Теперь на «берзинских» заключенных, одетых в полушубки и валенки, посматривали как на аристократов. И не только посматривали, но и следили за ними с великой тщательностью, постоянно ожидая оплошки, чтобы воспользоваться ею и «увести» из-под носа хорошую одёжу.
Ночами кто-нибудь из пятерых не спал. А чтобы ненароком не уснуть, к бодрствующему присоединялся еще один — в разговорах и долгая ночь не казалась очень утомительной. И оплошности не произойдет.
Прошли те времена, когда по зоне заключенные ходили свободно и даже пользовались возможностью выходить в город. Из разных мест Колымы приходили сведения, что последние так называемые поселения, где жили относительно вольно, превращены в зоны со строгой охраной, что работать стало трудней, а еда хуже. Павлов и Гаранин «наводили порядок».
— Здесь все пришло в соответствие с духом времени, — тихо говорил в кругу своих Николай Иванович. — Нас уже перестали числить людьми. Мы стали рабами. Нас не хотят просто расстреливать или держать в тюрьме, по нынешним временам это кажется неким милосердием — тюрьма, койка, трехразовое питание. Нет. Удел другой: не просто расстрелять или замучить в тюрьме, а заставить работать до тех пор, пока человек не упадет в бессилии. Казнь трудом и морозом.
— Тихо, тихо, Николай Иванович! — Черемных обнимал его за плечи. — В ваших суждениях есть несоответствие. Для Дальстроя нужна рабочая сила. И золото. Кто бы ни был руководителем этого филиала НКВД, он обязан поддерживать заключенных в рабочей форме. Мы ведь еще должны оправдать расходы по содержанию тюрем, охраны и следователей. Так что обстоятельства вынуждают местных руководителей создавать для колымчан условия жизни. — И, задумавшись на минуту, добавил: — Интересно, есть ли в Магадане обком партии, советская власть, или все это сосредоточено в самом Дальстрое?
Разговор утих. Потрескивали в бочке лиственничные поленья, от белья над печкой подымался пар. Барак выглядел полупустым. Большинство заключенных с «Кулу» уже отправили в глубь Колымы. И часть следующего этапа, прибывшего с «Джурмой», одетого в черные бушлаты, уехали вслед за ними. Лишь сотня-другая «полушубков» остались по недосмотру в пересылке.
Иван Алексеевич оглядывался — не слышал ли кто Верховского? Чужих рядом не было. Тщательно скрываемая правда была высказана без недомолвок, та самая правда, которая ходила в народе, не мешая этому народу славословить Сталина, выкрикивать осанну в честь «вождя всех времен и народов», заглушая немного сердечную тоску и мысли о том, куда приведет их жестокий и циничный деспот.
И Сергей понял, наконец, по какой такой причине с ним обошлись как с преступником: он откровенно высказал слова поощрения тем, кого расстреляли или посадили, ведь они были соратниками Владимира Ильича, более близкими к Ленину, чем Сталин! Что за время, что за жизнь, если все ленинское отодвигается на задний план истории, а над народами страны светит ослепляющее и сжигающее солнышко? «Сталин — это Ленин сегодня!» писали на плакатах.
Ужас какой-то!
В теплом бараке на полтысячи человек они прожили еще около десяти дней. Ходили по зоне, вызывались сами идти за дровами. Вот тогда Сергей и увидел город Магадан, вернее, единственную улицу из кирпичных трех-четырехэтажных домов, которая начиналась от перевальчика между парком и бухтой Нагаева и уходила вниз до здания почты и телеграфа, за которым текла речка Магаданка и начинался первый километр Колымской трассы.
По обе стороны от главной улицы, конечно же, имени Сталина, ветвились боковые улицы из деревянных домов и бараков. Недалеко стояла высокая кирпичная школа, а ниже и правей подымалось новенькое четырехэтажное здание Дальстроя, за которым туманилась морозная низина. Там распластался на многие гектары пересыльный лагерь за колючей проволокой ограждения с мрачными угловыми вышками. Рядом с зоной чернел угрюмо приземистый «дом Васькова», тюрьма, известная всем как место, откуда не выходят. В тюрьме расстреливали или просто умирали от пыток и голода.
На окрестных сопках, покрытых темно-зеленым стлаником, уже улегшимся на землю и кое-где присыпанным снегом, стояли высокие, сильно изреженные лиственничные леса, иные деревья были неохватно толсты. Здесь пилили дрова. Отсюда город внизу выглядел большим и дымным таежным поселком, который только-только прижился в неродимой стороне. Место, впрочем, удобное и по-своему красивое. Покатая к востоку ровная площадка, две округлые сопки по краям — сразу за перевальчиком; наконец, бухта, похожая сверху на удлиненную каплю воды, узким проходом соединенная с морем. А восточнее города — река и темная от леса долина, убегающая к поселку Ола, где высаживались первые партии геологов-поисковиков. Пока еще мало затронутый лиственничный наряд покрывал подножия сопок, забирался выше, уступая там место стланику.
По Колымскому шоссе почти непрерывно в оба конца шли автомашины, среди них много крытых фанерой «перевозок», в кузовах которых, плотно сжавшись, сидели три десятка заключенных. Машины шли на северо-восток, навстречу им бежали другие — груженные рудой-касситеритом, деталями машин, требующими ремонта, бревнами, дровами. Все, что морем доставляли теплоходы «Н. Ежов» (бывший «Г. Ягода»), «Кулу», «Джурма», «Индигирка», «Дальстрой» и несколько небольших судов, порт принимал и отправлял в город и на трассу. Все золото, что добывалось на Колыме, вывозилось либо на военных кораблях, либо самолетами. Морской путь во Владивосток проходил проливом Лаперуза, мимо японских берегов.
Ноябрьское солнце еще светило, но уже не грело, в природе преобладали белые и серые тона, наводившие грусть при одном воспоминании о том, как далека отсюда родина, Россия, оставшаяся в памяти теплой и светлой. Лежала она за морями, за горами, и от этого становилось еще тяжелей. Тем более что впереди была жуткая неизвестность и каторжная работа.
Ближе к вечеру, когда Сергей, нагруженный дровишками, возвратился в лагерь и был принят охраной вместе с двумя десятками других заключенных, в глаза бросилось новое возбуждение: много бегающих заключенных, озабоченные лица, скорые — на ходу — переговоры — все это являло собой наступление каких-то перемен. Охрана была на редкость строга и подтянута, несколько вохровцев со своими помощниками-уголовниками загоняли всех в бараки, хотя до темноты оставалось не меньше часа. Уже шли на ужин первые группы, но не вразброд, не толпой, как всегда, а партиями и с охранниками. Казалось, даже воздух стал более жестким, нормированным, как хлеб и баланда. Скорей, скорей в столовую! И так же быстро назад.
Черемных, Супрунов, Верховский и отец Борис кучно сидели на нарах и разговаривали вполголоса, постоянно осматриваясь, словно заговорщики.
Сергей с ходу спросил:
— Что это все такие суматошные? Случилось что?
— Больше по дрова не пойдешь, — сказал Супрунов. — С нашими статьями из лагеря ни шагу. Приказ нового начальства.
Он сел — голова к голове. И тогда Черемных сказал, что подтвердились слухи о том, что Берзина арестовали. И всю головку Дальстроя. Новое руководство прибыло из Москвы. Пайку урезали сразу на двести граммов. Срочно готовят списки на этап, уркачи видели на автобазе как сбивают фанерные укрытия. На подходе еще теплоход, для заключенных освобождают пересылку. Так что, прощай Магадан!
Ночью из соседнего барака, где жили в основном ленинградцы, увезли всех до одного, это были люди, прошедшие за два года все тюрьмы и лагеря в разных концах страны, измученные и мало приспособленные к работе на приисках.
Спать в бараке ложились встревоженные. По проходу то и дело проходили наряды вохровцев с расстегнутыми кобурами наганов: видно, для быстроты действия кобура у каждого была не на боку, а почти на животе. Подъем по свистку проходил на час раньше, в пять утра. В шесть в их бараке уже выкрикнули сто пятьдесят фамилий и увели с вещами. Свободные нары сразу же опрыснули карболкой, ее удушающий запах надолго повис в бараке. Оставшимся разрешали выходить группами по двадцать пять человек до уборной и обратно. Такой же порядок сохранялся и во время завтрака.
А к середине дня зону стала заполнять новая толпа с теплохода. Тысячи заключенных, шатающихся от долгого и голодного путешествия, пропускали через душевую, одевали в ватное и заталкивали в бараки.
На улице заметно похолодало. После нескольких дней оттепели, когда ветер дул с моря, установилась подозрительная тишь и открылось небо. Сверху на землю свалился мороз, крепкий и еще влажный. Чувствовалось, что зима берет погоду в свои руки.
Прошло три, потом пять дней. Ежедневно всех выгоняли к вахте, с возвышения выкрикивали фамилии, названные отходили в сторону и садились. Кто не отзывался, тех искали и после били на виду у всего лагеря. От железных ворот через короткие промежутки времени отходили полные (по тридцать человек) машины.
— Мужики, — командирским тоном сказал Черемных, — при первом намеке на этап — не потеряться в многолюдстве. В списках мы должны быть рядом. Но все может случиться. Домашние адреса у всех запрятаны? Через родных будем искать друг друга, как договорились.
— Если Господь сподобит, не потеряемся, — отозвался отец Борис.
У него успела отрасти борода, усы. Голубые глаза с нескрываемой болью осматривали лица друзей. Хотел запомнить навсегда.
Начали разгружать их шестой барак. Супрунов, что-то подсчитав, сказал:
— Сегодня до нас не дойдет. С того конца начали.
Сергей на нарах спал крайним слева. Дальше места занимала группа туркменов, их привезли позже. Русский язык среди них знали лишь двое. В своих лохматых папахах и в черных стеганых халатах с бушлатами поверх, они громко разговаривали по-своему, суетились, переодевались, а потом вдруг обратились все на восток и стали на колени. Молились, проводя ладонями по лицу и груди. Молитву им закончить не дали. Нарядчик подошел ближе, сказал «ваш черед» и стал выкликать, а знающий русский язык — повторять фамилию. Названный отходил за спину нарядчика и садился.
Друзья Сергея прощались друг с другом и с ним. Сейчас и их тоже… Но вызовы вдруг прекратились. Часть туркменов уже шла к выходу. Им кричали оставшиеся, размахивали руками, пытались идти за единородцами, вохровцы грубо остановили. Загалдели протестуя, так не хотелось расставаться с земляками. Охранники бесцеремонно вытолкали названных наружу, одному в кровь разбили лицо.
До вечера Сергей и его спутники, как и оставшиеся туркмены, не вышли за зону и вернулись в барак. До утра, это понимали все.
Когда перед сном четверо из друзей пошли в уборную, на дворе, на черном и чистом небе светились какие-то особенно мохнатые, большие звезды. Луна выкатывалась из-за сопки — светло-зеленая, равнодушная к горестям земным. Подувал настырный северный ветерок, мороз пощипывал лицо и руки.
В темноте огнями светился только многоэтажный дом Дальстроя. И подведомственный ему Севвостлаг. Судьба (жизнь или смерть заключенных) на обширном северо-востоке страны зависела сейчас и в предвидимом будущем только от этих сидевших в кабинетах людей, старательно исполнявших приказы своих начальников Павлова и Гаранина.
Утром, когда в бараке раздался свисток и заключенные, как овцы, опережая друг друга, бросились в уборную, чтобы потом успеть наскоро умыться, на улице было еще совсем темно. Луна, сделав обход неба, скрылась за высокой сопкой Марчекана. На земле лежал толстый слой изморози, казалось, что из глубин земных вымораживается последнее жизненное тепло. Дул сердитый северный ветер, он обжигал лица и руки. Ранняя зима…
Наскоро справившись с утренним обрядом, простояв долгие полчаса в очереди к раздаче и жадно выпив через край миски перловой баланды, приберегая пайку хлеба на день, заключенные скорым шагом возвращались в бараки. А через полчаса туда уже ввалились нарядчик с вохровцами, чтобы продолжить прерванный вечером вызов на этап.
Туркмены тревожно и громко переговаривались. Они толпились около нарядчика и, услышав свою фамилию, чуть не бегом бежали к выходу, похоже, надеясь, что еще смогут увидеть, догнать своих, увезенных вчера.
Отец Борис не таясь перекрестил Сергея. Все пятеро перецеловались друг с другом. У Николая Ивановича на глазах блестели слезы. Еще раз договорились при всякой возможности писать. Нарядчик как раз выкрикнул имя последнего туркмена и сложил было списки, но охранник, считавший людей, сказал ему:
— Двадцать девять…
— Как так? Тридцать!
— Вчера одного лишнего прихватили.
— А, черт!..
Он вернулся под свет лампы, стал листать списки. Все замерли. Сейчас он назовет тридцатого, чтобы заполнить машину.
— Морозов! — с какой-то злостью крикнул нарядчик.
Сергей медлил. Может, ошибка?
— Морозов! — все более раздражаясь, снова крикнул нарядчик.
— Я! — произнес Сергей машинально.
— Заспался, что ли? Имя?
— Сергей.
— Бери шмутки. Быстро!
Свет померк в глазах Сергея. Отделили. Одного. Он оглядел потерянные лица друзей, жалкЬ улыбнулся, обнял стоящего рядом отца Бориса и пошел за туркменами. Что делать?..
Как по бараку шел последним, так и в машину забирался, когда все скамьи были заняты. Свободным было лишь одно место справа у заднего борта. Он сел, охранник опустил брезентовый полог, навинтил гайки на болты и пошел в кабину. Еще пять-семь минут, машина загудела и, подскакивая на мерзлых комьях, пошла по улице и оказалась за почтой, на Колымском шоссе.
Сергей крепился. Не плакал. Он сидел, прищурившись, крепко сжав зубы. Он был в таком взбешенном состоянии, что мог убить всякого неосторожного, посмевшего сказать ему что-нибудь насмешливое или оскорбительное. Один среди чужих.
В машине царила тупая тишина. Покачивались мохнатые папахи. Сосед слева все ниже опускал голову, пока не заснул. Спал, несмотря на холод, врывающийся в щели по краям брезента. Сергей всей спиной ощущал, как, завихряясь в кузове, под его полушубок проникал морозный ветер. А не все ли равно — замерзнуть где-нибудь на прииске или сейчас! В уме почему-то проносилось горьковское «человек — это звучит гордо!», и все отчаяние, вдруг окаменев, обратилось в презрительное равнодушие к почитаемому писателю. Какой издевкой звучали эти слова на Колыме…
* * *
Как в дантовом аду, в Северо-Восточном лагере существовало несколько кругов страданий для заключенных, оказавшихся за 64-й параллелью северной широты.
Немногочисленные ныне здравствующие и все давно погибшие сходились тогда во мнении, что нижний, самый страшный круг обозначался золотыми приисками в любом из пяти управлений, поделивших территорию Колымы. В самом конце 1937 года, когда теплоходы, трудясь на трассе Вторая речка (Владивосток) — бухта Нагаева (Магадан), успели переправить на Север около двухсот тысяч заключенных, и не меньше чем семеро из каждой десятки обязательно оказывались в этом нижнем круге. Прииски Дальстроя называли «основным производством», а все другие производства — дорожное, автомобильное, лесозаготовительное, речное и морское, рыболовецкое и совхозное — все они работали на «основное производство», которое и приносило главный продукт — золото или касситерит, то есть олово.