Где ты, любовь моя?

Палья Долорес

Юная американка Карола в Париже знакомится со слушателем Православной семинарии Милошем. Между молодыми людьми вспыхивает страсть, и перед Милошем встает выбор: духовное призвание и карьера священника или любовь к Кароле…

 

Глава 1

Церковь, огромная, безликая, в готическом стиле. Словно во сне, я выбралась из такси, медленно поднялась по ступенькам и сквозь охватившее меня оцепенение ощутила внезапно нахлынувшее любопытство к тетушке, на чьи похороны приехала. Естественное любопытство к родственнице, о которой я знала лишь понаслышке и которая оставила мне после смерти приличную сумму денег. Предки ее когда-то приняли католическую веру. Но любопытство это мелькнуло и погасло, так и не сумев прорваться сквозь окутавшую меня пелену страха, прямо-таки гротескного ужаса. Мое подсознание старалось отгородиться от Парижа, от его шума и запаха, отгородиться от мысли о том, что я снова здесь, что именно в этом месте я узнаю правду и тогда все будет кончено.

У дверей церкви меня встретил адвокат. Он испытующе взглянул на меня, приняв бледность за проявление горя, и все же во взгляде его сквозило недоверие, поскольку бледность эта была несоизмерима с масштабами потребной случаю скорби. Маленький чуткий мэтр Жансон. Вчера он позвонил мне в Лондон и на безупречном английском поведал, что моя тетя Элис скончалась. Во сне. Отошла с миром.

- Моя дорогая миссис Дейвис, ваша тетя была очень высокого мнения о вас. Она оставила вам довольно приличную сумму денег. Если быть точным - двадцать пять тысяч долларов.

Он замолчал, ожидая реакции, - привычка профессионального оратора. Маленькая смешная тетушка Элис. Надо же! Вы только представьте, у нее было что оставить в наследство, да еще столько!

- Вы конечно же захотите приехать на похороны, - продолжил он, выдержав паузу. - Я постараюсь заранее подготовить документы, чтобы не задерживать вас и уладить все дела в тот же день. Вы сможете вступить в права наследования…

Его голос жужжал со скоростью шесть шиллингов в минуту, но я уже не слышала, о чем он говорит.

- Нет-нет. - Мой собственный голос долетал до меня словно издалека. - В Париж я не поеду. Я никогда не езжу в Париж, знаете ли. Нет, я не могу… Это исключено… Мне очень жаль… нет… нет… это невозможно… Просто я никогда не езжу в Париж…

Слава богу, Гевина рядом не было. Он бы наверняка вышел из себя, услышав про очередной приступ страха перед Парижем, поскольку страх мой действительно не поддавался никакому логическому объяснению.

- Нет… Я не могу приехать. Бумаги и дома можно подписать… Прошу вас… пожалуйста… давайте сделаем это именно так… Я знаю… Да… Я знаю… Огромные деньги… Да… очень щедрый поступок… да…

Медленно утекали минуты, по шесть шиллингов каждая; медленно, мало-помалу, его аргументы взяли верх над моими, хотя иначе и быть не могло, и в итоге мэтр Жансон выбил из меня обещание прибыть девятичасовым самолетом в Ле-Бурже и немедленно отправиться в церковь Святого Иосифа на авеню Ош. Я буду свободна не позднее следующего дня. Он это гарантирует. Какой отель я предпочитаю? Отель?! Сердце тяжело забилось в груди. За что мне все это? Почему меня тащат назад, в прошлое, столько лет спустя? Какой отель? Не знаю. «Кере»? Отлично. Отлично. Но только на одну ночь, не больше.

Я положила трубку и долго сидела, уставившись на телефон. Итак, пришло время выяснить все до конца.

Я живу в милом домике в Челси. Мужа моего зовут Гевин Дейвис. Он архитектор. У нас четверо сыновей. Мы поженились в пятьдесят третьем году в Нью-Йорке и прожили там два года, а в пятьдесят пятом вернулись назад в Англию. Я веду нормальную здоровую жизнь в окружении нормальных здоровых людей и очень люблю своих детей, своего мужа и свой дом; у меня много друзей, да и денег достаточно, так что на этот счет волноваться не приходится. Жизнь прекрасна и удивительна, и я понимаю это, осознаю, иногда до боли в сердце.

И все же эта жизнь с Гевином, начавшаяся в пятьдесят третьем, - всего лишь результат другого, незаконченного романа, который я оборвала за три года до этого. Впрочем, возможно, я была лишь жертвой обстоятельств, хотя и полагала, будто сама распоряжаюсь своей судьбой.

И вот я здесь, в церкви Святого Иосифа, узкие готические окошки подмигивают мне, мэтр Жансон держит мою руку в своей, и я иду к передней скамье, а на других - престарелые американские леди в окружении своих потрепанных временем мужей, с любопытством поглядывающие на меня, единственную родственницу тетушки Элис в Европе. «Бледненькая какая, - сказал кто-то, - бледненькая».

Грянул поразивший меня своими размерами орган. Священник вышел к алтарю. Гроб тети Элис накрыт огромным покрывалом с буквой «Т» - «Тор». Оглушительные звуки реквиема и запах ладана окутали меня. Костяшки моих пальцев побелели. Как красиво поет хор!

Много лет тому назад в маленькой церквушке Коннектикута молились по Тору, но там не было ни священника, ни ладана, ни швейцарских стражей со скипетрами и лентами, ни «Реквиема» Моцарта, лишь скорбная стонущая тишина да мои беззвучные молитвы. Но все это в прошлом.

Тринадцать лет тому назад Тору, моему отцу, было всего сорок четыре. Я уже два года жила в Париже, когда Тор внезапно вызвал меня домой. Мне ужасно не хотелось уезжать. По крайней мере, до тех пор, пока я не поняла, что он умирает. А доходило до меня очень долго. Тор просто не мог умереть в сорок четыре! Златовласый Тор, молодой веселый Тор, самый смешной, самый живой из всех мужчин. Умирал он от рака, который можно было вылечить еще год назад. Непобедимый Тор, которого одолели боль и смерть. Я уехала домой и долгие месяцы сидела у его постели, месяцы мучений и страха, месяцы агонии и морфия. Потом он умер, и все остальное умерло вместе с ним.

И вот теперь я опять в Париже. У истоков первых дней, у самого начала. В холодной, пропахшей фимиамом церкви. Священник простер вперед руки, плакальщицы опустились на колени, и я оплакивала вместе с ними другую, давнюю смерть.

Вчера вечером в Лондоне я готовилась оставить своих детей на целых два дня. Позвонила подруге, которая согласилась приехать к нам, приглядеть за домом. Горничную отпустила гораздо позже обычного. По иронии судьбы, мужа моего тоже дома не оказалось: он уехал в Ирландию и собирался вернуться только через несколько дней. Я оставила ему телефон адвоката и отеля, в котором собиралась остановиться. Взяла с собой смену белья и испанскую шаль - для похорон. Легла я рано, приняв на ночь две таблетки секонала, и очнулась только в семь утра. Со стороны можно было подумать, что я абсолютно спокойна. И все же спокойствие это было каким-то неестественным, если не сказать - пугающим. Мои шаги по сверкающему полу аэропорта гулко и холодно отдавались в сердце. Я поймала взглядом свое отражение: высокая женщина в черном костюме, лицо бледное, словно мелом присыпанное, вид такой, словно впереди ее ждет долгое изнурительное путешествие, а не часовой перелет через Ла-Манш. Я с любопытством уставилась в зеркало и никак не могла поверить, что там - я сама.

Но в Ле- Бурже мое притворное спокойствие испарилось без следа. По дороге в город таксист свернул на рю де Фландр, и в животе у меня похолодело от страха. Я то закрывала глаза, то пялилась на сиденье, то изучала ручку своей черно-белой дорожной сумочки, лишь бы не смотреть на до боли знакомую рю де Фландр. Я отгородилась от Парижа, от людей, от их лиц, от их походки, от звука их голосов и визга их машин.

Оказавшись в церкви, окутанная торжественной скорбной музыкой, сочувственными взглядами престарелых леди, поддержкой внимательного мэтра Жансона, я снова почувствовала себя в безопасности. Гроб и священник поплыли перед глазами. Но не о тете Элис я плакала, не об этой милой доброй старушке - я оплакивала свой собственный воображаемый гроб, в который я уложила себя много лет назад и отправила в могилу вслед за отцом в Коннектикуте, а потом начала новую жизнь, которая не имела ничего общего с той, прежней. Я родилась в возрасте двадцати двух лет.

Месса подошла к концу. Мы с мэтром Жансоном побрели вслед за гробом на задний дворик церкви. Престарелые леди и их мужья пожимали мне руки. Какой странный ритуал. Я автоматически обменивалась рукопожатиями с этими незнакомыми людьми, принимая их соболезнования по поводу очередной смерти.

В машине, по пути на кладбище, мэтр Жансон поинтересовался, как долго я не была в Париже.

- Тринадцать лет, - ответила я.

И вот я снова здесь, и теперь все должно закончиться. Я заставлю себя разузнать правду. Я буду искать его и… себя? Нет. Не себя. Я найду себя в нем. В том, каким он был и каким стал. И узнаю. Я должна узнать.

И вдруг исчезло безмолвие всех прожитых лет, когда мне то и дело хотелось закричать: «Где ты, Милош? Что с тобой случилось?» Перед моим мысленным взором прошла вереница воспоминаний. Я вспомнила, как в первое время боялась сойти с ума, цепляясь за действительность, словно альпинист за веревку; заново пережила годы отчаяния, паники и холода - мне было холодно даже в Нью-Йорке жарким летом, потому что в душе я умерла и единственной моей заботой было не упасть. Теперь все это неожиданно потеряло смысл. Я наконец докопаюсь до правды.

Хотя страх и паника давным-давно отступили, что-то внутри меня умерло, атрофировалось после смерти Тора и исчезновения Милоша. Именно так - исчезновения. Шок от этих двух невосполнимых потерь вызвал довольно странное состояние моего разума, поначалу граничащее с умопомрачением, а затем перешедшее в глухую пустоту и отказ от принятия действительности. Так было, пока не появился Гевин. Здоровый, веселый Гевин, который однажды сказал мне в Центральном парке:

- Милая моя девочка, все, что тебе нужно, - дом, полный ребятишек, и я предлагаю начать претворять наши планы в жизнь прямо сейчас!

Гевин - полная противоположность моего утонченного окружения, умеющий отдавать себя без остатка, самый нежный из мужчин, самый мудрый из мужей. Он просто встряхнул меня как следует и вернул обратно на землю. Спасибо Тебе, Господи! Но даже ему не удалось побороть мое упорное нежелание возвращаться в Париж. Никому не удалось.

Но теперь я здесь. Стоя у могилы, бок о бок с адвокатом и священником, я отодвинулась немного в сторонку и произнесла вслух, как будто читая молитву: «Милош, я вернулась, чтобы найти тебя». Тихо, для себя одной.

Мы шли мимо могил, поросших свежей майской травкой.

Мэтр Жансон театрально вздохнул и повернулся ко мне:

- Вот видите, ничего страшного, правда? Все не так плохо. А теперь поедемте в мой офис, и я объясню вам, что к чему. Затем пообедаем где-нибудь. После полудня все бумаги отправятся в посольство, а завтра утром поверенный их подпишет. Днем вы поставите свою подпись и уедете. Может, даже раньше. Все очень просто, уверяю вас.

Я слушала его вполуха, уловив только одно - завтра днем я буду свободна. Меня снова охватила паника. Все совсем не так просто. Невозможно сразу сбросить с себя латы, в которые закована часть тебя, твоей души, взять и сбросить их только потому, что судьба решила выкинуть очередной фортель и тетя Элис ухитрилась умереть именно в Париже. Паника с таким остервенением накинулась на меня, что я даже оступилась. Адвокат подхватил меня под руку и удержал от падения. Страх бежал по моим венам, как электричество по проводам. Я почувствовала, как силы покидают меня. Мне с этим не справиться.

Все оставшееся утро, обедая где-то у Елисейских Полей, глядя на Париж из окон такси, из офиса адвоката и из нотариальной конторы американского посольства на площади Согласия, я сотни раз ощущала, как земля уходит у меня из-под ног. Я чувствовала, как мой призрак слоняется по большому шумному городу, и снова видела перед собой высокую фигуру Милоша в заношенном плаще с обтрепанными рукавами и его ясную, ослепительную улыбку. Я видела его за каждым углом, на каждом повороте такси, за каждой готовой открыться дверью, пока в конце концов не поняла, что схожу с ума, и тогда мне захотелось только одного - отправиться в отель, в котором заботливый мэтр Жансон забронировал для меня номер, остаться в одиночестве, броситься на кровать и реветь в безликую подушку. Бесконечный день все-таки подошел к концу, я без сопротивления позволила усадить себя в очередное такси и добралась-таки до долгожданного отеля.

Я бросилась в постель и тут же отключилась. Очнулась я примерно через час, немного успокоившись. Тот факт, что отель располагался на бульваре Распай, ускользнул от моего внимания; я поняла это только тогда, когда прочитала название на пепельнице. Вот, значит, как. Опять Монпарнас. Я набрала ванну и расслабилась, лежа в горячей воде и покуривая сигарету. Хватит уже. Пора прийти в согласие с собой. Пора положить этому конец. Но ничего, кроме начала, я не видела. Начала истории, случившейся пятнадцать лет тому назад.

 

Глава 2

Рождественские каникулы 1947 года я провела с Тором, в его доме в Коннектикуте, где он преподавал в маленьком колледже. Мне было девятнадцать, и я изучала искусство. Я листала книгу стихов, которую Тор выпустил во время войны, и внимание мое привлекло сочинение о Париже во время оккупации.

- Когда мне можно будет поехать в Париж, Тор? - спросила я.

- Ты хочешь уехать? - удивленно глянул он на меня.

- Несколько человек из «Лиги» уже там, в сентябре отправились. Они в «Гранд шомьер» учатся, берут уроки у Леже или Лота. И добились гораздо большего, чем мы.

- Тебе не кажется, что ты слишком молода для этого? - задумчиво пожевал он губу.

В тот день мы больше не говорили о Париже, но следующим вечером, за обедом, Тор снова поднял эту тему:

- Насчет Парижа. Я тут подумал. Заканчивай этот год в «Лиге». Если к тому времени не передумаешь, в июне можешь отплывать. Думаю, Моник и Фред Брукс согласятся присмотреть за тобой. К тому времени тебе почти двадцать исполнится. Полагаю, это уже совсем не младенческий возраст, - осклабился он в улыбке. - Я обо всем позабочусь.

Именно так он и поступил - позаботился обо всем. До войны он каждое лето проводил в Европе, а я ездила к матери. Они с Тором развелись, когда мне едва исполнилось пять. Растил меня Тор, и мое счастливое детство прошло под знаком Тора.

К июню планы Тора насчет меня оформились окончательно. Меня приняли в «Гранд шомьер»; Моник и Фред Брукс и сын Моник Клод Гальен ждали моего приезда. Тор снабдил меня рекомендательными письмами ко всем, кого он знал и кто мог хоть чем-то пригодиться двадцатилетней студентке-художнице, - почти все они относились к Сен-Жермен-де-Пре.

Пятого июня я взошла на борт «Де Грас», а на вокзале Сен-Лазар в Париже меня встретил высокий нескладный молодой человек в спортивной куртке и серых фланелевых брюках, который выглядел очень по-английски и держал в руках табличку с надписью: «Мисс Тор, пожалуйста». Табличка эта была приделана к палке от воздушного шарика.

- Клод Гальен? - расхохоталась я.

Он осмотрел меня с ног до головы и ответил голосом Эвелин Вог:

- Ну, не так уж и плохо. Я боялся, что ты одна из тех леди-филологов, с усиками и в ботинках на толстой подошве. Пошли попробуем протащить тебя через таможню. - Он кинул табличку на проезжающий мимо багаж, к величайшему возмущению носильщика.

Клод, который так близок мне сейчас и который стоял у самых истоков. Я до сих пор словно наяву вижу свой первый день в Париже. И до сих пор помню свои ощущения: я никак не могла поверить, что это не сон, что вокруг меня - мир чудес под названием «Париж-1948».

Я помню Париж 1948 года. Помню улицы, кафе, погребки, песни, кабаре, бары, еду, запахи, воздух. Помню высокого молоденького Клода, англичанина до мозга костей, неуклюжего, щеголеватого, смешливого, его острый язычок, несказанную доброту, половодье чувств, радость жизни. Помню себя саму рядом с ним все первые месяцы.

С Клодом я бродила по улицам Парижа 1948 года, плохо отапливаемого, голодного Парижа, в котором царило радостное возбуждение; невообразимо прекрасного, несмотря на раны войны, поднявшегося с колен, живого и здорового, древнего и такого молодого.

Мы отправились в комнату на рю де Драгон, которую он снял для меня и которая представляла собой часть апартаментов глухой старой вдовы, мадам Ферсон. Комната оказалась большой и светлой и выходила окнами на улицу. Отсюда, с высоты четвертого этажа, я впервые увидела шальную красоту парижских крыш. Идеальное гнездышко для юной девы. За дополнительные восемьдесят франков я могла пользоваться кухней и ванной. Всего выходило около пятнадцати долларов в месяц.

Мы с Клодом полюбили друг друга с первого взгляда, но не в физическом плане. Мы поняли это с самого начала; разглядывая друг друга в залитой солнцем комнатке на рю де Драгон, среди свертков и чемоданов, мы почувствовали, как зарождается чудесная дружба.

- Есть два квартала, - объяснял он, сидя на стуле и наблюдая за моими попытками распаковать вещи. - То есть два, в которых тебе придется бывать чаще всего. Монпарнас и Сен-Жермен-де-Пре. Латинский квартал - студенческий, и его тоже нельзя сбрасывать со счетов. Призраки Франсуа Вийона, Рутбефа и все такое. Но Сен-Жермен, где ты живешь, и Монпарнас, где расположена твоя школа, - центр мироздания. Правда, есть еще Правый берег. И потом, всегда можно съездить в Брюссель и Лидс, если захочешь…

Я села на груду одежды, и мы расхохотались.

- Ты что, никогда за рекой не бываешь? Или это как жители Нью-Йорка, которые дальше Музея современного искусства ни ногой?

- Нет, - осклабился Клод, - я утрирую, конечно. Но идею ты уловила правильно.

- Расскажи мне о себе. Тор говорил, что ты француз, но вырос в Англии. А отца твоего убили на войне.

- Мой отец преподавал во французском лицее в Лондоне. Мы уехали в Англию, когда мне всего три годика было. Представляешь, я говорю по-французски с чудовищным английским акцентом! Да, отца моего действительно убили в сорок втором. Мать моя - она тебе обязательно понравится - вышла замуж за английского художника, Фреда Брукса. Они на юге живут, в холмах над Канном. Фред, храни его Господь, большая редкость - сумел сберечь немного денег. Ты знаешь его работы?

- Нет. А что, должна?

- Ну, «родина-мать» и все такое. Вы в Штатах только американских художников изучаете?

Я засмеялась. Он говорил об Америке так, словно это была крохотная экзотическая страна, нечто вроде Новой Зеландии.

- Ну ладно, скоро узнаешь. Он совсем не так плох. И отличный парень. Война в Испании и все такое. Огромный и рассеянный. У них милый старинный провинциальный домик около Мужена. Всегда полно бродяг, кошек, людей, собак, и даже парочка лошадей имеется. Очень добрые. Твой отец был там два года назад, сразу после того, как война закончилась. Они только в этом году окончательно переехали. Оставили свою квартиру в Лондоне. Я собирался в RADA попробовать поступить…

- Что за RADA?

- Королевская академия драматических искусств.

- О! Ты хочешь играть?

- Да я всегда играю, - захохотал он.

- Да нет, я хочу сказать…

- Знаю, знаю, - не унимался он. - Как бы то ни было, вместо RADA я очутился в консерватории. Расин, Мольер - и мой чудовищный акцент. Боюсь, не слишком хорошо у меня получается. Если так и дальше пойдет, то всю оставшуюся жизнь придется играть английских дворецких в комедиях Попеско. Ни нашим, ни вашим.

Он поднялся, окинул взглядом комнату, груду барахла, которое я успела вытащить, и оставшиеся нераспакованными чемоданы, печально вздохнул и с тоской поглядел в окно.

- Послушай, денек выдался на славу. Почему бы тебе не закончить с этим потом? Пошли, я покажу тебе Париж. Не могла же ты до смерти устать за неделю на «Де Грас», в конце концов.

Надо сказать, вещи я распаковывала несколько дней, потому что каждый раз денек выдавался на славу и каждый раз Клод предлагал заняться чем-нибудь получше, а не «суетиться с носочками и чулочками», как он выражался.

Париж 1948 года - просто невероятное место. Клод, казалось, знал всех и вся. Через несколько дней я уже чувствовала себя как дома в кафешках, маленьких ресторанчиках и барах, через несколько недель досконально изучила половину Левого берега. Эти несколько недель мы с Клодом постоянно бродили по городу, он - беспечно и по-хозяйски, как в своем собственном поместье, а я - словно во сне. Я писала пламенные письма Тору, на которые он отвечал с неизменным энтузиазмом и лишь иногда добавлял родительские нотации, предупреждая, как бы я не свалилась за борт. Отеческое попечение - не самая сильная черта Тора, нотации ему никогда особо не удавались.

Кого я знала в те первые дни? Американских джазистов, в большинстве своем негров, которые начали слетаться в Париж и подарили Левому берегу самый прекрасный в Европе джаз того времени; теплую группку молодых художников из «Гранд шомьер», опять же в большинстве своем американцев, и нескольких испанцев и каталонцев, тоже художников. Затем толпа с Сен-Жермен-де-Пре - друзья Клода. Французские актеры, режиссеры, операторы, мальчики из кинематографической школы, все молодые, все начинающие, все полны энергией послевоенных лет. Были и другие. Мы познакомились с Адамовым, слушали Греко, тоже начинающую, читали Сартра и Камю, де Бовуар и Превера, бегали в кино, маленькие театры, «Роз Руж», «Табу», вели бесконечные беседы в кафе «Флер» и «Монтане».

Так все и начиналось. И началом всего был Клод. Я словно пробудилась и увидела мир, полный грации, энтузиазма и надежд, мир, который снова изменился в пятидесятых. Оттепель конца сороковых в Париже, подъем активности, взрыв неизрасходованной во время войны энергии - ради всего этого слеталась в Париж молодежь. Длилось это, правда, недолго, но тогда казалось, что так будет всегда, что все наши послевоенные ожидания оправдаются, надежды сбудутся, мир изменится и станет таким, каким мы его представляли. Но этого так и не случилось. Однако в сорок восьмом году мы были полны надежд и верили в лучшее.

Так все и начиналось. Полное чудес лето прошло на подъеме - моя первая встреча со Средиземным морем, мой первый визит в Италию. Когда я впервые ступила на пьяца де ла Синьориа во Флоренции, я задохнулась от обступившей меня красоты и тут же припомнила слова Тора, сопровождаемые завистливым взглядом:

- Ты увидишь все это впервые, и я так завидую тебе!

Уставшие, загорелые, без гроша в кармане, «разделавшие Италию в пух и прах», как выразился Клод, в начале сентября мы закончили свой раунд в Канне, в доме родителей Клода. Фред установил в свободной комнате мольберт, и я взялась за кисть, впервые с моего приезда в Европу. За три недели в Миди я написала три огромных полотна, побив свой собственный рекорд - раньше такого никогда не случалось. Я до сих пор пишу очень медленно.

Моник, высокая, античной красоты женщина, спокойная и собранная, несмотря на творящееся в доме безумство, отнеслась ко мне тепло и с любовью. Она была одного возраста с Тором - чуть за сорок. Ее необычайная грация поразила мое воображение; у меня сложилось такое ощущение, что без волшебства тут не обошлось. Я все время ловила себя на том, что делаю с нее наброски, то за столом, то на берегу: движение кисти, сплетение пальцев, поворот головы, разворот плеч.

- Ты когда-нибудь видела свою мать? - спросила она меня однажды вечером.

- Да, - удивилась я. - Конечно, видела. Каждые летние каникулы проводила с ними на Лонг-Айленде. Вы ее знаете?

- Знала. Давным-давно. Милая девчушка, - улыбнулась Моник.

- Она и сейчас такая.

- У нее еще дети есть?

- Нет, - рассмеялась я. - Наверное, меня за глаза хватило. Я всегда с Тором жила, да вы и сами в курсе.

Она улыбнулась улыбкой Клода:

- Да, в курсе. Что у нее за муж?

- О, он славный. Ученый, физикой занимается. Они очень друг другу подходят. И вообще, - откровенно призналась я, - не понимаю, как ее угораздило за Тора выйти. Они такие разные!

Моник засмеялась:

- Ничего удивительного, что вы с отцом так хорошо ладите. Ты вся в него пошла.

Я улыбнулась. Люди постоянно повторяли мне это с тех самых пор, как я себя помню.

К середине сентября мы стали подумывать над тем, что пора бы уже вернуться в Париж, к «настоящей жизни», как говорил Клод. Занятия начинались только в сентябре, но мы хотели приехать чуть раньше, чтобы попривыкнуть и обустроиться.

Моник с Фредом тоже решили ненадолго съездить в Париж. Мы поехали на машине, убив три дня на дорогу, которую можно одолеть за двенадцать часов. И если по приезде в Париж я сразу же влюбилась в него, то за те три дня я потеряла голову от сельской местности, полюбив ее больше, чем Италию. Безграничная красота Франции таила в себе буйное веселье.

 

Глава 3

Мало- помалу я втянулась. Посещала занятия в «Гранд шомьер» и два раза в неделю брала уроки у Андре Лота. Вместе с остальными студентами «Гранд шомьер» обедала в дешевых ресторанчиках, которых на Монпарнасе десятки.

И почти каждый вечер встречалась с Клодом. Он жил в апартаментах своей матери, поскольку они с Фредом редко наведывались туда. Эту громадную квартиру в буржуазном стиле, с высокими потолками и огромными комнатами, Моник унаследовала от своих родителей. Это было милое гнездышко, под завязку набитое викторианской мебелью, всевозможными забавными мелочами, лампами из матового стекла, в большинстве комнат - чудесной работы камины. Друзья Клода не вылезали отсюда. Многие из них жили в студенческих общежитиях, маленьких отельчиках или пресловутых парижских комнатках на чердачном этаже. Иметь огромные апартаменты, да еще в полном распоряжении, для наших ровесников было из рук вон. Одним словом, здесь образовался своего рода центр для большей части Сен-Жермен-де-Пре. Время от времени я приводила на рю де Сен-Пер своих приятелей по школе искусств - Тедди Клейна, Боба Эндрюса и еще парочку-троечку других, включая кучку испанских художников, завсегдатаев одного из кафе Монпарнаса - «Бара США». Но чаще всего я встречала Клода ранним вечером, и мы обедали с двумя-тремя нашими знакомыми в «Пти Сен-Бенуа», или «У Огюстина», или в «Боз ар», где к нам примыкало еще несколько человек. После этого мы шли во «Флер», или в «Табу», или в «Роз Руж». Местечек было хоть отбавляй; все зависело только от толщины наших кошельков. Иногда я оставалась на Монпарнасе с Тедди или Бобом и проводила вечер в «Баре США», где Джури Кортес играл на гитаре и где можно было потанцевать. К тому времени мой французский улучшился настолько, что я стала чувствовать себя как рыба в воде и имела возможность общаться со всеми подряд. Особенно мне нравились испанцы, в большинстве своем художники, все как один красавцы и весельчаки.

Заглядывая в свое прошлое из безликого номера отеля «Кере», вспоминая весенние вечера пятнадцатилетней давности, я с трудом могла поверить, что в то время была всего-навсего двадцатилетней девчонкой в новомодной юбке с широким поясом и свитере с высоким воротом. Трудно поверить, что ничего не осталось ни от той девчонки, ни от тех лет - ничего, кроме безобразного шрама с рваными краями, плохо сросшегося и неумело спрятанного. После всех этих пятнадцати лет.

Пора признаться самой себе, что я не могу вернуться завтра в Лондон, не сделав попытки все разузнать. Я должна выйти из этой комнаты, спуститься вниз на лифте и пойти в «Селект». Ничего больше, только пройтись до «Селект» и выпить там, это и будет моей попыткой. Я не стану заглядывать в телефонный справочник в поисках имени, которого там, возможно, нет. Просто пойду в «Селект». Если после всех этих лет я и узнаю что-нибудь, то только там, и нигде больше.

Я оделась с особой тщательностью, глядя в зеркало на свое отражение и стараясь не смотреть самой себе в глаза. Я надеялась на то, что ничего не удастся узнать, что никто не заметит меня в этом изменившемся городе, что в «Селект» не найдется никого, кто бы знал Милоша или помнил меня. Я сбросила с себя латы, все последние годы скрывавшие часть меня, и ощутила холод наготы, как и много лет тому назад в Нью-Йорке, когда я осталась совсем одна после смерти Тора. Я захлопнула за собой дверь и вышла на бульвар Распай пятнадцать лет спустя, опоздав на тринадцать лет с началом поисков Милоша.

 

Глава 4

Вот так все это и случилось. Я ступала по бульвару Распай одна-одинешенька. Было такое чувство, что я учусь заново ходить, как будто я впервые встала после долго мучавшего меня паралича. Мало-помалу шаг мой становился все увереннее, а мостовая под ногами - все тверже. Мало-помалу я начала нормально дышать, мало-помалу я расслабилась.

Париж - самый призрачный город без призраков. Смотреть на него без любви и страсти просто невозможно, даже в столь необычных обстоятельствах. Изменился ли он? Дома вроде бы стали чище. И конечно же никаких серых униформ, чудесных серых униформ сорок восьмого года. Эта улица. Надо пройти по ней. Кафе «У Адриена». Оно все еще на месте. Поздно ночью, когда «Куполь» и «Селект» закрывались, мы, бывало, отправлялись в кафе «У Адриена» выпить еще по кружечке пива. Целая толпа из «Гранд шомьер». Интересно, юные художники из близлежащих школ до сих пор сюда ходят? Картины у входа стоят. Заведение стало более холеным, респектабельным, процветает, наверное.

Странный у меня, должно быть, вид, вот и швейцар на меня покосился.

Вот и «Селект». Остатки лат упали к моим ногам, и я стою перед… перед чем? Огромным шумным баром? Кафе, похожим на сотни других? Может, оно и похоже на сотни других, но совершенно от них отличается, потому что это - Париж и потому что люди в «Селект» не меняются, те же югославы, те же художники, что и раньше. Но знают ли они?

Здесь ли он, тот, которому теперь уже тридцать семь, мужчина, который стал для меня чужим, который смутится, увидев меня через столько лет. Смутится, увидев призрак из прошлого, перед которым задолжал свои извинения.

Нет, Милоша здесь больше нет. И от 1948 года тоже больше ничего не осталось. В кафе под названием «Селект» - одни незнакомцы. Можно войти.

Меня грызли сомнения. Разве не тут Клод повстречался с Алексисом? Да, здесь. Но было это в пятидесятом году. Не сегодня. Теперь уже никого не осталось. Никого, кто имел отношение к той истории. Надо просто поверить, и все. Надо просто понять, в конце концов. Понять и принять, что Париж не представляет для меня никакой угрозы, что никакого Милоша больше не существует. И меня тоже нет, той, прежней. Мне тридцать пять, и я - мать четверых сыновей. Я прекрасно одета, и у меня седина в волосах. И я больше не двадцатилетняя студентка-художница в длинной новомодной юбке, с распущенными по плечам прямыми волосами, в запачканной красками военной шинели с накидкой, как у балерин. Я - миссис Гевин Дейвис из Лондона, художница, и для «Селект» 1963 года я - никто. Убедив себя в этом, я вошла в «Селект» и села за столик на террасе. И заказала перно.

Гевин был все время прав. Бояться Франции и Парижа - бессмысленно. Я окинула взглядом другие столики, чувствуя, как растет моя уверенность, словно уверенность делающего первые взмахи пловца. Парочка-другая посетителей показались мне знакомыми. Но так ли это на самом деле? Не обманулась ли я? Может, они просто похожи на своих собратьев из Челси и Гринвич-Виллидж? Растянутые свитера, бороды, въевшаяся в кожу грязь. Неизменная для всех стран и времен униформа. Они показались мне знакомыми не потому, что я узнала их лица, просто типаж знакомый. Интернациональное братство завсегдатаев кафе. Я расслабилась, разбавила перно водой и отпила глоточек, моя новоиспеченная уверенность в себе крепче алкоголя. Как давно это было.

Но что, если в дверь войдет Алексис? Не Милош, а Алексис? Стройный, высокий Алексис с орлиным носом и горящим взглядом за толстыми линзами очков, Алексис с его странноватой походкой и тонкими чувственными руками. Алексис, с его страстной любовью к Милошу и холодной ненавистью ко мне. Богобоязненный Алексис, непоколебимый, несгибаемый, оценивающий взгляд - словно полыхающий сухой лед. Что я скажу, если Алексис войдет в эту дверь и присоединится к сидящим в углу сербам? Прямо сейчас?

Мысли мои смешались, в горле пересохло. Я никогда ни к кому не испытывала ненависти, никогда никого не боялась, никогда и никого, кроме Алексиса. Единственное, что я пронесла сквозь все эти годы без изменений, - страх перед ним и ненависть к нему. Только он один во всем виноват, он один в ответе, что бы он ни сделал, чтобы изменить мнение Милоша, отвратить его от меня, - сделано это было намеренно, с холодным и бесстрастным расчетом. Он знал, что я люблю Милоша, и понимал, что он тоже любит меня, но этого было недостаточно. Он не верил в такую любовь, и как только выпал шанс разрушить ее, он не упустил его.

Но права ли я? Так ли все было на самом деле? Что за оружие припас Алексис? За что мне все эти мучения? Вся моя уверенность, все новоприобретенные силы пропали без следа, уступив под натиском вспыхнувшей боли, неизбывной слабости перед Алексисом, перед реальностью. Охваченная паникой, я еле собралась с силами, чтобы позвать официанта. Но страх схватил меня за горло, страх, что стоит мне только открыть рот, как все посетители кафе разом обернутся, и уставятся на меня, и узнают меня. Узнают, что я здесь с одной целью - найти Милоша, вернуться, потребовать от него ответа, хотя у меня нет на него никаких прав. Я вытащила из сумочки банкнот в один франк, с лихвой покрывающий мой заказ, бросила его на стол и вышла из кафе.

Оказавшись на бульваре Монпарнас, я стряхнула с себя оцепенение и снова увидела перед собой лицо Милоша, ощутила тепло его рук в своей руке, внезапно осознав, что все эти тринадцать лет я не отпускала его от себя, жила рядом с ним, он был частью меня, моей болью, моей радостью. Все эти тринадцать лет я берегла свою любовь и только притворялась, что освободилась от нее ради новой, спокойной жизни. Все эти годы рухнули в одночасье, словно их и не было вовсе. Я чувствовала себя так, будто с меня содрали кожу и выставили напоказ. Я оказалась слабой и беззащитной, как в самом начале.

В марте 1950 года я полетела домой, в Нью-Йорк, и нашла Тора в маленькой больничке Коннектикута, совершенно неузнаваемого от непрестанных мучительных болей. Он протянул еще пятнадцать недель, пятнадцать недель ужаса. Пятнадцать недель он умирал на моих глазах. Мы были совершенно одни: изменившийся, похожий на призрак сорокачетырехлетний Тор, которого всю жизнь окружали смех и молодость, и я, не понимавшая, что происходит. Все мои письма к Милошу приходили обратно, одно за другим, словно призраки. Я писала Клоду в Лондон, просила найти его, выяснить, в чем дело. А Тор тем временем потихоньку умирал, уходил от меня по кусочкам. Мне было неведомо, что такое боль, что такое смерть, что такое страх, и вот они свалились на меня разом - и боль, и смерть, и страх. Клод написал, что не может найти Милоша, похоже, он исчез и не желал показываться; какой ужас!

А затем - этот отвратительный мир, в который я ступила после смерти Тора; пустой, никчемный, без Тора, без любви, без Милоша, мир взрослых, к которому я была совершенно не готова, мир без денег, мир враждебно настроенных родственников, мир бесконечных больничных счетов, докторов и гробовщиков. И в конце пути - моя мать, эта спокойная, терпеливая незнакомка, которая взяла все на себя. Смерть Тора забрала с собой все: мир - такой, каким я знала его; любовь - такую, как я понимала ее; основы мироздания - такие, в которые я верила. Я шагнула из того мира в холодную реальность, как будто родилась заново в возрасте двадцати двух лет. Но перед этим я поскользнулась и чуть не упала в пропасть под названием безумие.

Мать настояла на том, чтобы я перебралась к ним на Лонг-Айленд. Полагаю, это было само собой разумеющимся. Но дни пролетали прочь, и ее дом, и ее муж, и ее голос все больше и больше смущали меня, раздражали и ставили в тупик. Мне стало трудно говорить в ее присутствии, трудно есть, трудно сконцентрироваться на ее словах, слушать ее голос. Когда выпадал теплый денек, я бродила по пляжам, сидела на дюнах и смотрела на волны, жадно лижущие песок. Море стало моим спасителем, только его присутствие я могла выносить. Холодная вода плескалась у моих ног, волны обдавали брызгами, я сроднилась с океаном.

Исчезнуть оказалось совсем нетрудно. Даже наоборот - удивительно просто. Я сказала ей, что уезжаю на выходные к подруге детства. Она была очень довольна и попросила позвонить, как только я доберусь до места.

Я упаковала с собой маленькую сумочку и уехала. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы солгать; не то чтобы я была ярой противницей лжи во всех ее проявлениях, просто потребовались усилия - и немалые! - чтобы придумать что-нибудь стоящее, а придумав, открыть рот, произнести эту ложь, а потом претворить ее в жизнь. Я посмотрела на карту на автобусной станции Манхэттена и выбрала наиболее подходящее местечко - маленький городок в штате Мэриленд, на берегу залива. Я никогда в жизни не бывала там и не знала никого, кто бывал бы там. Никаких связей, одним словом. Найти меня будет трудновато. Да и билет стоил всего шесть долларов.

Приехала я туда на закате. Дни в это время года очень длинные, темнело только к десяти вечера. Зашла в первую же попавшуюся на пути аптеку, съела бутерброд и выпила молока. Мужчина за прилавком говорил с явным южным акцентом. Этот факт очень удивил меня - похоже, я, сама того не подозревая, приехала на юг. Городок оказался очень милым: большие белые дома вдоль засаженных деревьями улиц. Очень отличался от Новой Англии, но славный такой городишко. В маленькой бухточке качались на якоре крохотные суденышки. Несколько широких авеню вели от залива к самому сердцу города. Я наугад выбрала одну из них и пошла.

Через несколько минут мое внимание привлек белый домик в самом конце лужайки. На воротах объявление: «Сдаются комнаты». Я прошла по дорожке и постучала в дверь. Ответила мне женщина средних лет. Я сказала ей, что ищу комнату, она спросила - надолго ли? Однако этот вопрос не застал меня врасплох, я к нему заранее подготовилась. «На летние каникулы», - ответила я. Ее это устроило. Она проводила меня наверх, в большую комнату с маленькой кроватью и выкрашенной белой краской мебелью. Окна выходили в ухоженный садик, источающий тонкий аромат цветов. Я заплатила десять долларов вперед - за комнату и завтрак. Она ушла, и я повалилась на кровать не раздеваясь.

Через несколько дней я поняла, что пора искать работу. Мне была нужна такая, где не пришлось бы много разговаривать с людьми. Это тоже оказалось проще простого. Меня приняли в новый супермаркет. Я проводила дни за кассовым аппаратом, выбивая чеки, принимая деньги и выдавая сдачу. Сумму назовешь да «спасибо» скажешь - вот и все общение. Меня окружали милые неназойливые люди. Мой северный акцент как бы отгородил меня ото всех. Как-то раз одна девушка поинтересовалась, зачем я приехала в этот городок, и я соврала, сказав, что у меня поблизости живут друзья. Больше никто ничего не спрашивал.

За короткое время жизнь моя потекла по накатанной колее. Я рано поднималась и шла на работу. Когда супермаркет закрывался - обедала у одного из аппаратов с содовой. В городе было два кинотеатра, в каждом программа менялась дважды в неделю. Таким образом, четыре раза в неделю я ходила в кино. Потом шла домой и ложилась спать. В оставшиеся три вечера ходила прогуляться по окрестностям или на побережье. Время от времени люди пытались заговорить со мной, мальчишки и мужчины - познакомиться со мной, но я прибавляла шагу, и они скоро отставали. И все же в такие моменты чувствовала я себя неуютно, в кино было гораздо спокойнее. Вскоре я вообще перестала ходить на прогулки. Возвращалась домой, стирала и гладила свою одежду и ложилась спать. Я могла спать по двенадцать часов в сутки.

Неделя шла за неделей. Однажды в супермаркет зашел мужчина и спросил меня. Как только я услышала его акцент, то сразу поняла - он пришел забрать меня и вернуть обратно. Мужчина этот очень удивился, не встретив с моей стороны никакого сопротивления. Я без всяких протестов покинула свое рабочее место, сняла белый передник и вышла следом за ним из магазина. По пути к дому, в котором я жила, он пытался поговорить со мной. Рассказывал, как переживала моя мать. Я подумала, что «переживала» - не совсем подходящее слово, но говорить ничего не стала. Просто упаковала вещи, попрощалась с хозяйкой и села к нему в машину. По пути в Нью-Йорк я все время спала.

Мать была со мной добра и тактична, и ее муж тоже. Я согласилась посещать психиатра, но отправляться в лечебницу отказалась. Ее это вполне устроило. На дворе все еще стояла жара, и я, как и раньше, ходила на прогулки. Наверное, был сентябрь, поскольку народ на пляжах толпился только по выходным. По выходным я оставалась дома.

Доктор смахивал на громадного сенбернара. Из носа и ушей у него росли волосы. Я не чувствовала по отношению к нему ни симпатии, ни враждебности, мне даже не хотелось ничего от него скрывать. Поначалу он беседовал со мной только о моем детстве. Я могла говорить с ним о Торе с точки зрения ребенка, не более того.

Я ходила к доктору каждый день ровно в одиннадцать. Жил он в маленьком городке по железнодорожной ветке Лонг-Айленда. Иногда я возвращалась назад пешком. Эта прогулка занимала два часа, и дорога местами шла через дюны по побережью; я рассказала ему об этом, и он нахмурился:

- Не следует вам бродить по дюнам одной, даже днем. Это может быть опасно.

Не знаю почему, но такая реакция разозлила меня. После смерти Тора это был первый взрыв эмоций. Я вскочила с кушетки и начала обзывать его по-всякому: старым волосатым придурком, глупым ослом, тупорылым болваном и так далее. У бедняги глаза на лоб полезли. А потом на его лице появилось хитроватое выражение, и я заметила это. Гнев мой как ветром сдуло. Я словно прочитала его мысли: он думал, что нашел наконец зацепочку. Я села и извинилась перед ним; смутилась, конечно, дрожала вся, но сумела взять себя в руки. Когда я снова взглянула на него, он уже не был тем хитрым лисом, которого я видела перед собой секунду назад, и меня стали мучить сомнения. Впервые я испугалась его и поняла, что он выиграет это дело.

В ту зиму - кажется, в феврале - мне нашли работу. В публичной библиотеке. С доктором я стала встречаться в семь вечера. Ночи были длинные, холодные, ветер все время завывал. Ходить по дюнам больше не было никакой возможности. Мать с ее мужем относились ко мне терпеливо, но строго. Мне не позволялось пропускать визиты к доктору. Через некоторое время мне пришлось начать встречаться с их знакомыми. Мать настояла на этом. Сначала я дрожала от ужаса, но вскоре научилась хитро уклоняться от вопросов, избегать назойливого любопытства, держаться в стороне от разговоров. Иногда я ловила на себе взгляд матери. Что было в ее глазах - гнев или жалость? И только потом, годы спустя, я поняла - ни то ни другое, просто печаль.

Вот так, несмотря на все ухищрения моей матери, ее мужа и доктора, я выстроила вокруг себя стену. Строила я ее аккуратно, тщательно, с умом, наперекор всем тем, кто не оставлял попыток вернуть меня к жизни. Через некоторое время я поговорила с доктором о Париже и о юноше, чье имя отказывалась произносить, пока это не стало выглядеть слишком глупо, и тогда я назвала его Мишелем, и у доктора вырвался легкий вздох удовлетворения, а у меня - вздох глубокого удовлетворения. Я поговорила с ним о смерти Тора и моем странном побеге в Мэриленд. Теперь мне показалось, будто это происходит вовсе не со мной. Я была совсем не против поговорить с ним об этом. Это отвлекло доктора от Парижа. Я также много говорила с ним о Клоде. Доктор постоянно намекал, что я влюблена в него. Поначалу я поддерживала эту игру, позволила ему побродить в трех соснах, но в конце концов устала, и мы бросили эту тему.

В то лето я удивила своих близких заявлением, что желаю поработать в детском лагере. Все приняли это за хороший знак. Полагаю, так оно и было. С детьми я чувствовала себя комфортно. С ними не надо притворяться, придумывать хитроумные игры и вести замысловатые разговоры. Ничего, кроме искреннего внимания, от меня не требовалось. Я с благодарностью приняла эту возможность освободиться от самой себя, от заботы доктора, от тревожных глаз моей матери, освободиться от всего, что было связано со мной. Это тоже была своего рода война, но война вполне оправданная, и я наслаждалась ею.

Вот так и пришла ко мне свобода, если можно так выразиться. Мало-помалу, шаг за шагом, по кусочку. Я вернулась домой окрепшей и физически, и морально и завела разговор о том, что мне нужна более интересная работа. Моя мать радостно хваталась за любое высказанное мной позитивное предложение, но это, к несчастью, только пошло мне во вред. Словно избалованный ребенок, я начинала действовать наперекор своим собственным желаниям, только чтобы досадить матери. Всю зиму я не переставала посещать доктора, но становилась все более и более замкнутой. Мать относилась ко мне с пониманием, хотя, видит бог, причин для этого не было.

Однажды в декабре, среди яркого, освещенного холодным солнцем дня, на опушке отбрасывавшего гигантские тени пригородного сада я внезапно разревелась, да так, как не ревела уже давно. Вместе со слезами выходили и боль, и оцепенение. Я рыдала и кричала, одна в этих вибрирующих лучах, в этих ярких неумолимых лучах; рыдала, пока глаза мои не покраснели и не опухли и холод не принялся жечь мокрое лицо. Потоки истерических слез лились на пальто, свисающие на грудь волосы завились колечками; детские слезы смыли мою нелюдимость, и я вынырнула из водоворота необъяснимого отчаяния. И тогда все кончилось.

Я перестала ходить к доктору. Перебралась из дома своей матери в маленькую квартирку в городе. Устроилась на работу. Через некоторое время познакомилась с Гевином и с ним - благодаря ему - переместилась из этого странного мертвого мира, который сама себе придумала, в его мир, где и обитаю до сих пор.

Долгие годы я старалась понять, почему Милош оставил меня, найти объяснение столь внезапному его исчезновению, но не находила; и в этих бесплодных попытках смирилась с тем, что никогда не узнаю правду. Поняла, что на некоторые вопросы нет ответов. Но теперь я осознала, что опять - уже в который раз - обманулась. Я снова очутилась здесь, раздетая донага, и мне снова предстоит начать все сначала. Начать поиски Милоша.

 

Глава 5

Росселини и Магнани в 1948 году произвели фурор. Очереди на «Открытый город» были бесконечными. Я решила выждать, пока не наберется достаточно народу, потом, минут за десять до начала, пробежаться к «Урсулинкам» и поглядеть, нет ли в очереди знакомых. Уловка срабатывала почти всегда. Даже если ни одного из моих друзей в очереди не оказывалось, я всегда могла попросить кого-нибудь купить мне билет. Попытка не пытка.

В тот вечер я пообедала одна в «Пти Сен-Бенуа» и ближе к половине десятого направилась в Латинский квартал, выбрав рю Месье-ле-Пренс. На дворе стоял холодный ноябрьский вечер, по-парижски холодный, сырой и яркий. Я помню свой путь, освещенный бульвар и туман, бесконечный туман. Двое моих знакомых парней как раз спешили в «Пренс Поль», что на рю Месье-ле-Пренс, они остановили меня и позвали с собой послушать музыку: кто-то собирался играть там на гитаре. Я заколебалась, но выбор пал на Росселини, и я пошла дальше. Однако очередь в «Урсулинках» разочаровала меня. Я не только никого не узнала, но к тому же сегодняшним зрителям по большей части уже перевалило за шестьдесят. Неслыханное дело для кинотеатра Латинского квартала: никого с Монпарнаса, никого с Сен-Жермен-де-Пре. Как будто целая делегация владельцев апартаментов на Нелли собралась.

И вдруг я заметила паренька. Он уже в самых дверях стоял. Наверное, уже не меньше часа в очереди толкался. Я не признала в нем никого из завсегдатаев кафе Левого берега, но он, по крайней мере, был одного со мной возраста. Парень читал книгу. Я еще раз окинула очередь взглядом, чтобы удостовериться напоследок, и решила - вот оно.

- Pardon, monsieur, - зашептала я, и он подскочил на месте. Он так перепугался, что я рассмеялась, отчего он пришел в еще большее замешательство. - Je m'excuse, mais puis-je vous demander de m'acheter un billet?

Я старалась говорить как можно тише, чтобы остальные не услышали. Люди, отстоявшие в очереди битый час, не питают теплых чувств к молоденьким кокеткам, которые появляются за пять минут до начала, хлопают ресницами и…

- Mais, je suis confus, mademoiselle, je ne crois pas que j'ai assez d'argent sur moi…

Я снова рассмеялась:

- Нет, вы не так меня поняли. Я сама заплачу, просто очередь очень длинная.

Парень явно удивился, заметив позади себя огромную толпу народу.

- О да. Конечно. С радостью, - сказал он. И тоже улыбнулся. Мне никогда не доводилось видеть подобной улыбки, по крайней мере, у взрослых людей. Его улыбка была по-детски невинной, искренней и светлой.

Со времени своего приезда в Париж через Клода и его друзей я познакомилась с целым скопищем молодых людей. Сама атмосфера на Левом берегу 1948 года располагала к этому. Люди общались, ходили в кафе, мои ровесники были открытыми, жадными до свежих идей - новое поколение, одним словом. Но этот парень у входа в «Урсулинки» разительно отличался ото всех.

Очередь медленно продвигалась вперед, и вскоре мы оказались в кинотеатре. Он заколебался, пока мы шли по проходу.

- Давай вместе сядем, - выпалила я на одном дыхании. - Этот фильм не стоит смотреть в одиночку.

Он с любопытством взглянул на меня, очевидно взвешивая мои слова, затем серьезно кивнул, ну прямо как ребенок. Парень был красив, по-мужски красив. Он пошел было к свободным местам, но я взяла его за руку и потащила вперед, ряд в восьмой или седьмой.

- Слишком близко! - возразил он.

- Ничего подобного! - заявила я с видом знатока. - Надо сесть поближе, иначе половину пропустишь.

Он крепко сжал мою руку, и мы двинулись к своим местам. В сорок восьмом году никто не снимал пальто, потому что отопления нигде не было. Я улыбнулась ему, устроившись поудобнее в глубоком кресле и ожидая Росселини. Он казался смущенным, или, точнее, это я его смутила. Я полезла в карман и вытащила оттуда американский шоколадный батончик, немного помявшийся среди сигарет, спичек и всякого прочего хлама.

- Ты американка? - спросил он меня по-английски.

- Да. Это шоколадка меня выдала?

- Нет. Твои манеры.

Я рассмеялась:

- Неужели никто никогда не приставал к тебе в очереди в кинотеатр и не тащил за руку в передние ряды?

Теперь мы уже оба смеялись.

- Ты студентка? - спросил он, аккуратно разворачивая шоколадку и стараясь не перепачкать пальцы.

- Искусство, - ответила я, вылавливая из кармана «клинекс».

Он с любопытством осмотрел салфетку:

- Что это?

- Это чтобы руки вытирать. Шоколад всегда течет. Бумажный носовой платок, «клинекс».

- Ага. - Он осторожно взял его чистой левой рукой. - Умно придумано.

- Ты никогда не видел бумажных носовых платков?

- Нет. Среди моих друзей нет американцев. У них у всех в карманах шоколадные батончики и бумажные носовые платки? Они все так с людьми общаются? - Он одарил меня нежной застенчивой улыбкой.

- Не все американцы такие болтливые, как я, но у нас у всех есть «клинекс». - Я растянула губы в улыбке, но тут же пожалела о своей бесцеремонности: она была совершенно не к месту. Нет, даже больше - мы с ним будто бы на разных языках разговаривали. Он смотрел на меня серьезно, в глазах читалась попытка осмыслить глубинный смысл моих слов, а не раскусить шутку. Однако, поняв, что я просто пошутила, он тоже засмеялся. На нем был армейский плащ, толстый голубой свитер с высоким горлом и совершенно неописуемые брюки.

- Меня зовут Милош Керович. Я учусь в Православной семинарии, хочу стать священником.

Свет в зале погас как раз вовремя, чтобы скрыть мое удивление. Весь фильм я только об этом и думала, не в силах осознать услышанное. Священник, православный священник. Господи, помилуй мя!

Мы вышли из кинотеатра вместе, с жаром обсуждая Росселини, и в итоге добрались до войны. Он воевал в горах вместе с четниками, затем прошел через немецкие лагеря.

- Сколько тебе лет? - поинтересовалась я.

- Почти двадцать два.

- Но ты был слишком молод, чтобы воевать!

- Как и все остальные, - пожал он плечами.

Некоторое время мы молча шли по бульвару Сен-Мишель в сторону Сены.

- Проводить тебя до дома? - спросил он.

Я глянула на часы на площади Сен-Мишель. Было двенадцать сорок пять.

- Ой, ты на метро опоздал. Где находится твоя семинария?

- Довольно далеко. В районе каналов. Но не переживай насчет метро. Я могу пешком дойти, мне не привыкать.

- Да, но это моя вина. Я должна была подумать. Сама-то я рядом живу, на рю де Драгон. Я привыкла, что до дома рукой подать.

- Ничего страшного, уверяю тебя. Я часто хожу пешком.

- А разве тебе не надо возвращаться к определенному времени? - Как только я начинала думать о нем как о будущем священнике, мне становилось не по себе.

- Надо, только не в выходные. В выходные я свободен. Да и в другие дни могу припоздниться немного. Это не слишком большой грех. Священник сделает, конечно, выговор, если узнает, но только и всего. Выговор? Я правильно сказал?

- Да, выговор. - Он был настолько серьезен, что я улыбнулась, но только в душе. - Где ты учил английский?

- Ребенком еще выучил, но уже начал забывать. Теперь он у меня с французским путается. Моя мать преподает английский. Даже стихи с английского на болгарский переводила. Донн, Блейк, Бернс. Но последний вроде бы шотландец, да? И Йетс. Она еще Йетса переводила.

- Милош - это Мишель?

- Да. А Карола - это как «Christmas carols» - рождественские песенки?

- Да.

Мы оба расхохотались.

- У тебя много друзей в Париже?

- Нет, совсем немного. А у тебя?

- Полно. Мой отец жил здесь до войны, знакомых у него осталась целая прорва. Он преподает английский в маленькой школе рядом с Нью-Йорком. Там все девчонки в него влюблены. Ему всего сорок два, и он настоящий красавчик.

- Сорок два! Рановато он женился. А твоя мать? Такая же молоденькая?

- Они ровесники. Но давно уже в разводе. А я живу, то есть жила, с отцом.

- Не с матерью? - бросил он на меня удивленный взгляд.

Конечно, незнакомые люди всегда удивлялись, услышав, что Тор взял на себя всю ответственность за свою пятилетнюю дочь, но тех, кто знал Тора и мою мать, поступок моего отца скорее забавлял, чем поражал. Милош же явно принял этот факт за скандальный!

- Видишь ли, - пустилась я в объяснения, - отец всегда был привязан ко мне гораздо больше, чем мать. К тому же им обоим приходилось работать - времена в Америке наступили не из лучших, - и Тор мог позволить себе ребенка, а мать не слишком много получала. По крайней мере, такова официальная версия.

Я повернулась и поглядела на Милоша. Мы как раз проходили под фонарем, и свет падал ему на лицо. Карие глаза с любопытством смотрели на меня из-под слегка нахмуренных бровей.

- Не пойми меня неправильно, - улыбнулась я ему. - У меня было чудесное счастливое детство.

- Знаешь, у людей складывается странное мнение об Америке по книгам и по фильмам. Развод. Мне кажется, ты первая из моих знакомых, у кого родители в разводе. Мой отец священник, и дед был священником. Америка - как бы это выразиться? - такая далекая…

У меня не было времени ответить ему, мы как раз добрались до угла бульвара Сен-Жермен. На улицу высыпала толпа молодых людей, и я узнала среди них Клода.

- Привет! - крикнул он. - Пошли с нами во «Флер»!

Милош заколебался.

- Твои друзья? - поглядел он им вслед.

- Да. Это Клод Гальен. Он мой самый близкий друг в Париже, ангел-хранитель. Пошли, я представлю тебя.

- Но уже так поздно… И мне не хотелось бы навязываться твоим друзьям.

- Навязываться? Во «Флер»? - Я рассмеялась. - Идем! Они тебе понравятся.

- Нет, правда… То есть… я хочу сказать… у меня не слишком много…

И вдруг я поняла, в чем тут дело.

- Позволь мне пригласить тебя. В конце концов, ты ведь провел меня в «Урсулинки». В следующий раз будет твоя очередь.

На его лице отразился неприкрытый ужас.

- Ты ведь знаешь студентов, - продолжала я, упорно не замечая его смущения, - платит тот, у кого в кармане звенит. Разве у подающих надежды священников не так?

- У кого?

- У епископов-эмбрионов?

На какую- то секунду ужас его стал просто вселенским, но тут он увидел мою улыбку и расхохотался над тем, что в Священном Писании явно называлось богохульством.

- Мне начинает казаться, что кино и книги не врут.

Клод и остальные заняли столик в самом конце зала. Клод сидел лицом к выходу и сразу же заметил нас. Он улыбнулся мне и смерил Милоша довольно холодным, оценивающим взглядом. Мы подсели к ним за столик, Милош устроился рядом со мной. Высокий, широкий в кости, но очень худой, даже слишком, прекрасные карие глаза, хорошо очерченные брови, тонкие черты лица, мягкие губы, упрямый подбородок, огромные квадратные ладони, длинные пальцы нервно одергивают потертые рукава. Лицо настолько невинное, что даже я была поражена, при всей моей тогдашней невинности.

Говорил он немного, но говорунов в кафе и без него всегда хватало. Никто не обращал на него особого внимания. Кроме меня.

Около половины второго официанты стали демонстративно совершать обряд заключительной уборки. Кто-то предложил отправиться на Ле-Аль, поесть жареного картофеля с сосисками. Милош бросил на меня тревожный взгляд.

- Ты не устала? - спросил он меня.

- Нет.

- И я тоже.

- Ты есть хочешь?

- Нет… не то чтобы…

Но я увидела, что хочет, да еще как. Внезапно я поняла, что эти тонкие черты лица и выступающие скулы - не признак славянской расы, а результат самого обыкновенного голода. Ну почему я раньше этого не поняла?! Идиотка! Небось похлебал чечевичного супа в какой-нибудь студенческой столовой, да и то не меньше восьми часов назад. Давно надо было догадаться!

- Ну а я проголодалась, - заявила я и двинулась вслед за остальными. - Пойдем. Мы знаем одно классное местечко.

У Филиппа, одного из приятелей Клода, имелся довоенный «ситроен», и мы всемером залезли туда. Мы с Милошем оказались сзади, вместе с Клодом и одной худышкой, которую все звали Прецель и которая бесцеремонно забралась Клоду на колени. Девица поглядела сверху вниз со своего насеста и простонала, увидев Милоша:

- Ого, это кто? Какой классный!

- Ш-ш-ш, - шикнула я на нее, - он терпеть не может девушек.

- О нет! Неужели еще один, - взмолилась Прецель. - Почему они все такие милашки? - Она привалилась к Клоду, который с любопытством поглядывал на меня.

Вооружившись бумажными пакетами с картофелем и острыми североафриканскими сосисками на палочках, мы сидели на ступеньках Сент-Эсташ, пока не начал моросить дождик.

- Домой, - бросил клич владелец машины, и все с ним согласились, кроме меня.

- У меня кузен в Париже остановился на время, - сказал Милош. - Он рядом живет. Переночую сегодня у него, а не в семинарии. Завтра суббота, занятий нет.

- Это хорошо. Не придется так далеко пешком тащиться.

- А ты? Твои друзья рядом с тобой живут? - спросил он.

Мы стояли немного в стороне от всех остальных.

- Да. Клод - на следующей улице, рю де Сен-Пер. Филипп живет прямо над «Флер», а Прецель… ну, не знаю, есть ли у нее вообще дом. Кстати, автомобиль принадлежит Филиппу. Он в IDHEC учится.

- Что такое IDHEC?

- Школа кинематографии. - Я даже представить себе не могла, что кто-то может не знать о существовании IDHEC.

- Хочет стать актером? - Милош бросил взгляд в сторону Филиппа.

- Нет, - рассмеялась я, - режиссером. Если бы он хотел стать актером, то поступил бы в консерваторию. Как Клод.

- Клод в консерватории учится? О! А остальные?

- Остальных я почти не знаю.

- А Прецель, как вы ее называете?

- Наверное, на уличную женщину…

- Уличную женщину? Это ведь не улицы подметать?

Я чуть со смеху не лопнула, когда увидела, с каким серьезным выражением лица он это говорит.

- Не смейся надо мной, а то я себя дураком чувствую.

- Не буду. Извини, но уличная…

- Ага, понимаю. Теперь я понял, что такое уличная женщина. Они не подметают. - И мы оба расхохотались.

Потом между нами повисло неловкое молчание. Я заглянула в его прекрасные глаза и поняла, что он чувствует себя не в своей тарелке. Русский семинарист, изучающий теологию.

- Милош…

Он тоже смотрел на меня.

- Ты можешь прийти ко мне завтра на обед?

- О…

- Пожалуйста. Мне бы этого очень хотелось.

- Ну, я…

- Рю де Драгон, дом тридцать, четвертый этаж направо, у мадам Ферсон.

- Мерси, - улыбнулся он. И на меня снова снизошел сияющий свет.

Клод позвал меня из машины. Мы стояли на тротуаре у Сент-Эсташ, и я пожелала Милошу спокойной ночи, чувствуя, как краска заливает щеки, и надеясь, что он не заметит этого, когда мы пожимали друг другу руки, словно двое серьезных детей.

 

Глава 6

На следующий день я купила самую большую отбивную, которую только смогла найти, огромный батон, внушительный кусок паштета, дневную порцию молока - мне пока еще не исполнилось двадцать один, и я могла позволить себе пинту молока в день - и гигантский pain d'йpice, этот резиновый французский пряник, который был очень популярен в те дни. Приготовила рис, салат, в который покрошила два вареных яйца, и бутылку вина.

Мадам Ферсон была поражена моим энтузиазмом. За все это время я ни разу не показалась на кухне. Возбуждение не покидало меня. Я целую вечность валялась в ванной, с особой тщательностью выгладила белую блузку, вылила бутылку vin ordinaire в графин, как будто это было настоящее бургундское. Я руку могла дать на отсечение, что он не опоздает. В час у меня было все готово. Стол накрыт белой праздничной скатертью, которую мне выдала озадаченная хозяйка. Рис сварился, отбивная готова отправиться в гриль, салат нарублен, одним словом - все как надо.

Но он не пришел вовремя. К половине второго я начала думать, что мы не поняли друг друга. К двум уже знала, что он вообще не придет. К половине третьего заливалась слезами. Накрытый стол, рис, отбивная и салат молча взирали на мои мучения. Легкие шаги миссис Ферсон, которая крадучись прошмыгнула мимо моей комнаты, заставили меня почувствовать себя самой большой дурой в Париже.

Я рухнула на кровать, измяв тщательно отглаженную блузку, курила сигарету за сигаретой, отказываясь признать, что испытываю не только гнев, но и ужасное разочарование. В пять я вышла из дому, всячески избегая встречи с мадам Ферсон, и провела вечер с Клодом и Филиппом. Никто из них даже не вспомнил про Милоша.

Никаких новостей от него не было. Он так и не извинился, не позвонил и не написал. Исчез, и все. Мысли о нем постоянно преследовали меня, но не злые, а грустные. Какой же он красивый! Не красавчик, нет, а именно красивый - и этот внутренний свет, который отражается в глазах и улыбке… Почему он не пришел в ту субботу? Ну почему?

Следующая суббота выдалась на редкость замечательной: на дворе стоял чудесный осенний день, холодный, но яркий и чистый, и небо было синее-синее. Клод поднял меня в девять, вломившись ко мне в комнату. Мадам Ферсон бежала за ним следом, ругая его на чем свет стоит. Клод церемонно поклонился ей, поинтересовался, не желает ли она выпить, и подождал, пока она возмущенно фыркнет и удалится прочь. Обычная процедура, которая повторялась раз за разом и, похоже, нравилась обоим.

- Поехали в Пер-Лашез, на могилу де Нерваля, - сказал Клод, наблюдая, как я выбираюсь из кровати. - Давай наряжайся в тогу и мокасины, в этот прекрасный денек отдадим дань памяти любезному Жерару, духовному отцу нашему.

За пять месяцев, проведенных в Париже, я уже шесть раз «отдавала дань памяти нашему любезному Жерару Нервалю».

- Может, лучше к Бодлеру сходим? Он ближе, - сонно заканючила я.

- В такой день к Принцу Ночи? Да ты что! Нет, только не к Бодлеру. «Дама с камелиями» еще куда ни шло, а по пути - одарить дорогого Оскара зеленой гвоздикой, а потом рассеять анемоны над спящим Нервалем…

- Да ты просто вурдалак какой-то! Почитай мне что-нибудь из «Сильвы», пока я одеваюсь. И не подглядывай.

- Даже в мыслях нет. Кроме того, девственницы интересны только в теоретическом плане. А на практике лучше оставлю-ка я тебя на съедение какому-нибудь цинику, а там поглядим.

- Вот поросенок. Кстати, почему ты так уверен, что я девственница?

- Моя маленькая сладенькая Карола, да от тебя за версту девственностью несет!

- Ха!

- И не надо так фыркать. Это и вправду очень трогательно.

Он рассмеялся и на несколько минут снова превратился в «англичанина», цитируя Уайльда, Честертона и попурри из Рональда Фирбанка, пока голос его не потонул в шуме льющейся из крана воды.

Мы и вправду отправились в Пер-Лашез и положили маленький букетик анемонов на могилу Жерара де Нерваля. Мы и в самом деле кивнули Оскару Уайльду, Маргарите Готье, Шопену и еще тому спириту, возле могилы которого все время толпились неряшливого вида престарелые леди, общавшиеся с его духом.

Но к тому времени мысли мои были далеко от Нерваля и его соседей по Пер-Лашез. Разглядывая карту Парижа, я заметила, что каналы, о которых говорил Милош, совсем недалеко отсюда. Если идти прямо на север, то скоро уткнешься прямо в них. Русская семинария тоже была отмечена на плане, не больше чем в пятнадцати минутах ходьбы отсюда.

Поддавшись импульсу, я развернулась к Клоду и солгала:

- Послушай, раз мы здесь, я, пожалуй, загляну к одному из друзей Тора. Он тут поблизости живет.

- Прямо сейчас? - удивленно моргнул он. Я тут же поняла, что ложь моя оказалась слишком откровенной. - У Тора есть друзья в Белльвилле? Как странно. - Однако у Клода хватило такта не развивать эту тему. - Давай сначала пообедаем в Ле Виллет, - взял он меня за руку. - Ты там еще не была. Это квартал рядом с бойней. Шикарные отбивные и все такое. Как будто в Чикаго попадаешь.

Я почувствовала себя беспросветной дурой. Что за идиотская идея бродить среди каналов, вздыхая о том, кого ты совершенно не знаешь?

Клод подозрительно прищурился:

- Ты что задумала?

- Ничего.

- Ну, тогда нас ждут отбивные.

И мы пошли на свидание с ними. Один раз Клод оторвался от превосходного мяса и спросил как бы между прочим:

- Кстати, что сталось с тем мальчиком? Ну, с тем худющим, что ходил с нами во «Флер»?

- Понятия не имею. Я его больше не видела. - Я почувствовала, что щеки мои заливаются краской, и разозлилась.

- Ты где с ним познакомилась?

- В очереди в «Урсулинки».

- Как мило. Чем он занимается?

- Студент.

- Студент чего?

- Откуда мне знать? Философия или что-то в этом духе.

- Кто он?

- Кто он?

- Да, кто он? Я хочу сказать, по национальности…

- Русский, наверное…

- Ну да, конечно. Красный? Белый?

- У меня такое чувство, что очень белый, белее не бывает.

Клод сделал вид, что обдумывает мой ответ, и принялся играть со мной в обидную игру.

- Ага. Казак? Нет, слишком худ, да и руки слишком нежные. Достоевский или Маяков…

- Прекрати! Это не смешно.

- Ох, Карола, Карола, - осклабился Клод.

- Извини, но мне не нравится, когда меня дразнят.

Я встала и пошла припудрить носик. Он подловил меня, и я злилась на себя за то, что попалась. Но когда я вернулась к столику, мое раздражение исчезло. Так же как и Клод. Под пустой бутылкой из-под вина виднелись записка и банкнот в пять тысяч франков. «Будь хорошей девочкой, заплати по счету, - прочитала я. - Сдачу заберу завтра. Bon voyage».

 

Глава 7

Русская церковь удобно устроилась посередине длинной торговой авеню. Я поймала у ресторана такси. Церковь, видимо, играла роль своеобразного культурного центра. Засаженная деревьями дорожка идет мимо сторожки смотрителя, поднимается вверх по крутому склону, бежит справа от маленьких ветхих бараков, пока не приводит к самой вершине холма, на котором и находится церковь. На шумной улице ни у кого даже подозрений не возникает, что можно попасть в такой мирный сельский уголок, стоит только с тротуара свернуть.

Вокруг не было ни души ни в безобразного вида доме, мимо которого я прошла, ни в других жилых помещениях. Деревья все еще не обронили зеленую листву и в ярком солнечном свете казались совершенно нереальными. На деревянное крылечко церкви вели низенькие ступенечки. Я медленно поднялась по ним, наслаждаясь красотой настенных росписей. Очутившись на крыльце, я снова огляделась вокруг, окинула взглядом деревья, небольшие домишки, бегущие во все стороны тропинки, но никого не увидела. Вокруг стояла звенящая тишина. Я открыла дверь церкви и вошла. Очень мило. Со стен смотрят византийские святые в окружении золотой листвы, вокруг голов - золотые нимбы, лица позолоченные, вытянутые. Роспись не слишком старая, но очень трогательная. Есть в православных церквях духовная теплота, ощущение солнца. И никакой суровости, глаза у святых темные, взгляд тающий. Господь в золотом обличье.

Милош тихо отворил дверь. Он стоял в прямоугольнике света - золотая фигура среди золотых икон, и у меня даже глаза заслезились. Я почувствовала себя грешницей, вторгшейся в чужие владения.

- Привет.

- Я видел, как ты вошла сюда…

- Да.

Мы не знали, что сказать друг другу.

- Значит, здесь ты и живешь?

- Вон там, - махнул он рукой в сторону уродливого здания, но глаз от меня не отвел. Ждал.

- Почему ты не пришел на обед в тот день? - тихо спросила я, удивляясь, что вообще заговорила на эту тему, как будто мой голос не подчинялся мне.

- Я… я не думал, что ты и вправду… то есть я хочу сказать, я не был уверен…

- О!

- Ты меня ждала? - Голос низкий, несмелый.

- Да. Я купила огромную отбивную. Клод и Прецель помогли мне расправиться с ней, - солгала я. - Какая красивая церковь! - Я двинулась к алтарю, который совершенно не походил на алтарь. - Это клирос?

- Нет, клирос вон там, справа и внизу. Сверху для девушек. Таких, как ты. - Он робко улыбнулся. - Ты здесь никогда раньше не бывала?

- Нет, я не православная, - засмеялась я. - Я вообще никакая.

- Но ты же должна придерживаться какой-то веры!

- Почему должна? - поддела я его.

- Ну, надо же во что-то верить. Я имею в виду Бога, в любом его проявлении. - Он бросил на меня тревожный взгляд.

- Ты собираешься стать миссионером? - засмеялась я.

Мы вышли из церкви. Я снова окинула взором бегущую по склону холма тропинку и высокие деревья.

- Скажи, - нарушила я тишину, - ты сегодня катехизис изучаешь или можешь пойти со мной на прогулку?

- Ты так смешно разговариваешь, - засмеялся он. - Возможно, тебя и впрямь не помешает наставить на путь истинный.

Мы спустились вниз и дошли до главной тропинки.

- Я буду ждать тебя в кафе на углу, на случай, если твои бородатые епископы выступают против киднепинга.

Он пошел в сторону некрашеных бараков, и я поглядела на грязные окна, нестираные, висевшие на веревках занавески и на ступеньки, такие же ободранные и неприветливые, как и все остальное. По ним даже подниматься не хотелось. Интересно, католики, иудеи и протестанты во Франции так же пренебрежительно относятся к своим будущим пастырям?

Бар на углу оказался милым маленьким заведением, столь же пропитанным французским духом, сколь земли семинарии - византийским. Одна из стен была обклеена открытками.

Я заказала себе пива и потягивала его, разглядывая рисунки.

Милош появился только через полчаса, точнее, прибежал, запыхавшись.

- Ты знакома с местными каналами? - горел он энтузиазмом. - Они такие красивые. Как будто ты вдруг очутился в Германии, Фландрии или в прибалтийском городке. Совершенно на весь остальной Париж не похоже. Даже названия у улиц другие - рю де Рэн, рю де Кольмар, рю де Лерен, и все на восток ведут. Хочешь пройтись туда?

Он возвышался надо мной, словно башня. Мы брели вдоль серых улиц; серых, несмотря на солнце, изломанных улиц, бегущих вверх и вниз по холмам к самым каналам.

- Почему ты решил стать священником? - спросила я.

- Я же говорил тебе, что мой отец - священник. Ты ведь знаешь, что православным священникам разрешается жениться? Я потому говорю, что французы всегда упускают это из виду и впадают в кому, когда слышат, что мой отец - священник. В любом случае я всегда… я начал учиться, когда еще маленьким мальчиком был. Ничего другого для меня никто не прочил.

- Хочешь сказать, у тебя не было выбора? Родители все за тебя решили?

- Вовсе нет. К примеру, никто из моих братьев не захотел пойти по стопам отца; у них не было склонности, или призвания, как хочешь назови. А у меня есть призвание.

- Твои родители все еще живы?

- Да, слава богу. - Он обернулся ко мне и улыбнулся. - И все еще женаты.

- А твои братья? Они тоже в Париже?

- Нет, я единственный беженец, я тут один.

- А где твоя семья живет? - продолжала я засыпать его вопросами.

- В Македонии. Это в Югославии.

- Значит, ты югослав?

- В какой-то степени. Моя мать - уроженка Болгарии, а отец - русский. Я родился в Софии, и там прошло мое детство, потом мы переехали в Белград. По документам я болгарский эмигрант, хотя Болгарию я с тридцать пятого года не видел. Родители мои в Югославии, и я сам сражался в югославской армии, то есть с четниками. И могу считать по-сербски.

Милош рассмеялся:

- Когда американцы выдумали термин «перемещенные лица», они, наверное, имели в виду меня. - В его словах не было ни капли злобы, как будто он сам до сих пор удивлялся подобному повороту событий. - У одного из моих братьев проявилась склонность к политике. Он был ярым антикоммунистом. Мой отец, который никогда не был фанатиком, поглядел на него однажды и сказал: «Иван, похоже, ты упускаешь из виду, что являешься продуктом Октябрьской революции». Иван вытаращил на него глаза: «Как это, батюшка?» Отец мой даже и не думал улыбаться, а продолжал так же серьезно смотреть на Ивана - он старший сын в семье. Через несколько секунд он расхохотался и заявил: «Если бы не революция, я бы сидел себе тихо-мирно в Петербурге, никогда бы в жизни в Болгарию не попал, и вас, четверых руссо-болгаро-сербов, и в помине бы не было!»

«Какие мы с ним разные, - подумала я, - и в то же время как он не похож на других славян». В те времена юные «перемещенные лица» не были редкостью. По большей части они мало чем выделялись среди прочих иностранных студентов, однако их отличали горячая, прямо-таки сжигающая любовь к своей родине, о которой другие и слыхом не слыхивали. Американцы вообще не понимали их тоски по отечеству. Не то чтобы я не любила Америку, Нью-Йорк или свою абстрактную Родную Землю. Любила, конечно. Но у поляков, чехов, венгров и сербов все было по-другому, на куда более высоком уровне. Мой патриотизм лишь отдаленно походил на их чувства. Я конечно же осознавала это различие, но мои симпатии по отношению к ним частенько вступали в конфликт с холодным внутренним голосом, который отвергал их дутый национализм.

Ностальгия Милоша имела совершенно иной характер. Он тосковал не по какому-то определенному славянскому уголку, а по всему славянскому миру в целом. Он никогда не горевал о своей неприкаянности, он сокрушался о миллионах оторванных от родных мест людей, депортированных, вырванных с корнем, разбросанных по всей этой странной послевоенной карте Европы. Не то чтобы он видел в себе яркий пример, нет. Он просто не мог оторвать свою судьбу от судьбы миллионов таких же, как он.

Какие слова он нашел, чтобы донести это до меня? Как сумел выразить свои чувства через слишком правильный, немного забавный книжный английский? Я уже и не помню сейчас. Я помню только, что понимала его, восхищалась его простотой, его откровенностью, незлобивостью. Он был так далек от моих друзей-интеллектуалов, от моего либерально-прогрессивного отца, от моего окружения, от моего прошлого, от моего воспитания. Он был так далек от всего, что я знала, но в то же время так близок, так узнаваем, его было так легко принять, понять и полюбить.

Набережные. Эти странные quais, бегущие вдоль огромных массивов безобразных домов. Свет и деревья здесь разительно отличаются от монотонности всего остального города. Кэ де л'Ур, Кэ де Фландр, Кэ Балтик, Кэ де Нор… Ленивые баржи с бельгийскими и голландскими флагами, маленькие горшочки с плющом и геранью рядом со штурвалом, одежда сушится на веревках над кучами песка или гравия.

Ветер обдувает наши лица.

- Замерзла? - спросил он.

- Немножко.

- Гляди! - показал он пальцем и захохотал. На самом углу, напротив шлюза, примостилось маленькое кафе-отель с безумным названием «Кафе дю Миди». - Это в таком-то месте! На севере!

Мы зашли, щеки наши горели от ветра. Хозяин стоял за стойкой бара. Он окинул нас любопытным взглядом и указал на столик у окна, рядом с плитой. Это было самое что ни на есть обыкновенное маленькое кафе, каких в Париже тысячи, но с первой же минуты я ощутила его необычайно теплую, сердечную атмосферу. Из окон были видны шлюз, странные механизмы для спуска воды, зеленые аллеи, багряные листья.

- Когда-нибудь надо вернуться сюда и сделать наброски, - сказала я, обхватив руками стакан подогретого вина.

Милош встал и подошел к хозяину. Через минуту вернулся с блокнотом и тремя карандашами.

- Сейчас, - сказал он. - Не «когда-нибудь», а сейчас.

Для начала я попыталась нарисовать его, но у меня ничего не получилось, и я раздраженно вырвала листок и бросила его на пол. Потом пришел черед вида из окна, потом - хозяина, который подсел к нам и щедро подливал вина, «чтобы расслабить пальцы», как он выразился. Мы все трое беспрестанно смеялись.

Патрон прибыл сюда из Тулона. Во время войны его кафе разбомбили, вот он и перебрался в Париж. Жена его была родом из Парижа. Она воспользовалась обстоятельствами и перетащила мужа с солнечного юга в «эту бронхиальную ловушку», сказал он. Канал - это единственный порт, который смог предложить им Париж, поэтому он и купил это кафе, назвав его «Кафе дю Миди». Южный акцент месье Жана и его средиземноморская жестикуляция могли согреть любой разговор, как бы ни было холодно за окном.

Он взял разбросанные по столу наброски и церемонно развесил их над стойкой бара.

- Как знать, как знать, - повторял он, - если бы владельцы кафе были более дальновидными в отношении Ван Гога… Я рисковать не собираюсь. - Он склонил голову набок и посмотрел на свой портрет. - Кроме того, эта вещь мне льстит.

Он вернулся к нам за столик и подлил еще вина.

- Bon. Поскольку я стал покровителем искусств и поскольку я давно уже так не веселился, позвольте пригласить вас на буйабесс. Приходите к восьми. Я покажу вам, что такое настоящий буйабесс, а не эта бурда, которой потчуют вас в Париже. Настоящий. Заодно и с женой моей познакомитесь.

- Думаешь, он серьезно? - спросил Милош, когда мы вышли на улицу. Мы оба поверить не могли, что такое вообще бывает.

- Конечно, серьезно, такой человек не стал бы разбрасываться словами. - Со мной люди всегда обходились тепло и доброжелательно, поэтому я быстрее пришла в себя.

Милош по- прежнему сомневался:

- Ты знаешь, я в Париже уже два года, но каждый раз мне не верится, когда меня приглашают в гости, домой. И в тот день с тобой… я тоже просто не поверил. - Он щелкнул пальцами. - Ты такая удивительная. - Он улыбнулся. - У меня такое чувство, что со мной чудо произошло.

- Так и есть, - засмеялась я.

Мы бродили вдоль каналов, наблюдая за тем, как день постепенно перетекает в сумерки. Особенно нас привлек канал де Люрк, где мы провели несколько часов, болтали о том о сем, смеялись, время от времени бегали друг за другом, пытаясь согреться, иногда присаживались на зеленый бережок и махали проплывающим мимо капитанам барж, их детям, которые скакали по кучам, словно козлики, или прыгали через скакалку, и они тоже улыбались нам и махали в ответ.

В задней части кафе стоял накрытый белоснежной скатертью длинный стол, в центре расположилась ваза с цветами. Мадам Николь, жена хозяина, оказалась маленькой скромной женщиной лет пятидесяти. Она радушно приветствовала нас, потому что мы понравились Жану.

Милош никогда раньше не пробовал буйабесс. Я заметила, какими глазами Жан поглядел на его истощенную широкоплечую фигуру, когда он снял плащ.

- Итак, здесь у нас русский, - констатировал он. - А вы - американка. Весьма необычная смесь. Да и времена сейчас тоже необычные настали, что и говорить. Чего только в Париже не повидаешь, да, ma petite Николь? Но и в Тулоне было полно всяких странностей. Помнишь ту английскую миледи, которая выскочила замуж за моряка с Мартиники? Леди Как-ее-там и огромный черный парень. Потом он сидел на ее яхте и отдавал приказы матросам. Перед войной это было. Да, старый добрый Тулон. А теперь там этих ужасных новостроек везде понатыкали. Э-эх!

Милошу положили весьма внушительную порцию рыбы, бульона и чесночного хлеба. И соус, просто восхитительный соус! Жан очень гордился своим соусом и чуть не запрыгал от радости, когда я начала нахваливать его. Я уничтожила несколько порций буйабесса и сказала ему, нисколько не преувеличивая, что это лучшее из всех блюд, которые мне доводилось пробовать. А соус вообще ни с чем не сравнится! Но все свое внимание хозяин сосредоточил на Милоше. Вино, непринужденный разговор, длинные рассказы Жана - все это, безусловно, подействовало на нас. Чем больше Жан пил, тем явственнее проступал его акцент, и в результате истории становились все смешнее и смешнее.

Собираться мы начали только около двенадцати. Жан никак не мог переварить тот факт, что Милош - семинарист.

- Я сразу понял, что он особенный. Как только увидел его, так сразу и понял. Но русский священник! Ну не знаю… - протянул он с сомнением.

Николь тактично заметила, что особеннее не придумаешь. Милош хохотал от всей души. На прощание мы долго жали друг другу руки, обещали заглянуть еще, причем как можно скорее. Да и вообще как можно чаще наведываться.

Мы с Милошем медленно брели по холодной ветреной улице. Я поверить не могла, что всего каких-то двенадцать часов назад этот парень был просто тем, кто не пришел на обед, и вызывал у меня раздражение. Но этот восхитительный день все изменил.

- Пошли, я провожу тебя до метро, - предложил Милош.

Мы неохотно переставляли ноги, улыбаясь друг другу.

У входа в метро он взял меня за руку.

- Завтра… - несмело начал он. - Не могла бы ты… не могли бы мы погулять завтра?

Ветер завывал, выдувая из нас остатки тепла.

- Рю де Драгон, дом тридцать. Ровно в полдень. И на этот раз я не пойду искать…

- У мадам Ферсон, - засмеялся он. - Ровно в полдень. Четвертый этаж. Спокойной ночи, Карола. И - мерси.

Таково было начало, робкое, несмелое. А конец - здесь, в номере отеля на бульваре Распай, пятнадцать лет спустя.

Я медленно брела по бульвару Распай к своей гостинице. Я видела его улыбку, слышала его смех. Как он мог уйти, как он мог бросить меня? Алексис? Неужели Алексис убедил его сделать это? Но как он мог заставить его? Где ты, Милош? О боже, где же он?

 

Глава 8

Стук в дверь раздался ровно в полдень, вместе с колоколами Сен-Жермен-де-Пре. В тот день - было второе воскресенье ноября - он впервые несмело вошел в мою комнату.

- Как тут мило! - сказал он, оглядывая яркие шторы и покрывало с розами.

- Я шкаф под гостиную переделала, - засмеялась я. - Видел когда-нибудь такой громадный?

Мы пообедали за столом у окна, глядя поверх крыш.

- Я уже и забыл, что значит жить в красивой комнате, - грустно улыбнулся Милош. - Нас в общежитии двадцать человек.

- Двадцать!

- Ты шокирована?

- Ну, не то чтобы шокирована. Но это, наверное, не слишком приятно, то есть… конечно, если вы все ровесники…

- Это действительно не слишком приятно. И мы не ровесники. Среди нас есть несколько стариков…

- Старики? Изучают теологию?

- Да. Возрастной лимит не предусмотрен…

Я видела, что ему больно признаваться мне, человеку, не имеющему отношения к семинарии, что его учебное заведение совсем не такое, каким должно быть. Но на другие темы мы говорили совершенно свободно, слушали музыку, посмотрели наброски и картины, которые я написала за лето. Потом пошли гулять и не заметили, как настал вечер. И в следующие дни мы виделись, как только выпадала такая возможность.

В самом начале мы бессознательно избегали встреч с Клодом и моими друзьями. Я чувствовала, что Милош не слишком уютно чувствует себя с ними. Кроме того, у нас всегда было чем заняться, что посмотреть, и мне не хотелось ничьей компании. Но главная причина все же таилась не в этом, и потребовалось некоторое время, чтобы я сумела разобраться сама в себе. Мы вели себя так вовсе не потому, что Милош был семинаристом, и не потому, что он отличался от других молодых людей. Все упиралось в деньги.

В 1948 году стипендии у всех студентов были разные. Да и сейчас наверняка ничего не изменилось. К примеру, один мой приятель, испанский художник, получал десять тысяч франков в месяц - гроши. Американцам платили семьдесят пять долларов в месяц, или тридцать пять тысяч франков, плюс оплата учебников, обучения и лабораторий. Тор присылал мне такую же сумму, но я всегда получала от него деньги на Рождество, каникулы, на одежду и тому подобное иногда он просто клал банкнот в конверт, «на марки», как он выражался. Мать Клода давала ему пятьдесят тысяч франков в месяц и оплачивала расходы на квартиру; среди студентов он считался богачом и имел возможность кормить половину Сен-Жермен-де-Пре. Но Милош получал три тысячи франков в месяц, что равнялось шести-семи долларам. У него, конечно, была бесплатная комната, то есть кровать в общежитии. Но три тысячи франков должны были покрыть все остальные расходы, включая еду.

Милош голодал. Не просто был голоден, а голодал по-настоящему, и голод этот было невозможно утолить одним хорошим обедом. Поесть - стало для него навязчивой идеей, целью, раем небесным. За несколько недель до нашей встречи он взялся за совершенно безумную работу - перевести длинный текст с русского на английский. Ему пообещали десять тысяч франков - просто смех, да и только, но десять тысяч франков казались для него столь невероятной суммой, что его трясло от страха при мысли - а вдруг ему откажут? Когда мы познакомились, Милош питался нормально, или почти нормально, уже около двух недель. Муки голода отступили, перестали преследовать его днями и ночами. У него осталось немного денег, чтобы прокормиться еще две недели. Единственная роскошь, которую он себе позволил, - поход в кино на «Открытый город».

Я конечно же читала про голод. Незадолго до этого я как раз перечитывала Оруэлла, но никогда в жизни мне не доводилось встречаться с теми, кто страдал от голода, как Милош. Его огромное тело, под два метра ростом, предполагало солидный вес, но было худым и изможденным. В то воскресенье я приготовила обед и ужин и могла бы готовить завтраки, обеды и ужины каждый день, но ему надо было «изучать катехизис». В то время он мог отлучаться только в среду вечером да по выходным.

Первые недели, в ноябре и декабре, прошли спокойно, без всякого шума и суеты, под знаком зарождающейся любви.

Один раз мы с ним ходили в театр. Мы смотрели «Occupe-toi d'Amйlie» в «Мариньи» с Жаном Луи Баро и Мадлен Рено. Клод ходил с нами и после спектакля повел нас съесть по тарелке лукового супа на Ле-Аль. В другой раз мы ходили на концерт Сеговии. До этого я понятия не имела о том, что Милош без ума от Сеговии и вообще обожает испанскую музыку и много о ней знает. Меня поражало другое - как в его жизни с войной, концлагерями, голодом и семинарией вообще появились такие вещи, как любовь к испанской музыке.

Постепенно мы узнавали друг друга, и Милош стал более уверенным в себе, более открытым. Я чувствовала, что нашла в Милоше такую любовь, о существовании которой даже не подозревала, как будто моя привязанность к этому исхудавшему высокому парню была бесценным и очень хрупким даром, посланным из далекого далека.

- Я буду скучать по тебе все каникулы. Как бы мне хотелось, чтобы ты тоже поехал. Мать Клода совсем не будет против.

- А как бы мне этого хотелось! Но мой кузен приезжает из Гейдельберга специально, чтобы повидаться со мной. Я не могу разочаровать его.

- Да, полагаю, ты прав. И все же глупо упускать такой случай расслабиться, понежиться на солнышке…

Я ехала в Канн с тяжелым сердцем, хотя не желала признаваться в этом даже самой себе. Перед отъездом я заглянула к Жану в «Кафе дю Миди», оставила там посылку с консервированным мясом и маслом и попросила передать ее Милошу на Рождество. Я не могла уехать в Канн и бросить его со столовской едой и тремя тысячами франков.

Поздно ночью, свернувшись калачиком в углу неотапливаемого вагона, я поняла наконец, как сильно я влюблена. Влюблена по уши. В голове у меня все перемешалось, и остались только вопросы, на которые не существовало ответов.

 

Глава 9

Канн встретил меня теплом, ярким солнцем и средиземноморской зеленью: лавр, розмарин, сосны. Сонный загорелый Клод ждал меня на станции. Мимоза и апельсиновые деревья, пальмы и финики, виноград и жасмин. После серого, туманного Парижа трудно было поверить, что Лазурный Берег - не плод истосковавшегося по лету воображения.

В комнатах нижнего этажа полыхали камины. Клод притащил с собой Филиппа и американского фотографа, Алана Kappa. Моник с Фредом были рады увидеть меня в добром здравии и тут же отправили на кухню, где полным ходом шли приготовления к англосаксонскому Рождеству. Индейка, пирожки с тыквой, пирожки с фаршем, рождественский пудинг, клюквенный соус, каштаны. Все это совершенно не подходило к засахаренному картофелю, но мы с Аланом отказались встречать Рождество без этой американской нотки в празднике. На Рождество собралось шестнадцать человек за огромным испанским столом, накрытым в довольно эксцентричном стиле.

После всех приготовлений Kapp окинул взглядом стол и рассмеялся:

- Загляни сюда редактор журнала «Дом и сад», у него наверняка нервный припадок случился бы.

Рождественские деревья тоже были представлены в избытке. Я лично украсила одно в саду, Клод - в гостиной, Фред изготовил деревянное и водрузил его на террасе, причем его произведение оказалось вне конкуренции. Мы играли в теннис под ярким рождественским солнцем или бродили по порту в свитерах. Сыграли в казино, выиграли в шары, но продулись в рулетку. Я никогда раньше не бывала в казино и поняла, что не в состоянии сконцентрироваться на игре. Напряженность прирожденных игроков, завсегдатаев казино, забавляла и постоянно отвлекала меня.

Вечеринка на Новый год? Зачем? У нас каждый день был праздником. Какой смысл устраивать нечто особенное? Включили в меню шампанское, только и всего. Собралось человек двадцать, по большей части соседей. Кто-то играл на пианино, и мы танцевали. Кто-то принес целую прорву пластинок. Шампанское скоро кончилось, и мы пили розовое вино из запасов Фреда - его собственного изготовления.

Я смотрела на Моник, на Фреда, на Клода и думала о своем отце. Они были так на него похожи. Ни в их, ни в его доме никогда не было настоящих раздоров и разлада. Несчастья словно обходили их стороной, потому что у них имелся врожденный ген счастья, дар, с помощью которого можно противодействовать любым напастям. Я была безмерно благодарна им за ту любовь, за то тепло, которым они меня одаривали. Как и Тор.

Еще два дня - и назад в Париж. Я возвращалась одна. Клод и Филипп собирались провести несколько дней в Женеве, с родителями Филиппа.

Я написала Милошу и попросила встретить меня на Лионском вокзале. Последние солнечные лучи, мимоза и апельсиновые деревья, и ночной поезд мчится в Париж.

И вот он стоит на перроне, высокий, бледный, худой, на лице - его бесподобная улыбка.

- Салют.

- Салют.

- Здорово выглядишь. Такая загорелая. В Канне все время солнце светило?

- Просто фантастика! Мы загорали на террасе. А на Новый год ходили на море. Надо было тебе тоже поехать. На Рождество за столом собралось шестнадцать человек. Мама Клода - просто ангел.

- Да, понимаю. У тебя такой восхитительный загар. А у нас дождь поливал. Солнца совсем не было.

- Поехали на Драгон. Думаю, мадам Ферсон все еще в отъезде. Мы можем пошуметь.

- Клод не с тобой?

- Нет, он остался. Я вернулась на несколько дней раньше.

- Зачем? Надо было остаться, насладиться солнышком. Ты только погляди, какой в Париже ужас…

И я поглядела на него:

- Нет, совсем не ужас.

Мы стояли и смотрели друг на друга, потом он отвел взгляд и взял мой чемодан.

В квартире я попросила его дать мне немного полежать в ванной, прежде чем взяться за приготовление обеда.

- Давай я все сделаю, пока ты будешь плавать, - предложил Милош.

- Нет, не беспокойся. У меня все в чемоданах. Иди книгу почитай или еще чем-нибудь займись. Я быстро.

Когда я вышла из ванной, он крепко спал, повернувшись лицом к стене. Я тихонечко подкралась к кровати, осторожно наклонилась над ним, чтобы не разбудить, и принялась разглядывать его спокойное лицо, подбородок, который во сне не казался таким упрямым, мягкую, как у ребенка, линию рта, разметавшиеся по подушке волосы, прекрасные очертания почти девичьих скул. Но ничего женственного в нем не было. Огромный рост, широкая кость, худой, но сильный; сильный, несмотря на эту ужасную худобу.

Я смотрела на него и думала о своих чувствах, о своих ощущениях. Должна же я что-то чувствовать, в самом деле! Поскольку в этот момент я твердо решила, что Милош должен заняться со мной любовью здесь и сейчас, я отмахнулась от мысли, что он может не захотеть, ведь он - студент-богослов. Когда двадцатилетняя девушка решает, что время пришло, решение ее, и без того невероятно важное, не должно осложняться ортодоксальными догмами. Настало мое время, а не время православия.

Я все еще смотрела на него, но была слишком увлечена внутренним диалогом с русскими святыми и не заметила, что Милош проснулся и улыбается мне.

- У тебя сердитый вид. - Он приподнялся на локте. - Это потому, что я уснул?

- Нет. Я… я просто старалась не разбудить тебя. - Я присела на кровать, и все святые вылетели у меня из головы.

Он потер плечо.

- Сделать тебе массаж? Я превосходная массажистка! - Я забралась на постель и села на колени, наклонившись над ним. Он взял меня за руку. Я начала массировать его плечо, и тут лицо его оказалось прямо перед моим.

- Не надо, Карола, не надо…

Оказавшись в его объятиях, я целовала его все сильнее и сильнее, прижималась все крепче и крепче. Я расстегнула ему рубашку и ощутила под ладонями его гладкую кожу.

- Ты не знаешь, что творишь… - прохрипел он мне в ухо.

- Я люблю тебя, Милош. Люблю тебя. Все нормально. Я люблю тебя.

- Но ты ведь никогда…

- Нет. Никогда. Но я хочу тебя… только тебя…

- Карола…

- Не говори ничего. Если я люблю тебя, то все нормально. Ты ведь должен хоть немного, хоть капельку, хоть чуточку любить меня.

Он заглянул мне в глаза, откинул волосы с моего лба, улыбнулся:

- Немного, о да, чуточку. - И он поцеловал меня, все крепче и крепче сжимая в объятиях, страх, пламя, жар и любовь сотрясали меня, несли на своих волнах прямо к Милошу.

- Ш-ш-ш. Молчи. Дай мне свою руку.

Стать любовниками не всегда так просто, не для всех, по крайней мере. Мы были несмелыми, застенчивыми, старались не смотреть на наши обнаженные тела, с трудом сбрасывали с себя детские раковины, входя в мир взрослых эмоций, все еще облекая их в нашу невинность. Пробуждение наших тел было столь же медленным, столь же нежным и откровенным, как и пробуждение нашей дружбы, нашей любви. Мы понятия не имели о тех страстях, которые кипят вокруг нас, о той физической любви, которая нас окружала. Наша любовь была совсем другой: молодая, нетленная, лишенная страха и стрессов. И мы оба знали это. Зима прошла словно во сне - бесконечная зима пятнадцатилетней давности.

 

Глава 10

Однажды морозным днем мы болтали с Жаном в «Кафе дю Миди». В доме было тепло, посреди комнаты стояла огромная, пышущая жаром плита.

Жан прервал свой рассказ, внимательно поглядел на меня и совершенно неожиданно предложил:

- Почему бы вам не снять комнату наверху! - Это был не вопрос, а восклицание. - Там огромное окно… и канал далеко видно. Пошли. Пошли, сами посмотрите.

Он выскочил из-за стойки бара, и мы понеслись следом за ним, обмениваясь удивленными взглядами. На лестнице Жан не переставал болтать. Я никогда не бывала в этой части здания. Небольшие коридоры освещены широкими окнами, на стенах - обои с розами, которые у многих ассоциируются с небольшими французскими гостиницами. На третьем этаже Жан, пыхтя и отдуваясь, но продолжая молоть чепуху, распахнул дверь в огромную комнату, светлую даже в этот хмурый февральский денек. Здесь уже несколько лет никто не жил, пояснил Жан, но если ее покрасить и мебель кое-какую добавить…

- Вы только гляньте, какой вид! - Он протер стекло, чтобы мы могли полюбоваться пейзажем.

Я вопросительно взглянула на Милоша.

- Ты могла бы здесь писать картины… - В глазах его горело тщательно скрываемое возбуждение.

- По рукам, - выкрикнул Жан, самый понятливый из всех мужчин на свете, и назвал совершенно смешную цену. Не успела я открыть рот, чтобы поблагодарить его, как он уже выскочил из комнаты и несся вниз по лестнице, и мы бежали следом, заливаясь смехом.

- У нас есть дом! У нас есть дом! Надо же, как нам повезло!

- Мне иногда кажется, что ты ведьма, - покачал головой Милош.

В субботу мы спозаранку отправились на блошиный рынок. Накануне Жан нанял кого-то вымыть пол. Весь остаток дня мы провели, окрашивая стены.

Какие милые вещицы нам попались! Огромная картина с пастушкой на фоне леса в позолоченной гипсовой раме. Я добавила ей козлиную бородку и усики, пририсовала сатира, подглядывающего из-за куста, и подписала: «Дали». Мы купили алжирский пуф, который тут же набили старыми тряпками и газетами, чтобы можно было сидеть на нем, и, когда кто-то присаживался на этого ветерана, он недовольно скрипел. А еще нам попалось огромных размеров зеркало, в котором все фигуры вытягивались и становились длинными трепещущими призраками. Мы повесили его на дверь снаружи. «Чтобы подбадривать гостей», - хохотали мы. И коврик. Прекрасный старинный коврик с дырой в размер кресла. Посреди этой дыры мы водрузили пуф, и, если посмотреть сверху, эта композиция сильно смахивала на мишень. Стены мы выкрасили в белый цвет, на окно повесили шторы в бело-голубую полоску. Несколько акварелей, эскизов и репродукций дополняли интерьер. Из мебели - большая кровать от Жана, неизменный французский шкаф, ширма перед раковиной. У окна - мой мольберт с незаконченным портретом Милоша.

Вот, собственно, и все. Каждый предмет выбирался с любовью, каждый уголок оформлялся с нежностью. С того времени я успела завести другой дом, создать счастливый домашний очаг с четырьмя детьми. Но никогда мне не достичь той теплоты, что согревала нас в комнате с окном на набережную Л'Ур.

Милош был свободен с вечера среды до утра четверга. Я ждала его в маленьком кафе на рю Мейнардье, и мы шли вдоль каналов, если погода позволяла. Мы частенько ели с Николь и Жаном, причем оба изо всех сил старались до отказа напичкать Милоша мясом, яйцами и маслом, с тревогой глядя на его запавшие щеки. Однажды вечером Николь призналась мне, что в молодости Жан переболел туберкулезом - все от недоедания, непосильного труда и «отсутствия любви», как он сам выражался. И он обнаружил у Милоша признаки этой страшной болезни. Время от времени я замечала, что он как-то странно смотрит на Милоша, во взгляде его сквозила печаль, замешанная на злости. Потом он резко отворачивался и шел обслуживать очередного клиента или протирать и без того чистые бокалы, бормоча что-то себе под нос. И хотя он никогда не говорил об этом вслух, я догадывалась, о чем он бурчит: Жан посылал проклятия тем силам, которые позволяют таким мальчикам, как Милош, влачить столь жалкое существование.

В следующий понедельник Клод поджидал меня у «Гранд шомьер». Я ничего не рассказывала ему ни про комнату, ни про «Кафе дю Миди», но виделась с ним почти так же часто, как и раньше. По выходным мы иногда ходили вместе на вечеринки или во «Флер». Рождество стало той чертой, за которой все пошло по-другому, и мы оба чувствовали это, но молчали.

- Привет. Я уже целую вечность тут торчу, тебя жду. И почему эти художники всегда опаздывают! - осклабился он в улыбке. - Послушай, в среду вечером открывается новый клуб. Камю придет, народ из «Роз Руж», Греко, все, одним словом, собираются. Хочешь пойти? - И прежде чем я успела отказаться, добавил, да так мягко, что я поразилась: - И Милоша приводи, ему понравится.

- О… - Я вдруг засмущалась, сама не зная почему. Повисла минутная пауза. Я чувствовала, что Клод смотрит на меня, и, подняв глаза, увидела на его лице улыбку.

- Счастлива?

Я кивнула.

- Ну, именно этого мы все и добиваемся, не так ли?

Мы оба улыбнулись, но немного грустно.

- Встречаемся в «Табу» около десяти тридцати, или хочешь сначала пообедать на квартире?

Я кивнула.

- Да, кстати. На следующий год меня принимают в RADA, - добавил он. Как бы между прочим.

- Клод! Как здорово! Но это ведь означает, что ты уедешь в Лондон. - Меня словно громом поразило: Париж без Клода - не Париж.

- Выше носик, красавица моя. Будешь посылать мне гуманитарную помощь в виде столового вина и сыра камамбер.

Мы шли по шумному бульвару Монпарнас.

- Знаешь, Париж без тебя мне совсем не нравится.

- Ну, до сентября еще есть время, рано слезы лить…

Милош никогда не бывал в ночном клубе. Никогда не слышал ни о «Табу», ни о «Роз Руж», но Камю знал наизусть. В десять тридцать в «Табу» было не протолкнуться. В ожидании всех остальных мы трое примостились у бара, рядом с парочкой знакомых Клоду негров-джазистов. Пока я здоровалась, Милош оглядывался вокруг, его явно забавлял вид красивых девчонок в невероятных нарядах. Была там одна блондиночка в огненной юбке-клеш до икр, с золотым широким поясом, а сверху - черный топ с глубоким вырезом. В ушах - африканские кольца до плеч, которые позвякивали при ходьбе. Росту в ней было под метр восемьдесят.

Милош улыбнулся мне, когда она продефилировала в дюйме от него. Он был в восторге. До этого, на пороге, мне чуть дурно от страха не сделалось: вдруг ему здесь не понравится, вдруг он против такого рода заведений, вдруг мы поссоримся? При мысли о ссоре с Милошем на меня накатывала волна ужаса. Я даже вообразить себе не могла, что обижусь на него, и мне делалось дурно, стоило только представить, как он на меня сердится. Особенно из-за «Табу». Однако никакой ссоры не случилось. Ни до, ни после. Никогда.

Вскоре показался Филипп в окружении своих приятелей, среди которых была и Прецель. Она посмотрела на Милоша, театрально вздохнула и кинулась к нему навстречу:

- О, снова этот милый мальчик, ты вернулся! - Клод успел перехватить ее прежде, чем она упала на грудь Милошу. - Пусти меня, недоумок, я полюбила его в тот самый вечер, когда мы ели картошку, настоящей любовью, moi, je le sais…

Бедная Прецель. В итоге она вышла замуж за американца, поселилась в Топеке, штат Канзас, и всю оставшуюся жизнь слыла обладательницей самых диковинных воспоминаний в этом захолустном городишке.

Милош остался доволен «Табу», ему понравился ночной клуб у Елисейских Полей, он был поражен присутствием Греко, Камю, Превера, Адамова и целого набора обитателей Сен-Жермен-де-Пре, чьи имена постоянно мелькали в фильмах, на афишах театров и концертных залов. Владелицей клуба была невероятно привлекательная певица с Мартиники, которая, казалось, знала всех и вся по обе стороны океана. Включая моего отца, с которым дружила.

Мы впервые танцевали вместе.

- Когда ты только успел научиться так хорошо танцевать, со всей этой войной, лагерями, епископами и тому подобным? Я просто поражена!

Он улыбнулся в ответ, крепко прижимая меня к себе:

- Я думал, что буду единственным, кто пришел в свитере и без пиджака. Даже хотел отказаться. Но ты только глянь, вон там парень без костюма, и вон там тоже.

- Я же тебе говорила.

- Ага, но я тебе не поверил. Думал, ты хочешь меня подбодрить…

- Нет, просто здесь место такое. Многие специально одеваются так же, как ты. Это своего рода кокетство.

- Ха! А я бы все отдал за одну белую рубашку и один костюм… настоящий костюм. Такой, как у всех остальных. Если у меня когда-нибудь появятся деньги, я стану по три раза на дню рубашки менять. Для каждой еды - своя…

- У тебя никогда денег не будет. Ты их все на еду спустишь, - засмеялась я.

- Как знать! Я могу заработать. Бизнесом займусь. Или еще чем.

Я удивленно уставилась на него:

- А что, православные священники имеют право бизнесом заниматься?

Он прижал меня к себе, нерешительно подбирая слова:

- Нет. Православные священники не занимаются бизнесом.

- Ну и?…

- Я ведь еще не священник…

У меня перехватило дыхание. Столько всего промелькнуло у меня в голове за этот крохотный миг, столько невысказанных надежд обрело форму, столько тайных желаний, в которых я боялась признаться даже самой себе, - все сложилось в единую картинку, как в детской головоломке. Не знаю, какой инстинкт подсказал мне промолчать. Потом, позже.

В ту ночь, прижимая его к себе, проводя пальцами по линиям его лица, его скул, по бровям, я поняла, что без Милоша я буду только наполовину живой.

Пятнадцать лет спустя на бульваре Распай мне пришлось признать, что я оказалась права.

 

Глава 11

Звонок телефона заставил меня вздрогнуть. Кто может звонить мне в отель «Кере»? Может, дети…

- Звонок из Лондона, мадам.

- Благодарю.

- Карола? Ты слышишь меня, Карола?

- Клод? - не поверила я своим ушам. Нет, только не Клод, только не сейчас.

- Да. Послушай, я в аэропорту. Часа через два буду в Ле-Бурже. Ты можешь встретить меня там?

Ле- Бурже, через два часа.

- Что? - недоверчиво переспросила я.

- Карола, прошу тебя. С тобой все в порядке? - Он старался говорить спокойно, но в голосе его сквозило нетерпение.

- Да. Все в порядке.

- Ты уже… Ты кого-нибудь видела?

- Нет. - Я услышала, как у него вырвался вздох облегчения.

- Ну, тогда ладно.

- В чем дело, Клод? Зачем тебе нестись галопом по Европам…

- Не бери в голову. Ты же знаешь, я обожаю носиться. Запомни - в аэропорту часа через два.

- Но зачем? Зачем тебе приезжать сюда? - Ладони мои похолодели, волосы зашевелились от страха. Даже голос мне изменил.

- Прошу тебя, Карола. Я потом все объясню. Уже посадку объявляют. Прошу тебя, сделай это ради меня. Приезжай, и все. - Он говорил строго, будто приказы отдавал, что было совсем на него не похоже.

- Ладно, приеду.

Я поглядела на часы. Шесть сорок. Как рано.

Я переоделась в теплое платье с высоким воротом, умылась и бездумно причесалась перед зеркалом в большой старомодной ванной. Зачем я это делаю? Плащ, сумочка с сигаретами, зажигалкой и французскими франками, тяжелый гостиничный ключ в руке. И снова - бульвар Распай.

Поначалу паника охватила меня с головой, но потом пошла на убыль, как волны в море. Выходит, Клоду что-то известно, и уже давно. Но что?

Что Милош женат на милой француженке и живет в пригороде? Что он никогда не любил меня? Что все это - плод моего больного воображения? Что я прошла через бред отчаяния понапрасну, ради несбыточной мечты? Что Милош - преуспевающий лысеющий мужчина, у которого шкаф от рубашек ломится… Это ли знает Клод? Что еще он может скрывать от меня? Что? Почему он понесся сломя голову в аэропорт? Только чтобы сказать - Милош здесь, в Париже? Я и сама это знаю. И всегда знала. Что тогда? Что Милошу будет неудобно встречаться со мной сейчас? Это тоже мне известно. Я не собираюсь искать его. Только не теперь. Я лишь в «Селект» побывала, но там никого не осталось. Он знает, что нигде никого не осталось? И что меня тоже не осталось? И Клода не осталось? Неужели он летит сюда, чтобы сообщить мне все, что я и без него знаю? И убедиться собственными глазами, что я все еще люблю того парнишку. Что все прошедшие годы рухнули к моим ногам, как будто их и не бывало… что дети и Гевин - ничто по сравнению с тем мальчишкой… что все эти годы он жил во мне, и, что бы там ни говорил Клод, ничего не изменится, Милош так и останется со мной, как это было с нашей первой встречи пятнадцать лет назад.

Волны паники пошли на убыль, я успокоилась и впала в усталое оцепенение.

Оказавшись на улице, я почувствовала, как меня начинает одолевать любопытство. Я пошла по рю де Рэн по направлению к «Флер» быстро, нетерпеливо. На бульваре Сен-Жермен толкался народ. Рю Сен-Бенуа смахивает на главную улицу маленького городка - никто никуда не идет, все собираются кучками и стоят на месте. Я внимательно вглядывалась в лица на террасах кафе, как будто искала кого-то, потом зашла внутрь и с той же тщательностью оглядела людей за столиками, официантов, зеркала, лестницы. Затем вышла из «Флер» и направилась к реке. Время еще есть.

Детишки во «Флер» - чистенькие, опрятные, хорошо одеты. В этот весенний денек на них прекрасно пошитые спортивные куртки, чистые рубашки - хорошие рубашки, дорогие свитера, отутюженные брючки от Барберри. На девчонках - одежда из бутиков, кашемировые свитерочки, плащики от Эстрель, ботиночки от Куреж.

Другое поколение, война не гонится за ними по пятам. Из прежних официантов осталась от силы парочка. 1948 год канул в прошлое и стал далекой историей.

Клод. Я была несправедлива к нему. Единственный человек из прошлого, оставшийся со мной. Теперь знаменитый английский актер, он снова живет в одном квартале со мной, как и тогда, когда я жила на рю де Драгон, а он - на рю де Сен-Пер.

Мы с ним ни разу не обсуждали Милоша со времени моего приезда в Европу вместе с Гевином и двумя малышами в подгузниках.

И только однажды, после рождения моего младшего сына, мы обменялись многозначительными, неловкими взглядами. Сестра моего мужа поинтересовалась, как мы собираемся назвать малыша. Имя мы, как обычно, заранее не припасли.

- Почему бы не назвать его Майклом? - предложила она.

Клод стрельнул в меня взглядом. Я почувствовала, как краска бросилась мне в лицо. Гевин, который наотрез отказывается подпитывать, как он выражается, «эту мистику», такой милый, такой добрый Гевин поднялся, налил всем выпить и начал выдвигать другие предложения «в честь валлийских дядюшек». Протянув мне стакан, он так нежно, с таким пониманием поглядел на меня, что у меня слезы на глаза навернулись.

В 1955 году Клод встретил нас в Саутгемптоне и довез до Лондона. Было так здорово видеть его снова. Он совсем не изменился - тот же безумный юмор, тот же дикий полет фантазии. Самый веселый человек на свете. Тем вечером, когда дети были уложены в кровать, а Гевин отправился позвонить матери в Уэльс, мы поглядели друг на друга, серьезно, без шуток, в глазах - ни смешинки.

- Я пытался найти его. От этих бородатых ублюдков помощи не жди. Грубияны. Они такого про него наговорили, и про тебя тоже. Один Алексис остался, этот милый родственничек. Я сидел попеременно в «Куполь» и в «Селект», пока он не объявился наконец. Я ведь его только раз видел и поэтому сомневался. Но это был точно он. Официант из «Селект» сказал мне, что это он. Вежливый такой. Милош уехал, говорит. И он не знает куда. Если хотите написать ему, пишите на адрес Алексиса, а он перешлет, если услышит что-то о брате. Я спросил у него адрес, и он знаешь что ответил, чертов ублюдок? «Селект», бульвар Монпарнас, Париж, 14.

Стыдно признаться, но я не съездил ему по морде. Просто попытался переубедить его. Но он только усмехался, наслаждался своим положением, гаденыш. Сама знаешь, как мальчишка, который крылья мухе обрывает. А потом заявил: «Кароле никогда в голову не приходило, что Милош, быть может, уже по горло всем этим сыт?» Должен признаться, это поставило меня в тупик. Ублюдок.

Мы помолчали немного.

- Знаешь, - подвела я итог, - в этом нет никакого смысла. Он мог бы и написать. Даже если это правда, он все равно написал бы. Ерунда какая-то. Я оставила ему адрес Тора. Он не слишком хорошо себя чувствовал, когда я уезжала из Парижа, - этот кашель, да еще простуда, которая никак не желала излечиваться… «Отель дю Миди» к тому времени закрылся, помнишь? Мы снимали комнату на Месье-ле-Пренс, да и то временно. В семинарии он уже несколько месяцев не появлялся, но договорился с одним другом, что тот будет пересылать его почту туда. Серж, так того мальчика звали. Думаю, ты его не знал. Серж. Он велел мне писать Сержу, потому что не знал, в какой отель переедет. А ты в Лондоне был. О господи! Если бы ты не уехал в Лондон, он наверняка повидался бы с тобой, я в этом просто уверена. Это все Алексис, чует мое сердце. Но как ему удалось? Как он заставил Милоша слушать его? Какие слова нашел? Милош ведь был таким упрямым… Помнишь его, Клод? Его так просто с намеченного пути не сбить. Он знал, что я люблю его… он знал, знал… - Я заплакала.

- И все еще любишь его, - долетел до меня голос Клода, низкий, неверный.

Я не ответила. Да этого и не требовалось.

Это было в 1955 году. С тех пор мы ни разу не говорили о нем. Я любила Гевина, но по-другому. Жизнь била ключом, четверо детей. Мы просто никогда больше не говорили о нем, и все тут.

На рю Бонапарт, по пути к реке, меня снова охватил страх. Что известно Клоду? Зачем он летит сюда, в Париж? На глаза навернулись слезы, улица поплыла. В голове у меня крутился один вопрос, крутился и крутился, как огненное кольцо в темноте. Кто поступил так со мной, кто искалечил меня, кто разрезал мою душу надвое? Где теперь Алексис? Кто сделал это, кто, если не я?

 

Глава 12

- Знаешь, - задумчиво произнес он, - мы как будто в двух мирах живем, ты и я. То снимаем маски, то одеваем, как двуликие Янусы.

Мы расположились на набережной острова Сите, рядом с памятником Генриху IV. На дворе стоял первый теплый мартовский денек.

- Когда мы здесь, на Левом берегу, с Клодом, Филиппом и остальными, мы одни. А когда мы в отеле у каналов - мы совсем другие. В кафе сидим одни мы, вдоль шлюзов гуляем другие мы.

Он повернулся на живот, чтобы поглядеть на мою реакцию. Я ничего не ответила, и он продолжил:

- Другие мы - тайные. Более… более реальные. Или менее реальные, может быть. Да, наверное, менее реальные.

- Я - вполне реальная, - прошептала я.

Он смотрел на траву, на тоненькие росточки городской травки, пробивающиеся через мостовую. Пальцы его водили вверх-вниз по травинкам, как будто перышки гладили, только чтобы потрогать - какие они на ощупь.

- Я не уверен, что ты - реальная, - медленно произнес он. - Не уверен, что ты здесь, что это твоя рука, что это твое плечо, что это твое дыхание качает травинки. Совсем не уверен.

Он снова перевернулся и обхватил колени руками. Теперь мне не было видно его лицо.

- Знаешь ли ты, что заблудившиеся в пустыне люди часто видят миражи? Известно ли тебе, что такое галлюцинации? Голод тоже способен вызвать галлюцинации. Не только голод физический, от отсутствия еды, но голод… от отсутствия привязанности… любви, когда ты ищешь того, кто будет искать глазами именно тебя, смотреть на тебя и знать - это ты, а не просто бросит взгляд мельком и пройдет мимо. И тогда появляется кто-то… кто… всего лишь галлюцинация, мираж, от одиночества. Иногда я просыпаюсь - не только во сне, но и наяву, - просыпаюсь, и мне становится холодно и страшно, потому что я понимаю - ты всего лишь мираж, что меня просто мучает голод, и мне хочется кричать, потому что тебя не существует. И пустота, одна пустота вокруг, такая знакомая, во всем теле пустота.

Я протянула руку и коснулась его плеча:

- Я реальная. Тебе нечего бояться.

Он молчал, отвернувшись от меня.

- Милош?

Но он не откликнулся. Просто сидел, уставившись на траву.

Сегодня, теплым весенним вечером пятнадцать лет спустя, другие парочки прогуливались по острову Сите, сидели на траве, ловили последние лучи заходящего солнца. Но огромного дуба у подножия лестницы, прекрасного огромного дуба больше нет. Он погиб в буре. Неизбежный Париж, неизменившийся Париж, вечный Париж. За исключением небольших деталей.

А потом весенний дождик принялся рисовать узоры на стекле, кубы и стрелы, кружево и замки среди деревьев, листвы и теней. Всю субботу я работала над портретом. Очень трудным портретом. Никак не могла сосредоточиться, понять его, осмыслить природу того света, который отражался в его глазах, передать его. Милош пришел около пяти. Сколько месяцев прошло? А я все еще подпрыгивала от радости, когда видела на его лице приветственную улыбку.

- Как продвигается работа? - Он взглянул на мольберт. - Уф! Неужто я и впрямь такой грустный? - Он скорчил портрету рожу. - Меланхоличный славянин?

- Или просто священник? - улыбнулась я ему в ответ.

Я продолжала писать, не обращая на него внимания. Время от времени я слышала его шаги, замечала, что он то стоит у окна, то сидит на кровати, читает. Однако через некоторое время я скосила на него глаза, и меня поразило выражение его лица: взгляд мрачный, почти холодный.

- В чем дело?

Он поднялся и взял сигарету.

- Дело. Английский язык такой странный. Дело, деловой, в чем дело? Дело, безделье, окунуться в дело с головой, дело жизни, призвание, служение, сбежать от дел, спастись, спасение, избавление, заблуждение, любовь, Бог, мир, плоть, война, кровь, голод, молодость, Дух Святой…

- О чем это ты? - ужаснулась я, хотя интуитивно понимала, что рано или поздно это должно было произойти. - О чем ты?

- Ни о чем. Извини.

- Давай выкладывай.

- Нечего выкладывать…

- Хочешь сказать, что не желаешь обижать меня.

- Нет. Я не желаю обижать тебя. Но я не то хочу сказать. Это… дело не в тебе… дело во мне.

- Ты имеешь в виду плотский грех и все такое.

- И все такое. Именно так. Ты знаешь, что это - «все такое»? Ты знаешь, что мы грешим? Попираем мораль? Нарушаем обет? Ты знаешь, что я нарушаю обет?

- А я - нет! Это точно! - зашлась я. - И любая догма, которая твердит, что ты погряз в грехе…

- Почему? Только потому, что любовь сильнее всего остального? Только поэтому она оправдывает сама себя, оправдывает все на свете? Нет, это не так. Или Фрейд сметает заповеди Господни? Ничего подобного.

- Что с тобой, Милош? Что случилось?

- Ничего не случилось. То есть все случилось, просто я отказывался посмотреть правде в глаза. Потому что не могу позволить себе потерять тебя. Не могу позволить себе сказать: да, я поддался плотскому греху, но все это было ошибкой, и, кроме того, я так молод, и мне нравится заниматься любовью, но я слишком беден, чтобы жениться, а она такая продвинутая девушка, американка, очень современная, потому я и пал, но все было ошибкой, и я больше не буду делать этого. Нет, я не могу произнести эти слова. Я не лицемер. А ты не такая уж продвинутая для этого…

- Продолжай, - подхлестнула я его. - Выговорись. Ты «живешь в грехе», по твоим понятиям?

- И по твоим тоже, надеюсь.

- Нет, только не по моим. Вовсе нет.

- Но ты ведь не порочна!

- Нет, я так не думаю. Просто я люблю тебя, только и всего. Не жить с тобой - вот что противоестественно, лицемерно, вот когда я стала бы лгать себе…

- Когда? Хочешь сказать, если бы лишила себя удовольствия, на которое не имеешь никакого права?

- Но я имею право! Мое тело принадлежит только мне, и управляет им мой разум. И я не истязаю его. Я делаю с ним то, для чего оно было создано… если говорить начистоту. Я люблю тебя…

- Поэтому я имею тебя, - прервал он меня.

- Порочно это или нет?

- Конечно да.

Я замолчала.

- Карола, неужели ты не видишь, что я погряз во лжи?

- Нет! - Но на самом деле я все понимала. Просто у меня никогда не хватало духу посмотреть на него как на семинариста, как на будущего священника. Мне становилось неловко от этих мыслей. И я чувствовала себя неуютно, когда вспоминала, что люблю будущего православного священника. Я ни одного православного христианина в жизни не встречала, не говоря уже о священниках… И я понятия не имела, во что они верят, как относятся к сексу и тому подобным вещам. Я знала только одно: их семинаристы голодают, у них нет ни зимних пальто, ни теплых ботинок. Однако это, надо думать, никакой связи с религией не имеет.

- Да. Да, зимние пальто, отсутствие денег, лицемерие. Да. Знаю, знаю, знаю. Но каждый раз, когда я захожу в эту комнату, каждый раз, когда протягиваю к тебе руки и обнимаю тебя, каждый раз, когда я занимаюсь с тобой любовью, у меня такое чувство, что я тону…

- Господь всемогущий, Милош! Неужели у тебя не возникает никаких сомнений по поводу догм, которыми тебя пичкают? Неужели ты и вправду веришь, что совершаешь грех, что я грешна, что эта комната грешна? - закричала я.

Он подошел к окну, распахнул его и уставился на проплывающую мимо баржу.

Я отложила в сторону кисть, которую все еще держала в руке. В комнате повисло молчание.

- Что я могу предложить тебе? Что я смогу дать тебе в будущем? Какие аргументы найду, чтобы оправдать себя, свои поступки? - Голос его доносился будто из далекого далека.

Когда это случилось? В мае, дождливым майским днем сорок девятого года. И вот сегодня я смотрю на реку Сену, самую романтичную из всех рек на земле. Смотрю на Сену и снова слышу его голос, думая о том, что даже тогда он казался мне ужасно далеким.

Такси довезло меня до рю Мейнардье. Я поискала глазами кафе на углу, в котором мы, бывало, встречались. Оно все еще там и почти не изменилось: никаких неоновых вывесок, никаких металлических излишеств, которые незаметно прокрались в этот город. На стенах - все те же открытки. Только человек за стойкой бара другой. Я заказала кофе и, как в былые времена, принялась рассматривать картинки. Теперь их стало гораздо больше; больше, чем я помню.

Я пошла вдоль каналов. Дома тоже казались прежними, за исключением пары-тройки новых да современной заправочной станции. Но в общем и целом все осталось по-старому. Вот магазинчик, где торгуют тропическими рыбами, червями и черепахами. А вот и три конских головы над мясной лавкой. Когда-то я даже делала с них наброски.

- Ты даешь мне то, что ни одна церковь не в силах осудить. Это любовь. Бог - это любовь, разве тебя не учили этому в воскресной школе? Бог - это любовь. И если обстоятельства сильнее нас, если война, бедность и несчастья не дают тебе выразить свою любовь в положенной форме, то в этом нет ни твоей, ни моей вины! - ответила я ему.

- Выразить в положенной форме, - повторил он, обдумывая мои слова. - Иногда ты говоришь так странно. Скажи мне, Карола, только честно - ты веришь в Бога?

Я заглянула в его тревожные глаза, и мне стало страшно отвечать. Я боялась обидеть его, а больше всего боялась потерять его.

Три милых конских головы смотрели на меня поверх мясной лавки в наступающих сумерках.

- Не знаю, - собралась я с духом.

- Это означает - нет.

- Это означает, что я не знаю.

- Но если ты сомневаешься, если ты сомневаешься в существовании Господа, тогда что ты обо мне думаешь? Что ты можешь подумать обо мне? - прошептал он, отворачиваясь к окну.

Могут ли конские головы смеяться?

- Не понимаю, о чем ты. Моя вера не имеет абсолютно никакого отношения к тому, что между нами происходит.

- Еще как имеет. Открой глаза. Посмотри. Я учусь на священника. И в то же время живу здесь, с тобой, занимаюсь с тобой любовью, делю с тобой жизнь и хочу большего, большего, чем имею сейчас… и все это время учусь на священника. Неужели тебя не шокирует это противоречие? Мягко говоря, противоречие.

- Может быть. В каком-то смысле, - медленно проговорила я.

- Ага, вот видишь! Кем надо быть, чтобы поставить себя в подобные условия? Либо сластолюбцем, либо лицемером. Божий человек, который занимается блудом, либо лицемер, который изображает из себя Божьего человека. Кто тогда другие служители Бога? Кто они, те, которых я знаю? Те, которые месяцами заставляли меня голодать, да так, что мысли о еде забивали всяческие раздумья о Боге; те, чью глупость только их фанатизм переплюнуть может; те, кто механически вызубрили свои уроки и с тех пор не задались ни одним вопросом? Те, кто готов распять меня на кресте за то, что я люблю тебя, а тебя за то, что ты любишь меня? О господи… я не знаю. Я больше ничего не знаю. - Он устало опустился на край кровати. - И если ты не веришь в Бога, как можешь ты понять меня… понять, что я пытаюсь…

- Послушай. - Я присела рядом с ним. - Я совершенно не разбираюсь в твоем призвании. Я даже не знаю, правильное ли я для этого слово выбрала. Я не знаю, чем отличается человек, который решил служить Господу, от поэта или сапожника. Все начинается в тебе и заканчивается в тебе. Если только ты честен с самим собой. Меня совершенно не мучает вопрос, что я совершаю неправильные поступки здесь, с тобой. Это не так! Будь мы с тобой женаты, для меня ничего не изменилось бы. Но я должна признать, что догмы говорят нам: нет, брак - это святыня, и брачный акт только для… для членов клуба, если хочешь. Но пресловутое милосердие Божие должно предусмотреть исключение для таких, как мы. Там, где любовь настоящая, чистая, прекрасная, и там, где окружающий мир не просто враждебен, а почти невыносим. Я уверена, Милош, твой Бог совсем не злой и не может не понимать, что такое настоящая любовь.

Он улыбнулся мне, как улыбаются неразумному ребенку:

- Нет. Он не злой. Но я не уверен, что Он такой, каким ты Его себе представляешь.

- Милош, - сказала я ему через несколько минут. Он снова стоял у окна и глядел на канал. - Милош, то, что мы делаем, правильно.

Он развернулся, прижал меня к себе и погладил по волосам. Но ничего не ответил.

Мне совершенно не хочется снова видеть ту церковь. Пойду к каналу. Там есть прелестный пешеходный мостик в викторианском стиле, разводной, который поднимается, если баржа идет. Когда-то там была металлическая табличка с нарисованной лошадью, запряженной в карету, и надписью: «Ездить рысью запрещено».

 

Глава 13

Вот и шлюзы. Совсем не изменились. Словно призраки! Неужели я гонюсь за призраком? Но за чьим - за призраком Милоша или за своим собственным призраком? Чью загубленную юность ищу? Девчонки, которая плавно плыла к безумию и потом так же плавно выплыла обратно, потому что все вокруг твердили - так надо? О да, они были правы, все до одного; и она прервала свой побег, только вот в Париж ездить отказывалась, потому что знала - здесь ее ждет новый побег. А она не могла себе этого позволить. Призрак ли это? Ее ли это призрак? Или она готова изгнать тот, другой? Неужели те двое так далеки от меня теперь, что я говорю о себе в третьем лице, а Милоша называю «он»? Я шла вдоль канала, пытаясь сложить картинку из отдельных кусочков, докопаться до истины в паутине абсурда.

Сам канал, может, и не изменился, но годы брали свое. Безобразные новые дома, огромные, квадратные, недолговечные, облупившиеся, неприглядные, на окнах даже герань - и то редкость. Старые здания, низкие, узкие и серые, все еще оставались на своих местах. Меня всегда удивляли таблички с французскими названиями на этих зданиях. Они как будто прибыли из другой страны, почти неизвестной, с незнакомым языком: латвийским, например. Но никак не французским.

Я просто диву давалась, глядя на вереницы автомобилей, чистенькие площади и дома, на прекрасную одежду, прелестные туфельки и ботиночки. Интересно, сколько теперь стоит жетон в метро и сколько он стоил тогда, в сорок восьмом? Сколько же он стоил в сорок восьмом? Не помню, хотя должна бы помнить. Неужели это и в самом деле Париж? Существует ли вообще город под названием Париж? Или Париж - всего лишь идея, которая приходит к человеку там, где он был молод и непорочен? Разве мое представление о Париже имеет что-нибудь общее с этим шумным городом, где над бистро моей памяти горят неоновые вывески?

Нет никакого Парижа; есть просто безымянное место, где юность живет, цветет и умирает, где все происходит легко, само собой; страна, в которую нет возврата. Потому что ее больше не существует.

Мимо плывет баржа с сияющим штурвалом и плющом в цветочных горшках.

Краснощекий мальчишка играет на палубе. Баржа проплывает мимо высокого серого дома с балконами. Вот что стало с крохотным «Отель дю Миди». Бедный Жан, он тоже умер, и его маленькая гостиница превратилась в огромный многоквартирный дом. Париж есть, и его нет. Он в моей голове, этот несуществующий Париж; то я его вижу, чувствую его запах, могу дотронуться до него, то он исчезает.

Вон там, на третьем этаже, где висят нейлоновые занавески и шторы в цветочек, я и жила. Почти два года я жила там, я была там, я существовала, потому что существовала эта комната, она существовала, потому что существовали мы, потому что мы вдохнули в нее жизнь, потому что Жан и Николь сотворили ее, согрели ее своим теплом, потому что они встречали нас с распростертыми объятиями, кормили нас, окружали своей любовью, смехом и радостью. А теперь она где-то между шторками в цветочек и лестничным пролетом многоквартирного дома. Жан умер, Милош исчез, да и я сама наполовину жива. Но комната все еще осталась.

Новое кафе конечно же называется «Кафе дю Нор», над ним горит неоновая вывеска, а внутри полно новомодных штучек.

«Бутерброд с ветчиной, пожалуйста, и стакан божоле… Да, на террасу, пожалуйста… Нет, совсем не холодно… Очень тепло для мая…»

Как забавно копаться в своих воспоминаниях, словно в старых вещах. Одни выцвели и поблекли, другие совсем как новые.

Пасхальные каникулы 1949 года. Все куда-то направляются, все ждут поезда, автобуса или собираются путешествовать автостопом. Клод никак не мог решить, куда ехать, потому что его задерживает мать с отчимом. Они собирались приехать в Париж, но у Фреда появились дела в Англии, и они не знали, как поступить. Филипп и его коммунальный автомобиль - единственный на всех - отбывали в Швейцарию. К несчастью.

- Я только что с матерью разговаривал, - выпалил запыхавшийся Клод, одним махом одолевший лестницу. - Они в Англию едут. Но мы все равно можем поехать в Канн. Ключи будут у Гастона, он в деревне живет. Милоша тоже пригласили. Кстати, мать взяла с меня клятву передать вам с Милошем приглашение. Боюсь, к старости у нее совсем с головой плохо становится, один романтический бред на уме. Одним словом, отбываем.

В ту среду мы с Клодом ждали Милоша в кафе на рю Мейнардье. Хороши же мы были под дождем - веселая троица, которой плевать на непогоду, все мысли только о солнце, лодках и Лазурном Береге.

- Как поедем? Втроем автостопом не добраться, - заметил Милош.

- К черту автостоп. Со студенческой скидкой поезд не дороже обойдется. Можете об этом не беспокоиться, я сам заплачу за билет, потом отдашь, - отмахнулся Клод.

Я заметила, что Милоша бросило в краску. Мы поднялись в комнату «Отель дю Mиди». Клод никогда тут раньше не бывал.

- Какой чудный вид! - выглянул он в окно. - Под дождем на Брюгге похоже.

Мы с Милошем улыбнулись друг другу. Как будто собственное дитя показывали.

А потом, пока наши ботинки сушились у плиты, мы пили сливовицу - югославское сливовое бренди - и строили планы на каникулы.

Когда мы забрались в битком набитый ночной поезд, дождь никак не желал униматься. А проснулись мы уже под ярким голубым небом. Вокруг - сосны и мимоза, погода гораздо теплее, чем мы ожидали.

- Парижская весна - просто чудо, она помогает почувствовать все очарование Миди, - заявил Клод.

- В этом плане парижская зима еще лучше, - добавил Милош.

Целые дни напролет мы валялись на горячем песке пляжа, поедая восхитительные сандвичи с салатом. Вода была еще холодная, и мы просто лежали на солнце, смеялись и кувыркались в песке. Мы показали Милошу Ниццу и Монте-Карло. Поскольку для казино у нас не было ни подходящей одежды, ни денег, мы бродили по улицам, пропитываясь духом игры и стараясь «ощутить вкус роскоши». То готовили невероятные обеды, то обходились бутербродами с яичницей. То спали до полудня, то вскакивали в шесть утра, «чтобы время не терять». Слушали музыку, читали, валяли дурака - одним словом, делали все, что душа пожелает.

Вечерами мы бродили по холмам, все втроем, взявшись за руки, вдыхали аромат весны и распевали песни. Еще несколько дней под солнцем, пикников на пляже, обедов на террасе, послеобеденного сна или полуденных моционов, прогулок по морю, визитов на Изе - средневековый горный утес, последний поход в порт, спешная уборка на кухне - и снова ночной поезд, и мы все трое спим без задних ног в переполненном вагоне третьего класса.

 

Глава 14

В Париже становилось все теплее. Теперь Милош почти каждый вечер был свободен, и мы проводили вместе больше времени, чем раньше, до Пасхи.

Меня пригласили на выставку Пикассо в Дом Французской Мысли. Мы вместе ходили по музеям, стояли в очереди в «Урсулинки», посещали выступления Сартра в Сорбонне, Камю и Гэри Дэвиса. Слушали джаз в погребках у Сены, танцевали на Монмартре вместе с американскими туристами. Обедали на Университетском острове, устраивали пикники в Булонском лесу. Мы открыли для себя не слишком известные парки Парижа, такие как парк Монсури и Бют-Шомон. Пили бесконечное пиво во «Флер», «Селект», «Дом», «Куполь», ели бутерброды на набережных Сены. Забирались на Эйфелеву башню. А почему бы и нет? Приветствовали отмену нормирования продуктов той весной, слушали лекции Мерло-Понти и Джона Стейнбека, ходили на репетиции в «Комеди Франсез», где Луи Жуве наводил критику. Мы читали, слушали, болтали и мечтали.

Недели текли за неделями, время лилось незаметно, и ничто, кроме последнего поезда метро, над нами не тяготело. Ни времени, ни границ, ни груза ответственности.

Близилось лето. Мы снова отправимся в Канн конечно же. Сможем проехаться автостопом по Италии и даже до Сицилии добраться. Мы с Клодом как раз обсуждали маршруты, города и острова.

- У меня на лето работа есть, - покачал головой Милош.

- Работа? - уставились мы на него.

- Да, - рассмеялся он, - работа.

Это очень задело меня. Он мне ничего про работу не говорил.

- Что будешь делать? - спросила я.

- Канавы копать или что-нибудь в этом духе. Одним словом, физический труд в Германии.

Он рассмеялся, увидев мое удивление, и обнял меня за плечи.

- Только на шесть недель, - успокоил он меня, словно маленького ребенка.

Когда мы остались одни, Милош пояснил:

- Так я смогу купить себе зимнее пальто и ботинки, и еще на несколько месяцев останется. На следующей неделе мой кузен Алексис приедет в Париж, он все и устроит. У него есть связи с несколькими конторами, организующими работу студентов в Германии. В прошлом году мы сто тысяч франков заработали в трудовом лагере. Глупо было бы не поехать снова.

Я понимала, что он прав, но не могла скрыть разочарования.

- И еще я три белые рубашки куплю, - рассмеялся он.

- По одной на каждый прием пищи?

Длинное, такое заманчивое, долгожданное лето…

- А что мне делать? - спросила я.

- Это же всего шесть недель, и ты поедешь с Клодом в Канн, загоришь, будешь рисовать на открытом воздухе, а может, поучишься готовить в закрытом помещении.

- Ты один поедешь или с Алексисом?

- Надеюсь, что с ним. Но если не с ним, то уж точно с Сержем - это парень из нашей семинарии. Кстати, - добавил он, странно улыбнувшись, - Серж тебя видел. И считает тебя красавицей.

- Но я ведь никогда с Алексисом не встречалась? - спросила я, взглянув на Милоша. В глубине души я знала, что Милош намеренно не рассказывал Алексису обо мне. Не знаю почему, но я с самого начала почувствовала - с Алексисом надо считаться.

- Ну, он проводил исследования в Гейдельберге. У него превосходная стипендия. Пишет диссертацию по Кьеркегору, но с христианской точки зрения.

- Это ни о чем не говорит, - прервала я его.

Он засмеялся:

- Между прочим, он прекрасный парень. Ты познакомишься с ним. Через некоторое время.

Было совершенно очевидно, что от Алексиса меня скрывали столь же тщательно, как и от людей из семинарии. И по той же причине.

- Через некоторое время? - Я поняла, что Серж - совсем другой. Вот с кем бы мне хотелось познакомиться.

- Чего ты улыбаешься? - спросил он.

- Ничего. А я улыбаюсь? Смотри! Чайки! - Прямо под нашим окном над шлюзами летали чайки.

Сколько же стоил билет в метро в сорок восьмом году? Почему я никак не могу вспомнить?

На террасе пригревало весеннее солнышко. Я ела бутерброд и смотрела на проплывающие мимо баржи. Чайки. Это чайки? Или голуби? Никак не могу разглядеть.

 

Глава 15

Четырнадцатое июля, 1949 год. Душно и жарко. Мы шли пешком до самой Бастилии. На Милоше футболка и рабочие брюки - влияние Америки. Мне было смешно, потому что он сильно смахивал на ковбоя. Он не должен быть худым, все его тело кричало об этом. «Товарищ Ковбойский», - назвала я его, и день начался и закончился смехом.

Бастилия, огромные сердитые плакаты, взывающие к миру и дружбе, - покончим с тем, начнем это, - совершенно неуместные шотландцы в юбках и с волынками, - мне так хотелось, чтобы они сыграли на волынке Интернационал! Мы опустили в коробку монетки, и нас с ног до головы увешали бантами и лентами. «Мир» - такое замечательное слово в солнечный день. Мы шли и шли по городу - никакого метро, никаких автобусов; мы ходили пешком, чтобы ничего не пропустить в этот день. Революции празднуются пешими.

Потом мы ели сыр в парке Лувуа, здороваясь с немыслимым памятником четырем рекам Франции. Кто-то предусмотрительно снабдил Луару маленьким французским флагом. Мы танцевали на улицах острова Сен-Луи, на этих крохотных улочках, всем своим существом проникшись духом четырнадцатого июля. Вдыхали, ощущали, любили Париж, чувствовали, как Париж поднимается по горлу и превращается в слезы на глазах; прижимаясь друг к другу в толпе, танцующей на освещенных фонарями улицах, держали друг друга за руки, целовали друг друга в улыбчивые губы допоздна, до теплой, наполненной музыкой ночи.

Много лет спустя кто-то спросил меня, принимала ли я участие в политических демонстрациях на День взятия Бастилии, и я рассмеялась, рассмеялась потому, что помню только пиво, которое лилось рекой, красное вино, хохочущего Милоша, запрокидывающего голову в танце под французский аккордеон на площади Маре, Милоша, заснувшего в моих объятиях у канала де Люрк, под глазами - круги, густые черные волосы разметались по подушке. Так спят мои дети.

Его поезд ушел с Восточного вокзала шестнадцатого июля в два часа дня. Я согласилась с его решением поработать летом. Что толку противиться? Милош - очень упрямый мальчик.

Мы стояли на огромной станции и смущенно переминались с ноги на ногу. Сказать было нечего. В 1949 году Восточный вокзал казался немного зловещим, словно вобрал в себя дух разрушения, царивший в Восточной Франции и немецких городах, через которые проходил этот поезд. Шестнадцатого июля воздух был сырым и холодным. Все утро шел дождь.

- Ты сможешь купить себе новый плащ. - Я провела пальцами по его обтрепавшимся рукавам, как он сам частенько делал.

- Ты же будешь писать мне, Карола? Я напишу тебе в Канн, и, если ты решишь проехаться по Италии, мама Клода передаст тебе мои письма. Но ты ведь будешь писать, правда? - опять спросил он.

Он прекрасно знал, что насчет писем я очень ленива. Если у меня были деньги, то я предпочитала позвонить Тору или послать телеграмму, а не корпеть над длинными посланиями. И еще я частенько обходилась открытками. Милош не одобрял подобных средств общения.

- Обязательно напишу, - пообещала я.

Объявили его поезд. Мы направились к нему сквозь скопище плохо одетых людей, толпы говорящих на славянских языках семей, кучки немецких парней - откуда они приехали и куда направлялись, эти лишенные наследства юные немцы 1949 года? Мы прошли мимо британских туристов в хаки, оснащенных рюкзаками и обутых в ботинки с тяжелой подошвой, шеи обмотаны шарфами, вокруг талии повязаны свитера. Видно, собираются посетить те места, в которых бывали раньше, несколько лет тому назад, при других обстоятельствах. Мне не понравился Восточный вокзал. От него несло войной.

Милош, высокий, худой, одарил меня своей изумительной улыбкой:

- Двадцать восьмого августа. Запомни! И я стану таким богатым! Прости меня, Карола. - В его глазах были и смех, и мольба.

Поезд тронулся, он запрыгнул на ходу. Я почувствовала себя осиротевшей.

В тот день я вернулась в «Отель дю Миди» уставшая и подавленная. В кафе сидело двое-трое посетителей. Жан примостился у окна с газетой.

- Значит, он уехал?

- Уехал. - Я шлепнулась на стул рядом с ним.

- А ты завтра отбываешь?

- Точно.

- И вы оба вернетесь в конце августа. Оба?

- Да.

Он собирался закрыть комнату и никому ее больше не сдавать. Я поглядела на него, ожидая продолжения.

- Скажи мне кое-что, Карола. Может Мишель поехать с тобой в Америку?

Должно быть, на моем лице отразилось безмерное удивление, поскольку он нетерпеливо махнул рукой - у этого человечка имелся целый набор нетерпеливых жестов.

- О, я знаю, что ты думаешь: только буржуи могут жить в Америке, а вы, артистические натуры, должны поселиться здесь, в Париже. Но это полный бред. Ты слишком молода, чтобы понять это теперь, но ты обязательно поймешь, со временем. Я вот что хочу узнать: может ли Мишель жить в Америке, работать там… ну, русским кюре.

Я отвела взгляд, уставившись на канал за окном.

- Не знаю. Наверное. Я не слишком хорошо разбираюсь в кюре, русских или каких-то еще…

Несколько минут мы сидели, не говоря ни слова. И тогда я заметила в его глазах любовь - любовь престарелого бездетного человека к двум детям, которые волей случая вошли в его новую, оторванную от корней парижскую жизнь. Любознательный французский владелец отеля, ни особого богатства, ни бережливости, ни жадности, ни назойливого любопытства, ничего, что диктует традиция. Только нетерпеливость и нетерпимость к вмешательству в чужую жизнь.

- Я даже не знаю, хочет ли он стать священником. Да он и сам теперь этого не знает.

- Что случится, если русские узнают про тебя? - спросил Жан.

«Русские», как будто он говорил про Сталина, царя, НКВД или красную чуму. Но мне было не до смеха. Жан частенько называл семинарию «русские». Если его послушать, то трудно не перепутать Милоша с блокадой Берлина.

- Не знаю. Исключат, наверное. Не знаю. Видите ли, у него отец - священник, и дед священником был, и так далее, насколько я поняла. Хотя мать - поэтесса, с английского переводит то ли на русский, то ли на болгарский. Вот почему он так хорошо по-английски говорит. Он его еще ребенком выучил. В нем столько противоречий намешано, Жан, мне очень трудно не то что разобраться в нем, но даже хоть приблизительно его понять. Да и времени у нас так мало было… - запнулась я.

- И вы так молоды. Знаешь, когда я вижу, что детям вроде вас приходится выпутываться из ситуаций, из которых даже взрослым трудно выбраться, меня охватывает паника. Как вы можете о чем-то судить? С каких позиций вы можете судить жизнь? Да что вам двоим вообще известно о жизни? Паника меня охватывает, вот что, паника! Так мало, так мало надо, чтобы вы натворили глупостей, чтобы всю свою жизнь покалечили.

Он опустил глаза.

Жан умер, и его отель тоже. Оба уже на том свете, а я сижу здесь, на другой террасе, целую жизнь спустя и вижу, как он заглядывает в чашку, слышу его густой южный бас, сквозь холод и расстояние вижу то, что видела тогда.

Круг света падает на канал, слепит мне глаза, крутится, крутится, а внутри - Жан, на его лице - забота и нежность.

- Еще божоле, пожалуйста. Скажите, вы не помните, сколько стоил жетон на метро в сорок восьмом году?

Но официант только пожал плечами, ясно давая понять, что подобные вопросы, да еще заданные со столь явным иностранным акцентом, нормальным людям могут показаться довольно странными, если не сказать больше.

- В сорок восьмом году мне было всего семь, мадам. - И ушел, поставив стакан на стол.

В воскресенье вечером, перед каникулами, Жан с Милошем сидели в кафе за бутылочкой абсента, а я делала с них зарисовки.

- Тебе сколько было, когда ты в партизаны пошел? - спросил Жан.

- Семнадцать, - улыбнулся Милош, предвкушая реакцию Жана.

- О! Но это же преступление!

- Преступлением было бы дома сидеть, вам так не кажется? Зато у меня теперь столько историй в запасе! Если бы я остался за партой, как примерный мальчик, о чем бы мы теперь разговаривали?

К примеру, я побывал в немецком лагере в Югославии, неподалеку от Триеста. Нам с одним приятелем удалось сбежать. Но из деревни выбраться мы не смогли, все дороги были перекрыты. Они еще собак с собой прихватили, на всякий случай. И нам так есть хотелось, мы просто помирали от голода. Карола смеется надо мной, потому что все мои истории одним и тем же начинаются и заканчиваются - голодом. Так вот, мы спрятались в подвале небольшого домика - дверь была открыта, и мы туда заползли. И нашли там картошку. Развели небольшой костерок на грязном полу и попытались ее поджарить. Сами понимаете, сколько на это времени потребовалось. Но нам так хотелось печеного картофеля, что мы совершенно упустили из виду дым, даже не подумали о нем. Эти большие, толстые картофелины лишили нас разума. Мы так часто в них тыкали, чтобы проверить, не готовы ли они, что не прошло и десяти минут, как несчастные картофелины стали смахивать на дырявые губки. Ну, в общем, мы как могли поддерживали свой хилый костерок, когда дверь в подвал распахнулась и на лестнице раздались тяжелые шаги. И в проеме появилось дуло ружья.

Мы подскочили словно ужаленные, и Дими, мой приятель, прошептал: «Друг» - по-словенски, они там по-словенски говорят. Медленно, дюйм за дюймом, ружье опустилось. И мы увидели невероятных размеров фигуру. В первую минуту мне даже показалось, что это медведь. Позднее Дими признался, что ему почудились целых три зверя. Фигура медленно пододвинулась к свету, и мы поняли, что это женщина. Но какая! Намного выше меня ростом, а в ширину - даже если нас двоих сложить, и то бы переплюнула, закутана в гигантские юбки, свитера, шали самых невообразимых цветов и всевозможных материалов, а из-под намотанных на шею и голову шарфов выглядывает весьма примечательное лицо. Прекрасное, но безумное. И грязное! Мы стояли, словно завороженные, и взгляда от нее отвести не могли. Потом она сделала нам знак подойти поближе. Я обернулся и с тоской поглядел на картошку - сгорит же! И она, видно, заметила этот мой взгляд, захохотала так, что у нас кровь в жилах застыла, и сказала по-немецки, в голосе - то же безумие, что и в лице: «Малыши проголодались. Кушайте, маленькие мои, кушайте…»

Она пихнула Дими - мы с ним такие худые были, тоньше картофелин, - подтолкнула его локтем и начала медленно опускать свою тушу на пол у костра. Вытащила картофелину из огня и протянула ее Дими, похохатывая.

Мы до смерти перепугались. Она оказалась немкой, эта дамочка-монстр, к тому же абсолютно безумной. Мы перебрасывали картофелины с руки на руку, потому что они обжигали пальцы, но начали есть. Мы с Дими взглянуть друг на друга боялись. И все же голод возобладал над всеми остальными чувствами, даже над страхом. Мы съели картошку, по три штуки каждый, - это все, что там было. Она раскачивалась взад-вперед, следила за нами, квохтала и все время приговаривала «ешьте, ешьте», но по большей части издавала нечленораздельные звуки, в безумных глазах на чумазом лице горело удовольствие. Когда с картошкой было покончено, меня охватил страх. Я бросил взгляд на Дими и увидел, как он смотрит на эту женщину. Он боялся, нет, не просто боялся - он оцепенел от ужаса, завороженный нереальным зрелищем. «Как птичка перед атакующей змеей», - подумал я, и у меня родилась в голове шальная идея - змеи ведь любят музыку. И я начал петь, тихо, заунывно. А она качалась в такт песне, на лице - улыбка, почти прекрасная под слоем шарфов и грязи.

Я все пел и пел милые колыбельные песенки, целую вечность, казалось, пел. Мы с Дими не двигались с места, просто следили, как она раскачивалась взад-вперед, пока не заснула. У нас хватило ума собраться с силами и потихонечку, чтобы не разбудить ее, выбраться из подвала и из дома.

- Господи! - прошептал Жан. - И чем все это кончилось?

- Нас выловили и отправили в другой лагерь. В Австрию, - махнул рукой Милош.

- А Дими? Что с ним сталось?

- А, бедняга Дими. Боюсь, что он сейчас в тюрьме. Мы с ним до самого конца на стороне четников сражались. А потом меня отослали в госпиталь в Британской зоне, а Дими в сорок пятом отправился домой вместе с другими партизанами. В этом году он окончил университет, и вскоре его арестовали. Намного позже других.

- Со всех сторон засада, - пробурчал Жан.

- Не больше, чем у всех остальных, - пожал плечами Милош.

Жан сделал нам сандвичи с ветчиной. Было уже поздно, и кафе давно уже закрылось. Мы трое в полной задумчивости пили терпкое красное вино.

Милош откинулся на стуле и мечтательно поглядел на бутерброд.

- Мне бы хотелось стать свиноводом, заиметь ферму с поросятами. Тогда у меня всегда будет под рукой ветчина.

Мы с Жаном расхохотались.

Сумерки сыграли с моими глазами злую шутку. Прямо передо мной стоял «Отель дю Mиди», там, где его никогда даже и в помине не было, и в моем окне на третьем этаже хлопали на ветру занавески. Вот мольберт, вот картина, а вот и пушистое голубое одеяло, которое я купила, ибо если Милош был одержим голодом, то я - холодом. Я постоянно мерзла.

Других постояльцев в отеле можно было пересчитать по пальцам. Жан, который уже тогда не отличался крепким здоровьем, оставил только тех, кого нельзя было выгнать по закону, потому что, когда он купил это место, они уже жили здесь. Все они занимали комнаты на втором этаже. Эти люди улыбались нам, здоровались с нами, но особых дружеских чувств не проявляли. И не только к нам, но и к Жану тоже. Он бы давно всех разогнал, если бы мог, и жильцы понимали это. Они уходили, один за другим, а новых Жан не брал. Николь говорила, что он уже устал от отелей. Тех небольших сбережений, которые у них имелись, вполне хватало. Николь частенько была в отъезде, ухаживала за больной матерью, а Жан - Жан делал нетерпеливые жесты в сторону второго этажа. Нет у него времени на этих постояльцев! За исключением нас. Да и то он прекрасно понимал, что мы тут надолго не задержимся, что он не сможет помогать нам всю жизнь.

Теперь я вижу. Это голуби, а не чайки. Чаек я пока не встречала. Может, их вообще в Париже не осталось.

 

Глава 16

Что произошло тем летом? Да ничего. Прекрасное выдалось лето. Даже несмотря на то, что Милоша со мной не было. Никакой трагедии не случилось.

Шесть недель с Клодом в Италии и на юге Франции прошли неплохо. Свой двадцать первый день рождения я встретила в казино в Канне, с Клодом и его родителями, которые повели нас на обед в Изе - с видом на море. Мы ездили автостопом в Портофино, во Флоренцию, в Рим. Мы видели папу римского, купались в Остии, добрались до Неаполя, а потом до Капри и Искии. Во Флоренции у нас была комната с прелестным видом - или, точнее, две комнаты с двумя прелестными видами. Мы бродили по Чинечитта, полной прекрасных девушек и мускулистых парней без рубашек, готовых сыграть Геркулеса или рабов. Очень жаль, что добраться до Венеции у нас денег не хватило, но мы съели по флорентийской отбивной и отправились поездом в Ниццу.

Теплые августовские дни возвещали о том, что лето подходит к концу, и с их приходом меня начали терзать смутные сомнения. По ночам, когда я думала о предстоящей встрече с Милошем, меня охватывал трепет, как перед выходом на сцену. Любовь наша была такой юной, такой робкой, несмотря на всю нашу напускную уверенность в себе, при всей нашей уверенности; она несла с собой застенчивость молодости, ранимость юных тел, нерешительность расставаний и встреч. У нас не было ничего, кроме того, чем Бог наградил нас при рождении.

Я вернулась в Париж за несколько дней до его приезда. Остановилась я на рю де Драгон, к каналам даже близко не подходила. Скакала из кафе в кафе, одна или со знакомыми, и посещала бесконечные киносеансы.

В Канне, на вокзале, Клод купил «Приглашенную» Симоны Бовуар, чтобы помочь мне скоротать время в поезде. Книга произвела на меня неизгладимое впечатление. Неизвестно почему, но я впала в настоящую депрессию от того, как покорно молодая женщина сносила все удары судьбы, беды и смерть. Я поглощала книгу урывками, разъяренно отбрасывала ее прочь, а через час снова принималась за чтение. Как она могла покориться? Почему не боролась? С самого начала сдалась! В душе моей полыхало бунтарское пламя. Книга преследовала меня до самого приезда Милоша, ставила передо мной неразрешимые вопросы, которые взволновали все мое естество, поскольку я еще не до конца осознавала их глубинный смысл, и волновали они меня гораздо больше, чем детская дрожь в коленях, с которой я ожидала его возвращения.

Если я сижу здесь, на этой холодной террасе, пятнадцать лет спустя и смотрю сквозь себя на того мальчика, который бродил со мной по набережным каналов, мальчика, который взял меня за руку и перевел из мира детства в мир взрослых, в мир несправедливости и абсурда, в мир покорности судьбе, если я пришла сюда в поисках Милоша, то я пришла сюда и в поисках себя самой. Наконец-то я посмотрела правде в лицо. Того мальчика больше не существует, а образ, который я так долго и трепетно лелеяла в своей душе, растворился, превратился в призрак.

Когда Тор ушел и я покончила с миром, который знала, я начала не поиски, а похороны. Тор умер, Милош покинул меня, отказался от меня, исчез. Я похоронила их обоих в один день в темных сырых могилах. Но именно в момент похорон и начались мои поиски. Потом появился Гевин, а вместе с ним - новая, возрожденная жизнь. Я покорно приняла и его, и то, что он предлагал мне, я научилась покорности. Но в темном, никому не ведомом уголке моей души все еще жили те мальчик с девочкой, жили внутри меня.

 

Глава 17

«Если бы ты только знал, - писала я ему, - если бы ты только знал, как мне страшно. Я уже вижу тебя».

Дни медленно уходили прочь, пришло время встречи. Поезд прибывал в шесть вечера. Я села в метро на «Одеон» и смотрела, как проносятся мимо станции: «Сен-Мишель», «Шателе», «Этьен Марсель». Сколько их еще? Как будто никогда до этого в метро не ездила. Но вот и нужная станция. Я вышла на безобразную платформу, и сердце мое застучало в груди, как паровоз.

Вот и Милош. Он медленно шел ко мне, высокий, не слишком загорелый, и прежде чем мы успели сказать друг другу хоть слово, он улыбнулся - сначала одними глазами, потом его губ коснулся тот неподражаемый свет. И я все поняла, и все страхи мои рассеялись, как дым на ветру. Я глубоко вздохнула - впервые за несколько дней. Мы кинулись друг другу в объятия, и всю неуверенность как рукой сняло!

Жан поставил в нашу комнату цветы - огромные белые маргаритки. Кругом - ни пылинки, стекла в окне сияют чистотой.

- Потом, - махнул он нам рукой, - попозже выпьем и поболтаем о том о сем. Потом. - И он спровадил нас в нашу комнату.

Мы несмело поглядывали друг на друга в яркой, залитой светом комнате, то и дело отводя глаза в сторону.

- Я совсем забыла про твой акцент, - хихикнула я, - как раскатисто ты «р» произносишь.

- А я - про твой, - ответил он, помолчал, поглядел на меня через комнату. - Ты такая загорелая. Как ацтек. Ацтек с нежным взглядом.

Я обогнула мольберт и подошла к нему, глаза наши встретились.

Тихие объятия, без слов, без времени, его губы коснулись моих, мои плечи прижались к его груди, мои руки обвились вокруг его шеи, трогают его лицо, его волосы, высокие скулы. Робость прошла, его сильные руки вжимают меня в его плоть, такие молодые, такие уверенные.

«Я так люблю тебя, так люблю, до безумия».

Сентябрь. Прощальный вечер Клода. Господи, вот это вечеринка была! На все выходные растянулась. Занятия еще не начались, никто никуда не торопился. В воздухе все еще пахло каникулами.

Народ начал подтягиваться в квартиру на рю де Сен-Пер в пятницу вечером. Кто там был? Да все. Художники, поэты, кинематографисты из «Монтаны», приятели из «Роз Руж» и «Табу», джазисты с инструментами, несколько южноафриканцев с гитарами. Ребята нашего возраста, люди постарше, те, кого мы знали, о ком знали, о ком никогда и слыхом не слыхивали. Моник с Фредом приехали в Париж проводить Клода и привезли с собой друзей. Приятели Клода по консерватории, танцоры, актеры, сценаристы, просто красивые девчонки. Целая прорва красоток. Были ли вечеринки в те времена другими? Или люди были более открытыми, более глубокими, меньше заботились о внешнем виде? Или это только кажется, потому что мы были молоды, и война только что кончилась, и все словно заново родились? Может, и так. И все же девчонки в новомодных юбках и свитерах с высоким воротом, увешанные огромными бусами, казались моложе, невиннее, что ли. Все послевоенные годы пропитаны невинностью. Невинность диктовала желание как можно больше познать, увидеть, попробовать.

В пятницу днем мы с Клодом начали выносить мебель из гостиной, скатывать ковры, прятать все бьющееся, расставлять по квартире бесчисленные пепельницы.

За чашечкой чая Моник заметила как бы между прочим:

- Ты ведь приведешь своего славянина, правда? Я сгораю от любопытства. Мне хочется поглядеть, действительно ли он такой красавчик, как говорят, - улыбнулась она мне.

- Красавчик? В нем два метра росту, и при этом кожа да кости - недокормыш, одним словом. Если это ты называешь красотой, то я даже и не знаю. Вас, женщин, не поймешь, - вставил Клод.

- Ревнуешь? - осклабился Фред, тряхнув растрепанной шевелюрой.

- Черта с два, даже наоборот. Слава богу, снял с моей совести ответственность за ее целомудрие, правда-правда. Представляете, как мне было трудно? Приходилось все время думать о будущем Каролы, о ее девственности и либидо, и это в самом центре Сен-Жермен-де-Пре!

- Опять ты про мою невинность… - фыркнула я.

- Какой милый разговор! - хохотнула Моник.

- Что он собирается делать в этом году? - Фред отставил чашку и взялся за сигарету.

Я очень удивилась этому вопросу. Обычно Фред не замечал, что происходит вокруг него. Высокий рассеянный англичанин с изысканным чувством юмора, он всегда оставался спокойным и невозмутимым, что весьма положительно сказывалось на столь взбалмошном и суматошном семействе. Я никогда не замечала, чтобы он сильно обращал внимание на кого-то, кроме Моник.

- В этом году? Ну, наверное, то же самое, что и в прошлом. Я не знаю. Он всего несколько дней назад вернулся. У нас не было времени как следует поговорить, - ответила я.

Клод многозначительно усмехнулся.

- Да заткнись ты, наконец! Ты просто невыносим! - засмеялась я, покраснев.

- Он все еще не передумал становиться священником? - спросила Моник. - Как странно - священник. Да, я знаю, что православные священники совсем другие, но мне всегда хотелось, чтобы их называли служителями, или пасторами, или еще как… а так слишком уж церковью отдает.

- Да, очень странно, - согласилась я с ней.

- Само собой, милая, - продолжил Фред, - ты же не помышляешь о… о чем-то… э-э-э… определенном? То есть о браке и так далее…

- Нет. - Я уставилась на дно своей кружки.

- Черта с два нет! - взвыл Клод.

- Нет!!!

- Фигушки!

- Нет!!! Кроме того, мы никогда этот вопрос не поднимали. Неужели вы можете представить такую милую картинку: я подаю чай с пирожками эмигранткам на приходском собрании? И где? В Австралии? Нет. Если Милош станет священником… - Впервые эта идея вылезла на свет божий, выкристаллизовалась, оформилась в слова. - Если Милош станет священником, он станет им без меня.

Но почему? Я говорила спокойно, как будто это было само собой разумеющимся. Без меня. Да нет никакого «без меня»! Даже если он станет священником в Австралии или на краю света. Нет никакого «без меня»!

- Карола, можно мне тоже ванну принять?

- Конечно. Она ничего не узнает. Слишком глуха.

- Ты уверена? А вдруг она увидит, как я выхожу?

- Да какая ей разница!

- Нет, я серьезно.

- И я тоже. О'кей. Я прослежу, когда ты надумаешь выходить.

- А-а-ах! Последний раз я в настоящей ванне в Колони мылся.

- Не надо говорить мне об этом.

- О, как я скучаю по ванной…

- Ты, наверное, там ешь.

- Кто первый?

- Вместе.

- Вместе в ванной?

- Двойной кекс, что рифмуется с…

- Карола!

- Я тебе спинку потру.

- А она не услышит?

- А ты собираешься орать?

- Подожди.

- Чего подождать?

- Пока вода вот до сих пор не нальется.

- Уф… Как скользко! Эй!

Группка у камина жарко спорила о Югославии.

- Но если в тюрьме только четники сидят…

- Господи, ради бога, меня от вас уже тошнит. Не все эти чертовы тюрьмы для четников…

- В социалистическом государстве каждый должен принести жертву. Чтобы можно было возвести систему на руинах империализма, феодализма и войны…

- Если бы неоимперский план Маршалла не…

- Теперь, когда Дьюи точно заберется в Белый дом на следующие четыре года, а призрак Рузвельта изгонят еще дальше…

- Вот увидишь, Тито на этом не остановится…

- Но Молотов в своей киевской речи заявил…

- Этим странам коммунизм как воздух нужен. Люди жаждут коммунизма…

- Как Чехословакия, к примеру…

- Может, и нет. Но Румыния, Венгрия, и Югославия в особенности, и Тито…

- Но вы только посмотрите на генерала Маркоса в Греции…

- Если бы вы видели Белград сегодня…

- Да забудьте вы о политических тюрьмах. Стране нужна чистка… кровопускание…

- А то как же! Или, по-твоему, в войну им мало крови пустили?

- А Михайлович?

- Но так и должно быть. В такой ситуации мягкотелость - просто преступление. Если бы Испанская Республика в тридцать втором перерезала всех генералов, вместо того чтобы им пенсию платить…

- Но Михайлович раньше Тито начал с Германией сражаться…

- Ничего не раньше…

- Раньше, я тебе говорю…

Никто не замечал высокого темноволосого парня, который стоял у окна и слушал их с выражением безнадежности в глазах.

- А вот и наш Милош. Иди сюда, поболтаем немного. - Моник улыбнулась, протянула ему руку, и они отправились в относительно тихий уголок.

Я проследила за ними взглядом, заметила, что они смеются над чем-то, Милош говорит что-то скороговоркой и тоже хохочет; Моник откинулась назад, кивает, улыбается, в глазах - теплые искорки.

- Знаешь, - призналась я Клоду, - в каком-то смысле эта вечеринка мне просто ненавистна. Я не хочу, чтобы ты уезжал!

Облокотившись на пианино, мы слушали, как чернокожий американец играет «Голубую луну».

- Я вернусь на Рождество.

- А до этого? Ты же для меня как якорь…

- Жуть!

- Правда!

Он рассмеялся:

- Знаю, знаю. На самом деле все так странно. И Лондон… он таким забавным кажется. Только на деле все не так. Но что я могу поделать? Я и сам как перемещенное лицо. Мой акцент во французском так и не исчез, даже после двух лет тренировок… несмотря на место рождения, паспорт и тому подобное.

Несколько минут мы молча слушали парня за пианино.

- Карола, - сказал он через некоторое время. - Послушай. Если что-нибудь пойдет не так, все равно что, ты ведь дашь мне знать, правда? То есть… ну… то есть я сам не знаю, что имею в виду, но ты понимаешь… - И его кривая ухмылочка, казалось, осветила всю комнату.

- Понимаю.

- Берегись беспринципной Прецель, - закричал Филипп где-то у нас за спиной. А та уже тащила Милоша из укромного уголка, в котором он прятался с Моник, хотела потанцевать с ним.

Она обвилась вокруг него, как червяк вокруг флагштока, и водила рукой вверх-вниз по его спине. Он мягко посмеивался над ней, но она словно липучка к нему приклеилась.

- Свободу русским! - взревел Филипп и кинулся в бой, но Прецель повисла у Милоша на шее. Потребовалось немало усилий, чтобы оторвать эту каучуковую куклу Левого берега от парня.

- Не шуми, тогда она нас не услышит. Она уже спит давно.

- Но что мы будем завтра утром делать?

- Выспимся как следует.

- Но она наверняка меня увидит.

- Сделаем вид, что ты только что пришел. Кроме того, до утра всего час остался. Уже пять часов.

- Но она же выгонит тебя, если узнает, что я провел тут ночь.

- Прекрати молоть чепуху. Ш-ш-ш!

- Уф.

- Вот видишь, никаких проблем.

- Я слишком устал, даже раздеться нет сил. Эй! Ты что делаешь?

- Помогаю…

- Господи помилуй!

- Нет?

- Ну…

- Если ты и вправду устал…

- У?

- Если ты и вправду устал…

- Ш-ш-ш.

- Милош?

- У?

- Неужели люди и впрямь могут слишком устать?

- Клади свою голову вот сюда. И спи, мой ангел, спи…

 

Глава 18

- Он сказал «нет». Нет. Категорически. Без вопросов. Все семинаристы должны жить в общежитии. Исключений из правил не бывает.

- О!

Епископ, русский старик с поросячьими глазками, епископ Рытов. Милош пришел к нему второго октября, перед началом занятий, и попросил аудиенции.

Накануне вечером мы проговорили несколько часов в нашей комнате в «Отеле дю Миди».

- Я попытаюсь продолжить. Ты даже не представляешь, какое это будет разочарование для моих родителей, если я передумаю по причине, которую они не в состоянии принять…

- Ты хочешь сказать - по причине, которую ты сам не в состоянии принять, - прервала я его.

- Это одно и то же. Если я могу принять причину, то и они смогут. Они очень понятливые, и они просто люди. И не станут требовать от меня невозможного. Дай мне попытаться хотя бы еще этот год. Дай мне удостовериться. Я дам себе еще один год. Я уже почти уверен, но надо до конца убедиться. Я не могу позволить, чтобы на столь важное решение повлияло… нечто инородное.

Я улыбнулась.

- Не смейся.

- Я не смеюсь.

- Пока что я вынес из семинарии только горечь, голод да ненависть к лицемерию. Плюс разочарование в вере… не в Бога, а в то, что Он создал. Как я могу верить в честность такого человека, как Рытов? Как я могу верить этим никчемным старикам, которые пришли в семинарию только потому, что им больше некуда податься! И голод! Грязные простыни, запах нищеты и туберкулеза, лицемерие и мелочность. Но я пытаюсь убедить себя, что это все из-за изгнания, из-за эмиграции. Если бы я был дома, если бы семинария была дома, все было бы иначе, как у моего отца. Я не могу вот так запросто отбросить все, чему меня учили с детства, не могу решить быстро, без… бездумно.

Но дело не только в тебе. Мной с самого начала пренебрегали. Для меня это уже третий год, и два из них я только и думаю - а не бросить ли все это? И если сейчас я сдамся, то не из-за тебя. Все было бы иначе, если бы я не хотел стать священником, но я хотел! Очень хотел. Только вот давно это было.

Он сидел на кровати, устремив взгляд куда-то вдаль.

- Но я собираюсь настоять на том, чтобы больше не жить в общежитии. Попытаюсь найти способ переубедить Рытова.

Однако Рытова переубедить не удалось. Даже наоборот, хитрый старикан, почуяв, что запахло жареным, изменил программу на следующий год обучения. Каждый день, за исключением выходных, студенты должны были возвращаться назад к двенадцати ночи. Нас лишили наших встреч по средам.

Все переменилось. Клод уехал. Мы слезно распрощались с ним на Восточном вокзале. Провожать его пришла целая толпа. Даже Прецель и та слезу пустила. Я решила отказаться от комнаты у мадам Ферсон. Вернее, так решила Моник.

- Зачем платить за аренду, даже если сумма не так уж и велика, ведь у нас целая квартира пустует? Я дам тебе ключ. Заодно последишь за порядком. Будешь оплачивать счета, время от времени давать на чай консьержке, пыль, может, когда протрешь да цветы польешь. Обустроишься в комнате для гостей. Будешь готовить своему парню, сколько и когда пожелаешь. Он такой худенький.

Вот так я и унаследовала квартиру на рю де Сен-Пер. Но наша комната в «Отеле дю Миди» с видом на канал была настоящим домом.

Я встречала Милоша у шлюзов ровно в пять, и всю осень мы гуляли по округе.

Так же как и я сейчас, мы бесцельно бродили, смотрели на канал, наблюдали за проходящими мимо баржами, за играми детей.

Солнце спряталось за тучку. Надо прибавить шагу, холодно становится.

Человек так одинок, когда в душе его горит огонь незаслуженной обиды, разъедает его изнутри, словно язва, прожигает насквозь. И выхода нет. Стоя на высоком пешеходном мостике, я почувствовала, как начался волшебный парижский дождь. А я упорно пыталась найти саму себя.

Кто такой Милош? Сказать, что когда-то он был здесь, а теперь его нет, - значит, не сказать ничего. Я не в состоянии поверить в это.

Милош оставил меня. Позволил мне уехать в Америку, а потом вышвырнул вон. На письма не отвечал, исчез из вида. Клод не смог найти его. Думаю, он просто не хотел, чтобы его нашли. О да, я так думаю! О чем я только не передумала в свое время!

Покинутая, брошенная, ничего не понимающая, с болью в груди, я ушла в себя и слепо приняла то, что была не в силах постичь. Я не могла перестать любить Милоша, поскольку не видела для этого причин. Я не могла остановиться, подвести итог, приказать себе перестать любить его.

Но с годами я стала бояться его и себя. Я отказывалась ехать в Париж, так как ничего не понимала и боялась. Несмотря на раздражение Гевина, несмотря на то что каждый раз, когда надо было попасть в Италию, я тратила кучу денег, чтобы как-нибудь объехать Францию. Может быть, я просто не хотела ничего знать.

Все эти годы я хранила Милоша для себя, потому что любила его так, как никогда никого не любила, безоговорочно, без лишних вопросов. Потому что я создала для себя его образ, и он ответил мне тем же. Потому что мы были одним целым.

 

Глава 19

Начался новый учебный год. Я вернулась в «Гранд шомьер» и по-прежнему брала уроки у Андре Лота. Я с головой погрузилась в живопись, изучала искусство, наблюдала за тем, как рисуют другие, и от жизни не отставала. Hoвый год - годы в то время измерялись уроками, а не календарем - новый год оказался совсем другим. Я ужасно скучала по Клоду. Без него Сен-Жермен-де-Пре потерял былую привлекательность.

Мы с Милошем выработали свой режим. Мы проводили вместе время с пяти до полуночи, или, точнее говоря, до одиннадцати тридцати. Если мы оказывались на Левом берегу, то я оставалась в квартире Моник. Если были на севере, я ночевала в «Отеле дю Миди». Вещи я держала в обоих местах, но для такого неорганизованного человека, как я, это была настоящая пытка. Всякие мелочи сводили меня с ума. Если мне что-то требовалось, эта вещь обязательно оказывалась в другом месте. В те месяцы я вспоминаю себя с непременной огромной сумкой в руках: альбомы, наброски, свитера, туфли и гигантская связка ключей в придачу.

Иногда мы с Милошем встречались около шести либо в «Селект», либо в «Баре США» - излюбленном месте художников, где постоянно толкался народ из «Гранд шомьер» и многих других студий, которые изобиловали в Четырнадцатом округе. В Латинском квартале имелось несколько балканских ресторанчиков, где хорошая еда стоила меньше сорока центов. Был еще югославский ресторанчик с изображениями Михайловича на стенах и портретом короля. К концу месяца мы, бывало, обедали в студенческих столовых за шестьдесят франков, что составляло меньше десяти центов. Насколько я помню, мы частенько довольствовались малым. В то время чечевица составляла львиную долю студенческого меню, я на нее потом всю жизнь без содрогания смотреть не могла. И petit suisse, безвкусный белый сыр, и еще йогурт - продукт, который Милош вынес из своего балканского детства, но к которому я так и не привыкла.

На рю де ла Юшетт располагалась греческая кондитерская, где мы покупали маленькие миндальные пирожные по десять франков каждое и ели их прямо на улице, вокруг нас витали целые облака сахарной пудры, опускаясь на лицо, на одежду.

Время от времени Тор присылал мне из дома посылки - консервированное масло, рубленую солонину, кукурузу в банках, ветчину, куриное филе, супы в пакетиках, растворимый кофе, сухое молоко, из которого мы готовили себе сливочные напитки на ночь, шоколад «Херши», «клинекс», кукурузные хлопья и рисовые шарики - все те вещи, о которых в послевоенном Париже никто даже слыхом не слыхивал.

Посылки являлись для нас настоящим праздником. Мы делили продукты на две части - одну для рю де Сен-Пер, другую для отеля. А потом устраивали себе пир. Милош частенько готовил обед для нас и наших друзей - тушеная баранина с рисом, чесноком и оливками. Повар из него вышел отличный, куда лучше меня.

Он сумел сберечь большую часть заработанных летом денег. Купив теплое пальто с ботинками, Милош ограничил себя семью тысячами франков в месяц. Вместе с тремя тысячами, которые платила семинария, выходило десять. На десять тысяч франков в месяц с голоду, конечно, не умрешь, но нормально питаться все равно невозможно. Однако по сравнению с прошлыми годами это было просто шикарно.

Желтая парижская зима, сырая и туманная, заключила нас в свои объятия. Дорога с Левого берега до семинарии стала весьма утомительной и раздражала Милоша, хотя мы часто меняли место проживания. С одной стороны, Монпарнас притягивал нас гораздо сильнее, чем каналы. Там у нас было больше друзей, больше интересов. Однако прощание в метро в одиннадцать тридцать угнетало нас обоих. Наш милый епископ был тверд и непреклонен в своей решимости не выпускать Милоша на ночь. Даже наоборот, контроль за ним только усилился. К моему величайшему разочарованию, батюшка начал устраивать по пятницам встречи семинаристов. Епископ, этот ужасно неприятный человечек, умел заглянуть своими поросячьими глазками прямо в душу. У Милоша сложилось такое впечатление, что пятничные бдения - прямой результат его просьбы жить вне семинарии. Это его подозрение подтвердил Серж, которому один из стариков сказал по секрету, что епископ со своими священниками только и делают, что промывают Милошу косточки. Почему? Да потому, что этот серьезный молодой человек, такой тихий и послушный, внезапно поднял голову и явно уплывает у них из рук, хотя они никак не могли сообразить, что к чему. И это когда ему всего год остался! Рытов не собирался рисковать с Милошем. Слишком уж он ценен. Разве его отец не выдающийся богослов, а дед не знаменитый схоласт? Маленькие глазки Рытова неотступно следили за ним.

В результате в метро мы проводили больше времени, чем где бы то ни было еще.

И все же жили мы весело. Несмотря на епископов и ранние расставания, несмотря на постоянную нехватку денег, мы радовались каждому дню.

Одна моя американская подруга открыла в Латинском квартале клуб - дюжина столиков и бар в крохотном подвальчике. Назывался он «Голубая луна», но был известен как «У Аджи».

Аджи, маленькая, острая на язычок негритяночка из Вашингтона, обладала чудесным голосом и легко сходилась с людьми - незаменимые качества для тех, кто развлекает народ. Она наняла пианиста и еще троих музыкантов и устраивала шоу каждый раз, когда у нее было настроение. Она могла спеть три песни или десять - как бог на душу положит. Ее густой сильный голос не имел ничего общего со «школьным» джазом конца пятидесятых. Аджи придерживалась старых традиций. Я познакомилась с ней через Клода сразу после приезда в Париж, По случайному совпадению она тоже брала уроки у Андре Лота. Аджи оказалась очень чувственным художником, с врожденным трепетным отношением к цвету. Лот очень заинтересовался ее работами. Мы часто виделись, но по-настоящему подружились только зимой сорок девятого года, когда она открыла свой клуб.

Мы с Милошем заглядывали туда время от времени, если могли позволить себе потратить пару сотен франков на пиво. И хотя мы старались растянуть напиток на весь вечер, такие расходы были нам не по карману. Аджи приветствовала нас со свойственным ей весьма своеобразным юмором, и я очень привязалась к этому месту. Она часто делала зарисовки с наиболее интересных посетителей, и задняя стенка бара служила своего рода галереей карандашных набросков. В тот год перед Рождеством она сделала не меньше дюжины набросков с Милоша. Крошечная, вполовину его роста, она, бывало, сидела на высоком стуле за стойкой бара, и ее живые милые глаза внимательно следили за движениями Милоша. «Да у этого парня все кости наружу!» - восхищенно шептала она.

Однажды вечером Милош не пришел в «Селект» в шесть, как мы договаривались. Я прождала до начала восьмого, потом отправилась на квартиру Моник, на случай, если он заглянет туда. Но он так и не появился. Около полуночи я заснула, ощущая смутную тревогу, но по-настоящему не волновалась. На следующее утро Жан позвонил мне в половине девятого. Я с трудом разобрала, что он говорит: к сильному южному акценту добавилось ужасное волнение. Один из «русских», по всей видимости - священник, приходил в отель и расспрашивал по поводу частых визитов Милоша. У Жана, который и при обычных-то обстоятельствах духовенство недолюбливал, выработалась прямо-таки патологическая неприязнь к «русским» Милоша. Его чуть удар от ярости не хватил. К счастью, Николь оказалась рядом, она и ответила пораженному пастору, что Милош приходит сюда поесть, и точка. Тогда священник поинтересовался насчет молоденькой американки, которая постоянно сопровождает его. Удар под дых. Жан потерял над собой контроль и в буквальном смысле слова вытолкал мужика за дверь.

Сердце у меня упало. Пришло время выбирать, но не так, как этого хотел Милош. Я чуть не плакала. Так нельзя. Они не имеют права припирать его к стенке. Он должен был сам прийти к этому, спокойно, а не в состоянии аффекта. Не из-за меня и не потому, что эти люди решили выставить его вон.

В тот день я не пошла на занятия в надежде, что Милош зайдет и расскажет мне, что происходит. Но он не пришел. В полдень я отправилась в отель на метро. Жан обслуживал клиентов и сделал мне знак, что поднимется, как только освободится. Я пошла прямиком в нашу комнату. Через несколько минут раздался стук в дверь. Я крикнула «Входите», уверенная, что это Жан или Николь. Но это был Милош в сопровождении еще одного парня, в руках он держал чемодан и пару свертков. Несколько мгновений мы молча смотрели друг на друга. Потом улыбка заиграла на его губах, засияла в глазах и озарила весь коридор, как будто новое солнце взошло.

- Это Серж.

И совершенно неожиданно мы расхохотались, все трое.

- Что сделано, то сделано. Если бы не их тупизм, я до сих пор был бы с ними, пытаясь решиться на что-нибудь, понять, оправдать их в своих собственных глазах.

На лице его играли тени. Он сидел на скрипучем пуфе, Серж оседлал стул. А я мерила шагами комнату и никак не могла успокоиться. И вдруг увидела всех нас со стороны, таких серьезных, таких юных. Бледный декабрьский день погас, плавно перетекая в вечер.

Мы отпраздновали «освобождение Милоша», как выразился Серж, бутылочкой дешевого игристого вина наподобие шампанского. Это был подарок Сержа.

Друзья рассказали мне, как Рытов вызвал Милоша к себе, угрожал написать отцу о его «скандальном поведении» и заявил, что, если Милош не отречется от своей порочной «связи», его учеба подойдет к концу и его исключат. «Подумай, какой это будет удар для родителей!» - предупредил он. При этих словах Милош вышел из себя.

Он никогда не рассказывал мне, что ответил Рытову и что случилось после, но, похоже, нечистое дыхание Рытова словно плотину прорвало, и сомнения рассеялись. Все аргументы, которыми Милош оправдывал свое пребывание в семинарии, оказались бесполезными. В его мозгу созрело решение, окончательное и бесповоротное.

Он хлопнул дверью, собрал на глазах у изумленного общежития свои вещи и книги и ушел.

Теперь, когда все было решено, Милош вздохнул свободнее. Не знаю, насколько мне были понятны его мучения, через которые ему пришлось пройти той осенью. Я была просто не в состоянии оценить их масштаб. Православная церковь, это смешение либерализма со средневековым мракобесием, оставалась для меня непостижимой. Я вообще никакие догмы не приемлю. Вера в Бога и любовь к Нему, да еще настолько сильные, чтобы посвятить служению Ему всю свою жизнь, в какой-то мере даже смущали меня, а странности православия только усложняли дело. Теперь я просто поражаюсь своему невежеству. Я конечно же радовалась, что все кончилось, но в душе не доверяла решению Милоша, принятому поспешно, в гневе. Гнев не был свойствен ему. И что еще более важно - я инстинктивно чувствовала, что Милош оставил в семинарии немаловажную часть себя, ту часть, которую было слишком больно и трудно переделать.

Временами на меня накатывал страх, что вся ответственность за это решение лежит на мне. Но, видит бог, боялась я недостаточно, ой как недостаточно.

 

Глава 20

Рождество 1949 года. Тор прислал мне сотню долларов. Мы были богатыми! Просто миллионерами! Едем в Лондон конечно же. Я написала Клоду, попросила его найти нам самый дешевый отельчик, а еще изменить свои планы и остаться в Англии на Рождество, чтобы к Новому году всем вместе вернуться в Париж. Клод был в восторге.

Для меня идея провести Рождество в Лондоне оказалась просто чудом. Я любила елки, снег и Санта-Клауса - все эти англосаксонские забавы. Французы ничего в этом не смыслят, по крайней мере, в те годы дела обстояли именно так. Может быть, американское влияние и «Галери Лафайет» изменили Францию. Как бы то ни было, в те времена рождественский дух оставался привилегией Англии, и, несмотря на суровость тех лет, несмотря на продовольственные талоны, бесконечные очереди за второсортными продуктами и холодную, сырую зиму, Лондон на Рождество был просто великолепен.

Клод встретил нас на вокзале «Виктория», закутанный в огромное пальто по самые уши.

- Пассажиры третьего класса - сюда, - услышали мы знакомый голос еще до того, как сумели разыскать Клода в толпе. И вот мы оба, замотанные шарфами и укутанные в пальто, оказались в его шерстяных объятиях.

- Хватит, хватит, как говорят англичане, - осклабился Милош.

- Салют, mon gros. Я тут специально для вас настоящий лондонский туман заказал.

Мы вступили с вокзала в окутанный туманом, сырой, ярко освещенный Лондон, и говорили, говорили все разом, и никак не могли наговориться.

Наша комната находилась на Кромвель-роуд, в пансионе миссис Макензи. Клод представил ее как мадам Ферсон из Кенсингтона. Она тоже была глухая. И комната оказалась очень похожей на ту, что я снимала у мадам Ферсон, только холоднее. Клод показал нам, как пользоваться газовым камином, и мы пришли к однозначному выводу, что ни в литературе, ни в разговорах никто и никогда не преувеличивал, описывая английские спальни.

Проходя по Кенсингтон-Хай-стрит, где дома напоминают любому американцу о Нью-Йорке, я внезапно прониклась красотой Лондона, грацией английских зданий и английских пропорций. Меня восхитило филигранное мастерство, с которым выполнены даже самые незначительные детали: вывески магазинов, окошки над дверями, украшения, воротные столбы.

- Лондон прекрасен! - закричала я.

- Прекрасен? - изумился Клод. - Неужели ты и вправду так думаешь?

- А ты разве нет?

- Нет. Он не прекрасен. Вот Париж - тот прекрасен, и Флоренция тоже. А Лондон внушителен.

- Красота свойственна не только женщинам. Это относится и к городам, - возразил Милош. - Лондон впечатляет, и даже его уродливость кажется воплощением красоты.

Мы еще долго спорили на эту тему. Несколько дней. Чем ближе мы знакомились с Лондоном, тем прекраснее он становился. Даже его бесконечные туманы!

Клод обо всем позаботился и все предусмотрел. Днем мы самостоятельно осматривали город. Занятия у него еще не закончились, но он снабдил нас подробными инструкциями, включив в них даже свои собственные комментарии, так что у нас было такое чувство, будто он все время с нами. Британский музей, Тауэр, Парламент, Вестминстер, Музей Виктории и Альберта, музей Диккенса, Национальная галерея, Букингемский дворец, Уайтхолл и так далее и тому подобное. Мы бродили, пока наши окоченевшие ноги не отказывались нас носить, расслаблялись в дружеской атмосфере метро, взбирались на верхний этаж автобусов, бегали на дневные концерты, потому что шел дождь и еще потому что мне казалось грехом посещать театры по вечерам.

По вечерам у Клода были совсем другие планы. Он водил нас по пабам. Милош пребывал в полном восхищении от этих уникальных английских заведений, с которыми бары других стран не идут ни в какое сравнение. Клод - преданный паболог - показал их нам больше дюжины - все разные, каждый со своим характером, в каждом течет своя собственная жизнь. Затем последовал курс современной драмы - бесплатные билеты на пьесы с участием его друзей. Затем «знакомство с Настоящим Английским Домом», то бишь визиты к его друзьям - обычно это была жилая комната, заваленная пустыми бутылками из-под вина и пива. Мы изучили Сохо: улица за улицей, дверь за дверью, паб за пабом.

На Рождество мы трое сидели за столом в квартире Клода на Блумсбери, рядом с Британским музеем. Мы ели копченую рыбу, щедро заливая ее пивом «Гиннес», и клятвенно божились не рассказывать Моник и Фреду, что у нас не было настоящего рождественского ужина.

Думаю, именно оттого, что теперь Лондон стал для меня родным и знакомым, у меня в голове все перемешалось, и я так плохо помню ту рождественскую неделю. Много лет спустя, когда я поселилась здесь вместе с Гевином и детьми, я постаралась вычеркнуть воспоминания 1949 года из своей памяти. И была полна решимости не замечать любые следы пребывания Милоша в Лондоне, открыть этот город для себя заново, как будто никогда раньше не приезжала сюда.

Однажды я случайно очутилась там, где когда-то стоял пансион миссис Макензи. На его месте построили школу. Сердце мое пронзила знакомая боль, но ее быстренько вытеснило еще более знакомое оцепенение. И после этого Милоша в Лондоне больше не было.

Мы вернулись в Париж тридцатого, как раз вовремя, чтобы встретить Новый год на рю де Сен-Пер. Супервечеринка в духе Клода плавно перетекла в следующий день. Странно даже думать, что все окружавшие нас люди, которые до сих пор остаются в моей памяти, могут жить другой жизнью, оторванной от нашей, за пределами теплого круга Сен-Жермен-де-Пре, такого, каким он был тогда и которого теперь уже не существует. Мальчишки, подобные Филиппу, неужели они корпят в офисах с девяти до шести, неужели у них есть дети и тещи, неужели они выгуливают собак по вечерам? Сидят ли они в кафе «Флер», совершенно не замечая произошедших за последние пятнадцать лет перемен? Помнят ли они свои лица и руки такими, какими они были в 1948 году, как помню их я?

Полагаю, что нет. Полагаю, у них не случилось такого раскола, как у меня. Полагаю… полагаю… полагаю…

А что мне осталось? Ничего, только окунаться с головой в эту иллюзию да выныривать обратно. Гостья из эфемерной страны воспоминаний.

 

Глава 21

Он стоял у мольберта рядом с керосиновой плитой, которая изо всех сил старалась согреть огромную комнату. Картина была новой. Я экспериментировала с серыми и голубыми тонами канала, пепельными оттенками домов в капризном свете зимы. Он прищурился, стараясь уловить настроение.

- Мне нравится. Жаль, что ты ему эту картину не показала.

- Эту? - удивилась я.

В галерее на рю Бонапарт планировалась выставка работ молодых американцев в Париже. Я узнала о ней от своего друга Тедди Клейна, маленького пухленького художника из Чикагского художественного института. Он и сам собирался там выставляться. Мы с Тедди познакомились, как только я поступила в «Гранд шомьер», и ему нравились мои полотна. Тедди заявил, что мои работы довольно хороши, хотя он твердо убежден - женщины и живопись несовместимы. Совместимы ли, нет ли, но он заинтересовался моими картинами и устроил мне встречу с владельцем галереи. Я должна была принести три полотна, и если они произведут на хозяина впечатление, то он придет ко мне в студию - комната в «Отеле дю Миди» внезапно превратилась в мою студию - и там решит, стоит ли выставлять меня. Всего он планировал взять девять художников и восемь кандидатур уже подобрал. Что и говорить, шанс весьма призрачный.

Меня терзали сомнения, но Тедди горел энтузиазмом.

- Почему бы и нет? - настаивал он. - Что ты теряешь? Мне твоя мазня по вкусу, так почему ему не должно понравиться?

Мы сидели в «Куполь». Я не знала, что и ответить. Конечно же, он прав. Почему бы и нет, собственно говоря?

- Послушай, - напирал Тедди, - я приду к тебе в студию и помогу отобрать картины. Потом ты, я и Милош возьмем каждый по полотну и понесем. Если ему не понравится - что ж, даже на такси тратиться не придется. От рю де Сен-Пер до галереи можно пешком дойти.

- Но я не там пишу. То есть… у меня своего рода студия рядом с Бютт-Шомон, - покраснела я.

Тедди бросил на меня испытующий взгляд, улыбнулся и пожал плечами:

- Ну, значит, придется-таки разориться на такси. Но что такое деньги?

Мы пошли в галерею, и Тедди представил меня секретарше. Самого месье Брюне на месте не оказалось. Нам назначили встречу на завтра в полдень, и мы ушли.

- Поехали ко мне, в так называемую студию, я покажу тебе свои работы, - предложила я.

- Нет, я приеду завтра утром, мы все подберем и направимся прямиком в галерею. Если, конечно, мне удастся найти этот Бютт-Шомон, - рассмеялся Тедди.

На следующий день я очень удивилась, поймав себя на том, что ужасно нервничаю. Я непрестанно повторяла себе, будто это все выдумки Тедди и в Париже сотни американцев постарше и поопытнее меня, поэтому шансы мои - один на миллиард. Зачем профессиональной галерее никому не известная девчонка двадцати одного года? И нечего переживать по этому поводу! Однако я ничего не могла с собой поделать и ко времени приезда Тедди уже пребывала на грани нервного срыва.

Он прямо- таки фонтанировал рассказами о том, как с дюжину раз чуть не заблудился, а на втором этаже у него было такое чувство, что из комнаты вот-вот появится Жан Габен с довоенным «Голуазом» во рту.

Мы с Милошем хохотали над ним. Мы уже привыкли к отелю, и реакция постороннего человека позабавила нас.

Тщательно просмотрев все полотна, Тедди отобрал три, одно из которых мне не нравилось. Мы начали спорить, но Тедди удалось настоять на своем, и это окончательно выбило меня из колеи.

В итоге мы все - и люди, и полотна - забрались в такси и целую вечность спустя вылезли у галереи на рю Бонапарт.

Месье Брюне говорил по телефону. Он улыбнулся нам, помахал рукой Тедди и принялся с нескрываемым интересом разглядывать Милоша. У меня сердце упало. Он все время двигался, не отрываясь от трубки, словно танцевал на месте, почти незаметно перетекая с места на место. Я замерла перед ним, вцепившись мертвой хваткой в одну из картин, и чуть не плакала, слушая этот веселый голос. У меня было такое чувство, что меня раздели и выставили на холод.

Закончив разговор, он подошел к нам и протянул руку. «Прямо как танцор», - подумала я. И все же в общении он казался очень легким человеком и отнесся к нам по-дружески. Мы прислонили картины к стене, и он внимательно рассмотрел каждую. На одной я изобразила крыши Парижа в серо-голубых тонах; на второй - холмы близ Канна; третья представляла собой портрет Милоша за столом.

Работы мои были сырыми; единственное их достоинство, как мне кажется, - восхищенное подражание Пикассо. Месье Брюне долго переходил от одного полотна к другому, руки его пребывали в постоянном движении - то подпирают подбородок, то по волосам пройдутся, то поглаживают лацканы пиджака; одним словом, ни секунды покоя. Я, словно завороженная, наблюдала за ним, совершенно позабыв про волнение, настолько он оказался колоритным персонажем. Даже его реакция перестала беспокоить меня.

- Вам сколько лет, мадемуазель? - спросил он наконец.

- Двадцать один, месье. - Я изо всех сил старалась не рассмеяться.

- Двадцать один. Двадцать один. Как здорово, когда тебе двадцать один. Вы сумели отразить в картинах свою молодость, мадемуазель!

Я уставилась на него в полном замешательстве.

- Могу я предложить вам выставить этот портрет, - продолжил он, - или у вас имеются другие полотна, которые вам больше нравятся?

Тедди, который все это время переводил округлившиеся глаза с меня на Брюне, ответил первым. У меня язык к небу прирос. Тедди разговаривал с Брюне на равных, совершенно спокойно, как будто нисколько не сомневался, что мои работы придутся ко двору. Естественно, так и должно было быть, другой реакции мы и не ожидали. Я не смела поднять глаза на Милоша, хотя слышала, что он тоже говорил. Они назначили встречу на завтра, мы пожали друг другу руки, я даже сумела выдавить из себя «спасибо» и «до свидания», но все еще пребывала в состоянии шока, когда мы вышли на улицу.

Как только галерея исчезла из вида, Тедди издал боевой клич:

- Ему понравилось! Ему понравилось! Ты девятая, Карола, ты девятая представительница Америки!

Мы отправились прямиком во «Флер», вместе с картинами, и щедро угостились кальвадосом. Мне принесли бумагу и конверты, и я нацарапала две записки: одну Тору, другую Клоду, сообщая, что одну из моих картин приняли на парижскую выставку. И какую выставку! Девять американцев в Париже!

На следующий день Брюне приехал в отель, превознося до небес мой весьма оригинальный выбор жилья рядом со скотобойней. Здесь такие замечательные рестораны! Его позабавила и наша комната, и мой энтузиазм по поводу вида из окна. Некоторое время спустя я узнала, что он живет на набережной О'Флер с видом на Нотр-Дам. Представляю, насколько странным показался ему канал.

Но он был милым парнем и не стал заострять на этом внимание. Он выбрал три картины - две с каналами и тот самый портрет Милоша, который так заинтересовал его накануне.

- У молодого человека весьма примечательный череп. Он тоже художник?

- Нет, - ответила я.

- Чем он занимается? Студент конечно же?

- Да, но он недавно сменил профиль. Планирует поступить в Сорбонну, получить степень по литературе. А пока погряз в бюрократических проволочках.

- О да! Представляю себе. Гора бумаг, масса потерянного времени. Ужас, - вздохнул Брюне.

В каком- то отношении хозяин галереи был слишком хорош, чтобы быть настоящим. И все же он был само очарование. Сунув под мышку три громоздких полотна, он попросил меня заглянуть в галерею и занести автобиографию для каталога, потом ухитрился грациозно протянуть мне руку -снова эти движения танцора - и удалился.

В определенном плане я была даже рада его странностям, они отвлекали меня от «серьезной» стороны дела. Мои картины на выставке? Как только я начинала думать об этом, у меня голова шла кругом. Вот мы стоим перед галереей, повторяем, что и как сказать Брюне, а через несколько минут меня уже приняли! В данных обстоятельствах комичная манерность Брюне несла с собой облегчение. Так я скоро начну считать себя настоящим художником!

Впрочем, все остальные оказались такими же, как я. Никто из нас никогда в Париже не выставлялся; большинство вообще нигде не выставлялось, если уж на то пошло. Всем не было и тридцати; некоторым меньше двадцати пяти. У Брюне имелся врожденный талант импресарио. Он делал рекламу, поднимал шум, расклеивал афиши, пускал пробные шары, платил за статьи. Ко времени открытия выставки интерес к девяти юным американцам вырос до неимоверных размеров, хотя никто понятия не имел об их творчестве.

Брюне сказал, что мы можем позвать столько народу, сколько пожелаем. Я разослала пятьдесят приглашений.

Несколько недель перед открытием выставки Милош только и делал, что бегал по всевозможным конторам, занимающимся делами студентов, университетским архивариусам, правительственным учреждениям, эмигрантским центрам, пытаясь пробиться на литературный факультет и - что еще труднее - выбить себе стипендию. Университеты во Франции бесплатные. Еда - нет. Если бы его приняли в Сорбонну, на литературный факультет, да еще в середине учебного года - что само по себе уже чудо, - до октября стипендию он все равно вряд ли получил бы. С одной стороны, ему, как эмигранту, было легче. А с другой - гораздо сложнее. Он целыми днями торчал в Entr'aide Universitaire, французском правительственном учреждении, которое занимается такого рода вопросами. После бесконечного ожидания им удалось заполучить копию его документов из семинарии. После этого в Entr'aide пообещали ускорить процесс. Затем на очереди оказалась Сорбонна. Его могли принять только в качестве вольного слушателя, а не студента, претендующего на ученую степень. По крайней мере, до октября - точно. В этом случае ни на какую стипендию рассчитывать не приходилось. Может, организации эмигрантов помогут? Работники Сорбонны порекомендовали ему несколько таких организаций: государственных, негосударственных, религиозных, светских, некоммерческих, международных - все с совершенно неудобоваримыми названиями. Одна из дамочек поинтересовалась, можно ли отнести его к «бедствующим». Милош ответил, что не совсем понимает смысл ее вопроса.

- Ну, к безработным, бездомным, больным и тому подобное.

Он постарался не рассмеяться ей в лицо, не рассмеяться над ее прямо-таки математической классификацией несчастий и видов помощи, строго соответствующей каждому из них, прямо как в мозаике для детей.

- Нет, думаю, я к ним не отношусь, - как можно более серьезно ответил он.

- Тогда извините, - приветливо улыбнулась мадам. - Мы имеем дело только с бедствующими.

- Это даже не Кафка, - покачал головой Милош. - Или скорее Кафка в квадрате. Классифицированный бред. Здесь бедствующие, там наоборот, все специально для вашего случая безумия. В одном месте меня даже спросили, не являюсь ли я членом профсоюза. Потому что где-то-неизвестно-где есть место именно для члена профсоюза, если я, конечно, могу тотчас же туда отправиться. В другом мне посоветовали попытаться в Женеве. Что бы это могло значить? Что попытаться в Женеве?

- Невероятно, - развела я руками. - Уму непостижимо.

- Даже больше, чем невероятно. Ужасно. Кошмар. Контор все больше, а ответы все туманнее. Наиболее реальный вариант - дождаться октября и начала нового семестра. А пока посещать Сорбонну в качестве вольнослушателя. Но как только речь заходит о стипендии, все только плечами пожимают: «Ах, это, месье…» И выдают напоследок: «Может, стоит попытаться в эмигрантских организациях?» Черт бы их побрал!

Но какой бы безвыходной ни казалась ситуация, мы старались не придавать ей большого значения или вовсе выкинуть ее головы, по крайней мере, на время. Выставка открывалась на следующий день ровно в шесть, и больше мы ни о чем думать не могли. Тор и Клод прислали мне телеграммы с поздравлениями. Я купила себе новое платье специально для этого случая, из легкого твида, с длинными рукавами и глубоким вырезом. Прекрасный покрой выгодно подчеркивал грудь. Я чувствовала себя высокой и стройной, как Лорен Бако, на которую конечно же совершенно не походила, однако это сравнение всегда придавало мне уверенности в себе. Милош с улыбкой следил за тем, как я поправляю прическу, стараясь опустить локон на один глаз, тщательно подкрашиваю ресницы и пытаюсь накрасить губы кисточкой. Слава богу, у него хватило такта обойтись без комментариев, кроме «Ты прекрасно выглядишь», когда я предстала перед ним в законченном виде. «И такая высокая на каблуках!» - добавил он.

Тедди Клейн со своим другом Бобом Эндрюсом - тоже одним из девяти - пришли к нам пропустить по стаканчику перед открытием. Оба никогда не бывали в районе каналов, и Милош повел их на экскурсию, пока я одевалась. Жан с Николь приготовили огромное блюдо с паштетом, сыром, хлебом и маслом. Парни с энтузиазмом обсуждали каналы, весь этот район, столь не похожий на остальной Париж, необычную игру света и тени. Жан и Николь, которые переживали не меньше моего, закрыли кафе, чтобы «сконцентрироваться», как выразился Жан. Он сконцентрировался на Тедди с Бобом, на своей собственной выставке рисунков и набросков, которые он церемонно развесил по всему кафе, с афишей нашей галереи посередине, и на том, чтобы немного подпоить нас. Мы ушли из кафе около пяти. Жан с Николь должны были приехать чуть позже.

Проезжая Париж, прижавшись друг к другу в многолюдном метро, мы оба ужасно нервничали, ощущая, что одним махом, словно по волшебству, переместились в мир взрослых.

- Теперь ты большая девочка, - прошептал Милош, склонившись надо мной. - Только глянь, что ты сделала - попала на выставку молодых американцев в Париже, первую после войны. И ты - единственная дама! О да, ты совсем выросла!

Как крепко прижималась я к нему, проезжая через Париж!

Все прошло даже лучше, чем рассчитывал Брюне: толпы народу, шум, знаменитости. Выставка имела ошеломительный успех.

Мы приехали в начале седьмого, когда в галерее уже было полно народу. Актрисы, в душе, несомненно, благодарные Америке, прибыли на американских же автомобилях и в одежде от кутюр. Бизнесмены, коллекционеры, закутанные в меха дамочки - почитательницы современного искусства; обвешанные драгоценностями молодые мужчины, которые, вне всякого сомнения, совершили в жизни немало интересного; полдюжины критиков, небольшое количество настоящих знаменитостей, которые действительно приехали по делу, - такие тоже имелись. И вся интеллигенция Сен-Жермен-де-Пре. И все приятели с Монпарнаса всех девяти художников. Рабочие брюки и растянутые свитера, девчонки в черных колготках и дамы в норковых манто, среднезападный акцент послов и мягкий говорок бара «Крилон», сигареты - в мундштуках и настоящий «Голуаз». Жан Кокто и владельцы «Отеля дю Mиди». Вот это было открытие! Кругом сверкали фотовспышки, меня снимали у портрета Милоша, к картинам прилепили маленькие красные звездочки, французское радио держало перед нами микрофоны, посмеивалось над нашими французскими ляпсусами. Аджи появилась в сопровождении своих музыкантов.

- Блеск и нищета, - заявила она, одарив меня счастливой улыбкой. И все.

Далее последовали Филипп, Прецель и т.д. и т.п., и каждый шептал, что мы непременно должны встретиться у Аджи, «если, конечно, тебя не позовут в «Максим»… К моим полотнам приклеили две маленькие красные звездочки.

Брюне сумел продать почти все картины прямо на открытии. Цены были смехотворными, но для нас - целое состояние. Наши с Тедди картины ушли одновременно. Мы были потрясены до глубины души. Действо длилось почти до одиннадцати. Леди, машины, приятные молодые люди, знаменитости, рабочие брюки, мундштуки и сигары вымелась прочь, и наш импресарио, наш цирковой мастер, спокойный и излучающий счастье месье Брюне, потушил свет и начал закрываться. Помню, я ужасно жалела, что Тор не был с нами и не видел всего этого. Ему бы очень понравилось.

Мы взяли такси до Латинского квартала.

- Люди с нашими доходами, понимаете ли, - откинулся на сиденье Тедди, явно находившийся под впечатлением от продажи трех полотен, - люди с нашими доходами в долгу перед рабочим классом. Вот лично я в долгу перед семьей этого таксиста, так что придется заплатить ему.

В «У Аджи» тоже было не протолкнуться. Туда явились завсегдатаи из «Гранд шомьер», испанцы с Монпарнаса - тоже художники, несколько израильтян - романтические личности со звучными именами и невероятными историями о своей недавней войне; там были фотографы с непременными футлярами через плечо и полдюжины американских негров-джазистов, которые играли по очереди.

В тот вечер все столики были заняты. Вечеринка считалась частной. Все друг друга знали. Мы постоянно сдвигали столики в сторону, чтобы потанцевать. Аджи сидела на пианино, иногда пела, иногда просто наблюдала.

Я как раз танцевала с одним каталонцем, когда увидела, что Милош направляется ко мне, глядя прямо в глаза, на губах играет улыбка, взгляд пронзает висящий в воздухе сигаретный дым.

- Можно?

Он похлопал Джорджи по плечу, крепко-крепко прижал меня к себе, и мы закружились в танце под «Осенние листья».

- Мне нравится эта песня. И мне захотелось обнять тебя. Ты не против?

Сколько раз сквозь все эти годы я вспоминала этот миг, как он идет ко мне, глядя прямо в глаза, и взгляд его приковал меня на веки вечные.

 

Глава 22

Это случилось двенадцатого февраля. Даже теперь я поверить не могу, что через месяц все кончится, осколки нашей жизни, нашей любви разлетятся во все стороны.

Те несколько недель 1950 года, холодные и сырые, озаренные желтым светом парижской зимы, прошли спокойно и незаметно.

Моник и Фред сдали свою квартиру на рю де Сен-Пер, и я окончательно перебралась в «Отель дю Миди». Занятия в «Гранд шомьер» я посещала регулярно, но к началу почти никогда не приходила. Через несколько недель бесплодных попыток привести свои бумаги в порядок Милош оставил все как есть до следующего семестра. Придется дожидаться октября, никуда не денешься. А пока он начал давать уроки русского языка для студентов, изучающих Восток.

Время от времени к нам заглядывал Серж с письмами от родителей Милоша и новостями из семинарии. И каждый раз говорил о ярости епископа Рытова по поводу ухода Милоша, которая не только не ослабевала с течением времени, а, казалось, еще больше разрасталась. Милош напрягался и молча выслушивал Сержа.

Он не просто ушел из семинарии. Он ушел под напором неприемлемых для него самого обстоятельств. Ему никогда не хотелось бросить все вот так, в порыве гнева. Его будто бы обманули, провели, не дали выбрать самому, и он злился за это на Рытова.

Долгое время он был не в состоянии взяться за письмо родителям, все откладывал и откладывал.

А когда решился, уже после Рождества, в его послании в основном отразилась боль из-за того, что разрыв произошел так внезапно. Милош бесконечно уважал своего отца и безумно нервничал, ожидая его реакции. Одна мысль о том, что он причинит боль этому дорогому для него человеку, сводила его с ума. Несколько дней письмо валялось у Милоша в кармане; он никак не мог заставить себя опустить его в почтовый ящик. Поняв, что я заметила это, он потупил взор и в тот же день, проходя мимо почты на рю де Университет, вытащил его из кармана, купил марку и опустил в ящик. В глазах его была тревога.

Ответ пришел только через две недели. И две недели он ждал его, день за днем, не желая обсуждать это. Казалось, он вообще не хотел говорить на эту тему. По крайней мере, со мной.

И вот Серж принес ответ. Милош опасливо взял в руки конверт и отошел в сторону, не сводя с него взгляда. Мы с Сержем сделали вид, что ничего не заметили, и завели разговор о чем-то несущественном. Через минуту-другую лицо Милоша просветлело, плечи расслабились.

- Все в порядке. Он говорит, что я правильно поступил. Говорит, что понимает меня.

Как здорово было видеть безмерное облегчение, явно написанное у него на лице. Серж поглядел на меня и выдохнул, всем видом показывая, что опасность миновала.

У нас с отцом всегда были, мягко говоря, немного другие взаимоотношения, поэтому мне было трудно понять Милоша с его чуть ли не рабским преклонением перед родителями. Глядя назад, я понимаю, что если бы я задалась целью найти полную противоположность своему образу жизни и воспитанию, то более непохожего человека, чем Милош, во всем свете не сыскать. Я даже не представляла, как мне вести себя с ним, и постоянно чувствовала свою беспомощность. И теперь могла только от души порадоваться, что он обрел душевный покой, нашел взаимопонимание и с самим собой, и со своими родителями.

«Может, я и осудил бы тебя при иных обстоятельствах, в другое время. Однако в изгнании, в нужде и полном одиночестве, в котором ты, как я понимаю, пребываешь, поскольку Алексис сейчас в Германии, ты должен сам выбирать свой путь. Есть множество способов служить Богу. Твоей веры в Него вполне достаточно, так же как и моей веры в тебя. Выбери свой путь, строй свою жизнь. Не суди Рытова, не суди Церковь, не стоит делать горьких выводов. Твое сердце само подскажет тебе, что правильно, а что нет. Ты всегда это знал. Бог не оставит тебя, и я тоже» - так писал его отец.

 

Глава 23

Такси медленно продвигалось в вечернем потоке машин, останавливаясь на светофорах, упорно прокладывая себе дорогу.

Вот и конец пути, скоро я увижу Клода. Прямо как в те последние недели 1950 года, запутанные, нереальные, когда все свалилось на нас разом. Когда наша легкая, такая естественная жизнь пошла кувырком, когда все перевернулось с ног на голову, а мы оказались совершенно к этому не готовы.

Я вспомнила другое такси, и оно несло нас в больницу на севере Парижа. Мы сидели по бокам, Николь в центре. У Жана случился сердечный приступ прямо на улице. Бледные, молчаливые, мы не могли найти слов утешения, не знали, как поддержать ее.

Ночное бдение в холодной приемной больницы. Дежурные сестры бегали туда-сюда, не обращая на нас никакого внимания, а мы все ждали, что нам скажут - с Жаном все в порядке, ничего серьезного, он поправится, - потому что мы не могли принять эту смерть; и мы провели в этой ободранной, промозглой, унылой приемной всю ночь, до четырех утра. В конце концов, появилась одна из сестер и сказала нам то, что мы так хотели услышать. Он будет жить. Он будет жить.

И снова такси, где Николь наконец сумела заплакать, и снова дешевый отель, и туман над каналом, - и мы провалились в сон.

Через несколько дней Николь начала готовить отель к продаже. Жан будет жить. Но тихо, спокойно, на юге. Или не будет вовсе. Мы кивали, хотя еще не до конца осознали значение происходящего.

Николь, бедная маленькая мышка Николь занялась бумагами, юристами, нотариусами, судебными исполнителями; все уму непостижимые препятствия, которые французы выдумали, чтобы помешать быстрому переезду, свалились на ее несчастную голову. И все же она справилась, храбро бросившись в море бюрократизма. И вот в полном тумане, между визитами к недовольно ворчащему, прикованному к больничной койке Жану, мы начали подыскивать себе новое пристанище.

Переезд стал для нас настоящим шоком. Волнение за Жана отчасти смягчило этот удар, но только отчасти. Для Милоша комната в отеле была единственным домом с 1944 года, когда он ушел от родителей. Комната с белыми стенами и видом на канал, выбранная нами мебель, то тепло, которое мы вдохнули в нее, обожание Жана и Николь - все это наполнило его любовью, ощущением, что ты нужен кому-то, почти забытыми в изгнании чувствами. И для него переезд казался настоящим ударом судьбы. Он уныло бродил по комнате и, сам того не замечая, то касался мольберта, то проводил рукой по стеклу, то трогал дверцу шкафа.

Это был наш тайный мирок, мало кто из друзей приходил к нам сюда. Клод, Серж, Тедди, Боб - по пальцам можно пересчитать. Комната, отель, дружба с Жаном и Николь являлись нашими частными владениями, отличными от Монпарнаса и Сен-Жермен-де-Пре. Здесь мы жили одни, только мы двое, и больше никого.

Вопрос о том, чтобы остаться на севере Парижа, даже не рассматривался. Без Жана и Николь «Дю Миди» перестал быть домом. И отель, и каналы остались в прошлом. Без вариантов.

Мы оказались полными профанами в поисках нового жилья. Моник сдала свою квартиру на рю де Сен-Пер профессору из университета, так что у нас даже этого временного пристанища не осталось.

Сначала мы пытались найти студию, но арендная плата за них оказалась просто запредельной. Я просматривала объявления в «Геральд трибюн» и «Фигаро», опрашивала знакомых, развешивала объявления в «Дом» и в других кафе, но безрезультатно. И тогда, как и многие другие, мы обратили свой взор на отели Левого берега. Что ж, они, по крайней мере, располагались рядом со школой, рядом с кафе, рядом с той жизнью, к которой мы так привыкли.

Преисполненные грусти и печали, мы начали собирать вещи. Упаковали пуф и зеркало, занавески в бело-голубую полоску, картину с пастушкой в непомерной гипсовой рамке и безделушки, которыми мы успели обзавестись, - их набралась целая коробка. Все это переехало в подвал Бруксов. Моник с Фредом отбыли в Марокко, я надеялась, что они не будут против.

Вот и пришла наша последняя ночь в отеле. Мы поужинали с оживленной Николь - Жан быстро шел на поправку. Она принесла бутылочку «Клико» 1938 года, чтобы отметить это событие, и мы воспряли духом. Под воздействием шампанского Николь посвятила нас в премудрости общения с домовладельцами, и мы хохотали до слез над ее комичными описаниями того, как прожженные хозяева обводят вокруг пальца таких простаков, как мы.

Потом поднялись наверх, в голую, такую безжизненную без наших вещиц с блошиного рынка комнату. Мне даже смотреть на нее не хотелось. Мы быстренько забрались в постель, уже мучаясь ностальгией.

- С этих пор мы не лучше всех прочих, которые живут где попало, - сказала я.

- Ничего подобного, - рассмеялся Милош. - Где бы мы ни очутились, куда бы ни пришли, там и будет наш дом. Может, не такой хороший, как этот, но все равно дом. Вот увидишь. Ты только подумай, как нам до сих пор везло! И дальше повезет. За нами сам Бог присматривает!

В десять утра за нами заехал Филипп на своей машине. Мы забили заднее сиденье картинами, чемоданами и бесформенными коробками с надписью «Lait Gloria». Николь помогала выносить вещи, смахивая на ходу слезинки и повторяя свои нотации по поводу того, как выжить в отелях без нее. Последняя коробка отправилась в машину. И мы встали друг напротив друга. Она поцеловала нас на прощание и, улыбаясь сквозь слезы, затолкала нас в автомобиль.

А сама осталась стоять у дверей кафе. Я обернулась, чтобы помахать ей рукой, и увидела ее серую фигурку в желтом зимнем свете. Николь кивала, как человек, который долго-долго повторял заученный наизусть урок и только теперь понял его значение.

 

Глава 24

Отель, в который мы переехали, располагался на рю Месье-ле-Пренс, неподалеку от рю Ра-сини. Комната была большая и очень милая, но слишком темная, чтобы заниматься живописью. Хозяйка предупредила нас, что мы можем пожить здесь только до пятнадцатого марта, потом нам придется съехать, так как за аренду уже уплачено вперед. Однако в данных обстоятельствах это не имело большого значения, поскольку рисовать я здесь все равно не могла. Нам следовало продолжить поиски более подходящего пристанища, а пока и это сгодилось.

Я с удивлением обнаружила, что денег нам катастрофически не хватает. Мы и раньше не слишком шиковали, но чтобы оказаться на грани - такого никогда не случалось. Тор ничего не присылал с самого Рождества, однако некоторое время мы держались за счет той суммы, которую я выручила за картины. От сбережений Милоша ничего не осталось, а за уроки русского языка он получал не так уж и много.

От Тора с самых праздников не было ни слуху ни духу, если не считать той единственной телеграммы, хотя я во всех подробностях расписала ему выставку. Это казалось мне очень странным, ведь обычно не я ему письма посылала, а он мне. Я даже не подозревала, что скоро порвется еще одно звено в цепочке - самое главное.

Одно за другим, звено за звеном.

Потом приехал Алексис.

Я сразу же поняла, что это он. Он появился на пороге нашей комнаты в отеле, обрамленный дверным проемом, в тусклом свете гостиничной лампы. Худой, застывший на месте, в полумраке он показался мне чуть ли не зловещим. Я улыбнулась и протянула ему ладонь.

- Вы, должно быть, Алексис.

Он небрежно пожал мне руку и направился прямиком в комнату.

- Я ищу Милоша. - Он огляделся вокруг.

Говорил он по-английски. Огромного роста да еще в черном длинном пальто - устрашающее зрелище. Густые черные волосы выбились из-под козырька. Нос прямой, орлиный, губы тонкие, правильные, но все время поджаты так, что почти не видны. Запавшие щеки чисто выбриты, но очертания бороды все равно заметны. Неизвестно почему, но мне вдруг вспомнились сербы из Сараево. Наверное, из-за глаз. Глаза - вот что наводило мысль о фанатизме. Сверкающие, холодные, словно кусочки сухого черного льда. Впервые в жизни мне стало по-настоящему страшно. Даже много лет спустя я не раз просыпалась от ужаса, увидев во сне эти глаза, пробивающие брешь в той защите, которую мы с Милошем возвели вокруг себя. Непримиримый крестоносец - вот кто такой Алексис.

Он устроился в единственном кресле, а я неловко притулилась на краешке кровати, внезапно ощутив, что это наша кровать и Алексис будет судить о ней именно так. Судить о ней и судить меня, и суждения его бесчувственны и неумолимы.

Я сказала, что Милош должен вернуться с минуты на минуту, что по четвергам и субботам он дает уроки русского языка двум девчонкам из Америки. Он кивнул и взял сигарету из пачки, которую я ему протянула. У него были красивые руки с длинными белыми пальцами.

- Я сначала в семинарию пошел, и епископ рассказал мне обо всем, - начал он. - А Серж дал адрес этого отеля. Милош мне уже несколько месяцев не писал. - Голос его сорвался.

Я промолчала. Меня угнетало его присутствие, и, кроме того, я очень боялась, что он перевернет с ног на голову все мои слова.

- Мне сказали, что вы американка. - В его голосе все еще не слышалось раздражения, однако тональность неуловимо изменилась. Слово «американка» прозвучало как название некоей загадочной болезни.

- Да, верно. Американка.

Улыбка скользнула по его губам, и он несколько мгновений разглядывал меня в упор. Потом потушил сигарету и начал свой монолог.

- Милош всегда был защищен от всех напастей, - медленно проговорил он, закинув ногу на ногу и сложив руки на коленях. - Защищен, несмотря на лагеря, войну и госпитали. Защищен, потому что другие всегда заботились о нем. Даже в лагерях. Он невинен, словно дитя. Это видели даже охранники в лагерях, хотя им по большому счету плевать на пленников. Но для Милоша даже там сделали исключение. И в семинарии то же самое было, хотя несчастный епископ не имел никакого права составить своему студенту протекцию в том объеме, в каком ему хотелось, - вам конечно же известно, что семинария жестоко нуждается и живет в основном за счет благотворительных средств, собираемых в Америке и Австралии? Несмотря на все лишения, которые не обошли стороной и самого епископа, - он попытался создать для Милоша духовный комфорт - весьма сложная задача в подобных условиях.

Он откашлялся, ожидая, вероятно, моей реакции, но я молчала, словно воды в рот набрала.

- У епископа ничего не вышло. И он винит себя за этот провал, что вполне понятно. Боюсь, великим человеком его назвать трудно, но, я думаю, он не так уж и прост. А вы как считаете?

Глаза его постоянно бегали по комнате, но в кульминационные моменты его взгляд всегда обращался ко мне, словно два ножа втыкались. Его вопрос застал меня врасплох. На лице моем отразилось замешательство.

- И все же мне с трудом верится, что эту проблему нельзя решить. Должен быть какой-то способ, - произнес он, не сводя с меня взгляда.

Я не выдержала и опустила глаза. Он продолжал свою речь беспристрастным, увещевающим голосом.

- Изгнание - вещь противоестественная. Оно в корне отличается от эмиграции. В одном случае человека мучает лишь ностальгия, в другом - неизбывная боль. Милош слишком рано столкнулся с этой болью, слишком рано привык к ней и не смог судить о ее истинных масштабах, не смог отнестись к ней с должным уважением. Я понятно выражаюсь? Он начал смотреть на боль как на неотъемлемую часть бытия и посчитал своим долгом перехитрить ее, чтобы выжить. За долгие годы жизни на самом краю он научился всяким уловкам, научился расчетливости. При других обстоятельствах этого бы не произошло, но жизнь заставила его поступать именно так. В итоге он совершенно упустил из виду главную цель своего настоящего и будущего. Я понятно выражаюсь? Мне трудно говорить по-английски. Слишком к немецкому привык.

Он вел беседу очень мило, однако тон ее совершенно не соответствовал содержанию. На губах играла улыбка, но в ней не было ни капли тепла, а в голосе - ни капли нежности; он просто отдавал дань вежливости. Я злилась, но не смела показать этого, потому что Алексис пугал меня.

- Ваш английский превосходен, - сказала я.

- И все же вы со мной не согласны? - улыбнулся он.

- Я не уверена, что правильно поняла вас.

- Да, конечно, это естественно. Я бы даже удивился, если бы вы меня поняли. - Он как-то странно рассмеялся, не без юмора и не без тепла. Я подняла на него взгляд, и он подбодрил меня улыбкой. Играет в кошки-мышки?

- Что вы имеете в виду под словом «расчет»? И какое отношение расчет имеет ко мне? - нехотя проговорила я, понимая, что загнана в угол, что именно этого вопроса он и ждал.

Алексис поднялся и подошел к окну. Шиферные крыши сияли под дождем над серыми домами - цвета охры, розовато-лиловые, голубые. Откуда-то доносились звуки арабской музыки.

Милош открыл дверь и увидел нас, молча стоящих у окна. Он раскраснелся от холода и закашлялся от быстрого подъема на четвертый этаж. На лице его отразилось мимолетное удивление - не слишком радостное, но оно тут же исчезло, и он бросился к гостю. Смех и объятия. Я была поражена, увидев, с какой любовью и удовольствием Алексис смотрит на брата. Но я была слишком молода для подобного рода хитростей, слишком неискушенна, чтобы противостоять Алексису с его странностями. Чутье подсказывало мне недоброе, однако я старалась отмахнуться от своих мыслей, заставить себя поверить в то, что ничего необычного не происходит, что это всего лишь еще один серб, а не загадочный судья и не змей, который пытается встать между нами. Если бы я была старше, если бы мы оба были старше, если бы Алексис не был таким категоричным, могло ли все сложиться иначе или нет?

Они говорили по-русски, или по-сербски, или на смеси двух языков. Милош открыл бутылку вина. Напряжение, которое я почувствовала до прихода Милоша, растаяло без следа. И все же Алексис как бы довлел над нами. На его лице, в его взгляде читались забота, любовь к Милошу, он отрезал меня от него, отодвинул в сторону, и, хотя я перестала бояться его, подобное отношение очень волновало меня. В его взгляде читалась не просто любовь, а ревность, безграничная, безмерная ревность. Несмотря на то, что о гомосексуализме я старалась не думать, я раз за разом задавалась одним и тем же вопросом - здоровая ли это любовь?

Вскоре завязался общий разговор. Теперь они перешли на английский - ради меня. Они болтали о нашей жизни в Париже, о выставке, об учебе Алексиса, о его планах на ближайшие несколько месяцев. Последние новости не обрадовали меня. Алексис собирался задержаться в Париже до самого лета, может, даже дольше. Его диссертация очень заинтересовала одного профессора из Сорбонны, и тот собирался поработать над ней с Алексисом. Радость Милоша выглядела слишком наигранной. Он тоже не был готов к подобному повороту событий. Мне подумалось, что в душе он все еще не расстался с семинарией. Милош боялся Алексиса. Уверившись в этом, я испытала несказанное облегчение! Пока мы оба боимся его, пока мы вместе противостоим Алексису, все будет хорошо. Я расслабилась и с улыбкой слушала их разговор.

В последующие дни, такие холодные, полные неуверенности, Алексис по-прежнему не оставлял нас. Жизнь перестала быть простой и легкой; хуже того - нам стало казаться, что у нас ничего не выйдет. Все наше время уходило на поиски достаточно большой и светлой комнаты, в которой я смогла бы работать. Тор упорно не отвечал на мои письма. Деньги кончались.

Алексис часто приходил к нам в отель. Я на всю жизнь запомнила его именно таким: мрачный, черный, блестящее от дождя пальто, пугающие глаза; он молча появлялся на пороге и подавлял нас одним своим присутствием. Мы садились на неудобные стулья и послушно вели с ним беседы, словно два маленьких ребенка, завороженные не слишком приятным зрелищем.

К вопросу о семинарии подбирались постепенно. При первой встрече Милош вскользь упомянул о том, что ушел оттуда, но Алексис лишь кивнул в ответ и перевел разговор на другую тему. Однако некоторое время спустя он сам затронул эту проблему. Милош вроде бы воспринял это спокойно, но поджатые губы выдавали его.

- Я виделся с епископом, да ты это, наверное, и сам знаешь, - начал Алексис. - Мы много о тебе говорили. Будь это кто-то другой, Серж или Дмитрий, например, он бы без труда смирился с потерей. Но ты… он не может простить себя за то, что потерял тебя. Нет, не просто потерял тебя. Совсем не то слово.

Он нарисовал в воздухе непонятную фигуру кончиком сигареты, и голос его как бы сник. Милош с тревогой следил за кузеном.

- Не просто потерял тебя. С тобой он потерпел полный крах. Это ближе к истине. Он потерпел с тобой крах. И в результате этого лишился тебя. Больше того, он боится, что ты потерял свой путь в жизни, заблудился. Помнишь епископа из Дубровника, Милош? Как он написал твоему отцу, что у него никогда не было подобно ученика, который просто создан для служения Господу…

- Сентиментальный он был старик. К тому же мне тогда еще и семнадцати не исполнилось, и я переживал своего рода подростковую религиозную лихорадку, - резко оборвал его Милош, отмахнувшись от него, как от надоедливой мухи. Алексис начал раздражать его.

- Нет. Я там был. Никакая это не подростковая лихорадка, - кротко возразил брат. Говорил-то он мягко, но слишком уж настойчиво, будто приговор выносил.

Я поднялась и пошла готовить сандвичи. Братья тут же перешли на сербский. Милош побледнел и сидел сгорбившись, словно из него выжали все соки. Алексис весело улыбнулся мне и освободил на большом столе место для тарелки и стаканов.

Его визиты нередко заканчивались на этой ноте. И хотя легким человеком его не назовешь, ему нельзя было отказать в определенном очаровании, и это очарование и жизнерадостность делались тем явственнее, чем мрачнее становился Милош. Поначалу на лице Милоша появлялось упрямое выражение, но скоро и это пропало, он просто сидел, погрузившись в себя, пока разговор о еде и вине не приводил его в чувство. Это никогда не продолжалось слишком долго - от силы четверть часа, но Милош еще долго не мог успокоиться. После подобных разговоров Алексис старался уйти побыстрее. После его ухода Милош частенько отправлялся в постель, хотя еще десяти не было, словно хотел забыться.

Клод приехал в Париж на неделю. Я предложила Милошу написать Алексису записку, что нас не будет дома, но он ответил, что сам скажет ему об этом днем.

- Ты встречаешься с ним днем? - удивилась я.

- Он приходит в «Селект» ровно в пять. - Он напустил на себя равнодушный вид. - Иногда я встречаюсь с ним там.

На какой- то миг мне показалось, что Милош попал в ловушку, и мне захотелось бежать, бежать вместе с ним, в Лондон, в Нью-Йорк, куда угодно.

- Он желает мне добра. Ты должна понять…

К тому времени я уже решила для себя, что Алексис слишком опасен и ни в коем случае нельзя позволять ему вклиниться между нами. Пока мы противостоим ему вместе, все будет в порядке. Я только в общих чертах представляла себе, сколь сильное влияние он имеет на Милоша - каким же губительным может оказаться неведение! - и не собиралась обсуждать с Милошем этот вопрос, опасаясь ссоры.

- Он напоминает мне героев Ибсена, - натянуто улыбнулась я.

С приездом Клода жизнь наша снова наладилась. Хотя Жана и Николь больше не было с нами, хотя мы не имели постоянного жилья, хотя надежда поступить в Сорбонну рухнула, - приехал Клод, и даже погода переменилась.

- Какой денек! - закричал он из окна поезда. - Вы только гляньте на солнце!

Клод остановился в нашем отеле. Выбора у него все равно не было, поскольку квартиру мать сдавала. Однажды утром по пути в студию Андре Лота я рассказала ему про Алексиса. Он воспринял все более серьезно, чем я ожидала. По правде говоря, тогда он мало что сказал по этому поводу. Наверное, мир религии был для него столь же далеким и непонятным, как и для меня самой, и, когда дело касалось Милоша, мы оба становились в тупик. И все же он встретился с Алексисом. Тогда мне казалось, что случайно, но я сильно сомневаюсь в этом.

Однажды вечером мы целой толпой сидели в «Дом». Я - спиной к входу, Милош и Клод - лицом. Я видела, как Милош замолчал на середине фразы и уставился на дверь. По его лицу - на нем отразился то ли страх, то ли смущение - я сразу поняла, кого он увидел. Клод тоже смотрел в ту сторону, вроде бы с естественным для такого случая любопытством, но его взгляд был холодным, оценивающим. Милош подвинулся, освобождая место для Алексиса. Далее последовали приветствия, представления и заказ напитков. В шумном, переполненном кафе, так сильно отличавшемся от удручающей атмосферы нашей гостиничной комнаты, Алексис показался мне совсем другим человеком.

«Стоит только вывести его на свет, усадить среди моих друзей, и с ним происходят невероятные превращения», - подумала я и поглядела на Милоша, стараясь понять, разделяет ли он мою точку зрения. Но тот ушел в себя и слушал разговор вполуха.

- Насколько я понял, вы актер, - повернулся Алексис к Клоду.

- А вы? - кивнул Клод, с любопытством поглядывая на своего нового соседа.

Алексис вежливо улыбнулся в ответ:

- Пишу диссертацию. А в скором времени собираюсь преподавать.

- Преподавать что?

- Действительно, что? Этику, философию, мораль, теологию. Какая разница? Скучные предметы для студентов, которые только и мечтают о том, чтобы оказаться где-нибудь в другом месте. - Он заглянул Клоду прямо в глаза, и тот невольно вздрогнул.

Милош внезапно вскочил и протянул мне пальто:

- Нам пора.

Клод тоже поднялся, и Алексису, который сидел между ними, пришлось встать и пропустить его. Мы попрощались с остальными и вчетвером направились к выходу. Я заметила, что наши места тут же заняли.

На улице начинался дождь. Мы распрощались с Алексисом и побрели сквозь сырые, промозглые улицы к своему отелю. Настроения ни у кого не было. Больше я Алексиса никогда не видела. С тех пор он ни разу не приходил к нам в отель. Да и времени у нас оставалось всего ничего.

 

Глава 25

Ярко освещенный зал Ле-Бурже с его часами, полированными поверхностями, стойками и хриплыми громкоговорителями казался каким-то нереальным. Огромные пространства сияющих полов, кожаные кресла и абстрактные пепельницы сильно смахивали на рекламу из «Ньюйоркца». В ушах эхом отдавался цокот моих каблучков.

Я напряглась, завидев Клода у стойки бара. Он поднял голову, заметил меня и поднялся навстречу. Внезапно я заметила, что он состарился. Вил уставший, вокруг рта залегли глубокие складки. Высокий, стройный, густые волосы лишь слегка подернуты сединой, ему никто никогда не давал его тридцать девять. Клод поцеловал меня в щеку.

В наших рукопожатиях и объятиях не было ничего драматичного. Все как обычно, словно мы отправились в паб в Челси пропустить по стаканчику, уложив детей спать. Но здесь не Челси, и если мои дети уже спят, то это не я их укладывала. Да и Гевина с нами не было. Нет, встречу в аэропорту Парижа заурядной никак не назовешь, она граничила с безумием.

Клод заказал выпить, и мы пристроились за столиком у окна. На взлетных полосах вспыхивали огоньки, сновали туда-сюда грузовички с багажом, бегали люди в униформах, тихо, бесшумно - толстое стекло поглощало все звуки. В баре больше никого не было.

Лицо Клода абсолютно ничего не выражало, в глазах - ни искорки. Он был совсем на себя не похож.

- Прямо мелодрама какая-то. - Я не знала, как начать разговор.

Он улыбнулся:

- Знаю и прошу у тебя прощения. Но я испугался, что ты докопаешься до правды в одиночку. Я… мне не хочется, чтобы это произошло вот так…

Он смотрел мимо меня, на огни за окном.

- Что я могла сделать? Заглянуть в телефонную книгу? Отправиться в церковь? - невесело усмехнулась я. - Я и вправду была неподалеку… Ради бога! В чем дело, Клод? Почему ты не хочешь, чтобы я докопалась до правды в одиночку? Почему так важно, чтобы ты был здесь, со мной? И давно ли…

- Погоди. Давай начнем с вопроса попроще. С самого начала. - Он устало вздохнул. - Для меня все началось в апреле пятидесятого года, когда я получил твое письмо. Ты написала мне по приезде в Коннектикут и сообщила, что Тор умирает. А второе письмо, оно… еще больше меня встревожило. Тор не только умирал, он ужасно мучился, рядом с тобой никого не было, и тебе пришлось одной принимать решения. Но это не главное - ты буквально билась в истерике, потому что Милош не написал тебе ни строчки. Ты не могла позволить себе поддаться панике, но она так и читалась между строк. И я по-настоящему забеспокоился.

Я написал Филиппу и твоей подруге Аджи, попросил их выяснить, что случилось. И Милошу написал, на имя Сержа в семинарию, но ответа не получил. И Филипп, и Аджи заявили в один голос - они не могут отыскать Милоша, он словно сквозь землю провалился. Аджи припомнила, что видела его в «Селект» с югославами. Она направилась туда с расспросами, и там ей сказали, что у Милоша есть кузен и он должен знать, где находится его брат, только вот кузен укатил в Гейдельберг. Может, Милош вместе с ним уехал? И мне, и Аджи это казалось вполне логичным. Она пообещала продолжить расспросы в «Селект» и, если что-нибудь всплывет, написать тебе напрямую.

Милош, конечно, вполне мог уехать с Алексисом в Германию, но почему он не написал тебе ни строчки? Этого я понять не мог. Тем не менее я решил не сообщать тебе об этом, а сочинить нечто весьма туманное. Примерно с месяц от тебя не было ни слуху ни духу. К тому времени Тор уже стоял одной ногой в могиле, и ты пребывала в состоянии шока. Милош не ответил ни на одно из моих писем, и, судя по твоему последнему бессвязному посланию, ты была не в себе. Следующим же паромом я отправился в Париж.

Поход в церковь стал моей первой ошибкой. Мне солгали, сказав, что Серж покинул семинарию, а ведь именно он являлся ключом к разгадке. Если бы я пришел и спросил Сержа, а не Милоша, все могло бы повернуться иначе… Но случилось то, что случилось. Мой визит в семинарию окончился ничем. Мне нагрубили, помогать даже не собирались, еще бы чуть-чуть - и вообще вытолкали бы взашей.

Потом, само собой, я встретился с Алексисом. Я рассказывал тебе о нашей встрече в «Селект» и о том, как он бросил мне напоследок: «Кароле никогда в голову не приходило, что Милош, быть может, уже по горло всем этим сыт?» Честно говоря, мне действительно стало так казаться. Не до, а после его слов. Я пошел прогуляться, и чем больше я думал об этом, тем логичнее выглядела эта идея. Посмотри на нее с моей точки зрения, и ты поймешь, что я имею в виду. Когда ты уезжала из Парижа, Милош был в депрессии. Алексис постоянно напоминал ему, о какой жизни он мечтал с самого детства. Даже если бы Алексис не давил на него - а он давил, и еще как! - но даже если бы он не давил на Милоша, одного его присутствия было бы вполне достаточно, чтобы сомнения снова подняли голову и начали терзать его. Представляю, что он чувствовал после твоего отъезда.

Алексис настаивал на том, чтобы Милош вернулся в семинарию, не обязательно в эту - в любую. Почему бы не попробовать в Германии? Может, там условия получше. Картина постепенно прояснялась. Милош мог размышлять следующим образом: почему бы не попытаться, почему бы не попробовать примириться с Богом, без… ну, без постороннего вмешательства. Почему бы не проверить себя, свое решение уйти из семинарии, ведь нам прекрасно известно, что в прошлый раз он поддался гневу, да и несносный характер епископа сыграл не последнюю роль. Почему бы не сделать это, особенно теперь, когда он свободен и его ничто не держит… Нет, помолчи, дай мне договорить. Я понимаю, это звучит просто невероятно, но, поскольку его молчание было еще более невероятным, эта гипотеза не казалась мне притянутой за уши.

Чем больше я думал об этом, чем больше я размышлял об Алексисе, о его подавляющем влиянии на Милоша, тем более логичным становилось это умозаключение.

Взгляни на это с другой стороны. Когда ты познакомилась с Милошем и втянула его в свою жизнь, ты фактически сделала две вещи: подарила ему свою любовь и ключи от нового мира, от того мира, с которым он не только не был знаком, но который совершенно не интересовал его до встречи с тобой. Второе: ты поставила его перед выбором - сохранить старые ценности, а вместе с ними свою прежнюю жизнь или принять тебя и то будущее, которое вы могли бы построить вместе, но на твоих условиях. Нет, не возражай. Я никогда не говорил тебе об этом раньше, но, понимала ты это или нет, человеку со стороны это видится именно в таком свете. И конечно же - подумай хорошенько! - конечно же Алексис придерживался той же точки зрения.

Если помнишь, Алексис никогда не выступал против тебя в открытую. Свою враждебность он прикрывал дружбой, которая так тревожила тебя. Что он говорил Милошу, когда тебя не было рядом, нам уже никогда не узнать, и как он преподнес ему твой отъезд в США - тем более. Но Алексис стал своего рода катализатором. Именно он двигал фигуры на доске, когда сказал мне, что Милош сыт по горло. И тогда мне пришло в голову: а вдруг так оно и есть?

Поговорить с Милошем лично не представлялось никакой возможности. Алексис постарался на славу. Не мог же я в самом деле пойти в полицию. Я проверил все места и переговорил со всеми людьми, которые могли бы иметь хоть малейшее представление о Милоше, и везде - пусто. Мне пришлось поверить Алексису на слово! К тому времени я был готов не только нос ему свернуть. Ох уж эти чертовы восточные штучки! Я чувствовал себя беспомощным щенком перед византийской диалектикой Алексиса и даже начал побаиваться его. Перед отъездом в Лондон я решил еще разок заглянуть в «Селект». Один из официантов сказал мне, что утром Алексис отбыл в Гейдельберг, так что я его больше не видел.

Тогда я и написал тебе, что Милош исчез, пропал и даже следов не оставил - поверь мне, я раз десять это письмо переписывал, - и посоветовал тебе принять все как есть и жить дальше.

Я знаю, что случилось потом. В последующие пять лет мы регулярно переписывались с твоей матерью. Я знаю о твоем побеге, о твоей работе, о психотерапевте и о том, что в итоге ты более-менее пришла в норму и вернулась к реальности. Несколько раз я порывался приехать к тебе, но твоя мать отговаривала меня. И она, и ее муж, и доктор в один голос утверждали, что от меня будет больше вреда, чем пользы. Не знаю уж почему и до сих пор не уверен, стоило ли мне прислушиваться к их словам. Но пока я колебался, ты пошла на поправку, устроилась на работу, и вопрос отпал сам собой. Потом Гевин собрался в Штаты, я поручил ему повидаться с тобой, и, прости меня за иронию, он сделал то, о чем я думал все эти годы, - женился на тебе. Да ладно тебе, чего ты так удивляешься?

Но я действительно была поражена. Взгляд его затуманился.

- Теперь уже можно признаться, теперь это уже не имеет никакого значения. Перед тем как Милош вошел в твою жизнь, мы были слишком юны, и женитьба меня вообще не интересовала. А потом появился Милош. Но когда ты уехала, когда заварилась вся эта каша, я понял наконец, что привязался к тебе гораздо сильнее, чем думал. Просто раньше я сам себе боялся в этом признаться. И я еще кое-что понял: все мои колебания по поводу поездки в Нью-Йорк были не чем иным, как страхом… страхом приехать и увидеть, что ты все еще увлечена Милошем и для меня рядом с тобой есть только одно место - место друга и наперсника. А с этой ролью, боюсь, я не справился бы. Твоя мать с мозговедом имели в виду несколько иное, но так мне подсказывало мое сердце…

Он остановился, отхлебнул из стакана и прикурил, стараясь не смотреть мне в глаза. Да, его откровения удивили меня, но, положа руку на сердце, не слишком. Я ничего не ответила, потому что говорить пришлось бы слишком много.

- Как бы то ни было, - продолжил Клод с кислой улыбкой, - темная лошадка Дейвис, которому я поведал о тебе и Милоше только в общих чертах, появился на сцене, сгреб тебя в охапку и - прямиком под венец. Поначалу я бесился, злился на самого себя за свою нерешительность. Но потом подумал, что так даже лучше, по крайней мере, для тебя. Гевин был совершенно посторонним человеком, никаких связей с Парижем не имел, здоровый, трезвомыслящий валлиец с огромным сердцем и способностью завести несчетное количество сыновей… Именно в этом ты и нуждалась. Он оказался достаточно умным, чтобы понять это, а я - достаточно разумным, чтобы принять это. Вот так.

Но когда ты вернулась в Лондон, в тот самый первый вечер… я снова оказался у самого начала. Ты все еще любила Милоша. Несмотря на пять прошедших лет, несмотря на Гевина, несмотря на детей, ты все еще любила его! И тогда внезапно все теории рухнули, словно песчаный замок. Я видел в твоих глазах тот же свет, который горел в глазах Милоша, и я понял, что все мои такие логичные объяснения не что иное, как собрание лжи и заблуждений. Через три дня я вылетел в Париж и за несколько часов докопался до истины.

Огней на взлетной полосе стало меньше, но горели они ярче. Клод замолчал, осушил стакан и налил себе еще. Я поразилась своему спокойствию. Сердце билось в нормальном ритме, в душе - никакого сумбура. Как будто я уже знала, что он скажет дальше. Я могла лишь посочувствовать раздираемому бурей эмоций Клоду. Не то чтобы я ничего не воспринимала, но прочувствовать то, что испытывал он, не могла.

Какой же длинный выдался день! Какие длинные пятнадцать лет! Может, уже слишком поздно. Может, часть моей души уже совсем омертвела.

- Ты как себя чувствуешь? - спросил Клод. - Продолжать или поедем в город? - Он окинул взглядом аэропорт и нерешительно посмотрел на меня.

- Продолжай, со мной все в порядке. Правда.

- В пятьдесят пятом я прилетел в Париж, взял такси и направился прямиком в церковь, готовый, если потребуется, вступить в бой, но добиться правды. Однако в этом не было никакой необходимости. Семинарию возглавлял новый человек, намного моложе и прекрасно говоривший по-французски. Там все переменилось, место выглядело ухоженным и процветающим. Но с другой стороны, уже пять лет прошло.

Меня проводили в библиотеку. Я рассказал священнику, что пытаюсь разыскать бывшего студента, Милоша Керовича, или, если не получится, его друга по имени Серж. Он вздрогнул и напрягся. Я начал было извиняться, но он оборвал меня.

«Полагаю, вы имеете в виду Сержа Войтича. Да, я могу вам помочь. Я дам вам адрес. Он живет недалеко отсюда». Говорил он медленно, на лице - тревога. В комнате повисла тяжелая тишина. И в этой тишине, Карола, я вдруг понял, что произошло на самом деле.

Глаза Клода горели огнем, но он не мог обжечь меня. Сердце гулко бухало в груди, в ушах стучало. Я не двинулась, руки словно приклеились к столику. Я ничем не могла помочь Клоду. Он смотрел на огни аэропорта, бледный, осунувшийся. Я хотела сказать ему что-нибудь, хоть что-то, но слов не находилось.

- Священник встал и принялся мерить шагами комнату. «Все это еще до меня случилось, - начал наконец он. - Я знаком с Сержем, потому что он у меня в приходе… с тех пор пять лет прошло. Меня тогда тут не было». Он развернулся и уставился на меня. «Зачем вы пришли? Какое имеете ко всему этому отношение?» Я не ответил. Он долго смотрел на меня, а потом сказал спокойно и даже мягко: «Милош Керович покончил жизнь самоубийством. Повесился в санатории в Альпах в ноябре пятидесятого года».

Слова Клода упали на столик, прямо мне на руки. Все замерло - и я, и он, и даже воздух, которым мы дышали. Слова ждали, чтобы я прикоснулась к ним, взяла, осмыслила их значение, и тогда они могли принять форму прямо в моих ладонях.

Я сидела в полном одиночестве и пыталась постичь их смысл. Слова медленно поднялись и поплыли прочь, словно дым от сигарет.

В глазах Клода стояли слезы, руки его дрожали. Он потянулся и накрыл своей ладонью мои пальцы. Теперь уже все не важно.

 

Глава 26

Мы вышли из бара. На улице ветер с небывалым остервенением бросился нам в лицо. В такси мы сидели прижавшись друг к другу, пальцы наши сплелись, но слов не находилось. Руки Клода были холодны, лицо приобрело землистый оттенок. И вдруг я поняла, сколько сил ему потребовалось, чтобы молчать все эти годы, скрывать от меня правду. Но зачем? Почему он так поступил?

- Почему ты не сказал мне? - спросила я.

- Я собирался, еще тогда, в пятьдесят пятом. Но когда я вернулся из Парижа, ты как раз гостила в Уэльсе, а потом Гевин сказал мне, что ты снова беременна. И я решил подождать. Чем дольше я ждал, тем труднее становилось признаться. Я часто встречался с тобой, видел, что ты занята Гевином, детьми, и в конечном итоге у меня не хватило духу снова поднять этот вопрос.

Я хотела попросить его продолжить, но не смогла открыть рта.

- Дальше? - спросил он, почувствовав это.

Я кивнула.

- Новости в буквальном смысле слова шокировали меня. Священник заметил это и принес бутылочку бренди и два стакана. Мы молча выпили. Больше он почти ничего не знал и предложил позвонить Сержу. Дело уже двигалось к вечеру, и Серж оказался дома. Минут через двадцать он уже сидел с нами. Серж знал все.

Когда ты собиралась уезжать из Парижа, Милош простудился. Но это была не обычная простуда, он повидал немало туберкулезных больных и понимал, что и сам болен. Если бы не та неделя, когда с болезнью Тора было ничего не ясно, он непременно сходил бы к доктору. Но как только стало понятно, что тебе придется уехать, он решил отложить свой поход. Он собрал твои вещи, отнес их в подвал моей матери и сказал Сержу, который помогал ему с переездом, что собирается пожить с Алексисом. Серж проводил его до квартиры брата, посмотрел, как тот устроился, и ушел. Алексис тут же взял бразды правления в свои руки.

Нам остается только догадываться, что было потом. Алексис воспользовался плохим самочувствием Милоша и стал внушать ему, что разлука с тобой - дар Господень, что нужно на время прервать все связи, проверить свою страсть временем. В душе Алексис был уверен, что это не больше чем пустая страсть, мимолетное увлечение легкомысленной американкой, которой не место в жизни Милоша, ведь он всегда мечтал посвятить себя Богу.

Ясно, что Алексис сыграл роль несостоявшегося мистификатора, и еще яснее, что он хотел воплотить в Милоше свои несбыточные амбиции. Но надо отдать ему должное - он даже представить не мог, к чему приведут его манипуляции.

Милоша и без того постоянно бросало из стороны в сторону, но теперь, оказавшись один на один с Алексисом в маленькой комнатке, он еще сильнее ощущал на себе его давление, и ему становилось все хуже и хуже. Он написал тебе несколько писем и попросил Алексиса отправить их, но тот конечно же не собирался делать этого. Когда Серж приносил твои письма, Алексис всегда успевал перехватить их. Он никогда не пускал Сержа в комнату - то говорил, что Милош спит, то еще что-нибудь выдумывал, но всегда нечто весьма правдоподобное. Сержу даже в голову не приходило заподозрить неладное. Он и подумать не мог, что Алексис нарочно не пускает его, пытаясь излечить своего кузена от слепой страсти. Но тут его план дал сбой.

Через несколько недель Серж снова принес письма, и Алексис сообщил ему, что Милош в отъезде, отправился на лето поработать на ферму - тогда уже май был. Тоже вполне правдоподобная отговорка. Алексис забрал письма и обещал передать их Милошу. Когда Серж попросил у него адрес, тот ответил, что никакого определенного адреса нет, Милош постоянно переходит с места на место. И Серж снова проглотил это.

Но с чего бы ему не верить Алексису? Он знал, что Милош обожает своего кузена, и, хотя сам Серж не разделял энтузиазма друга, он всегда уважал его точку зрения. Они же двоюродные братья, в конце концов! А за границей братья еще больше привязаны друг к другу, чем дома. Это же единственная связь с изгнавшей их родиной, и ее стоит уважать, ведь в данном случае родственные связи куда более крепки, чем завязавшиеся на чужбине дружеские отношения.

Но правда заключалась в другом. К концу апреля Милош был уже настолько болен, что понадобились срочные меры. Алексис устроил так, что его сначала положили в студенческую больницу на Университетском острове, а оттуда уже отправили в лечебницу в Альпы, близ Гренобля. Алексис очень переживал, но врачи успокоили его. Да, болезнь Милоша прогрессирует, но он здоровый мальчик и скоро пойдет на поправку. Так и случилось. И все же врачи были недовольны. Они чувствовали внутреннее сопротивление пациента, он просто-напросто не желал поправляться. Состояние его здоровья лишь немного улучшилось, и после этого - никаких продвижений вперед. Доктора сообщили об этом Алексису как ближайшему родственнику, но всей правды не открыли, поскольку Милош заявил, что не станет встречаться с братом, даже если тот приедет в Альпы. Он стал замкнутым и молчаливым, ни с кем не желал разговаривать, включая психиатра. Милош ни в какую не желал выздоравливать.

В конце лета Алексис приехал повидаться с ним, и Милошу ничего не оставалось, как встретиться с братом. Поначалу беседа не складывалась, но потом они сумели-таки поговорить начистоту. Милош сказал Алексису, что выбросил тебя из головы, что ты воспользовалась болезнью отца, чтобы избавиться от него, а оказавшись в Америке, поняла, что брак ваш невозможен. Он сказал, что был полным идиотом, воспринимая тебя всерьез, поскольку он всегда все воспринимает всерьез, но, с другой стороны, в роду у него одни серьезные ослы, так что ничего удивительного в этом нет. Алексис был потрясен сквозившей в его словах горечью, но отнес ее на счет сердечной боли, которая всегда сопровождает первую влюбленность. Обычное дело, от этого еще никто не умер. Но когда он понял, что горечь эта разлилась широкой рекой, затопив и церковь, и Бога, он не на шутку испугался. Бурный поток снес на своем пути веру в любом ее проявлении. Милош заявил, что просто счастлив видеть, как коммунисты уничтожили остатки религии в Восточной Европе, и очень надеется, что вскоре они пересекут Адриатику и двинутся на Рим.

Как он только ни обзывал Алексиса! К несчастью, тот не сумел разглядеть леса за деревьями. Алексис ненавидел коммунизм, и подобные высказывания Милоша выбили его из колеи. Он даже начал подумывать, что брат не в своем уме.

Алексис тоже мучился, сам не понимая отчего. Ему не давало покоя чувство вины. И это, если хочешь, все и объясняет. Он даже подумывал вернуться в лечебницу и признаться Милошу в том, как он поступал с письмами, но воинственность Милоша сбила его с толку, и, откровенно говоря, он побаивался его реакции. Неделя шла за неделей, а Алексис все ждал и надеялся на улучшение. Письма от Милоша приходили нечасто. Денег у Алексиса в то время было кот наплакал, и все же он регулярно звонил в лечебницу - думаю, чтобы успокоить свою совесть. Отчеты врачей были противоречивыми, как и сам процесс выздоровления Милоша. Пациент то шел на поправку, то ему становилось хуже, что ставило докторов в тупик, хотя туберкулез - болезнь совершенно непредсказуемая.

Однако к середине осени Милош внезапно успокоился. Он написал Алексису, попросил прощения за свое поведение и за то, что доставил ему столько хлопот. Алексис вздохнул с облегчением впервые со времени твоего отъезда.

Не то чтобы он не осознавал всю опасность своего положения и игр с Богом. И все же Алексис был твердо, прямо-таки фанатически уверен в призвании Милоша и своей правоте. И хотя в то лето его не раз начинали грызть сомнения и он боялся, что психическое состояние Милоша может повлиять на его выздоровление, он легко поверил, что все худшее осталось позади. Он оказался прав! Ему не в чем винить себя! Он был прав, насильно оторвав Милоша от тебя, от твоего мира, вернув брата в его собственный мир. Может, опасность еще не совсем миновала и боль еще не совсем утихла, но он был прав.

Милош снова стал веселым, много говорил, действовал разумно. Болезнь отступала, и ему разрешили прогулки. Шесть долгих месяцев он сопротивлялся выздоровлению, а теперь прогресс шел семимильными шагами и за несколько недель достиг невероятных результатов. Доктора были в восторге.

Представляю, какой они пережили шок, когда одним солнечным ноябрьским утром его нашли висящим на дереве, вокруг его запястья были обмотаны четки.

Клод замолчал. Он сидел тихо, глядя в сторону.

Слез не было. Я не могла плакать. Алексис тоже любил Милоша. Можно ли винить его? Разве он не поломал свою собственную жизнь? Разве он радовался на могиле Милоша? Нет, конечно же. Кто может винить Алексиса больше его самого? Кто может винить меня за то, что я была слишком молода, слишком неопытна, слишком хотела жить и совершенно не разбиралась в любви человека к Богу, не хотела знать ни о чем, кроме нашей любви друг к другу, и не понимала, какие опасности она таит в себе?

Мы пошли ко мне в гостиницу и сели в пустом холле. Более безликого места для окончания нашего разговора было не найти, но почему-то именно оно подходило нам больше всего. Как будто образ Милоша извлекли из потайного места в моем сердце, где я так долго держала его в секрете и от себя самой, и от всех остальных. Я слушала Клода и чувствовала пустоту внутри.

- Алексис принял удар на себя, переживал в одиночку. Он ужасно страдал, глядя на плоды своего труда, и понимал, что собственными руками убил Милоша. Он самолично доставил тело брата в Югославию - еще одна форма суицида. Ведь он был беженцем, а к беженцам правительство Тито питало далеко не теплые чувства. Перед отъездом он написал Сержу и признался во всем. Вскоре после приезда в Белград его арестовали. Несколько лет он провел в тюрьме, но потом был помилован и теперь преподает в начальной школе где-то в провинции.

Милоша похоронили рядом с церковью его отца, семье ничего не известно об обстоятельствах его смерти. Родственники уверены, что он умер от туберкулеза.

Серж был слишком потрясен, чтобы размышлять здраво. Он не знал, как связаться с тобой, да и сомневался, стоит ли это делать. Окончив семинарию, Серж пришел к выводу, что тебе лучше ничего не знать. Писем от тебя уже давно не приходило. Он чувствовал, что ты смирилась с вашим разрывом, и не хотел взваливать на твои плечи лишний груз. Долгое время он тоже молчал. Когда в церкви появился новый священник, он пришел к нему поговорить. Возвращение Алексиса в Югославию, его заключение еще долго обсуждались, выдвигались самые невероятные теории.

Поддавшись внезапному импульсу, Серж выложил священнику все. Я приехал несколько месяцев спустя.

Клод окончательно выдохся. Было уже поздно, глаза у него покраснели, черты лица заострились. Сказать больше было нечего.

Завтра утром мы вместе вернемся в аэропорт. Клод наймет очередное такси, привезет меня к самолету, и мы полетим в Лондон, домой, к моим детям, моему мужу, ко всем тем годам, которые смыло волной забвения. Больше не будет места ни для скорби, ни для страданий, ни для слез.

Все наконец придет в норму, как будто этого дня никогда не было, и никто не узнает, что тринадцать прошедших лет - всего лишь замена, неплохая замена. Никто, кроме меня. Не будет никакой скорби, кроме моей собственной скорби, вызванной моей собственной смертью.

И я буду плакать потом, оставшись одна в своем номере. Потом, когда Клод уйдет, унося с собой и усталое лицо, и непонятные слова, которые требуют от меня реакции, ответного слова, кивка; я буду плакать, когда он уйдет. Я буду плакать, чувствуя в своей руке руку того мальчика, который гулял со мной вдоль каналов в желтом свете зимы, ощущая в своей руке его тонкие пальцы, его сильную юную руку. Долго, навзрыд, отбросив все эти годы, я буду плакать.

Ссылки

[1] Простите, месье (фр.).

[2] Извините, не могли бы вы купить мне билет? (фр.)

[3] Мне очень неловко, мадемуазель, но, боюсь, у меня не хватит денег… (фр.)

[4] Четники - члены антинационалистической группировки Югославии, которые в годы Второй мировой войны боролись против народно-освободительных сил. (Здесь и далее примеч. перев.)

[5] Пер-Лашез - кладбище в Париже, место захоронения многих выдающихся деятелей.

[6] «Южное кафе» (фр.).

[7] Уж я-то знаю… (фр.)

[8] «Северное кафе» (фр.).

[9] День взятия Бастилии.

[10] Михайлович - один из предводителей отрядов четников.

[11] Здоровяк (фр.).