— Ну, это может оказаться и чистой случайностью,— сказал Бенгтссон.— Только то обстоятельство, что дома у него сыр того же сорта и в саду мешок с удобрением, еще не доказательство.

— На суде, возможно, и не доказательство,— сказал Сюндман.— Но если мы сделаем у него дома обыск, то, может статься, найдем и другие доказательства. Динамит, например.

— Боюсь я делать такие вещи,— сказал Бенгтссон.— А что если мы с вами ошиблись? Было бы ужасно неприятно по отношению к директору бюро и всякое такое.

— Надо раздобыть о нем побольше сведений,— сказал Сюндман.

— Да, пожалуй. Не забудь только: одно дело, если мы найдем единственного подозрительного человека, у которого есть и сыр и удобрения. Тогда действительно... Но среди нескольких сот человек таких окажется довольно много, просто из-за одной только чистой случайности. И тогда мы не сможем уверенно заявить, что это тот самый человек, что нам нужен.

— Да, пожалуй, ты прав. Надо спросить об этом деле у статистика, знающего толк в теории вероятности.

— Попытайся разыскать побольше данных об этом человеке,— сказал Бенгтссон.— Я поговорю с Гордингом, а завтра рано утречком решим, что делать.

— Это архив управления внутренних дел?—спросил Петер Сюндман.

— Да.

— У вас работает директор бюро Хенрикссон?

— Да. Вы хотите с ним переговорить?

— Нет, сначала хочу немножко осмотреться. Подыскиваю себе работу,— солгал Сюндман.

— А, вот оно что! Да, так если вы хотите с ним поговорить, я ему позвоню.

— Вы его секретарь?

— Да.

Сюндман посмотрел на нее повнимательнее. На вид ей лет тридцать — тридцать пять, волосы каштановые, высокая, довольно худощавая, лицо продолговатое. Тесно затянутая в светло-зеленый шерстяной костюм, она выглядела какой-то твердой, жесткой. Бывает, смотришь на некоторых людей — и тебя охватывает ощущение живой чувственности, тепла. Другие, наоборот, более сдержанны, нейтральны, держат тебя на расстоянии. А эта женщина не была ни тем, ни другим. Она производила впечатление какой-то искусственной, у Сюндмана было такое чувство, будто он в музее восковых фигур, и протяни руку — можешь отщипнуть от нее кусочек. От нее исходил тот самый свет, который характерен для цветов из пластика: всегда определишь, что цветы искусственные, как бы великолепно они ни были изготовлены.

— Вы не могли бы мне немного рассказать, как тут работается? Каков Хенрикссон как начальник? Возможно, я перейду сюда, только мне бы хотелось сначала немного разузнать о нем, прежде чем я окончательно решусь.

— Я еще не уверена, хочу ли я о нем говорить вот так, за его спиной,— ответила она.

— Боитесь, он вас услышит?

— Да, и это тоже.

— А не могли бы мы с вами встретиться? Сегодня вечером, после работы? Вы кончаете в шестнадцать сорок, не так ли?

— Да.

— Не могу ли я пригласить вас на чашечку кофе в какую-нибудь кондитерскую здесь поблизости?

— Да, пожалуй.

— Значит, договорились. Я подожду вас на улице, напротив главного входа.

— Хорошо, спасибо.

— Только прошу вас, пока ничего не рассказывайте Хенрикссону. Что я был, что спрашивал насчет работы. Мне не хочется, чтобы он об этом знал.

— Хорошо, я ему ничего не скажу.

Она с ним разговаривала, как старательная, честолюбивая школьница, выслушивающая замечание от учителя.

— Обещаете?

— Хорошо, я обещаю.

Сюндман вышел, закрыл дверь, решительным шагом проследовал прочь, остановился, на цыпочках вернулся обратно и прислушался, стоя за дверью. Ему хотелось проверить, послушалась она его или нет. Но она опять застрекотала на своей машинке, как ни в чем не бывало. Сюндман, успокоившись, ушел и вернулся обратно через час.

Ему пришлось подождать перед помпезным каменным дворцом на Валлинггатан еще четверть часа после окончания рабочего дня, прежде чем девушка появилась. Он было решил, что она передумала, когда она в конце концов вышла из здания и направилась прямо к нему.

Щеки у нее были сильно тонированы кремом, она надушилась, Сюндман уловил легкий аромат духов. «Ох, еще больше стала похожа на искусственную!» — подумал Сюндман.

Они пошли в расположенную поблизости кондитерскую. Сюндман отыскал сбоку маленькую кабинку, там они могли посидеть обособленно от других. Столик был покрыт стершейся, но чистой пластмассовой плиткой, без всякой скатерти. Стены выложены такой же пластмассовой плиткой, имитирующей красное дерево. «Практично и легко содержать в чистоте»,— подумал Сюндман. Стулья затянуты вытершейся красной синтетической материей. Все вместе выглядело попыткой создать впечатление роскоши и богатства, однако все кругом было из синтетики, все имитация, к тому же изрядно потертая.

Народу оказалось довольно много. Какой-то господин лет тридцати с рыжевато-каштановыми волосами и бакенбардами сидел за столиком на другом конце зала, держал перед собой газету, но не читал. Он рассеянно взглянул на Сюндмана и нервно закурил сигарету. Официантка все не подходила. Но Сюндмана это обстоятельство не беспокоило, у него появилось время, чтобы выспросить секретаршу.

— Сколько же времени Хенрикссон является вашим начальником?

— Теперь уже три года.

— А где вы работали раньше?

— Здесь же, на этом самом месте. Мой прежний начальник ушел на пенсию. А вместо него поставили Хенрикссона.

— Интересно, что он делал раньше?

— Занимался пенсионными делами. Расследованиями о том, кто может получать пенсию еще до срока, и всякое такое.

— Ничего он, как шеф?

— Ничего.

— Добрый?

— Добрый, если справляешься со своим делом. Но очень требовательный. Все должно выполняться только отлично. Ни единой орфографической ошибки. Все должно быть в полном порядке. Если все идет, как положено, он всегда любезен...

— У вас с ним хорошие отношения?

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду ваши личные отношения, между вами и ним. Вам же все время приходится иметь дело с ним. Хорошо вам с ним работать?

— Так себе.

— Что так?

— Не знаю...

— Не все так, как надо бы?

— Он со мной обращается так, как будто я пустое место. Он всегда любезен, но словно тебя не замечает. Никогда не знаешь, что он думает. Ничего вообще не замечает. Когда я пришла на работу в первый раз в этом новом костюме — а костюмчик ведь очень приличный — он и слова мне не сказал.

— Да, костюм отличный,— сказал Сюндман.— Вам очень идет светло-зеленый цвет. Кстати, может быть, мы можем перейти на «ты»? Весьма вероятно, что мы довольно скоро будем работать вместе.

Сюндман говорил вовсе не то, что думал. Но лгал очень убедительно, если требовалось. Немного даже слишком хорошо, как иногда казалось комиссару Бенгтссону. «Такая ложь отдает нахальством, беспардонностью, она вредит авторитету полиции,— так обычно выражался Бенгтссон.— В конце концов больше всего мы выигрываем на честности».

«Звучит это хорошо,— думал Сюндман.— А в реальной жизни все не так просто».

— Для меня будет сущим удовольствием работать с тобой в одном отделе,— сказал он.

Она не заметила никакой фальши в том, как он это сказал. С удовольствием проглотила комплимент, улыбнулась своей искусственной белозубой улыбкой и сказала:

— Спасибо, и мне тоже.

— Хенрикссон скоро выйдет на пенсию,— сказал Сюндман.— Так что, по всей вероятности, появятся кое-какие возможности и в повышении.

— Да, безусловно. Ему шестьдесят три. Так что осталось два года.

— Еще неизвестно, конечно, соглашусь ли я у вас работать,— сказал Сюндман.

— Хорошо, что вы, то есть я хотела сказать, ты будешь у нас работать. Хотя я понятия не имела, что у нас в отделе есть вакансия.

— Да, конечно, это пока еще только разговор,— сказал Сюндман.— Ладно, расскажи мне лучше о Хенрикссоне. Ты сказала, что он относится к тебе как к пустому месту. А сам как будто отсутствует.

— Он любит всякие правила... параграфы. Ему нравится все, что входит в параграфы. Люди существуют постольку, поскольку они входят в его параграфы. Я тоже только параграф.

— И тебе это не нравится.

— Нет, почему же, в таких условиях мне хорошо и спокойно. Знаешь, что от тебя требуется. Я тоже во всем люблю точность и порядок.

— Но все-таки чего-то не хватает?

— Как тебе сказать! Не столько в отношении самой работы. Здесь так или иначе все идет по заведенному порядку. Но иногда мне приходится сбегать в другой отдел, передать какие-нибудь срочные бумаги, и тогда я замечаю, что у нас, действительно, чего-то не хватает. В других отделах, смотришь, такая теплая обстановка, дружеская, что ли, а у нас все так жестко, официально, всегда только речь о том, что правильно и что неправильно.

— А почему бы тебе не попытаться перейти в другой отдел?

— Я уже думала об этом. Только ничего не получилось. Что ни говори, легче продолжать делать то, к чему ты уже привык... Странно, ты заставляешь меня так много рассуждать и говорить. Обычно я о таких вещах как-то совсем не разговариваю, да и не размышляю даже. А тебе высказываю...

— Расскажи мне еще что-нибудь о Хенрикссоне. Какие у него взгляды? Ну, хотя бы о политике.

— Не имею представления. На такие темы он вообще никогда не говорит.

— А о чем же он говорит?

— Ну, хотя бы о том, что в бюро регистрации была допущена ошибка, одно письмо затерялось, это, дескать, непростительно. Или говорит об охоте; в свободное время он любит охотиться, обычно в свой выходной день он стреляет ворон, а осенью лосей. Говорит о патронах, или о повадках лосей, или о том, как важно уменьшить количество ворон в нашей стране, их развелось слишком много, и это опасно, или еще что-нибудь в таком духе...

— Но никогда о политике.

— Никогда.

— А о людях он что говорит? Какие люди ему нравятся и какие не нравятся?

— Я уже об этом говорила. Ему нравятся такие, у кого все всегда в полном порядке, у кого все ясно и четко, и наперед знаешь, что человек может. А не нравятся те, кто свою работу выполняет небрежно и допускает ошибки.

— Говорил он когда-нибудь, чем занимался в своей жизни раньше? Ну, скажем, лет тридцать назад, во время второй мировой войны?

— Нет, ни разу. Никогда мне не приходилось слышать, чтобы он вообще об этом говорил. Но я уверена, всю свою жизнь он был только бюрократом. Он самый типичный образец государственного чиновника в табели о рангах с разрядом заработной платы по шкале АЕ26:29.

— Прямо скажем, неважное это жалованье для государственного чиновника в его возрасте, не так ли? Почему он не продвинулся по службе? Неужели ему не хотелось сделать карьеру?

— Понятия не имею.

— Он никогда не говорил о том, что его обошли по службе, что не получил такой работы, какую хотел, или что-нибудь в этом роде?

— Подожди, дай мне подумать. Да, действительно, что-то такое он говорил, только вскользь, и всего несколько дней назад, когда мы говорили с ним о начальнике бюро Нильссоне.

— И что же он сказал?

— Он сказал: «Место это нужно было бы, собственно говоря, занимать мне». Вот и все.

— Ты его больше об этом не расспрашивала?

— Нет. Зачем? Он же мой начальник.

— А как он выглядел, сердитым или расстроенным?

— Нет. Ни то, ни другое. Он просто так высказался, коротко и деловито, только констатировал факт и все. Он всегда такой. Никогда не знаешь, что у него внутри.

— Он никогда не говорил о том, что ему не нравится какая-нибудь определенная национальность?

— Какая-нибудь определенная? Что вы имеете в виду... то есть хочу сказать — ты?

— Ну, какая-нибудь группа людей, молодежь, например, или иностранцы, или немцы, или евреи, или еще кто-нибудь?

— Евреи... Да, о них он иногда не прочь высказаться. Только изредка, очень коротко, просто реплики. Не часто, правда, но все-таки несколько раз случалось.

— Ну-ка, расскажи поподробнее. Можешь вспомнить, что он говорил?

— Да, один раз он начал чего-то о социальной помощи и о людях, получающих пособие. Говорил что-то о людях, которые перестают работать, только, мол, и ждут, чтобы сесть на шею обществу. А потом и сказал что-то вроде «они, как евреи, все норовят жить за счет других».

— А ты его не спросила, что, мол, это значит? Ведь евреи работают совершенно так же, как и все другие.

— Зачем мне было об этом спрашивать?

— Ты что, ему веришь?

— Ну, в таких делах я не очень-то разбираюсь.

— Но все-таки, есть же у тебя какое-то собственное мнение?

— Все, наверно, живут за счет других. Не думаю, чтобы евреи были хуже, чем все остальные. Все люди скорее всего одинаковые. И евреи, и христиане, и шведы, и австралийские негры.

— Он еще как-нибудь высказывался в таком же роде?

— Может, когда и высказывался, да я точно не помню.

— Сколько раз за все три года ты слышала, что он говорил подобные вещи?

— Ну, может быть, раза два-три в год.

— Присутствовал при этом кто-нибудь еще?

— Начальники, во всяком случае, никогда. Чаще всего он говорил так, когда мы были вдвоем, иногда был кто-нибудь еще из его подчиненных. Первый год, когда он сюда пришел, он никогда ничего такого не говорил. Потом только, когда мы уже как следует присмотрелись друг к другу.

— А в последние недели ты ничего не заметила особенного, не изменился твой Хенрикссон как-нибудь?

— Нет. А что?

— Да так, я только подумал, знаешь, в связи со всеми этими планами реорганизации...

— Нет.

— Может быть, о чем-нибудь другом он говорил более охотно? Ну, о том, что его интересует?

— Нет.

— А о чем писали газеты, он тоже не пускался в рассуждения?

— Говорил что-то об этом взрывальщике, что устраивает взрывы по субботам. Так о нем все люди болтают.

— Что же он говорил об этом субботнем взрывальщике?

— Говорил... необходим, мол, человек, который бы занялся расчисткой...

— И, как обычно, не объяснил никак, что он имеет в виду?

— Нет.

— Ужасно все-таки любезно с твоей стороны, что ты мне все это рассказала. Я в самом деле надеюсь, что мы с тобой еще встретимся. Ты очень милая.

— Ты правда так думаешь?

— Да. И можно попросить тебя об одной вещи?

— Пожалуйста.

— Не рассказывай пока ничего Хенрикссону.

— Хорошо. Только ты тоже должен оказать мне одну услугу.

— Что именно?

— Поцелуй меня в щеку!

— Как!

—  Ты же сказал: тебе кажется, что я милая. Не так часто мне приходится слышать такое. Я была бы так счастлива.

Сюндман бережно, по-дружески поцеловал ее в щеку, и они расстались. Официантка к ним так и не подошла, так что на этот раз кондитерская предоставила им свое помещение бесплатно.

Сюндману подумалось, что он получил достаточное количество фактов о директоре бюро Хенрикссоне, чтобы доложить о нем на утреннем совещании. Было уже полшестого, и он чувствовал, что поработал на славу. И заслужил право провести хоть один вечер в семье.