Директора бюро посадили в тюремную камеру в доме полиции. То была обычная шведская камера стандартного образца. Это, кстати говоря, означает теперь, что пол и стены в ней покрыты пластиком. Нары заделаны в пол и покрыты неснимающейся черной пластиковой обивкой. В двери — окошко, из которого каждый уголок камеры просматривается. Раньше эту роль выполнял «глазок», дежурные надзиратели могли через него заглядывать в камеру незаметно для арестованного. Теперь окно в камере делают настолько большим, что арестованный видит, когда за ним наблюдают.

В пятницу, 10 апреля, в тюрьму доставили директора бюро.

Петер Сюндман знал, что в стене между двумя камерами имелось невидимое для посторонних отверстие. Его как-то сделал один убийца: его вдруг охватила безумная надежда, что он таким путем выберется на свободу. Благодаря этому отверстию в соседней камере было довольно хорошо слышно то, что говорилось в другой, в той, где теперь сидел директор. Это обстоятельство очень устраивало Сюндмана. Ему хотелось услышать, о чем будет говорить директор, полагая, что в данный момент за ним никто не наблюдает.

Петер Сюндман расположился в камере через стенку от директора, приготовился слушать. Бенгтссон отнесся бы к подобному подслушиванию весьма неодобрительно. Но Бенгтссона здесь не было.

Сюндман не понимал директора бюро, устраивающего взрывы. Директор по-прежнему оставался для него в какой-то степени загадочной личностью. Сюндману хотелось как-то к нему приблизиться, попытаться его понять. Сюндману вообще всегда хотелось понять тех преступников, которых он сам же сажал в тюрьму. Только когда он по-настоящему понимал, что преступник думал и чувствовал, Сюндман испытывал удовлетворение от своей работы.

Когда Хенрикссона привели в камеру, там, на нарах, уже лежал мужчина. Хенрикссон сел на другие нары, посмотрел, как дверь закрывается за ним, и с отсутствующим видом уставился на соседа по камере.

Директор бюро Хенрикссон был коренастым крепышом с изборожденным морщинами лицом, неподвижным и угрюмым. Одет он был в хороший, сшитый на заказ серый костюм. То и дело он вынимал карманные часы, бросал на них невидящий взгляд, вкладывал обратно.

Человеку, который лежал на нарах у противоположной стены, было на вид лет двадцать — двадцать пять. На нем был грязный синий рабочий костюм и до блеска начищенные светло-коричневые туфли; волосы густые и черные, борода тоже черная, неухоженная: лицо красноватое. Несколько презрительное выражение лица как бы говорило: «Силы у меня гораздо больше, чем у тебя, это уж во всяком случае...» Он не шевельнулся, так и лежал, лениво расслабившись, на своих нарах.

Долгое время оба молчали.

Сюндман в своей камере нетерпеливо напрягал слух. Прошло четверть часа. Начал Хенрикссон:

— Мне бы, вероятно, следовало представиться. Моя фамилия Хенрикссон. Директор бюро Управления социального обеспечения.

— Ах, ты еще и чертов собесовец,— сказал человек с нар.— Не вздумай только чего-нибудь, гм... Меня не проведешь. Кроме того, я вообще этого не делал.

— Что вы не делали?

—  Не стукал по черепушке того малого, из охраны. Даже не дотронулся до него. Тот чудик сам грохнулся и разбился о камень.

— По всей видимости, здесь какое-то недоразумение,— сказал Хенрикссон.— Я тут вовсе не для того, чтобы вас допрашивать. Я такой же задержанный.

— Вот, значит, как. Чего это ты натворил? Не иначе как шлепнул какую-нибудь девку по заднице? А?

— Меня подозревают по делу о взрывах динамита. На лестницах и в подъездах нескольких домов на Эстермальме.

Человек на нарах внезапно заинтересовался:

— A-а, значит, ты и есть тот самый субботний взрывальщик! Вот, значит, как ты выглядишь, парень... А не боишься ты обмарать портки, когда возишься с динамитом?

— Я невиновен. Они подозревают меня без всяких на то оснований.

— Молоток! Стой на своем. Всегда так нужно. Никогда нельзя ни в чем сознаваться, только влипнешь. Я тоже невиновен. Двое невиновных в одной камере! Чтоб я сдох! До чего жалко, что нет чего покрепче, мы бы такое дело отметили.

— Мне никогда не приходилось иметь дела с полицией, да еще в качестве подозреваемого. Это очень неприятно. Надеюсь, они поймут, что допустили ошибку. Что скажут люди, когда обо всем узнают?

— Тебя разве никогда не подозревали? Елки-палки, да ты, оказывается, старый добрый трудяга, а? Или ловкий малый, раз они тебя еще не сцапали? А ты вдруг начинаешь взрывать динамит, как псих ненормальный. Умишко-то, видать, испарился вместе с молодостью, а?

— А в чем подозревают вас?

— Нас там было несколько парней, хотели сделать налет на одну фирму. У них в сейфе монеты хоть завались. Все шло как по маслу, если бы не тот парень из охраны. Зачем ему надо было подбираться втихаря, а потом еще фараона звать! Мы — ходу, а он стал руками хватать. Мы как рванули, он и свалился с катушек и разбил себе голову, а они сейчас шьют мне дело, было, говорят, избиение. Нет, брат, дохлый номер! Завязал я давно, никаких драк. Старый стал, степенный. Умный.

— Зачем же вы занимаетесь такими вещами? Неужели вам не хотелось бы честно работать?

— Ну, завелся! Посмотрите только на его физиономию... Он хочет меня исправить. И, главное, думает, что он меня лучше! Трудяга, который желает, чтобы все другие стали такими же трудягами. Нет, парень, не гожусь я для этого, неужели тебе не понятно? Не гожусь я для того, чтобы вкалывать да надрываться, а потом прийти домой, усесться перед теликом вместе со своей бабой, усталой как собака, и с младенцем, который все время блажит. Нет, я для того создан, чтобы жить на всю железку, чтобы мне разлюли-малина была. И потом, кстати, водка и бабы теперь подорожали, так что других возможностей у меня нет.

— А вы не думаете об остальных? О тех, кому причиняете зло? Ведь общество предполагает, что все его члены должны... следовать правилам.

— С драками я завязал. Это дело с парнем из охраны — просто несчастный случай. А ты-то, ведь ты сам взрываешь динамит. Ты-то разве следуешь правилам?

— Я же сказал, что я невиновен. Не взрывал я никакого динамита. Я вполне законопослушный гражданин и занимаюсь только своей работой.

— Больно форсу в тебе много, как я посмотрю. Врезал бы я тебе по морде, да вот завязал я, не дерусь больше.

Хенрикссон ничего не ответил.

— Ты чего молчишь, а? — спросил парень.— Не желаешь разговаривать с таким? А рожа до чего у тебя чванливая, сразу видно, директорская. А чего фасонишь-то? Ну, погоди, погоди, попадешь в тюрягу на Лонгхольмене, дадим тебе жизни, не возрадуешься. Такие малые, как ты, нам не шибко-то нравятся, так и знай.

— Все это странно...— сказал Хенрикссон.— Как вы думаете, неужели какое-нибудь событие может произойти только потому, что ты о нем думаешь?

— Может, директора всякие и могут такое. А мы люди простые, должны ко всему еще руку приложить. Все зависит, есть у тебя монета или нет. Если монеты хватает, можно устроить все, что пожелаешь, всех заставить плясать под свою дудку. Поэтому я и не хочу стать трудягой. У трудяг монеты никогда не бывает столько, чтобы у-ух! — развернуться. Ты знаешь, тут недалеко две близняшечки есть. Ну и девочки! Высший класс девочки, девочки что надо. Можно заполучить их обеих на целый вечер. Ну и монет это стоит порядочно.

— Вы мне отвратительны с вашим вульгарным жаргоном, и образ мыслей у вас совершенно распутный,— отчетливо, несколько растягивая слова, произнес Хенрикссон.

— Ах вот как, неужели удалось-таки разбудить какие-то чувства у господина директора бюро, а? А может, он просто боится девочек-близняшек? А может, он просто не в состоянии с ними справиться, а? Ну, чего форсишь-то, умник! Думаешь, умеешь трепаться покрасивше меня? Чего-чего, а болтать-то я здоров. Не выпендривайся со своими изящными словечками... Сидит тут с видом своим директорским, обижает человека потому только, что он не ходит в разные там ваши шикарные школы... У, рожа паршивая! Чего заносишься-то?

— Самое удивительное здесь то,— продолжал Хенрикссон,— что я действительно думал обо всех тех домах. Они прямо будто меня преследовали, и я их в самом деле ненавидел. Но взрывать не взрывал. Никак не могу уразуметь, что же все-таки произошло. И откуда этот динамит? Просто в голове все перемешалось.

— А какие у них против тебя доказательства?

— Да болтают все о каком-то удобрении, да о сыре, и еще о сумочке какой-то плетеной. Плетеная сумка... А кто же это мог взять мою собственную плетеную сумку? Ничего не понимаю.

— Тогда порядок. Говори только, что ты ничего не понимаешь. В конце концов, они просто не посмеют тебя взять и засадить. Слышал ли кто, чтобы директор бюро сидел в Лонгхольменской тюряге, а? Нет, такого еще не бывало. Можешь быть спокоен. Это нас, простых смертных, сажают почем зря. Но уж никак не таких важных шишек, как ты.

— Я всегда старался исправно выполнять свою работу. Всегда был пунктуален и аккуратен. Почему же все это должно было случиться именно со мной? Нет, они меня просто преследуют. Сначала дают самую что ни на есть незаметную должность, а теперь вообще пытаются посадить за какие-то взрывы. Я же не взрывал. Это наглость, это, наконец, жестоко с их стороны! Я поступал только так, как мне приказывало правительство. За все законы несут ответственность только правительство и риксдаг. Никто не может выставить против меня ни одного обвинения, никто не может привести случай, когда я поступил хоть в чем-то против правил. Я всегда делал только то, что правильно, всегда добросовестно следовал всем правилам. И все-таки они меня преследуют, утверждают, что я отсылал беженцев обратно в Германию, но ведь так именно было сказано во всех инструкциях. А я делал только так, как велели инструкции... И все-таки они стараются меня засадить, пытаются схватить меня, и еще спустя целых двадцать пять лет они все продолжают меня преследовать... И получается, что дельный и добросовестный директор бюро в государственном учреждении не имеет никакой защиты от негодяев...

— Так, так, так,— прервал его сосед с нар.— Действительно, иногда чувствуешь себя как раз так, как ты говоришь. Ты считаешь, что ты такой умный, и такой ловкий, и благородный, и ничего с тобой поэтому не может случиться. Спустись на землю. Я такой же благородный, как ты, должен тебе заметить, и если ты это поймешь, то перестанешь трепаться о многих вещах, которые ты себе воображаешь. Если бы ты узнал, что мне пришлось испытать на своей шкуре и что пришлось увидеть, так понял бы, что тебе еще повезло.

— Вы преступник,— сказал Хенрикссон.— Вы не должны сравнивать меня с собой. Я государственный служащий. А вы являетесь врагом государства. Я поступаю правильно. Вы поступаете неверно.

— А сколько было в твоей жизни баб? Давай поспорим, что немного. Пока ты там рассиживаешь со своими паразитскими законами да правилами, я на вольной воле и живу на полную катушку, понятно это тебе? Ты вообще-то когда-нибудь жил? Была у тебя когда-нибудь разлюли- малина? Мне просто интересно.

— А что делают, когда «разлюли-малина»?

— A-а, тебе все-таки стало интересно, а? Ну так вот, перво-наперво надо обзавестись монетой. А потом надо обзавестись девахой. Ну и выпивкой, конечно. Хорошая девочка да хорошая выпивка — вот у тебя и есть разлюли-малина, понимаешь? Настоящая разлюли-малина. Тогда ты забываешь всех, кто тебе портит кровь, всякие там правительства, риксдаги, правила и всякие заговоры в международном масштабе. И это самый что ни на есть хороший способ, какой только существует на свете.

— Обычно я стреляю ворон по субботам...

— Может быть, это тоже разлюли-малина. Нужно будет как-нибудь и мне попробовать.

— Надеюсь, вы этого не сделаете. Здесь требуется чувство ответственности, понимаете ли, чтобы заниматься таким делом. Нужно быть очень осторожным и точным.

— А ты думаешь, я не могу быть осторожным и точным, а? Посмотрел бы ты, как я подкрадывался и шастал кругом, как делал разведку перед последним налетом.

Петер Сюндман сидел терпеливо и прислушивался к тому, что говорилось в соседней камере. Ему стало теперь казаться, что между заведующим бюро и взломщиком имелось какое-то сходство. Оба они нашли для себя свой мирок, свой особый мир, в котором теперь существовали. Мирок директора бюро составляли законы и правила и вороны. Мирок вора составляли «монета», девочки и выпивка. Мирки эти были различны, но одновременно и похожи. Каждый из них стоял совершенно особняком и был абсолютно изолирован. Каждый из них, и вор и директор, были замкнуты в своем маленьком пространстве.

«Наверно, и у нас, у всех остальных людей, то же самое,— подумал Сюндман.— Но неужели так должно быть? Неужели никогда не вырваться из того пространства, в котором ты оказался? Неужели никогда оттуда не выбраться, не стать свободным?» — думал Сюндман, шагая к себе домой.