Я родился в Хайдарабаде, где мой отец служил в индийской армии офицером. Едва мне исполнилось двенадцать, родители решили послать меня на обучение в Англию – не только потому, что климат там здоровее и школы, как принято считать, лучше, но и по причине некоторых трудностей, которые они испытывали в Индии. Ввиду тех же обстоятельств средства у них были очень ограниченны, и меня, не лишенного музыкальных способностей (весьма скромных, как выяснилось впоследствии), определили в хористы, поскольку в этом случае за мое обучение и содержание не приходилось платить.

Детей в эту школу принимали обычно с семи или восьми лет, и к двенадцати годам у них уже завязывались прочные дружеские союзы, куда новичку вроде меня доступ был заказан. Я был, наверное, странным мальчишкой – с усвоенными в Индии привычками и не по годам задумчивым, чему сложные домашние обстоятельства только способствовали. В семье я остался единственным ребенком, с тех пор как в возрасте трех лет умерла от желтой лихорадки моя младшая сестра (мне самому было тогда восемь). Я любил ее без памяти, и ее смерть, а также другие семейные невзгоды (последствия которых я испытал на себе) наложили на меня, и без того склонного к меланхолии, печать недетской серьезности; в результате ребяческие увлечения моих сверстников оказались мне чужды. На половине летнего триместра я убедился в том, что темой дня в школе является крикет – игра, к которой у меня не было ни способностей, ни интереса. Я начал сильно заикаться – возможно, потому, что чувствовал себя несчастным изгоем. (По крайней мере, не помню, чтобы я заикался до того, а если у меня и был этот недостаток, то в Индии, где я бойко болтал со своей няней на хиндустани, никто его не замечал.) Другие мальчики стали еще больше меня третировать, я все реже открывал рот и пользовался любой возможностью, чтобы остаться в одиночестве. Когда им надоедало мучить насекомых или гонять кошек, они принимались за меня; доводить меня до бешенства было их любимым занятием, так как из-за сильного заикания мои попытки постоять за себя вырождались в клоунаду.

Кроме мальчишек меня невзлюбил еще и директор, хотя я никогда не озорничал и не нарушал никаких правил. Но со мною чаще, чем с другими, приключались всякие истории – потому, наверное, что я, замечтавшись, то и дело куда-нибудь опаздывал или что-нибудь забывал. Мой воображаемый мир был гораздо приятней и интересней того, в котором мне было предписано жить; думаю, директор очень злился, когда видел, что я витаю в эмпиреях.

Директор (звание слишком пышное, так как весь преподавательский состав ограничивался помимо него двумя учителями, работавшими на полную ставку, да помощником органиста – он учил нас музыке) имел обыкновение внезапно впадать в ярость и жестоко нас колотить. В обычных обстоятельствах формальную порку тростью по рукам или ягодицам заменяли простые затрещины. Серьезные проступки, однако, карались тростью по ягодицам. Причин его ярости мы не постигали; они поддавались исследованию не более, чем причины, по которым сегодня идет дождь, а завтра засияет солнце. Лишь повзрослев, я догадался: он злился и досадовал на судьбу, вознаградившую его надежды и мечтания всего-навсего постом директора крохотной, ничем не выдающейся школы в захолустном городишке. Еще я понял, что во многих случаях его буйство и непредсказуемость бывали вызваны винными парами.

Учиться нам приходилось мало, так как едва ли не все время уходило на пение в хоре. Вечерню служили каждый день, за исключением воскресений, когда служб с пением не было. Кроме того, мы каждый день репетировали – час перед завтраком и еще полчаса перед вечерней. Лишенный музыкальных способностей, я трепетал перед хормейстером, молодым человеком, который вознамерился во что бы то ни стало поднять репутацию хора и обращался с нами особенно строго. Музыкальное искусство в соборе пришло в упадок из-за длительной болезни пожилого органиста; долгие годы за церковное пение никто, кроме него, не отвечал. (Регент также был стар и хором не интересовался.) Желая выправить положение, фонд, за семь или восемь лет до моего приезда, принял на работу помощника органиста – ему не было тогда и сорока, хотя нам он молодым не казался. Назначение его было временным, но периодически возобновлялось ввиду затянувшейся болезни органиста (по крайней мере, такое выдвигалось объяснение). Он должен был играть на службах, учить нас музыке; кроме того, предполагалось, что он вместо старого органиста примет на себя большую часть забот о хоре, однако помощник органиста был ленив и предпочитал проводить время, слоняясь по городским тавернам. Он не бил нас и вообще не делал ничего плохого, но в его неуклюжей походке, небрежной одежде, кривой улыбке и саркастических замечаниях таилось нечто неприятное и пугающее, и его мы боялись даже больше, чем хормейстера.

Последняя должность была учреждена приблизительно в то же время, когда я поступил в школу, после того как каноникам пришлось признать, что и при наличии помощника органиста качество пения выше не стало. Поэтому в хор меня принимал не хормейстер. Он, напротив, часто говорил мне, что в хористы я не гожусь. Не то чтобы я с ним не соглашался или мне очень нравилось в хоре, но одно было хорошо: пел я без заикания. Правда, это меня не спасало, и когда хормейстеру казалось, что я пою во время вечерни фальшиво или слишком тихо (чтобы он не слышал), он унижал меня, а то и колотил. Так же хормейстер обходился и с другими мальчишками, но я был убежден, что за отсутствие музыкальных способностей и заикание он избрал меня своей главной жертвой. Потому-то иногда я и прогуливал вечерню, даже зная, какое наказание за этим последует. Хормейстер доложит о прогуле директору, а тот поймает меня и отходит тростью. Но взамен я получал несколько часов свободы, а к тому же синяки от порки придавали мне некоторый вес в глазах соучеников. Иной раз я решал, что лучше быть битым, чем выставленным на посмешище.

Можно упомянуть еще, что пуще трости директора мы боялись получить затем приглашение на чай к управителю, долженствовавшее подбодрить выпоротого.

Жизнь мы вели самую жалкую. Под школу было отведено темное старинное здание в тени собора на Верхней Соборной площади – бывшая привратницкая. Спать приходилось почти на самом верхнем этаже, в низеньких, на колесиках кроватях. В девять нас запирали и предоставляли обычно самим себе, и радостного в этом ничего не было, так как старшие мальчишки мучили и унижали младших, а я, хоть и относился к первым, разделял участь последних.

С тех пор не прошло и сорока лет, но, кажется, подобное могло происходить только в другой исторический период. Ни одной школе не позволено в наши дни так обращаться с детьми. Спальня зимой не отапливалась, и в любое время года там кишмя кишели крысы. Нас помещалось восемнадцать в одной большой комнате; суровыми зимними ночами мы запирали окна так плотно, как только позволяли расшатанные рамы. В половине седьмого нужно было вставать и одеваться, чтобы успеть к утренней репетиции, за ней следовал скудный завтрак, а далее мы собирались в большой классной комнате на первом этаже, где едва горел камин и вечно пахло самыми дешевыми сальными свечами.

Моим любимым днем недели была суббота, но только до сумерек, когда день сменялся самой ненавистной ночью; ночи на воскресенье я проводил в старой привратницкой один. Моя семья некогда была связана с Турчестером, однако родственников у меня там не имелось. И вот по субботам, после репетиции и завтрака, когда других мальчиков до воскресной утренней службы отпускали к родным, я оставался в полном одиночестве, и никого из взрослых не заботило, чем я занят, поскольку у кухарки и горничной был выходной. Во всяком случае, никто не делал мне ничего плохого. Я проводил день, слоняясь по городу, и возвращался, только чтобы поесть хлеба и сыра, оставленного мне служанками. А ночью, чтобы не спать в огромной спальне, я уносил свою постель в комнатушку под самой крышей – хотя это меня не спасало.

Я чувствовал себя одиноким, отчего и завязал дружбу, вследствие которой оказался замешан в это дело.

Разумеется, я не хочу сказать, что был беспросветно несчастен. Бывали минуты, – когда я наслаждался жизнью: летом, лежа с книгой в траве на Нижней Соборной площади, или осенью, запекая каштаны на углях в классной комнате. Раз или два один из младших каноников, доктор Систерсон, приглашал меня к себе, где со мной ласково обходились его дружелюбная супруга и дети; а еще время от времени я участвовал в играх, и все забывали, что я не такой, как другие. Позднее – не в то время, о котором я сейчас рассказываю, – у меня даже появился приятель – тихий и робкий мальчик; раньше я его не замечал, разве что иной раз восхищался тем, как он умудряется избегать насмешек за свою нелюбовь к грубым играм, шуму и так далее. (У него был брат, много его старше, работавший в библиотеке.) Еще мне нравилось изучать латынь и греческий, преподавал которые старый учитель, страстно увлеченный античной литературой и бескорыстно расположенный к ученикам.

Но в свой первый осенний триместр – после скучных летних каникул, которые я провел у пожилых дяди и тети в отдаленной деревушке в Камберленде, – я все больше и больше скисал. Целыми часами я воображал себе различные варианты обретения свободы. Умирают мои родители, перестает поступать плата за обучение, и меня отпускают на все четыре стороны самому зарабатывать себе на жизнь. Или кто-нибудь меня усыновляет. А если ничего этого не произойдет, в один прекрасный день я просто убегу. У меня были все причины этого желать.

Мало того что меня преследовали собственные товарищи, у всех нас, хористов, имелся общий источник неприятностей: еще одна школа на Соборной площади. Нас, певчих, обучали из милости; школа располагалась в старой приврат-ницкой, а это служило поводом для насмешек. Мальчишки из Куртенэ были богаты – во всяком случае, богаче большинства из нас – и самоуверенны. Они расхаживали по городу в своей приметной форме – синяя блуза, голубые бриджи и туфли с пряжками – и бдительно охраняли свои владения, Нижнюю Соборную площадь, так что нам туда путь был заказан, если мы не хотели быть битыми. С другой стороны, они как ни в чем не бывало разгуливали по нашей территории – Верхней Соборной площади, – а мы должны были проворно убираться с дороги, иначе нам доставалось на орехи.

Однажды в субботу, к концу сентября, пересекая Верхнюю Соборную площадь, я заметил впереди старого джентльмена, знакомого мне в лицо; под мышкой, слева, он нес два каких-то предмета (похожих на большую книгу и пакет), а в правой руке – свой обычный кожаный чемоданчик. Пакет выскользнул, но он, не заметив этого, продолжил путь. Я подобрал пакет и, догнав старика, отдал. Он поблагодарил, и мне показалось, что на него произвели сильное впечатление мое заикание, желтоватый цвет лица и несколько экзотические манеры. Узнав, что я родился в Индии, он заинтересовался, поведал о своей любви к дальним странам и показал книгу, которую держал под мышкой. Он пояснил, что это красивая подборка географических карт, отпечатанная двести лет назад в Лейдене. По его словам, он собирал коллекцию карт и атласов. Он надеется как-нибудь познакомить меня с ней, сказал он. Мне о нем было известно только, что он живет в большом старинном доме в конце Верхней Соборной площади.

Впоследствии я время от времени натыкался на старика и за октябрь и ноябрь побеседовал с ним раз пять, неизменно у задних дверей его дома. Как-то я встретился с ним случайно в субботу, когда на площади было пусто, упомянул, что этот день провожу в одиночестве, и он пригласил меня на чай через неделю, поставив условием, чтобы я никому об этом не говорил; это будет наша тайна, он не поделится ею даже со своей экономкой, а бутерброды и пирожные купит сам. Предположительно я догадывался, чего ожидать: ведь я был уже дважды зван на чай к доктору Шелдрику, который от случая к случаю приглашал к себе в дневное время мальчиков. (Директор об этих посещениях то ли не знал, то ли не заботился – скорее последнее, поскольку они с управителем были стойкими приверженцами Низкой церкви и союзниками в запутанных политических делах капитула.)

Я был по натуре подозрителен и уже умел хранить секреты; как скрытность, так и инстинктивное недоверие к людям были привиты мне с самых ранних лет вследствие упомянутых выше семейных неурядиц, из-за которых мои родители вскоре разъехались. Причастность к так называемому делу Стоунекса повлияла на меня ужасно – и оттого, что никто о ней не знал, мне приходилось еще хуже. В то время я поклялся себе не открывать никому тайн, в которые проник совершенно случайно. (По правде говоря, у меня не было друга, которому я рискнул бы довериться.) Молчание тяготило меня, заставляя чувствовать себя виноватым, но снять с себя этот груз я не мог. Долгое время я хранил в тайне все, что мне было известно, и избегал разговоров на соответствующую тему; и лишь несколько лет назад, когда в одной из газет появилась совершенно нелепая статья, позволил себе отправить туда письмо с исправлением фактических ошибок. Именно это письмо совершенно непредвиденным и ненамеренным образом снова втянуло меня в дело Стоунекса, и оно же, хотя и не впрямую, дало толчок к написанию настоящего «Послесловия» . Кроме несчастных детей бедолаги Перкинса, я, вероятно, остаюсь на сегодняшний день последним в живых из всех жертв этого дела.

И вот в начале декабря, в субботу, я первый раз пересек порог этого дома – первый из двух, поскольку я был там еще лишь однажды. (После смерти старого джентльмена его сестра за считанные месяцы обратила все унаследованное имущество – прежде всего банк, но также и различные владения в городе и окрестностях – в наличные и уехала жить за границу. В доме вскоре обосновалась адвокатская контора Голлопа и Кнаггза, существующая по сей день.)

Чаепитие у старого джентльмена очень мне понравилось. Он усадил меня за стол, сам сел напротив и разговаривал со мной как со взрослым. В отличие от управителя он не стал сюсюкать, а главное, ни словом не упоминал о порке.

Старый джентльмен спросил меня об учебе. Я сказал, что люблю греческий и латынь, поскольку мне нравится преподаватель классических языков, а он признался, что ненавидел этот предмет и знал его из рук вон плохо. (Замечу попутно: благодаря добродушному старому учителю я так пристрастился к классической филологии, что продолжил заниматься ею в частной средней школе, а затем и в Кембридже.) Как я узнал, старый джентльмен тоже обучался в свое время в школе певчих. Мы убедились в том, что по прошествии шести десятков лет в жизни учеников изменилось очень мало. Обнаружилась и еще одна деталь сходства.: по его словам, в моем возрасте он тоже заикался. Мы посудачили об учителях. Мистер Стоунекс спросил меня о помощнике органиста, я мало что смог сказать, и это, кажется, его удивило.

Перед самым моим уходом старый джентльмен спохватился, что забыл об обещанных атласах. Он, на мой взгляд, слишком много времени потратил на рассказы о том, как в детстве хотел стать моряком или исследователем дальних стран, чем и объяснялась его любовь к атласам. От мечты о путешествиях пришлось отказаться: преждевременно умер его отец, оставив на него, совсем молодого, семью. Дальше он в довольно туманных, на мой взгляд, выражениях, заговорил о том, как над ним посмеялась судьба: он спал и видел вернуться в родной город героем – великим воином или смелым путешественником – и пожать лавры всеобщего преклонения, и на его долю в самом деле выпал подвиг, но только тайный. Благодарности и восхищения он не дождался, его подвиг не был признан, а его самого гонят и презирают. Описывая это, он совсем расстроился. Тогда я, конечно, его не понял и только три года назад догадался, что он имел в виду. (Эти ничего для меня не значившие слова я запомнил потому, что вскоре сам сделался хранителем страшной тайны.) Старый джентльмен так увлекся своей историей, что забыл о времени. Звон старинных часов (к счастью, они немного спешили) напомнил нам, что час уже поздний; мне пришлось проститься, так и не увидев хваленые атласы, и хозяин обещал, что вскоре пригласит меня еще раз и я смогу всласть ими налюбоваться.

Мистер Стоунекс проявил ко мне большую доброту, и все же не думаю, что он был очень хороший человек. Определенно, не совсем хороший. Он плохо обошелся со своей сестрой, когда она была совсем юной и ей приходилось трудно. Помню, когда я узнал, что все его состояние отойдет сестре, которая, как оказалось, жила в Харрогейте, едва сводя концы с концами, мне, как и многим в городе, подумалось: ну вот, из зверского убийства старого джентльмена проистекут хоть какие-то положительные последствия. Сестра, как выяснилось, жила несколько лет в крохотном домишке и недавно перенесла удар, приковавший ее к постели. Есть что-то очень романтическое в подобных историях: на забытого родственника, страдающего от болезней и бедности, внезапно сваливается громадное состояние.

Через несколько лет после убийства, в феврале 1903 года, в «Дейли Мейл» появилась статья. По утверждению журналиста, сестра мистера Стоунекса всегда считала, что брат обманул ее при дележе отцовского наследства. В статье пересказывалась эта история. Отец больше любил дочь, чем старшего ребенка; враждебность между братом и сестрой усиливало еще и несходство их характеров: брат был осторожен, необщителен, робок, сестра – темпераментна, склонна к крайностям, не терпела однообразия. Когда умер отец, сестре было четырнадцать, и брат, семью годами ее старше, в отместку стал плохо с ней обращаться.

В шестнадцать лет она была одной из самых богатых наследниц в округе, но брат отказал ей в приданом, отчего молодые люди из благородных семей не спешили претендовать на ее руку. Устав от дурного обращения со стороны брата, она позволила себя соблазнить и увезти человеку много ее старше – актеру, который посетил город в составе театральной труппы. Она и сама пробовала добыть себе пропитание на театральных подмостках, но, за исключением нескольких блестящих успехов в самом начале, карьера не задалась. У нее было все: страсть, убедительность и дерзновенность, однако она не умела держаться в рамках написанного текста и все время импровизировала, в результате другие актеры отказывались выходить вместе с нею на сцену и менеджеры перестали ее нанимать. В последующие годы, по словам сестры мистера Стоунекса, брат все так же удерживал ее долю наследства. Достигнув двадцати одного года, она попробовала заявить о своих правах, но потерпела неудачу, и тогда любовник бросил ее с малолетним ребенком. Автор статьи упоминал, что соблазнитель и сам был связан родственными узами с одним аристократическим ирландским семейством и, невзирая на свой несколько сомнительный способ заработка, не оставлял надежд на выгодную женитьбу.

Все это, разумеется, происходило лет за тридцать до того времени, о котором я повествую: когда я сидел напротив мистера Стоунекса за большим столом в общей комнате и он рассказывал, как ему пришлось пожертвовать своими детскими мечтами. Несколькими годами позднее я предположил, что его мучила совесть за то, как он поступил с сестрой; может быть, он даже видел во мне сына своей сестры, которого прежде прогнал от порога без гроша в кармане. Я ему сочувствовал, поскольку знаю, как давит ощущение вины, ведь если искать среди ныне живущих людей виновника несправедливого и жестокого убийства, о котором сейчас идет рассказ, то это окажусь именно я. Гораздо позже, однако, я убедился в том, что решительно ошибался на его счет.

После того чаепития я разговаривал с мистером Стоунек-сом еще только дважды, и первая из этих бесед состоялась спустя неделю, а следовательно, за семь дней до смерти старого джентльмена. Мы столкнулись на Соборной площади, он спросил, где я собираюсь провести рождественские праздники, и я ответил, что останусь в школе: тетя и дядя меня больше не приглашают, поскольку сочли себя слишком старыми и больными для таких хлопот. Он ничего не сказал, но как будто задумался. Больше я с ним не встречался вплоть до дня его смерти.

Дело Стоунекса всю жизнь не шло у меня из ума, но еще несколько месяцев назад я не подозревал, что когда-либо получу новые сведения, а тем более обнародую те, которые хранил от всех в тайне. Цепочка событий, приведшая к раскрытию истины, началась со статьи в «Дейли мейл», хотя сама статья не содержала в себе ничего, кроме сплошной лжи. Публикация была приурочена к кончине профессора Куртина; журналист воспользовался тем, что доброе имя покойников дозволено чернить безнаказанно. С самого дня убийства мистера Стоунекса не было недостатка как в дичайших версиях, так и в клеветнических измышлениях по адресу различных участников событий. Странность этой статьи заключалась в том, что автор, не зная, жив ли еще Остин Фиклинг, просто-напросто полностью исключил его из своих рассуждений, продемонстрировав тем самым крайнюю степень трусости и беспринципности.

Заметка была озаглавлена « Разоблачение турчестерского заговора». Прежде всего автор заявлял, будто с самого начала циркулировали слухи, что доктор Куртин тем или иным образом был замешан в деле об убийстве. Никому до этого всерьез не приходило в голову, что доктор Куртин лгал, хотя жертвой обмана его считали многие. Согласно журналисту, теория о таинственном брате, выдвинутая доктором Курти-ном на дознании, являлась намеренным искажением истины. Бредовая идея автора заключалась в том, что доктор Куртин якобы сам забил до смерти мистера Стоунекса, когда пришел к нему на чай, а затем несколько часов перерывал дом в поисках денег и ценных бумаг. Таким образом, писал автор, молодой врач был прав, утверждая, что ко времени осмотра тела мистер Стоунекс был мертв уже несколько часов.

Зная, что эта идея не имеет ничего общего с действительностью, я все же не поддался искушению обнародовать сведения, которыми располагал сам. Тем не менее я позволил себе послать издателю газеты краткое письмецо; пояснив, что учился тогда в школе и был шапочно знаком с мистером Стоунексом, я указывал на обстоятельство, которое в прах разбивало все доводы автора статьи. А именно: в день убийства вместе с доктором Куртином в новом доме настоятеля находился и Остин Фиклинг, причем на дознании эти двое противоречили друг другу. Таким образом, участие доктора Куртина в заговоре практически полностью исключалось. Письмо было опубликовано, и последовал обмен мнениями. Именно вследствие этой публикации мисс Нейпир, автор книги, изданной затем под названием «Турчестерская тайна», обратилась ко мне через несколько лет с просьбой о помощи.

Старый джентльмен не представлял себе, как поддерживало меня воспоминание о его доброте в последующие недели, когда все мои беды, казалось, удвоились. Я не зна прежде, что такое английская зима, а в тот год она выдалась суровой, с продолжительными морозами и плотным, удушающим туманом. Нам, в нашей огромной спальне в старой привратницкой, приходилось разбивать утром лед в ведрах, чтобы умыться. Хотя мы затыкали щели в окнах тряпками, ночами через них утекало последнее тепло, и мы, под нашими тонкими одеялами, часто не могли заснуть. Я страдал от озноба, без конца кашлял и хлюпал носом.

Близилось Рождество, и меня все больше и больше удручала перспектива провести его одному в старинном здании. Мы, мальчишки, часто пугали друг друга рассказами о духах, там обитавших; и в самом деле, с лестницы ночами доносился скрип, словно кто-то пробирался в пустующую чердачную комнатку под самой крышей. Среди учеников из поколения в поколение передавалась повесть о призраке – призраке каноника из старых времен, – который неизвестно зачем прокрадывался ночами на чердак. Много раз я лежал ночью без сна и слушал шаги привидения. Даже в окружении спящих товарищей я чувствовал себя при этом неуютно. Страшно было и подумать о том, чтобы на десять дней рождественских каникул остаться с этими звуками наедине. Особенно после того, как я заподозрил, что иной раз по лестнице и в самом деле кто-то поднимается. В день Рождества (в том году он выпал на воскресенье) все другие хористы после второй утренней службы должны были отправиться домой, а я – остаться в одиночестве. Правда, предполагалось, что за мной будут присматривать директор и его жена, но оком не только недоброжелательным, а еще и нетрезвым. Я опасался, что доктор Шелдрик принудит меня провести праздник с ним – только фотографий по причине холода делать не будет.

Потому я так и дорожил дружбой с мистером Стоунексом. Нашелся взрослый человек, который ценил меня самого по себе, ничего от меня не желая, – и это придавало мне значимость в собственных глазах. И совсем уж переполняло меня гордостью то, что нашу дружбу нужно было хранить в тайне. Я думал об этой дружбе перед сном, держался за нее, как за волшебный талисман. Мне было известно нечто, о чем другие мальчики не подозревали. О чем не догадывались даже учителя. (Я привык держаться за свои секреты, возможно, чересчур привык. Привычка молчать сделалась моей второй натурой.) Я рисовал себе картины, как старый джентльмен объявляет меня своим приемным внуком и забирает из школы к себе в дом. Но это были пустые мечты, а реально можно было надеяться на то, что он пригласит меня к себе на рождественский обед.

В четверг накануне Рождества я с еще одним хористом возвращался к себе после утренней репетиции. Всю предыдущую ночь шел снег – зрелище для меня необычное, поскольку я никогда его прежде не видел. Я был погружен в собственные мысли, напуганный объявлением, которое сделал во время репетиции хормейстер, и заметил старого джентльмена (он, вероятно, направлялся в банк), лишь когда нас разделяло каких-нибудь несколько шагов. Внезапно мистер Стоунекс окликнул меня по имени. Второй мальчик, шагавший впереди, из любопытства обернулся; в тот же самый миг я заметил молодого мистера Куитрегарда, который, как обычно в это время по четвергам, шел открывать библиотеку.

Мистер Стоунекс спросил, не приду ли я к нему на рождественский обед. Потом добавил:

– Вы ведь не видели еще мои карты? Сегодня днем я должен получить замечательный старый атлас; если вы у меня будете, я вам его покажу.

– Я бы очень хотел, сэр. Когда?

– Сегодня днем, – отозвался он.

Его слова были двусмысленными, но мне так хотелось получить приглашение на этот день и прогулять вторую репетицию, что я истолковал их в свою пользу. В душе я подозревал, что атлас будет доставлен сегодня, а посмотреть на него я смогу в Рождество, и таким образом приглашение это являлось не более чем выдуманным предлогом, чтобы пропустить репетицию. Однако положение мое было отчаянным, и я ухватился за соломинку.

Мисс Нейпир послала мне письмо с просьбой помочь ей в работе над книгой четыре года назад, как раз когда над Европой начала сгущаться черная тень, которая ныне только-только успела рассеяться. Я отказался. Не потому, что не испытывал интереса, – напротив, не проходило дня, чтобы я не вспоминал, с болью в душе, бедного Перкинса. Знаменитый комплект ключей от дома мистера Стоунекса, наделавший в свое время так много шуму, долгие годы находился у меня на столе, где я созерцал их каждый день. Эти ключи служили ответом на вопрос, как убийца выбрался из дома, оставив двери закрытыми, и потому делали бессмысленными любые споры о виновности или невиновности Перкинса.

Ничего этого я мисс Нейпир объяснять не стал, а написал только, что много лет назад принял решение не обнародовать по этому делу никаких не известных публике сведений. Однако тон ее письма, откровенный и дружелюбный, располагал к себе, и я предложил дать мне на просмотр готовую рукопись, чтобы очистить ее от фактических ошибок, какими пестрела вздорная газетная статья. Я совершенно недвусмысленно оговорил, что воздержусь от советов по поводу каких бы то ни было предположений, сделанных автором книги. Мисс Нейпир поблагодарила меня и приняла эти условия. Таким образом, через несколько месяцев я получил рукопись «Турчестерекой тайны» и сделал несколько фактических поправок, о чем автор с благодарностью упоминает в « Уведомлении ».

Именно эта ссылка, а также более раннее письмо в газету косвенным путем привели к тому, что мне было поручено опубликовать приведенный выше рассказ. Поскольку я был упомянут в книге как преподаватель и архивариус школы певчих, около года назад ко мне обратился с письмом библиотекарь Колчестерского колледжа. (Необходимо пояснить, что сразу по получении диплома я возвратился в Турчестер и – хотя это может показаться странным – поступил учителем в ту самую школу, где прежде был так несчастлив. Сам не знаю, что послужило причиной: желал ли я, памятуя о собственных несчастьях, облегчить положение нынешних учеников или меня, словно привидение, тянуло к тому месту, где столь многое было пережито. К тому времени со смерти мистера Стоунекса прошло уже девять лет и многие из тех, кого упоминал доктор Куртин, давно уже покоились в могиле. Однако довольно об этом, я повествую не о собственной жизни – она в последнее время не столь интересна и мне самому, что уж говорить о других людях.)

Гипотеза, выдвинутая в «Турчестерской тайне», широко обсуждавшаяся и в основном принятая публикой, меня не занимала, поскольку я знал, что она неверна. Я немало позабавился, слушая во многих домах и барах города горячие споры по ее поводу. Если ко мне взывали, надеясь из первых рук получить сведения о происшедшем, я сумрачно мотал головой, хотя честнее было бы, конечно, открыто заявить, что я предпочитаю хранить их при себе. Хотя книга мисс Нейпир не содержит неизвестных мне фактов, касающихся убийства, меня очень привлек собранный ею материал о ранних годах мистера Стоунекса, о его отношениях с сестрой и отцом – натурой весьма неординарной, – а также о дальнейших судьбах связанных с этим делом лиц.

Мисс Нейпир сообщает, что сразу после смерти отца мистер Стоунекс положил конец многим роскошествам, на которые тот не скупился ради дочери, и сестре пришлось забыть о богатых нарядах, горничных, бесконечных гувернантках, которых она третировала, и о предоставленном в ее исключительное распоряжение выезде с пони. Своевольная, балованная барышня наверняка решила, что брат желает отыграться за те притеснения и насмешки, которым подвергал его отец. Верно, что в последующие два года он не выказал готовности уделить ей что-либо из их общего наследства, а также не следил за ней как должно, почему она и смогла сблизиться с актером, с которым впоследствии бежала. Мисс Нейпир подтверждает, что через пять лет, достигнув совершеннолетия, сестра потребовала свою долю большого, как она полагала, наследства, но не получила ничего. Последовала ожесточенная схватка в суде, и, возможно, мистер Стоунекс прибегал не только к законным методам, дабы удержать наследство сестры. Мисс Нейпир открывает, впрочем, что у него были веские основания так поступить. Когда отец ребенка мисс Стоунекс убедился в том, что богатое наследство ей не достанется, он тут же ее бросил.

Оставшись без средств к существованию и потерпев неудачу на сцене, она нашла себе место экономки в Харрогейте и тем же занятием зарабатывала себе на жизнь ни много ни мало – почти двадцать пять лет. Сын ее вырос в бедности. Он был глубоко ожесточен и против своего отца, который бросил их с матерью, и против дяди, отказавшего матери в законной доле родительского наследства. Мать называла себя миссис Стоунекс и намекала, что является вдовой некоего Стоунекса, принадлежавшего к хорошо известной семье с запада. Возможно, она надеялась, что неженатый брат назначит ее сына своим наследником. Однако, поддавшись злобным чувствам, она разрушила собственные планы тем, что внушила сыну ненависть к дяде, который якобы их обездолил. Она не уставала ему напоминать, как бы они жили, получив то, что причитается им по праву и морали: ей не пришлось бы потеть за корку хлеба, а его ждало бы блестящее будущее. В результате мальчик, порывистый и необузданный по натуре, воспылал против дяди такой злобой, что в восемнадцатилетнем возрасте отрекся от родства со стороны матери и принял фамилию отца.

В поисках своего отца юноша отправился в Ирландию, где попытался установить родственные отношения с большими семействами Ормонд и де Бург (отец всегда утверждал, будто связан с ними кровными узами). Однако его без церемоний отвергли, указав, что ни он, ни его отец не имеют никаких законных оснований претендовать на это родство. Затем он отыскал отца – как выяснилось, безнадежного пьяницу, обремененного долгами и многочисленными незаконными отпрысками мал мала меньше. Взъярившись на сей раз против отца, юноша обвинил его во всех своих несчастьях, не исключая и хромоту, хотя, по правде, она была врожденной, а отнюдь не приобретенной. Обманувшись в надеждах на отцовских родственников, он с новым пылом взялся за семейство матери и украденное наследство. Но если в первом случае он обольщался претензиями отца на аристократическое происхождение и, открыв истину, был страшно разочарован, то к дяде он с самого начала не питал иных чувств, кроме обиды и желания отомстить.

Меня особенно заинтересовали изыскания мисс Нейпир, касающиеся дальнейшей судьбы сестры мистера Стоунекса, после того как последняя получила наследство брата. О том же предмете упоминал и библиотекарь, когда прислал мне письмо с извещением, что профессор Куртин (выйдя в отставку, он возвратился в Кембридж в качестве почетного члена совета колледжа) доверил правлению колледжа запечатанный конверт с рассказом о событиях, свидетелем которых он явился. Там, как все решили, содержались сведения, способные пролить новый свет на дело Стоунекса. За несколько лет до своей кончины он оставил сопроводительное письмо с указанием вскрыть конверт не ранее того, как со дня смерти автора минет пятнадцать лет (они только что истекли, сообщал библиотекарь), и соблюсти при этом ряд условий. Как раз для выполнения этих условий библиотекарю и понадобилась моя помощь.

В ответном письме я пообещал содействовать, чем только смогу. В следующее послание библиотекарь вложил копию сопроводительного письма доктора Куртина. Едва ли нужно говорить, как меня удивило, что рассказ непосредственного участника событий должен был увидеть свет так много лет спустя, и как мне хотелось, чтобы поставленные условия были выполнены. Я никогда не надеялся, что кто-либо поверит моей версии событий, поскольку принадлежала она всего лишь двенадцатилетнему мальчишке. Но вот мне стало известно свидетельство, которое ее подтверждало. Исходило оно от человека, который в тот роковой день тоже побывал в новом доме настоятеля и имел причины скрыть часть того, что знал.

Хотя в то время я не подозревал о существовании доктора Куртина, он – как я убедился, читая отчет, – заметил эпизод с моим участием, произошедший утром вслед за тем, как мистер Стоунекс пригласил меня к себе на Рождество. (Которое оказалось на самом деле несчастливейшим Рождеством в моей жизни.) Внезапно открывшаяся приятная перспектива так меня вдохновила, что я расслабился и, пересекая Верхнюю Соборную площадь, не успел убраться с пути большого мальчика из Куртенэ. Он стал дразнить меня упоминанием старой привратницкой, я попытался ответить, но начал отчаянно заикаться, он состроил рожу, выхватил у меня листок с нотами и бросил в грязный снег. Потом он меня ударил, наступил на ноты и втоптал их в грязь, еще и порвав при этом.

Весь тот день я трясся от ужаса, ожидая второй репетиции.

Мисс Нейпир ухитрилась разыскать сестру мистера Стоунекса; оказалась, что она обитает в огромной вилле в окрестностях Женевы. На просьбу мисс Нейпир о встрече она не откликнулась, но неутомимая писательница сумела вступить в контакт со слугами, которые у нее работали. Она узнала, что хозяйка виллы не имеет друзей и принимает только своих финансовых советников. Насколько было известно слугам, родственников у хозяйки тоже не осталось. Мисс Нейпир длительное время искала ее сына (на позднем этапе ее задачу осложнила начавшаяся война), который, вероятно, являлся единственным наследником ее внушительного состояния, однако ничего не смогла о нем узнать.

Чуть менее года назад я получил от библиотекаря Колчестерского колледжа сопроводительное письмо, составленное доктором Куртином. Там было сказано: «По прошествии пятнадцати лет со дня моей смерти конверт разрешается вскрыть, если будут выполнены перечисленные ниже условия. Когда мой рассказ будет прочитан библиотекарем, ректором и членами совета колледжа, его можно использовать так, как они сочтут нужным. Условие заключается в том, чтобы оба нижепоименованных лица были к тому времени официально признаны умершими, в противном же случае конверт должен оставаться запечатанным до смерти последнего из них».

Библиотекарь утверждал, что один из этих людей еще жив, и просил сведений о другом. Собственно, по этому вопросу я сообщался письменно с мисс Нейпир, но ни к какому заключению мы не пришли. Беседа в Женеве тоже не помогла, но на обратном пути мне пришла в голову идея, которая затем принесла плоды. Поэтому через несколько месяцев я смог предоставить доказательства, удовлетворившие библиотекаря и ректора колледжа, что названного в письме лица нет в живых.

Библиотекарь послал мне к тому же заметку, сделанную доктором Куртином на конверте, в котором хранился его рассказ. Я был заинтригован, поскольку точно знал, когда и почему это добавление было внесено. Я сам и дал к этому толчок.

Став взрослым, я постарался как можно больше узнать о людях, замешанных в этом деле. Однажды, когда я был студентом-старшекурсником в Кембридже, до меня дошли новости об одном из них, и через несколько дней я отправился поездом в Оксфорд, где доктор Куртин – то есть профессор Куртин – уже три года заведовал кафедрой средневековой истории, после того как Скаттард, занимавший этот пост с 1882 года, внезапно умер в сорокачетырехлетнем возрасте. Заведовать публикацией Турчестерского манускрипта фонд поручил Скаттарду, однако профессор Куртин выпустил тем временем в свет авторитетную и увлекательную «Историю Альфреда Великого». Именно благодаря этой биографии он получил в конце концов кафедру, несмотря на то что, по мнению некоторых его коллег, отошел в своем труде от строгой научности, отдав дань воображению. Я посетил лекцию, которую он читал в тот день. Говоря о правлении Этельреда Неразумного, он необычайно живо представил слушателям основных действующих лиц этого загадочного периода – хотя, возможно, дал излишнюю волю своей фантазии, в ущерб строгим фактам. После лекции я подошел к нему и поблагодарил за полученное удовольствие. Когда я упомянул, что учился в Турчестере, профессор Куртин тут же пригласил меня на чаепитие в свой кабинет.

Я завел было разговор о деле Стоунекса, но профессор Куртин дал понять, что не хочет об этом распространяться. Потом я упомянул, в прошедшем времени, Остина Фиклинга. Он начал меня расспрашивать, я ответил, что недавно узнал о Фиклинге плохие новости, и показал вырезку из газеты «Турчестер Кларион». Это было сообщение о смерти Фиклинга в Риме после долгой и мучительной болезни. Журналист пространно вспоминал дело Стоунекса и случайно заметил, что ирландский актер Валентайн Батлер (он носил и другое имя – Валентайн Ормонд), который бежал с младшей сестрой мистера Стоунекса, умер за много лет до убийства.

Прочитанное явно взволновало профессора Куртина. Я сделал вид, будто думаю, что он удручен смертью своего старого друга, но в глубине души предполагал иное. Должно быть, именно после этого случая он написал на конверте, что был не прав относительно исполнителя роли. Увидев в заметке дату смерти Ормонда, профессор Куртин понял ошибочность своей гипотезы, что мистера Стоунекса изображал во время чаепития муж его сестры. Эта родственная связь, как он думал, породила оговорку, единственную за все время представления, в остальном безупречного. Когда Ормонд отпал, профессор Куртин задумался, конечно, кто же на самом деле сыграл роль мистера Стоунекса. Его изначальное предположение, что обманщик допустил весьма значимую оговорку, было правильным, но в чем она заключалась, он так и не понял.

Профессор Куртин был так любезен, что при прощании пригласил меня как-нибудь попить чаю у него дома и познакомиться с его женой и детьми – вернее, детьми его жены.

День убийства я провел в тревоге, так как на утренней репетиции хормейстер объявил, что недели две, начиная с завтрашнего дня, орган не будет действовать и, дабы восполнить этот недостаток, мы во время главной рождественской службы должны будем петь псалмы а капелла. Я был назначен одним из солистов! Мне вручили ноты, по которым я должен буду петь на дневной репетиции, а спустя всего несколько минут их разорвал и перепачкал мальчишка из Куртенэ. Ненавистные ноты навлекли на мою голову еще большую беду: хормейстер требовал, чтобы партитура возвращалась ему в безупречном состоянии, а иначе впадал в ярость. Я догадывался, что он поручил мне петь соло с единственной целью меня унизить. Как же он будет обрадован, когда я покажу ему испорченные ноты, давая предлог выпороть меня еще сильнее, чем обычно. Остаток дня я размышлял в школе о том, какой стыд и унижение ждут меня на вечерне.

Разумеется, решение закрыть орган после четверговой вечерней службы повергло в панику не меня одного. Как показано в отчете доктора Куртина, отсрочка освящения обновленного органа спутала планы заговорщиков.

Хотя мисс Нейпир привела несколько поразительных фактов относительно убийц и их мотивов, а также выдвинула теорию, которую можно смело назвать блестящей, быть вполне откровенной она не могла, поскольку не знала, живы ли затрагиваемые ею лица. Ей, разумеется, было известно, что Остин Фиклинг успел умереть, а почти девяностолетняя леди до сих пор здравствует. Но у нее не было сведений о человеке, которого она не могла назвать по фамилии, а именовала «главным заговорщиком» и который, подобно Фиклингу, исчез сразу же после убийства. Именно этот человек, доказывала она, вовлек в заговор Фиклинга. Заговорщикам требовалось на кого-нибудь свалить убийство, и при помощи надписи мелом на грифельной доске к преступлению припутали ни о чем не подозревавшего Перкинса. Кроме того, нужен был в высшей степени почтенный свидетель, который дал бы уличающие Перкинса показания, и в силки заманили ни о чем не подозревавшего доктора Куртина.

Мисс Нейпир обнаружила свежее упоминание о главном заговорщике, из которого следовало, что, разменяв восьмой десяток, он еще здравствует. От его прежнего знакомого она узнала, что его видели недавно в Неаполе.

Мне в тот же миг стало ясно, кого она считает главным заговорщиком, и мою догадку подтвердило сопроводительное письмо доктора Куртина, где были названы двое подозреваемых. Желая поскорее ознакомиться с рассказом Куртина, я взялся расследовать, жив ли еще этот человек. В результате моих усилий два месяца назад, вслед за кончиной старой леди (которая случилась через полгода после моего к ней визита – внешне неудачного, но на самом деле весьма полезного), в профессорской комнате колледжа собрались ректор колледжа, члены совета и, в качестве единственного постороннего, я; засим библиотекарь вскрыл печать и зачитал вслух рассказ доктора Куртина.

Одна из загадок, которые стояли перед мисс Нейпир, заключалась в том, каким образом убийца проник в дом, если мистер Стоунекс открывал дверь только миссис Баббош и официанту и только в то время, когда их ожидал. Блестящее предположение мисс Нейпир разрешило эту трудность: убийца явился за минуту или две до Перкинса, то есть до половины шестого, и мистер Стоунекс думал, что открывает дверь официанту.

Такую же остроумную гипотезу мисс Нейпир выдвинула и по поводу того, как и когда убийца покинул старый дом настоятеля: убийца переоделся в женское платье; он был той самой женщиной, которую директор, Эпплтон, встретил на задворках дома без двадцати шесть и которая, в ответ на его вопрос обо мне, направила его за угол, к парадной двери.

Собственно, оба эти предположения, изобретательно связывавшие воедино все известные факты, были ошибочны, хотя и недалеки от истины. Женщина, встреченная Эпплтоном, была и в самом деле женщиной, а мистер Стоунекс не открывал дверь своему убийце в половине шестого, поскольку был уже мертв. Однако мисс Нейпир высказала две верные догадки: относительно способа, при помощи которого убийца проник в дом, а также относительно того, что человек, встреченный директором, изображал лицо противоположного пола.

Весь день размышляя над своим положением, я внезапно решил, что прогуляю не только репетицию, но и вечерню. Прежде я себе подобного не позволял и о возможных последствиях не имел понятия, но куда более зримо мне представлялся неизбежный позор, ждавший меня на вечерне.

Я убедил себя в том, что действительно приглашен сегодня мистером Стоунексом поглядеть на новый атлас, и, еще не решив, идти или нет, прибрел все же к парадной двери нового дома настоятеля.

Было десять минут пятого; называю это время с точностью до минуты, так как, освободившись от школьных занятий без четверти четыре, я постоянно рисовал себе в мыслях картины: вот другие мальчики приходят на репетицию, вот хормейстер отмечает присутствующих – и высчитывал, когда он поймет, что меня нет. Подойдя к парадной двери мистера Стоунекса, я заметил Перкинса, который нес в гостиницу напротив вчерашние грязные кастрюльки и тарелки.

Когда я подошел, мне бросился в глаза пришпиленный к двери обрывок бумаги, на котором мелкими, различимыми только вблизи буквами было написано: «Входите». Догадываясь, что приглашение адресовано официанту, я предпочел отнести его на свой счет и потому, после безрезультатного стука, дернул дверь; она оказалась незапертой, и я вошел.

Общая комната была пуста и выглядела точно так же, как в последний раз, только на столе был сервирован не чай, а обед. Еда, оставленная Перкинсом, остывала. Рядом с кастрюльками и тарелками лежал большой, переплетенный в кожу том, который я осмелился открыть и обнаружил, что это старый атлас с самыми восхитительными картинками ручной раскраски. Атлас явно был тот самый, о котором старый джентльмен упоминал утром, и я, уверенный, что хозяин задержался где-то в доме, решил ждать, пока он не выйдет к обеду.

Десять минут я разглядывал атлас. Потом почувствовал себя неловко: вдруг мистеру Стоунексу не понравится, что я его здесь ожидаю. Все более удивляло, что никто не приходит, еда остывает и в доме не слышится ни звука. Заглянуть в другие помещения я не осмеливался. Осматриваясь, я увидел на пристенном столике доску, а на ней послание мелом, в точности как описал впоследствии официант. Не сомневаюсь, что Перкинс пересказал его правильно, поскольку я тогда подумал: раз мистер Стоунекс занят, значит, ждать не стоит, – и вышел на улицу.

Я находился в затруднительном положении. Пока не стемнеет, я рисковал привлечь к себе внимание, расхаживая по городу в школьной форме – простая черная курточка, крапчатые бриджи и белый шарф, – ведь всем было известно, что у нас в это время репетиция. Мне пришла в голову мысль. Потихоньку – чтобы не попасться на глаза знакомым – я обогнул угол, подобрался к собору и заглянул в окно дома капитула, где проходила репетиция. Я увидел стоявшего у рояля хормейстера – он никогда не садился, чтобы иметь возможность без промедления отвесить кому-нибудь из мальчиков затрещину. Раз он играл на рояле, значит, мистера Слэттери еще не было, и это меня не удивило, поскольку он частенько опаздывал. Чуть позже – приблизительно без двадцати пять – он влетел в помещение, как всегда с вызывающей и одновременно ленивой гримасой на лице. Хормейстер зыркнул на него, однако мистер Слэттери, хитро улыбнувшись, придвинул стул и сел к клавиатуре. Должен оговорить, что ничего необычного я в его внешности не заметил. Одежда его была в беспорядке, но так он ходил всегда. Одутловатое лицо раскраснелось – однако это можно было приписать выпивке. Короче говоря, он выглядел так, словно провел день, как обычно, – тихо-мирно сидя в пивной. Следующие несколько минут я наблюдал со стороны, как другие мальчики и мужчины певцы занимались своим обычным делом без меня, и при этом испытывал странное чувство, что я больше не один из них – как если бы я умер. Все мои страхи из-за испорченных нот показались мне вдруг смешной ерундой.

Сцена казалась уютной, хотя, окажись я внутри, меня бы затрясло от страха. Газовые лампы были выключены, только в углу ярко полыхало пламя в печке, приглушенно слышалась музыка. Однако я не обольщался этой мирной картиной и предпочитал оставаться снаружи, в холоде и темноте. Незадолго до пяти, к самому концу репетиции, прибыл на вечерню Эпплтон, хормейстер отозвал его в сторону, лицо директора потемнело, и я понял, что речь идет обо мне. Чувство отчужденности исчезло, и, увидев, как Эпплтон шагнул к двери, я не усомнился, что он идет меня искать. Внезапно меня осенила мысль, что самый лучший способ не попасться ему на глаза – это следовать за ним.

Больше получаса я таскался за ним в сумерках. Игра мне понравилась, однако рос и страх, поскольку рано или поздно придется обнаружить себя и получить порцию розог. Приблизительно в двадцать минут шестого Эпплтону встретился на Сент-Мэри-стрит приветливый молодой человек, который работал в библиотеке настоятеля и капитула. Разговора их я не слышал, но предположил затем, что мистер Куитрегард, ничего дурного в виду не имея, упомянул о нашей утренней встрече с мистером Стоунексом, после чего Эпплтон поспешно направил стопы к Соборной площади. Чуть позднее половины пятого я следовал, ярдах в пятидесяти позади директора, мимо задворков нового дома настоятеля. С доктором Куртином и Остином Фиклингом мы разминулись, вероятно, совсем ненамного.

Я поравнялся как раз с задней дверью, когда Эпплтон внезапно обернулся, и, чтобы не быть замеченным, мне пришлось прижаться к воротам. Я испугался, что он направится в обратную сторону и наткнется на меня, но он просто заслышал сзади шаги. Это была старая женщина. Эпплтон обратился к ней, как свидетельствовал потом на дознании, с вопросом, не видела ли она меня. Она ответила, что видела, кажется, у парадной двери. Тогда я не слышал, разумеется, их разговора, но Эпплтон, к моему облегчению, двинулся через переулок и обнаружил на улице – как он опять же утверждал перед жюри – не меня, а стучавшего в дверь Перкинса. (Думаю, женщина затем его туда и послала, чтобы ему попался на глаза Перкинс.)

Чего не заметил Эпплтон – но заметил, следуя за ним в нескольких ярдах, я, – это что женщина вышла из задней двери нового дома настоятеля.

Мисс Нейпир заподозрила, что старая женщина имеет прямое отношение к тайне, и собрала почти все необходимые для разгадки данные, но все же неправильно расположила фрагменты головоломки, а иные и вовсе не обнаружила. Например, она не поняла, почему лицо жертвы было так зверски изуродовано. Самое главное, она оставила без внимания слова доктора о том, что смерть жертвы наступила раньше, чем можно было заключить из всех прочих показаний. Кроме того, время прихода убийцы, предположенное мисс Нейпир, слишком позднее: он не успел бы за десять минут изуродовать лицо жертвы (ухитрившись не испачкаться при этом в крови), перевернуть весь дом в поисках завещания, а затем покинуть его в двадцать минут шестого, когда мы с Эпплтоном видели вышедшую оттуда женщину.

Поняв, что женщина явилась из нового дома настоятеля, я заинтересовался, ибо знал, какую уединенную и упорядоченную жизнь ведет старый джентльмен, и сам убедился в том, что всего лишь час назад в доме было совершенно тихо. Поэтому я оставил директора и последовал за женщиной. Пройдя несколько ярдов, она исчезла в дверях клуатра. Я приблизился к дверному проему и под прикрытием сгущавшихся сумерек заглянул внутрь: женщина перегнулась через каменную стенку, ограждавшую Колодезь святого Вулфлака, и что-то туда кинула. Затем она поспешно удалилась через дверь собора. Я бросился туда, где она только что стояла. Отверстие колодца было окружено (как и сейчас) большой каменной чашей конической формы; кинутый женщиной предмет попал на ее край и скользил к центру, где должен был свалиться на глубину в сотни футов. Я перелез через стенку и, не без риска, потянулся за ускользающей вещицей. Это оказались два больших старинных ключа на железном кольце.

Когда я узнал от библиотекаря, что рукопись доктора Куртина останется запечатанной до тех пор, пока не будет достоверно известно о смерти второго лица из его списка, я глубоко задумался, не зная, как поступить дальше. И тут мне пришло в голову, что страстная любовь к музыке не должна была угаснуть. Я договорился с одним своим приятелем, довольно известным композитором, и от его имени разослал письма музыкальным издателям, а также торговцам нотами. Вот самый существенный раздел этого письма:

Около восьми лет назад мне встретился некий джентльмен, большой знаток и любитель органа и музыки, написанной для этого инструмента. Услышав мое имя, он был так любезен, что заверил меня в своем знакомстве с моими сочинениями и высокой их оценке, хотя, как вам, вероятно, известно, в то время я писал исключительно для фортепиано; когда же я упомянул, что собираюсь написать пьесу для органа, он горячо поддержал мое намерение и попросил прислать ему копию готовых нот. На работу ушли годы, но теперь я близок к завершению своей «Фантазии ля мажор для органа».

К несчастью, я задевал куда-то бумажку с именем и адресом джентльмена, который, насколько мне помнится, проживал в Риме или Неаполе. Я беру на себя смелость обратиться к вашей фирме, так как указанный джентльмен упоминал, что, пребывая на континенте, получал от вас по почте ноты.

Как это ни нелепо, я не могу даже припомнить его точную фамилию. В памяти всплывает что-то вроде Батлер Ормонд или Ормонд де Бург. Что до имени, то он звал себя не то Мартин, не то Валентайн.

Упомянутые фамилии принадлежат, разумеется, тем семьям, к которым желал бы себя причислить любовник «миссис Стоунекс». Моя маленькая хитрость сработала, и я получил от одного из издателей ответное письмо:

Вероятно, вы имеете в виду мистера Ормонда Мартина, джентльмена, который долгие годы регулярно приобретал у нас ноты, для органа. К сожалению, должны вам сообщить, что три года назад он скончался; мы узнали об этом после того, как получили обратно из Флоренции от его адвоката и душеприказчика – с понятной ввиду нынешних условий задержкой – последний пакет с заказанными им нотами.

Итак, когда мисс Нейпир собирала материалы для своей книги, он был жив, но когда я посетил его мать, уже два года покоился в могиле. Поскольку время и место смерти выяснились, получение документального свидетельства от британского консула во Флоренции свелось к простой формальности. От него я узнал, между прочим, что последние тридцать пять лет своей довольно скандальной жизни «мистер Ормонд Мартин» провел в Италии богатым бездельником.

Достав ключи из чаши колодца, я вернулся в классную комнату, спрятал их в свою коробку и стал ждать, когда меня вызовут на расправу. Последняя, однако, задержалась, так как в тот день новость об убийстве мистера Стоунекса отвлекла директора от моего проступка, а на следующий день ему нужно было идти на дознание. Как лее я надеялся, что, увлеченный бурными событиями, он не вспомнит о моих прегрешениях. Остаток четверга и пятницу я мучительно раздумывал, не поделиться ли с кем-нибудь тем, что мне было известно, однако в таком случае пришлось бы рассказать, как я подружился с мистером Стоунексом, как был зван в его дом на чаепитие и, главное, как побывал там снова без приглашения, – и я побоялся. Насколько важны ключи, я, разумеется, не имел ни малейшего понятия.

После завтрака в субботу директор вызвал меня к себе в кабинет. Несмотря ни на что, он не забыл обо мне. Уверен, если бы он спросил, зачем я в четверг вместо дневной репетиции пошел в новый дом настоятеля, то с перепугу и от расстройства я выложил бы ему все, что знал. Но мотивы прогула его не интересовали; он подошел к наказанию просто и по-деловому, сопровождая удары шумными, благоухающими бренди выдохами. В тот же день из случайно подслушанного разговора взволнованных слуг я узнал о смерти Перкинса.

Через несколько месяцев, когда я отправился в Кембридж и выложил перед ректором и членами совета Колчестерского колледжа документы из Флоренции с необходимыми доказательствами, обнаружилось, что присутствующие буквально заворожены этим делом (иные даже располагали полной, я бы сказал, научной подборкой сведений), и я как молчавший до сих пор свидетель вызвал у них живой интерес. После весьма торжественного вскрытия печатей рассказ профессора Куртина был зачитан библиотекарем. Чтение заняло почти весь день, с перерывом на ленч. Затем ректор попросил меня на несколько минут удалиться, чтобы в соответствии с условиями, поставленными профессором Куртином, члены совета обменялись мнениями. Когда я вернулся, ректор спросил, не возьмусь ли я опубликовать этот рассказ, а также написать к нему предисловие. Я немедленно согласился.

Беря на себя эту задачу, я намеревался по мере сил дать объяснение событиям, затронутым в рассказе, дабы подготовить своего рода научное издание с комментарием. К примеру, я заинтересовался книгой волшебных сказок, которую профессор Куртин нашел в среду ночью в доме Фиклинга и читал, ожидая его возвращения. Книга принадлежала библиотеке Куртенэ, где я и обнаружил ее спустя сорок пять лет. (Судите сами, почему эта история произвела на доктора Куртина такое впечатление.)

Ночью в пятницу, как говорится в рассказе, доктор Куртин догадался о том, как старый друг – бывший друг, сказал бы я – воспользовался им в своих целях. Тот заманил доктора Куртина в Турчестер и хитростью заставил поддержать своим непогрешимым авторитетом не истину, но ложь. В первый вечер Фиклинг рассказывает ему историю о привидении, дабы он отправился читать надпись, встретил старого джентльмена – а вернее, того, кто сыграл его роль, – и принял приглашение на чай. Встреча, разумеется, была подстроена. Человек, выдавший себя за старого джентльмена, расположился у задних ворот, не сомневаясь, что мистер Стоунекс в это время будет занят обедом. Заговорщики рассчитывали внушить доктору Куртину, что поил его чаем сам мистер Стоунекс, – хотя ко времени прихода гостей настоящий мистер Стоунекс уже должен был умереть.

Мисс Нейпир подошла близко к разгадке, когда предположила, что убийца покинул дом, переодевшись женщиной – той самой, которую видел Эпплтон, – однако же это была настоящая женщина. Это ее голос слышал доктор Куртин, когда ранним утром того же дня наблюдал за Фиклингом в окно дома на Орчард-стрит. Однако в новом доме настоятеля она побывала не одна, потому что напасть на мистера Стоунекса в парадной двери, задушить его и протащить тело через общую комнату было бы непосильно и женщине во цвете лет, не говоря уж о даме в возрасте, пусть даже здоровой и сильной (и вовсе не переносившей удар).

Мисс Нейпир была почти права в своей догадке, что убийца, а вернее, убийцы, проникли в дом, постучавшись в парадную дверь за несколько минут до официанта, которого ожидал мистер Стоунекс, но на самом деле это произошло в четыре, а не в половине шестого. Через десять минут, когда пришел я, старый джентльмен уже был мертв.

Наверное, он узнал тех, кто напал на него. Одна была ему известна, но он не виделся с нею уже почти сорок лет. Со вторым, скорее всего, он тесно общался однажды, восемь лет назад, когда тот явился потребовать свою законную, как ему представлялось, долю наследства. (После этого случая мистер Стоунекс начал усиленно заботиться о своей безопасности.)

Убийцами, должно быть, руководило чувство праведной мести, они были убеждены в законности своего жестокого деяния. Объясняться было уже поздно, однако нужно отметить, что по иронии судьбы обвинения против мистера Сто-унекса не имели под собой никакой почвы. Мисс Нейпир не одну неделю копалась в архивах банка Турчестера и Графства (который был приобретен банком Сомерсета и Туршира и сделался его частью) и обнаружила, что слухи, исходившие от деда Куитрегарда, соответствовали действительности. Когда мистер Стоунекс в двадцатидвухлетнем возрасте унаследовал от отца банк, ему открылась страшная истина: предприятие было мошенническим. При обороте семьдесят пять тысяч фунтов оно было обременено гигантскими долгами, а резервов не имело и находилось поэтому на грани краха. Годами грабя банк, его отец залез в карманы сотен людей, которые хранили там свои сбережения, закладывали недвижимость или принимали векселя. Крах банка мог погубить самих этих людей и всех, кто от них зависел. Помимо того, глубоко обижаясь на дурное обращение со стороны отца, сын все же питал к нему странную привязанность и не хотел, чтобы его нечестность была обнаружена и память подверглась поруганию. Поэтому он поставил перед собой задачу восстановить активы банка, а для начала виртуозно состряпал акт, в котором долги уравновешивались полученными суммами, так что о его затруднительном положении не догадался даже старший клерк. Все сводилось к доверию: пока казалось, что дела идут хорошо, векселя банка продолжали циркулировать. В этом и заключался долговременный и тайный подвиг, на который он мне туманно намекал.

Мистер Стоунекс не решился довериться сестре, так как сомневался, что темпераментная юная особа станет держать язык за зубами, в то время как малейший слух о неблагополучии повлек бы за собой отказ банка платить по обязательствам. Он вынужден был поэтому строго ограничить ее расходы, чему она не видела оправдания. По тем же причинам брат не решился повести переговоры о замужестве сестры; объяснить это не было возможности, и сестра всю жизнь винила брата за свою несчастную судьбу. Бегство сестры принесло ему кроме позора некоторое облегчение. Заявив достигшей совершеннолетия сестре, что наследства не существует, брат не лгал. Собственно, лишь после трех десятков лет упорной работы, постоянных забот и мучительной экономии (от последней привычки не удалось избавиться, даже когда нужда в ней отпала) мистер Стоунекс сумел спасти банк и его вкладчиков.

Ничего обо всем этом не зная, сестра и племянник (только что задушивший старого джентльмена теми самыми руками, которые он несколько часов спустя оцепенело разглядывал при встрече с доктором Куртином) оттащили тело в холл. Именно тогда они, должно быть, устроили ловушку для Перкинса, поместив послание на парадную дверь и сделав надпись на грифельной доске. Он проглотил наживку и унес с собой пакет, который должен был неминуемо привести его через несколько месяцев на виселицу (Перкинс понял это лишь в пятницу ночью, в камере, одинокий и напуганный).

Думаю, в ту минуту, когда я приблизился к парадной двери и прочел послание, которое убийцы не успели убрать, они как раз стаскивали со старика верхнее платье. Услышав мой стук, они должны были содрогнуться, так как он застал их в самый опасный момент предприятия. Вероятно, они заглянули через дверную щель из холла в общую комнату, увидели, что там находится всего лишь мальчишка, и решили подождать, пока я уйду.

Я отнял у них не меньше четверти часа, так что им не хватило времени протащить тело по коридору в столовую, как было задумано. Поэтому они решили оставить его на месте. (Вот почему Фиклинг так ужаснулся, когда доктор Куртин выразил желание осмотреть столовую.) Тем временем Фиклинг, с доктором Куртином, приблизился к порогу дома, но, не обнаружив условленного сигнала, увел его обратно, к себе домой.

Как только я ушел, миссис Слэттери в одежде своего брата убрала со стола обед, выпачкала тарелки, словно мистер Стоунекс ими воспользовался, а еду упаковала, чтобы забрать с собой. Затем она приготовила приборы для чая и выложила на стол пирожные, которые сама же рано утром испекла, – именно их запах привел доктора Куртина к дому заговорщиков. Ее сын в это время разоблачался в кабинете, чтобы не испачкать в крови платье, когда будет уродовать топором лицо своего дяди.

Должно быть, я учинил немалый переполох, поскольку Слэттери не полагалось бы в этот раз опаздывать: репетиция, а затем вечерня должны были обеспечить ему надежное алиби. К тому же после моего нечаянного вмешательства у них оставалось всего несколько минут, чтобы отыскать завещание, а без этого вся затея теряла смысл, если их целью было обогатить себя, а не школу певчих. Они взялись за обыск общей комнаты. Не найдя завещания, изобретательная актриса придумала историю с пропавшим отчетом об убийстве Фрита, чтобы продолжать розыски прямо под носом доктора Куртина. В спешке заговорщики допустили одну маленькую ошибку, забыв стереть надпись мелом и спрятать грифельную доску.

Через минуту-другую после моего ухода Слэттери спешно покинул новый дом настоятеля, посетил, вероятно, пивную, где осушил мимоходом стакан пива, и явился на репетицию – как я заметил, случайно заглянув в окно, – с минимальным опозданием. Только после этого его мать зажгла в окне столовой свечу, сообщая Фиклингу, что пора вести доктора Куртина.

И в заключение успех заговорщикам обеспечил Фиклинг, догадавшийся по плохому ходу часов, что старый мистер Стоунекс повторил его остроумную идею, использовав часовой футляр в качестве тайника. Как следствие, завещание было благополучно уничтожено, а наследство досталось сестре жертвы. Эту тему можно завершить любопытным постскриптумом. Как сообщила одна швейцарская газета, старая леди пережила всех в своем состоятельном семействе (и унаследовала, вероятно, долю, которая досталась ее сыну); не имея, таким образом, наследников, она умерла без завещания, и ее имущество перешло к швейцарской казне.

Позднее, в субботу утром, остальные мальчики ушли. Я остался один, и, к моему восторгу, Эпплтон с женой забыли о моем существовании. Тело так ныло после порки, что я не смог, как обычно, отправиться на прогулку по городу. Вместо этого я глазел из окна классной комнаты и раздумывал о событиях предыдущего дня. Новость о самоубийстве Перкинса добавила к моим телесным мукам моральные. Укрытый покрывалом, чтобы хоть немного согреться (разводить огонь для себя одного мне не разрешалось), я лежал в комнатушке верхнего этажа и думал о том, какое жалкое, одинокое Рождество ждет меня назавтра – а ведь я мог бы в этот день рассматривать карты мистера Стоунекса и есть его обед. Мне было жалко старика, но еще больше я жалел Перкинса, его вдову и сирот и не переставал спрашивать себя, не мог ли я спасти ему жизнь, если бы набрался смелости и поведал кому-нибудь об увиденном и показал ключи. Но нашелся человек, который обо мне не забыл. К полуночи я услыхал знакомый скрип и понял: это доктор Шелдрик карабкается по лестнице, дабы втереть бальзам в мои раны.

Филип Бартрам, Турчестер, 17 августа 1919