Нудный осенний дождь все чаще переходил в снег, и тогда в считанные минуты лес вокруг совершенно преображался, делаясь как бы чище, просторней и в то же время чужее и незнакомее. Пролежав день-другой, снег незаметно исчезал, уходя в бурую опавшую листву и землю, тоненькими струйками стекая по стволам деревьев. Лишь на северных склонах оврагов он держался дольше, а то и совсем не успевал растаять до нового снега, копясь и нарастая день ото дня.
В то утро Гузаков проснулся рано, задолго до рассвета. За ночь сторожка выстудилась, от окна ощутимо тянуло холодом. «Наверно, опять фуфайка выпала», — подумал Гузаков и нехотя спустился с нар. Одно звено в окне не имело стекла, и он постоянно затыкал его своим старым ватником. Ночью стеганка действительно вывалилась, вот и выдуло все тепло.
Михаил подошел к окну, высунул голову на улицу и замер, вслушиваясь в необычную для леса тишину. Ночью опять шел снег, и лес теперь стоял белый, тихий, точно ушедший в долгий непробудный сон. «Вот и зима явилась, — невесело подумалось Михаилу. — Надо что-то делать…»
Водрузив на место ватник, он спешно натянул сапоги, плащ, в ночное время заменявший ему одеяло, снял с гвоздя картуз и в растерянности остановился. Спешить было некуда. Вокруг на десятки верст стоял такой же белый безмолвный лес. Люди далеко, друзья неизвестно где. Куда спешить, зачем?
Две недели назад, измученный одиночеством и неизвестностью, он уже пытался оставить свою «медвежью берлогу». Осторожно, кружа хорошо известными ему лесными тропами, добрался до своей старой базы на Гремячке и, никого не найдя там, пошел дальше. Все мысли его были о родном поселке, о симцах, о судьбе товарищей, о которых после восстания он ничего не знал. А знать хотелось. А знать было необходимо. Он не спал ночами, весь извелся и, наконец, пошел.
К ночи тропа вывела его к пчельнику Ивана Курчатова, где находился тайный склад симской боевой дружины. К счастью, хозяин оказался на месте, и они проговорили до утра. От Курчатова Михаил узнал подробности того, что происходило в Симе после его вынужденного бегства. Как и предполагал, расправа была жестокой. Очень жестокой…
— Завод-то хоть работает? — спросил Михаил.
— Завод работает, а поселок ровно вымер, — горестно покачал головой Курчатов, — ровно душу из его вынули. На улках и днями-то пусто, а уж по вечерам не то что песни — громкого слова не услышишь. Однех заарестовали и в узилище отправили, другея поранитые по чердакам да баням прячутся, — в кажной семье беда, у кажного свое горе.
— Убитых похоронили как следует, дядя Иван? Как того заслужили?
— Схоронили, — тяжко вздохнул пасечник. — Под штыками да нагайками. Не до флагов да речей было.
— Жалко ребят: совсем ведь еще мальчишки!..
— То-то и оно… Только, думаю, отольются палачам наши слезы…
— А раненые наши, что в заводской больнице остались? С ними-то что? — заволновался Гузаков.
— А им какое дело, карателям? Раз ранен, стал быть, и виноват! Всех увезли в тюрьму, Миша, всех.
— И Алешу Чевардина тоже?
— Стало быть, и Алешку. Ему-то особливо пригрозили «Петля, — говорят, — тебя в Уфе дожидается». Чуть живого увезли.
— Ну а Ваньша Мызгин — на воле, не слышно?
— Иван Мызгин? — Про этого не знаю. Можа, на воле еще.
Помолчали, покурили, каждый думая о своем.
— А про своих отчего не спрашиваешь? Вижу ведь, душа болит, а молчишь.
— Страшно спрашивать, — признался Михаил. — Моих-то и подавно каратели не пожалели.
— Не пожалели, верно. И Павла взяли, и Петра, и… мать тоже.
— Ну а мать-то за что?
— За то, что родила тебя такого, Миша. Вас, Гузаковых, они крепко ненавидят. Хорошо хоть ты их злобы избежал.
— Лучше б я вместе со всеми был, дядя Иван.
— Не говори, а стерегись лучше. Твою голову уездный исправник в тыщу рублей оценил, имей это в виду.
— Всего-то? — усмехнулся Михаил. — Чего так дешево?
— А ты пойди поторгуйси, глядишь, сотню-другую и, накинут, — невесело отшутился Курчатов.
— Придет время, поговорим. Только за исправничью голову я и рубля не дам.
— Так и скажешь ему?
— Не я скажу, а мои револьверы, дядя Иван!
— И все ж таки поостерегись, сынок. Люди разные бывают, иной на деньги польстится, отца родного предаст, не то что земляка. Иль сам таких не знаешь?
— Знаю и к таким не пойду. А свои меня не выдадут. Они это кровью своей доказали.
— Кровью — это так, — согласно кивнул Курчатов. — И все ж таки перетерпи: придет еще твое время.
— Наше время, — поправил Михаил.
— Сим, я думаю, это еще не Россия. Всю Россию этак-то запросто под шомпола не положить.
— Революция свое слово еще скажет!
На рассвете Курчатов отправился в поселок. Михаил попросил его разузнать, кто из его боевой дружины арестован, а кто скрывается. Если скрывающихся много, он попытается что-то предпринять. По крайней мере, без дела сидеть не будут.
Уходя, дядя Иван оставил ему кисет и уцелевшую краюху хлеба.
— Вернусь вечером, жди. Огня, однако, не жги, сиди в омшанике, там тепло.
День он провел в омшанике среди ульев. Несколько раз выходил на улицу, садился у порога, курил и напряженно вслушивался в доносящиеся из поселка звуки. Никогда еще ему не было так плохо: находиться рядом со своими — и бояться показаться им на глаза!.. Каково-то им сейчас, как живут, о чем думают? А те, что томятся в суровых уфимских застенках, хорошо знакомых ему по собственному опыту? Вот уж где настоящее царство «синих крыс»! Не пали бы духом, не опустили бы рук. Особенно раненые, которым, поди, и ран перевязать некому…
Он думал о матери, о братьях, о своих друзьях-боевиках, о тех, кто оказался за решеткой безо всякой провинности, испытывал перед ними непроходящее чувство вины, мучился невозможностью хоть как-то облегчить их тяжкую участь. «Не смог убедить, не сумел предотвратить», — в который раз выговаривал он себе, вспоминая день двадцать шестого сентября, ставший роковым для многих из его земляков.
Особенно горькими были мысли об отце: перед ним он винил себя безо всяких сомнений. Но убил его не он, и упреки Марии тут несправедливы. Не права она и в том, что один он виноват в тех бедах, что обрушились тем днем на его родной Сим. И разве в этой огромной общей беде нет его собственной беды, его собственного горя?
Эх, Мария, Мария, зачем ты так? И где ты сейчас сама? Удалось ли избежать расправы или тоже там, в тюрьме? Перед тобой, выходит, я тоже виноват. Кого же в таком случае винить мне, Мария?..
«Народ все превозмогет», — всплыли в памяти невеселые слова Чевардина. Превозмогет, чего и говорить, но этого мало. Пришло время учиться. Чтобы быть сильнее своего врага. Чтобы одерживать победы не на одном заводе, а всюду. Чтобы побеждать не на день, а навсегда.
И все-таки чувство вины на проходило. Ему было бы несравненно легче, находись он вместе со всеми. Может быть, там, в тюрьме, кому-то сейчас так нужны его ободряющие слова, его дружеский взгляд, пример, а он вот здесь, в лесу, живой и здоровый, слушает родной поселок и кусает в бессилье губы. Что и говорить, к такой роли он себя не готовил, к такому он не привык…
Вечером пришел Курчатов. Принес увесистую торбу с едой и свежие новости. Хороших среди них не было. Почти все его товарищи арестованы и находятся в тюрьме. На воле Иван Мызгин и еще несколько ребят, но где точно, узнать пока не удалось.
— Взяли и Саньку Киселева, — мрачно договорил Курчатов, — там, в тюрьме, сказывают, и помер товарищ твой.
— И Киселева?.. Тоже взяли… — поник Михаил.
— В ашинской больнице сыскали. Еле живого уволокли, ну и… Да что там говорить: звери, они и есть звери! Разве им человеками быть дано?
Михаил отвернулся, чтобы скрыть нахлынувшие слезы, и принялся сворачивать самокрутку. Посидели, помолчали. Когда Курчатов заторопился обратно, Гузаков попросил:
— Если о ком-то из наших дознаешься, дядя Иван, передай, что я жду их в лесной сторожке на Трамшаке. Это верстах в тридцати отсюда. Лучше искать через лесника Никифора Кобешова. Мызгин эти места знает тоже.
Уже прощаясь, Курчатов вдруг будто что-то вспомнил и принялся решительно стаскивать сапоги.
— Ну-ка, примерь. Сдается мне, что один номер обуви носим.
Михаил не сразу понял его намерения.
— Сымай свои башмаки. Куда тебе в них в лесу-то, навстречь зиме? Подойдут сапоги — бери, а я в твоих как-нибудь до дому доберусь. Только не тяни время, сынок.
Гузаков быстро переобулся, прошелся взад-вперед перед Курчатовым, смущенно улыбнулся.
— Подошли, дядя Иван, хоть правый и жмет малость. Неужто дарите — вот так, ни за что ни про что?
— Дарю, — мягко улыбнулся Курчатов. — Чтобы легче от полиции бегалось. Ну, прощай, однако, пора мне вертаться домой.
На рассвете Михаил покинул приютивший его пчельник и опять ушел в лес.
— Вот и зима, — повторил Гузаков, выходя в мягкую, обволакивающую тишину заснеженного уральского леса. Постоял, любуясь сказочной красотой, покурил, вернулся в сторожку за ведром и, осторожно ступая по свежему, незапятнанно-чистому снегу, направился к Трамшаку за водой для чая. На ослепительно белом фоне леса ручей казался тонкой черной ниткой, замысловато извивающейся между зарослями на дне уютного распадка. Мороз был еще слишком слаб, чтобы застудить питающийся горными родниками поток, и Трамшак весело скакал по своей каменной дорожке, закипая на перекатах и слегка дымясь. Говорят, местами он не перемерзает даже в лютые зимние холода.
Вскоре чай был готов. В сторожке аппетитно запахло распаренным смородиновым листом, жаль только к чаю ничего нет: последний сухарь он дожевал еще вчера.
Что делать? С одного чая сыт не будешь, нужно на что-то решиться: или спуститься вниз, к Кобешову, или попытать счастье на охоте. Берданка у него есть, есть и несколько патронов, одного-двух глухарей подстрелить можно. Удастся охота — протянет еще несколько дней, а там подойдет кто-нибудь из своих, и они вместе решат, как быть дальше.
Все последние дни он жил этим ожиданием. Ждал днем, ждал ночью, выходя из сторожки на малейший стук и шорох. Но товарищей не было. Если бы был на свободе Петя! Уж он бы изловчился пройти через все полицейские заслоны. Но его нет. Нет, по-видимому, и Вани Мызгина, иначе где бы он пропадал в такую пору один?
Он закинул за спину ружье, пересчитал последние патроны и медленно побрел вверх по распадку. Чтобы не привлечь выстрелами непрошеных гостей, решил уйти подальше в горы, где и дичь не пугана и людей поменьше. А к ночи вернется в сторожку, растопит печь, устроит себе царский ужин. Если кто подойдет, получится настоящий праздник!
Мысли о товарищах заставили его остановиться. Он обернулся, отыскал в снежной белизне темное пятнышко своего зимовья и горько вздохнул: никого. То, что сторожку трудно было разглядеть даже с такого близкого расстояния, его обрадовало, — пройдет чужак рядом и ничего не заметит. И тут же спохватился: но ведь точно так же могут не заметить и свои! А это уже никуда не годится…
Ему захотелось тут же вернуться назад и что-то предпринять. С трудом убедил себя, что об этом можно будет подумать по возвращении, и зашагал дальше. Весь день он провел в горах, поднимаясь с увала на увал, осматривая распадок за распадком. Заснеженный лес был тих и, казалось, необитаем, но кое-где он все-таки натыкался на известные ему следы. Вот на этой полянке с час назад мышковала лисица. Из-под этой колоды вышел прогуляться по утреннему бору заяц. Ну а эти огромные следы могли оставить только лесные великаны — лоси. Вон и они — спокойные, могучие, независимые. Одной такой туши ему хватило бы до самой весны!
Пожалев, что все патроны у него только с дробью, он обогнул место кормежки лосей и на первом же поваленном дереве присел отдохнуть. Короткий предзимний день незаметно перевалил за середину, а у него на поясе — ни зайца, ни глухаря. «Этак вообще можно вернуться ни с чем, — осерчал на себя Гузаков. — Что это со мной сегодня?»
Да, парню, выросшему в лесу, в семье помощника лесничего, такое было бы непростительно. Лес он знал и любил с детства. Охотился с тех самых пор, как хватило сил держать в руках ружье, а стреляло оно у него всегда без промаха.
Пристыдив себя за такое долгое и пустое хождение, Михаил поднялся и, сторожа глазами верхушки сосен, пошел краем опушки. Однако удача ждала его на земле. Это был большой матерый заяц-русак, не успевший до конца сменить летнюю шубу на зимнюю, чтобы совершенно слиться цветом с поляной. Эта оплошность и выдала его охотнику.
Привязав трофей к поясу, Михаил сразу повеселел и, сориентировавшись, взял направление на Трамшак. В верховье ручья он подстрелил еще пару молодых глупых рябчиков, что было очень кстати — и для его кухни, и для его самолюбия, и почти бегом стал спускаться вниз — к сторожке, к своей берлоге.
К вечеру стало заметно подмораживать, на открытых местах потянуло холодным северным ветром, легко пронизывающим его тонкий осенний плащ. Вначале, разгоряченный охотой, он не придавал этому особого значения, но под конец изрядно продрог. Особенно досаждали стынущие в сапогах ноги: что ни говори, а зима не лучшее для такой обуви время.
Версты две он бежал, безуспешно пытаясь согреться. Потом к нему вернулась тревога: а вдруг в сторожке его дожидаются друзья? А то и так — пришли, не застали и опять ушли? Ведь может же быть и такое!
Теперь его подгонял не только холод, но и эта тревога. И чем ближе подходил он к дому, тем острее она становилась, и он опять бежал. По пути ему дважды пришлось перепрыгивать через Трамшак. Один раз он не рассчитал прыжка и зачерпнул сапогами воду. Острая боль обожгла ноги, и он побежал еще быстрее.
Вот, наконец, и знакомый ельник, сторожка! Кинул взгляд в одну сторону, в другую — ни единого чужого следа. Рванул на себя дверь — пусто!
Рябчиков он съел в тот же вечер — обоих сразу. Зайца растянул на целую неделю, все больше налегая на бульон, ставший под конец обыкновенным безвкусным кипятком.
Однажды он обнаружил, что кончился табак.
Вскоре после этого кончились спички.
Кончился запас смородинового листа.
А друзья все не шли.
Чтобы обмороженные ноги меньше болели, он отрезал от ватника рукава и приспособил их себе вместо обуви. Нечто подобное, только сшитое из тонкой валеной кошмы, местные башкиры надевали в лапти. Лаптей у него не имелось, сапоги и для портянок были тесны, пришлось ограничиться этим изобретением, благо рукава оказались довольно просторными. В них он колол дрова, носил воду. В них дважды, а то и трижды в день выходил на приметный вершник встречать товарищей. А те все не шли.
Отогревшись после дежурства на вершнике, Михаил брал ружье с двумя последними патронами и уходил в бор на глухарей. Однажды он видел их совсем рядом со сторожкой, но скрип снега и так некстати открывшийся кашель вспугнули осторожную птицу прежде, чем он успел вскинуть ружье.
Последние патроны сгорели впустую.
Тогда он попробовал охотиться с револьвером. Прежде это ему удавалось, но теперь руки дрожали, голова кружилась, — уйму патронов извел и хоть бы одного ранил: все — мимо.
Наконец, он понял, что никто в эту глушь к нему не придет. Это открытие как бы раскрепостило его, вернуло ему полную свободу в своих действиях и поступках, рассчитанных лишь на него одного. Перспектива умереть здесь медленной голодной смертью или околеть в лесу на пустой бессмысленной охоте его не привлекала. Более того — она возмутила все, что еще было в нем живого и гордого. Нет, нет, только не это! Уж лучше умереть на какой-нибудь станции в открытом бою с полицейскими и стражниками. То будет достойная смерть!
#img_4.jpeg
Эти мысли пришли к нему ночью, как всегда тревожной и бессонной. Осознав свое положение во всей реальности, он встал, оплел обрывками веревок свою уродливую обувь, сунул в карманы плаща револьверы, а в опустевший мешок — последнюю бомбу и вышел в темный, глухо шумящий лес.
Поселок Сим из своих планов он исключил сразу: далеко, не хватит сил дойти! Миньяр — тоже. До Аши путь поближе. Кроме того, по дороге — дом лесника Кобешова. Там ему пропасть не дадут. Там он узнает, что творится в поселках и на железнодорожных станциях. Там примет и окончательное решение, куда дальше — в Уфу или в Златоуст…
Утром Никифор Кобешов вышел во двор, чтобы задать корове сена, и едва не споткнулся обо что-то темное, смутно проступавшее из наметенного за ночь сугроба. Подошел, наклонился — человек. Мигом разгреб рыхлый снег, с трудом доволок бедолагу до крыльца, глянул в лицо и обмер:
— Миша? Гузаков?! — и обрадованно: — Живой!..
В этом затерянном в лесах доме Михаил бывал не раз. Семья у Никифора большая, многодетная, никогда не знавшая настоящей сытости, но нигде, пожалуй, так не радовались его появлению, как здесь. Никифор был своим человеком для боевиков Сима и Миньяра, рискуя жизнью, выполнял роль связного и разведчика, укрывал у себя беглецов, делился последним. Ему доверяли. И не было случая, чтобы он не оправдал этого доверия.
Вот и теперь, подобрав Гузакова замерзающим, Никифор, не раздумывая, принялся за дело. Прежде всего кликнул жену. Вдвоем они внесли Гузакова в дом, раздели и принялись растирать худое бесчувственное тело. Когда Михаил очнулся, жена вздула в печке огонь и принялась хлопотать в бане. Потом была баня. После бани — чай, горячий, крепкий, с маслом и медом, а уж потом и печь, где он, не просыпаясь, проспал добрых тридцать часов.
Здесь, у Кобешова, через верных людей и отыскали его уфимские боевики во главе с Александром Калининым. Он их узнал сразу, а они его — нет: так изменился в своих скитаниях. Пришлось напомнить кое-какие встречи в Уфе, совместную операцию по добыванию динамита, — признали, обрадовались.
— Перед поездкой в Питер Иван Кадомцев наказал найти тебя, чего бы это ни стоило. К его возвращению ты должен быть наготове в Уфе, понял?
— А что там, в Питере, ребята?
— Всероссийская конференция военных и боевых организаций, — объяснил Калинин.
— Ух ты, в с е р о с с и й с к а я!
— А ты что, не знал?
— Так ведь в наши леса почта не ходит!
— Это верно. Тем более — наша.
— А как там симцы? Суда еще не было? — помолчав, спросил Гузаков.
Боевики быстро переглянулись.
— Симцы твои живы и здоровы. Кое-кого уже освободили. Остальные ждут суда.
— Алеша Чевардин жив?
— А что с ним станется!
— Так его же тяжелораненым в тюрьму увезли. Неужто поправился наш Алешка!
— Поправился. Далеко сейчас, в безопасности.
Михаил опять недоуменно уставился на уфимцев.
— Алексей в тюрьме. Вы с кем-то другим его путаете.
— Это Чевардина-то? Ну да, его спутаешь! — загоготали боевики. — Пока через окно тащили, навек запомнили.
— Через какое окно, где?
— Так ты и этого не знаешь? — засмеялся Калинин. — Мы же, считай, твоего Алешку из петли вынули. Нет его в тюрьме, на воле он, в Екатеринбурге чай с невестой своей попивает, понял?
— Так он ведь даже ходить не мог, — продолжал сомневаться Михаил.
— А мы его — на руках. Через окно тюремной больницы, через забор — и к себе, на явку. Там и на ноги поставили. Оттуда — в Екатеринбург. Так что не горюй, жив твой Алексей. Теперь тебя на ноги ставить будем.
Гузаков отступил на шаг словно затем, чтобы одним взглядом сразу увидеть всех, и восхищенно развел руками:
— Ну, уфимцы, ну, молодцы!.. Узнаю орлов по полету!.. Берите меня к себе, не подведу!
— Для того и искали, собирайся. Сегодня мы должны быть в Уфе.
До станции, укрыв сеном, его довез на санях Никифор. Пока они прощались, Калинин взял билеты, а другие разведали обстановку. Вскоре они были уже в вагоне. Заняли свое купе (не поскупились ради такого дела!), закрылись на все запоры и выложили на стол револьверы. А Гузаков еще и бомбу.
— Мой вагон — моя крепость? — подмигнул Калинину. — Неужели думаешь, что и вагон первого класса нашим «фараонам» не внушает доверия? В прежние времена они заглядывали сюда с трепетом: господа едут! Или от старого воспитания ничего уже не осталось?
Калинин распечатал свежую пачку папирос и, пуская ее по кругу, предупредил:
— А ты, Михаил, воздержись. При твоем кашле курить вредно, особенно крепкие.
Лишь после этого ответил на его вопрос:
— Что касается воспитания наших «фараонов», то оно в последнее время действительно пошатнулось. Лезут, вламываются повсюду — и в первоклассные вагоны, и в первоклассные квартиры. Хватают десятками. Многие мечтают поправить свой финансовые дела за счет таких, как ты. Кому, к примеру, не хочется положить, в карман объявленные за тебя десять тысяч?
— Не преувеличивай, — довольно улыбнулся Гузаков. — Мне говорили — всего одну. Верные люди говорили, Александр.
— Так это когда еще было! Теперь — десять! Десять тысяч за эту косматую голову, дорогой ты мой Гузаков!
Они обнялись и затихли.
Вагон слабо покачивало.
На столике при тусклом ночном освещении холодно поблескивала вороненая сталь револьверов…