдата повели Шурупова в комнату, где он жил, по дороге избивая его прикладами карабинов. Я с Пискаревым и Афанасьевым хотел выйти из чертежки, узнать, что произошло, но солдаты грубо втолкнули нас обратно в помещение и захлопнули двери. Через несколько минут подъехала еще одна машина, и из нее буквально выволокли в кровь избитого, полуголого Череповца и так же, пинками и ударами, погнали его в красноармейский барак. Мы стояли у окон и недоумевали, что произошло? Наконец, почти одновременно, Шурупова и Череповца вывели на двор, у Шурупова был ужасный вид, весь в крови, в разорванной рубахе, он еле двигался, прихрамывая и обеими руками держась за живот. Обоих увели в немецкий барак.
Нас на двор не выпускали, обед задержатся до половины третьего, и по получении его нас опять заперли в чертежке. У дверей опять стояли солдаты. Когда дежурные получали обед, Петр Иванович сказам, что, кажется, Шурупов и Череповец подготавливали побег. Арестованных вывели из немецкого барака и привязали к фонарному столбу, стоящему в промежутке между двумя проволочными заборами. Оба были в одних кальсонах. Их привязали спиной друг к другу. Даже с порядочного расстояния, отделяющего чертежку от забора, были хорошо видны следы жестоких побоев на их телах, безжизненно висящих на веревках, удерживающих их в вертикальном положении. Мы открыли окно и стати требовать, чтобы пришел Радац или Мейхель и прекратил истязание двух наших товарищей. Появился Фрунке с пистолетом в руке, ввел в зал пять солдат, закрыл окно, отогнал всех к противоположной стене, а солдат поставил у окон и приказал им стрелять по любому из нас, кто подойдет к дверям или окнам или будет шуметь и проявлять непослушание. Стало темнеть, было слышно, что вернулись красноармейцы с постройки, но и их сразу загнали в комнаты. В лагере включили свет, все пятеро солдат продолжали стоять, направив на нас винтовки, хмуро следя за каждым нашим движением. Мы слышали, что снова подъехал автомобиль, на дворе ходили немцы, громко переговариваясь и ругаясь.
Было уже совсем темно, когда появился Функе и нас всех развели по комнатам, заперли двери и у каждой поставили часового. Ужина мы не получили, не получили также и брикетов для отопления, свет в бараках выключили рано, всю ночь мы просидели в холоде и темноте. Утром выпустили только дежурных для получения завтрака, красноармейцы тоже на работу не пошли. От того же Петра Ивановича мы узнали, что Шурупова и Череповца увезли вчера вечером, перед тем как нас развели по баракам. Сразу после завтрака, поочередно из каждой комнаты, людей выводили на двор, а солдаты тщательно обыскивали помещение, забирая все веши, могущие так или иначе быть использованными как оружие или инструменты — ножи, бритвы, ножницы и т.д. После окончания обыска в помещении всех пленных тоже внимательно обыскали, забирая, опять-таки, аналогичные личные вещи, причем, при явном попустительстве Радаца, солдаты не стеснились в рукоприкладстве по малейшему поводу. Когда я отстранил руки солдата и хотел сам вывернуть карманы, то получил увесистый удар по руке. Обыск продолжался почти весь день, а нас даже и в уборную не выпускали и все вынуждены были пользоваться ночными парашами. Топлива снова не выдали, а паек снизился до «добауеровских» времен. Весь следующий день продолжался так же, только к вечеру выдали, как обычно, по два ведра брикетов для отопления. Радац ходил по лагерю злобный, то там, то здесь пуская в ход свой стек. Менхель и Фетцер не появлялись. Только на третий день восстановилась нормальная жизнь, красноармейцы ушли на работы, а мы в чертежный зал. Мы все были в нервном, напряженном состоянии, полны возмущения против немецкого начальства, организовавшего зверское избиение и истязание Шурупова и Череповца за попытку бегства.
Незадолго до обеда пришел Фетцер. Поздоровался и насмешливо спросил: «Что ж вы, господа хорошие, натворили здесь? Что вы скажете, господин «главный инженер'?» — обратился он ко мне. Я ответил, что мы не «натворили» ничего, а лагерная администрация «натворила» много совершенно необоснованных жестоких безобразий. — «Администрация зверски избила и жестоко расправилась с двумя военнопленными за неудачную попытку бегства. Известно, что это право каждого пленного пытаться бежать, для этого и существует охрана и заборы из колючей проволоки, иначе во всем этом нет смысла. Мы имеем право бежать, а вы имеете право нас ловить и помещать обратно за проволоку, но избивать и издеваться вы права не имеете!» Фетцер вспыхнул как порох: «Заткнитесь! Во-первых, советские военнослужащие не имеют никаких прав в наших лагерях. Ваше правительство само решило не признавать эти права за вами, оно просто отказалось от вас, назвав вас преступниками и изменниками. Во-вторых, военнопленный, имеющий таковой статус, имеет право бежать, но как? В своей национальной форме и не используя ничего, даже гвоздя или веревки, принадлежащих стране, взявшей его в плен. Иначе это расценивается, как похищение военного имущества. Эти два болвана похитили солдатские нож, кусачки для колючей проволоки военного образца, пять пакетов военного маршевого рациона, санитарный пакет первой помощи и пистолет! Шурупов украл его из чемодана Мейхеля! Слежка за этой парой идиотов велась уже несколько дней, снаружи и внутри лагеря. Шурупов крал здесь, а Череповец на стройке. Их обоих расстреляли. И, наконец, в-третьих: побег советского военнослужащего из лагерей интернирования обычно кончается его смертью, а в условиях НАР это на сто процентов так! Советую вам всем это крепко запомнить». — И Фетцер раздраженный ушел.
Выступление Фетцера произвело на нас ошеломляющее впечатление. Не тем, что он еще раз подтвердил наше бесправное, рабское положение, без страны и вне законов, и не тем, что немцы могут нас истязать и расстреливать, не неся за это никакой ответственности, это мы уже хорошо понимали. Главное в его словах было: «за ними уже следили снаружи и внутри лагеря». Внутри! это значило, что среди нас есть люди, следящие и доносящие!
Так, одним словом, случайно или преднамеренно оброненным, зондерфюрер Фетцер разрушил то, что было для нас главным и что мы все ценили: чувство товарищества, чувство доверил. При самых разнообразных политических убеждениях и умонастроениях, мы могли свободно высказывать свои мысли, не боясь доносов и слежки... Атмосфера в лагере была отравлена, черные тени Советского Союза и Замостья снова вышли из прошлого. Люди как-то замкнулись, потускнели и замолчали.
Без всякого основания, но почему-то многие подозревали Пискарева. И до этого инцидента с Шуруповым и Череповцом Пискарева в лагере недолюбливали, а теперь его стали просто бойкотировать. Когда возобновились походы наших рабочих бригад к бауерам и питание опять улучшилось, Пискарев часто после работы в чертежке уходил к Радацу в контору для составления списков людей, назначенных на работу. Раньше это воспринималось как необходимость, теперь — как подозрительная активность вероятного доносчика. Через две недели, внезапно, днем, приехал какой-то незнакомый унтер-офицер. Пискарева вызвали из чертежки. он забрал свои вещи и уехал из лагеря, ни с кем не попрощавшись. Теперь все были абсолютно уверены, что подозрения были правильные и что именно Пискарев был тем, кто «следил внутри», все вздохнули с облегчением и напряжение в отношениях между пленными в чертежке заметно разрядилось.
Мы встретили новый 1943 год. Радац распорядился выдать «экстру», вечером мы получили очень приличный кофе, почти сладкий, с сухим молоком, и по полдесятку печений. Свет в бараках потушили только в 12.30 ночи. А 4 января Фетцер принес небольшую ёлочку. Мы намастерили в чертежке игрушек в сочельник зажгли свечки на ней. В первый день рождества не работали. Сразу после Рождества два дня паковали имущество, чертежи в картонные ящики, а 10-го переехали в новый лагерь.
4. Инженеры-пленные. Вольгаст 2
Новый лагерь был действительно «новый». Жилой барак, производственные помещения, кухня, столовая, немецкий барак, заборы, вышки, ворота, все было из свежего дерева, новенькое, сияющее. Большой участок земли на опушке леса, примерно 150 на 200 метров, был обнесен двойным высоким забором из колючей проволоки, с двумя вышками на двух противоположных по диагонали углам. С левой стороны стоял длинный жилой барак на 18 комнат. За этим бараком была большая уборная. На другой стороне огромного четырехугольника стояло единственное небольшое здание из бетонных блоков, там была баня и карцер. За этим зданием следовала кухня и большой обеденный зал. Это была жилая часть лагеря, отгороженная от производственной внутренним наволочным забором с двумя воротами. В ряд с кухней, но уже в производственной части, был склад материалов, потом столярные и слесарные мастерские. С правой стороны стоял больших размеров барак, занятый под чертежку, а за ним еще два поменьше, в первом помешалась электротехническая мастерская, а во втором графитная. Через дорогу, напротив лагеря, было построено два барака для администрации и военной охраны, и уже на самой опушке леса — конюшня и склады.
Половина комнат в жилом бараке уже была заселена группой пленных, прибывших на несколько дней раньше. В первой комнате было только два жителя, новый «русский комендант», полковник Огаринов, и его помощник майор Антонов, присланные из Хаммельбурга. Во вторую комнату поместили меня со всей моей группой, потом Афанасьева с его людьми, потом Мельникова. Четвертая комната была почти пустая. Последующие были заселены рабочими из мастерских, а самую последнюю занимала санчасть.
Работа началась с первых же дней. Чертежный зал был оборудован по последнему слову техники, так показалось всем инженерам, привыкшим к работе на обыкновенных чертежных досках с рейсшинами и угольниками. В огромном бараке, разделенном на дна помещения, стояло больше восьмидесяти чертежных «машин» Кульмана с поворачивающимися под любым углом столами и двумя масштабными линейками, под прямым углом укрепленными на специальной подвижной делительной головке. Меня снова поместили в небольшой комнате с широким окном в общий зал.
Через неделю работы начала выясняться общая картина организации и функций рабочего лагеря Stalag 2-С. Arbeitskommando Wolgast, Heerenstalt Peenemünde. В лагере было пять мастерских. Первая и самая большая и по количеству людей, и по размерам здания была чертежка. Организационно чертёжка была разделена на два самостоятельных отдела: 1. Büro Vorrichtungen — Бюро приспособлений, которым ведал инженер из дармштадтской Высшей Технической Школы Пеллерт, и 2. Technisches Büro — техническое бюро под управлением профессора Штутартского Политехнического института Енике. Оба были в военной форме и оба были унтер офицерами, но кроме формы и звания военного в них ничего не было. Типичнейшие представители высшего технического учебного заведения. Пеперт был помоложе и поагрессивнее. Енике было уже хорошо за пятьдесят, и он был спокойный, даже несколько вялый и, видимо, больной человек. Пеллерт если и не был "наци", то изображал из себя такового. При всякой встрече другими немцами он щёлкал каблуками, вытягивал руку и браво гаркал: «Хайль Гитлер!» Енике почти не скрывал своего отрицательного отношения ко всему окружающему и, вместо установленного нацистского приветствия, вяло, с неохотой приподымал правую руку ладонью вперед и не говорил ничего.
В бюро приспособлений по эскизам, привозимым Пеллертом, вычерчивались иногда довольно сложные устройства и приспособления для массового производства, обточки, фрезеровки, сварки и т.д. В техническом бюро работали по странной системе «квадратов» очевидно обеспечивающей секретность. Задание каждому чертежнику давалось на отдельном куске бумаги, в виде эскиза, где указывались координаты в пространстве каких-то трубок, электрических кабелей и части металлических конструкций и т. д., с общим указанием, что здесь должен быть установлен такой то механизм. Обычно это был соленоид, сервомотор или вентиль с механическим или электрическим приводом. Все получали задания совершенно разные в разных масштабах от разных людей. Несмотря на все старания, даже самые грамотные инженеры с большим производственным и проектным опытом обшей картины выяснить не могли. Я, к которому стекалась вся готовая продукция, иногда часами просиживал над этими чертежами, стараясь понять взаимосвязь их или получить хотя бы отдалённые намёки, для чего могут быть употреблены эти узлы, но, увы, без всякого успеха.
Второй по количеству работающих людей была электротехническая мастерская. Руководил ею молодой шустрый ефрейтор с ампутированной левой рукой — инженер Кейлер, или просто Франц, как все его называли. Там монтировались отдельные панели, щитки, пульты и прочее. Почти во всех этих схемах часто применялись какие то коробочки, герметически закрытые с выведенными контактами. Электрики тоже мало понимали, что делают.
Следующая производственная мастерская была графитная. Главой её был пожилой, огромнейшего роста немец в штатском — герр Пюрихнер. Молчаливый, всегда мрачный, но спокойный и даже доброжелательный. Там из графитного порошка и липкой, противно пахнущей жидкости формовали лопасти, очень обтекаемого типа, а потом эти лопасти в специальных печах подвергались термической обработке.
В слесарной мастерской изготавливались каркасы для панелей и щитков электриков и рычаги с креплениями для графитной мастерской. И, наконец, в столярной делали упаковочные ящики для продукции электриков и графитных лопастей.
«Русский комендант», полковник Степан Давыдович Огаринов, занимался только тем, что все свободное время днем, когда все были на работе, читал, благо книг было много и библиотека была в его комнате. После работы к нему сходились преферансисты и «пулька» тянулась до самого отбоя. Всю работу по лагерю вел помощник коменданта майор Владимир Яковлевич Антонов, внимательный, интеллигентный и уравновешенный человек, умевший ладить и с разношерстой массой пленных, и с немцами. Он хорошо знал немецкий, и поэтому в лагере переводчика не было. Да и вообще в переводчиках нужда отпала. Почти все пленные могли уже общаться с немцами сами. Некоторые лучше, некоторые хуже. Даже я по делам чертежки мог сам говорить со своим начальством. Я их понимал почти полностью, а они если иногда и затруднялись понять меня, то всегда под боком был Мельников или кто-либо другой из «специалистов», уже достаточно хорошо знающий немецкий.
Весь огромный барак чертежки был разделен на две залы. При входе в барак было устроено две небольших комнаты. Одна была отведена для старшего по чертежке, где стоял мой стол, шкафы с материалами, т.е. бумагой, чертежными принадлежностями, готовыми чертежами и всем прочим. Другая комната, с правой стороны от входа, была заполнена запасной мебелью и неиспользованными чертежными машинами. На другом конце барака тоже было две комнаты. Там работали немецкие инженеры — супружеская пара, оба в военной форме, и пожилой немец в гражданской одежде и с баварской шляпой на голове, он не снимал своей шляпы даже во время работы за столом, только чуть-чуть сдвигал ее на затылок.
В комнаты к немцам входить было запрещено, чем они там занимались в течение рабочего дня никто не знал, но, судя по тому, что у супружеской пары всегда играл патефон и раздавались смех и громкие разговоры, работали там не очень интенсивно. «Он», высокий, красивый и молодой, отличался виртуозной ездой на велосипеде. Не трогая руль, по неровной грунтовой дорожке, от чертежки через двор и дорогу к немецким баракам, он привозил поднос со стаканами, полными чая или кофе, не расплескав содержимого, и, видимо, сам гордился своим трюкачеством. «Она», прекрасно сложенная, тоже высокая и миловидная шатенка, до предела возможного обтягивала формой свою выпуклую грудь и зад и любила проходить по чертежке, покачивая бедрами и подрыгивая грудью, под жадными взглядами полусотни молодых мужчин, уже больше года не дотрагивавшихся до женского тела. Ей, видимо, эти раздевающие взгляды доставляли чувственное наслаждение. Правда, когда она шла не одна, а в сопровождении своею мужа или другого немца, она вела себя значительно скромнее. Но когда она шла одна, то все следили за каждым ее движением. А она шла с улыбкой на смуглом и каком-то порочном лице и очевидно сожалела только о том, что не понимает слов этих голодных мужчин. Всякие удовольствия бывают!
К коменданту Радацу приехала семья. Странно было видеть, что нервный, вспыльчивый и часто жестокий Радац мог быть таким нежным, любящим и внимательным отцом и мужем. Жена у него была пухленькая, голубоглазая немочка, а две маленьких дочурки выглядели, как пасхальные ангелочки на открытке. Старшей было года три-четыре, а младшей не больше полутора. Радац целые дни возился с этими девчурками, мастерил им игрушки, собирал с ними цветы, катал их на велосипеде. Он где-то достал двух маленьких котят, и дочки его не расставались с пушистыми ласковыми зверьками.
На третий день приезда семьи Радаца один из рабочих-пленных в слесарной мастерской был пойман мастером на краже. Он украл пачку табака и большой складной нож из конторки мастера и хотел свою добычу унести в жилой барак во время обеденного перерыва. Мастер каким-то образом поймал его с поличным и вызвал Радаца. Всех пленных задержали у ворот в жилой блок. Мастер слесарной мастерской держал за шиворот рубахи малорослого слесаря Нищенца, изредка давая ему свободной рукой подзатыльники. Вещественные доказательства лежали тут же, на земле, у ног проворовавшегося. Нищенец слабо и растерянно улыбался, вздрагивая при каждом новом ударе.
Прибежал Радац, мастер сказал ему, что случилось, и, выпустив из своих рук Нищенца. подтолкнул его к Радацу. Тот встретил несчастного градом ударов. Он хлестал его стеком по голове, по плечам, по рукам, которыми Нищенец хотел защитить лицо, все более и более распаляясь и входя в азарт. Нищенец упал, и Радац начал бить упавшего ногами. Пленные заволновались, это избиение заходило уже слишком далеко. Полковник Огаринов, майор Антонов, я и еще несколько других вышли из строя и подошли к Радацу с требованием прекратить избиение. Радац, весь красный, с узкими от бешенства глазами, отступил на пару шагов и вынул из кобуры пистолет. Трудно даже предположить, чем бы это могло кончиться. В таком ажиотаже Радац мог пустить в ход оружие… Но помог случай. От ворот лагеря напрямик через весь двор прибежал солдат и что-то сказал Радацу. Ближе стоящие поняли, что случилось какое-то несчастье в семье Радаца. Фельдфебель внезапно побледнел, и уронив стек на землю, помчался к выходу.
Избитого Нищенца отвели в санчасть, а я пошел в комнату взять забытую ложку. Подойдя к комнате, я увидел картину, которую потом долго не мог забыть. На дороге между забором лагеря и немецкими бараками, сидел Радац, держа на руках трупик задавленного котенка. Рядом с ним стояла его жена, державшая на руках младшую дочку. Плакала жена и, захлебываясь, плакала девочка. Радац одной рукой обнимал рыдающую старшенькую, уткнувшую свое личико в плечо отца, а другой гладил убитого котенка, лежащего у него на коленях, и сам тоже плакал... Рядом стояло несколько немцев, сокрушенно покачивающих головами и горестно вздыхавших. Я постоял, посмотрел и подумал — о, Господи, пути Твои неисповедимы... Раздвоение личности или астрономическая подлость этого сукина сына?' Избитый до полусмерти Нищенец и котёнок. Пена бешенства на губах фельдфебеля и слезы искреннего огорчения на глазах любящего отца.
Снова появился Фетцер, которого не было видно последние две недели. Он пришел в чертежку, походил между столами, побалагурил с пленными, а потом заглянул ко мне. «Как живется на новоселье? С завтрашнего дня я тоже переселяюсь сюда. И завтра же в лагерь приедет новый комендант вместо Радаца. Обер-фельдфебель Гильденбрандт, австриец, очень культурный человек, службист, но добросовестный и справедливый. В Вене у него большое дело по художественной декорировке театров, дворцов, особняков и тому подобных помещений. Он — это уже третье поколение владельцев фирмы... богатый человек. Но это между прочим. Тут вот какое дело у меня: начиная с первого дня существования этого нового лагеря, НАР платит деньги всем пленным, работающим в лагерях, включенных в систему НАР. Максимальная оплата 1 марка в день, минимальная 58 пфеннигов. Деньги будут выдавался раз в месяц, и пленные смогут их тратить в кантине, которая будет приезжать сюда раз в две недели. Там будут продаваться всякие мелочи: галантерея, сигареты, игральные карты, некоторые писчебумажные принадлежности, возможно, конфеты и всякая подобная чепуха. Деньги, конечно, будут специальные, а не государственные. Я завтра объявлю об этом на утренней проверке, а для канцелярской работы, составления ведомостей, картотеки и прочей бухгалтерии, я назначаю вас». — По словам Фетцера, этот выбор получил «общественное» одобрение, он уже успел поговорить с Огариновым, Антоновым и со старшинами всех других мастерских. — "Все указывают на вас. После «картофельной битвы» вы пользуетесь незыблемым авторитетом".
С этого дня по пять-шесть вечеров в месяц я стал работать в комнате Фетцера, уходя туда сразу после чертежки. В эти дни мне давали солдатский обед с немецкой кухни. Работа была пустяковая, я быстро освоился с ней.
Новый комендант, обер-фельдфебель Гильденбрандт, был высокий, худой человек лет шестидесяти, по виду очень спокойный, выдержанный, доброжелательный и заботливый. Он сразу организовал ремонтную мастерскую, где чинили одежду, белье и обувь для пленных, баня теперь работала 4 раза в неделю, также и прачечная. Провели медицинский осмотр и больных раз в неделю водили к доктору в город. Гильденбрандт организовал также и визиты к зубному врачу. Воспользовавшись этим, я пошел к дантисту, который вырвал мне корни сломанных полицаями в Замостье зубов и поставил мостик из нержавеющей стали. Я был очень доволен, снова получив возможность улыбаться.
В конце месяца Фетцер велел прийти на работу в его комнату утром и воскресенье, т.к. в понедельник нужно было отвезти ведомости на оплату в Пеенемюнде. Я пришел сразу после проверки. Фетцер еще был в кровати, стоявшей за занавеской, разделявшей его комнату на жилую и конторскую половины. Я начал работать, а Фетцер долго возился за занавеской, бреясь и одеваясь. Теперь Фетцер носил военную форму с зеленым кантом, нашивками и погонами, он был в звании обер-лейтенанта. Закончив свой туалет и уходя в столовую завтракать, он попросил меня привести комнату в порядок, т.к. ожидал приезда одного офицера из Пеенемюнде. Я убрал на столах, даже смахнул пыль и задвинул занавеску, потому что Фетцер оставил неубранной кровать, вещи его были разбросаны, а таз полон воды после умыванья и бритья, и снова сел за работу. Через час вернулся Фетцер, заглянул за занавеску и вдруг с возмущением сказал: «Ведь я просил вас убрать». — Было совершенно очевидно, что Фетцер предполагал сделать из меня не только канцеляриста, но и своего денщика. Я встал, сложил бумаги на столе и подошел к дверям. — «Я согласился работать в канцелярии, на должность вашего лакея или денщика ищите кого-нибудь другою. Старшему лейтенанту немецкой армии не по рангу иметь денщика в чине майора, любой армии, включая и советскую. Даже ваши фельдмаршалы для этой цели используют унтер-офицеров или солдат. Разрешите идти?» — сказал я. Этим разговором определились наши с Фетцером отношения. Я продолжал работать в его канцелярии, но никогда больше он не пытался использовать меня как слугу.
Отношения были странные. Часто, закончив работу в канцелярии, я оставался в его комнате на несколько часов, и мы с ним спорили на самые разнообразные темы. Наедине со мной он с удовольствием расширял темы споров до самых острых вопросов: философии национал-социализма, как противовеса коммунизму и капитализму, расовой теории и отношения к еврейству, религии, морали, устройства общества и т.д. Он по духу был «казанский студент» любил споры «скрещиванье пики « в словесных дуэлях с достойным противником, а так как в атмосфере «нацистского официального единомыслия» споры были так же невозможны, как и у нас, при советском единомыслии, то я оказался для него психологической отдушиной, тем более, что до известной степени и сам был «казанским студентом».
Как-то в марте Фетцер спросил, что я думаю о генерале Власове и о «Русском Освободительном Движении». И когда я ответил, что имя Власова мне неизвестно, он сказал: «Я думаю, что вам следует познакомиться с идеями этого человека, поговорите с Огариновым. а я достану для вас кое-какую литературу». Поговорив со своими приятелями, Бедрицким, Ляшенко и Родионовым, я вместе с ними зашел к полковнику Огаринову, и он рассказал нам о генерале Андрее Власове. Власов, генерал-лейтенант, считался «спасителем Москвы», он командовал 20-и армией и организовал контратаку на немцев, приведшую к отступлению их от Москвы. Потом он был назначен Сталиным заместителем командующего Северо-Восточным фронтом, но как-то немцам удалось разгромить этот участок, и Власов в июле 1942 года попал к немцам в плен. Еще раньше, в Хаммельбурге, наши пленные генералы по-разному оценивали события и по-разному определяли будущую роль и цели всей массы пленных. Основной вопрос был: кто есть враг № 1? Для одних враг № 1 был Гитлер, для других — Сталин, а для третьих и Гитлер и Сталин одновременно. Для Карбышева враг № 1 — Гитлер, для Лукина Сталин и Гитлер ничем друг от друга не отличаются, а вот для генералов Трухина, Жиленкова, Малышкина и других «№ 1» был нацеплен на грудь Сталина. Теперь и генерал Власов считает, что сейчас России предоставляется историческая возможность покончить со Сталиным, воспользовавшись немцами как военным союзником и поставщиком всего необходимого для создания Русской Освободительной Армии. Власов и его сподвижники уверены, что Россия слишком велика и потенциально сильна, чтобы опасаться быть порабощенной послевоенной победоносной Германией. Недавно, конечно, пока под полным контролем немцев, организован центр Русского Освободительного Движения и начата работа по созданию вооруженных соединений того же названия, или РОА. Этот Центр сейчас ведет: переговоры с военными организациями белой эмиграции, казаками. Русским Корпусом в Югославии, украинскими националистами, представителями кавказских национальностей, белорусами и т д. с целью создать единый антикоммунистический фронт всех народов, населяющих Советский Союз. Некоторые считают, что за всеми этими названиями есть потенциальный людской резерв для создания действительно большой армии, но, конечно, главный приток солдат и офицеров ожидается из лагерей военнопленных. Немцы будут выпускать из плена добровольцев в РОА.
Огаринов предупредил, что, по имеющимся у него сведеньям, скоро во всех лагерях, включая наш в Вольгасте. можно ожидать приезда пропагандистов из этою Центра, которые будут заниматься разъяснением идей Власова и вербовкой добровольцев в РОА. Вскоре мы начади получать из Шталага газету «Заря», издаваемую организацией «Движение за освобождение народов России», и лагерь заволновался, как пчелиный рой! Сразу появились громко говорящие «за» или «против», но большинство пока молча и осторожно переваривало эти новости «в себе». Я тоже серьезно задумался над этими новостями. Во всяком случае, это был один, и. вероятно, легко находимый, выход из тупика плена, в конце которого иначе предвиделось только НКВД. Кроме того, мне казалось, что при всех обстоятельствах враг № 1 был Сталин и советская система. С каждым новополученным номером газеты «Заря», с каждым новым слухом или сообщением о положении на фронтах войны все начинали все яснее и яснее понимать, что подходит время, когда нужно принимать самостоятельное и очень серьезное решение: что делать, когда война подойдет к концу? Внешне все продолжалось по-прежнему, почти триста человек пленных работали по своим мастерским, жили за проволочными заборами под охраной, но как-то вышли из состояния полной изоляции от внешнего мира и как бы приобщились к тому, что делается в мире, по ту сторону проволоки.
В первых числах нюня в лагере разыгралась новая драма.
Каждый день, по заранее составленным спискам, в чертежке. как и во всех других мастерских, после окончания работы кто-нибудь оставался убирать помещение. В этот день двое из четырех уборщиков попросили их заменить, это часто бывало. Вызвались двое других, работа закончилась, все ушли, а уборщики занялись своим делом. Обычно через полтора-два часа уборщики возвращались в жилой блок. В лагере никто не обратил внимания, что уборщики не вернулись вовремя. Общая проверка производилась утром, перед работой, а по вечерам, перед отбоем, когда охрана запирала комнаты, старший комнаты должен был проверить, все ли на месте. В этот вечер я один поздно работал в канцелярии Фетцера, т.к. сам Фетцер уехал в Пеенемюнде. В таких случаях я по окончании вечерней работы возвращался в наш барак в сопровождении одного из солдат охраны, отпиравшего комнату и впускавшего меня туда. Около девяти часов вечера, когда звуки ударов по отрезку рельсы возвестили отбой, в немецком бараке поднялась суматоха, в комнату, где я работал, буквально ворвались два солдата и приказали идти за ними. Весь лагерь был освещен прожекторами со сторожевых вышек, а все население было выстроено перед жилым бараком, окружено охраной. Мне приказали также стать в строй. Никого из немецкого лагерного начальства не было видно. Произошло следующее: все четыре уборщика оказались жителями комнаты Мельникова и при отбое их на месте не оказалось. Пока мы стояли перед бараком, из Вольгаста подъехало две автомашины, полные солдат. Солдаты оцепили лагерь. Нам было видно, что Гильденбрандт, Валюра и еще несколько человек вошли в чертёжку, а потом с фонарями ходили вокруг нее. Пришел один из солдат охраны и забрал 0гаринова, Антонова, Мельникова и меня в немецкий барак, остальные продолжали стоять на дворе под лучами прожекторов. В комнате лагерной конторы нас четверых начади допрашивать поочередно. Выяснилась вся картина: одной стороной чертежка выходила к лагерному забору, между стеной барака и забором расстояние было не больше трех метров, и все это пространство заросло высоким бурьяном. Сразу же за забором начиналось поле уже довольно высокой пшеницы, начинавшей колоситься. Четверо уборщиков открыли окно и, пользуясь сумерками, зарослью бурьяна и невнимательностью охраны на вышке, перерезали два нижних ряда колючей проволоки и ускользнули в поле. За этим полем было болотце, заросли кустов, а потом, на расстоянии полукилометра, начинался район сплошных болот, простиравшихся до самою морского побережья.
Допросом руководил один из двух немцев в штатском, приехавших из города. Наш «папаша», как называли в лагере обер-фельдфебеля Гильденбрандта, сидел насупленный как туча, почти не задавая вопросов. Огаринова и Антонова отпустили очень быстро и отвели обратно и лагерь, но меня и Мельникова, то по отдельности, то обоих вместе, допрашивали долго и настойчиво. Допрашивающих интересовало главным образом то, что все четыре беглеца были из комнаты Мельникова, и что я разрешил поменяться дежурным, в результате чего все четверо оказались вместе на уборке чертежки. Во время допроса приехал очевидно вызванный в лагерь Фетцер и обер-лейтенант из Пеенемюнде по имени фон Брюнте, представитель Вермахта, ведающий в НАР всеми рабочими командами из военнопленных. Фетцер на допросе вел себя вполне корректно и вежливо, но фон Брюнте кричал, ругался, обещал всякие наказания и кары нам с Мельниковым и всему лагерю. Только после двенадцати часов ночи, очевидно, полностью убедившись в пашей с Мельниковым непричастности к побегу или к подготовке его, нас отвели в жилой барак. Ночь прошла беспокойно, барак охранялся усиленным нарядом солдат, они ходили под окнами, громко разговаривая, по дороге часто проезжали автомобили, слышны были крики, лай собак, над лагерем несколько раз пролетел самолет.
На рассвете снова весь лагерь построили перед бараком, и мы стояли так, окруженные усиленным отрядом охраны, почти до девяти часов. Потом на дороге, со стороны побережья, показалось три автомобиля, они медленно проехали вдоль забора. На второй машине, с опушенными бортами, лежали тела двух убитых наших беглецов, а над ними, связанные и окровавленные, стояли два других... После этого «спектакля» нам приказали разойтись по мастерским на работу.
Перед концом дня появился в чертежке Фетцер. Он собрал всех нас и рассказал, как поймали всех четверых. Они сумели уйти ночью довольно далеко по болотам, но, очевидно, потеряли ориентацию и к утру снова оказались в непосредственной близости к лагерю. Их обнаружил с самолета фон Брюнте и приказал обстрелять. Беглецы разбежались во все стороны, и тогда началась за ними охота, за каждым в отдельности. Двух застрелили, двух ранили и вдобавок избили. — «Когда Шурупов и Череповец пытались бежать, я предупреждал вас всех, что в вашем положении это почти верная смерть!» — сказал Фетцер. Его спросили, дал ли бы фон Брюнте приказ стрелять, если бы это были французы или пленные других национальностей, и он ответил: «Наверно, нет! Вы, очевидно, сами уже поняли, в чем дело. Ваших имен нет в списках Международного Красного Креста, и Германия не несет ответственности за сохранение ваших жизней. Я бы сказал, что обер-лейтенант фон Брюнте поспешил. Конечно, можно было поймать всех четверых живьем, но в данном случае решал он. Те, что остались живыми, в лагерь уже не вернутся, их либо казнят, либо поместят в лагерь особого режима. Здесь же будут установлены более строгие порядки, прекратятся ваши походы на работы к бауерам, и значит, ухудшится питание. Пеняйте на этих глупых мальчишек!»
«Строгие порядки» были введены в тот же день: проверка утром и вечером в строга, отбой в 8.30, питание по стандартной норме, вокруг всего лагеря расчистили широкую дорожку, патруль из трех солдат обходил всю территорию, «папаша» стал грозными и официальным, прекратились визиты к доктору и дантисту.
С начала лета, прежде редкие, воздушные атаки на Германию начали сначала учащаться, а потом превратились в почти ежедневное явленье. Обычно атакующие эскадрильи бомбардировщиков появлялись с севера, со стороны моря, они летели на громадной высоте крупными соединениями, по много десятков самолетов, оставляя за собой белые струйки конденсированного воздуха. Их встречали ураганным от нем зенитной артиллерии, установленной по побережью, и все небо покрывалось облачками разрывов. Атакующие летели под прикрытием легких истребителей, и когда им навстречу поднимались немецкие мессершмиты. в воздухе разыгрывались воздушные бои.
Говорили, что днем обычно атакует американская авиация, а по ночам английская.
В лагере, во всю длину жилого барака, вырыли зигзагообразную глубокую траншею, и при звуках воздушной тревоги все должны были укрываться в этой щели. Мы знали о полном разгроме немцев под Сталинградом и о гибели армии Паулюса, знали, что фактически теперь немцы перешли на оборонную стратегию и отступали по всей линии фронта под все усиливающимся натиском Красной армии. «Русский фронт» был теперь у немцев символом предельного напряжения, наказанием для провинившихся, осуждением на верную смерть. Даже среди нашего немецкого начальства, включая Фетцера, чувствовались растерянность и неуверенность. Немецкое командование теперь уже считалось с возможностью высадки десанта где-либо в Италии, Франции или Норвегии.
Две неудачных попытки побега из нашего лагеря, слова Фетцера и систематические неудачи немцев на всех фронтах сделали тему «побег» на некоторое время очень актуальной среди пленных. В конце концов, из нашего лагеря, конечно, можно было бы организовать побег, и даже, при продуманности и осторожности, надеяться на успех. Главный вопрос был: куда и зачем?. Каждый среди нас знал, что если кто-либо, один человек или небольшая группа беглецов, и смогла бы добраться до передовых линий советских войск, то никто бы их не принял как героев, их бы арестовали, вероятно, измучили бы на допросах с рукоприкладством, и они, искалеченные и обесчещенные, закончили бы жизнь в концлагерях Сибири. Многие это хорошо знали по опыту финской войны. Если же, когда союзники захватят какую-то часть материка, а в близкой вероятности этого уже никто не сомневался, добраться до них, то там примут как героев, но... передадут советским представителям, и в результате — тс же выбитые зубы, поломанные ребра и тот же сибирский концлагерь, но еще и дополнительное обвинение — шпион. Бежать было некуда и незачем. Единственный смысл побега — как-нибудь затеряться в Европе, укрыться до конца войны, а потом попытаться найти свое место в послевоенной ситуации. Но для этого необходима была бы помощь извне и надежное место, чтобы скрыться на неопределенно долгое время. Это была чистая теория. Такая пессимистическая оценка наших возможностей и результатов успешного побега усугублялась тем, что в нашем лагере было больше 80% комсостава. То, что иногда могло быть «прощено» рядовому, не относилось к командиру. Это тоже по опыту финской войны! Побег же ради побега, чисто авантюрного порядка, немногих мог привлечь, потому что был бы глупостью и бессмысленным риском. РОА все чаще и чаше стала упоминаться как возможный выход из положения. — «Там хоть какая-то надежда есть, если дело разрастется до нужных масштабов, а кроме того — на миру и смерть красна, в особенности, если жизнь будет отдана за правое дело!» — Такой вывод некоторые уже делали для себя не стеснялись высказывать его в разговорах.
В чертежке появилось три новых инженера…советских! Двое заняли комнату, где был склад, против моей, а третий работал в комнате немца в баварской шляпе. Енике сказал, что это русские инженеры-ракетчики и что они добровольно согласились работать у немцев. Все трое были одеты в солдатскую форму, без всяких знаков различия. Двое жили в городе и каждое утро приезжали на велосипедах, а третий получил комнату в немецком бараке, рядом с комнатой Фетцера. До войны эти инженеры работали по проектированию и испытаниям знаменитого ракетного оружия Красной армии «катюша». Те, что жили в Вольгасте, явно сторонились пленных, неохотно вступали в разговоры и старались избегать их, а тот, что поселился в немецком бараке, наоборот, был очень общителен, часто заходил в чертежку или ко мне в комнату. Звали его Семен Владимирович или попросту Сеня. Он был, что называется, «парубок моторный», чернявый, ловкий, наверно немного моложе меня, веселый, с хитрецой и скрытный, если разговор заходил о его работе в настоящем и прошлом. Как-то он сказал мне, что он из беспризорников, с семи до пятнадцати лет болтался по всей «эсэсэсерии». К ним в комнату, так же, как и в комнаты других работающих при чертежке немцев, вход был строжайше запрещен. По вечерам, когда я работал в комнате Фетцера, он заглядывал ко мне «помешать», как он говорил. Я пытался узнать от него, что делают в Пеенемюнде и чем он со своими коллегами занимается у нас, но он мне прямо сказал: «Не спрашивай, все равно отвечать я не могу!» — Он быстро установил знакомство вне лагеря с группой девушек с Украины, работающих у соседнего богатого бауера, и по вечерам часто пропадал там. Иногда он приносил мне бутылку пива. — «Девчата сперли у хозяина, специально для тебя! Там есть киевлянка одна, передает привет земляку!» — У этого бауера, звали его герр Фройлих, постоянно работали наши бригады из лагеря, пару раз и я бывал у него. Фройлих, среди других бауеров, у которых работали наши бригады, славился тем, что кормил пленных очень хорошо.
Как-то вечером Сеня сказал мне: «Завтра у вас в лагере будет очень большое начальство из Пеенемюнде и из Берлина. Будет большое зрелище! Будет и сам герр Браун, главный из главных в Пеенемюнде!» — Перед моим уходом появился и Фетцер, приехавший из управления НАР, и подтвердил слова Сени: «Завтра руководство НАР будет показывать наш лагерь некоторым лицам, занимающим очень высокое положение в правительстве».
Утром подъем сделали на час раньше, в 5.30 утра, и сразу всех поставили на работу по чистке и уборке лагеря, жилых помещений и мастерских. Лагерь был просто наводнен немцами в военной форме и в гражданском. Когда мы убирали двор, к лагерю подъехало несколько военных грузовиков. Привезли целую воинскую часть, по крайней мере полторы сотни солдат, да каких! Все были хорошем обмундировании, все с автоматами, все молодые и все со значками SS. Прибывшие солдаты заменили нашу постоянную охрану на всех постах, на вышках, по периметру лагеря и внутри него. Даже у дверей каждой мастерской были поставлены часовые. На дороге эти приезжие солдаты поставили привезенные с собой рогатки из колючей проволоки, и даже на опушке леса виднелись их патрули. Такие необычные меры вызвали предположение: «Наверно, сам Гитлер приедет!» — Высокие гости должны были прибыть к десяти часам утра, в 9.30 все приготовления были закончены и все заняли свои рабочие места. Все немцы явно волновались, даже флегматичный Енике ходил по чертежке, нервно потирая руки и всё время поглядывая на двор через окна.
Точно в 10.00 к лагерю подъехал целый караван лимузинов, впереди и сзади ехали отряды военных мотоциклистов. Все немцы из чертежки и три русских инженера выстроились в ряд у входа в барак. Мне из окна комнаты хорошо была видна вся церемония приема начальства. Когда приезжие вылезали из своих лимузинов, их встречал целый лес поднятых в фашистском приветствии рук. Среди встречающих я увидал и Мейхеля, исчезнувшего из лагеря вскоре после нашего переезда сюда из Вольгаста. Вся группа приезжих прошла в ворота, солдаты взяли на караул. Впереди, в ряд, шло пять человек. Енике, вернувшийся в чертежку. сказал мне, кто они: моложавый, высокий человек и светло-сером костюме, с непокрытой головой, был инженер Вернер фон Браун, главный научный руководитель и начальник лабораторий НАР, человек в морской форме был адмирал Дениц, рядом с ним шел фельдмаршал Клейст, разговаривающий с генералом Дорнбергом, главным администратором НАР, а человек в военной форме по другую сторону от адмирала был не кто другой, как сам Альберт Шпеер, министр вооружения Германии. Вся группа приезжих, во главе с этой пятеркой, прошла через весь лагерь. Осмотрели жилой барак, кухню, столовую, слесарную и столярную мастерские, очень бегло, не задерживаясь, но у графитной мастерской, после осмотра ее, стояли на дворе, что-то обсуждая. Через электротехническую мастерскую опять прошли быстро, и наконец все начальство подошло к нашему бараку. Очевидно, они заинтересовались, где произошел побег месяц тому назад. Они обошли барак, и обер-лейтенант фон Брюнте показал где это случилось. В чертежку вошли только Браун, Шпеер и Клейст, а Дорнберг и Дениц остались во дворе. Браун пожал руку Енике, кивнул головой Пеллерту и медленно прошел по всей длине среднего прохода до задних дверей, Здесь он остановился и начал шутить с грудастой немкой, потом он, Шпеер и Клейст ушли и комнату немца в баварской шляпе и минут с десять разговаривали в его комнате. Вышли все трое смеясь и быстрыми шагами вернулись к главному входу. Только здесь Браун повернулся к пленным, стоявшим у своих столов, и громко сказал нечто вроде "до свидания", помахал рукой и вышел на двор. Ни Шпеер, ни Клейст так и не удостоили нас своим вниманием. Было такое впечатление, что они нас приняли как некое дополнение к мебели и только.
Все начальство пробыло в лагере не больше сорока минут. Все приезжие расселись по своим лимузинам и, сопровождаемые лесом напряженно поднятых рук, уехали. Еще через полчаса и все приехавшие эсэсовцы сели в свои грузовики и тоже исчезли в облаке пыли. Жизнь лагеря вернулась в свое обычное русло.
Но на нас, пленных инженеров, посещение столь высокопоставленных, лиц произвело большое впечатление, именно самим фактом этого визита. Если они приехали, даже на сорок минут, в этот лагерь, значит это место важное, а если так, то почему? Что мы делаем? Для чего существует наш лагерь? До визита «большого начальства» большинство пленных в лагере мало задумывалось над этим вопросом — «что мы делаем?» — и как-то подсознательно старалось приуменьшить значение НАР в военной промышленности Германии. Даже я сам и мои ближайшие товарищи, рассматривая наши работы, не могли увидеть что-то серьезное. Чертежи, которые делались в группе Пелдерта, были простейшим изображением приспособлений для массового изготовления деталей на токарных или фрезерных станках, или для электросварки. В них не было ничего секретного, особенного или важного, такие чертежи по получаемым из Пеенемюнде эскизам могли делать чертежники самого обычного уровня. Чертежи, изготовляемые под руководством профессора Енике, безусловно не предназначались для производства того, что на них изображалось. Это скорей всего были иллюстрации для каких-то технических книг, учебников или, возможно, инструкций. Это успокаивало нас. Но теперь мы стали иначе воспринимать привычный для нас вид вылетающих со стороны Пеенемюнде, над лесом, длинных снарядов, похожих на маленькие аэропланчики, с ревом и грохотом поднимающихся вверх и исчезающих в небе. Становилось совершенно ясно, что если «продукция» чертежки имела косвенное отношение к этим снарядам, то продукция графитной и электротехнической мастерских была прямым изготовлением деталей для них.
Я начал осторожно расспрашивать Семена, Фетцера и Енике, чтобы составить себе более ясную картину, что же делает Пеенемюнде, в систему которого волею судьбы мы попали. Семей снова не захотел говорить со мной на эти темы. «Я уже сказал тебе раз: не спрашивай отвечать не могу, пойми и мое положение!» Большего я от него так и не добился. Когда я как-то вечером, работая в комнате Фетцера, задал ему как бы случайно вопрос о том, что изготовляет НАР, он очень резко ответил «Не ваше дело! Мы с вами можем разглагольствовать на любые темы, но темы и их глубину определяю я. Тема Пеенемюнде не входит в список. Я думаю, что вы достаточно умны, чтобы понять это. Кроме того, ваше любопытство может быть неправильно понято, а это может принести много неприятностей». Но Енике оказался более словоохотлив и откровенен.
У меня с профессором теоретической механики Штутгардтского университета Карлом Енике с самого начала нашего знакомства установились очень хорошие, просто приятельские отношения. Он был значительно старше меня, почти на двадцать лет, высокий полноватый, седой, с обрюзгшим морщинистым лицом, крупным носом и поразительно голубыми, ясными, по-детски добрыми глазами. Он часто сидел у меня в комнате и читал книги, обычно философские, а иногда и библию. Я задал ему тот же вопрос: какую продукцию выпускают заводы НАР? И Енике просто сказал: «Вот эти шумные маленькие аэропланы, которые вы видите и слышите почти каждый день». — Потом вздохнул и добавил: «Официальная Германия молится о победе и об успехе работы в Пеенемюнде, а мы, неофициальная, но основная Германия молим Бога, чтобы он послал нам мир. Название этих снарядов-ракет Vergeltungsvaffe (оружие возмездия) говорит само за себя. Но советую вам никому не задавать подобных вопросов и забыть сразу о том, что сказал вам старый Енике».
Так, наконец, была поставлена точка над i. Мы узнали в каком деле участвуем и почему это дело настолько важно для Германии, что в наше захолустье приезжают такие люди, как Шпеер, Денниц или Клейст. О это знание ничего не изменило. У нас было другое «знание": отказ от работы наказывается немедленным арестом и отправкой в лагерь особого режима, или так называемую «морилку», где люди редко выживали больше полугода. Родионов был живым свидетелем того, что из себя представляет этот «особый режим». Рабы были вынуждены делать то, что требовал от них хозяин, вне зависимости от своих желаний или убеждений.
С первых же дней переезда в новый лагерь многие пленные, пользуясь широкими возможностями, предоставляемыми работой в мастерских, начали изготовлять различные безделушки, коробочки, шкатулки, игрушки и т.д. Все это делалось в рабочее время тайком от немецких мастеров, с использованием «казённого материала и инструментов». Эта деятельность была незаконной и официально преследовалась, но потребителями и покупателями этих изделий были сами солдаты и те же мастера, и они принимали участие в «конспирации». Чего только не делали наши мастера! Портсигары, шкатулки, покрытые тонкой резьбой или орнаментальными узорами из кусочков разноцветной соломы, статуэтки, фигурки, детские игрушки, модели аэропланов и автомобилей, калейдоскопы, шахматы, шашки…все сделано затейливо, интересно и с большим мастерством. Эпидемия кустарничества захватила все мастерские, включая чертежку, где особенно процветало искусство рисования портретов по фотографиям, приносимым заказчиками. Немцы охотно покупали эту подпольную продукцию и платили хлебом, сыром, сигаретами или табаком, печеньем или домашними продуктами вплоть до варенья. Началась настоящая война между официальными представителями лагерной администрации и массой пленных. Пойманные на месте преступления или с поличным штрафовались потерей дневной зарплаты и их изделия конфисковывались, но администрация войну проигрывала. Слишком хорошо платили немцы-заказчики, чтобы бояться наказания немцев-надсмотрщиков.
И администрация сдалась! Был принят компромисс, устраивающий все три стороны, участвующие в конфликте: пленных мастеров-производителей, покупателей товара и администрацию лагеря. В одной комнате барака устроили мастерскую для работы в свободное время, т. е. после работы в мастерских и по воскресеньям, снабдили мастерскую необходимым инструментом и назначили начальника, майора Бедрицкого, ответственного за выдачу инструментов мастерам и за получение его перед закрытием мастерской. Пленные обязались не заниматься контрабандной работой во время рабочего дня и не красть материалов, а получать его из рук немца, заведующего данной мастерской, из обрезков или остатков, негодных для основных производственных целей. Все были удовлетворены. Это подсобное производство приняло такие масштабы, что Фетцер устроил специальную «лавочку» в немецком бараке, где приезжие посетители могли выбрать и приобрести понравившуюся вещь. Главной «валютой» были хлебные карточки и табачные изделия. Когда собиралось достаточное количество хлебных талонов, двое пленных в сопровождении солдата отправлялись в Вольгаст в пекарню и приносили с собой хлеб в мешках, который делился между продавцами в соответствии с ценами за каждую проданную вещь. Хлеб перестал быть редкостью в лагере, а на дорожках иногда можно было найти и недокуренный бычок! Голод, холод, болезни, грязь, паразиты, лохмотья, произвол лагерной полиции, всё это было позади. Поднесье, Замостье, Бяла Подляска остались в прошлом, как тяжелый кошмар, жизнь в лагере Вольгаст была «человеческой жизнью», хотя «человеки» были лишены главного человеческого признака — свободы. И если вопросы простого животного существования отошли в прошлое, то вопросы «человеческой жизни» становились все более и более значимыми. Что мы делаем? Моральность нашего поведения! Что мы можем предпринять сегодня и как подготовиться к будущему?
В ночь с 17-го на 18-ое августа 1943 года в непосредственной близости от нашего лагеря произошло событие мирового значения, резко изменившее наше положение как пленных, работающих на военные нужды страны, нас пленившей. После 11 часов ночи где-то поблизости завыли сирены воздушной тревоги. Пленные в комнате попросыпались и ждали вопля "стервозы", как называлась сирена тревоги, находящаяся у ворот лагеря. Когда эта "стервоза" подавала голос, охрана немедленно открывала двери комнат и раздавались крики: Raus, raus! (выходи!) и мы все должны были бегом бежать через двор и прыгать в наше «бомбоубежище», т. е. в траншею. Сирены замолкли на некоторое время и потом завыли с новой силой, к ним присоединился и голос нашей «стервозы». Как обычно, по всему побережью «заработали зенитные батареи, к этим привычным звукам присоединился тоже знакомый гуд бомбовозов. Обычно этот рокот нарастал постепенно, доходил до максимума и постепенно замирал, когда атакующие эскадрильи продолжали свой путь дальше на юг, к Берлину, к центру Германии. На этот раз все было необычно. Бомбардировщики были прямо над нами, и лагерь стало буквально засыпать мелкими осколками разорвавшихся зенитных снарядов. За лесом вспыхнули прожекторы и осветили явно снижающиеся бомбовозы и сопровождающие их истребители. Через несколько минут земля вздрогнула от разрыва бомб где-то совсем близко. Пеенемюнде! Не было никакого сомнения, за лесом, за проливом, на расстоянии пяти километров от лагеря остров Узелом… Пеенемюнде, НАР! Три волны бомбовозов с интервалом 10 или 15 минут сбросили груз бомб на территорию в несколько квадратных километров. К часу ночи все успокоилось, зазвучали сигналы отбоя, и мы вернулись в барак. У всех была одна и та же мысль: «Капут» Пеенемюнде! Такой массивной атаки многих сотен бомбовозов, сбросивших многие сотни тонн бомб, мы еще не переживали. «Капут» Пеенемюнде!
Утренний подъем был в обычное время, но проверку делал один из младших унтер-офицеров охраны, лагерного начальства никого не было видно, а в чертежке отсутствовали Енике, Пеллерт, муж жена Циммерманы и наши русские инженеры. Только немец в баварской шляпе быстро прошел по проходу, угрюмо и без обычной улыбки, и скрылся в своей комнате, плотно закрыв двери. В течение дня в немецкий барак приезжали и уезжали какие-то военные и штатские, появлялся Гильденбрандт, Валюра, Фетцер, но никто в лагерь не заходил. После работы я хотел пойти к Фетцеру в канцелярию, чтобы узнать хоть что-нибудь, но охрана меня не пустила и приказала вернуться в лагерь. Необычность прошедшего дня, при почти полном отсутствии немцев в лагере, за исключением нескольких солдат, не захотевших разговаривать о результатах ночного налета, только подтвердила, что произошло нечто очень серьезное: разгром Пеенемюнде!
Ночь прошла спокойно, а утром, сразу после проверки, всех, за исключением полковника Огаринова, майора Антонова и нескольких больных в санитарной комнате, вывезли за город, погрузили в большие грузовики и повезли на остров Узедом. Перед отправкой папаша Гильленбрандт предупредил нас, что мы едем как арестанты, а не как военнопленные, и поэтому должны быть очень осторожны в проявлении своих эмоций и реакциях на приказы тех, кто будет командовать нами — «Там, в Пеенемюнде, все сейчас находятся в крайне нервном состоянии», — сказал он. Он оказался прав. Как только наш лагерный конвой передал нас, уже на острове, в руки другого конвоя, из военной охраны НАР, мы сразу вспомнили осень 1941 года и наш памятный марш на Лысогоры. Солдаты конвоя, а в особенности их начальник, пожилой, жилистый и злобный фельдфебель, не стеснялись в применении палок и прутов, которыми они все были вооружены в дополнение к своим карабинам.
Только к двум часам дни мы пришли к месту работ. По дороге видели результаты воздушной атаки, целые поселки были полностью уничтожены, на дорогах во многих местах огромные воронки, железная дорога, вдоль которой мы шли, была выведена из строя на многие недели, в нескольких местах, прямо на обочине, были сложены трупы, покрытые брезентом, ожидающие погребения или вывоза. Было прямое попадание бомбы в общежитие ремесленной школы, там погибло больше семидесяти мальчиков, мы видели их трупы. Уже ночью, когда мы вернулись в свой лагерь в Вольгасте, мы узнали об общих результатах налета в ночь с 17 на 18 августа: в трех последовательных налетах английской авиации участвовало около 600 бомбовозов, сбросивших на цели не менее 2000 тонн бомб. Потери нападающих 15 или 17 бомбовозов и 5 или 6 истребителей. Целью первою налета были жилые поселки комплекса, включая рабочие лагеря. Вторая волна сбросила свой груз на производственную часть, а третья разрушила все экспериментальные лаборатории и устройства. Не менее 75% всех построек было превращено в развалины. Не меньше 6000 человек было убито и почти 2500 ранено и покалечено. Для союзной авиации игра стоила свеч! Пеенемюнде перестало существовать!
Нам выдали сухой маршевой рацион и приказали быть готовыми к работе через 20 минут. После этого мы были разделены на 4 группы и разведены на разные участки пострадавшего района. Во многих местах пожары еще продолжались, и там работали пожарные команды. Группу, в которой оказался я, сперва привели к почти полностью разрушенному кирпичному двухэтажному зданию, где мы простояли минут пятнадцать, ожидая указаний, но потом перевели нас в другое место, к двум другим низким и длинным сооружениям в виде бараков, из рифленого оцинкованного железа, стоявших под прямым углом друг к другу, с полукруглыми крышами и большим количеством труб разного размера, торчавших во все стороны. Бомба попала в землю рядом с тем местом, где эти два строения соединялись, и там все обрушилось. Задача сводилась к тому, чтобы все внутреннее оборудование, вышедшее из строя, поломанное и разрушенное, отсоединить от всей системы и вытащить во двор. Работой руководили три немца. Охрана редкой цепочкой стола вокруг этих сооружений.
По общему нашему разумению, этот объект был чем-то вроде продувного аэродинамического туннеля небольшой мощности. Работа была не слишком тяжелой или грязной, да и немцы-руководители не особенно подгоняли. Переговариваясь между собой, они больше сидели, чем работали. Когда пленные начали разбирать упавшее перекрытие с одной стороны, то под грудой железных обрушившихся площадок и маршей лестницы обнаружили труп убитого рабочего в синем комбинезоне. Труп вытащили во двор, приехала автомашина, и погибшего увезли. На вопрос, много погибло народу при бомбежке, один из немцев сказал, что здесь нет, немного, т.к. на этом участке было много хорошо устроенных убежищ, но в других местах потери большие.
Работали без перерыва почти до сумерек. Всех собрали колонну, подошли и три других группы. Появился немец в гражданском, с повязкой на рукаве пиджака. Белая повязка с черной свастикой на красном кругу. Через переводчика он объявил: «Работать, вы будете здесь на острове три или четыре дня. Кормить вас будут гак, как немецких солдат. Ночевать будете в бараках на краю поселка. Там нет никаких убежищ на случай возможных воздушных атак. Если будет налет, то сейчас же после первого сигнала тревоги охрана откроет двери бараков и вы должны как можно скорее бежать к морю, до самой воды, и оставаться там до отбоя. После отбоя вы должны вернуться к баракам на проверку. Если хоть одного из вас охрана недосчитается, то при следующем налете бараки останутся запертыми. Это всё, мы можем сделать. Бежать с этого острова совершенно невозможно, весь периметр его находится под усиленной охраной. Ясно?» — Конечно, все поняли: круговая порука, одни отвечает за всех и все за одного!
Нашей команде повезло с работой, но двум другим пришлось участвовать в разборке совершенно разрушенных зданий, где в момент воздушной атаки по каким-то причинам оставалось много работающих людей. Вытаскивали из-под развалин трупы, а часто только части тел погибших, складывали в клеенчатые мешки, даже не имея уверенности, что все, что они вкладывали в мешок, принадлежало одному и тому же погибшему. Наши пленные, попавшие работу, до предела устали и измучились, не столько физически, сколько психологически. Многие даже отказались от еды, а помывшись сразу ушли в барак, спать.
Для нас были подготовлены два почти новых барака, совершенно пустых. Только вдоль стен была расстелена свежая солома, покрытая парусиной. Бараки стояли на самом краю поселка, на расстоянии 75 или 100 метров от песчаного берега залива. Ограды вокруг бараков не было, решетки на окнах отсутствовали и двери запирались снаружи простым деревянным засовом. Охрана, как мы подсчитали, состоящая из 37 солдат, под командой того же пожилого фельдфебеля, что привел нас сюда, стояла вокруг бараков на расстоянии 30 шагов по периметру, обозначенному положенными на земле деревянными рейками, указывающими границы нашего «тюремного двора», переступать эту границу нам было строжайше запрещено. В предвидении тяжелого и длинного рабочего дня все, не дожидаясь сигнала отбоя, разошлись по баракам и улеглись на соломе спать.
Было еще совсем темно, когда многоголосым хором завыли сирены по всему побережью и охрана с грохотом и криками открыла двери бараков и приказала всем бежать к краю песчаного пляжа. Второго приказа давать было не нужно! Все понимали, что если в нашем лагере в Вольгасте мы были в относительной безопасности, т. к. существование лагеря и его местоположение было неизвестно тем, кто командовал авиационными атаками, то здесь мы могли оказаться прямой целью бомбежки! Мы стремглав повылетали из бараков и помчались к краю воды, перегоняемые спасавшимися от опасности солдатами охраны. Обычная картина ночной бомбежки разворачивалась перед нашими глазами: прожекторы резали темное небо, зенитная оборона разукрасила его сотнями вспышек шрапнельных снарядов, тяжелый гул бомбовозов и своеобразный свистящий звук скоростных истребителей воздушной обороны. Нападение на этот раз было где-то на юго-восток от Пеенемюнде. Бедрицкий определил, что бомбы сброшены на расстоянии 30 или 35 километров от нас. Я помнил общую карту острова Узедом, которую не раз рассматривал у Фетцера, и мы решили, что бомбят или Швейнемюнде, или Штеттин. Бомбежка кончилась, но почему-то сигнала отбоя не давали, и мы все продолжали стоять у края воды. Рассвело, низкие лучи солнца осветили нас, стоящих на пляже, и плотную массу тумана, стоявшего над морем как стена, в расстоянии полукилометра от берега. Совершенно внезапно из этого тумана вылетели на почти бреющем полете два истребителя и, выпустив по толпе длинные пулеметные очереди, исчезли снова в тумане в западном направлении. Убитых было двое: Вася Чуднов, рабочий на кухне, и слесарь Петр Дементьев, одного солдата из нашего конвоя тяжело ранило.
Мы перенесли погибших товарищей к баракам и выстроились в каре около их тел. Было твердо решено, несмотря на прямую опасность, на работу не идти, а потребовать, отправки в лагерь. Несмотря на наше бесправное положение, мы были убеждены, что немцы зашли стишком далеко в нарушении всех правил содержания военнопленных, заставив нас работать под обстрелом противника. Подвезли завтрак, и командующий нашим конвоем фельдфебель приказал нам позавтракать и отправляться на работу. Афанасьев, принявший команду над нами, заявил фельдфебелю, что мы не выйдем из строя, не принимаем завтрака, на работу не пойдем, и что требуем прибытия старшего офицера, которому заявим наши претензии. Фельдфебель не ожидал такого решительного сопротивления. Он быстро ушел и через 10 минут вернулся во главе дополнительного отряда солдат, по крайней мере, в пятьдесят человек. Конвой окружил нас, стоявших «смирно» вокруг тел погибших, и солдаты по приказу фельдфебеля направили на нас своё оружие. Фельдфебель снова приказал принять пищу и отправляться на работу. Мы отказались, продолжая свою демонстрацию протеста. Как мы и предполагали, фельдфебель не решился применить оружие. Около часу мы простояли в том же положении под дулами автоматов. Наконец подъехала легковая машина, и из нее вышли два офицера и человек в гражданском. Мы продолжали стоять «смирно» строем. Афанасьев повторил наши требования и добавил, что мы хотим забрать с собой тела наших товарищей для предания их земле, в согласии с нашими религиозными традициями.
Все трое приехавших подошли к телам убитых и … отдали честь! Потом человек в штатском повернулся к строю пленных и на довольно чистом русском языке сказал: «Командование и администрация НАР выражает вам сочувствие по поводу смерти этих двух ваших товарищей. Сейчас, после завтрака, вся ваша группа будет оправлена обратно в Вольгаст, здесь на острове вы больше работать не будете. Для перевозки тел погибших вам будет предоставлена подвода. Идите завтракать, через полчаса вы двинетесь в обратный путь. — Поведение этого начальства произвело хорошее впечатление на всех нас. Кто-то сказал: «Времена переменились! Вспомните осень 1941-го! Но сейчас немцы поступили хорошо, правильно и даже красиво… Вольгаст 1943-го это не Бяла Подляска в 1941!»
Колонна наша двинулась. 15 километров, отделяющих Пеенемюнде от Вольгаста, мы прошли за четыре часа с одной получасовой остановкой. Впереди стройно, в ногу марширующей колонны шла подвода с телами убитых, завернутыми в парусину. Конвой, во главе с тем же пожилым фельдфебелем, вёл себя на удивление спокойно и даже корректно.
Чудова и Дементьева похоронили на городском кладбище рядом с похороненным там раньше Гавриловым, умершим весной от воспаления лёгких. Как и тогда, полагающиеся молитвы прочитал один из пожилых пленных, в молодости бывший дьячком в сельской церкви. На похоронах был весь лагерь, включая Гильденбрандта, Валюру, Фетцера, немцев, заведующих мастерскими, присутствовал и Енике. Над могилами были поставлены такие же дубовые восьмиконечные кресты, как и над могилой Гаврилова, с вырезанными по-русски именами погибших.
Потом Фетцер сказал мне, что наша стойкость и организация произвели большое впечатление в управлении НАР.
5. Последний год плена
После разгрома Пеенемюнде жизнь в лагере как-то изменилась. Внешне все было по-прежнему, утром проверка, работа в мастерских и в чертежке, обед, ужин, изготовление игрушек. Я работал в канцелярии Фетцера, бригады ходили на работу к окрестным бауерам. И вместе с тем, в воздухе чувствовалась какая-то растерянность и неуверенность со стороны военного начальства лагеря и администрации НАР. Фетцера иногда не было видно по неделям, чета Циммерманов исчезла, их комната стояла пустой, немец в баварской шляпе тоже появлялся редко. Енике и Пеллерт стали менее требовательными, да и рабочая нагрузка в чертежке снизилась. Теперь можно было часто видеть, что пленные заняты чтением книг из библиотеки, а не работой. Енике стал избегать "душевных" разговоров со мной. Только однажды сказал, что несмотря на многократные бомбежки Узедома, работа там продолжается. — «Многие мастерские надежно предохранены от бомб, — сказал он, показавши пальцем на землю. — Они продолжают работать хотя и с меньшей интенсивностью». — Енике подошел ко мне и положил мне руки на плечи — «Вот что, Петер, я тоже скоро уеду отсюда. После войны, если я и вы доживем до этого счастливого момента, там, в Штутгарте вы сможете найти меня. Тогда, может быть, я действительно смогу вам помочь. Конец пути уже виден.» — «Спасибо, профессор. Что же вы видите в конце пути? « — спросил я. — «Не спрашивайте меня… я ничего не вижу, не слышу и не знаю. Я так безумно устал от всего этого сумасшествия…У Гитлера очень мало осталось времени, и поэтому он может принять очень опасные для всего мира и в особенности для немцев решения. Только на Бога может быть надежда… сами немцы находятся в гипнотическом трансе национал-социализма, и маэстро-медиум не даст им выйти из транса до самого момента катастрофы»
(В начале 1947 года, будучи в Штутгарте, я попытался найти проф. Енике. В университете мне сообщили, что он после войны вернулся на кафедру теоретической механики но, проработав 8 месяцев заболел и в декабре 1946 года умер от лейкемии. Я встретился с младшим сыном профессора Енике, и мы вместе посетили его могилу на кладбище в Штутгарте.. )
Да! «Конец пути» приближался, и у Гитлера времени оставалось все меньше и меньше. Авиация союзников уничтожала немецкую промышленность планомерно и последовательно, и терроризировала население, а противовоздушная зашита слабела с каждым месяцем. Тревога в лагере давалась редко, даже когда в Вольгасте поднимался вой сирен, наша «стервоза» обычно молчала. Зима началась рано, холодным ветром, мокрым снегом и пронизывающими ветрами с моря. Енике уехал, тепло попрощавшись со всеми, на его место назначили молодого хромого инженера Кольцберга, из «категории военного брака». Кольцберг был ранен в Африке при разгроме Роммеля, и для строевой службы уже не годился. Был он спокойный, молчаливый и малообщительный человек, педантичный и сухо официальный. Даже с Пеллертом у него были только служебные отношения.
Рождество и Новый 1944 год встретили скучно. Все сделались сумрачными, самоуглубленными, озабоченными. Немецкие газеты проносить в лагерь было категорически запрещено, но сам факт этого запрещения говорил о многом. Единственным источником информации был Семен Владимирович, он рассказывал мне о том, что происходит на фронтах, а я приносил эти вести в лагерь. Русская газетка «Заря», прибывающая из Шталага каждую неделю, сперва была интересна, со свежими мыслями и правдивым анализом событий, но постепенно превратилась в «рупор нацистской пропаганды», как ее стали называть в лагере, и ее почти никто не читал. Вскоре после Рождества к нам в лагерь приехали два предстателя РОА. Были они одеты в немецкую офицерскую форму, но без «орла» на груди, на рукавах были нашиты знаки РОА, а на фуражках — дореволюционные офицерские овальные георгиевские кокарды. Во время обеда их привел в столовую папаша Гильденбрандт и скатал, что обеденный перерыв будет продлен на полтора часа для информационного выступления «господина капитана Русской Освободительной Армии». К этому времени у нас в лагере уже совершенно явно и открыто образовались две группы: одна симпатизирующая идеям генерала Власова и организации РОА, а другая — откровенно просоветская. Эту вторую группу возглавлял капитан Пугачев, которого, не совсем в шутку, называли «парторгом». Пугачев заведовал мастерской по ремонту обуви и обмундирования, а жил он в комнате графитчиков. Когда приезжий капитан РОА начал свое обращение, то группа Пугачева хотела сорвать его выступление, оттуда раздались крики: «Предатели! Изменники! Вон он отсюда!» — Но обычно мягкий и как бы нерешительный полковник Огаринов вдруг проявил себя как волевой командир. Он потребовал тишины и заявил, что выступление прибывшего капитана РОА информационное, что никаких дискуссий, пререканий или обструкций он не разрешает и что каждый нарушивший его приказ будет удален из зала и лишен на два дня обеда. Прибывший капитан видимо не раз уже выступал перед подобной расслоенной аудиторией, говорил он гладко, продуманно, без пафоса, просто и доходчиво. Сперва рассказал о себе, кто он и как попал в плен, потом об обстановке на фронте весной 1942 года и о боях под Ростовом, в которых участвовал, о лагерях пленных в Кишиневе, Ченстохове и Хаммельбурге. Он говорил о бесправии народа при советском режиме, о терроре правительства, о концлагерях, об античеловечности и утопичности коммунизма и о многом другом. — «Я не собираюсь никого из вас уговаривать или убеждать. Я просто советую вам всем подумать о том, что произошло с родиной и что с ней будет, если Сталин и его окружение выйдут из этой войны, с большой помощью Америки, победителями. Сейчас создалось положение, возможно, в последний раз для нашего поколения, когда мы можем повлиять на будущее нашей родины и изменить ход событий. Сейчас мы можем взять в руки оружие, организоваться и превратиться в силу, с которой вынуждены будут считаться любые комбинации победителей. У нас есть шанс на воссоздание России как сильного правового государства, в котором могут жить не только «бары из Кремля» и их сатрапы, а каждый честный гражданин, без лжи, без страха, без нищенства и без лизоблюдства перед «человеком с партбилетом». Государства, которое займет подобающее ему место среди других наций мира»...
Потом он рассказал о генерале Власове, о его биографии и военной карьере, о том, как и почему Власов решил порвать с коммунизмом и советской властью, об основных пунктах программы Власова — освобождение народов России от владычества группы интернационалистов-коммунистов, узурпировавших власть в стране. Закончил он свое почти часовое выступление так:
«Подумайте над моими словами, господа. Подумайте над тем, как вы жили до воины, как жили ваши близкие, ваши друзья. Подумайте над тем, что ждет вас всех, если в случае победы Сталина вы снова попадете к нему в руки. Подумайте о том, что будет с нашей родиной при дальнейшем владычестве Сталина и НКВД, СМЕРШ'а и других чекистских организаций. Подумайте сейчас, пока еще есть время подумать и прийти к честному по отношению к самому себе решению. Я, или другой представитель РОА время от времени будем навешать лагерь, и если кто-либо захочет присоединиться к нам, мы сможем быстро помочь».
Огаринов предложил задавать вопросы, и вопросы посыпались, как из мешка. Как и следовало ожидать, вопросы, задаваемые приверженцами и последователями Пугачева, часто носили провокационный характер, с сарказмом, насмешками и скрытыми оскорблениями. Полковник Огаринов внимательно следил, чтобы разговор не выходил за рамки организованности и формальной вежливости. Если бы лагерная администрация разрешила, то он затянулся бы. наверно, до самого вечера. Капитан РОА очень умело и умно отвечал на самые острые вопросы. Сразу же после собрания он со своим коллегой лейтенантом уехал. Все разошлись по мастерским возбужденные, споря и обмениваясь впечатлениями.
Чертежка гудела, как пчелиный улей. Всюду стояли кучки пленных, горячо обсуждающих событие дня. Фактически этот капитан ничего нового не сказал. Всё это уже было известно, обговорено и переговорено. Каждый громко, в разговорах с товарищами, или безмолвно, наедине с собой, на койке или на полу грязного, завшивленного барака, так или иначе подходил к этим темам. Вспоминая свою убогую жизнь там, на родине, среди постоянного страха «черного ворона», могущего подъехать к дому, страха перед начальником спецчасти, страха перед вырвавшимся словом критики страха ареста, «проработки» на общем собрании и всех других бесчисленных страхов будней советской жизни, каждый уже много раз ставил перед собой вопрос: почему? Почему создаётся какой-то заколдованный круг страха и лжи, из которого никто не может вырваться? Пока все жили там, варились в этом котле «советских пятилеток», «перевыполнений плана», «стахановских обязательств», у многих, наверно у большинства, даже мыслей не было об этом «заколдованном круге», внутри которого все находились. А вот когда представилась возможность взглянуть на все это со стороны, когда центробежная сила событий выбросила их из «круга», вдруг всё представилось в новом, неожиданно ясном по своей бессмысленности виде. Да! Почему? За что? Во имя чего?
Сейчас новостью был не смысл выступления роавца, а сам факт этого выступления. Впервые не в частном разговоре двух-трех военнопленных, а с «кафедры» громко и авторитетно сказано именно то, о чем многие постоянно думали, и не рядовым военнопленным, а официальным представителем очевидно большой и достаточно сильной организации. Результат посещения представителя РОА сказался неожиданно скоро. Меньше чем через месяц 7 человек уехали из лагеря добровольцами в РОА. Трое из слесарной, двое из электромеханической и двое из чертежки. Интересно, что из чертежки уехал самый младший воентехник двадцати двух лет и самый старший — пятидесятичетырехлетний военный инженер.
Мы тоже много времени посвящали обсуждению выступления офицера РОА. Фактически мы были почти полностью убеждены, что это для нас единственный выход, но сделать последний решающий шаг еще были не готовы. Фетцер несколько раз спрашивал меня, когда я подпишу бланк заявления о добровольном вступлении в Русскую Освободительную Армию, но я отделывался шутками.
Однажды, по распоряжению Гильдебрандта, я пошел на работу к нашему постоянному «Заказчику и потребителю рабочей силы» Бауэру Фройлиху. Работа была «инженерная!» Этот Фройлих хотел в своем доме построить новую лестницу на месте старой почти развалившейся. Чертежка должна была сделать чертежи, а столярная выполнить всю работу. Мне предстояло сделать все замеры и набросать эскиз «сооружения» в соответствии с желанием хозяина. Фройлих был богатым человеком, и у него кроме наших рабочих бригад постоянно работа команда пленных французов и девушек-остовок с Украины. Некоторых я знал, они привозили нам еду, когда мы работали в поле. Наш разговор с Фройлихом сразу уперся в языковый барьер, я не понимал его, а он меня, и Фройлих позвал одну из своих девушек-работниц. Об этой девушке по имени Вера мне неоднократно рассказывал Семен Владимирович. Она была из Киева, интеллигентная учительница, играла на рояле, хорошо знала немецкий язык и, по словам Семена, была очень хороша собой. Когда она пришла, я должен был мысленно согласиться с оценкой Семена. Вера была действительно красива. С ее помощью все пошло гладко, и через час работы я сделал все необходимые замеры и понял желания заказчика. Так как до прихода солдата, с которым я должен был возвращаться в лагерь, оставалось еще много времени то, с разрешения хозяина, Вера увела меня на кухню и угостила чашкой хорошего кофе домашними печеньями.
Ее история была проста и драматична: при отступлении Красной армии она осталась в Киеве, — «я не могла уехать, бросив детей в школе. Дети оставались, осталась и я» Она рассказала о многих вещах, мне совершенно неизвестных, о взрыве Крещатика бомбами, заранее установленными при отступлении советских войск, об уничтожении немцами еврейского населения в Бабьем Яру, о жестоких расправах немцев, уничтожающих целые села за акты партизан, о тяжелой, бесправной жизни во время оккупации, и о многом другом. При отступлении немцев Вера снова осталась в Киеве «со своими детьми», но сразу же после вступления Красной армии в город была арестована, как «фашистская коллаборантка» и оказалась в тюрьме. Ее идеалистическое отношение к своим обязанностям, обязанностям учительницы народной школы, было не награждено, а жестоко наказано. Я не совсем понял — как, но при помощи знакомого врача, который тоже был арестован за то, что при немцах продолжал работать районным врачом, ей удалось бежать, сперва из тюрьмы, а потом через фронт к немцам. Они с доктором устроились в немецком санитарном поезде, чтобы уехать в Германию, но доктор умер от сердечного припадка, а Вера… оказалась в «Остминистериум» и как остовка попала сюда, к Фройлиху. У Фройлиха она вскоре стала работать вроде как старшая экономка и вела все домашнее хозяйство. Хозяйка дома была и прикована к постели, а дочь хозяина была последних месяцах беременности и в очень тяжелом психическом состоянии: ее мужа убили на русском фронте.
То, что рассказала Вера об уничтожении евреев в Киеве, напомнило нам первые месяцы плена, вылавливание в лагерях лиц еврейского происхождения, возмутительное отношение немцев к гражданскому населению в Польше и вспышку юдофобии среди пленных. Очевидно, полностью изолированные от жизни вне лагеря, мы не представляли себе всего того, что действительно происходит. В газетах об этом писалось очень мало и неясно, наша «Заря» еврейского вопроса не касалась вообще, поэтому мы, в особенности те, кто предполагал использовать "двери РОА" для выхода за проволоку до финальных событий войны, начали собирать информацию из всех доступных источников о том, какова общая политика немецкого правительства по еврейскому вопросу и, конечно, как этот вопрос трактуется в РОА и среди руководителей «Движения за освобождение России». Я пробовал говорить об этом с немцами в лагере, но все они просто не захотели говорить на эту тему. Фетцер сказал мне, что немцы считают, что евреи вообще «злокачественная нация», что для этой этнической группы нет места в будущей «свободной Европе», и что евреи, так или иначе, будут «изолированы». Семен Владимирович тоже знал не много, но он сказал, что огромное количество еврейского населения в Германии и на оккупированных территориях заключено в концлагеря и что там условия жизни ужасные, с очень большой смертностью. Приезжающие к нам представители РОА это подтвердили. Что же касается политики в Освободительном движении по еврейскому вопросу, то тот же капитан, который тын приезжал к нам в лагерь после Рождества, сказал «Мы не собираемся копировать немцев в этом вопросе. Несколько миллионов еврейского населения в СССР являются такой же этнической группой в общей массе, как и калмыки, украинцы, татары, поляки и т.д. Они полноправные члены многонационального сообщества народов, населяющих СССР, и такими же останутся, когда вместо СССР будет та Россия, за которую мы боремся».
Полковник Огаринов заболел и его увезли в госпиталь шталага. Отуда он не вернулся, а записался добровольцем в РОА. К весне из нашего лагеря ушло в РОА не меньше 15 человек. Исчезли и оба русские инженеры-ракетчики, но Семен Владимирович продолжал жить в лагере. Работал он мало, говорил, что в Пеенемюнде полное безлюдье и что все основные работники НАР уехали в какие-то новые места в центре Германии. У нас в лагере тоже работы совершенно замирали. Очень интенсивно велись они только в графитной мастерской, куда добавили людей за счет слесарной и электротехничеекой. Там иногда работали даже и две смены. Производство же игрушек процветало и расширялось. Фетцер организовал сбыт «продукции» в шталаг, и наши мастера стали получать в. оплату продукты из посылок Красного Креста. Фетцер объяснил, что у Шталага есть запас этих посылок, конфискуемых немецкой администрацией у тех пленных, которые за какие-то «преступления» попадают в положение «штрафных», все в рамках Женевской Конвенции. Мы, конечно, были не против. Пускай французов штрафуют, а немцы их посылками рассчитываются с нами за игрушки! В лагере появились американские сигареты, консервы, сушеные фрукты и даже шоколад! Фетцеру, по-видимому, тоже делать нечего, он ездил в отпуск домой, привез домашних гостинцев и подарил мне целую банку клубничного варенья. Целые дни он читал или слонялся по лагерю, а когда я иногда по вечерам работал в его комнате, затевал со мной бесконечные споры на всякие темы, кроме, однако, НАР, положения на фронтах и будущего Германии. Эти темы были табу.
Однажды он сказал, что, с разрешения начальства, начиная с ближайшего воскресенья, он будет устраивать прогулки групп пленных в ближайший лес, и предложил мне и Антонову. ставшему «русским комендантом» после отъезда полковника Огаринова. составить списки этих «прогулочных групп». Воскресные походы в лес сделались очень популярными. Группа шла с конвоем из шести солдат, под командой Фетцера, обычно пристёгивавшего к поясу револьвер. Шли строем, с песнями. Было выбрано несколько уютных полянок, солдаты конвоя усаживались по периметру, а на полянке «резвились» пленные. Читали, лежа на траве, играли в шахматы, шашки или карты, устраивали игры, футбол, городки, чехарду и вообще наслаждались «свободой».
Вообще мы были теперь неплохо информированы о том, что происходит на фронтах. Англо-американские силы подошли к Риму, Красная армия освободила Крым и постепенно выжимала немцев из Финляндии, советские дивизии были на границах Польши, американцы начали бить японцев. Все эти сведения приходили к нам с опозданием, но все же приходили. Но когда англо-американские силы под общим командованием американского генерала Эйзенхауэра 6 июня высадились на берегах Нормандии, мы узнали об этом в тот же день. Немцы были взволнованы и говорили, что это будет «второй Дюнкерк». Но теперь никто из высадившихся не сможет уйти: тогда фюрер их пожалел, теперь они все будут уничтожены без сожаления! Фетцер куда-то уехал, а я специально пошел на работу в его канцелярию, в надежде, что смогу потолковать с Семеном и узнать немного больше. Семен сказал, что союзники бросили на эту операцию огромные силы, обманув бдительность немецкой обороны, и что, как ему кажется, это вряд ли будет «Дюнкерком».
Так и случилось, союзники закрепились на берегу Франции и, несмотря на отчаянное сопротивление немцев, начали расширять захваченную территорию. Фетцер приехал мрачный как туча. На мои «невинные» вопросы: «Как дела? Что нового?», он свирепо рявкнул: «Не валяйте дурака! Вы знаете, что произошло... так заткнитесь и не злорадствуйте!» — Но 19 июня, через две недели посте высадки союзников, в немецкой газете крупными буквами, на первой странице, было сообщение «Германия начала применять оружие возмездия! Ракетные снаряды высокой мощности, Фау-1, с материка обстреляли Лондон, произведя огромные разрушения! Англия в панике! В войне наступил поворот! Теперь Германия обладает страшным оружием и отомстит англичанам и американцам за разрушение наших городов и убийство многих десятков тысяч мирных жителей. Час возмездия настал! Сперва Англия, а потом и Америка заплатят за свои преступления! — Номера этой газеты немцы охотно давали нам. Фетцер ходил именинником. — "Я говорил вам! Рано Германию списывать со счетов! Что эти макаронщики-итальянцы подгадили нам, эго еще ничего не значит. Германия сейчас снова на коне и держит в руках меч!» — с пафосом говорил он в чертежке. — «Германия — историческое место, где родятся гении искусства и науки. Вернер фон Браун один из них!»
Мы быстро сделали вывод: фон Браун — это НАР, а мы часть его. И в особенности сейчас, когда в графитной мастерском изготовляются части для этого «оружия возмездия» Фау-1! Вывод был неприятный и тревожный, но именно о нем говорил весь лагерь. Немцы жульничали. Нагло и некрасиво. Здесь жило 300 человек военнопленных, поэтому не было опасности воздушных атак союзников, и немцы здесь, руками пленных, изготовляли детали для своего «оружия возмездия»! Опять и опять поднимался старый вопрос: как реагировать, и можем ли мы вообще «реагировать?" После бомбежки в Пеенемюнде мы легко добились удовлетворения своих требовании и даже «заслужили уважение» администрации, но там и требования были другого порядка, и обстоятельства способствовали нашей победе Здесь, в лагере, в нашем «безопасном и уютном уголке», у нас было только две возможности: или объявить открытый протест, отказаться от работы, вполне понимая последствия, или продолжать, рабски выполнять указания нашего «хозяина» НАР'а и Вермахта. Первое было смертельно опасно — зачинщики и организаторы были бы расстреляны, а остальные оказались бы в лагерях особого режима. Второе было органически противно. Кроме того, после деления на «просоветчиков» и «антисоветчиков» общие действия, вероятно, было бы уже невозможно организовать. Мы, «антисоветчики», хорошо знали, что у Пугачева уже составлен «черный список» и что этот список будет, конечно, вручен первым представителям «органов», которые появятся здесь по окончании войны. Уход добровольцами в РОА, освобождение из рабского лагеря НАР, присоединение к большой, сильной организации, защищающей наши национальные интересы, целям и задачам которой мы симпатизировали, посильное участие в достижении этих целей для многих становились единственным выходом. Оставаться в лагере было равносильно подписанию своего собственного смертного приговора. Но не все так думали.
В первых числах августа к лагерю подъехало несколько автомобилей, и из них вышло три эсэсовских офицера два человека в гражданском и с десяток солдат с автоматами. Через короткое время всем пленным приказали построиться посреди двора, и приезжие солдаты вместе с нашей постоянной охраной окружили строй. Явно что-то произошло серьезное. Недоумевающие и взволнованные, мы простояли в строю минут пятнадцать, а потом из немецкого барака появилась целая процессия, впереди шли все пять приезжих с Фетцером и Гильденбрандтом, а за ними почти все немцы, постоянно работа работающие при лагере. Пятеро приезжих, Фетцер, Гильденбрандт, мастер графитной Пюрихнер и его заместитель из второй смены, хромой старичок Штигельбурн пошли в графитную и долго не выходили оттуда. Мы продолжали стоять в строю, теряясь в догадках. Наконец все немцы вышли из мастерской. Пюрихнера и Штигельбурна два солдата увели в немецкий барак. Гильденбрандт, явно взволнованный, весь красный, вызвал из строя старшего лейтенанта Звездилова, старшину команды графитчиков, и еще троих...
Прямо перед строем приезжие немцы и Фетцер начали избивать этих четверых, а когда мы подняли шум, Гильденбрандт приказал солдатам направить оружие на наш строй! Антонов вышел из строя и что-то сказал Гильденбрандту, в ответ тот вынул из кобуры пистолет и хрипло приказал Антонову вернуться на место. Избиение графитчиков было жестокое. Их били кулаками, рукоятками револьверов и прикладами карабинов, упавших били ногами. Совершенно ясно было, что это избиение перед строем — не только наказание провинившимся, но и предупреждение всем остальным. Окровавленным, еле стоящим на ногах, всем четверым надели стальные наручники и поволокли их к ворогам.
Фетцер снял перчатки, которые надел перед началом экзекуции, и, еще тяжело дыша, сказал, обращаясь к нам «Эти четверо уличены в акте саботажа! Они будут казнены! Всем вернуться на свои рабочие места! Всем, кто работает в графитной мастерской, остаться на месте!»
Когда мы вернулись, Кольнберг, который после отъезда профессора Енике был начальником чертежки, созвал всех и заявил: «За последнюю неделю я обнаружил в некоторых чертежах ошибки, которые грамотный чертежник может сделать только преднамеренно! Это тоже саботаж. Я усилю проверку, а вы берегитесь! Смотрите, чтобы кто-нибудь из вас не оказался в положении ваших товарищей из графитной».
В этот день мне предстояла вечерняя работа у Фетцера, но я решил не идти. Мне не хотелось встречаться с Фетцером, принявшим прямое участие в избиении графинчиков. Но после ужина пришел солдат с приказом от Фетцера немедленно явиться на работу в его канцелярию. — «Садитесь и работайте! Ведомости должны быть завтра отправлены в управление, саботажа я не потерплю и с вашей стороны, господин майор!» — зло сказал он мне и вышел из комнаты. Я закончил работу, сложил бумаги и хотел уже позвать солдата, чтобы вернуться в лагерь, но вошел Фетцер. — «Сядьте, — сказал он — Вы знаете, что произошло? В чем уличены эти четверо? Нет? Так я вам скажу: они преднамеренно добавили удвоенное количество кальциевой соли в состав графитной массы перед формованием. В результате стабилизаторы оказались слишком хрупкими и при транспортировке часть из них поломалась. Так как это было совершенно необычно, то сделали анализ и обнаружили повышенное присутствие кальция в массе. И если бы эти идиоты добавили кальция более осторожно, скажем, десять-пятнадцать процентов, то стабилизаторы были бы установлены и при выпуске ракетного снаряда, сразу при изменении угла подъема, снаряд упал бы на землю и взорвался в непосредственной близости от места запуска. Понимаете, что бы произошло? Сам принцип главного оружия Германии был бы поставлен под вопрос. Прошли бы недели, а может, месяцы, пока нашли бы фактическую причину катастрофы. Я знаю, что вы все возмущены сценой наказания перед строем, но я уверен, что если бы вы были на моем месте, то при соответствующих обстоятельствах при поимке с поличным вредителей, нанесших большой вред тому делу, которому вы лично преданы душой и телом, и вы бы могли потерять спокойствие и импульсивно применить физическое воздействие против негодяев-саботажников». Я ответил: «Возможно, конечно. Но перед избиением я бы, наверно, перчатки «импульсивно» не надел».
С Фетцером отношения сильно испортились. На следующий день я, Бедрицкий, Ляшенко, Мельников и еще пять, человек написали заявления о вступлении добровольцами в Русскую Освободительную Армию. Александр Родионов, член нашей небольшой группы, не захотел последовать нашему примеру. «Не думаю, что это правильный ход, я не уверен, что Власов преследует достойные цели. Мне с немцами не по пути, ни при каких обстоятельствах. Я должен еще подумать, как поступить». — Когда Фетцер узнал, что я собираюсь в РОА, он сказал мне: «Надеюсь, что если мы с вами встретимся вне лагерной обстановки, то сможем сохранить дружеские отношения и не превратимся во врагов».
Август в нашем лагере был богат событиями. Через три дня после случая в графитной немцы арестовали старшего комнаты, где жили графитчики, «парторга» капитана Пугачева и «доктора» Андрюшу, как называли у нас фельдшера, заведующею пунктом первой помощи и «больничной» комнатой. Антонов сказал, что арест был произведен на основании данных, полученных при допросе избитых и увезенных Звездилова и трех его товарищей.
В ночь с субботы на воскресенье на воскресенье на той же неделе из лагеря был опять совершен побег. Бежали два графитчика из комнаты № 12, где жил Пугачев. Комната была полупустая, там жило только десять человек, а после ареста Пугачева осталось восемь. Произошло это следующим образом: барак стоял на подпорках, и расстояние от пола до земли, под бараком было достаточное, чтобы мог проползти человек. В каждой комнате был тамбур, в котором стояла параша. Пол в бараке был в одну доску, а для укрепления подбит снизу толстым слоем смеси бумаги, древесных опилок и стружек, спрессованных в большие листы. Беглецы сняли в тамбуре две узких половых доски, перерезав их чем-то очень острым, прорезали слой укрепления и проползли к проволоке. Там, как и при побеге из чертежки, они перекусили нижний ряд проволоки и ушли в сторону Вольгаста. Оба беглеца, молодые хлопцы, довольно хорошо говорили по-немецки, оба были одесситы и большие приятели. Интересно и загадочно было то, что они убежали в одном белье, или у них была припрятана где-то одежда. Все свое обмундирование, включая обувь, они оставили. С вечера шел сильный дождь, а ночью разыгралась гроза. Следы, которые они могли оставить, были смыты дождем. Охрана, как внутри лагеря, так и снаружи, где-то попряталась от дождя. Условия для смелого побега были идеальные.
Беглецов не поймали! Переполох в немецкой администрации был большой. Приехал фон Брюнте, с ним еще какие-то офицеры и штатские. Оставшуюся шестерку допрашивали целый день и некоторых здорово побили. Потом всех шестерых посадили в карцер на неделю.
Карцер до сих пор в лагере использовали по прямому назначению очень редко. Пару раз там были жители на один, на два дня в наказание за мелкие провинности — кражу из мастерской, неповиновение мастеру или другие подобного рода нарушения лагерной дисциплины. Теперь в маленькое помещение, размером в два на три метра, втиснули шесть человек. Как эти несчастные ни клялись, что ничего не видели и не слышали, как они ни доказывали допрашивающим их немцам, что сам факт, что они не убежали, а остались в комнате, говорит об их невинности их все же наказали, и наказали очень жестоко.
Шесть человек в маленьком бетонном мешке с железной крышей и узким окном над бетонным же полом при температуре снаружи в 40 градусов жары! Внутри карцера температура была значительно выше. Несчастные узники буквально задыхались в своем заточении. Потом они рассказывали, что по очереди ложились на пол, прижимая лицо к щели внизу под дверью, чтобы хоть немножко отдышаться. Режим был очень строгий. Кормили их два раза в день: утром по кружке эрзац-кофе и по малюсенькому кусочку хлеба, а в полдень по 3/4 литра супа. Вот и все. Выводили их в уборную рано утром, еще до сигнала подъема, в 2 часа пополудни и еще раз в 7.30 вечера. Остальное время они парились в бетонном котле, задыхаясь от жары и собственных испарений. Пол в карцере был совершенно мокрый от их пота. Даже дополнительной воды им не давали. Перед дверью карцера круглые сутки стоял часовой, а когда их выводили в уборную, то солдаты предварительно осматривали ее и никого не подпускали близко.
Сразу возник вопрос: как организовать хоть какую-нибудь передачу еды, а главное, воды заключенным. Дебатировались самые разнообразные, часто фантастические предложения и тут же отвергались за невыполнимостью. На второй день, когда я сидел в своей комнате к чертежке, мне пришла в голову блестящая идея: уборная! Во время обеда я обсудил свое предложение с Антоновым и другими. Предложение было принято немедленно и разработаны все детали проведения его в жизнь. Вечером того же дня пленники получили первую передачу еды и воды.
Схема, которую я предложил, была простая, удобная и вполне выполнимая. Уборная представляла собой длинную односкатную постройку с дверью в торцовой стороне. Слева во всю длину был устроен приподнятый над полом рундук с 12-ю очками, а справа досчатый покатый желоб. Под рундуком самого последнего очка, которым запретили пользоваться, вкрутили несколько крючков и к ним подвешивали пакеты с едой и котелки с водой. Делалось это как можно ближе к моменту посещения уборной заключенными, чтобы передача меньше пропитывалась вонью. Когда все было решено и продукты уже подношены, сообщили узникам. Когда они гуськом шли в уборную, то банщик, убирающий коридор между карцером и баней, сказал «Смотрите под последним очком!» Те поняли. С первой же передачей была инструкция, написанная на клочке бумаги: «Всю упаковку и пустую посуду вешайте обратно на крючки, чтобы ничего не было видно снаружи». Эта система работала безотказно всю неделю «сиденья». Когда арестованных выпустили, они говорили, что сильно прованивалась только утренняя передача, пробывшая всю ночь на крючках под рундуком «Ничего…. пленные и не такое едали... Спасибо!»
Пять человек просидели весь срок, только одною из них выпустили через три дня, он потерял сознание от жары.
Когда все кончилось, папаша в разговоре с Антоновым удивлялся выносливости русскою солдата в таких трудных условиях.
С исчезновением из лагеря Пугачева «советчики» как бы притихли, но ненадолго. Быстро нашлись продолжатели. Слишком быстро немцы отступали на востоке. Фронт был под Варшавой.
С Фетцером отношения у меня «замерзли». Он иногда и пытался вернуть их к более дружеским, но я каждый раз вспоминал его спокойно-злобное лицо, прищуренные глаза и перчатки, которые он натягивал на руки перед избиением Звездилова и его товарищей, и он отстранялся. Однако воскресные прогулки продолжались.
Графитную мастерскую внезапно закрыли. Приехали три грузовика с прицепами, все оборудование демонтировали, погрузили на машины и вывезли из лагеря. Электротехническая мастерская работала в четверть нагрузки, в чертежке... читали книжки. Лагерь очевидно потерял свое значение, оказался далеко от управления НАР, переехавшего куда-то в новое место. Население лагеря тоже значительно снизилось, теперь, к середине августа, осталось меньше двухсот человек. Аресты, побеги, уход добровольцев в РОА сделали то, что удельный вес просоветчиков в лагере возрастал, и параллельно с этим портились отношения с лагерной администрацией. Пленные стали задирчивей, непослушней, если так можно выразиться, агрессивней, а потому и администрация стала более придирчивой, жесткой и менее склонной к разным проявлениям гуманности. Наверно, немцы сами не знали, что делать с этим небольшим и теперь бессмысленным лагерем советских инженеров-военнопленных. Родионов, который не захотел вместе с нами «выходить на свободу через двери РОА», совершенно неожиданно, первым из нас оказался на свободе, используя совсем другие «двери».
Александр Павлович был исключительно милый, интеллигентный и приятный человек, знающий и опытный инженер, но военного в нем только и было, что внешность. Крупный, сильный физически, красивый блондин, он был нежен, мягок, нерешителен и сентиментален, как барышня-институтка. И, конечно, отказ присоединиться к нам был главным образом основан на нелюбви его ко «всякой военщине». В лагере к нему все относились очень хорошо, включая «советчиков». Когда я думал о нем и о приближающемся «конце», то был уверен, что он досидит до этого «конца» и погибнет где-нибудь в сибирских лагерях, которые наверно уже подготавливаются для нашего брата, «предателей и изменников», посмевших нарушить присягу и сдаться в плен живьем. Однажды Семен пришел ко мне в мою рабочую комнату в чертежке и сказал, что к Фройлиху приехала какая-то немка, молодая и красивая, не то знакомая, не то дальняя родственница, и что она очень интересуется Родионовым. А зовут ее Эльза, и говорит она по-русски без всякого акцента.
С этого началось. Когда я, выбрав момент, сказал об этом Александру, он чуть не потерял сознания от неожиданности. Оказалось, что это та самая «двоюродная сестра», которая взяла его на поруки из плена в Риге, а потом способствовала его переводу из лагеря особою режима на острове Рюген к нам, в Вольгаст. И что самое интересное — она вовсе не кузина его, а жена, невенчанная, не зарегистрированная, но жена! Скоро выяснилась и цель ее приезда в Вольгаст: она хотела «украсть» своего Алека, как она его называла, из плена. Кажущаяся абсурдность желания этой дамы очень скоро обернулась почти стопроцентной возможностью удачи. Когда Семен, часто встречающийся с Эльзой в доме Фройлиха, где жила и работала его тоже невенчанная жена Шура, рассказал мне в деталях план побега, выработанный Эльзой, то меня поразила его простота, почти полная безопасность и безусловная достижимость. По этому плану, в одно из ближайших воскресений, во время прогулки в лес, Эльза будет ждать с автомобилем и верным человеком, шофером, в определенном месте на дороге, проходящей около одной из наших любимых полянок и скрытой от глаз зарослями высокого кустарника. Родионову нужно будет лишь несколько минут, чтобы незаметно для Фетцера и солдат охраны выбраться сквозь заросли на дорогу. Это должно быть сделано не меньше чем за 45 минут до конца нашего "гулянья". Таким образом, когда обнаружится исчезновение Родионова, он уже будет на расстоянии 35-40 километров от Вольгаста, на пути к имению тетки Эльзы, расположенному где-то в Вютенбурге. В грузовике, нагруженном морковью, для Родионова уже сделан замаскированный тайник, где он должен находиться во время пути. Если к тому моменту, когда Родионов выйдет на дорогу, Эльзиного грузовика там по каким-то причинам не окажется, Алек должен спокойно вернуться на поляну! Успех зависел только от точной координации действий — моих и Родионова в лагере и во время гулянья, и Эльзы с ее шофером на дороге в лесу. О побеге и о подготовке его должны были знать только четыре человека и сам Родионов. В лагере — я и Семен, а на воле Эльза и ее доверенный шофер.
Мне и Семену план понравился, и мы с энтузиазмом согласились содействовать его осуществлению. В этом плане было главное, что могло обеспечить успех: помощь извне, быстрый и надежный транспорт и место, где беглец мог быть спрятан на неопределенно долгое время. Когда я рассказал о готовящемся «похищении пленного Родионова» самому Родионову, он сперва решительно отказался из страха провала и последующего о возврата в лагерь особою режима. Память о почти годичном пребывании в таком лагере-морилке оставила глубокий след в психике Александра. Пришлось употребить немало усилий, чтобы наконец получить его согласие на реализацию плана Эльзы. При его инертности, что он и сам признавал, он, конечно, «при конце истории» оказался бы в руках НКВД, и тогда навеки был бы разлучен с Эльзой, которую по-видимому сильно любил, и погиб бы в советских тюрьмах. Мои уговоры и доказательства, частые записки Эльзы, приносимые ему Семеном, возымели успех. Побег был назначен на последнее воскресенье августа. Оказалось, что «круг заговорщиков» расширился: Эльза посвятила в свой план и Веру, они подружились с первых же дней пребывания Эльзы у Фройлиха. Для меня и для Семена вся эта история с организацией побега Родионова приобрела характер вызова немцам вообще и Фетцеру в особенности! Украсть из-под носа у Фетцера одного из пленных, и украсть так, чтобы никаких следов не осталось, было заманчиво чрезвычайно, тем более, что и риск, в конце концов, был невелик.
В день побега а я должен был обеспечить, чтобы Родионов был в группе гуляющих, в определенный момент дать знак Родионову, и. когда он отойдет к кустам, отделяющим полянку от дороги, устроить «диверсию» и отвлечь общее внимание, включая Фетцера и солдат охраны. Для устройства «диверсии» я решил пожертвовать на пару дней моими приятельскими отношениями с Бедрицким и вызвать «взрыв его темперамента».
Я, конечно, сильно волновался, когда наконец после обеда раздалась команда: «Все, кто на прогулку, выходи к воротам!». Мы вышли, построились в колонну по два человека. Как обычно, впереди шли Фетцер и я. Для того, чтобы прийти на нужную полянку, я сразу затеял какой-то очень «философский» спор с Фетцером, зная, что он войдет в азарт, не будет обращать внимания на дорогу, и фактически всю группу буду вести я. Все получилось точно по продуманному и затверженному на память плану: в точно назначенное время Родионов подошел к кустам, слегка углубился в чащу, сделав вид, что отправляет естественные нужды, а потом стал ломать ветки с ярко окрашенными в осенние краски листьями и складывать их в букет. Этот момент был определен точно в 3 часа дня. По опыту прежних прогулок, в это время, за полтора часа до конца гулянья, все обычно отдыхали, наигравшись в разные игры, а большинство просто спало, развалившись на траве. Фетцер всегда в это время спал, конвоиры тоже дремали, сидя на своих местах. Я услышал двойной сигнал автомобиля, проехавшего по невидимой с полянки дороге, в этом ничего необычного не было, по дороге иногда ездили машины из Вольгаста в рыбачье селенье на берегу залива. Двойной сигнал указывал, что Эльза с машиной ждет. Я встал со своего места, голова Родионова исчезла в кустах, два шага — и я как бы случайно наступил на руку спавшего Бедрицкого. Когда он с возмущением выругался, я не извинился, но наоборот обругал его. Рассвирепевший Бедрицкий бросился на меня с кулаками, я занял оборонительную позицию... Чтобы предотвратить драку, все повскакивали с мест и бросились разнимать нас... С дороги донесся шум проехавшей машины, в пылу скандала никто не обратил на него внимания. Проснувшийся Фетцер успокаивал Бедрицкого и меня, упрекая нас в невыдержанности. Я извинился перед Бедрицким, но он надулся и снова улегся на траве. Я тоже. В 4.30 Фетцер скомандовал строиться. Обнаружилось исчезновение Родионова! Сперва думали, что он заснул в кустах, начали его искать, потом некоторые предположили, что, может, он заболел. Родионов, по плану, имитировал «нездоровье» уже несколько дней подряд. Все недоумевали, никто не мог предположить, что мягкий, нерешительный, часто вялый и апатичный Саша Родионов сбежал! Некоторые предполагали, что может быть Родионов сам вернулся в лагерь. В лагере его, конечно, не было! Всю нашу группу сразу после прихода заперли в одной комнате и почти до утра поочередно вызывали на допрос. В столовой заседала целая комиссия во главе со срочно приехавшим из Пеенемюнде эсэсовским офицером. Некоторых после допроса отпускали в жилой барак, других допрашивали по несколько раз. За эту ночь меня вызывали на допрос три раза.
История с исчезновением Родионова была главной темой разговоров в течение нескольких недель. Теперь Родионова наделяли какими-то особыми качествами, многим он казался теперь хитрым, скрытным, двуличным «себе на уме», вспомнили, что на работе у бауэра он разговаривал с поляками-рабочими… Договорились до того, что стали подозревать в нем «агента», одни «агента НКВД», а другие «агента гестапо»!
Фетцер просто заболел! Он, конечно, получил сильнейший нагоняй от начальства и, очевидно, по указанию свыше, в лагере «прикрутили гайки». Оплата нашей работы прекратилась, поэтому прекратилась и моя работа в канцелярии Фетцера. Рабочие бригады продолжали работать у окрестных бауеров, по со значительно усиленным конвоем и категорическим запрещением какого бы то ни было контакта с гражданским населением. Однако изготовление и продажа игрушек продолжались даже с большей интенсивностью, чем прежде, т. к. объем работы в мастерских все снижался и снижался. Вообще случай с побегом Родионова как-то быстро замяли, слишком это было неприятно Фетцеру, Гильденбрандту и, наверно, многим в Пеенемюнде. Но сам Фетцер продолжал «сыск» в надежде найти хоть какой-нибудь кончик нитки, чтобы распутать весь узел. Оказывается, он обошел всех хозяев, у которых работали наши пленные, допрашивал хозяев, рабочих, сверил их показания и изучал ответы. Мне он просто сказал: — «Я интуитивно чувствую, что вы об истории с Родионовым знаете больше, чем говорите. Без вашего участия тут не обошлось! Все было сделано ловко, пока ни одного следа, ни малейшего намека, но если я найду хоть малейшую зацепку, маленькую трещинку в этом заговоре, вам, майор, придется плохо! Очень плохо, обещаю вам!»
Возможно, он бы и нашел что-нибудь, слишком сильно он сам пострадал во всем этом «родионовском деле», но последующие события лишили его этой возможности. Семена Владимировича перевели куда-то на другую работу. Он женился на своей подруге Шуре и уехал. Вера, киевская учительница, вышла замуж за пленного француза, некоего Никола, который, влюбившись в нее, подписал, специально для того, чтобы выйти на свободу, декларацию лояльности правительству в Виши. После оформления брака они уехали из Вольгаста. Таким образом, из всех участников «заговора» в Вольгасте остался только один я. А в последние дни сентября, совершенно внезапно, с большой поспешностью, весь наш лагерь эвакуировали. Утром всех подняли по тревоге, приказали собрать вещи, сложить оборудование и инструменты во всех еще работающих мастерских, и к концу дня весь личный состав был погружен на большую баржу, а к утру следующего дня мы оказались в гавани Грейсвальда.
Невыспавшихся, голодных и недоумевающих по поводу внезапной эвакуации лагеря, нас по окраине города привели в IIIталаг и разместили в трех деревянных стандартных трехкомнатных бараках. Сразу после прибытия нам выдали завтрак, по количеству и качеству напоминающий Хаммельбург. Рядом с нашими бараками, отделенные забором из колючей проволоки, были бараки, населенные пленными... итальянцами, бывшими союзниками Германии, а теперь «врагами». Итальянцы, которые еще только два года тому назад вместе с немцами воевали против Красной армии на Украине, теперь бурными криками и горячими аплодисментами встречали своих бывших врагов, русских! Нам разрешили до обеда отдыхать, и почти все, воспользовавшись возможностью, залегли спать. После обеда, тоже недостаточного, чтобы почувствовать сытость, появился наш старый знакомый Андрей Кузьмич Новиков. Он сказал, что не знает, почему лагерь эвакуирован так срочно и так внезапно. У него были некоторые предположения, но недостаточно основательные, чтобы говорить о них. Он сообщил также, что Гранов, а с ним и еще 9 человек, ушли и РОА, и теперь их «русская группа» состоит только из 23 человек, а он сам назначен на место Гранова в канцелярии Шталага.
Началась померанская осень. Шли дожди, дул холодный пронизывающий ветер с моря, мы сидели по баракам, изнывая от скуки, безделья и неизвестности. Один раз к нам зашел представитель РОА, молодой лейтенант, закончивший школу пропагандистов и находящуюся где-то около Берлина, в Дабендорфе. Нам, подавшим заявления о желании вступить в РОА, он сказал, что дело задержалось из-за «полного хаоса» в управлении НАР. Бедрицкому и Ляшенко я рассказал о моей роли в исчезновении Родионова. Для Ляшенко это было неожиданностью, но Бедрицкий не удивился: «Я подозревал что-то, слишком эта грубость была на тебя не похожа». — Когда дождь переставал лить, наши соседи итальянцы выползали из бараков и моментально устраивали концерт. Пели хором, пели дуэты, выступали солисты, а мы поражались обилию прекрасных голосов и дружно аплодировали после каждого номера. Питанье несколько улучшилось, кроме того, мы получали «передачи» от французов и бельгийцев. Они были размещены на другой стороне Шталага, но знали о нашей группе и всегда передавали нам приветы через Новикова, продолжавшего иметь приятельские отношения с ними. Это было приятно и часто прибыльно. В Шталаге мы пробыли три недели. Так же внезапно, как эвакуировали из Вольгаста, пленных вернули обратно. На вечерней проверке вдруг появился наш «папаша Гильдербрандт» и с радостной улыбкой сообщил, что утром все едут «Nach Hause zurück, nach Wolgast!» Его слова были встречены настоящей продолжительной овацией. Папаша улыбался, как именинник. Действительно, для многих из нас лагерь в Вольгасте сделался «домом»... единственным домом.
Утром, после завтрака, вся наша колонна вышла на главный двор Шталага, где ждали крытые брезентом грузовики и отряд конвоя во главе с Гильденбрандтом. Как и два года назад, в день приезда нашей небольшой группы инженеров из Хаммельбурга, шел дождь, и большой красный флаг с белым кругом и черной свастикой мокро полоскался под порывами ветра на мачте. Перед началом погрузки появился еще один наш ?старый знакомый?, зондерфюрер Цейхельман, и … вызвал из строя меня, Бедрицкого, Ляшенко, Мельникова и еще трех человек. Нас отвели внутрь здания управления, поместили в большой комнате и сообщили, что всем нам дано разрешение на вступление в Русскую Освободительную Армию и что с этою момента мы не являемся больше пленными! Цейхельман произнес целую речь, в которой выразил свое удовольствие по поводу того, что мы теперь «товарищи по оружию», и сказал, что надеется на то, что вскоре мы сможем как победители и освободители своей страны вернуться к своим семьям и к своему народу. Потом добавил, что мы должны уехать в этот самый Лабендорф с поездом 1.30 и что нас будут сопровождать два солдата и один унтер-офицер. «Это не конвой, это для вашего удобства и безопасности, потому что вы не знаете дороги, языка и одеты странно для самостоятельного путешествия!» Цейхельман отобрал у нас карточки с номерами, и я перестал быть «военнопленным № 7172»!
Итак, мы переступили черту! Все сидели молча, и каждый по-своему, хотя и с большой долей общности, переживал этот момент. До этого дня мы все были советскими гражданами, лояльными или нет, приверженцами большевистской системы или оппозиционерами, кричали «ура» товарищу Сталину или только открывали рот для камуфляжа, но все были советскими, и вот стали солдатами новой русской армии, противосоветской, союзной, в цели свержения коммунистической власти, Гитлеру. С Гитлером против Сталина! И никакого возврата к прошлому нет и не может быть!
К этому моменту я, — как, конечно, и другие, — готовил себя в продолжение всего последнего года, но все же, когда момент наступил, нужно было его пережить. Выбор сделан, а последствия выбора были более чем неясными. Фактически мы, заявившие о добровольном желании вступить в РОА, очень мало знали о размерах и силе этой организации, о действительных рамках отношений между штабом Власова и немецким командованием, а также о многих других вещах, определяющих положение офицера русской армии, организуемой на территории врага Советской России с целью свержения ее правительства. Один умный и хороший человек, работавший в чертежке, узнав о моем решении идти в РОА, сказал мне: «Нужно быть, доведенным до предела отчаяния, чтобы сознательно сделать выбор между врагом внешним и врагом внутренним в пользу внешнего! Я лично этого сделать не могу, хотя и знаю, что мне придется пережить, если я доживу до того момента, когда снова окажусь в руках врага внутреннего».
Для себя я решил иначе. Мы, в своей маленькой дружеской группке, уже давно пришли к убеждению, что для Русского Освободительного Движения, следовательно, для РОА и в том числе для нас, может быть только два варианта финала во всей этой мировой драме. Первый: немцы смогут приостановить наступление Красной Армии на время, достаточное для организации и вооружения десятка дивизий РОА, и появление их на фронте превратит войну между Германией и СССР во внутреннюю гражданскую войну. Правильно поставленная пропаганда идей и правильная политика РОА при соприкосновении с частями Красной армии и населением должны были обеспечить решительный поворот событий и привести страну к освобождению от ига коммунизма. Опасения, что гитлеровская Германия будет доминирующей силой в формировании жизни России после падения советской системы, нам казались нелепо смешными, просто из сопоставления размеров территории и количества населения этих двух стран, если брать понятие Россия в географическом аспекте. Второй вариант «конца": при поражении Германии сильная, организованная, вооруженная, сплоченная и антикоммунистическая русская армия становилась естественным союзником западных демократий в их будущей борьбе против советского тоталитаризма. Такая «послевоенная война» нам казалась совершенно неизбежной. Все, что мы знали о политических системах Великобритании и в особенности Соединенных Штатов, исключало возможность послевоенных компромиссов между Сталиным с одной стороны и Рузвельтом с Черчиллем с другой. Неестественный союз капиталистических демократий с коммунистическим абсолютизмом в нашем понимании был просто вынужденным, чисто военным и только тактическим приемом.
Тогда, в конце 1944-го года, третьего варианта мы не только не предусматривали, но и не предполагали его возможности. О Тегеранской конференции мы ничего не знали. Ялтинская еще не состоялась, и ничто не предвещало будущей капитуляции руководителей Запада перед тираном Востока, с передачей в его власть половины Европы и выдачей на смерть миллионов антикоммунистов.
Так или иначе, мы выбрали свой путь, вступили на него и теперь могли только следовать по нему к какому бы то ни было концу.
В 1.30 дня наша семерка, два очень пожилых солдата и хромой моложавый унтер разместились в купе вагона и поехали в Берлин. В РОА! Для наших «сопровождающих» мы продолжали быть просто пленными, даже в уборную один из солдат нас «сопровождал»! Все они трое были хмурыми, усталыми, озабоченными и молчаливыми, и в этом не отличались от прочих немцев. В массе народа тоже исчезли улыбки, смех, все говорили с серьезными лицами, вполголоса. Я вспомнил, как один пленный итальянец, побывавший на русском фронте в 1942 году, а теперь сидящий за проволокой в Шталаге Грейсвальда, говорил мне: «Вся Европа ненавидит немцев, Гитлера, нацизм и всю Германию. Немцы это знают и понимают причины этой ненависти, но страх перед надвигающейся волной коммунизма тоже разделяют почти все европейские народы».
Мы должны были приехать в Лабендорф к семи часам вечера, но по дороге два раза поезд останавливался из-за воздушных тревог. К воротам лагеря РОА, по темным, освещенным синими лампочками в глубоких колпаках, улочкам небольшою городка, мы подошли уже после десяти часов. Нас принял в проходной дежурный и повел на кухню, где нам дали поужинать, а после этого всю нашу группу привел в полупустую комнату барака и предложил отдыхать. Офицер, встретивший нас, сказал, что до утра мы свободны, а утром, после завтрака, должны пройти через приемную комиссию, получить довольствие, обмундирование и назначение.
Во время завтрака в обшей столовой наша группа, выделяющаяся среди общей массы своим еще пленным одеянием, особого внимания не привлекла, здесь это было обычным явлением: прибывали все новые и новые бывшие военнопленные, добровольцы РОА. Я узнал, что Огаринов и Гранов работают в главном штабе Власова, а другие из нашею лагеря в Вольгасте уже получили назначения в 1-ю и во 2-ю дивизии. Нам также рассказали, что 20 июля было покушение на жизнь Гитлера, но неудачное, он отделался несколькими царапинами и испугом, но здесь, в Дабендорфе была паника, так как наверху подозревали связь между группой немецких офицеров, организовавшей покушение, и теми, кто способствовал продвижению идей РОА. Самого Власова и генерала Трухина, начальника лагеря к Дабендорфе, куда-то спрятали на время, пока буря не утихла.
После завтрака мы вернулись в барак где проведи ночь, и всех, кроме меня и Ляшенко, сразу вызвали на «процедуры».
Через некоторое время к нам в комнату пришел офицер с погонами майора на плечах, средних лет, подтянутый. Он представился, как майор Пшеничный, и сказал: «С вашим зачислением РОА, господа, произошло неприятное осложнение, по требованию организации, за которой вы числитесь, как она называется… Heeresanstslt Peenemünde, что ли, Вермахт аннулировал свое разрешение, и вы сегодня же должны вернуться к месту вашей работы'» — «Это касается всей нашей группы?» — спросил я. — «Нет, только вас двоих», — ответил Пшеничный.
Почему и как это произошло, майор Пшеничный не знал. Вчера вечером, еще до прибытия нашей группы, была получена депеша из Вермахта, касающаяся только меня и Ляшенко. Для нас это был сильнейший удар. Почему только нас двоих? Майор Пшеничный сказал, что утром об этом было доложено начальнику школы генералу Трухину и тот дал приказ отправить нас обратно в распоряжение НАР. Он объяснил «Зачисление в РОА пленных происходит только тогда, когда Вермахт отчисляет их из категории «военно-пленных», и пока это не произойдёт, вы находитесь вне юрисдикции РОА, и мы здесь, включая генерала Трухина и даже самого Власова, абсолютно бессильны что либо предпринять».
Мы попросили приема у генерала Трухина, и через полчаса он нас принял. Пшеничный привел нас в отдельный маленький барак. Большая комната, обставленная кабинетной мебелью, с большим письменным столом посередине. Едва мы успели осмотреться, вошел генерал Трухин. Высокий, худой, очень приятной внешности, он видимо был сконфужен случаем и собственным бессилием. Мы встали и отдали честь. Генерал пожал нам руки.
«Прошу садиться, господа, — мягким грудным голосом сказал он — Я знаю всю историю вашу. Мне очень неприятно, но я в эту минуту не могу радикально помочь вам. Я сразу же предприму меры, чтобы вы оба как можно скорей были освобождены из плена и зачислены в РОА, но сейчас вам придется уехать назад в ваш лагерь» — «Господин генерал! — воскликнул я. — Ведь это неслыханное издевательство! Это же…» — «Я все это знаю, майор. Я знаю, что вы хотите сказать, и, не выслушав вас, я заранее согласен со всем! Но, повторяю, вам придется смириться и поехать назад. На короткое время. Я обещаю вам обоим, что добьюсь — И, сделав довольно длинную паузу, он добавил: — Поверьте мне, я понимаю ваше состояние. И всю горечь обиды, и все бешенство за бесцеремонное, бездушное и грубое отношение к вам. Но поймите и мое. Оно может быть еще горше. Я, генерал и начальник всего этою учреждения, не имею права сказать им, чтобы они оставили вас в покое… Пока! Надеюсь, что это скоро будет иначе, и мы станем говорить по-другому. И они вынуждены будут нас слушать! Мне очень тяжело это сказать: вы оба должны вернуться в лагерь военнопленных. Я даю вам слово, что не успокоюсь до тех пор, пока мы с вами не встретимся снова в этой комнате, при более счастливых для вас и для меня обстоятельствах До свиданья, господа офицеры!»
Оставив записку на имя Бедрицкого, мы снова оказались в поезде, «сопровождаемые» тем же хромым унтером, что привез нас в Дабендорф. Только теперь, сидя в купе поезда и успокоившись, мы полностью осознали, в какую лужу сели! Назад в Вольгаст! В лагерь, где сейчас уже остались только «непредрешенцы», пассивные и испуганные надвигающейся развязкой, и сплоченная группа «просоветчиков!» В лагере мы оказались бы в дурацком положении и стали бы мишенью насмешек и издевательств. Как-то нужно было избежать всего этого. Но прежде всего нужно понять причину, почему НАР заблокировало наш уход в РОА. Если бы это касалось только меня одного, то причиной возражений НАР могло быть то, что я был старшиной еще продолжавшей работать чертежки, но то, что в том же положении оказался и Ляшенко, путало карты. Он был «рядовым» чертежником, и таких как он, уже ушло в РОА человек пятнадцать. Кроме того, старшину столярной мастерской, капитана Бойко, и полковника Огаринова, нашего «русского коменданта», выпустили из плена в РОА без промедления и без осложнений. Мы решили, что это просто бюрократическая ошибка в канцеляриях НАР, не имеющая никаких серьезных оснований. Отправляясь от этого предположения, мы решили действовать по приезде в Вольгаст: устроить «великий скандал» и потребовать нашей отправки в Шталаг, где мы будем ждать выяснения положения и результатов действий генерала Трухина.
В лагерь мы пришли со станции Вольгаст около трех часов дня. Все пленные были на работе. Нас встретили знакомые солдаты охраны и привели в контору улыбающеюся и довольного «папаши Гильденбрандта», приветствовавшего нас с возвращением «нах хаузе». Появился и Фетцер, тоже с улыбкой на лице и с ехидным замечанием: «Вот как! Номер не удался!» Но когда мы заявили нашему лагерному начальству, что в лагерь не пойдем и что если они хотят нас туда отправить, то должны избить нас до бесчувствия и отнести туда наши тела, улыбки исчезли с их лиц. Совершенно ясно, что оба они растерялись. Пробовали нас урезонивать, пугать репрессиями и наказаниями, карцером, лагерями «особого режима». Но мы твердо стояли на своем: живыми мы не пойдем, а бесчувственных они должны будут волочить нас в лагерь.
Возмущенные и раздраженные нашим отчаянным и решительным сопротивлением, Гидьденбрандт и Фетцер приказали запереть нас в одной из комнат немецкого барака. Мы и сами были в состоянии, близком к истерике, и почти молча просидели взаперти больше двух часов, ожидая результатов нашей «революции». Но мы вышли победителями! Примерно в шесть вечера из Шталага пришла машина, и нас увезли в Грейсвальд. На прощанье Фетцер сказал: «Черт вас знает, где там у вас в России родятся такие сумасшедшие! В Шталаге вас посадят и кутузку! Я очень надеюсь на это!»
Но в кутузку нас не посадили, вместо этого нас привели в пустой барак. Мы оказались в комнате, где стояло 16 пустых кроватей, пара столов и с десяток стульев, а у стены ряд стандартных индивидуальных шкафчиков. И — ни одного человека. Немец-солдат принес нам сухой вечерний рацион, порядочный кувшин кофе и запер нас до утра. Барак наш оказался в блоке, где жили пленные сербы.
Утром в 7.30 пришел унтер-офицер и сказал, что получать паек мы будем в соседнем бараке, где жили сербы. С сербами отношения быстро наладились. Эта группа была в плену с самого начала войны и очень обжилась и неплохо устроилась. Они все получали посылки Красного Креста и полагающийся им лагерный паек не использовали полностью, поэтому мы с Ляшенко могли есть столько, сколько хотели. Но что касается краснокрестских «деликатесов», то сербы-братушки оказались скуповаты и редко кто из них предлагал угощенье. Это были в общем довольно примитивные люди, мало интересующиеся тем, что делалось вне их маленького мирка, проводили время в какой-то своеобразной игре в мяч или в бесконечных ссорах и ругани между собой, но довольно беззлобно.
Приходивший к нам утром унтер оказался «начальником сербского блока». Он сказал, что после обеда придет за нами и отведет к зондерфюреру в управление Шталага.
И действительно, после часа дня опять появился унтер и отвел нас в ту самую канцелярию, где вся наша семерка добровольцев РОА только два дня тому назад получала поздравления по случаю освобождения из плена и начала своей карьеры в армии генерала Власова.
Нас встретил Цейхельман. В длинной, очень путаной речи он извинялся за недоразумение и оправдывал его. «Но это все абсолютно ничего! Некоторое короткое время вы оба побудете в Шталаге, пока документация будет оформлена, и вы поедете по своим назначениям. Абсолютно уверен… Но несколько дней вы подождете... И, чтобы вы не скучали, вы будете помогать мне с библиотекой русских книг. Это будет для вас абсолютно интересно», — слово «абсолютно», очевидно, было любимым в лексиконе зондерфюрера.
Это было «абсолютно» интересно. Помогать было нечего, Цейхельман не давал нам никакой работы, мы были «абсолютно» свободны и читали. Книг было довольно много, и много было неизвестного. Впервые в своей жизни я стал читать библию. Потом читал белоэмигрантскую литературу, переводную с немецкого, журналы, свежеизданные политические брошюры РОА и немецкие пропагандные издания на русском языке.
Слава о двух русских офицерах, согласившихся коллаборировать с немцами, быстро распространилась по лагерю. Сербы, в блоке которых жили мы с Ляшенко, отнеслись к этому довольно безразлично, но французы и бельгийцы реагировали значительно острее. Путь из сербского блока в канцелярию Цейхельмана проходил вдоль забора, ограждающего часть лагеря, где жили французские и бельгийские пленные, и каждый раз, когда мы с Ляшенко проходили мимо, мы подвергались оскорблениям и ругани. Это было всегда очень неприятно. По всей вероятности, французам рассказали о нас пленные русские, работающие в лагерной канцелярии и поддерживающие с франко-бельгийским блоком очень дружеские отношения, не без меркантильных интересов. К нам теперь ли канцеляристы отнеслись очень сдержанно. И тут сказывалось приближение германского поражения в войне. Полюс силы переместился по сравнению с тем временем, когда в 1942 году группа «чертежников» остановилась на несколько дней здесь по пути в Вольгаст. Тогда было все по-другому. Тогда еще был «Хайль Гитлер», теперь — «Да здравствует Сталин». Ляшенко воспринимал эту враждебность французов и бельгийцев очень болезненно. Он даже иногда останавливался у забора, пытаясь объяснить положение.
«Бросьте, Игорь Петрович! Не поймут они наших мотивов, успокаивал его я — Они люди с другой планеты. Для всех этих хлопцев все предельно просто. Немцы их враги. Разгром немцев — это победа их стран, это возврат каждого из них домой, к привычной жизни, к привычным условиям, к близким, ко всему тому, что они любят, уважают и ценят. Для нас победа нашей страны — это торжество Сталина и всего того, что мы ненавидим... Дли нас это позор, возможная смерть и большое горе для всех наших близких. И только за то, что мы открыли свои рты и посмели сказать, что мы не согласны со Сталиным. Для этих милых французиков и фламандцев мы изменники, коллаборанты и предатели. Мы отщепенцы! Мы против их военного союзника, Красной армии, успехам которой они аплодируют, и этого они ни понять, ни простить нам не могут. Мы против Сталина, и поэтому, как это ни смешно, зачислены в список врагов Рузвельта и Черчилля, вместе со всеми немцами. Мы-то знаем, что мы и против Гитлера, они этого не знают и понять не могут. Фактически, мы их самые верные и преданные союзники, но об этом они узнают значительно позже». — «Да... мы отщепенцы. И снова в лагере погибающих!» — согласился Ляшенко.
При помощи часто навещавшего нас пропагандиста РОА мы написали особое заявление в Вермахт с требованием рассмотреть наше дело и ускорить выдачу разрешения на вступление в РОА. Сочиняли все втроем и смеялись, что это «письмо запорожцев турецкому сутану». Очевидно, было некоторое сходство! Когда мы дали письмо для ознакомления Цейхельману, он прочел его и, покачав головой, сказал: «Много перца и соли в этом кушанье, но абсолютно верно! Пусть там покушают, может им живота заболит!»
Этот приходящий офицер РОА был очень хорошо образованным и знающим человеком. Он был юрист, работал в Свердловске, был мобилизован в армию в первые же дни войны и попал в плен к немцам под Харьковом. Зиму 1941-42 гола провел в лагере в Ченстохове, а летом 1942 года стал активистом по организации среди пленных ячейки Народно-трудовою союза и скоро оказался в самых первых группах, подготавливающих КОНР и РОА. Сам себя он называл «оптимистический реалист». Он вполне реально оценивал возможности РОА, учитывая все трудности даже сопротивление самой идее РОА на верхах гитлеровского правительства, и, как пример, приводил слова. будто бы сказанные Гитлером Гиммлеру. «Эта армия подсоветских людей, вместе с ее руководителями, враги моего врага, но не мои союзники и не сторонники моих идей. При увеличении их силы пропорционально возрастает опасность для нас в будущем!» И слова одного немецкого офицера связи между Вермахтом и РОА, сказавшего: «Гитлер панически боится завтрашней, свободной от коммунистов России и потому проигрывает войну России советской». Но в оценке возможностей Власова он был оптимист: две дивизии уже сформированы, третья формируется, к нам присоединяются казаки, Русский корпус в Югославии, скоро все так называемые «восточные батальоны» войдут под командование Власова и будут отозваны из чисто немецких частей, приток добровольцев из лагерей военнопленных и из рабочих команд «остарбайтеров» превзошел все ожидания... Он определял, что к весне 1945 года у РОА будет под ружьем почти миллион человек. Он рассказал, что в Праге в середине ноября состоится первый организационный съезд Комитета Освобождения Народов России и что в результате будет организовано временное правительство в изгнании, а РОА превратится в вооруженные силы этого правительства.
Зондерфюрер Цеттхельман был во многом похож на профессора Енике, тоже профессор университета, кажется, дрезденского, интеллигент до мозга костей, любитель и знаток литературы и поэзии. То, что он попал на положение зондерфюрера в Шталаге, пожалуй, можно объяснить тем, что он был лингвист и прекрасно знал французский и английский языки и достаточно хорошо русский. Во всяком случае, «нацизмом» от него не пахло!
Наше ли письмо или письма и требования генерала Трухина, но что-то, наконец, пробило брешь в стене бюрократии, и пришел тот день, когда наш Цейхельман, с сияющим лицом, размахивая официальным документом, обьявил: «Абсолютн! Завтра вы свободны, господа! У всякой неприятности бывает конец!» На следующий день, попрощавшись с милейшим Цейхельманом, мы в сопровождении пожилого унтер-офицера, даже безоружного, снова сели в поезд. Перед отъездом я попросил разрешения у Цейхельмана взять из библиотеки одну книгу — библию. Я получил ее с трогательной надписью на русском языке: «На память хорошему человеку от большого друга Альберта Цейхельмана. 12 ноября 1944 года».
Во второй половине дня мы вышли из поезда на маленьком полустанке и, пройдя несколько километров по грязной, мокрой грунтовой дороге, подошли к барачному лагерю. Над воротами была надпись по-русски:
Русская Освободительная Армия.
Офицерская подготовительная Школа.
И то же самое по-немецки. Но на мачте у проходной был поднят только один флаг: Андреевский!