Утренний урок у Вари закончился, а до вечернего было еще довольно времени, и она решила проведать своих хороших знакомых Давлеткильдеевых. Как всегда, захватила с собой Ниночку и кое-что для «Хадичи». Заодно хотелось узнать, как подвигается дело у Хусаиновых в Оренбурге: удалось ли получить разрешение на издание легальной, как они мечтали, газеты, найти типографию, нужную поддержку в тамошнем обществе? Получен ли первый номер или когда его ждать? Здесь, в Уфе, башкирские и татарские товарищи ждут свою социал-демократическую газету с большим нетерпением, часто говорят об этом. И это понятно: сами так же волновались перед выходом первого номера «Уфимского рабочего»…

Как и следовало ожидать, Давлеткильдеевы были неплохо осведомлены о положении дел в Оренбурге. От них она узнала все, что ее интересовало, попила с хозяевами чаю и отправилась домой, предполагая по пути проведать еще кое-кого из нужных ей людей. Она находилась уже на Александровской, когда совершенно неожиданно для этого времени над городом вскинулся и поплыл, почти не прерываясь, хорошо знакомый всем уфимцам гудок железнодорожных мастерских.

Сначала подумалось — пожар. Как и другие прохожие, она остановилась и стала озираться, желая удостовериться в этом. Но пожара нигде не было, а гудок ревел все призывней и тревожней, словно задался целью поднять весь город.

Потом она увидела, что люди, которых на улицах становилось все больше, устремились в сторону тюрьмы. Вместе с ними, подхватив санки, побежала и она. На перекрестке с Достоевской толпа любопытных остановилась, увидев, что снизу, от мастерских и депо, навстречу ей движется многочисленная, запрудившая всю улицу толпа рабочих. В минуту, когда гудок ненадолго смолкал, можно было услышать отдельные выкрики, которые затем — из уст в уста — мгновенно разлетались по всему городу:

— К тюрьме, друзья, все — к тюрьме!

— Там убивают наших товарищей!

— Надзиратели устроили избиение политических заключенных!

— Долой драконов! Все к тюрьме! Все к тюрьме!

«Ну вот, предупреждал же нас Лаушкин!» — едва не закричала Варя, чувствуя, что вся холодеет. Еще неделю назад она слово в слово передала его донесение товарищам из комитета. Те кинулись к адвокатам, но что могут сделать адвокаты, когда власть и сила на другой стороне?

Колонна рабочих росла на глазах В нее со всех сторон вливались все новые и новые сотни встревоженных и негодующих горожан.

— К тюрьме, товарищи!

— Не позволим издеваться над нашими братьями!

— К губернатору!

Вскоре в этой колонне оказалась и она Ниночка на руках, санки где-то брошены, все внимание — тому, что делается вокруг.

С Достоевской навстречу этому взволнованному шествию выскочили два экипажа, сопровождаемые конными стражниками и казаками Не уступая дороги, демонстранты остановились. Встали и экипажи со своими сопровождающими. Что теперь будет?

Варе на миг представился расстрел рабочего собрания в декабре прошлого года. Тогда, как и сейчас, на это собрание сошелся чуть ли не весь город. В них стреляли Вокруг было много раненых. Вместе с Инной Кадомцевой и другими женщинами она выносила их из-под огня и, разрывая на бинты нижнюю юбку, перевязывала. Одному подростку пуля пробила шею. Кровь лилась из нее ручьем, и ее никак не удавалось остановить. Она истратила на него весь запас своих бинтов, вся извозилась в этой крови, а она все лилась и лилась. Эта кровь и этот подросток с тех пор часто снятся ей по ночам.

Крепко прижав к себе испуганно притихшую дочь, Варя вся подалась вперед. Не помня себя, закричала:

— Не смейте! Не смейте стрелять! На вас и без того слишком много крови!

— Не смейте! Не смейте! — поддержали ее голоса в толпе. — Не смейте издеваться над рабочим людом! К тюрьме, товарищи, к тюрьме! — И снова все смешалось в сплошном грозном гуле.

В переднем экипаже находился прокурор окружного суда Поднявшись со своего мягкого сиденья, он вскинул над головой руку и потребовал тишины.

— Господа рабочие и горожане! Факт, столь встревоживший вас, нам уже известен. Оповещен о случившемся также его превосходительство господин губернатор. Мы заверяем вас, что приложим все силы к скорейшему справедливому разбирательству и наведению в тюрьме надлежащего порядка.

Варя плохо слушала речь прокурора. Глаза ее неотрывно следили каждое движение казаков и стражников: будут или не будут стрелять? Народу хоть и много, но все безоружны. А без оружия на пули не пойдешь.

Вдруг боковым зрением она уловила в толпе какое-то движение. Присмотревшись, заметила десятка два молодых парней, спешно выдвигавшихся в голову колонны. Вот мелькнуло одно знакомое лицо, другое, третье… Совсем рядом, подавая кому-то знаки и едва не задев ее плечом, прошел Петр Литвинцев. Шапка надвинута на самые брови, в глазах напряженный блеск, под усами бледные, крепко сжатые губы…

Боевики! Они здесь! Они не дадут в обиду народ. Они уже возле прокурорского экипажа!

А прокурор все говорил. Вежливо, обходительно, без обычных окриков и команд. Чтобы ему поверили окончательно, объявил:

— Сейчас по этому делу, которое, естественно, волнует и меня, я направляюсь в тюремный замок. Вместе со мной туда же следуют и известные в городе господа адвокаты. Спросите их, и они вам скажут, что это действительно так.

Во втором экипаже поднялись двое. Варя их знала: присяжные поверенные Ахтямов и Кийков. Оба постоянно ведут дела политических заключенных, оба по просьбе комитета защищают арестованных симских рабочих, оба, что неизвестно властям, являются социал-демократами, правда, не большевиками, а сторонниками «меньшинства».

— То, что произошло в тюрьме с симцами, есть преступление, — обращаясь к рабочим, сказал Кийков. — Не могу говорить за господина прокурора, но за защиту скажу определенно: мы сделаем все от нас зависящее, этому вы можете верить.

— Расследуйте по-честному! — выкрикнули из передних рядов, где плотной решительной массой сбились железнодорожники. — Пусть все будет на ваших глазах. Чтоб без обману!

— Добейтесь, чтобы погромщики были наказаны!

— И подстрекатели тоже!

— Под суд их, под суд!..

Выговорившись, толпа организованно расступилась, и экипажи двинулись в сторону тюрьмы.

В тот же вечер на квартире Лидии Ивановны Бойковой собрались члены подпольного партийного комитета. Все были взволнованы случившимся и с нетерпением поджидали Лаушкина, от которого рассчитывали получить подлинную картину того, что произошло в тюрьме. Правду об этом злодеянии должен узнать весь город, весь рабочий Урал! И первое слово тут — газете, прокламации, работающим в заводской массе агитаторам и пропагандистам, — всем, кто изо дня в день ведет большое и многотрудное партийное дело. Борьба за освобождение симских повстанцев с этого дня должна вступить в новую фазу…

Об этом гневно и страстно говорил руководитель комитета Сергей Александрович Черепанов. Варя вслушивалась в его слова, прикидывала в уме предстоящую работу, а сама нет-нет да и поглядывала на дверь, выходящую в просторный коридор, служивший одновременно и прихожей для приемного кабинета князя Кугушева.

Лаушкин между тем появился совсем с другой стороны — из кухни. Там за высоким посудным шкафом есть дверь, о которой знают очень и очень немногие. Если шкаф отодвинуть (а сделать это не сложно, ибо он на колесиках), то по довольно крутой лестнице можно спуститься на первый этаж, а оттуда — через черный ход — во двор. Однажды заседавшему здесь комитету уже приходилось использовать этот тайный ход, и все получилось прекрасно: дежурившие у парадного филеры проторчали там всю ночь и ушли под утро, не солоно хлебавши. Теперь этот путь, только в обратном порядке, проделал Лаушкин: «железная Лидия» умеет ценить и беречь свои кадры! И верно, таких людей нужно оберегать.

Лаушкин, которого Варя видела впервые, не в пример другим тюремным надзирателям, был невысок ростом, сухощав и слаб голосом. На вид ему было лет сорок, темные прямые волосы и усы уже тронула первая седина, на лбу и вдоль щек пролегли резкие морщины, придававшие лицу печальное и даже скорбное выражение.

И совсем уж не надзирательскими были у Лаушкина глаза. Темные, глубокие, грустно-жалостливые. Человеку с такими глазами служить в тюрьме трудно. Но Лаушкин служил. Потому что так было нужно. Потому что поручил комитет.

Черепанов предложил Лаушкину место за столом и, когда тот освоился, попросил рассказать о тюремном погроме. Лаушкин понял, что собравшихся тут людей волнует именно это, и стал рассказывать…

В ожидании суда арестованных симских рабочих разместили в четвертом корпусе Уфимской тюрьмы, в двух соседних камерах на первом этаже, — человек по пятьдесят в каждой. Напротив этих камер через коридор, находились такие же камеры уголовников, уже осужденных и отбывавших тут свои сроки.

Следствие по делу «симского бунта» шло медленно. Так как большинство схваченных карателями людей не было даже причастно к этому событию, то собрать сколько-нибудь убедительные улики оказалось непросто. Столичное же и местное начальство, рассчитывая на «громкий» процесс, как всегда, торопило и жало. О справедливом судебном разбирательстве не могло быть и речи. Об оправдании — тем более. И тогда созрел план стравить уголовников и политиков. В случае удачи вину за очередной бунт можно было бы опять взвалить на симцев, и тогда обвинительного материала будет сколько угодно.

Ничего конкретно об этом плане Лаушкин, разумеется, не знал. Он просто видел, как неожиданно резко изменилось отношение к уголовникам. Им улучшили питание, их стали баловать дополнительными прогулками и передачами, их угощали табачком, с ними любезничали. И всегда при этом «честные, заблудшие страдальцы» противопоставлялись крамольникам-политикам, которые-де только и мечтают, как бы убить батюшку-царя, надругаться над верой, а их, «оступившихся мучеников», извести под корень как вредный и противный народу элемент.

Служивший в этом же корпусе Лаушкин неоднократно слышал такие нравоучительные беседы. Вели их в основном надзиратели — народ злобный и невежественный, не гнушались этой лжи и чины повыше.

Тогда Лаушкин забеспокоился. О том, что против симцев что-то замышляется, он предупредил партийный комитет и самих симцев. Тем временем агитация среди уголовников усиливалась. И вот наступил этот день. Проходя еще утром по прогулочному двору, Лаушкин обратил внимание на появившихся тут пожарников. Размотав водометные шланги, они готовились опробовать свои брандспойты.

— Чего это вы тут? — удивился он. — Не то пожара ждете? Или каток на нашем дворе залить решили?

— Приказано, — нехотя ответили пожарники, — а для чего — начальство спроси. Сами не знаем…

Войдя в корпус, он уже издали услышал шум в камерах уголовников. Оказывается, вместо хорошей еды, к которой они за последние дни успели привыкнуть, им принесли какую-то баланду. И опять же овиноватили политиков: это-де они настояли, это-де они не считают их за людей, и теперь хорошую еду будут выдавать им…

Подошло время выводить заключенных на прогулку. Всегда это делалось очень строго: у каждой камеры было свое время, а во дворе — свое место. Сегодня же вслед за первой камерой уголовников, не дождавшись окончания прогулки, выпустили одну из камер симцев. Едва те вышли во двор, уголовники набросились на них с кулаками. На их стороне были внезапность и искусно разожженная тюремщиками ненависть. Да и в своей безнаказанности они тоже были уверены, ибо надзиратели не скрывали своего к ним сочувствия и даже открыто подзадоривали на расправу.

Не ожидавшие нападения симцы вначале растерялись, пытались образумить погромщиков словом, но, видя, что дело принимает серьезный оборот, вступили в схватку. Вскоре борьба шла уже на равных, и тогда надзиратели выпустили вторую камеру уголовников…

Напрасно Лаушкин призывал к порядку, напрасно тормошил надзирателей, избиение симских рабочих продолжалось, приобретая все более жестокий характер. Тогда он побежал в тюремную контору. Не найдя смотрителя, бросился к его помощнику: «Там уголовники убивают политиков! Надо что-то делать!» «Пусть убивают, нам меньше работы останется, — осклабился тот. — Я даже не против поглядеть, как это у них получается. Вот сейчас закончу и пойду…»

Он невозмутимо дописал какую-то бумажку и не спеша направился  г л я д е т ь. И тут Лаушкин решился. Воспользовавшись тем, что телефон остался без присмотра, он быстро связался с нужным товарищем из комитета и в нескольких словах рассказал об учиненном в тюрьме погроме. Это он должен был сделать, такой ход был предусмотрен, но этого ему показалось мало. Тогда он, уже на свой страх и риск, протелефонировал в контору железнодорожных мастерских, где служил его хороший знакомый, близкий к районной партийной организации железнодорожников. Организация эта была самой многочисленной, зрелой и активной в городе. В самые горячие дни революции за ней шли тысячи. Лаушкин не сомневался, что железнодорожники не останутся равнодушными к судьбе своих братьев и, не мешкая, придут им на помощь.

Потратив на все это несколько минут, Лаушкин кинулся обратно, в свой четвертый корпус. Во дворе его по-прежнему шла кровавая свалка. Но теперь уже наступали симцы. За время его отсутствия вторая их камера тяжелыми скамьями, точно таранами, сокрушила кирпичную стену и через коридор поспешила на выручку к своим.

Кто-то надоумил симцев снять рубахи и, заложив в них кирпич поувесистей, превратить их в грозное оружие. Действовало это оружие не хуже кувалды в руках бывалого кузнеца. Ошеломленные уголовники не выдержали такого сокрушительного напора и были бы вконец разгромлены, если бы ни тюремщики. Вот тут-то и пустили они в дело еще загодя приготовленные пожарные брандспойты. Мощные струи ледяной воды ударили в гущу сражающихся. И в ту же минуту тревожно и призывно затрубил над городом гудок…

Что было потом, все тут знали. Печально оглядев комнату, Лаушкин замолк.

— Спасибо тебе, друг, — крепко обнял его Черепанов. — Сегодня ты сделал очень большое дело. И вообще… мы очень высоко ценим… твою мужественную работу… там.

Лаушкин скорбно вздохнул.

— Тяжко мне там, товарищи… Тяжко все это видеть… людей наших там видеть… А главное, помочь-то нечем. Ну, что я там могу? Понимаете?

— Как не понять, как не понять! — подсела к нему Бойкова. — Честному человеку такая служба похуже пытки, но — нужно, Лаушкин, нужно, милый!

— А вот что касается твоей помощи, то тут ты не прав, — энергично запротестовал Черепанов. — Помощь твоя необходима и велика. Ты и представить не можешь, как велика! Хотя товарищи наши даже не подозревают о ней, что, между прочим, очень хорошо…

— Товарищи — ладно, сам себе тошен стал. Домой со службы идти стыдно — дети, как на чумного, глядят. Знакомые плюются… а кто так вообще… шкурой зовет. Вот это тяжельше всего! Так что… подумайте, товарищи… может, другого кого, а? А мне бы обратно — в цех, в слесарку, а?.. Не можно?

— Пока не можно, друг, — опять обнял его Черепанов. — Очень много наших сейчас в тюрьме. Вот полегчает, подберем другого. А пока потерпи. И на знакомых не обижайся. Придет время — узнают правду, сами первыми шапки снимать будут. Увидишь!..

Расходились от Бойковой поздно вечером. Уже на улице кто-то осторожно взял Варю под руку.

— Как у вас завтра с уроками, Варвара Дмитриевна?

— Только утренние.

— Вот и хорошо. Будет экстренный календарь. Как всегда, у Василия. Разнесете по адресам, который он вам даст.

— Все сделаю, будьте покойны. И… кланяйтесь тетке…

Это был Григорьев, занимающийся подпольной уральской типографией, личность настолько засекреченная, что входить с ним в контакт могли только члены комитета. Да и то не все.

Дома, сидя за столом над тетрадками своих учеников, она то и дело возвращалась ко всему пережитому за этот день. Тепло и благодарно думалось о скромном партийном работнике Лаушкине, по заданию организации надевшем ненавистный мундир тюремного надзирателя. О Григорьеве и его друзьях, в глубоком подполье выпускающих газету и всегда экстренные календари — листовки. Даже мягкотелому Алексею Алексеевичу Кийкову она прощала сегодня его меньшевистскую мягкотелость, ибо защищать в такое время политиков тоже необходимо мужество — и немалое.

По-особому тепло думалось о Литвинцеве. Когда там, у тюрьмы, народ стал расходиться, он сам разыскал ее в толпе. В руках его были потерянные ею санки.

— По-моему, это ваши, Варвара Дмитриевна?

— Где вы их нашли? И когда успели?

— Я вас еще прежде с Ниночкой заметил… А теперь смотрю: стоят!

Ей было приятно, что даже в такой критической обстановке он думал о ней. Значит, заметил, узнал среди тысяч. И вот — какая мелочь! — санки:..

— Спасибо, Петр, Ниночке без них было бы очень плохо.

— Как-нибудь вместе покатаемся с горки. А пока прощайте, меня ждут дела…

И ушел — плечистый, крепкий, бесстрашный, с засунутыми в карманы руками, в которых так уютно чувствуют себя и детская игрушка, и револьвер, и бомба.

Оторвавшись от тетрадей, взгляд ее остановился на портрете покойного мужа, и ей сделалось перед ним неловко.

— Прости меня, Сережа. Но если бы ты был жив, ты бы тоже уважал этого человека…

Почувствовав в своих словах долю неискренности, она осталась недовольна собой и повторила еще раз, но более твердо и горячо, словно и в самом деле была в чем-то виновата перед его памятью:

— Прости…