— Литвинцев, в контору на допрос!

«Зачастил ротмистр, зачастил, — накидывая на плечи пальто, нехотя вышел из камеры Литвинцев. — Что ему еще нужно? Ждет новых показаний? Искренних и покаянных? Все еще надеется на что-то?»

Семь месяцев прошло со дня ареста. Семь долгих, томительных, впустую сгоревших месяцев. Правда, для жандармов они были не совсем пустыми, кое в чем они все-таки преуспели. Выяснили, например, что в Киселевке ни его родители, ни он сам, ни его «жена» никогда не проживали и что, стало быть, он скрывается под чужим именем. Более того, прошлый свой допрос Леонтьев начал примерно так: «Ну-с, товарищ Петро, давайте побеседуем еще раз…» Откуда жандарму стала известна его подпольная кличка? Кто предает его?

«Бежать, надо бежать», — понял тогда Литвинцев. Но как бежать в его положении? Свиданий у него не бывает, с передачами к нему никто не ходит, — ведь в Уфе у него ни родных, ни знакомых нет. Товарищи на воле знают его версию и поддерживают ее, ограничиваясь короткими записками, которые он получает прямо в ладонь в полутьме тюремной церквушки. А в записку, что величиной с пуговицу, ни пилки, ни револьвера не завернешь. Тут нужны другие каналы…

«И все-таки при первой же возможности поставлю товарищей в известность, что думаю бежать, — решил он. — Как? Нужно подумать. Может, когда повезут на допрос в жандармское управление, может, прямо из тюремной конторы, где сначала нужно прибить этого настырного ротмистра и завладеть его оружием. Вот сейчас еще раз все осмотрю, прикину и решу…»

Они вышли в тюремный двор — он впереди, стражник с винтовкой сзади. Обезоружить этого увальня ему ничего не стоит, не успеет даже охнуть. Но что потом? Караульная команда в тюрьме большая, не добежишь до ворот — изрешетят пулями, как мишень на полигоне. Нет, так никуда не уйдешь…

Стояло свежее солнечное утро начала сентября. На чисто выметенный, выстланный камнем двор тюрьмы ложились длинные тени от окружавших ее построек. Выкатившись откуда-то из глубины тюремного городка, через всю площадь, направляясь к воротам, проследовала хозяйственная повозка. Пожилой привратник при ее появлении привычно загремел ключами, распахнул железные створки ворот и махнул рукой: проезжай, мол.

И тут двор наполнился грохотом выстрелов и криками. Группа арестантов, вооруженная автоматическими пистолетами и кинжалами, паля направо и налево, бросилась к воротам. В одном из них Литвинцев узнал вожака уфимских анархистов Павла Миловзорова. Потрясая оружием и подбадривая товарищей криками, он, видно, возглавлял это отчаянное предприятие. Длинные волосы его растрепались, красивое бескровно-бледное лицо точно светилось, а большие округлившиеся глаза горели яро и невидяще.

Литвинцев в замешательстве остановился. До ворот — рукой подать. Оглянулся — за спиной никого. Во дворе идет форменный бой, ни стражникам, ни надзирателям сейчас не до него. А ворота широко распахнуты. Раненый привратник корчится от боли у своей будки. Лучшего случая для побега не бывает. Вперед, Ваня Петров!

Спокойно застегивая пальто, Литвинцев не спеша подошел к воротам… и вышел на улицу. Грохот боя остался за его спиной. Не оглядываясь, Петро так же невозмутимо пересек улицу, прошел до перекрестка и, увидев приоткрытую калитку, юркнул во двор. Двор был пуст. В глубине его, среди усыпанных плодами яблонь, примыкая к забору соседнего двора, стояла баня. Он укрылся в бане и, приоткрыв окошко, стал вслушиваться в происходящее на улице.

А там все еще слышались выстрелы. От тюремных ворот они потянулись в сторону Гоголевской, — должно быть, анархистам удалось-таки вырваться за ворота и теперь они на бегу отстреливались от стражи. От души желая им удачи, Литвинцев вспомнил свою встречу с Миловзоровым и огорченно вздохнул:

— Эх, Павел, Павел, бедовая голова, ничего ты так и не понял. И все-таки я желаю тебе успеха. На худой, конец лучше пасть в открытом бою, чем болтаться в петле… Беги, братишка, беги!..

О трагическом исходе этой отчаянной схватки он узнает потом, сейчас же следовало хорошенько обдумать собственное положение. Что и говорить, ему сегодня крупно повезло! Но скоро в тюрьме спохватятся, начнут искать… Не найдя, доложат по начальству. Начальство предпримет какие-то меры… А он тут сиди, как в западне, жди. Хорошо, хозяев пока не видно. Но что будет, если кого-то вдруг потянет в баню? Ведь у него и оружия никакого нет…

Выстрелы на Гоголевской стихли. С улицы теперь доносились лишь приглушенные расстоянием голоса любопытствующих, без которых не обходится ни одно мало-мальски значительное событие в городе. Но вот со стороны тюрьмы донеслось какое-то неясное движение, и вскоре Литвинцев узнал голос старшего надзирателя:

— Гражданы, тут у нас один политик утек, не видали?

Его спросили о приметах, и он сказал:

— Среднего роста, в черном пальто, брюки навыпуск… С усами!

Толпа что-то неясно прогудела в ответ и стала расходиться, ибо все самое интересное для нее уже кончилось. Оставшиеся на улице стражники и подоспевшие полицейские решили прочесать ближайшие, улицы и двинулись вдоль забора к калитке.

Для Литвинцева наступил критический момент. Сидеть в этой бане и дожидаться, когда его возьмут голыми руками, он не намеревался. Значит нужно что-то делать! Не теряя времени, он выбрался из своего укрытия и, прячась за баню, вскоре оказался у глухого забора. Заглянув, в соседний двор и найдя его вполне спокойным, он раздвинул подгнившие у земли доски и через образовавшуюся щель вполз в густые заросли смородины. Вернув забору его прежний вид, замаскировался, затаил дыхание и стал ждать.

Из двора, откуда он только что так удачно выбрался, слышались голоса его преследователей, оглушительное кудахтанье разгоняемых кур и испуганно-протестующие крики женщины, должно быть хозяйки:

— Чего вы тут делаете, антихристы? Какой вам в моем дому арестант? Ну, погодите, вот я вашему полицмейстеру все как есть об вас расскажу. Жаловаться губернатору буду!..

А непрошеные гости между тем делали свое дело. Обыскав весь дом, принялись за хозяйственные постройки, заглянули в погреб, в баню и, не солоно хлебавши, поплелись к калитке — на выход.

«Сейчас за этот двор примутся», — сообразил Литвинцев и тем же путем вернулся в первый, уже обысканный. Просидев там часа два-три, заправил брюки в сапоги, вывернул пальто синим цветом наверх (пригодилось-таки изобретение девушек из швейного заведения Стеши Токаревой!) и, как ни в чем не бывало, вышел на улицу.

Подвернувшийся извозчик подвез его до бельского откоса у водокачки. Здесь он спустился к реке, увидел за ней близкий, густой, дружно желтеющий осенний лес и наконец-то почувствовал себя на свободе. И верно: реку можно было переплыть на любой лодке или одолеть самому вплавь, а в лесу его никакие стражники уже не нашли бы.

Однако бежать из города не входило в планы Литвинцева. Здесь его дело. Здесь его друзья. Здесь и враги.

Вечером, поднявшись по знакомой тропинке на Средне-Волновую улицу, он постучался к Калининым. Открывшая ему Александра Егоровна, как всегда, ничему не удивилась, радостно захлопотала и, накормив ужином, принялась топить баню…

Литвинцев не переставал удивляться энергии и революционной одержимости матери Калинина. Совсем недавно отсюда, из своего дома, провожала она одного из товарищей сына на смертельно опасное дело — ликвидацию пристава Бамбурова, а потом здесь же, подвергаясь не меньшей опасности, укрывала его от полиции.

За два или три дня до побега Петра из тюремной больницы, через вырытый подземный ход, бежали четыре большевика во главе с членом подпольного комитета Иваном Кибардиным. Успех этого смелого предприятия обеспечил привлеченный ими уголовный арестант башкир Хасан, не одну неделю проведший в сыром и мокром подполе, в опасной и изнурительной работе. И всех пятерых в течение нескольких дней опять прятала у себя Александра Егоровна.

Кибардина Литвинцев еще застал здесь, но обстоятельно поговорить не удалось: получив явку куда-то в другой город, тот срочно покидал Уфу. Думая о нем, Петр вспоминал братьев Черепановых, Накорякова, Ивана Кадомцева, Михаила Гузакова, Ивана Артамонова… Где они сейчас? Чем заняты? Не нужна ли им его помощь?

О них он расспрашивал долгими осенними вечерами за горячим самоваром или сидя в окружении товарищей в теплой и уютной бане, излюбленном месте их неспешных дружеских бесед и собраний. Здесь он узнал, что Черепановы «еще здоровы», что Накоряков успешно съездил на съезд партии и теперь мотается по всему Уралу, пропагандируя его решения, что Кадомцев и Гузаков в Уфе почти не бывают, а вот Артамонов, слышно, взят, и взят довольно прочно…

Его интересовало все. Он от души радовался успешным операциям боевиков, остро переживал неудачи, еще и еще раз расспрашивал о решениях съезда относительно боевой деятельности партии. В создавшихся условиях он еще мог смириться с резолюцией «тридцати пяти», но о всеобщем роспуске дружин и слышать не хотел. Решение уральских комитетов — другое дело, с ним он был согласен целиком: все отряды, которые лишь компрометируют идею народного вооружения, распустить, а сильные, надежные, составляющие со своими партийными организациями одно неразрывное целое, укрепить еще больше с перспективой новой, еще более могучей революции, в неизбежность которой он верил неколебимо.

Очень хотелось обменяться мыслями с теми, кто сам присутствовал на съезде, слушал и беседовал с Лениным, с теми, в чьих руках теперь находится судьба боевых организаций Урала. Он ждал нового паспорта с тем, чтобы сразу же выехать в Златоуст, где, как удалось установить его друзьям, находились Кадомцев и Гузаков. После разговора с ними все станет ясно, и тогда он опять возьмется за работу: или здесь, в Уфе, или где-то поблизости на Урале.

Вскоре ему доставила другой паспорт, на этот раз на имя уфимского мещанина Василия Федоровича Козлова, по профессии электротехника, двадцати лет. Вместе с документом и небольшой суммой денег комитет передал распоряжение немедленно выбраться из Уфы и обосноваться в Саратове.

— Почему в Саратове? — недоумевал он. — Почему не на Урале? Ну, если не в Уфе, то в Златоусте, Екатеринбурге, Перми?.. Почему не на Урале?

За год, что он прожил здесь, Урал стал ему дорог, и уезжать не хотелось. Уговоры товарищей, что это делается ради его же безопасности, лишь раздражали. Он всей душой рвался к делу, от которого был так долго оторван, а о безопасности в революции могут рассуждать только господа меньшевики или мягкотелые интеллигенты, при одном упоминании о виселице падающие в обморок!

— А может, это и не на долго, товарищ Петро? — щуря за очками светлые близорукие глаза, тихо сказал Володя Густомесов. — Мы еще с вами поработаем, вот увидите. Есть у меня для вас одна идея, думаю, понравится. В другой раз помозгуем вместе… Я уверен…

Этот тихий дружеский голос, эта простая, идущая от сердца убежденность, этот скромный белокурый мальчик, чьи умные руки не знали ни страха, ни усталости, подействовали на Петра больше всяких уговоров и настойчивых разъяснений. Кроме того, он хорошо знал, что такое приказ, и все равно выполнил бы его даже против своей воли.

Теперь предстояло выбраться из Уфы. Боевики, опекавшие его в доме Калининых, сообщали, что его ищут всюду, что речные пристани, железнодорожный вокзал и ближайшие к городу разъезды и станции кишат шпиками и переодетыми полицейскими. Уезжать в таких условиях было невозможно, но и задерживаться в Уфе — тоже, потому что дом Калининых уже начал привлекать внимание, а другого такого убежища на примете не было.

Стали строить и обсуждать различные планы. Находчивая Александра Егоровна предложила на виду у всей улицы сыграть свадьбу своему дорогому племяннику. Не известно, был ли на самом деле у нее племянник, но существа дела это не меняло. Обсудив с сыном и его друзьями этот «маневр», пригласила его самого, увлеченно рассказала о задуманном, заранее посмеялась над тем, как ловко проведут они уфимскую полицию, шутя, пообещала найти невесту посговорчивее да покрасивей. Посмеявшись вместе с ней, он не стал возражать, и работа закипела.

Когда все необходимое для фиктивной свадьбы было готово, поехали за невестой. Каково же было его удивление, когда под веселую воркотню Егоровны в горницу вошла… Варвара Дмитриевна, товарищ Варя! Удивление сменилось радостью, каким-то светлым, невообразимым предчувствием, и с этой радостью, с этим смешанным чувством восторга и предчувствия он поспешил ей навстречу. Она, по-видимому, переживала примерно такое же состояние и, вся сияя, как девочка, кинулась к нему в объятья.

Товарищи все это приняли за должное — играть так играть! — и дружно уселись за столы.

Весь день в доме Калининых на Средне-Волновой улице звучали песни, звенела гармонь, произносились самые искренние пожелания добра и счастья молодым, их детям и детям их детей.

Заглянувшие на шум соседи ушли, вполне удовлетворив свое любопытство и выпив по стакану-другому доброго вина. В толпу ребятни щедро летели предусмотренные обычаем медные деньги и горсти сладких, в красивых обертках, конфет.

Все вокруг кипело, радовалось и пело, как на настоящей свадьбе, и никто из друзей даже не догадывался, что так оно и есть, что свадьба и в самом деле самая настоящая, трижды радостная и трижды желанная. А сами они уже знали это, чувствовали это. По горящим ли глазам, по счастливым ли лицам друг друга, по тому ли необъяснимому и горячему предчувствию, но знали, что для них это не игра, что это серьезно и навсегда.

С этим чувством их и унесла стремительная тройка, специально нанятая для этого случая. И оно, это чувство, не обмануло их.

Благополучно выбравшись из Уфы, тройка довезла «молодых» до пароходной пристани верст за двести от города, где ямщик купил им билеты до Саратова и тепло распрощался со своими пассажирами.

…Пароход шел вниз по реке. Литвинцев стоял на палубе и, облокотившись на перила, задумчиво смотрел на закипавшую у борта тяжелую темную воду, на медленно проходившие рядом встречные пароходы и баржи, на неоглядный водный простор, слабо очерченный смутно видневшимися в густевших сумерках берегами.

— Волга… Уже Волга…

Папироса в руке его догорела и погасла, и он закурил другую. От резкого северного ветра и речной вечерней сырости становилось прохладно, но он не уходил. Ему хорошо было здесь одному. Все тут — и эта огромная пустынная палуба, и этот бескрайний простор с редкими трепетными огоньками на далеких берегах, и это медленное, порой почти совсем не различимое движение, и это небо над головой, тоже такое бескрайнее и пустынное, — все располагало к спокойным неспешным размышлениям, к сосредоточенно-грустным раздумьям о пережитом, будило память и рождало мысли, такие же простые, спокойные и понятные, как и все вокруг.

На этой реке он вырос. На этой реке он научился зарабатывать свой хлеб и познал его цену. На этой реке он стал пролетарием, человеком, своим трудом создающим все сущее на земле, но низведенным несправедливой жизнью до того горького и позорного положения, которое сравнимо лишь с рабским.

Жизнь обошлась с ним не лучше и не хуже, чем с другими такими же молодыми пролетариями, и он был благодарен ей. Переходя из города в город, с завода на завод, он рано познал ее суровое лицо и решительно потянулся к тем, кто поставил себе целью изменить это лицо, сделать его для рабочего человека добрым и ласковым, как он того заслужил, а главное, к тем, кто знал, как это сделать.

Первые встречи с такими людьми, первые захватывающие беседы в рабочих кружках, первые митинги и стачки… Они выковали его характер, закалили волю, приучили на все смотреть глазами своей правды, своего класса.

На цареву службу он ушел неисправимым бунтарем и «смутьяном». А там началось такое, чего бы прежде и на десять жизней хватило с избытком. Одним словом, революция…

Литвинцев курил, провожал глазами огоньки проплывавших мимо пароходов и вспоминал. Тепло и благодарно думалось о людях, с которыми сталкивала его жизнь. Светло и радостно мечталось о новых и новых делах, ведь для него революция не кончилась и, он уверен, не кончится никогда.

Очень хотелось бы опять вернуться на Урал. Попить чаю в теплом гостеприимном доме неугомонной Александры Егоровны. Поколдовать над новой адской машиной с тихим и вдумчивым Володей Густомесовым. Поводить за нос нахальных ищеек Леонтьева с молчаливым и смышленым Давлетом.

Но прежде всего — привезти оставленную на время «маневра» у Бойковых Ниночку. Варя за нее спокойна, а он нет. Ведь у Лидии Ивановны своих трое. К тому же и сама она живет в постоянной тревоге за завтрашний день…

— Петр! Что же ты так долго? Я тебя заждалась.

Появившаяся на пустынной палубе хрупкая женская фигурка радостно кинулась к нему.

— Вышел покурить, а пропал на час. Я уже тревожиться стала.

— О чем же тревожиться, Варя? Если на пароходе и есть крысы, то они совсем не  с и н е г о  цвета!

— Лучше бы не было никаких!

— Совершенно согласен… Однако пойдем в каюту, уже холодно.

— Сейчас… Посмотри, простор какой… Волга…

— Наша Волга. Ведь мы оба с тобой — волгари…

Он распахнул пальто, мягко привлек ее к себе и, заботливо кутая, уткнулся лицом в ее густые, раздуваемые ветром волосы.

Так они простояли довольно долго — тихие, радостно-смущенные, счастливые. Теперь они муж и жена. Если бы кто-то еще неделю назад взялся предсказать им судьбу, у него вряд ли хватило бы на такое фантазии. Да они и не поверили бы такому фантазеру! И тем больше теперь их счастье.