Вот так все это и случилось. Я ступала по бульвару Распай одна-одинешенька. Было такое чувство, что я учусь заново ходить, как будто я впервые встала после долго мучавшего меня паралича. Мало-помалу шаг мой становился все увереннее, а мостовая под ногами - все тверже. Мало-помалу я начала нормально дышать, мало-помалу я расслабилась.

Париж - самый призрачный город без призраков. Смотреть на него без любви и страсти просто невозможно, даже в столь необычных обстоятельствах. Изменился ли он? Дома вроде бы стали чище. И конечно же никаких серых униформ, чудесных серых униформ сорок восьмого года. Эта улица. Надо пройти по ней. Кафе «У Адриена». Оно все еще на месте. Поздно ночью, когда «Куполь» и «Селект» закрывались, мы, бывало, отправлялись в кафе «У Адриена» выпить еще по кружечке пива. Целая толпа из «Гранд шомьер». Интересно, юные художники из близлежащих школ до сих пор сюда ходят? Картины у входа стоят. Заведение стало более холеным, респектабельным, процветает, наверное.

Странный у меня, должно быть, вид, вот и швейцар на меня покосился.

Вот и «Селект». Остатки лат упали к моим ногам, и я стою перед… перед чем? Огромным шумным баром? Кафе, похожим на сотни других? Может, оно и похоже на сотни других, но совершенно от них отличается, потому что это - Париж и потому что люди в «Селект» не меняются, те же югославы, те же художники, что и раньше. Но знают ли они?

Здесь ли он, тот, которому теперь уже тридцать семь, мужчина, который стал для меня чужим, который смутится, увидев меня через столько лет. Смутится, увидев призрак из прошлого, перед которым задолжал свои извинения.

Нет, Милоша здесь больше нет. И от 1948 года тоже больше ничего не осталось. В кафе под названием «Селект» - одни незнакомцы. Можно войти.

Меня грызли сомнения. Разве не тут Клод повстречался с Алексисом? Да, здесь. Но было это в пятидесятом году. Не сегодня. Теперь уже никого не осталось. Никого, кто имел отношение к той истории. Надо просто поверить, и все. Надо просто понять, в конце концов. Понять и принять, что Париж не представляет для меня никакой угрозы, что никакого Милоша больше не существует. И меня тоже нет, той, прежней. Мне тридцать пять, и я - мать четверых сыновей. Я прекрасно одета, и у меня седина в волосах. И я больше не двадцатилетняя студентка-художница в длинной новомодной юбке, с распущенными по плечам прямыми волосами, в запачканной красками военной шинели с накидкой, как у балерин. Я - миссис Гевин Дейвис из Лондона, художница, и для «Селект» 1963 года я - никто. Убедив себя в этом, я вошла в «Селект» и села за столик на террасе. И заказала перно.

Гевин был все время прав. Бояться Франции и Парижа - бессмысленно. Я окинула взглядом другие столики, чувствуя, как растет моя уверенность, словно уверенность делающего первые взмахи пловца. Парочка-другая посетителей показались мне знакомыми. Но так ли это на самом деле? Не обманулась ли я? Может, они просто похожи на своих собратьев из Челси и Гринвич-Виллидж? Растянутые свитера, бороды, въевшаяся в кожу грязь. Неизменная для всех стран и времен униформа. Они показались мне знакомыми не потому, что я узнала их лица, просто типаж знакомый. Интернациональное братство завсегдатаев кафе. Я расслабилась, разбавила перно водой и отпила глоточек, моя новоиспеченная уверенность в себе крепче алкоголя. Как давно это было.

Но что, если в дверь войдет Алексис? Не Милош, а Алексис? Стройный, высокий Алексис с орлиным носом и горящим взглядом за толстыми линзами очков, Алексис с его странноватой походкой и тонкими чувственными руками. Алексис, с его страстной любовью к Милошу и холодной ненавистью ко мне. Богобоязненный Алексис, непоколебимый, несгибаемый, оценивающий взгляд - словно полыхающий сухой лед. Что я скажу, если Алексис войдет в эту дверь и присоединится к сидящим в углу сербам? Прямо сейчас?

Мысли мои смешались, в горле пересохло. Я никогда ни к кому не испытывала ненависти, никогда никого не боялась, никогда и никого, кроме Алексиса. Единственное, что я пронесла сквозь все эти годы без изменений, - страх перед ним и ненависть к нему. Только он один во всем виноват, он один в ответе, что бы он ни сделал, чтобы изменить мнение Милоша, отвратить его от меня, - сделано это было намеренно, с холодным и бесстрастным расчетом. Он знал, что я люблю Милоша, и понимал, что он тоже любит меня, но этого было недостаточно. Он не верил в такую любовь, и как только выпал шанс разрушить ее, он не упустил его.

Но права ли я? Так ли все было на самом деле? Что за оружие припас Алексис? За что мне все эти мучения? Вся моя уверенность, все новоприобретенные силы пропали без следа, уступив под натиском вспыхнувшей боли, неизбывной слабости перед Алексисом, перед реальностью. Охваченная паникой, я еле собралась с силами, чтобы позвать официанта. Но страх схватил меня за горло, страх, что стоит мне только открыть рот, как все посетители кафе разом обернутся, и уставятся на меня, и узнают меня. Узнают, что я здесь с одной целью - найти Милоша, вернуться, потребовать от него ответа, хотя у меня нет на него никаких прав. Я вытащила из сумочки банкнот в один франк, с лихвой покрывающий мой заказ, бросила его на стол и вышла из кафе.

Оказавшись на бульваре Монпарнас, я стряхнула с себя оцепенение и снова увидела перед собой лицо Милоша, ощутила тепло его рук в своей руке, внезапно осознав, что все эти тринадцать лет я не отпускала его от себя, жила рядом с ним, он был частью меня, моей болью, моей радостью. Все эти тринадцать лет я берегла свою любовь и только притворялась, что освободилась от нее ради новой, спокойной жизни. Все эти годы рухнули в одночасье, словно их и не было вовсе. Я чувствовала себя так, будто с меня содрали кожу и выставили напоказ. Я оказалась слабой и беззащитной, как в самом начале.

В марте 1950 года я полетела домой, в Нью-Йорк, и нашла Тора в маленькой больничке Коннектикута, совершенно неузнаваемого от непрестанных мучительных болей. Он протянул еще пятнадцать недель, пятнадцать недель ужаса. Пятнадцать недель он умирал на моих глазах. Мы были совершенно одни: изменившийся, похожий на призрак сорокачетырехлетний Тор, которого всю жизнь окружали смех и молодость, и я, не понимавшая, что происходит. Все мои письма к Милошу приходили обратно, одно за другим, словно призраки. Я писала Клоду в Лондон, просила найти его, выяснить, в чем дело. А Тор тем временем потихоньку умирал, уходил от меня по кусочкам. Мне было неведомо, что такое боль, что такое смерть, что такое страх, и вот они свалились на меня разом - и боль, и смерть, и страх. Клод написал, что не может найти Милоша, похоже, он исчез и не желал показываться; какой ужас!

А затем - этот отвратительный мир, в который я ступила после смерти Тора; пустой, никчемный, без Тора, без любви, без Милоша, мир взрослых, к которому я была совершенно не готова, мир без денег, мир враждебно настроенных родственников, мир бесконечных больничных счетов, докторов и гробовщиков. И в конце пути - моя мать, эта спокойная, терпеливая незнакомка, которая взяла все на себя. Смерть Тора забрала с собой все: мир - такой, каким я знала его; любовь - такую, как я понимала ее; основы мироздания - такие, в которые я верила. Я шагнула из того мира в холодную реальность, как будто родилась заново в возрасте двадцати двух лет. Но перед этим я поскользнулась и чуть не упала в пропасть под названием безумие.

Мать настояла на том, чтобы я перебралась к ним на Лонг-Айленд. Полагаю, это было само собой разумеющимся. Но дни пролетали прочь, и ее дом, и ее муж, и ее голос все больше и больше смущали меня, раздражали и ставили в тупик. Мне стало трудно говорить в ее присутствии, трудно есть, трудно сконцентрироваться на ее словах, слушать ее голос. Когда выпадал теплый денек, я бродила по пляжам, сидела на дюнах и смотрела на волны, жадно лижущие песок. Море стало моим спасителем, только его присутствие я могла выносить. Холодная вода плескалась у моих ног, волны обдавали брызгами, я сроднилась с океаном.

Исчезнуть оказалось совсем нетрудно. Даже наоборот - удивительно просто. Я сказала ей, что уезжаю на выходные к подруге детства. Она была очень довольна и попросила позвонить, как только я доберусь до места.

Я упаковала с собой маленькую сумочку и уехала. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы солгать; не то чтобы я была ярой противницей лжи во всех ее проявлениях, просто потребовались усилия - и немалые! - чтобы придумать что-нибудь стоящее, а придумав, открыть рот, произнести эту ложь, а потом претворить ее в жизнь. Я посмотрела на карту на автобусной станции Манхэттена и выбрала наиболее подходящее местечко - маленький городок в штате Мэриленд, на берегу залива. Я никогда в жизни не бывала там и не знала никого, кто бывал бы там. Никаких связей, одним словом. Найти меня будет трудновато. Да и билет стоил всего шесть долларов.

Приехала я туда на закате. Дни в это время года очень длинные, темнело только к десяти вечера. Зашла в первую же попавшуюся на пути аптеку, съела бутерброд и выпила молока. Мужчина за прилавком говорил с явным южным акцентом. Этот факт очень удивил меня - похоже, я, сама того не подозревая, приехала на юг. Городок оказался очень милым: большие белые дома вдоль засаженных деревьями улиц. Очень отличался от Новой Англии, но славный такой городишко. В маленькой бухточке качались на якоре крохотные суденышки. Несколько широких авеню вели от залива к самому сердцу города. Я наугад выбрала одну из них и пошла.

Через несколько минут мое внимание привлек белый домик в самом конце лужайки. На воротах объявление: «Сдаются комнаты». Я прошла по дорожке и постучала в дверь. Ответила мне женщина средних лет. Я сказала ей, что ищу комнату, она спросила - надолго ли? Однако этот вопрос не застал меня врасплох, я к нему заранее подготовилась. «На летние каникулы», - ответила я. Ее это устроило. Она проводила меня наверх, в большую комнату с маленькой кроватью и выкрашенной белой краской мебелью. Окна выходили в ухоженный садик, источающий тонкий аромат цветов. Я заплатила десять долларов вперед - за комнату и завтрак. Она ушла, и я повалилась на кровать не раздеваясь.

Через несколько дней я поняла, что пора искать работу. Мне была нужна такая, где не пришлось бы много разговаривать с людьми. Это тоже оказалось проще простого. Меня приняли в новый супермаркет. Я проводила дни за кассовым аппаратом, выбивая чеки, принимая деньги и выдавая сдачу. Сумму назовешь да «спасибо» скажешь - вот и все общение. Меня окружали милые неназойливые люди. Мой северный акцент как бы отгородил меня ото всех. Как-то раз одна девушка поинтересовалась, зачем я приехала в этот городок, и я соврала, сказав, что у меня поблизости живут друзья. Больше никто ничего не спрашивал.

За короткое время жизнь моя потекла по накатанной колее. Я рано поднималась и шла на работу. Когда супермаркет закрывался - обедала у одного из аппаратов с содовой. В городе было два кинотеатра, в каждом программа менялась дважды в неделю. Таким образом, четыре раза в неделю я ходила в кино. Потом шла домой и ложилась спать. В оставшиеся три вечера ходила прогуляться по окрестностям или на побережье. Время от времени люди пытались заговорить со мной, мальчишки и мужчины - познакомиться со мной, но я прибавляла шагу, и они скоро отставали. И все же в такие моменты чувствовала я себя неуютно, в кино было гораздо спокойнее. Вскоре я вообще перестала ходить на прогулки. Возвращалась домой, стирала и гладила свою одежду и ложилась спать. Я могла спать по двенадцать часов в сутки.

Неделя шла за неделей. Однажды в супермаркет зашел мужчина и спросил меня. Как только я услышала его акцент, то сразу поняла - он пришел забрать меня и вернуть обратно. Мужчина этот очень удивился, не встретив с моей стороны никакого сопротивления. Я без всяких протестов покинула свое рабочее место, сняла белый передник и вышла следом за ним из магазина. По пути к дому, в котором я жила, он пытался поговорить со мной. Рассказывал, как переживала моя мать. Я подумала, что «переживала» - не совсем подходящее слово, но говорить ничего не стала. Просто упаковала вещи, попрощалась с хозяйкой и села к нему в машину. По пути в Нью-Йорк я все время спала.

Мать была со мной добра и тактична, и ее муж тоже. Я согласилась посещать психиатра, но отправляться в лечебницу отказалась. Ее это вполне устроило. На дворе все еще стояла жара, и я, как и раньше, ходила на прогулки. Наверное, был сентябрь, поскольку народ на пляжах толпился только по выходным. По выходным я оставалась дома.

Доктор смахивал на громадного сенбернара. Из носа и ушей у него росли волосы. Я не чувствовала по отношению к нему ни симпатии, ни враждебности, мне даже не хотелось ничего от него скрывать. Поначалу он беседовал со мной только о моем детстве. Я могла говорить с ним о Торе с точки зрения ребенка, не более того.

Я ходила к доктору каждый день ровно в одиннадцать. Жил он в маленьком городке по железнодорожной ветке Лонг-Айленда. Иногда я возвращалась назад пешком. Эта прогулка занимала два часа, и дорога местами шла через дюны по побережью; я рассказала ему об этом, и он нахмурился:

- Не следует вам бродить по дюнам одной, даже днем. Это может быть опасно.

Не знаю почему, но такая реакция разозлила меня. После смерти Тора это был первый взрыв эмоций. Я вскочила с кушетки и начала обзывать его по-всякому: старым волосатым придурком, глупым ослом, тупорылым болваном и так далее. У бедняги глаза на лоб полезли. А потом на его лице появилось хитроватое выражение, и я заметила это. Гнев мой как ветром сдуло. Я словно прочитала его мысли: он думал, что нашел наконец зацепочку. Я села и извинилась перед ним; смутилась, конечно, дрожала вся, но сумела взять себя в руки. Когда я снова взглянула на него, он уже не был тем хитрым лисом, которого я видела перед собой секунду назад, и меня стали мучить сомнения. Впервые я испугалась его и поняла, что он выиграет это дело.

В ту зиму - кажется, в феврале - мне нашли работу. В публичной библиотеке. С доктором я стала встречаться в семь вечера. Ночи были длинные, холодные, ветер все время завывал. Ходить по дюнам больше не было никакой возможности. Мать с ее мужем относились ко мне терпеливо, но строго. Мне не позволялось пропускать визиты к доктору. Через некоторое время мне пришлось начать встречаться с их знакомыми. Мать настояла на этом. Сначала я дрожала от ужаса, но вскоре научилась хитро уклоняться от вопросов, избегать назойливого любопытства, держаться в стороне от разговоров. Иногда я ловила на себе взгляд матери. Что было в ее глазах - гнев или жалость? И только потом, годы спустя, я поняла - ни то ни другое, просто печаль.

Вот так, несмотря на все ухищрения моей матери, ее мужа и доктора, я выстроила вокруг себя стену. Строила я ее аккуратно, тщательно, с умом, наперекор всем тем, кто не оставлял попыток вернуть меня к жизни. Через некоторое время я поговорила с доктором о Париже и о юноше, чье имя отказывалась произносить, пока это не стало выглядеть слишком глупо, и тогда я назвала его Мишелем, и у доктора вырвался легкий вздох удовлетворения, а у меня - вздох глубокого удовлетворения. Я поговорила с ним о смерти Тора и моем странном побеге в Мэриленд. Теперь мне показалось, будто это происходит вовсе не со мной. Я была совсем не против поговорить с ним об этом. Это отвлекло доктора от Парижа. Я также много говорила с ним о Клоде. Доктор постоянно намекал, что я влюблена в него. Поначалу я поддерживала эту игру, позволила ему побродить в трех соснах, но в конце концов устала, и мы бросили эту тему.

В то лето я удивила своих близких заявлением, что желаю поработать в детском лагере. Все приняли это за хороший знак. Полагаю, так оно и было. С детьми я чувствовала себя комфортно. С ними не надо притворяться, придумывать хитроумные игры и вести замысловатые разговоры. Ничего, кроме искреннего внимания, от меня не требовалось. Я с благодарностью приняла эту возможность освободиться от самой себя, от заботы доктора, от тревожных глаз моей матери, освободиться от всего, что было связано со мной. Это тоже была своего рода война, но война вполне оправданная, и я наслаждалась ею.

Вот так и пришла ко мне свобода, если можно так выразиться. Мало-помалу, шаг за шагом, по кусочку. Я вернулась домой окрепшей и физически, и морально и завела разговор о том, что мне нужна более интересная работа. Моя мать радостно хваталась за любое высказанное мной позитивное предложение, но это, к несчастью, только пошло мне во вред. Словно избалованный ребенок, я начинала действовать наперекор своим собственным желаниям, только чтобы досадить матери. Всю зиму я не переставала посещать доктора, но становилась все более и более замкнутой. Мать относилась ко мне с пониманием, хотя, видит бог, причин для этого не было.

Однажды в декабре, среди яркого, освещенного холодным солнцем дня, на опушке отбрасывавшего гигантские тени пригородного сада я внезапно разревелась, да так, как не ревела уже давно. Вместе со слезами выходили и боль, и оцепенение. Я рыдала и кричала, одна в этих вибрирующих лучах, в этих ярких неумолимых лучах; рыдала, пока глаза мои не покраснели и не опухли и холод не принялся жечь мокрое лицо. Потоки истерических слез лились на пальто, свисающие на грудь волосы завились колечками; детские слезы смыли мою нелюдимость, и я вынырнула из водоворота необъяснимого отчаяния. И тогда все кончилось.

Я перестала ходить к доктору. Перебралась из дома своей матери в маленькую квартирку в городе. Устроилась на работу. Через некоторое время познакомилась с Гевином и с ним - благодаря ему - переместилась из этого странного мертвого мира, который сама себе придумала, в его мир, где и обитаю до сих пор.

Долгие годы я старалась понять, почему Милош оставил меня, найти объяснение столь внезапному его исчезновению, но не находила; и в этих бесплодных попытках смирилась с тем, что никогда не узнаю правду. Поняла, что на некоторые вопросы нет ответов. Но теперь я осознала, что опять - уже в который раз - обманулась. Я снова очутилась здесь, раздетая донага, и мне снова предстоит начать все сначала. Начать поиски Милоша.