Счастливый таким окончанием разговора, Морозов чуть не бегом бежал в гору. Кузьменко приветливо встретил помощника, покормил. Они разговаривали и работали весь вечер. При свете ламп готовили почву под посев капустных семян. В нескольких метрах от них подвязывали к опорам огуречные плети две пожилые женщины, они только вчера прибыли с этапом.

— Опять жены «врагов народа», — тихо сказал Кузьменко. — Многих напрямую из Москвы, из Бутырок, где провели чуть не по году.

— Сын за отца не отвечает, — вспомнил Сергей. — Так говорил Сталин.

— Когда это он говорил! Теперь и теща за зятя… Чтобы и следа от несогласных с вождем не осталось. Такое было у Ивана Четвертого, рубил не только знатных бояр, а всех до третьего поколения. Уроки истории…

Когда женщины ушли в лагерь, Сергей сказал, что сам напросился к Василию Васильевичу в ученики, если он не возражает.

— Научу всему, что знаю сам. Завтра сядем и составим вместе график работ. Непогода задержала, мы опаздываем, потребно догонять весну. Вот этот стеллаж хотел оставить под огурцы, а придется под посев семян капусты, для первой очереди, пока приготовишь парники.

…Годы спустя, когда Сергей Морозов оглядывался в прошлое, он непременно вспоминал Василия Васильевича Кузьменко, своего наставника на первых шагах в северном растениеводстве. Не будь его, сомнительно, чтобы молодой агроном так глубоко и скоро познал бы сложнейшую науку закрытого грунта, как и практику освоения молодых земель Колымы, где все не так, как на рязанщине или юге России. Не родившись агрономом, Кузьменко сызмала любил крестьянский труд, он и его родители, Бог знает, с каких времен жили на земле и получали от нее все нужное для людей. Крестьянская душа его очень легко познавала любое дело в поле, в огороде, в саду, он ощущал себя частью живого, сроднился с миром живого и стал уже не владыкою, а той мыслящей частицей, которой дарована способность улучшать окружающий мир, творить красоту в этом мире. Будучи священником в деревне, он не отходил от заветов земледельца, всегда имел и образцовый огород, и прекрасный сад, не гнушался никакой работы, а в своих беседах с прихожанами непременно призывал к единству с миром живого, и к миру — к тому несколько отступившему от нас милосердию, которое сближает не только человека с человеком, но и человека со всем прекрасным и изменчивым окружением, поражающим своим совершенством и целомудрием.

Таких учителей Морозов в свои двадцать четыре года еще не знал.

Есть предел и для собственной жизни, это для отца Василия не было секретом. В своей духовной деятельности он крестил бесчисленное множество новорожденных и, наверное, стольких же старых и немощных отпевал, скорбя вместе с родственниками об усопших. Сознание заполненности старческих лет, радость появления ученика, которому можно передать все понимание труда и мастерства, которыми держатся и семья, и государство, наполняло его душу покоем. Ниточка доброты, так необходимая в их одинаковом положении, теперь уже не оборвется, чтобы не случилось с ними в лагерных веригах.

Уже поздней ночью они вышли из теплицы и раскатали сенные маты поверх стекол. Печи были затоплены. И тогда они спустились ниже, где между рядами парников глыбились кучи мерзлого навоза.

— Твое хозяйство, — сказал Кузьменко, — один не справишься.

— Боюсь, что так.

— А у тебя есть помощницы. Или забыл? Катя да Зина, они тебя вспоминали. Уже не новички в парниковом деле. Так что есть опора.

Трасса гудела машинами за забором. Стояли, смотрели. Было сыро и холодно. Прошла колонна машин. Сорок пять, посчитал Сергей. Сорок шестая и еще пять машин за ней были без укрытия, в них тесно сидели, согнувшись, заключенные. Эти шесть машин свернули к воротам лагеря.

— Господи, еще несчастных привезли, — сказал Кузьменко. — Когда этой страсти придет конец? Сколько же надо придумать преступлений, чтобы осудить такую тьму людей?

Из открытых кузовов под светом лагерного прожектора сползали на землю толсто одетые узницы — в ватных штанах и бушлатах. Доносилась крикливая команда, темноту взрезал чей-то истерический плач. Открылись ворота, донеслась скороговорка принимавшего: «первая, вторая, третья… Быстрей, быстрей! Стоп!» Наконец, вся колонна втянулась за проволоку, ворота закрыли.

— Около двухсот, — сказал Морозов. — Дадут им завтра отдохнуть или сразу на работу?

Долина Дукчи была во тьме. Ярко светились прожекторы вдоль проволочной ограды лагеря. Там продолжалась суета.

Утром Морозов встречал рабочих. Отдохнуть им не дали.

Сергей не привык командовать другими людьми. И не любил командовать. Когда утром на парниках появилось более ста женщин, он растерялся. Лишь увидев среди них Зину и Катю, почувствовал облегчение.

— Ты где пропадаешь? — требовательно спросила Катя.

— На Дальнем поле, в экспедиции. Пашню искали.

— А мы думали, тебя снова на север укатали. Жалели. Ну что, за дело?

Славные его помощницы довольно скоро расставили всех по местам, объяснили, что и как делать. Неумело, словно на пробу, а, скорее всего, чтобы согреться, новенькие начали дробить мерзлые глыбы. Сергей ходил между ними, вглядывался в незнакомые лица, закутанные платками, брал кирку у одной, другой, показывал, как легче разбивать, но у слабых женщин не получалось. Работали медленно, с тем старанием, которое вообще присуще женщинам. Часа через три в пещерках, сделанных по обеим сторонам бурта, зажгли дрова. Весь бурт задымился, тепло изнутри согревало его, остро пахнущий дым и пар сносило ветром в сторону.

Выглянуло запоздавшее солнце, стало теплей. Женщины разматывали лагерные платки из старых одеял, расправлялись. Начались разговоры.

— Ты откуда будешь, парень? — спросила Сергея самая смелая.

— Из Рязани…

— Бабочки, кто есть рязанские? Земляк нашелся!..

Рязанских не оказалось. Сергей различал открытые лица, такие разные, улыбчивые и грустные, смешливые и сдержанные, старые страдальческие и молодые неунывающие. У четырех седовласых он отобрал тяжелые кирки, дал вилы — округлять бурты. Послал в теплицу Зину, она принесла два ведра теплой воды — умыться.

Снова работали — медленно, но добросовестно. Откуда-то появился Пышкин, дал несколько советов Сергею. Бурт с конским навозом уже сильно парил и оседал.

— Остается сообразить, — сказал главный агроном Сергею, — сколько дней уйдет на набивку парников. И с этим расчетом сеять капусту, чтобы во время начать пикировку. Записывайте, чтобы не прогадать. Больше спрашивайте у Зины и Кати, они уже освоили весь процесс подготовки.

И пошел — руки за спиной — в теплицу.

Чуть позже к работающим явился и начальник лагеря, капитан.

Все притихли и подобрались, заработали усердней. Сергей оставил вилы. Капитан, щурясь, оглядывал его, словно видел в первый раз.

— Что-то я тебя в лагере и на разводе не вижу? Где пропадаешь?

— Ночую в теплице, там и работаю.

— Не ночью же?

— Печи топим до полуночи и дольше.

— Этак ты можешь забыть, что лагерник.

— У меня круглосуточный пропуск. Ваш заместитель подписал.

— Мне он не доложил. Порядок есть порядок. Надо в лагере ночевать. Ты не на вольном поселении, а в тюрьме.

— Вы Пышкину скажите, гражданин начальник. Одному тепличнику не справиться с весенними работами. Главный агроном как раз там. Пройдите к нему и поговорите.

Через несколько минут Пышкин и капитан вышли из теплицы. Агроном что-то говорил и, кажется, сердился. Капитан разводил руками.

Подошедши, капитан очень строго спросил:

— Почему не сказал, что агроном? Почему не приходишь за сухим пайком? Не отмечаешься в УРЧ? Это нарушение лагерной дисциплины. На первый случай ограничусь устным выговором, но впредь…

Сергей промолчал. Гроза укатилась. В душе осталась горечь. Тюрьма так и ходит следом. Ты — в ней…

Пышкин улыбнулся ему: все в порядке.

Сергей, как и многие в зоне, знал, что капитан безвольный, слабохарактерный человек, часто запивает, что лагерь фактически в руках некоего грузина, осужденного за убийство собственной жены; этот делец и бабник, который к тому же богат, получает и деньги, и посылки, уголовники выплачивают ему дань за всякие послабления. Но такие безвольные тем и опасны, что в часы прозрения они с необыкновенной настойчивостью начинают пользоваться ускользающей властью, становятся беспощадно жестокими, придирчивыми и мстительными. Не дай Бог попасться такому в минуты ожесточения.

Женщины сели отдыхать. Солнце грело хорошо, особенно в затишке. Весна улыбалась, и все страхи в такой день утихали.

Сергей присел рядом с Катей и Зиной. Катя, смуглолицая, с озорными глазами, заговорщически произнесла:

— Ты смелей с капитаном, он уступчивый, если нажимаешь, мы знаем. А здесь, если что забыл, спрашивай, все-таки мы третий сезон на парниках, опыт есть. Из новеньких посноровистей отберем и обучим, если тюрьма их не очень пришибла. Тут несколько женщин пережили очень страшное.

Она подозвала высокую и красивую женщину лет сорока со строгим волевым лицом.

— Вероника Николаевна, присядьте с нами. Расскажите, если можно еще раз, наш бригадир не верит…

— О «Джурме»? Вы и сами можете рассказать, если бригадиру интересно.

— Да он такой же, как мы. На прииске уже побывал. Страшнее этого, кажется, не бывает. Вот разве что вы пережили…

Вероника Николаевна подумала и села рядом:

— Знаете, у меня в последние годы только бедствия, какой-то апокалипсис. Все потеряно и все погибло. Как сама живу — представить не могу. В тридцать шестом исчез муж, полковник. Никаких следов. А в следующем отправили в тюрьму меня. Детей успела отвезти к сестре, позже их всех выслали куда-то в Казахстан. Полгода провела в одиночке, в Лефортове. Голод, бесконечные думы, от которых нет спасения. И допросы, по семь часов кряду перед следователем на ногах. Когда садилась на пол — подымали, стояли рядом, мои ноги были как колоды. И все время в уши одно и тоже: «подписывай и пойдешь домой…» Ничего не подписала. Обвинение ужасное, во всех смертных грехах. И Особое совещание — десять лет. Ну, а дальше — этап. Пересылка «Вторая речка», пароход «Джурма», через два моря на Колыму. Вот тогда-то и прозошло это самое… — Она как-то странно прищурилась, словно в дальнюю даль всматривалась, спрашивала, наверное, себя — а за что эта фатальность в ее судьбе, как и в судьбе России? Поправила седые волосы и продолжила: — Где-то еще в море «Джурма» загорелась. Проливы мы уже прошли. А что и как загорелось — никто не знает, под тем трюмом, где битком мужчины. Мы в другом трюме, шестьсот, кажется, женщин. Слышим крики, потом сплошной рев, как из-под земли. Очередная группа наших бежит по палубе из уборной, кричат: «Пожар!», с кем-то истерика, по палубе стучат сапоги, конвойные орут, командуют, потом выстрелы. И все очевиднее запахи пожара, знаете, когда железо в раскаленном масле, какой-то особенно ядовитый дым. У нашего люка уже трое конвоиров стоят, не выпускают на палубу, а там Бог знает что. Паника. Потом мы узнали, что это за выстрелы были: горело в нижнем трюме, заключенные почувствовали дым, железный пол уже горячий, толпа бросилась на трап к выходу, передних конвоиры расстреляли в упор, мертвые не упали, их подпирала сзади обезумевшая толпа, охрана просто захлопнула люк и на замок, подыхайте там… А мы все-таки выбрались, видим, что сзади парохода дым стелется, «Джурма» торопится изо всех сил, горит внутри, скорее тлеет, чем горит, потому и дым. А сзади километрах в трех идет еще один пароход, позже узнали, это небольшая «Индигирка», тоже с заключенными. К вечеру впереди горы завиделись, кто-то из матросов сказал: «Остров Завьялова, ночью будем в Нагаево, если успеем…» Что «успеем», мы все поняли. Что там с мужчинами — так и не узнали. И тут явился боцман матросами, которые притащили и бросили на палубу куски парусины, дали нам иголки, суровые нитки. Мы с плачем сели шить мешки, по размеру поняли: для покойников, тех, которых убили. Смертные мешки. В них, значит, труп и железки, завязывают — и в воду, уже не всплывут. Все-таки международные воды, нельзя, чтобы плавали… Видим, люки в мужском трюме открыли, наложили решетки, конвоиры стоят, ружья стволами вниз, оттуда сплошное «а-а-а», задыхаются, на палубе запах гари, смрада, мы плачем в голос, какой-то кошмар! Глубокой ночью загремела цепь, якоря бросили уже в Нагаево, нас быстро-быстро на выгрузку. Бежим, очень холодно, на сопках снег лежит. И уже в порту кто-то из моряков сказал: «Подфартило нам, огонь не вырвался и приказ не пришлось выполнять». На пересылке пошел разговор, что на «Джурме» из НКВД приняли радиограмму: команде пересесть в шлюпки и плыть к «Индигирке», «Джурму» — потопить. Представляете себе? Капитан, к счастью, этот приказ не выполнил, не взял на себя преступление. Что с ним было — неизвестно. И сколько там мешков потребовалось — тоже. Вот такая трагедия. Что жива — до сих пор не верится. — Замолчала и снова уставилась странным взглядом во что-то видимое только ей одной.

Катя и Зина растормошили ее, заговорили о совхозе так, словно тут была райская жизнь, а Вероника Николаевна сидела, как каменная, только губы у нее мелко-мелко дрожали.

— Здесь мы будем выращивать огурцы и все другое вкусное, дорогая Вероника Николаевна, — сказала Катя таким тоном, будто подо всем прошлым можно подвести черту и начать жизнь по-новому. — Скоро вся эта гора зазеленеет, солнышко подобреет и мы заживем на свежем воздухе и под голубым небом. Вам надо жить! У вас дети и вы встретитесь с ними, вот поверьте мне…

— Но десять лет…

— Наверное, уже не десять, а девять?

— Я по тюрьмам полтора года.

— Ну вот, уже восемь с половиной. И не одна вы тут, это общая беда. Поглядите на трассу: опять везут.

По шоссе, соблюдая дистанцию, шли десятки машин с фанерными коробами. Еще теплоход?..

Вечером Морозов пересказал тепличнику историю Вероники Николаевны. Василий Васильевич выслушал молча, не задал ни одного вопроса.

— Ей надо помочь, бедняжке. Утром приведи ее в теплицу, пусть поработает здесь. Поручим ей цветами заниматься. Не одним же магаданским дамам глядеть на красоту…

Уже в полусне Сергей видел, как Василий Васильевич поднялся, прошел в конец теплицы, куда свет едва доставал, повернулся лицом на восток, опустил: голову. Молился. Сергею очень хотелось подойти и стать рядом Но не посмел. И уснул сном молодого, наработавшегося человека. Утром открыл глаза, а Кузьменко уже готовит немудрый завтрак.

До прихода женщин Сергей обошел заметно осевшие бурты, проверил, в каких парниках горит, а где навоз остыл. Поеживаясь от утреннего холода, принялся бросать горячий навоз в незаполненные парники.

Подошла бригада, Сергей встретил Веронику Николаевну и повел в теплицу.

— Здравствуйте, здравствуете, это место вашей работы. — Кузьменко поклонился: — Будем сажать помидорную рассаду. Не торопитесь, раздевайтесь и делайте, как я. Почаще вспоминайте, что приносите людям добро. Вечное крестьянское добро, о котором мудрец Сократ сказал: «Земля дает обрабатывающему ее все необходимое для жизни, прибавляя еще и то, что услаждает существование». Не слыхивали такой мысли? И ничего, что не слышали. Куда важнее самому делать это добро…

В середине мая, когда все парниковые рамы были подготовлены, а Зина и Катя уже усаживали более ста женщин за пикировку капусты, Сергея позвали к Пышкину.

У него в кабинете уже сидели Руссо и пожилой, главный агроном управления Андросов. Все поздоровались, Пышкин показал на стул.

— Вот какое дело, Морозов, — начал Пышкин. — Наши наставники, — он поглядел на Руссо и Андросова, — просят поручить вам работу на целине Дальнего поля. Под их руководством. Совхоз не против, там нужен бригадир с образованием, способный грамотно использовать и уже возделанную пашню и разработку целины, которую вы наметили.

— В условиях вечной мерзлоты, — вставил Андросов.

— Да, предмет со многими неизвестными, — уточнил Руссо. — Режим влажности, температуры, глубина залегания корневой системы и все другое. Научное познание с помощью приборов.

— А парники? — Сергею жалко было расставаться с ними.

— Мы можем оставить их двум молодым женщинам. Как их зовут?

— Зина и Катя.

— Похоже, они неплохо освоили технику парниководов?

— Лучше, чем я. Двухлетний опыт.

— Понимаете, — сказал Руссо, — освоение новины на Колыме все еще проходит по методам, которые заимствованы из мест старого заселения России, без учета особенностей Дальнего Севера. Нам с Михаилом Михайловичем, — он посмотрел на Андросова, — хотелось бы организовать здесь опытную площадку для испытания иных способов создания пашни. Правда, на Колыме есть опытная станция в районе Эльгена, но ей очень не повезло: её затопила полая вода при разливе реки. Все опыты смазаны. Все придется начинать сначала. Брали пробы, делали съемку местности. Бычков передал нам крупномасштабную карту, можно начинать освоение. Но как? Тут придется всем нам подумать. И вам больше других, поскольку площадки для наблюдений и замеры в ваших руках.

Морозов слушал и ощущал приятное, все более захватывающее возбуждение. Спросил Пышкина:

— Мне позволят там жить?

— Разумеется! Тем более что срок у вас небольшой. Заботу о пропуске мы с директором берем на себя. Жилье на участке довольно вместительное. Любимов вам знаком. Вот и условия для жизни. Не Бог весть какие, но посвободней, чем за проволокой.

— Я согласен.

— Ну и прекрасно, — Пышкин улыбнулся. — Вот так, господа присяжные, считайте, что сосватали хлопца. Введите его в курс задуманного, два дня он в вашем распоряжении. И потом два часа на сборы. Так, Морозов?

Сергей еще долго сидел с Руссо и Андросовым, ему приготовили и отложили две книги, в том числе «Мерзлотоведение» Сумгина, познакомили с разными точками зрения на способы освоения почв в зоне вечной мерзлоты, предложили методику, которая ему не очень понравилась. Но он промолчал, считая спор неудобным. Из конторы не шел, а бежал в гору, к Кузьменко. Запыхавшись, сказал Кате и Зине, что его переводят жить на Дальнее поле, и услышал двухголосое «счастливчик!» А своему наставнику обстоятельно выложил весь разговор в совхозной конторе. И очень удивился, когда Василий Васильевич спокойно сказал:

— Пышкин говорил мне об этом плане.

— А вы?!

— Одобрил. Да и сейчас по твоим глазам вижу, что доволен. Тебе надо готовиться к настоящей, большой работе агронома, Сережа. Стажировку в закрытом грунте ты прошел. Теперь надо посмотреть на земли уже изучающим взглядом. Вон там, внизу у реки огороды. Они доброго слова не стоят. А ведь кто-то распахивал, надеялся на удачу. И допахались — голое поле из гальки и песка, два паводка за сезон промывает весь мелкозем. А почва — это, прежде всего, перегной, все плодородие от него. Вспомни усадебные огороды в деревнях: никакого сравнения с наделами вдали от хлева. Вот такая истина земледелия.

— На Дальнем поле — меньше одного процента гумуса. Не разбежишься.

— Вот это и есть твоя главная заботушка: сделать почву плодородной. Навоз, навоз и навоз. Город рядом, а всю ли органику мы берем оттуда? Так ли ценим каждый навильник навоза? И еще забота о тепле в пахотном слое, ведь ниже — вечная мерзлота. Что с ней? Как поступить? Все это интересно, все нужно знать. Я очень рад за тебя: не кончив срока, ты уже учишься и практикуешь. Тем более, не за три моря от меня.

И, усмехнувшись, вручил Сергею длинный, только что сорванный огурец.

— Садись, позавтракай. Когда приеду к тебе в поле, отдаришь молодой картошкой.

…Тогда он далеко не все понимал в психологии человеческих поступков, этот молодой агроном с надломанной судьбой. Даже приблизительно не мог понять таких людей, как начальник лагеря или оперчек при лагере, или начальник охраны — они постоянно были рядом, но в другом каком-то измерении. От них исходила беда, это он ощущал, они распространяли вокруг себя страх понуждения, физической расправы, даже смерти, они так свыклись с этим своим правом карать и унижать, что считали подобное палачество неким трудом, необходимым в жизни. Их уже самих — правдой и неправдой — убедили, что разделение людей на приказующих, способных определять события и поступки, и на бесправных, обязанных к подчинению, есть обязательное явление жизни и времени, такое же неоспоримое, как законы природы. Всякое отступление от таких «законов», утвержденных в органах НКВД здесь и на «материке», где в тюрьмах и пересыльных лагерях царили насилие и зверство, безусловно карается смертью от пули, голода и холода. Убеждение это в те годы настолько укоренилось, что понятие убийство за шаг в сторону, за протесты и споры не вызывало у самих убийц ни колебания, ни раскаяния. Убивают же врагов на войне? Так почему не убивать «врагов народа», тем более в «условиях все более ожесточающейся классовой борьбы», как ни раз утверждал великий вождь народов, укравший приемы создания диктатуры, скорее всего, у Робеспьера, которого считали одним из вождей Парижской коммуны…

Не мог Сергей Морозов понять и тех вольнонаемных специалистов, которые привыкают равнодушно смотреть на современное рабство, как на нечто оправданное, вызванное необходимостью. И хотя милосердие изначально заложено в душе каждого человека, оно может быть заглушено, может почернеть, обрекая душу на вечную жестокость. В здешних условиях милосердие было наказуемо и потому редко проявлялось. Вольнонаемные очень тщательно избегали прилюдно высказывать даже признаки жалости или сочувствия к заключенным. Они с близкого расстояния насмотрелись на ужасы и бесправие по ту сторону колючей проволоки и в забоях, сами боялись очутиться за этой проволокой.

Не за это ли надругательство над собственной душой Дальстрой платил вольнонаемным двойные оклады и предоставлял двойные отпуска на благословенные южные моря? Оплаченный отказ от проявления человечности. Уже знакомые Сергею интеллигентные, много знающие люди — Руссо, Андросов, Пышкин — ни словом не выразили Сергею даже простого сочувствия. Привлекая его к интересному труду, они, прежде всего, думали о собственной задаче, отрабатывали свою обязанность. Но в разговорах с ними Морозов все время ощущал некое расстояние, стену разделяющую: это мы, а это ты… В сострадании Сергей, положим, не нуждался, он был молод, физически здоров и уже этим подымался выше своих именитых, пожилых коллег. Тень неравноправия сказывалась в безучастности к его личной судьбе. Приговорен — отбывай. Так что, молодой коллега, вот тебе задание, вот тебе некоторые советы, поезжай в избушку на Дальнем поле, трудись во славу и на пользу… Все необходимое для жизни ты получишь из рук того органа, который определил тебе срок. Гуд бай! И благодари судьбу.

Теперь ему предстояло идти на прием к полупьяному придурку — начальнику лагеря за новым пропуском для вольного хождения, за сухим пайком, за постелью и бельем. Сергей все еще носил свой потерявший от стирок цвет комбинезон, полученный от инженера Антона Ивановича, — мир праху его! — на дебинской стройке.

И он поплелся из конторы в лагерь, куда же денешься. Пришлось сидеть в «предбаннике», где за обитой дермантином дверью находился начальник лагеря. Долго сидел, пока из кабинета не вышел бравый грузин. Он грубо спросил:

— Что надо?

— К начальнику за пропуском.

— Каким пропуском? Куда?

— На Дальнее поле. Посылает совхоз.

— Заключенными распоряжаемся мы, а не совхоз, понятно? Иди за мной.

Сергей пошел, поняв, что указание уже есть, что этому напыщенному калифу на час поручено сделать все, что полагалось.

Они пришли в учетно-распределительную часть, где у грузина был кабинетик. Сергей закрыл за собой дверь, а грузин плюхнулся на стул и уставился в окно. Не глядя на Сергея, сказал:

— Я люблю огурцы и помидоры. Все, что есть в совхозе. Витамины нужны, понятно? Я южный человек, без витаминов мне нельзя. Кругом бабы… Что молчишь?

— Я огурцами и помидорами не заведую, начальник. На Дальнем поле только турнепс, морковь и капуста.

— Я не бык, чтобы жевать капусту. Я — мужчина! Ты дружишь с тепличником. Обеспечь.

— Украсть?

— Не надо говорить громких слов. Обеспечь — и будет порядок. — Он вдруг легко вскочил, пересел за стол, поворошил бумаги.

— Держи, Сережа. Вот пропуск. Вот записка в каптерку, там все получишь. Иди.

Из его волосатых рук противно было брать даже бумажки. И этот жеребец, эта скотина вершит судьбами трехсот женщин, царь и бог в лагере. Ни слова не сказав, Сергей вышел, получил все необходимое и до позднего вечера работал в теплице, где все зеленело, цвело, как на летнем огороде. Конечно, рассказал Василию Васильевичу о грузине.

— Обойдется и без витаминов, — ответил Кузьменко. — Меня он тоже уговаривал. Осечка вышла.

На парниках Сергея встретила Зина, позвала и Катю.

— Бросаешь нас, негодник? — спросила Катя. — И не жалко?

— Ты меня лучше пожалей. В дикое место ухожу, как в ссылку. Иду с надеждой на успехи в трудах.

— Нам бы твои заботушки, — вздохнула Катя. — Ты скоро вольняшкой будешь, а у нас и края не ведать.

— Есть край, — решительно сказал Сергей. — Верю, что пройдет беда.

— Мы тоже верим. — И Катя заплакала.

Он ушел от них расстроенный. Вот такая жизнь…