Заплесневелый хлеб

Палумбо Нино

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

VI

Амитрано ищет работу

К концу первой недели Амитрано решился навестить своего троюродного брата. Чтобы наверняка его застать, он отправился к нему в конце дня.

Николо Триджани был занят тем, что показывал мебель жениху и невесте, пришедшим в магазин в сопровождении своих родственников. Амитрано не сразу это заметил, не то он, конечно, обождал бы на улице. Он поздоровался с Триджани робким полупоклоном, на который тот едва ответил, даже не предложив подождать или прийти в другой раз. Будто Амитрано пришел вовсе не для того, чтобы переговорить с ним.

«Такое начало ничего доброго не сулит!» — подумал Амитрано.

Но все же, набравшись храбрости, он остался, отошел в угол и стал ждать. Амитрано видел, что у его троюродного брата не было ни на грош такта: тот с трудом скрывал раздражение, которое вызывали у него бесконечные вопросы и привередливость покупателей. Вместо того чтобы сразу же с готовностью ответить, он делал долгие паузы, отчасти для того, чтобы смутить их, отчасти же потому, что думал о чем-то другом. Амитрано никогда не видел ничего подобного.

«Все на этом свете зависит от везения! Смотри-ка, ты целыми днями ждешь, чтобы какой-нибудь несчастный покупатель зашел к тебе и готов на все, лишь бы его не упустить. А этот обращается с ними так, будто они сделают ему огромное одолжение, если уберутся отсюда. И самое интересное, что они этого не замечают! Или только притворяются?»

Вся группа приближалась к тому углу, где он стоял, Триджани, шедший позади всех, кратко рассказывал о выставленных здесь столовых и спальных гарнитурах.

Амитрано вдруг почувствовал в душе такую злобу, будто весь товар здесь принадлежал ему, а троюродный брат был его двойником, которого следовало бы схватить за шиворот и вытолкать на улицу.

Но тем временем, чтобы не подумали, что он слушает чужой разговор, Амитрано делал вид, что внимательно рассматривает мебель. Стояло ее здесь великое множество, и конца магазину не было видно.

«Ассунта мне не поверила бы… Сюда вложены миллионы! Вот они, здесь, в этой груде мебели. И все это богатство у него под рукой, оно каждую минуту может породить новые миллионы».

Нечто подобное он видел в Милане в 1918 году. Но теперь там, на Севере, целые города занимаются изготовлением мебели и обивочных материалов, которые они засылают на Юг по ценам, ниже всякой конкуренции.

Как могли мебельщики Апулии, Калабрии, Сицилии делать мебель — стулья или целые гарнитуры — по таким ценам? Ведь все сырье шло из Северной Италии: дерево, пружины, гвозди, волос, шерсть, штоф — все производится в том счастливом краю, никогда не знавшем настоящей нищеты. И пока сырье шло к ним, на Юг, через руки многих скупщиков и перекупщиков, цены на него все росли, тем более что продавалось оно в кредит и, следовательно, с большими наценками.

Когда Амитрано начал работать самостоятельно, он надеялся так поставить дело, чтобы не только расширить свою мастерскую, но заняться также и продажей мебели. Однако это были лишь надежды, в которых он не признавался даже жене; она сразу заставила бы его спуститься с облаков на землю. И все-таки хорошо было тогда мечтать об этом, иметь перед собой какую-то цель! Да и кто смолоду, женившись на любимой девушке, которая верит в тебя, кто не мечтал о чем-нибудь подобном? Можете называть это пустым тщеславием, но все же то была движущая сила, благодаря которой даже наступившие вскоре черные дни казались не такими мрачными. Мебельный магазин, где все обивочные работы выполнял бы он сам! Магазин особенно пригодился бы ему в старости, когда у него не будет сил работать. Так он по крайней мере смог бы избежать участи своего несчастного отца. Чем тот стал теперь, отработав более полувека? Для всех, кто в нем больше не нуждался, он конченый человек. У бедного старика жизнь тоже была не легкая! А он, Амитрано, не мог сейчас сделать ровным счетом ничего для своего отца! Да, видно, справедлива старая поговорка, что «отец может прокормить десятерых сыновей, а десять сыновей не прокормят своего отца»! По крайней мере в их краях. Десять сыновей с годами сами становились десятью отцами, которым приходится выбиваться из последних сил, чтобы как-то прокормить своих детей, и у них не было ни малейшей возможности заботиться о собственных родителях!

«Ну же, говори! — повторял тем временем про себя Амитрано, обращаясь к Триджани. — Как же они купят у тебя товар, если ты не объяснишь им, какая это мебель?!»

Но Триджани по-прежнему отвечал односложно на вопросы покупателей, и пренебрежение его все возрастало.

«Вот что значит жить на всем готовеньком! Если бы он знал, каково завоевывать одного за другим клиентов, то обращался бы с ними по-иному! Ведь они же тебя кормят, дают тебе заработать! Вот это и называется плевать в колодец!»

Он вспомнил о деде и отце Триджани, которые в Америке ради куска хлеба работали до седьмого пота, по ночам, и все же влачили нищенское существование. А сын, вот он — богатый и элегантно одетый, и отпечаток скуки лежит на его лице, и даже, кажется, на всей его фигуре.

«Правильно говорят: деньги идут к деньгам! Он и пальцем пошевелить не желает, а они сами плывут к нему!»

Примерно через полчаса покупатели ушли, сказав, что дома обдумают, на каком из двух понравившихся им гарнитуров остановиться. Триджани их даже до двери не проводил. Увидев, что они ушли, он облегченно вздохнул и широко развел руками.

— Это хамье только и знает время отнимать! — воскликнул он, оборачиваясь к Амитрано, который попытался изобразить на лице улыбку.

«Милый мой, — подумал Амитрано, — да ведь ты ровно ничего не сделал, чтобы их удержать! Хорошо еще, что они обещали вернуться!»

А вслух сказал:

— Жаль, что они ушли. Ведь они как будто собирались купить гарнитур.

— Вернутся, вернутся, — уверенно заявил Триджани. — Эти-то! Обращайся с ними так, как я, и ни за что их не потеряешь! Они уже второй раз приходят. Теперь я понял, в чем тут загвоздка: у них коса нашла на камень! Он хочет этот гарнитур, — и Триджани костяшками пальцев постучал по одному из столов, — а она — вон тот. Придется договариваться их родственникам. Ну, да это их дело! Когда что-нибудь решат, вернутся.

Он улыбнулся и уже по-другому посмотрел на Амитрано, точно только сейчас заметил, что это именно он, а не кто-либо другой.

— Так, значит, ты приехал?

— Приехал, дон Николо! — ответил с приличествующей случаю улыбкой Амитрано. — Я здесь уже целую неделю.

— Целую неделю! Молодец! Значит, тебе это удалось?! — И стал расспрашивать о переезде и о дороге, продолжая стоять.

Слушая его и отвечая, Амитрано старался понять, о чем в действительности думал его троюродный братец, и всячески пытался повернуть разговор на интересующую его тему.

На улице уже зажглись огни, и Триджани, делая вид, будто только сейчас заметил, что время уже позднее, потирая руки, направился к входной двери. Около нее, в углу, находился распределительный щиток с рубильниками.

— Рад за тебя, — сказал он, не оборачиваясь и вынуждая Амитрано следовать за собой, — не каждому бы это удалось.

— Да, конечно, — согласился Амитрано, кивнув головой, — но ведь это только первый шаг. Все трудности еще впереди. И теперь мы плывем по воле волн.

Он замолк в надежде, что Триджани воспользуется паузой и скажет ему что-нибудь о работе. Но тот только качал головой и рассеянно смотрел на улицу.

— Никто не дает себе труда задержаться около мастерской, — начал снова Амитрано, тоже глядя в окно, не очень уверенный в том, что его слушают. — Никто не останавливается. Люди проходят мимо, едва кинув взгляд, и идут дальше по своим делам. Да, я прекрасно понимаю, я не могу требовать, чтобы они шли именно ко мне заказать что-нибудь. Ведь всего неделя, как я здесь. Но вы знаете, что значит закрывать мастерскую, прождав весь день понапрасну? Ни одна собака не заглянет!

Но и на это прямое приглашение начать разговор дон Николо не ответил ни слова. Даже не повернул головы. Засунув руки в карманы, он продолжал смотреть на улицу, куда-то вверх, словно ожидая, что какое-нибудь чудо избавит его от надоевшего собеседника.

«Зачем я ему все это рассказываю? — подумал Амитрано. — Он этого не испытал. Понять меня могут только такие же неудачники, как я. Мы говорим на разных языках».

Все же, сделав над собой усилие, он продолжал:

— Мебельщик, который держит магазин в трехстах метрах от меня, велел мне передать, что заставит меня подохнуть с голоду.

— Вот как? — не оборачиваясь, тоненько хихикнул Триджани.

— Он сказал об этом нашему привратнику. Специально его вызывал. Будто не хватило бы дела для всех. Да к тому же, снимая помещение, я вовсе не знал, что его магазин находится поблизости.

Он умолк, надеясь, что хотя бы теперь его троюродный братец заговорит. Но тот и не подумал. Вынув руки из карманов, он отошел от Амитрано и, потянувшись к распределительному щитку, включил еще пару рубильников. Множество лампочек внутри и снаружи магазина вспыхнули ярким светом. Амитрано чуть отодвинулся от витрины, чтобы с улицы не было видно, что он торчит у дверей. Он продолжал стоять у выхода, даже когда дон Николо вернулся на свое прежнее место.

Триджани искал только предлога, чтобы отправить его восвояси. Дать ему работу он сейчас не мог, потому что его постоянный мастер, едва выздоровев, согласился, чтобы не потерять место, работать за ту же плату, что и Амитрано.

— Моя жена все надежды возлагает на работу, которую вы мне обещали, и благодарит небо, что в поисках помещения я случайно попал на вашу улицу, — решился все же сказать Амитрано и шагнул вперед, чтобы увидеть выражение лица дона Николо.

— Да, да, знаю! — ответил наконец Триджани. — Только сейчас скверные времена. Кризис все еще не кончился. Банки сокращают свои операции и не дают кредита ни за какие проценты. Они предпочитают сами выкачивать золото и прятать его подальше. Я это знаю из самых верных источников. И к тому же цены могут упасть еще ниже. Легко сказать, делать мебель впрок! У меня и так немало ее запасено. Февраль и март — плохие месяцы и для нас! К тому же приходится учитывать требования фабрикантов.

Он и сейчас говорил, не оборачиваясь, глядя в окно, хотя ровно ничего не мог там увидеть, потому что свет в магазине был ярче, чем на улице.

Амитрано чувствовал, что задыхается, но сдерживал себя и даже поддакивал, делая вид, что согласен с доводами троюродного брата.

— И все же, дон Николо, не могли бы вы дать мне хоть какую-нибудь работу? — спросил он, как только тот замолк. — Я совершенно разорен! Такая крупная фирма, как ваша, всегда может хоть чем-нибудь занять мастера. Ведь клиенты к вам все время обращаются.

Он почти вплотную подошел к нему. Но дон Николо упорно продолжал смотреть в окно.

— Неужели ты думаешь, что я не дал бы тебе работу, если бы она у меня была? Но каждый из нас соразмеряет свои возможности со своими потребностями, дорогой Амитрано!

— Дайте мне обить какой-нибудь гостиный гарнитур или хотя бы несколько кресел, стульев… — он поискал глазами еще не обитые гарнитуры, — а потом мы обтянем их материей по выбору покупателей. Что значит для вас заготовить немного мебели впрок? Для меня же это означает занять работой вот эти самые руки, на которых сейчас такая большая семья!

Он чуть не сказал, что одной из причин поспешности, с которой он собрался и приехал в этот город, и было как раз обещание Триджани. Но вовремя удержался. Все равно его братец тут же постарался бы снять с себя всякую ответственность, обвинил бы его в легкомыслии за то, что он положился на простое обещание.

— Вы же помните, о каких низких расценках мы с вами договаривались, — продолжал Амитрано, — они возможны только в такие тяжелые времена. Вы знаете, что рабочий в моем положении согласен трудиться за любую плату, лишь бы не сидеть сложа руки.

Триджани, соглашаясь, легонько кивал головой, по-прежнему уставившись в витрину. Своего решения он изменить не мог и ждал только подходящего момента, чтобы со всей твердостью сказать, что по крайней мере сейчас ничего поделать нельзя. Ему невыгодно было объяснять, почему именно он договорился со своим мастером, так же, как невыгодно было, — мало ли что может случиться? — окончательно порывать с Амитрано. Если бы его мастер вдруг опять заболел или, обратившись к инспекции, потребовал разных там компенсаций, Амитрано еще мог оказаться ему полезным.

— У меня большая семья и большие расходы, — продолжал Амитрано, глядя, как его родственник кивает головой, и надеясь разжалобить его этими подробностями, — каждое утро, не успеешь и лба перекрестить, выкладывай двадцать лир: за квартиру, за свет, за воду. А ведь надо еще накормить девять ртов! Те немногие деньги, что мне удалось наскрести, тают, как воск! А когда и они кончатся, не знаю уж, что мне продавать, куда голову преклонить.

Он замолчал, понимая, что, если и теперь ему не удалось растрогать Триджани, то бессмысленно далее расписывать свою нищету. Он шел на все эти унижения только для того, чтобы его родственник почувствовал, как тяжко ему возвращаться домой с известием, что и эта последняя надежда рухнула.

Дон Николо медленно вынул руки из карманов, разгладил отвороты пиджака и обернулся.

— Дорогой мой, я тебя понимаю! — сказал он и пошел в глубь помещения, вынуждая Амитрано следовать за собой. — Но для переселения тебе надо было выбрать другое время. Мертвый сезон бывает не только в маленьких городках, но и здесь, у нас. Ты должен был подумать о том, что мы пережили кризис и что его последствия еще далеко не ликвидированы.

Однако он понял, что затронул тему, не имеющую ничего общего с обещанием, которое, пусть наполовину, но все же было им дано. И заговорил о другом.

— Ну, что я могу тебе заказать? Смотри! Гарнитуров с необитыми стульями и креслами очень мало. Ну вот этот или вон те. Может, такому провинциалу, как ты, покажется, что этого много, но никак не мне, я завален самой различной мебелью. К тому же в нынешние времена я не могу вкладывать средства в мебель, которую еще неизвестно когда продам.

Он обернулся, услышав стук входной двери. Вошли два пожилых человека. Прежде чем Амитрано успел сказать, чтобы дон Николо, не стесняясь, занялся покупателями, а он, дескать, обождет, троюродный брат протянул ему руку.

— Попробуй зайти недели через три-четыре. Тогда посмотрим. Если у меня будет какая-нибудь работа, я поручу ее тебе, — говорил он, уже подходя к покупателям.

Слегка кивнув головой, Амитрано пошел к выходу.

— Обманщик! — сказал он вслух, едва закрыв за собой дверь. — Нисколько не изменился! Продержал два часа, чтобы в конце концов заявить, что у него нет никакой работы. Крутил, вертел и так и этак, не осмеливаясь сказать сразу. Обычный прием подобных негодяев. А уж этот, со своим свиным рылом!.. Никогда в его жилах не текла настоящая кровь. Мне уже не впервой слышать такие советы: «Сегодня умри, а завтра как-нибудь перебьешься!» И люди еще говорят, будто от доброго дерева родится добрый плод! Не хочу его попрекать, но ведь я жизнью готов был рисковать, когда тетки болели испанкой. А его мои беды ни капельки не трогают. Вот так родственник! Да он даже не предложил мне сесть, обращался со мной хуже, чем со своим работником! Боже мой! Где же нынче человеческие чувства?!

Злость взяла его, когда он вспомнил, как унижался перед Триджани. Прав был отец: никогда не надо унижаться перед людьми, выставлять напоказ свою нищету.

Люди не любят выслушивать жалобы на нищету. Их это раздражает и даже пугает. Они и обращаются с тобой, как с нищим. Нет, нищету надо прятать под маской улыбки, стараться, чтобы ее не увидели в морщинах на твоем лбу, в горькой складке у рта. Ее надо скрывать и, рыдая, не переставать улыбаться. Как говорится в старой неаполитанской поговорке: «В сердце нож, а на устах улыбка». Именно так! Люди не могут и не желают понять чужие слезы и страдания. Они интересуются тобой, ценят тебя только, если ты выглядишь веселым и беззаботным. А если ты умеешь прихвастнуть, пофасонить — и того лучше! Тем больше у тебя шансов привлечь внимание ближнего, заинтересовать его. Человека считают не таким, каким он стремится быть, а таким, каким ему удается казаться. Но ведь лицемером и обманщиком тоже надо родиться.

Он уже подходил к тому кварталу, где находилась его мастерская, и это заставило его замедлить шаг. Сейчас он должен будет рассказать жене, как обернулось дело, и выслушать все, что она ему на это скажет. Будто мало ему забот! Да, конечно, Ассунта по-своему права, но сейчас он не хочет слышать ни от кого замечаний, даже от своей жены. Ведь не из каприза какого-нибудь перебрался он в город! А между тем казалось, будто Ассунта забыла о тех доводах, которые он ей приводил перед отъездом, и теперь плачет целыми днями, желая дать ему понять, что именно он всегда был несчастьем для своей семьи, он привел ее на край гибели.

Ассунта стояла за занавеской, отделявшей мастерскую от жилой части помещения. Оставаясь сама невидимой, она оттуда могла видеть все, что делается в мастерской и даже на улице. Она стояла так с тех самых пор, как муж ушел из дому, и вспоминала письмо отца, полученное накануне вечером.

Паоло пошел встречать инвалида Терлицци на вокзал. Он спросил, не передавал ли для них дедушка чего-нибудь. Терлицци вынул из бумажника сложенную вчетверо записку без конверта и, вручая ее Паоло, сказал, что если будет ответ, то его надо принести сюда на вокзал к шести часам.

— Скажи маме, что дедушка ждет ответа. А то еще он подумает, что я не захотел его взять.

Дорогая моя Ассунта!
Целую и обнимаю всех деток, любящий тебя отец.

Уже девять часов, и вы, наверно, улеглись спать. Отдыхайте же хорошенько. Сейчас я тоже лягу, но сон ко мне не идет, хоть я и устал. Поэтому я и сел писать тебе. Скажи мужу, что завтра с инвалидом Терлицци я пошлю ему 10 500 лир вместе с закладной квитанцией. Больше получить не удалось, как я ни торговался. Пиши мне почаще, пиши о детях. Очень мне их не хватает. Мне все кажется, что они вот-вот появятся здесь и я буду укладывать их спать. Только ты не беспокойся обо мне. Я могу прожить и один, да и домой прихожу поздно вечером.

Сегодня был у меня бедный отец твоего Элиа. Он тоже плачет горькими слезами. Но нам не удалось с ним как следует поговорить, потому что минут через пятнадцать пришел мой начальник. Старик успел спрятаться и потом должен был уйти.

Не теряй надежды, доченька, будем верить, что вскоре все в вашей жизни изменится к лучшему, и я буду жить вместе с вами. Должен тебе сознаться, что я, будто какой-то одержимый, все только и думаю о вас, особенно о детях, которых теперь нет со мной. Одному богу известно, что за мысли приходят мне в голову… Но хватит, а то я и тебя расстрою.

Хорошее ли мыло я тебе прислал? Я купил его у Кроче, как ты мне писала, странно, что оно стоит у вас дороже, чем здесь. Сейчас все очень вздорожало, а страдаем от этого всегда мы, бедняки. Ты пишешь, что вы чувствуете себя, как несчастные души умерших в чистилище. Я тоже не знаю, чем заняться и куда себя девать, одна радость — те десять минут, что я провожу у Карлуччо. Потом я иду писать письма вам. Не могу передать, какая тоска на меня нападает, когда я остаюсь один в своей каморке. Напишу письмо и ложусь спать, не ужиная; ничего мне в горло не лезет, я сыт своими горестями. Ты пишешь, что ботинки у вас стоят недорого. Но сейчас мне их не надо вовсе. Те, что я ношу, можно починить: сделать подметки, набойки, и они еще немного послужат. А если потребуется, я закажу себе новые. Завтра все с тем же Терлицци пошлю тебе пару апельсинов и бутылку оливкового масла. Больше мне нечего тебе послать, потому что и я сейчас гол как сокол. Из семидесяти лир, которые мне уплатил дон Джустино в счет месячного жалованья, у меня осталось всего двенадцать. С ними я кое-как дотяну до конца февраля. Из получки я дал тридцать лир Лючетте на питание за этот месяц. Около десяти лир истратил, чтобы хоть что-то послать тебе. Оставшиеся десять лир и десять чентезимов я сегодня внес в Неаполитанский банк за векселя Элиа. Так что у меня осталось двенадцать лир и несколько чентезимов.

Дорогая доченька, я понимаю, как тяжело тебе сейчас. Но будем надеяться, что этому скоро придет конец, твой муж найдет работу и вам сразу станет легче. Подумай о бедных детях: ведь все они еще маленькие и нуждаются в твоей заботе. Что с ними будет, если ты, не дай бог, заболеешь? Наберись терпения и смирись. Ничего другого нам не остается, дорогая доченька. Напиши, как здоровье малышки. Что, жар у нее все держится? Что делает Марко? А Паоло и Кармелла? Ходят ли остальные в школу? Что делают Джина и Рино? Прошу, не бей их, даже когда они тебя сердят. Ты должна сдерживаться. Ведь это еще маленькие невинные созданья. Они не могут понять всей сложности жизни. Если бы они понимали, то не сердили бы тебя. Так что уж ты их не трогай. Мне даже больно писать тебе об этом.

Ну, вот и все.

А она ему даже еще не ответила. Укутав от холода плечи шерстяной накидкой, она ждала возвращения мужа. В глубине комнаты вокруг стола сидели дети. В ногах у них была жаровня, в которой только с час назад она разожгла немного древесного угля. Все, кроме Марко, которого она послала за хлебом, были заняты приготовлением уроков.

Вот Амитрано переходит улицу. По выражению его лица, и особенно по глазам, она поняла, что с Триджани ничего не вышло. Но она ждала молча, пока муж пройдет в жилую часть помещения. Ей не хотелось еще больше огорчать его.

* * *

Прошел февраль, прошел март, а новая жизнь все еще не начиналась. Каждое утро они вставали с крупицей надежды. И каждый вечер укладывались с еще большим отчаянием.

Стояли сильные холода. В обоих помещениях было холодно, главным образом из-за того, что в одном из них не было двери. Дети впервые так сильно мерзли. По вечерам они дрожали до тех пор, пока мать не решалась разжечь жаровню. Они усаживались вокруг нее так тесно, что совсем закрывали ее своими продрогшими телами. Кожа у них на озябших руках, ногах и даже на ушах трескалась и кровоточила, они постоянно простужались, кашляли, и это особенно беспокоило Ассунту и Амитрано. Вечером на спиртовке мать варила лечебный отвар. И когда дети уже лежали в постели, она давала им выпить по чашке этого горячего отвара.

И она, и Амитрано тоже чувствовали себя неважно, но оба крепились, скрывая друг от друга головную боль и ломоту в костях. Чтобы как-то растянуть таявшие с каждым днем деньги, они старались сами есть как можно меньше и даже урезали порции детям, особенно двум старшим. Ассунта не могла готовить в жилом помещении, так как запахи пищи немедленно распространялись по всей мастерской, а оттуда проникали на улицу. Ей приходилось устраиваться во дворе под тентом, натянутым вдоль балкона над комнаткой, в которой спали дети. Продукты плохо проваривались на холоде, да и древесный уголь с трудом разгорался, хотя она раздувала его, помахивая деревянной лопаткой, специально сделанной ей Паоло. Отчаявшись, она решила не слушать доводов мужа и внесла печурку в жилое помещение, установив ее между кроватью и колыбелью. Но через несколько дней убедилась, что муж был прав и, если готовить здесь, будет еще меньше надежды на то, что кто-нибудь заглянет в их мастерскую. К тому же как-то хозяин дома, услышав запах супа, пришел к ним и попросил Амитрано поскорее найти себе жилье, ведь если кто-нибудь из жильцов или даже посторонний сообщит в санитарную инспекцию, оштрафуют не только Амитрано, но и его, хозяина, за то, что он заселил нежилое помещение. Амитрано целыми днями ходил по городу. Он обращался с просьбой о работе к другим мебельщикам, а иногда даже в частные квартиры. Выбрав какую-нибудь улицу, он входил в первые попавшиеся ворота и стучался во все двери подряд. Но и это не помогало, никто не хотел дать ему работу. Попросив извинения за беспокойство и поблагодарив, он оставлял свой адрес и возвращался в мастерскую в еще большем отчаянии.

В те времена и впрямь работы было мало, особенно для таких, как он, ремесленников. У всех находились причины для жалоб и недовольства. А ту незначительную работу, которая иногда перепадала, люди рвали друг у друга из рук. Такого еще никогда не было. Все прямо озверели. О человеческом достоинстве никто и не вспоминал. То, что прежде было высоким искусством, стало простым ремеслом, как все прочие ремесла. Это было всеобщее бедствие, шла ожесточенная борьба за существование. Посылали работников, подмастерьев караулить на угол и, едва клиент выходил от конкурента, на него набрасывались и тащили к своему хозяину.

Наблюдая все это, Амитрано убедился, что в Бари дела шли нисколько не лучше, чем в его родном городишке.

Всего два дня назад случилась печальная история, о которой ему рассказал один мебельщик.

Работник мебельщика Нотарниколы подошел к заказчику, который только что вышел от Димарцио, пообещав на днях дать ему ответ. Но Димарцио увидел, что его клиента переманивают, и отправился в мастерскую Нотарниколы, спрятав в рукаве молоток. Вошел в мастерскую и, не сказав худого слова, принялся избивать Нотарниколу молотком. Клиент и работник с трудом его уняли и, позвав полицейского, отправили куда следует. Нотарникола был сильно избит.

Что же, разве нельзя было договориться между собой по-хорошему? Разве не все мебельщики были в одинаковом положении, спрашивал Амитрано. Договориться? У каждого свои нужды, своя семья, и каждому надо работать. Вот они и переманивают клиентов один у другого, конкурируют между собой. Почему? Ну, об этом ему должно быть хорошо известно, если он решился перебраться из своего городка в Бари.

Твердых расценок больше не существовало. Брали столько, сколько удавалось взять. С одного пять, с другого — десять, с третьего — двенадцать: как придется, лишь бы не упустить работу!

— А оптовые заказы, поставки? — пробовал еще спросить Амитрано.

— А кто их видел? Разве эти бессовестные оптовики приглашают кого-нибудь на торги? Нет, с тех пор как кто-то пожаловался префекту или даже в Рим, этого больше не случалось. Ничего другого эта жалоба не дала. Поставки неизменно оказываются в руках все тех же двух-трех лиц, которые всегда — вот ведь какое совпадение! — выполняют заказы по расценкам на несколько чентезимов меньше, чем все прочие. А что до объяснения, то его нетрудно найти. У них больше рабочих, лучшее оборудование, они могут снизить себестоимость. Словом, все та же песня!

Ни одна из попыток Амитрано ни к чему не привела. Одни откровенничали больше, другие — меньше, но едва он пытался взывать к их чувству солидарности, все они сразу становились недоверчивыми и крайне осторожными.

«Значит, и здесь та же самая картина, что в наших краях», — твердил Амитрано. Люди все больше теряли человеческий облик и даже не понимали, что в этом не их вина. Голод толкал их на взаимную вражду и обиды, на месть и насилия, заставляя забывать о том, какое зло они причиняли друг другу. На первый взгляд нищета в городе была не слишком заметна, но, присмотревшись и прислушавшись, нетрудно было понять, что и здесь она царила повсюду, и здесь велась ожесточенная борьба за существование.

Ассунта тоже каждое утро уходила из дому. Проводив троих детей в школу, она оставляла малышку на попечение Кармеллы, а сама вместе с Рино отправлялась в собор. Она узнала, что покровителем города был святой Николай, и шла в церковь помолиться, поплакать перед его изображением и попросить о помощи. В полутьме огромного и холодного собора она проводила по два-три часа вместе с Рино, сидевшим рядом и прилежно сосавшим большой палец. Ассунта не отводила взгляда от потрескивавших перед изображением святого Николая свечей, среди которых была и ее свеча, — она ставила ее сразу по приходе и исступленно молилась. Не отвлекалась, даже когда приходили другие женщины, большей частью старухи, становились рядом на колени и принимались молиться вслух. Она верила в чудотворную силу молитв и каждое утро по нескольку раз повторяла все молитвы, какие только знала, переводя взгляд с четок на величавую фигуру святого за толстым стеклом, в котором отражались огоньки свечей.

В мастерской оставался Марко. Теперь уже и речи не было о том, чтобы ему учиться дальше. Пока что мальчик присматривал за мастерской и помогал матери по хозяйству. Но было решено, что, как только отец найдет себе хоть какую-нибудь работу и не будет целыми днями ходить по городу, Марко подыщет себе занятие.

И все же мысли Марко постоянно возвращались к его первым школьным годам, особенно по ночам. Он понимал, что ему только одно остается — вспоминать о тех днях, продолжать учебу нечего было и думать. И тогда ему хотелось молиться, молиться упорно и долго, пока не свершится чудо. Но и этого он не мог. Едва начав молитву, он умолкал и, широко раскрыв глаза в темноте, откладывал ее на другой раз, пытаясь договориться с богом.

«Я помолюсь тебе завтра. Ты же знаешь, что я умею молиться. Ведь я уже не раз молился тебе и верил, что ты меня слышишь. Но сейчас я не могу молиться, не могу обращаться к тебе с молитвами, которые ты и без того хорошо знаешь. Я буду молиться тебе, как только ты подашь мне знак, что моя молитва угодна тебе».

И он принимался вспоминать о двух годах борьбы и надежды на то, что он сможет вновь начать учебу.

Марко привез в город все свои учебники и тетради. Отец сам напомнил ему об этом. Амитрано, отказавшийся от стольких вещей, пожертвовавший многим из своего имущества, потребовал, однако, чтобы сыновья обязательно взяли с собой все учебники и тетради. И даже в самые трудные минуты он не раз говорил им об этом. Те немногие учебники, которые им удалось купить в рассрочку, он своими руками переплел, как умел, и уложил в сундучок, с которым дедушка Паоло ездил искать счастья в Южную Америку. Это был маленький плоский сундучок, который закрывался очень плотно и прошел испытание на водонепроницаемость. Амитрано взял его специально для книг. Теперь он засунул сундучок под колыбель дочери, потому что жена без конца ворчала, что он ни к чему и всем мешает, в комнате и так негде повернуться.

Каждый раз, отправляясь на поиски работы, отец давал Марко один и тот же бесполезный наказ: если в мастерскую заглянет клиент, не упускать его ни при каких обстоятельствах. Надо обладать тактом и уметь уговорить человека. А Марко как раз не умел этого и с болью сознавал, что никогда не научится. Он старался брать пример с отца, учиться у него терпению, умению обращаться с заказчиками, показать товар, рассказать о нем. Но если зашедший в мастерскую от нечего делать посетитель, заставив мальчика зря потерять время, уходил, не дождавшись Амитрано, над Марко разражалась гроза! Отец называл его болваном, кричал, что он ни на что не способен, даже поговорить с человеком как следует не умеет. И пользовался случаем лишний раз напомнить сыну, чтобы тот поторопился подыскать себе место, пусть хоть с глаз уберется прочь! Случалось, что Амитрано, проведя долгие часы в мастерской и думая, что никто уже больше к ним не придет, на какую-нибудь минуту отлучался. И тут как раз появлялся прохожий, останавливался у витрины и, любопытствуя, входил в мастерскую. Но, задав пару вопросов, он обычно тут же уходил, а для Марко начинались мучения: говорить отцу об этом посетителе или умолчать?

Конечно, Амитрано и сам отлично знал, что многие заходят в мастерскую и что-нибудь спрашивают из чистого любопытства. И все же он не упускал случая посетовать на сына и на преследовавшие его неудачи.

— Вот наказание, господи боже мой, сижу, как пришитый, не выхожу даже стакан воды выпить! Но стоит мне отлучиться, как ты насмехаешься надо мной!

Сорвав таким образом зло, он принимался расспрашивать сына: что это был за человек, как он был одет, приходил ли когда-нибудь раньше, похоже ли, что еще вернется? И Марко, отвечая на все эти вопросы, старался внушить отцу надежду и сам уверовать в нее. Порой он бывал убежден, что посетитель никогда не вернется. И все же, видя, в каком состоянии находится отец, он сознательно лгал ему, уверяя, что посетитель вернется, что мебель, которую он смотрел, ему понравилась, да и цена показалась подходящей.

Амитрано приободрялся и принимался ждать. Иной раз он нарочно попозже закрывал мастерскую. Кто знает, может, на этот раз бог пошлет ему заказчика! И все семейство, сгрудившись на жилой половине, вместе с ним напряженно ждало, дрожа от холода.

Ассунта тоже молилась об этом, каждое утро ходила в церковь святого Николая. Среду она целиком посвящала этому святому. В другие дни, вернувшись из церкви, она сидела дома, перекраивая и перешивая для младших поношенную одежду старших детей и ожидая заказчиков. И впрямь при ней дела как будто шли успешней. Марко следил, как она старалась убедить заказчика и как иногда ей это удавалось. Но в конце концов, на кого она тратила силы и время? К ним редко заходили посетители, которые действительно намеревались что-нибудь заказать. Ведь и при матери в мастерскую обычно заглядывали те, кого влекло сюда простое любопытство. Но когда она рассказывала об этом отцу, он на нее не сердился.

— Обычная история. Заставляют даром тратить на них время, вот и все, — замечал он.

И тогда Марко возмущался и спрашивал себя, почему отец не верил ему, когда он рассказывал о том же самом, почему упрекал его, а вот матери верит, сочувствует и твердит, что существуют люди, которые только и делают, что отнимают у вас даром время.

Марко и сам знал, что рассеян. Но это, собственно, даже была не рассеянность. Просто голова у него была занята совсем другим — это верно. Он думал о школе, которую ему пришлось бросить, о положении их семьи. Ему казалось: он ни к чему не пригоден, молод, а ни к чему не пригоден. Ему надо бы учиться какому-нибудь ремеслу, не торчать больше в этой мастерской, иметь настоящее занятие, чтобы не читать молчаливого упрека в глазах отца и матери.

Но родители и сами хорошенько не знали, куда его пристроить. В Бари выбор ремесел тоже был не слишком велик. Они подумывали было обучить его столярному делу, но Амитрано тут же отверг эту мысль, столяры находились в таком же точно положении, что и обойщики. Ему хотелось, чтобы его сыновья получили такую профессию, для которой не существовало бы мертвого сезона. В этом желании была скрыта забота об их будущем, о том времени, когда они станут взрослыми и обзаведутся своими семьями.

Дни для Марко тянулись невесело. Вечерами он бродил по центральным улицам, надеясь найти какую-нибудь работу. Заходил в мастерские и магазины, спрашивал, не возьмут ли его рассыльным, учеником, чернорабочим — он готов был наняться кем угодно, лишь бы в конце недели был заработок. А когда он возвращался домой, отец и мать засыпали его вопросами. Мальчик старался припомнить улицы, владельцев магазинов, к которым он обращался, и не мог. Он запинался, говорил неуверенно, а родители думали, что он лжет, осыпали упреками, что ему просто нравится разгуливать по улицам, а о своем будущем он не задумывается, не беспокоится, что семья в таком тяжелом положении. Марко молча выслушивал все и на следующий вечер вновь отправлялся на поиски работы. Как и отец, он выбирал наугад какую-нибудь улицу и заходил во все магазины подряд, предлагая свои услуги. Но все было напрасно. Нигде не требовались рабочие руки, все места уже были заняты. Ему хотелось плакать, но он только крепче сжимал губы и, стиснув зубы, продолжал свои поиски: ему нужно было доказать хотя бы себе самому, что не он причина этих неудач, что это не его вина и что родители несправедливы, когда твердят, что он ни к чему не годен, — только и может что жить на всем готовеньком; ведь то же самое они как-то говорили дедушке Паоло.

* * *

Однажды, это было утром, в первых числах мая, некий Джузеппе Лояконо попросил Амитрано обить два его старых кресла. Это был человек лет тридцати пяти, небольшого роста, косой, со следами оспы на лице. Он был радиотехником и говорил, что у него есть хорошо оборудованная мастерская. По его словам, у него денег куры не клюют, так как профессия его золотая, никто в этом деле ничего не смыслит: стоит только сделать вид, что приложил руки к радиоприемнику, и сотенные бумажки сами сыплются дождем. У него обширная клиентура, но работает он ровно столько, сколько нужно, чтобы жить в достатке, — не больше. Заказчики могут и подождать, а не хотят — пусть идут к кому-нибудь другому. Все равно рано или поздно они к нему вернутся. Он хвастался также, что у него всегда много женщин, они сами падают в его объятия. А он плевать на них хотел, это самый верный способ удержать женщину до тех пор, пока она тебе нравится.

Его мать тоже твердила, что у сына золотые руки, но огорчалась, что он такой ветреный, и жаловалась на женщин, не оставлявших его ни на минуту в покое, они так и льнут к нему, потому что знают, что могут легко выкачать из него денежки. Он выглядит таким хитрым, ее сын, а на самом-то деле простак. Думает, что все женщины влюбляются в него, а они его обманывают, опустошат его карманы — и до свидания.

Поверив, что Джузеппе хороший радиотехник, Амитрано решил отдать ему в обучение сына. Пусть для начала возьмет его в качестве ученика, рассыльного — кого угодно. А Марко, если только он будет внимателен, сможет научиться его ремеслу, выбиться в люди и обеспечить семье достаток. Он переговорил с Джузеппе, попросил его взять сына в обучение.

— Ну что ж, почему бы не взять? — ответил Джузеппе. Марко может прийти хоть завтра. Он верит в свою звезду и не боится научить ремеслу всякого, у кого будет охота. Но уговор дороже денег, поначалу никакой платы Марко получать не будет. Чтобы избежать неприятностей, он никогда не брал учеников, хотя многие готовы были сами ему платить за обучение своих сыновей. Так что если Амитрано согласен, то мальчик может начать работать.

— Значит, завтра приходи, — обернулся он к Марко, который внимательно слушал весь разговор. — Там будет Лукино, мой работник. Скажешь, что я тебя прислал. Я успею его предупредить. Чтобы научиться ремеслу, запомни это, нужно глядеть в оба и держать ухо востро. И не заниматься болтовней. Вот так я и научился. — И он вытянул перед собой руки, словно хотел сказать: «Всего достиг своими руками».

Марко поспешил согласиться на предложенную ему помощь. Он плохо представлял себе свою будущую работу, но уже одно то, что он не будет мозолить глаза отцу и матери, было для него спасением.

На другой день, сразу же после обеда, он пошел к Джузеппе.

Миновав новые кварталы, где дома такие высокие, что дух захватывает, когда смотришь на них, он оказался в старой части города с узкими улочками, — протянув из окна руку, можно было коснуться дома напротив, — с какими-то черными грязными дырами вместо дверей.

Это очень поразило его, здешние улицы показались ему даже более грязными, чем в его родном городишке. Канализацию здесь заменяли сточные канавы, грязные ручьи струились посередине узкой улицы, стекаясь к углам низких облупленных домов. Выглянув из дверей и бросив быстрый взгляд направо и налево, местные жительницы выплескивали содержимое фаянсовых посудин прямо на середину улицы. И никто из живущих напротив или по соседству не протестовал. Марко не видел ничего подобного даже в их краях, он смотрел на этих женщин удивленно и смущенно и спешил пройти мимо, разыскивая улицу, названную Джузеппе.

Кое-где у ворот стояли низкие соломенные стулья, какие встречаются в церквах, а на их спинках в густой тени домов — солнце никогда не заглядывало на эти улицы — сушились рыбачьи сети. Сети были старые, чиненные разноцветными нитками, со свисавшими до самой земли пробковыми поплавками, которые от времени сделались темно-коричневыми.

Марко вспомнил слова шофера, когда три месяца назад они подъезжали на машине к Бари.

«Люди, вроде нас с вами, живут на другом конце города».

Вот он, другой конец города; казалось, здесь жили совсем иные люди, ничего общего не имеющие с теми, кто населял новые кварталы, люди, которые никогда не выходили на свет из-под этих нависавших над ними мрачных сводов, из этих улиц, куда свежий воздух проникал с трудом, не в силах пробиться сквозь толщу миазмов.

Наконец Марко разыскал нужную улицу, она была как будто немного почище других.

К его удивлению, мастерская оказалась на втором этаже, туда вела каменная лестница с черными не столько от времени, сколько от грязи ступенями. Он постучал в единственную дверь, которая была на этой площадке, и после довольно долгого ожидания ему открыл высокий, толстый парень с иссиня-черными волосами и такими же темными глазами.

— Здравствуйте, — сказал мальчик. — Я — Марко, знакомый Джузеппе, вашего хозяина.

— Очень приятно, — ответил парень немного насмешливо. — Ну и что же?

Марко заколебался, стоит ли ему пускаться в дальнейшие объяснения или же сразу повернуться и уйти. Очевидно, Джузеппе забыл предупредить этого верзилу и бесполезно пытаться ему что-то втолковать. Но он вспомнил об отце и остался.

— А когда он придет?

— Джузеппе? А кто его знает?! Может, через час, а может, завтра или через неделю. У него нет определенного времени.

Он разглядывал мальчика и, казалось, был недоволен тем, что его потревожили. Марко смотрел в его лицо, и нерешительность его все возрастала.

«Хорошее начало, — подумал он. — Но раз уж я пришел, надо подождать».

Заметив его растерянность, Лукино заговорил с ним более приветливо.

— Он велел тебе прийти? Если тебе что нужно, можешь сказать мне.

— Я пришел сюда учиться…

— А! — он от души расхохотался. — Вот для чего? Тогда заходи! — Он как-то странно взглянул на Марко и, пропустив его вперед, закрыл за ним дверь.

Марко показалось, что в восклицании этого парня не было удивления, скорее, наоборот; он, по-видимому, не раз наблюдал нечто подобное. Марко прошел за ним по темному коридору, который привел их в залитую светом комнату. Настоящая мастерская: вдоль стен два длинных стола и на них — разобранные радиоприемники и репродукторы, сверкающие радиолампы. И резкий запах пайки.

Лукино подошел к одному из приемников и принялся за работу. Марко стал поблизости и молча смотрел даже не на то, как ловко двигались его руки, а на него самого. В выражении его глаз, в чертах полного лица было какое-то простосердечие, какое-то спокойствие, нечто прямо противоположное нервному облику Джузеппе. Одет он был небрежно, как человек, у которого слишком много работы, чтобы думать о своих нарядах. Марко оглядел комнату. Здесь не было диванов и кресел, как в мастерской отца; все вещи, окружавшие его, внушали ему необычное ощущение уверенности и спокойствия. Профессия отца ему не нравилась. Он втайне питал к ней отвращение: для него она отождествлялась с голодом и нищетой.

Лукино продолжал работать. Одну за другой он выбирал перепутанные проволочки и паяльником, который держал в правой руке, отсоединял их, понемногу распутывая клубок. Так прошло несколько минут, потом он спросил Марко, откуда тот знает его хозяина. Теперь Марко внимательно наблюдал за тем, что делал Лукино, и поэтому постарался ответить покороче. К тому же ему казалось, что Лукино, поглощенный своей работой, его не слушает. Однако вскоре он убедился, что тот все слышит, хотя работает, не поднимая головы.

— А что ты делал до сих пор? — спросил он Марко.

— Пока мы жили в Трани, я учился. А здесь помогал немного отцу.

— А в нашем деле ты совсем ничего не смыслишь?

— Совсем ничего. — Тут он испугался, что Лукино сочтет это непреодолимым препятствием для обучения.

Однако тот сказал:

— Ясно. Но если у тебя есть желание, научишься. Это нелегко, но и не так уж трудно. Сколько тебе лет?

— Двенадцать с половиной.

— Время еще есть. Надо только глядеть в оба и иметь голову на плечах. Любому ремеслу можно научиться.

Лукино и работал, и говорил уверенно. Его голос, его слова свидетельствовали о твердом характере и воле, которых поначалу Марко в нем никак не предполагал.

— Я еще молод, — говорил он, — и эта профессия мне нравится. Он меня этому научил. Но больше я сам соображал, — и рукой с зажатым в ней паяльником показал на свою голову. — Я работаю у него шесть лет. Сейчас мне двадцать, и я свое дело знаю.

Марко мысленно подсчитал. Лукино поступил к Джузеппе четырнадцати лет, а ему сейчас двенадцать с половиной, и если он тоже потратит на ученье шесть лет, то к восемнадцати годам будет таким же специалистом, как этот парень.

— Но только я сумел все вытерпеть, — продолжал Лукино, — не так-то просто работать, когда он в мастерской. К счастью, его почти никогда не бывает, так что… — он покрутил в воздухе паяльником, как бы давая понять, что без хозяина все становится легким.

Они опять помолчали. Марко спрашивал себя, почему Джузеппе не предупредил Лукино и почему его самого до сих пор нет.

— А когда придет Джузеппе? — спросил он через некоторое время.

— Джузеппе? А кто его знает!

— Разве сегодня он не должен быть?

— Не знаю. Я его не видел четыре дня.

— Значит, он может и не прийти?

— Очень даже может. Он приходит, когда его меньше всего ждешь.

— Но вчера вечером он сказал моему отцу…

— Да ладно тебе, не волнуйся. Ты ведь пришел? А уж я знаю, что с тобой делать. Ведь ты хочешь учиться?

— Да.

— Ну и хорошо. Я уже многих таких, как ты, начинал учить.

Это заявление поразило Марко. Значит, до него многие пробовали начать учение, а потом вынуждены были бросить?! А если и с ним произойдет то же самое? Нет, с ним этого не может быть. Он должен научиться ремеслу, должен уметь что-то делать. И как можно скорее, чтобы зарабатывать, приносить в дом деньги.

Лукино продолжал ловко орудовать в этой путанице проводов и действовал так уверенно, что даже мысли не могло прийти в голову, будто он может ошибиться.

«Внимание, — говорил себе Марко, — он отъединяет тот, желтый, подтягивает черный, припаивает красный… кажется, все так просто…»

Сначала Лукино проводил паяльником по какой-то темной пасте и слышно было, как она закипает и потрескивает. Потом брал на кончик паяльника расплавленную капельку олова от лежащей на столе проволочки и припаивал провода.

 

VII

Смерть мастро Паоло

Мастро Паоло спал не просыпаясь почти всю ночь. Такого с ним не случалось уже многие годы. Обычно, заснув вечером, он вскоре просыпался и до самого утра лежал в каком-то полусне. Заботы порождали волнения, волнения вырастали в тревогу, и вот он лежал в темноте, широко открыв глаза и тяжко вздыхая.

Уже три месяца он жил один. Для него они были тремя столетиями. По ночам в тишине чердака мышиная возня, попискивание птиц раздавались необычайно громко и, казалось, длились бесконечно. Они всегда долетали до него как-то внезапно, когда он лежал неподвижно, сосредоточенно прислушиваясь к внутренним голосам и воображаемым звукам. Временами его охватывал страх: он не мог вспомнить голоса внуков. Как говорил Марко? Как звучали голоса Паоло и Рино? Он забыл. Он пробовал их себе представить. Да, вот это голос Кармеллы. А это — Джины. Но голоса мальчиков ему никак не удавалось услышать. Однако он не терял надежды, вслушивался и ждал, что вот-вот они прозвучат в его мозгу. Но они должны были появиться откуда-то извне, как раз оттуда, откуда доносились возня мышей и попискивание птиц. Когда ему удавалось наконец уловить мальчишечьи голоса, он стремился удержать их в себе как можно дольше, старательно закрепляя в памяти.

Ему уже недостаточно было писем дочери; не успокаивало его и то, что он сам каждый вечер писал ей. В своих письмах он ненадолго отводил душу, но потом ему становилось еще тоскливей. Время тянулось бесконечно, как мысли, которые осаждали его в ночные, да и в дневные часы в поле, раскаленном от летнего зноя, под монотонный аккомпанемент пил, режущих камень. Иногда он впадал в дремоту на пять-десять минут и этим вознаграждал себя за ночные бдения. Если бы эти минуты были часами! Солнечные лучи не проникали сквозь крепко сомкнутые веки, а равномерный шум машин убаюкивал.

Но не дай бог, если бы начальник застал его спящим. Он не только накричал бы на него, но и стал бы упрекать, что он спит целыми днями.

А в эту субботнюю ночь он спал очень долго, потому что накануне устал сильнее обычного. Он кончил работать в восемь и целый час ходил по магазинам, делая кое-какие покупки. Дома он увязал их в два аккуратных свертка, чтобы удобней было нести. Он первый раз ехал в Бари навестить родных и не хотел являться с пустыми руками. Чтобы привезти дочери хоть немного денег, он забрал у хозяина все, что ему причиталось за проработанные дни, и аванс в счет будущего. Он не думал о том, на какие деньги будет жить, когда вернется из Бари. Сейчас он хотел только одного — быть заботливым дедушкой и отцом.

Этого дня он ждал долго и мучительно. Несколько раз откладывал поездку, потому что больше всего боялся наступления того момента, когда ему придется вновь расставаться с ними, ведь всего восемь или десять часов они проведут вместе. Но об этой главной причине он в письмах умалчивал. На просьбы дочери собраться в одно из воскресений навестить их, провести с ними хотя бы денек, с утра до вечера, он неизменно отвечал, что именно в этот день занят и лучше дождаться весны. Тогда дни станут длиннее, и они смогут побыть вместе подольше. Он откладывал поездку потому, что это ожидание было единственным, что еще оставалось у него в жизни. Он знал, что его ждут, что внуки хотят, чтобы он приехал, и это помогало ему верить, что он не одинок.

По воскресеньям для него снова, как и много лет назад, сделались привычными посещения кладбища. Он отправлялся туда утром, но не слишком рано, чтобы взглянуть на могилы своих близких и прежде всего на могилу покойной жены. После возвращения из Америки он вначале бывал там ежедневно, потом стал ходить раз в неделю, а когда поступил на работу в портовую таможню, и того реже — один, два раза в год.

Он и сам не заметил, как внуки постепенно отучили его от посещения кладбища. Он ходил с ними к морю, где обретал иной мир и покой, чем те, что находил на кладбище в первые годы после возвращения на родину, — тогда он чувствовал себя выбитым из колеи, его преследовали воспоминания о жене. Но теперь, как и в те далекие годы, он находил покой только на кладбище. Однако это чувство уже не было похоже на прежнее, оно угнетало его, заставляло погружаться в свои мысли, жить в ожидании еще более полного, окончательного покоя. Теперь он оставался на кладбище недолго. Менял воду в цветах или ставил новые, если удавалось их раздобыть, прочитывал несколько молитв, да и то не до конца, потом некоторое время стоял, прислушиваясь к тишине.

Порой до его слуха доносился издали шум прибоя. Он вслушивался, и ему казалось, что сердце его начинает биться сильнее. В такие минуты ему очень хотелось пройти те полкилометра, что отделяли его от берега моря, и вновь увидеть его яркие краски, любоваться им. Но он не решался. Да и к чему это ему теперь? Ему уже нечего больше ждать от жизни. Совсем нечего! Он ходил по дорожке, мимо родных могил, смотрел на надгробия, потом останавливался у ниши, за которую отработал, починив и покрасив статую святого в кладбищенской часовне. Отмеченная косым крестиком, нанесенным красным карандашом, ниша ждала его, и он чувствовал, что пройдет не так уж много времени и он окажется здесь. Но это не волновало и не огорчало его.

«Умру один, как пес. Что делать… Как знать, может, так мне на роду написано! — думал он, выходя с кладбища. — Может, люди скажут, что я это заслужил».

Он вспомнил давнюю историю, которая произошла больше пятидесяти лет назад. Тогда в семинарии он швырнул чернильницу в учителя латыни, священника, который взял себе за обыкновение называть его «рыжим». В тот раз он не сдержался, и его выгнали из семинарии, а ведь мать так хотела, чтобы он учился там, она с детства повторяла ему: «Блаженна семья, давшая еще одного слугу божьего». К счастью, он не попал в цель, чернильница разбилась вдребезги о стенку совсем рядом с головой учителя. Этот проступок вызвал большой скандал и даже внушил многим ужас. Люди в их краю стали поговаривать об отлучении Паоло от церкви, и первое время крестьяне, завидев мальчика с шапкой вьющихся огненных волос, с озорными глазами, обходили его стороной, уверенные, что это дьявол научил его швырнуть чернильницу в служителя божьего.

Но что значит, в сущности, на роду написано — божья кара? Ему нужно только одно: чтобы его оставили в покое, он не желал никому зла и не хотел, чтобы ему причиняли зло. Он был стар, и ему оставалось только терпеливо ждать и твердить себе, что ему все равно, в какой миг навеки закрыть глаза. Ведь уже давным-давно прошли те времена, когда он хотел начать жизнь сначала, готов был стать кем угодно.

«Пусть даже я снова буду заниматься своим дурацким ремеслом, лишь бы начать все сызнова!»

Тогда у него еще была надежда, крепкая вера, а что от нее осталось — жизнь подтачивала ее день за днем и год за годом.

Начать жить сначала?! Он печально улыбнулся. Теперь у него даже не было такого желания. А ведь как в свое время успокаивала его эта мысль, какую веру вселяла! Встречаться с людьми, будто впервые, не подозревая, что уже знал их прежде, что любил их или ненавидел, побеждал или был вынужден защищаться. Принимать, словно в те далекие годы, когда еще верил в них и видел в жизни только дружбу и любовь, а не борьбу, не злобу. Правда, многие люди были такими же, как он, по крайней мере его близкие. Несчастные! Они боролись за существование, точь-в-точь, как он сам. В его возрасте не стоит кричать о том, что он не в силах больше терпеть. У него одно только желание: уйти из жизни без мучений. Он желал этого, как единственной милости, на которую еще имел право. Умереть незаметно для себя — лечь спать и закрыть глаза навсегда.

Ассунте, как и отцу, казалось, что они не виделись уже несколько лет. Ей хотелось увидеть его, чтобы хоть на несколько часов почувствовать чью-то заботу о себе, ощутить, что она не одинока в своей жестокой борьбе.

Она одела и умыла детей, убралась в доме и принялась стряпать обед. Она стремилась все сделать заранее, чтобы у нее осталось больше времени побыть с отцом.

На вокзал встречать мастро Паоло пошли Амитрано и трое внуков, среди них был и Рино, он обещал матери, что не будет держать палец во рту. Однако он тут же забыл об этом и, стоя в сторонке, сосал палец. Когда приехал дедушка, он ухватился за его руку, оттолкнув Марко, и не отпускал до самого дома. За другую руку деда держал Паоло. Время от времени мастро Паоло сжимал покрепче эти ручонки и, заглядывая в лица мальчуганам, улыбался им. Он улыбался и Марко, который шел рядом с Рино и нес один из свертков.

Амитрано тем временем рассказывал обо всем. Собственно, ему нечего было и рассказывать, потому что Ассунта своими письмами держала отца в курсе всех их дел. Все же Амитрано старался подробней описать новую мастерскую, которая была меньше прежней, говорил, что Марко пробовал учиться у радиотехника, но недавно это пришлось оставить: чтобы научиться делу и начать хоть немного зарабатывать, потребовалось бы года три, не меньше. А положение семьи сейчас такое, что необходимо, чтобы мальчик хоть что-нибудь стал зарабатывать как можно скорее.

Жили они теперь в подвале большого дома на широкой улице. В первом этаже этого уже не очень нового дома под лестницей находились одна против другой две двери, которые вели в подвальное помещение. Пользуясь жилищным кризисом, хозяйка дома, вдова фабриканта томатной пасты, решила сдать эти подвалы под жилье. В одном из них уже давно жил зеленщик, целыми днями бродивший по улицам города со своей тележкой, а другой подвал хозяйка сдала Амитрано, потребовав с него квартирную плату за три месяца вперед.

Когда мастро Паоло увидел, где теперь живут его близкие, у него защемило сердце. Правда, дочь уже писала, что они живут в подвале, но он не представлял себе, что это такая дыра. Войдя в дверь, он спустился на четыре ступеньки и оказался в комнатушке четыре на три метра, освещенной тусклой лампочкой. От затхлого воздуха першило в горле, но он не показал даже виду, а вскоре привык и к искусственному освещению.

Все были ему так рады. Девочки старались оттеснить братьев и занять их место около дедушки. Мастро Паоло улыбался, ласкал детей, внимательно выслушивал их вопросы. Окруженный старшими внуками, он сидел на старом вытертом стуле и держал по очереди на коленях младших, в то же время прислушиваясь к тому, что говорил ему зять. Ассунта при встрече крепко обняла отца, с трудом сдержав подступившие к горлу рыдания, теперь она молчала и только издали смотрела на него, но глаза ее были красноречивее слов.

Время шло быстро, и он уже начинал подумывать о том, что скоро настанет пора расставания. Он поглядывал на стенные часы, вытаскивал из жилетного кармана свои. Заметив это, дочь упрекнула его:

— Время еще есть! Ты что, боишься опоздать на поезд?

— Привычка… — солгал он, покачав головой.

— Так забудь о ней на сегодня, а то ведь мы сами портим себе всю радость встречи.

В полдень Амитрано захотел сводить мастро Паоло в свою теперешнюю мастерскую, но старик просил оставить его здесь. Может, они сходят туда после обеда. Ему не хотелось ни на минуту расставаться с внуками и дочерью.

— Успеешь еще, — вмешалась Ассунта. — Оставь пока папу в покое. Да и что ему там смотреть? Ведь он приехал повидать нас.

— Я думал, он захочет прогуляться, — сказал в свое оправдание Амитрано и вышел на улицу. Но далеко он не ушел: обойдя квартал, он вернулся домой. Лучше посидеть дома, в особенности сегодня, когда в гостях у них тесть, а не бродить одному по улицам, ломая голову все над теми же проклятыми вопросами.

Ассунта, воспользовавшись случаем, показала отцу их жилище. Сначала мастро Паоло хотел уклониться от этого, но потом, решив, что дочь может обидеться, пошел за ней в сопровождении внуков.

Две крошечные комнатки прежде составляли одно помещение. Затем их разделили стенкой, высотой немногим более двух метров. Сообщались они между собой через нишу. Дверей не было. Во вторую комнатку свет проникал через маленькое оконце, выходившее во двор. Из первой комнаты через небольшую дверь можно было выйти в длинный узкий коридор, где была плита и водопроводный кран с раковиной. В глубине коридора наполовину застекленная дверь вела во дворик, где в углу была устроена уборная.

Амитрано скрепя сердце решился снять это помещение из-за его дешевизны. Оно было не только сырым и темным, но еще кишмя кишело тараканами. По утрам и матрацы, и простыни оказывались влажными, а белье, лежавшее в шкафу, пропахло плесенью. Вечером, после ужина, стол, стоявший посредине комнаты, придвигали к стене, а на его место ставили две раскладных кровати для малышей. Марко и Паоло устраивались на ночь в коридоре, днем служившем кухней. Когда никому больше не надо было выходить во двор или пользоваться плитой, они стелили себе постель на низеньких козлах, сколоченных отцом. Днем скатанный матрац вместе со сложенными в него простынями клали около раковины, а доски и козлы выставляли во двор.

— Это все временно… — оправдывалась Ассунта, видя, что отец рассматривает стены и низкие своды, — как только найдем жилье побольше, постараемся снять. Тогда и ты переедешь к нам. Это уже решено. Ведь не будем же мы вечно так жить?

— Обо мне не беспокойтесь, — возражал мастро Паоло, — коли вам хорошо, то мне и подавно, — и он все смотрел на своих внуков.

— Ну да, уж ты скажешь!

Она хотела было излить ему душу, но как раз в этот момент послышался стук в дверь и Ассунта вздрогнула всем телом.

«Кто это может быть? Ведь сегодня праздник! А тут еще Элиа нет дома». Но она тут же услышала свист мужа и облегченно вздохнула.

— Это Элиа! У меня сразу отлегло от сердца! — и, прижав руку к груди, она пошла открывать дверь, бросив по дороге взгляд на счетчик.

От мастро Паоло не ускользнул испуг дочери. Но он сделал вид, что ничего не заметил, решив спросить ее, что это значит, когда они останутся одни. Ассунте тоже хотелось побыть с ним наедине хотя бы полчасика, дать волю своим чувствам, поплакать, испытать хоть временное облегчение.

С неделю назад ко всем ее страхам прибавился еще страх попасться с электросчетчиком. Радиотехник Джузеппе без всякого умысла рассказал ее мужу, «как можно оставить в дураках электриков», и тот, невзирая на мольбы и слезы жены, едва придя домой, последовал дурному совету. Сделать это было нетрудно: достаточно воткнуть булавку в один из проводов у счетчика. Став на стул, можно было обнаружить эту булавку, торчащую из провода, благодаря ей диск счетчика переставал вращаться.

Но Ассунта целый день дрожала от страха. Каждый раз, когда раздавался стук в дверь, сердце ее готово было выпрыгнуть из груди. Что бы она в эту минуту ни делала, несчастная замирала, съежившись и затаив дыхание. Даже если стук повторялся, она, как ей наказывал муж, не открывала дверь.

Амитрано нелегко было пойти на обман электрической компании. Он тоже очень боялся и каждую ночь решал вынуть булавку, едва рассветет. Но наступало утро, и он откладывал выполнение своего решения.

— Только до тех пор, пока я не найду работу! — оправдывался он. — Мне это вовсе не по душе! Я никогда ничем подобным не занимался. В нашем роду все были честными людьми, могли высоко держать голову!

Чтобы не поддаваться страху, он утешал себя тем, что за небольшие прегрешения и наказание бывает ничтожным. Однако, поразмыслив, приходил к выводу, что это не так. Ведь человека, укравшего велосипед и пойманного на месте преступления, сажали на несколько месяцев в тюрьму. А тот, у кого была фабрика или магазин, преспокойно грабил своих ближних и в тюрьму за это не попадал. Об этом даже в газетах писали! И он обрушивался на уголовный кодекс, который так несправедливо судил разные преступления.

Во время обеда разговор зашел о кризисе. Вернее, говорили мастро Паоло и Амитрано, а Ассунта и дети слушали, поглядывая то на одного, то на другого. Мастро Паоло слышал, как его хозяин рассуждал о кризисе с поставщиками и клиентами.

— Что тут поделаешь с нашей экономикой, да еще в этих краях? — вопрошал Амитрано.

— Кто может сказать, когда кризис кончится? — добавила Ассунта.

— А кто от него страдает? Мы — бедные люди!

— Послушать хозяев, так мы уже на пути к новому подъему, — продолжал мастро Паоло. И спросил у зятя: — Ты помнишь, что было в конце двадцать четвертого — в начале двадцать пятого года? Совершенно исчезли наличные деньги, и не только у нас.

— Как исчезли? Куда же дели их те, у кого они были? — удивилась дочь.

— Деньги уплыли в Америку, в сейфы Нью-Йорка. Тогда можно было недорого купить золото и ценные бумаги, и богатые итальянцы решили таким путем обезопасить себя на будущее.

— А теперь?

— А теперь они в стороне. Они всегда выходят сухими из воды. Расплачиваемся всегда мы! — сказал Амитрано.

— Для них все эти годы — с двадцать пятого по двадцать девятый — были годами тучных коров, — заметил мастро Паоло.

— А мы становились все более тощими день ото дня… — подхватила Ассунта.

— Несчастье в том, что и там, в Америке, бедному люду, а не кому другому, пришлось выносить все это на своем горбу, — сказал отец.

— Но больше всех достается нам, итальянцам. Другим государствам все же не так туго приходится, — заметил Амитрано.

— Из-за этих господ из Рима? — спросила Ассунта.

— А из-за кого же еще? Они разбазарили весь наш золотой запас. Разве не так? Ведь и в нашей стране было золото. Куда же оно делось?

— Казалось, одно это могло открыть глаза нашим дуракам итальянцам. Так нет же, мы, как овцы, идем за бараном.

— А откуда взялся этот кризис? — спросил Паоло.

Отец строго взглянул на него, и мальчик послушно замолчал. Но тесть сделал знак, что хочет ответить.

— Откуда он взялся? — переспросил он. — Этого вам сейчас не объяснишь, подрастете — поймете. — И обращаясь к зятю и дочери, продолжал: — До войны мы тоже жаловались на трудности, но тогда все-таки еще можно было жить.

— В прежние времена «на два и на три» ты мог утром съесть большую булку с обрезками колбасы или ветчины, — сказал Амитрано. И обернувшись к детям, пояснил — На два чентезима хлеба и на три чентезима колбасы. Скажешь колбаснику: «на два и на три», и он тебя сразу понимает. Вот ты и сыт до двух часов.

— А потом цены поднялись и вместо чентезимов пошли уже лиры, — вздохнула Ассунта.

— Да и те ничего теперь не стоят… — добавил Амитрано.

— Зато у нас есть «общедоступные столовые» и «дешевая кухня», — заметил мастро Паоло.

— На бумаге! Об этом мы читали, только никто их в глаза не видел. Банда преступников, вот что они такое! — воскликнул Амитрано.

— Они большие хитрецы. Я читал в газете отчет о деятельности благотворительных обществ. Миллион человек получили пособие прошлой зимой. А будущей зимой они собираются оказать помощь двум с половиной миллионам.

— Кому же это они оказывают помощь?

— Они и у нас кое-кому помогли. Нужно держать сторону хозяина, и он даст тебе рекомендацию.

— Благотворительность с палкой, значит?

— И подумать только, что можно сделать так, чтобы всем на свете жилось хоть немного лучше! — вздохнула Ассунта, поднимаясь и уходя на кухню. — Человек рождается, живет, умирает. Покидает все, чем владел… К чему же такая жадность? К чему богатство? Скажи, папа?!

— Все мы идем одним путем… к одной цели, — заключил мастро Паоло, качая головой.

Немного погодя он хотел было встать и пойти за дочерью в кухню, но почувствовал острую боль в сердце и невольно схватился рукой за грудь. Он уселся поудобнее в кресле и оглянулся. Никто ничего не заметил, он был очень этому рад. Но боль не проходила.

«Никогда со мной такого не было! Видно, я переутомился…» Прижав локоть к сердцу, он ждал, когда боль утихнет.

Тем временем зять ушел в другую комнату и прилег на кровать.

Мастро Паоло решил пока ничего ему не говорить. Но через несколько минут он опять почувствовал такую боль, будто ему проткнули сердце толстой иглой. Он еще плотнее прижал локоть к левому боку.

«Как странно», — подумал он. Он взглянул вверх и почувствовал, что голова у него стала тяжелой. Ему трудно было дышать.

«Может, я съел лишнего. Ведь я к этому не привык, вот оно и дает себя знать». Пытаясь убедить себя, что боль пустяковая, он стал болтать с младшими внуками.

«Как они выросли, — думал он, — всего за три месяца, и они еще вырастут! Разве будут помнить они обо мне через несколько лет?! Да, тут уж ничего не поделаешь. На это не стоит и надеяться».

Он взглянул на Марко и Паоло, и ему показалось, что они угадали его мысли. Он с трудом улыбнулся им, он уже не мог поднять глаз.

«Эти, пожалуй, еще будут помнить меня. А малыши? Невинные крошки, они не вспоминают обо мне даже сейчас, когда мы живем на расстоянии каких-нибудь сорока километров».

И все-таки он всегда надеялся, что старшие внуки будут помнить о нем. Он все собирался поговорить с ними, дать им наставления на будущее, когда его уже не станет на свете, но со дня на день откладывал этот разговор. Марко прожил с ним одиннадцать лет, Паоло — десять, они видели его каждый день. Он постепенно раскрывался перед ними, и как раз в тот период их существования, когда они начинали узнавать жизнь. Он умел беседовать с ними лучше, чем отец, он защищал их и пытался объяснить некоторые вещи, чью суть не всегда сам до конца понимал. Следя, как подрастают дети, он не раз думал о том, что, может быть, кто-то из них сотрет крестик, начертанный красным карандашом на мраморе ниши, и вместо крестика высечет надпись, где расскажет все, что знал о нем и чему научился от него.

«Это единственное, что мне осталось», — твердил он в Трани, глядя, как они лежат, свернувшись калачиком, один в ногах, другой в головах кровати. Однако в глубине души он сознавал, что со временем и они начнут понемногу забывать о нем, что его заслонят другие люди и события.

«Три поколения, не больше, — убеждал он себя. — Иначе и быть не может. Бабушка, мать и я! А теперь — я, дочь и внуки. Вот и все. Такова жизнь!»

Он смотрел на детей сквозь очки, слушал их и думал, что скоро нужно будет с ними расставаться.

Дети, отталкивая друг друга, протискивались поближе к деду, ждали его ласки. Он видел это и улыбался, стараясь каждого приласкать, погладить, особенно малышей. Но когда кто-нибудь из детей прижимался к нему с левой стороны, мастро Паоло тихонько отстранял ребенка и почти умоляющим голосом просил подойти с другой стороны. Прижав локоть к левому боку, он положил руку на грудь, потому что боль возобновилась и не давала ему вздохнуть.

Ассунта вернулась из кухни и накричала на детей.

— Отстаньте вы от него! Вы задушите своего дедушку!

— Нет, нет, не прогоняй их. Они мне не мешают, — сказал он и именно в этот момент почувствовал особенно мучительный приступ боли.

«Смотри, пожалуйста, именно сегодня оно выкидывает такие шутки!»

— Тогда оставайтесь, но не надоедайте ему, — сказала дочь и стала извиняться перед отцом, что у нее нет кофе. — Мы больше не пьем его. Даже суррогата. — И чтобы не говорить об истинной причине, добавила — И без того все стали такие нервные!

Мастро Паоло, как никогда, хотелось бы сейчас выпить чашечку кофе, но он успокоил дочь, сказав, что и сам отвык от него.

Ассунта села напротив отца и начала расспрашивать, что нового в их краях. Ей временами казалось, что она уехала далеко-далеко, за многие тысячи километров от Трани и никогда больше туда не вернется. Теперь, в мыслях своих сравнивая их нынешнее положение с прежним, она испытывала особенно острую и мучительную тоску по родному краю, где прошла ее молодость.

— Как порт, папа? — вдруг спросила она, взглянув на отца так, словно он должен был сообщить ей какую-то необычную новость.

— Стоит все на том же месте! — резко крикнул Амитрано из другой комнаты. — Уж не думаешь ли ты, что его украли?

Но мастро Паоло в ответ на вопросительный взгляд дочери улыбнулся ей.

Ему вспомнилось утро их отъезда. Что он тогда пережил! Он запер квартиру и ушел в порт. Фонари не горели, но было почти светло. Последние суда, еще не ушедшие в плаванье, стояли под парами у самой пристани, на грот-мачтах у них горели огни. Дальше неподвижными черными пятнами маячили баркасы, готовые с рассветом принять на палубу тяжелые каменные блоки и отплыть в порты Далмации и Албании. Порой запоздавший рыбак быстрым шагом проходил мимо, зажав под мышкой сверток с куском хлеба, и, поднявшись на борт, исчезал в глубине судна.

Некоторые узнавали мастро Паоло. За два года работы в портовой таможне он со многими познакомился в порту. Но в то утро он был рад темноте. Поклониться в ответ, пожелать хорошего улова стоило ему больших усилий. Ему трудно было даже поздороваться с этими людьми, чья жизнь была так же тяжела, как и его, с людьми, которым он сочувствовал, которых понимал. Он чувствовал себя всем чужим и далеким, и этим рыбакам тоже, ведь бывают в жизни такие минуты, когда люди ничем не могут помочь своему ближнему.

Он пошел на дальний конец мола, сел под маяком и стал глядеть в открытое море. Небо было сплошь затянуто тяжелыми облаками, и вода от этого казалась густой и черной как смола.

«Они попадут под дождь. Но если поторопятся, вещи не успеют промокнуть». И он старался угадать, когда начнется дождь. Так он просидел неподвижно больше часа. Он не видел моря. Для него оно не существовало. Не существовало вообще ничего. Была только боль, засевшая в глубине его существа. Казалось, она даже материализовалась, уплотнилась, превратилась в какую-то молчаливую бесцветную глыбу, которую ничто не в силах сокрушить. А ведь сколько раз, бывало, море успокаивало его! Как он любил смотреть на эти волны, устремив взгляд вдаль. Но в то утро даже море не приносило ему утешения. Он не мог, не хотел смириться, как обычно, его душа не могла раскрыться навстречу этой безбрежности, этому шуму прибоя, волнам, бьющим о стенку мола, непередаваемым переливам красок предрассветного моря. Время от времени до него долетал резкий звон большого соборного колокола, и это выводило его из оцепенения.

«Звоните, звоните! Моей семьи вы все равно не вернете! Уж такова, видно, моя судьба — одиночество. С этого я начал, этим и кончу».

Ему стало холодно, сырость пронизывала его до костей; но он не хотел поддаваться этому. Вокруг еще стояла тишина, и в свете занимающегося утра все только начинало принимать четкие синеватые очертания. Море лежало серовато-черное, плоское и лишь в горловине бухты было испещрено мелкой рябью от будораживших его течений.

«Сейчас они уже проехали половину пути. Через час будут на месте».

Ему все еще не верилось. Значит, они действительно уехали! И навсегда! А он остался здесь один…

Он понял, что до этого дня мог еще надеяться, что и у него есть какая-то цель в жизни, но отныне он никому больше не нужен. И все же он готов был вынести и это последнее испытание, лишь бы знать, что его близкие станут жить хоть немного лучше, лишь бы им хоть чуточку улыбнулось счастье.

«Ведь мне уже шестьдесят девять лет. Хорошо ли, плохо ли, свою жизнь я уже прожил. Ни к чему вспоминать все то тяжелое, что выпало на мою долю. Что было, то прошло. Но они! Ведь они имеют право на счастье! Моя дочь, зять, дети! Главное — дети, эти невинные создания! Они не должны страдать. Я отказываюсь от всего и еще раз — от всего, но они не должны испытать того, что испытал я!»

Он поднялся и пошел к дому.

— Я больше не бывал в порту, — с трудом произнес он. — Мне некогда. И потом… к чему?

— Да, да, я знаю, — ответила дочь, понявшая, что он хотел этим сказать. — Раньше все было по-другому. А парк? Представляю себе, как он разросся!

— Думаю, что да. Но точно не знаю. Я не бываю там. Да, наверно, он еще закрыт.

— Вот, вот, и правильно, — пробормотал Амитрано. — А то еще кто-нибудь его съест!

Но никто не улыбнулся. Ассунта встала, пожала плечами, словно говоря: «Что с ним поделаешь, вечно он болтает вздор», — и вернулась в кухню.

Приступы боли стали чаще, и мастро Паоло решил выйти во двор: может, на воздухе ему станет легче. Он отстранил от себя внуков и встал. Но едва сделал несколько шагов, как у него закружилась голова. Он закрыл глаза и оперся о плечи Марко и Паоло.

Малыши выбежали во двор. Мастро Паоло опять сел. Но голова у него продолжала кружиться. Боясь, что старшие внуки заметят это и позовут мать, он стал легонько подталкивать их:

— Идите и вы тоже. Через минутку я выйду к вам.

Дети не поняли. Может быть, дедушка хочет немного отдохнуть, спокойно посидеть один? Они переглянулись и вышли.

Мастро Паоло закрыл глаза и прислонился к спинке стула. Только голове не на что было опереться, и он слегка откинул ее назад. На несколько мгновений он почувствовал облегчение, но затем какая-то сила начала толкать его вперед.

«Смотри, пожалуйста, что со мной происходит! И как раз теперь, когда мне пора возвращаться домой. Приехал здоровым, а уезжаю больным. Если только она заметит…»

Он продолжал сидеть с закрытыми глазами, ему захотелось прилечь на кровать, показалось, что она где-то рядом. Он пошарил около себя, напрягся в последнем усилии и склонился набок. Затем, уже ничего не чувствуя, упал скрючившись на пол.

На звук падения тела из соседней комнаты прибежал Амитрано. Он крикнул жену, она тотчас пришла, а за ней и дети, напуганные криком отца. Они как можно осторожнее подняли мастро Паоло и перенесли на кровать.

— Папа, папа, что с тобой? — причитала Ассунта.

— Ничего, ничего… — смог еще сказать мастро Паоло, не открывая глаз.

Ассунта побежала в кухню разжечь огонь. Амитрано, стоя около кровати, смотрел на тестя и чувствовал себя словно парализованным. Дети застыли в ногах кровати с другой стороны и, переводя взгляд с деда на отца, ожидали, чтобы он чем-нибудь помог больному.

Дыхание мастро Паоло становилось все более тяжелым. Амитрано взял у него очки, снял ботинки. Он смотрел на тестя и впервые с отчаяньем чувствовал, что не знает, что делать. Расстегнул ему жилет, ворот рубашки, пояс брюк. Но мастро Паоло от этого не стало легче.

«Что делать? Бежать за врачом?» Он не знал ни одного врача здесь и не представлял даже, где его искать. «Обратиться в аптеку? Где тут дежурная аптека?» Надо ему самому пойти туда — в такой момент на детей нельзя полагаться, и в то же время его присутствие дома было сейчас необходимо.

Вернулась Ассунта, продолжая причитать, она велела Кармелле последить в кухне за кастрюлей с водой.

— Папа, папа, это я — Ассунта! Посмотри, мы все здесь, около тебя!

Казалось, мастро Паоло приходил в себя. Он глубоко вздохнул, как бы освободившись наконец от какой-то тяжести, но глаз не открыл. Ассунта почувствовала облегчение и вновь начала звать его.

— Папа, папа, как ты себя чувствуешь? Папа, это я! Скажи, что у тебя болит?

Мастро Паоло еще раз глубоко вздохнул и, открыв глаза, повел ими, устремив взгляд в потолок, потом снова опустил веки.

— Это так, ничего… — еле слышно произнес он.

Ассунта начала тихонько плакать. Слезы градом скатывались на подушку, рядом с головой отца. Она вытирала платком пот, выступавший у него на лбу, и продолжала звать его.

Амитрано охватило отчаяние. Что делать: выбежать на улицу, взывать о помощи или подождать, пока тестю станет немного лучше, оставаться около него и своим присутствием поддержать жену и детей?

Они были совсем одиноки. В городе с населением в сотни тысяч человек они были одиноки, так одиноки в своей жалкой каморке под лестницей, куда свет проникал через маленькое оконце, упиравшееся прямо в высокую стену внутреннего дворика.

Он отбросил раздумья, взял одеяло и накрыл ноги тестя. Потом распорядился, чтобы дети шли в кухню. Но сказал это как-то неуверенно, будто против своего желания. И впервые дети не послушались его, не двинулись с места. Они, не отрываясь, глядели на распростертое на кровати тело дедушки, на его ноги в штопаных бумажных коричневых носках с двумя дырками, из которых торчали большие пальцы, и даже не заметили, когда он, глубоко вздохнув, уснул навеки.

* * *

Похороны состоялись на следующий день только в шесть часов вечера, до них уже были назначены две церемонии на более ранний час.

Во главе процессии шел священник со свечой в руках и читал молитвы, которые подхватывал псаломщик в короткой белой накидке; он нес распятие и опережал священника на один шаг. За ними следовал открытый коричневый катафалк с гробом того же цвета. На гробе лежал букетик гвоздики. Это был дар женщины, жившей в соседнем подвале. Она в последний момент дала цветы факельщику, чтобы тот положил их на гроб. За гробом шел Амитрано, по бокам от него Марко и Паоло. Рядом с Паоло — радиотехник Джузеппе.

День был теплый. Небо голубое, без единого облачка. Путь предстоял долгий: надо было пройти весь центр города с его людными улицами. В этой похоронной процессии было что-то необычное и непонятное. Порой удивленные прохожие останавливались, смотрели на четырех человек, провожающих гроб, и протягивали вперед руку по римскому обычаю или просто снимали шляпу. И тотчас же шли дальше.

«Жизнь идет своим чередом, — говорил себе Марко. — Мы шагаем за гробом, а в гробу лежит дедушка, и это навсегда».

Он вспомнил белый платок, намоченный в спирте, который положили на лицо умершему, прежде чем закрыть гроб крышкой и запаять его.

«Нет, не может быть. Не может быть, чтобы там, в гробу, лежал дедушка!»

Но он уже не испытывал желания взбунтоваться против этого, как прошлой ночью. Теперь он ощущал только пустоту и печаль. Он пробовал молиться, но слова молитвы не шли ему на ум и не слетали с губ. Он хотел было заплакать, но и этого не смог. Он, единственный, не пролил ни слезинки и стыдился этого, его терзали жестокие угрызения совести. Однако он чувствовал потребность в чем-то ином, в чем именно — он не мог понять.

«Дедушка, помоги мне хоть ты, — молил он. — Помоги нам всем. Ведь мы совсем одиноки. И я одинок так же, как папа, как мама, как Паоло, как все мы. Помоги нам! Может, теперь это в твоих силах!»

Он обращался к деду с такой же точно молитвой, с какой обычно обращаются к богу или к святым; в доме чаще других молилась им мать. В отличие от отца и брата, которые шли, опустив голову, Марко все время смотрел на гроб, а иногда бросал взгляд на прохожих. Разве для кого-нибудь имела значение смерть его дедушки? Ни для кого, совершенно ни для кого!

«Бедный дедушка, он мог бы пожить еще хоть немного. Он никому не причинял зла. Он трудился, чтобы заработать себе на хлеб. Хоть бы несколько лет еще пожил…»

Процессия прошла до конца одну из главных улиц города, и перед ними открылся голубой морской простор. Прежде чем катафалк свернул в сторону, мальчик бросил взгляд на море. И вспомнил море и каменистый пляж в родном Трани. Всего несколько месяцев назад его водил туда дедушка. И мальчик вновь увидел перед собой деда, пристально всматривающегося в морскую гладь, словно ожидающего чего-то из дали горизонта.

Иногда при ясном закате с пляжа бывал виден мыс Гаргано с плоской вершиной утеса, внезапно обрывающегося в море. Дул мистраль, воздух был словно из стекла, а море затянуто мелкой рябью. Было холодно, и они с Паоло держали замерзшие руки в карманах, стараясь засунуть их как можно глубже. Дедушка тоже засунул руки в карманы пальто и, подняв невысокий воротник, глядел на море. Стекла его очков сверкали мелкими брызгами морской воды, а взгляд чуть прищуренных глаз был неподвижно устремлен вдаль.

Если бы отец разрешил, Марко вернулся бы в родные края хоть сегодня вечером.

«Там я буду продолжать думать о тебе. Там будем только ты да я. Я буду по-прежнему любить тебя. И никогда не забуду. А если я не буду знать, как поступить, помоги мне советом. Я, верно, больше похож на тебя, чем Паоло. В душе. Я чувствую, что не умею бороться, не умею постоять за себя. А Паоло — сильный, хотя он тоже боится. Он знает и всегда будет знать, чего хочет».

Он взглянул на Паоло, который шагал по другую сторону от отца.

Тот шел, опустив голову, и все еще плакал. Джузеппе положил ему руку на плечо и время от времени, наклоняясь, говорил что-то на ухо. Паоло не замечал ни прохожих, ни улиц, ни магазинов, ни даже катафалка, за которым шагал. Он шел и все время плакал, вспоминая жалобные причитания матери. Он понимал, что дедушки больше нет на свете, и видел его таким, каким он был мертвый. Он тогда увидел его всего на одно мгновение, когда отец бинтовал ему ноги. Паоло сразу же убежал; он позвал женщину, живущую напротив, и вместе с ней отправился сначала в церковь, потом к врачу. Он очень спешил, временами даже бежал, рассказывал всем о случившемся, но одного того мгновения оказалось достаточно, чтобы в воображении его запечатлелся образ дедушки с открытым ртом и уже застывшего.

«Дедушка, я люблю тебя. Но ты не должен меня пугать. Ты не причинишь мне зла. Ты всегда любил меня. Но я боюсь. Это сильнее меня. Марко смелый, а я нет. Прости меня, что этой ночью я не смог прийти взглянуть на тебя. Не в силах был себя заставить. Но все равно я люблю тебя. И так же, как папа и мама, я обещаю тебе, что мы перенесем твое тело на родину, в склеп, где лежит бабушка. Подожди только, я скоро начну работать. Я буду помогать папе. Как только кончу школу, я, вот увидишь, сразу найду себе работу. Стану приносить домой деньги. Мама перестанет плакать. И через несколько лет ты уже не будешь лежать здесь, в этой земле. Мама говорит, что у тебя есть место на нашем кладбище, я, правда, не помню где. Но статую святого Фомы, которую ты раскрашивал, я хорошо помню. Это было на чердаке. Нужно было подняться по длинной лестнице, и там почти ничего не было видно. Ты усаживал нас на скамеечку, и мы глядели, как ты работаешь. А тебя мы перенесем обязательно. Я обещаю, клянусь тебе!»

И он опять начинал плакать, и отец оглядывался на него. Амитрано чувствовал себя каким-то опустошенным. Он плелся за гробом между двумя своими сыновьями и ощущал бесконечную усталость.

«Жизнь продолжается. И борьба продолжается. Эти два дня были как бы паузой. Но ничего не изменилось. Для нас все остается по-прежнему, папа. Мне грустно, что ты умер. Мне очень грустно. Но по крайней мере твои страдания кончились. Не упрекай меня. Я говорю с тобой, как мужчина с мужчиной. Ты начал борьбу за жизнь раньше меня. Я продолжаю ее, и, как знать, может, и детям предстоит то же самое. Ты видел, как мы живем, да ведь ты и сам так жил. Для нас эта жизнь продолжается. Для тебя она уже кончилась».

Он поднял взгляд и заметил, с каким удивлением смотрят на эту необычную процессию двое прохожих. Горько улыбнулся и опять опустил глаза.

«Видишь, даже настоящих похорон мы не смогли тебе устроить. Будто хороним приговоренного к смертной казни. И Ассунта так сказала. А ведь на что только я не шел, чтобы уговорить всех этих людей помочь нам. Они не верили, что в ближайшие две недели мне нечем будет накормить девять голодных ртов. Я объяснил им все как есть, с начала до конца, только ради таких похорон, как эти! Но если дела изменятся к лучшему, я позабочусь о том, чтобы перенести тебя в наш городок. И сделаю надгробную плиту. Чиновник не хотел даже отвести тебе участок земли, говорил, что ты не местный житель. Я знаю, ты никогда не придавал этому значения. Как ты говорил? „Мне уже будет все равно, закопайте меня где придется“. Так оно и случилось. Хорошо, что я нашел этого парня, — он кивнул на Джузеппе. — Слава богу, хоть он сказал мне несколько слов утешения. Отцу я ничего не сообщил. Не сердись. Он так же стар, как ты. И ему тоже вредны эти переживания. Я всегда вас понимал и понимаю. Это из-за них, — он кивнул на сыновей,:— я многое понял. Это они дают мне силы и дальше переносить все невзгоды жизни. А ты посочувствуй нам, своей Ассунте, которая так тебя любила. Мы оба страдаем, и даже эти невинные создания страдают».

Джузеппе по случаю похорон надел совсем еще новый костюм. Он выглядел как-то по-другому, и даже глаза у него не так косили. Когда они в полдень пришли в дом Амитрано, мать Джузеппе сказала Ассунте, что впервые за многие месяцы сын ночевал дома.

Джузеппе был расстроен. Он не снимал руки с плеча Паоло. Ему хотелось курить, и он не мог дождаться, когда наконец они доберутся до церкви. Но в то же время ему было приятно как бы опекать мальчика. Он то и дело наклонялся к нему, уговаривал его не плакать.

— К чему плакать? Довольно, перестань! Посмотри на своего брата. Ну хватит! Ведь ты же мужчина! Надо уметь стойко переносить страдания, без слез. — И он легонько тряс мальчика за плечо. Потом опять принимался смотреть по сторонам, на дорогу, расстилавшуюся перед катафалком. В отличие от Амитрано он знал в городе многих и часто раскланивался.

«Ну, конечно, они подумают, что это умер какой-нибудь мой родственник. Неважно. Я первый раз по-настоящему делаю людям добро. Если только это можно назвать добром!»

Он испытывал даже некоторое удовлетворение. Все было совсем не так, как бывало, когда он провожал на кладбище какого-нибудь знакомого, он был тогда лишь одним из многих участников процессии, иногда даже из самых последних.

«Эти люди одиноки. Они никого здесь не знают. И если уж не помочь в подобных обстоятельствах, то зачем тогда и жить на свете? Ведь мы не звери какие-нибудь!.. Вот во что превращается человек в конце концов. Через несколько дней у этого бедняги провалится нос. Прости меня (он обращался к покойнику), я говорю это с полным уважением и почтительностью. Просто так говорю. Все мы — тлен. Вот что я хотел сказать. Посмотри! Люди даже не оборачиваются. А почему? Я-то знаю… потому что тебя хоронят по четвертому разряду. Нет ни музыки, ни венков, ни многочисленных священников, нет ничего, что так нравится людям».

В этот момент процессия свернула на одну из главных улиц. В конце ее, там, где начиналось море, пользуясь погожим днем, грелись на солнышке безработные, ожидая, не выпадет ли им какая-нибудь удача. При приближении похоронной процессии они обернулись и принялись разглядывать ее. Некоторые подошли к краю тротуара и сняли кепки. Глаза Джузеппе вдруг встретились с глазами Лизы, совсем молоденькой, худенькой и хорошенькой девушки, стоявшей на тротуаре.

«Смотри-ка! Как раз сегодня ей надо было вылезти из своей дыры! — подумал он. — Ну да ладно, я не имею ничего против того, чтобы она видела меня здесь».

Испуганный взгляд девушки спрашивал его, кто умер, и он в ответ только пожал плечами.

Девушка, казалось, успокоилась и, сокрушенно покачав головой, перекрестилась.

«Вот на ком мне надо жениться. Она — молодчина, хорошая хозяйка, хотя у нее гроша ломаного нет за душой. Она могла бы полюбить меня по-настоящему. Надо почаще бывать в их доме. Может, она уже любит меня, ведь она так смотрит, когда я играю в карты с ее братьями и зятем. Я не так уж глуп, я знаю женщин. Но может, она слишком молода для меня? Ей нет еще и семнадцати. Я старше ее больше чем вдвое. Но это ничего. Я буду для нее хорошей партией, как говорит моя старушка. Тем более что погулял я уже достаточно. Если теперь возьмусь за ум — все будут довольны. А то чего я добьюсь, если и дальше буду жить по-прежнему? Мне это надоело! В конце концов мать права: „Все женщины…“— Он остановился, вспомнив, где находится. — Сейчас не время думать об этом. Извини меня, уж видно, таким я родился. Но усопших я почитаю». Он еще раз слегка поклонился гробу и, нагнувшись к Паоло, опять начал уговаривать его не плакать.

Они уже подходили к церкви, которая находилась у старой городской заставы. Марко взглянул на небо. Оно было по-прежнему все такое же светлое, ясное, словно до конца дня еще далеко. Первая звезда тоже не показывалась.

Эту звезду Марко стал замечать всего несколько дней назад на утренней и вечерней заре. От этой светящейся точки исходило ощущение покоя и в то же время грусти, потому что он наблюдал звезду обычно на закате, когда шел в булочную, чтобы купить хлеб на завтра, и шел берегом моря, или же по утрам, когда ходил вот к этой заставе встретить возчика, доставлявшего маме письма от дедушки из Трани.

Мальчик ждал, стоя на тротуаре, напротив церкви, и издали замечал возчика в старой, наглухо застегнутой шинели, примостившегося на оглобле двуколки.

Он всегда появлялся около шести, на минуту останавливался, вытаскивал из внутреннего кармана пиджака письмо, сильно помятое и без конверта, и вручал его мальчику. Тот не произносил ни слова. Кивком головы благодарил и смотрел ему прямо в глаза. Потом возчик трогал лошадь и мальчик отправлялся домой. Он знал, что возчик выехал из Трани около шести часов вечера, на повозке у него лежали один или два каменных блока. И всю дорогу он просидел в этой позе, иногда даже дремал. А порой шагал рядом с повозкой или позади нее, чтобы размять затекшие ноги.

Чтобы не беспокоить больше своего старого друга — инвалида, дедушка стал передавать письма с одним из возчиков, работавших у них на карьере. Марко ждал его и смотрел, как проезжали мимо другие повозки. Все они казались одинаковыми и двигались бесшумно, только мерно цокали лошадиные копыта. В промежутках между караванами мальчик поднимал глаза вверх и отыскивал в небе звезду, она по временам светлела и, казалось, вот-вот совсем исчезнет. Его охватывала грусть, похожая на ту, которую он испытывал на берегу моря; он так нуждался в какой-то иной привязанности и покровительстве, которые были бы непохожи на родительскую любовь. В душе его жила грусть по этим людям, таким печальным и замкнутым в своем не очень понятном ему горе. Священник последний раз призвал благословение господне на гроб, стоявший на низком постаменте. Ему вторил псаломщик.

«Вот когда все кончено», — прошептал Марко и только теперь тихонько заплакал, слезы, которые никак не шли ночью, покатились по его щекам.

«Жизнь отвратительна, дедушка! Ты узнал это раньше меня, раньше всех нас. Я тоже чувствую, что она отвратительна».

Отец заметил, что Марко плачет. Он обнял его за плечи, но не сказал ни слова. Он и сам с трудом сдерживал слезы. Марко стало стыдно, но он все плакал и плакал, даже когда Паоло, заметивший его слезы, взял его руку и крепко сжал.

Гроб вновь поставили на катафалк. Кучер хлестнул лошадей, и они понеслись галопом. Провожающие остались на паперти, глядя вслед удалявшемуся катафалку. Час погребения уже прошел, оно должно было состояться ка другой день утром. Марко больше не плакал, и Паоло тоже. Мимо проезжали экипажи. Они медленно ехали по той же самой дороге, что и катафалк, который стал уже едва заметной точкой.

— И подумать только, что в Трани у него есть свое место — ниша, — сказал отец. — Он давно приобрел ее… Неужто же счастье так никогда нам и не улыбнется?! Ведь там похоронены все его близкие, отец, мать, жена. Бедный папа!

Джузеппе ничего не сказал. Когда они двинулись в обратный путь, он крепко обнял мальчиков за плечи.

 

VIII

Заплесневелый хлеб

Со времени смерти мастро Паоло прошел месяц. Дни проходили за днями, не принося Амитрано никаких изменений, никакой работы. Был уже июнь, начинался мертвый сезон.

В то утро, как это стало привычным за последние две недели, Ассунта велела детям пойти на кухню и побыть там, а сама вернулась в коридор.

Амитрано, стоя на стуле, старался выдернуть булавку из провода, ведущего к счетчику. Время шло, и сознание вины все больше тяготило его, поэтому он решался на эту манипуляцию лишь с наступлением темноты. Возвращаясь домой из мастерской, он втыкал в провод булавку, а утром вытаскивал ее. Дни становились длиннее, и смеркалось все позже. Таким образом, они могли чувствовать себя немного спокойнее. Однако дыра в проводе стала уже такой большой, что если бы кто-нибудь пришел проверять счетчик, ее наверняка заметили бы. Поэтому каждое утро Амитрано загораживал это место горшком с пышным цветком, а под ним стелил вышитую салфеточку.

Когда он слез со стула, Ассунта позвала детей из кухни. Но они уже знали, в чем дело: в первый же день они подглядели за отцом и поделились друг с другом секретом. Но ни один из них не осмелился что-нибудь сказать по этому поводу. Все, что они думали об этом, оставалось в их головенках и выражалось лишь во взглядах, которыми они обменивались.

Трое старших поняли, что отец делает со счетчиком что-то запретное. Они улавливали это во взорах матери, в ее недомолвках, в словах, произнесенных шепотом, когда отец забирался на стул и что-то долго возился со счетчиком. Иногда отец сердился и требовал, чтобы мать замолчала, не заставляла его нервничать, а то, того и гляди, его ударит током.

Эти запретные манипуляции в представлении детей были связаны с нищетой, в которой они жили. Дети говорили себе, что, уж конечно, отец не стал бы заниматься такими делами, если бы у него была работа. Для них это было в какой-то степени оправданием, и Марко находил тут основание для искренней и убежденной защиты отца, когда проходил мимо казармы карабинеров и заглядывал туда. Парни в военной форме входили в одну дверь и выходили из другой, а часовой с винтовкой каждый раз становился во фронт и отдавал честь. Марко выдвигал в защиту отца такие доводы и выставлял такие требования, всей противоречивости которых он не понимал. Мальчик вполне искренне считал, что силы порядка обязаны изменить нынешнее несправедливое положение вещей. Карабинеры не могут наказывать за преступление, явившееся следствием лишений и внутренней борьбы. Нечто вроде «do ut des»: улучшите условия нашего существования, сделайте так, чтобы у всех была работа, и вы увидите, что мой отец и не подумает делать того, что делает сейчас.

А силы порядка — это и есть люди в форме карабинеров, которые, получив увольнительную, группами проходили мимо мастерской Амитрано, а некоторые из любопытства даже заглядывали туда. Это немного успокаивало Марко, он повторял себе, что, будь у его отца хоть какая-нибудь работа, никто из них не имел бы повода его упрекнуть, а он мог бы стоять у порога и смело смотреть каждому из них в глаза, а не подглядывать, как теперь, из глубины мастерской, стараясь определить, что их интересует, когда они задерживаются у витрины.

Перед тем как уйти из дому, отец велел Паоло не ходить сегодня на поиски работы, а ждать его. Ассунта поняла причину этого распоряжения, но она все еще надеялась, что в последнюю минуту муж изменит решение, созревшее за ночь.

— Чем я рискую? — говорил ей Амитрано. — Хозяин меня знает, он ничего не заподозрит. Улучив момент, приказчик передаст мне два свертка и… все в порядке… Не дурак же он, чтобы самому подвергаться опасности. В общем, надо только сохранять хладнокровие и спокойно выйти из молочной. Вот и все. Надеюсь, я сумею это сделать. Я обдумал все за и против. Боже мой, почему бы этому не получиться? Сумка у меня большая.

Он продолжал рассуждать в таком же духе, строя планы, обдумывая и меняя их. Ассунта ограничивалась тем, что слушала и, как обычно, ждала, когда он выговорится и наступит ее очередь, а уж она постарается его отговорить.

Когда несколько дней назад приказчик пытался толкнуть Амитрано на этот путь, он был потрясен. Отрицательно покачав головой, он не взял свертка, который приказчик передал ему, шепотом попросив спрятать в сумку. Впрочем, в тот момент он даже не понял, в чем дело. Подумал, что приказчик хочет сделать ему одолжение, хотя, вероятно, рассчитывает получить за это чаевые. Но когда около молочной к нему подошел рассыльный и со всякими предосторожностями спросил, принес ли он сверток, Амитрано стало ясно, что затеяли эти двое и чего хотят от него. Он ответил, что не взял свертка, и тогда рассыльный объяснил, чем он может им помочь. Он будет выносить в своей сумке товары, два-три свертка, килограмма по два каждый. А на улице, на некотором расстоянии от магазина, рассыльный будет забирать их у него. Он знает, куда их отнести для продажи, а вырученные деньги они поделят втроем, если только Амитрано не предпочитает получать свою долю сыром, маслом и сырками. Парень постарался даже как-то оправдать всю эту затею: жалованье у них ничтожное, у каждого семья, и нет ничего плохого в том, чтобы утаить восемьдесят-сто лир в день у хозяина, который монополизировал торговлю молочными продуктами и наживает десятки тысяч лир в день.

Амитрано почувствовал себя оскорбленным, но ничем не показал этого. Под конец он сказал, что подумает. Если завтра приказчик увидит его с большой сумкой, значит, он согласен.

С того дня он не показывался в молочной. Когда улеглось чувство обиды и было покончено с колебаниями и внутренней борьбой, он решил вообще не пользоваться услугами этой молочной. Они, конечно, думали, что его легко будет подкупить. Почему? Да потому, что ему не раз случалось просить этого самого приказчика уступить товар подешевле, вешать не скупясь. Он стал вспоминать его улыбки, недомолвки, намеки, все, что должно было привести к сговору, а он-то принимал их за знаки расположения, хотя они и казались ему чересчур доверительными. Он даже рассказывал об этом жене, и она согласилась с ним.

Но в эту ночь он наконец решился. В доме не было ни единого сольдо, и накануне вечером Марко даже не ходил за хлебом. Теперь уже нечего было взывать к своей совести. Казалось, какая-то роковая сила толкала его на этот шаг, так же, как некогда толкнула на то, чтобы воткнуть булавку в электропровод.

Все же, поймав на пороге умоляющий взгляд жены, он заколебался.

— Попробуй сегодня как-нибудь перебиться… — сказал он и вышел.

Ассунта не поняла, ее охватил страх. Она позвала Марко и наказала ему следовать за отцом, не отставая ни на шаг. Потом, решив во что бы то ни стало помешать мужу осуществить свой проект, послала Паоло искать себе места, велев заходить во все лавки и магазины подряд.

Трем младшим детям она дала ломоть хлеба, смазанный повидлом, который отложила с вечера, а трем старшим велела поститься во имя Мадонны.

Для Кармеллы, Марко и Паоло это означало сидеть целый день голодными. Дети ничего не говорили. Они уже привыкли к этому. Мать приучила их к таким постам, особенно с тех пор, как они перебрались в Бари, и всегда оправдывала это тем, что Мадонна, или святая Лючия, или святой Николай — смотря по тому, кого из святых она призывала на помощь, — благосклонно примут их жертву и ниспошлют на них благодать. Дети безропотно покорялись этому испытанию, следуя примеру отца и матери. Утром они пили как можно больше воды, а в два часа — когда на юге принято обедать — съедали только по ломтю хлеба, чуть смазанного оливковым маслом и посыпанного солью. Эта еда, объясняла им каждый раз мать, не нарушает поста. Больше они ничего не ели до самого сна, вечером они опять пытались пить воду, но не могли сделать ни глотка, вода не шла им в горло, она и без того переливалась у них в животе. Марко застал отца в мастерской. Амитрано переставлял с места на место немногие вещи, которые там были. Но мозг его продолжал работать все в том же направлении.

«Предположим, моей несчастной жене удастся сегодня как-то выкрутиться. Но ведь завтра надо начинать все сначала! Дело не в том, чтобы протянуть еще день или неделю. Хоть бы какой-нибудь самый жалкий заказчик появился. Но нет, день за днем все одно и то же!..»

Он взглянул на сына и снова зашагал по мастерской.

«Ну что может случиться?! Он даст мне свертки. Ведь и самому ему надо глядеть в оба. Так? Значит, он выберет подходящий момент. Передаст свертки, когда хозяин будет получать деньги или давать сдачу. Всего одна секунда. Но в этом-то все дело! Именно в этой секунде. Может, сойдет удачно, а может, и нет. А если неудачно, что произойдет? Меня задержат, как преступника, и отправят…»

Он вздрогнул всем телом и стиснул зубы. Перед тем как совершить дурной поступок или, готовясь к нему, острее ощущаешь отвращение ко всему этому, тошноту и страх. Особенно вначале, когда еще живы сознание дозволенного и недозволенного и природная честность. Затем понемногу человек свыкается с этим и уже не ощущает ни отвращения, ни страха. Вернее, лишь изредка удается ему снова заглянуть в свои мысли и чувства, словно на минуту раздвигается занавес в его душе.

«Итак, ты становишься вором? Ведь это кража! Даже если всего какой-нибудь килограмм сыра или масла! Ведь если все откроется, могут подумать, что кражи совершались регулярно и уже давно! А тогда попробуй докажи, что сегодня это случилось с тобой впервые или что ты ошибся! Состав преступления налицо. А если сегодня все сойдет гладко, значит завтра опять надо идти на риск!»

В его родном городке тюрьма помещалась в древнем швабском замке, некогда резиденции Фридриха II. Его построили в те времена, когда Апулия была местом, где отдыхали и развлекались, а порой и сражались немецко-итальянские короли. По преданию, рабы и пленники строили этот замок, заложив мощный фундамент глубоко в море, так что время над ним не властно.

Замки и соборы стоят многие века, в них идет бедный люд помолиться или уплатить налоги, ради поддержания их величия. Но здесь также господа, облеченные божеской властью прежде, чем людской, не раз выискивали средства лишить бедный люд не только денег, но и человеческого достоинства, ради приумножения своей силы и могущества.

Проходя мимо замка, Амитрано пробовал представить себе, какая жизнь течет за его решетками и глубоким крепостным рвом, заросшим сорняками. Метрах в двухстах от этого злосчастного места возвышался собор. Между ними находились более скромные здания судебной палаты, трибунала, суда присяжных, куда провинившихся приводили в наручниках под охраной двух карабинеров. Амитрано не выдерживал этого зрелища и отводил взгляд, либо уходил, стараясь в глубине души найти какую-то тайную причину поступка человека, идущего между двумя «сбирами», как называли в их краях карабинеров.

Такую же тайную причину он теперь старался найти и для себя. Не просто удобное оправдание, а истинную причину, которая толкнула человека на то, чтобы украсть, сделать зло, убить. Ведь совсем нетрудно заклеймить человека, совершившего преступление, но об истинном побуждении, лежащем в основе проступка, особенно если он совершен, чтобы не подохнуть с голоду, ради семьи, никто никогда не вспоминает, никто не называет его и не противопоставляет обвинению. Другие люди не видят, не осознают медленную, но неотвратимую гибель тех, у кого нет работы, а дома много голодных ртов. Люди взывают к закону, который должен их защитить, и по-своему считают себя правыми. Но тот, кто совершил преступление, если только это не закоренелый преступник, погрязший в пороке, взывает к иной справедливости, уповает на нее и сам обвиняет общество, которое хочет вынести ему приговор. А это общество, опять-таки во имя политических принципов и религиозных догм, создает вакуум вокруг того, кто не хочет подчиниться царящей в этом обществе алчности, заставляет человека стать тем, кем он быть не хочет. Бороться? Но как бороться против того, кто считает, что он стоит на страже политической, религиозной, моральной веры? Человек силен, лишь когда в руках у него оружие, а в высоко цивилизованном обществе, где жил Амитрано, таким оружием были законы, которые само это общество и устанавливало. Борьбу в этих условиях можно вести только скрытую, а чтобы победить противника, надо уметь выжидать, затаиться. Нельзя бороться одному, двоим, десяти, тысяче против десяти тысяч, ста тысяч, имеющих в руках оружие. Надо уметь выжидать и вооружиться терпением, уметь покоряться и хранить надежду, что придет время, благоприятное и для тех, кто сейчас безоружен. Эту надежду вселяет в человека вера в высшую справедливость, которая еще не узаконена, которая не признана противниками. Эта справедливость является синонимом истинной морали, равенства людей, их подлинного братства и единства.

Обо всем этом Амитрано рассуждал сам с собой, потому что он видел вокруг себя, в этом городе, где он никого не знал, недоверие друг к другу среди людей, находившихся в таком же положении, как он сам, недоверие, которое можно было прочесть в их глазах, которое затаилось в складке губ, в морщинах лица. Все эти рассуждения то воодушевляли его, то ввергали в отчаяние, временами он готов был даже кражу назвать честным поступком, а потом сам ужасался, видя в этом попытку оправдаться. Ведь надо самому испытать нищету, чтобы понять и осудить человека, запятнавшего себя преступлением, которое вызвано голодом, политикой, узаконившей голод.

В те дни многие ради куска хлеба для себя и своих детей, ради «места под солнцем» вступали в армию и сражались в Африке против Абиссинии. Смелость, рожденная отчаянием, заставляет браться за оружие, надевать военную форму и убивать людей с иным цветом кожи, но с такой же красной кровью, как наша, людей, у которых так же, как и у нас, есть семья, дети. Легионеров вербовали главным образом в провинциях Юга или крайнего Севера. Они всегда, во все времена были главными поставщиками рабочей силы для заграницы, для Америки и для других высокоцивилизованных стран, как их принято называть.

Риторические рассуждения о величии родины в глазах этих людей ровно ничего не стоили. Бедняк ничего не знает и не может знать о величии родины. Он хочет жить, хочет есть и дышать, а декларации о величии родины, которые произносят те, у кого сытое брюхо, заставляют его только сильнее почувствовать голод, проклинать, презирать и ненавидеть тех, кто пытается заткнуть ему глотку громкими словами.

Достаточно видеть этих волонтеров и призывников, когда они выходят из казармы на плац, чтобы готовиться к Великому дню, к выходу за пределы «mare nostrum».

Воинственно настроены были только офицеры, да и то не все, а в глазах солдат можно было заметить лишь удовлетворение своим новым положением, благодаря которому их жены, дети или родители смогут жить хоть немного лучше, — будут иметь кусок хлеба каждый день. Ради этого можно таскать на плече винтовку образца 1891 года или опорную плиту 81-миллиметрового миномета, совершать многокилометровые походы, готовить себя к войне, которая неизбежна и которую газеты единодушно объявляли справедливой, святой войной во имя величия родины, попранной и униженной другими странами; войной, спровоцированной поведением негуса и этих варваров абиссинцев.

По улице прошли три взвода солдат, Амитрано из глубины мастерской проследил взглядом за первыми отрядами. Это зрелище повторялось изо дня в день, и каждый раз Амитрано испытывал приступ тошноты.

«А я даже этого не могу сделать!» — чуть не вырвалось у него. Он скрипнул зубами, тошнота сменилась ненавистью. Даже если бы он был моложе, все равно не надел бы на себя это ярмо. По крайней мере добровольно. Скорее он стал бы воровать, погубил бы семью. Быть пушечным мясом — ни за что! Пусть даже эта молодежь, идущая в армию, уменьшала количество безработных, давала возможность тем, кто оставался, найти себе занятие. Ведь это только капля в море! Разве таким путем можно дать работу более чем трем миллионам безработных?! Никогда еще у нас не было такой высокой цифры безработных. А вот те, что наживаются на чужой беде, богачи и синьоры, существовали во все времена, никто и не думал уменьшать их число, никто и не думал их трогать. Как раз напротив!

Он кончил убираться в мастерской, когда все солдаты уже прошли. Выглянул на улицу, молча показал на них сыну. Но через мгновение опять думал о своем. А немного спустя снова послышался мерный топот солдатских ног. Он подошел к двери, поглядел на их ряды, потом отвернулся и сплюнул. И вовсе не потому, что хотел оскорбить этих парней. Его презрительный плевок относился лишь к тем, кто готовил их в поход, чтобы завоевать «место под солнцем».

Амитрано снова ушел в мастерскую и огляделся, раздумывая, что ему еще надо сделать. Он хотел хоть чем-то заняться, как-нибудь оттянуть время. Взял лестницу, прислонил ее к стене, велел сыну держать ее, а сам полез вверх. Марко, упершись ногами в основание лестницы, смотрел на отца, не понимая, что тот хочет делать. Отец снял с гвоздя большое старое кресло, предназначенное для послеобеденного отдыха, и стал спускать его вниз.

— Держи его за передние ножки, — сказал он сыну. — Осторожнее!

Марко взялся за ножки и стал потихоньку отступать, чтобы дать отцу, который придерживал кресло за спинку, сойти с лестницы. Марко думал, что отец хочет изрубить кресло на куски, чтобы у них было топливо на вечер. Но, спустив кресло на пол, отец установил его на козлах и принялся ремонтировать.

Кресло было в самом жалком состоянии, обивка его совсем износилась и во многих местах была порвана, пружины торчали, подлокотники были засалены. Все же судебный исполнитель хотел включить его в перечень описываемого имущества Амитрано.

— А это? — спросил он.

— У вас его и даром никто не возьмет!

— Зачем же тогда вы его здесь держите?

— Чтобы показать, что и в моей мастерской не совсем пусто. Ведь вы частенько бываете в мастерских, синьор!

Но судебный исполнитель не уловил сарказма.

Амитрано начал осторожно разбирать кресло, словно ценную мебель, с которой собирался снять обивку и прочее, чтобы потом обтянуть каркас заново. Но в голове у него шевелились все те же тревожные мысли.

«Ведь если бы этот… негодяй дал мне хоть какую-нибудь работу. И подумать только, что он мой дальний родственник! А еще говорят, что от доброго дерева всегда родится добрый плод. Снова идти к нему? Ведь я столько раз уже кланялся ему в ноги, а толку от этого никакого».

Черт побери! Он дошел уже до того, что соглашался работать за половину жалованья, которое его троюродный брат платил своему мастеру! Просил передать ему хоть часть работы, чтобы не отбивать хлеб у того бедняги. Да где там! И мастеру-то, верно, о нем наговорили бог знает что! А ведь он хотел одного — заниматься своим делом и никому не наносить ущерба!

«Нет, мне надо было уехать дальше, на Север! Но кто знал, что папа умрет так скоро! Подальше отсюда. Ведь это все та же Апулия, все та же Южная Италия. Край сизифова труда!»

Марко следил за работой отца. Держа в одной руке зубило, а в другой молоток, отец выдергивал обойные гвозди. Марко подбирал их или вынимал из материи, если они оставались там, и складывал в жестяную коробку. Ржавые, погнутые, даже без шляпок, они все равно еще могли пригодиться. Отец и сын работали рядом. Марко смотрел на головку зубила, зажатого в руке отца, слушал, как резко и равномерно ударял молоток. Тому, кто не знал Амитрано, показалось бы, что он целиком поглощен работой. На самом же деле он старался лишь оттянуть время, иногда он останавливался, словно обдумав что-то, приходил к какому-то окончательному решению, затем вновь окидывал взглядом мастерскую, надеясь найти хоть что-то, что можно было бы продать сейчас, немедленно, кому угодно и за любую цену! Даже рискуя тем, что судебный исполнитель уличит его в продаже описанного имущества.

«Ведь я говорил покойному тестю. Если бы он послушался меня сразу по окончании войны! „Папа, сейчас самое время! Возвращайся в Америку, а через несколько месяцев выпишешь и нас“. Тогда у меня было всего двое детей и я еще мог как-нибудь перебраться туда. Ах, папа, папа! Старшие выросли бы там и научились какому-нибудь ремеслу. Обойщиков в Америке почти не было. Уж лучше бы там мучиться!»

Он ни разу не взглянул на сына. Лишь бросал ему одно-два слова, какие-то почти нечленораздельные звуки, указывал, чтобы тот натянул материю или отпустил ее, и все это не глядя на него, устремив взгляд на зубило. Голос его звучал строго и резко, будто он сердился на Марко и хотел наказать его, — того и гляди стукнет молотком.

«Решайся же! Время идет. Чем позже, тем меньше в молочной народа и тем труднее будет. К чему тянуть? Сегодня нам нечего есть. Я сказал жене: „Попробуй как-нибудь перебиться“. Если она и пошлет кого-нибудь из ребят к бакалейщику, все равно тот ничего не даст. Вчера он мне ясно и твердо сказал это. Никто не хочет верить, что у меня в доме нет ни единого сольдо! Если я все же решусь, то возьму у них немного масла, сыра, все что можно. Пусть они делают что угодно. Паоло будет ждать около молочной. Как только выйду оттуда, сейчас же передам ему сумку и велю бежать домой. Он мальчик проворный. Отдам товар, и, если меня задержат, ничего уже не найдут. Но может, лучше, чтобы он вошел в молочную вместе со мной? Нет, нет, ведь если дело обернется худо… пусть ждет около магазина. И сумку домой не несет. Велю ему ждать меня на углу».

Но он все еще медлил: «Вот только сдеру обивку со спинки, с сиденья, с подлокотников».

В одиннадцать часов Амитрано услышал, что кто-то вошел в мастерскую. Он лишь слегка повернул голову, так это было неправдоподобно. И тут же опять принялся за работу. Это была Кармелла, которую прислала жена.

— Мама спрашивает, не можешь ли ты отпустить Марко.

— Зачем? — спросил он, не переставая стучать молотком.

— Она хочет послать его к синьоре Дельмонте.

— Ах, к ней! А Паоло не может сходить?

— Паоло нет дома. Мама отправила его искать работу.

— Понятно, — отвечал отец, не поднимая головы. — Ну иди, — сказал он сыну, — но сейчас же возвращайся.

Марко перестал собирать гвозди, ссыпал в коробку те, что были зажаты в кулаке, и пошел за сестрой. Но отец передумал и окликнул их.

— Нет! Подожди меня здесь! — приказал он дочери и знаком велел Марко следовать за собой.

«Сегодня или завтра — не все ли равно? — думал Амитрано. — Если уж покатился по наклонной плоскости, рано или поздно скатишься вниз». Однако, дойдя до угла, остановился и круто повернул назад.

— Нет, идем обратно! — сказал он сыну, направляясь к мастерской. Марко ничего не понял, но и не удивился.

— Сегодня она еще обойдется, — сам с собой разговаривал вслух Амитрано. — Да сейчас уж и поздно… А потом… завтра… может, еще что-то произойдет…

Он горько рассмеялся и покачал головой. Мало ему было, что просидел столько месяцев без работы. Что поделаешь, такова уж его профессия. Вот вошел бы сейчас какой-нибудь сукин сын, заказал ему оттоманку, гарнитур, дал бы аванс, и он хоть бы немного вздохнул!

Амитрано подошел к креслу, забыв о том, что дети ждут его. «Хоть бы какой-нибудь сукин сын! Только чтобы немного вздохнуть!»

Он взял молоток и зубило и принялся стучать. Потом вспомнил о детях.

— Куда пошел Паоло? — спросил он у дочери.

— Пошел к кому-то насчет работы.

— Но к кому именно? — настаивал отец, не прекращая работы.

— Он узнал, что открылся новый магазин и там нужен мальчик. Кто-то ему сказал.

Отец больше ничего не спросил. Он продолжал стучать молотком. Спустя некоторое время он велел детям идти домой.

«Итак, он станет рассыльным, — прошептал Амитрано. — А дальше что? Нет, раз уж я решился уехать, надо было вырывать все с корнем, уехать на Север. Милан, Турин, в этих городах еще можно жить! Я совершил ошибку. Собрал все силы, смелость, а взлетел не выше перепела. Что такое сорок километров? И ведь никто мне не дал дельного совета, не сказал: „Стой! Решил удрать отсюда? Так беги по крайней мере за тысячу километров. Уходи навсегда и не оборачивайся! Решиться на такое можно только раз в жизни“».

Он без конца пережевывал эти мысли и в то же время размеренно бил молотком по зубилу с такой силой, что временами даже высекал искру.

Марко вышел вместе с сестрой. До дома было метров двести, и он успел спросить, зачем его посылают к синьоре Дельмонте.

— Попросить ее, не даст ли она нам немного хлеба. Бакалейщик не захотел мне отпустить макарон. И устроил такую сцену! — она сделала выразительный жест, как бы рубя воздух рукой.

Мать ждала их. Видно было, что она устала от бесплодной борьбы, и все же в глазах ее была готовность к новому усилию, которое могло бы спасти семью, не дать всему пойти прахом. Она велела Кармелле идти на кухню, а Марко повела за собой в спальню. Она не делала из этого секрета, а просто хотела втолковать сыну, как важно то, что она сейчас ему скажет. Обняла его одной рукой за плечи и не отпускала все время, пока говорила, чуть наклонившись к нему.

— Ты пойдешь к синьоре Дельмонте, — начала она. Марко поднял на нее глаза. — И скажешь ей так: «Мама просит извинить ее, но нет ли у вас немного черствого хлеба для кур». — Тут она взяла лежавший в ногах кровати аккуратно сложенный мешочек и сунула ему в руки. — Понял? Для кур!

Марко утвердительно кивнул и вдруг начал понимать. Куриц было всего две, их держали во дворе в углу. Мать заботливо щупала кур много раз в день, ожидая, когда они снесутся, и кормила по очереди еще теплыми яйцами детей и мужа, она говорила, что теплые яйца дают питание мозгу.

— И сейчас же возвращайся домой! Я буду тебя ждать, — наказала она сыну и тихонько закрыла за ним дверь.

Синьора Дельмонте была дамой-благотворительницей и жила как раз напротив церкви святого Иоанна, по ту сторону большой площади, где субботними вечерами проходили обучение «авангардисты» и молодые фашисты. По два-три часа маршировали они с винтовками по площади, ими командовали одетые в штатское офицеры фашистской милиции. С «балилла» велись только строевые занятия без оружия: их учили маршировать, делать «кругом-арш!», «направо!», «налево!» и тому подобное. Они хорошенько не понимали, зачем их заставляют все это проделывать.

О тяжелом положении семьи Амитрано поставила синьору в известность жена ее зеленщика.

У синьоры было трое сыновей. Один был зачислен на юридический факультет университета, но не посещал его. Больше всего его интересовал ГУФ, и по субботам он отличался на площади перед своим домом, он командовал «центурией» и кричал как оглашенный.

— Второй сын учился в лицее, а младший в гимназии. Муж синьоры, юрист по образованию, на двадцать лет старше ее, давно уж мог уйти на пенсию, но он все еще медлил, надеясь, что старший сын когда-нибудь получит диплом и сможет поступить в банк, где сам Дельмонте пользовался большим влиянием. Вакансии там бывали редко, а место в банке считалось весьма завидным, так что при этом пользовались «запрещенными приемами» и отбирали только лиц, рекомендованных высокими сферами. Старший сын всегда был самым большим несчастьем синьора Дельмонте. Немало стараний пришлось ему приложить, чтобы этот олух окончил среднюю школу, вытащить его за уши удалось только потому, что он был «сыночком адвоката Дельмонте».

После смерти мастро Паоло Ассунта попросила у синьоры какую-нибудь, пусть даже поношенную, одежду для детей, и Марко ходил туда за двумя парами брюк и двумя куртками, принадлежавшими сыновьям Дельмонте. Там он познакомился с младшим сыном, Эрнесто, который был на два года моложе его. Они потом встречались еще несколько раз и болтали. Вернее, Марко старался расспросить Эрнесто о школе и предметах, которые там проходили. Но дружбы между мальчиками не получилось, и Марко стал избегать этих встреч.

Сейчас дорогой он думал, что хлеб этот они будут есть сами, и открытие было невеселым. Но не потому, что он считал зазорным есть чужой черствый хлеб. Грустно было и само это открытие, и то, что мать решилась выйти из положения таким путем. Была и еще одна более глубокая причина, в которой он даже себе не хотел признаться. В нем нарастало чувство протеста, он уже испытал это, когда ходил за поношенной одеждой к Дельмонте для себя и для брата. Эта щедрость казалась ему больше похожей на милостыню, прикрываемую словами сочувствия к участи бедняков. Люди зажиточные бросали беднякам только слова ободрения да иногда мелочь из своего кошелька. Мать, которая довольствовалась очень малым, обычно твердила: «Дареному коню в зубы не смотрят!», но прав был дедушка, когда говорил ей, что мошенники всегда пользовались этими поговорками, чтобы притеснять и угнетать слабых, особенно в их краях. Эти поговорки были созданы самими бедняками и передавались из поколения в поколение, чтобы как-то объяснить свое печальное положение. Но затем поговорки стали использовать богачи для оправдания своего положения, совершенно иного, чем у бедняков. В таких случаях все зависит не столько от истинного значения слов, сколько от выразительности, которую придает им тот, кто их произносит. Это лицемерие богатых, прикрывающееся благим намерением творить добро, точнее, желанием видеть благополучными своих ближних; лицемерие, молчаливо устанавливающее фактическую дистанцию, которая отделяет их от бедняков и заставляет благодарить бога за его милости в расчете, что он и дальше будет им покровительствовать.

В последние дни мать вечером наливала в большую миску воды, немножко оливкового масла, клала соль и майоран, а затем куски черствого хлеба. Размоченный хлеб казался совсем свежим, а майоран приглушал затхлый запах. Она разливала это месиво половником по тарелкам и сверх того оделяла каждого еще куском вчерашнего хлеба, чтобы подбирать им капли воды и масла, оставшиеся на тарелке. Дети были уверены, что черствый хлеб залежался в их доме; они не понимали, что это не могло быть, ведь хлеба у них никогда не оставалось.

Синьора встретила Марко очень любезно и повела в кухню.

— Сейчас посмотрим, — сказала она. Открыла большой нижний ящик буфета и запустила туда руку.

Марко стоял посреди комнаты, неподалеку от буфета, и следил за ее движениями. Уже по тому, как синьора сказала, что сейчас посмотрит, мальчик был уверен, что хлеб найдется.

«Слава богу, — чуть не вырвалось у него. — По крайней мере хлеб у нас будет».

Он подавил вновь возникшее было у него чувство скрытого протеста, вспомнив о матери, которая ждала его дома.

«Она будет довольна. Может, это не такой уж черствый хлеб…»

Синьора стояла к нему спиной и продолжала ворошить куски хлеба в ящике, словно хотела выбрать что получше. Потом, придерживая мешочек, свободной рукой стала бросать в него хлеб. Марко ждал и не решался спросить, не помочь ли ей держать мешочек. Он словно прирос к полу, и сердце у него билось в такт падающим кускам. Когда мешок был почти полон, синьора задвинула ящик и подошла к мальчику.

— Влез почти весь хлеб. Остались одни крошки. Но пока маме этого хватит. Через несколько дней у нас накопится еще. С моими-то сыновьями!.. — она завязала мешочек и передала Марко. — Я сама принесу хлеб. Кстати, и вас навещу. Скажи это маме. Через несколько дней. Все не хватает времени, — она погладила его по голове и проводила до дверей. — Передай привет маме.

Синьора уже несколько раз была у них и говорила с Ассунтой. Но только однажды дала ей десять лир, сказав, что нуждающихся очень много и комитет старается помогать всем помаленьку. Но это было простой отговоркой. Ей не понравился образ мыслей Амитрано. Она поняла, хотя никогда не беседовала с ним, что это, видимо, человек гордый, свободолюбивый и, следовательно, некоторым образом дерзкий. Всячески откладывая на будущее оказание помощи, как было и в этом случае, она рассчитывала, что сумеет укротить Амитрано и через посредство жены наставит его на верный путь. Поэтому синьора не скупилась на обещания, советы и повторяла, что она и сейчас всей душой рада была бы помочь им, если бы средства комитета это позволяли. Таким образом, пообещав Ассунте помощь, она тут же лишала ее надежды, за которую та готова была ухватиться, как за соломинку. Впрочем, Ассунта ничего не рассказывала мужу об этой благотворительнице.

Марко поблагодарил синьору и стал спускаться по лестнице. Услышав, что дверь за ним захлопнулась, он ощупал мешочек со всех сторон. Тут были и крупные куски. Осторожно перебирая их, он обнаружил даже целый круглый хлебец. И ему вдруг показалось, что он идет из булочной, которая находилась в самом конце их городка, только в не совсем обычное время.

«Это, должно быть, целый хлебец!» — повторял он про себя.

Мать, видимо, ждала его. Едва заслышав шаги, она выглянула и, убедившись, что это Марко, открыла дверь.

— Ну что, дала она тебе? Сразу согласилась?

— Да. Она даже шлет тебе привет. Сказала, что сейчас у нее больше ничего нет, но через несколько дней она принесет сама. Ее сыновья всегда оставляют недоеденные куски.

Мать прошла в кухню и начала вытряхивать из мешка хлеб на свернутый матрац. Тут были действительно хорошие куски: белые, цельные. Марко стоял сбоку и смотрел на обломанные края ломтей хлеба, немного засохшие, потемневшие, будто покрытые пылью. Вот на кучу кусков упал целый хлебец, весом в полкилограмма, белый-белый, с гладкой блестящей корочкой. Ему так захотелось съесть хоть кусочек этого хлебца — немедленно, сейчас впиться в него зубами, пускай даже этим он нарушит пост и совершит грех, как твердила мать. Может, Мадонна поняла бы его и на первый раз простила. Ведь все равно через два часа за обедом он нарушит пост, и это уже не будет грехом, тем более что потом он снова будет голодать до вечера. При виде всего этого хлеба он еще сильнее почувствовал голод, и ему стало даже трудно дышать. Он подумал, что надо напиться воды, но не двинулся с места. Только изо всех сил прижал кулак к животу.

— Смотри-ка! — сказала мать. — Все-таки она неплохая женщина.

Ассунта отобрала самые крупные куски и отложила их в сторону, а те, что поменьше, запихала опять в мешочек.

— Это мы съедим сами, — она показала на отложенные куски, добавив к ним хлебец.

Марко смотрел на них, не отрываясь. Соблазн отломить кусочек хлеба и сунуть его в карман становился все сильнее. Но он не решался.

Мать, казалось, забыла о нем. Она взяла миску и стала складывать туда куски, кроша их на плите ножом.

Марко слышал хруст засохшего хлеба, видел, как падал он в миску. Свежий излом хлеба казался еще белей и суше. Ему ужасно хотелось взять кусочек, хотя бы самый маленький. На вкус он, должно быть, иной, чем тот хлеб, который они ели обычно; он утишил бы острую боль в желудке, исчез бы сладковатый вкус во рту, от которого он безуспешно старался избавиться, глотая слюну.

Наконец мать взялась за целый хлебец. Она положила его на плиту и, вонзив в него нож, расколола. Но треска не было слышно. Она взяла хлебец в руки и разломила до конца.

— Гляди-ка! Он заплесневел… — прошептал Марко.

Мать все держала в руках хлебец и смотрела на него.

На секунду она закрыла глаза.

«И тут частица нашего крестного пути», — подумала она. А вслух твердо сказала:

— Это неважно!

Отложив в сторону половинку хлебца, она начала кончиком ножа выскребать из другой половины плесень.

— А ты почему еще здесь? — Она хотела сказать это сердито, но не смогла. — Обедать будем в два часа. Иди! Не оставляй отца одного!

Марко, опустив голову, ушел, а мать продолжала решительными движениями ковырять заплесневелый хлеб.

 

IX

Визит дона Джованни Лоруссо

Прохожие на улице редки. Жарко, но зной еще усилится к полудню. Из Африки дует горячий сирокко, от которого перехватывает дыхание. Он может дуть день, два, пять, и жители Юга прячутся в домах за массивными стенами из камня и туфа, наглухо закрывая окна и двери в подвалах. Надевают на себя побольше одежды, надеясь, что она защитит их от жгучих солнечных лучей.

Амитрано подметает тротуар перед мастерской и сбрызгивает его водой из бутылки, чуть прикрывая горлышко пальцем. Когда они жили в родном городке, точно так же подметал дед, а потом отец, стараясь, чтобы уличная пыль не проникала в мастерскую. Но Амитрано делает это совершенно равнодушно, просто чтобы убить время. Потом он идет в мастерскую, оставляет там бутылку и, вернувшись к двери, опирается о косяк и ждет одного из сыновей, чтобы пойти в молочную.

Свой страх он совсем преодолел. Он уже четыре раза был в молочной, и четыре дня дома не переводятся сыр, масло и сырки. Наконец-то и у них есть вся эта божья благодать! Он предпочел получать продукты, а не деньги. По крайней мере первое время. Потом видно будет, посмотрим, какой оборот примет дело. Он по крайней мере всегда может оправдаться тем, что берет продукты только ради того, чтобы накормить голодных детей. Но когда он видит эти продукты на столе в своем доме, он забывает, что украл их, забывает, как бешено билось его сердце, когда он клал их в сумку, улыбаясь, платил и выходил из магазина.

Такого не пожелаешь и злейшему врагу. Сначала испытываешь страх и тошноту, а потом охватывает еще большая ненависть к тем, кто заставляет тебя делать все это. Речь идет вовсе не о тех двух приказчиках. Это такие же несчастные, как он сам, люди, обремененные семьями. Они работают по десять-двенадцать часов в день, наживая себе плоскостопие, вечно торчат за прилавком, и в нос и в рот им лезет отвратительный запах сыра, он пропитывает одежду, преследует их и дома вечером и даже ночью в постели, когда они спят с женами. Он ненавидит общество и тех людей, которые заставляют его катиться по наклонной плоскости. Амитрано ест эти сырки, которые кажутся ему безвкусными, хотя они совсем свежие. И он только для вида уговаривает жену есть их, сознавая, что лжет, когда уверяет, что они свежие и очень вкусные. Ассунта права. Она не ест их не из презрения, не из протеста против его поступка, а просто потому, что горло ее сжимает спазма.

В этом нет ни желания, ни потребности искупить тот грех, который вот уже четвертый день совершает ее муж. Теперь, когда кража стала свершившимся фактом, из ее сознания исчезло самое представление о грехе. Но зато страх усилился, она караулит уже не в подвале за дверью, а у самых ворот, ждет, когда из-за угла покажется муж или один из сыновей с сумкой в руках. Завидев их, она отступает назад и стоит за дверью, держа руку на защелке, которую поднимает, услышав приближающиеся шаги, потом открывает дверь и пропускает пришедшего в подвал. Темнота — пропасть, которая на сегодня освобождает от страха обоих. Ей хотелось бы обнять его, защитить и почувствовать себя под его защитой; верить, что все это в последний раз. Но она молча идет за ним в кухню и смотрит, как его руки шарят в сумке и вынимают свертки.

— Шесть яиц. Полкило масла. Четыре сырка «моццарелла». Кило сыра.

Он старается, чтобы голос его звучал твердо. Однако она слишком хорошо знает его. За двадцать лет — если считать с момента обручения — она научилась различать самые тончайшие оттенки его голоса. Нет в нем твердости, даже когда он говорит:

— Яйца свежие. Сбей сейчас же одно малышке.

Она глядит на свертки, разбросанные по плите, и все еще молчит. Но когда он собирается уходить («Ну ладно, я пошел в мастерскую»), она решается сказать:

— С этим мы протянем дня три-четыре.

— Завтра они опять ждут меня. Как только мы сделаем некоторые запасы, я возьму деньги, — и он убегает.

И больше об этом ни слова, даже вечером, даже ночью, даже на следующее утро, когда он опять берет с собой сумку. Ассунта только просит его быть осторожнее. Но говорит совсем робко, ведь все равно это ничему не поможет.

Амитрано даже не отвечает ей. Это надо сделать, и он это делает. Ведь бывает так, что надо убить человека, который причиняет зло другим.

Наступает такой момент, когда каждый по-своему толкует понятие справедливости: можно красть и верить, что совершаешь акт справедливости.

Но на пороге, когда он в свою очередь наказывает жене не открывать никому ни под каким предлогом, взгляд его невольно падает на шкафчик, в котором находится счетчик, он смотрит на Ассунту и печально улыбается. Улыбка — единственное, чем он может ее подбодрить, единственная просьба о прощении и единственная помощь, о которой он молит. Для них не существует ни вчерашний, ни завтрашний день, есть только вот этот день, вот эти часы, эти минуты, проклятая пауза этого проклятого дня.

Когда дети убегают во двор, а муж уходит из дому, она вместо сырков ест лук, нарезанный колечками и приправленный уксусом, потому что во рту у нее сладковатая слюна, вызывающая тошноту и головокружение. Ассунта отыскивает в кухоньке луковицу, очищает ее, режет колечками и ест с маленькими кусочками хлеба. Сладковатая слюна исчезает, но вскоре начинается жестокая изжога. Она прижимает руки к груди и ждет, пока изжога пройдет и она сможет вздохнуть поглубже.

Ассунта больше не кормит девочку грудью. Она отняла ее от груди и кормит чем придется. Если бы она заранее знала, как повернется дело, то, конечно, продолжала бы сама кормить свою крошку. Она ела бы эти сырки, яйца и сыр, и у нее было бы много молока. Уже одним этим кража была бы оправдана. Она пошла бы на пользу ее девочке, такой слабенькой и болезненной. Большие, как бобы, лимфатические железки прощупываются у нее за ушами. И температура все держится, невысокая, но упорная.

Когда Ассунта смотрит, как дети сидят за столом и уплетают «моццарелла», масло и сыр, она закрывает на мгновение глаза и думает о младшей дочке, лежащей в колыбели. Будь девочка хоть немного постарше, она попыталась бы кормить ее всей этой снедью. Ведь это витамины. Хорошее питание. На минуту можно даже забыть о краже и о грехе и думать только о том, что наконец-то дети едят вволю, что они обеспечены продуктами и на сегодня, и даже на несколько дней вперед! И это не просто инстинкт волчицы, защищающей своих детенышей, не простое оправдание кражи, как у мужа, сидящего напротив за столом. Нет, в сокровенных глубинах души она еще благодарит господа бога, пречистую Мадонну дель Кармине и святого Николая, покровителя Бари, за то, что ниспослали ей эту пищу, добытую путем самой настоящей кражи. И она молится, просит, чтобы кража эта и впредь не была раскрыта. Несколько сырков, яиц и немного сыра каждый день, бог мой, что значат они для фабрики, которая производит сотни килограммов этих продуктов, или для толстяка хозяина, сидящего за кассой без халата и передника и в наклонное зеркальце, укрепленное под потолком, неусыпно следящего за руками приказчиков, за весами и свертками?! Амитрано так подробно описал его, что она хорошо себе все это представляет, она не знает, злой он или снисходительный человек, будет ли он кричать, обнаружив кражу, или ограничится тем, что упрекнет Амитрано и потребует, чтобы ноги его больше не было в Центральной молочной, с ее огромными пятью глазами-витринами, сквозь которые видно всех идущих по улице.

Мимо проезжает поливочная машина, разбрызгивая воду. Амитрано на мгновение прячется за дверь, потом опять выходит на улицу. Запах прибитой пыли бьет в нос, но от мостовой все же веет прохладой. Амитрано смотрит вслед поливочной машине, которая, минуя казарму карабинеров, едет дальше. Тоже пускают пыль в глаза. На нескольких центральных улицах наводят чистоту и порядок, поливают ежедневно, а все остальные предоставляют на милость господа бога, дожидаясь, когда он через несколько недель, а то и месяцев ниспошлет на землю немного влаги. Но именно на эту влагу бог страшно скуп и дарует южанам только солнце, которое, как утверждают мошенники, несет изобилие, процветание и здоровье, а вовсе не голод, нищету и смерть.

Амитрано идет в глубь мастерской и вместо утреннего кофе допивает оставшуюся в бутылке воду.

В это время Джованни Лоруссо появляется в дверях мастерской, оглядывается по сторонам, оборачивается, смотрит на улицу и наконец решается войти.

— Можно?

Полагая, что он пришел требовать уплаты по векселям, Амитрано ждет, полный решимости выкинуть его на улицу, не думая о последствиях.

«Ищет, нельзя ли еще что-нибудь описать за долги», — думает он и говорит:

— Здесь нечего больше добавить к описи, дон Джованни. Вы могли не утруждать себя.

— В данный момент я ищу только, где бы присесть.

Лоруссо спокоен, но его здоровый глаз испытующе смотрит на Амитрано. Дон Джованни ждет, переминаясь с ноги на ногу — одна нога у него короче другой. Амитрано обтирает табуретку и пододвигает ее гостю. Лоруссо садится и отдувается.

Он только на четыре года старше Амитрано, а на вид будто на все десять. Он коренастый, тучный и уверяет, что причиной тому больная нога, которая вынуждает его вести сидячий образ жизни. Но Амитрано считает, что дела у Лоруссо идут так хорошо, что он теперь может спать на четырех подушках, — вот его и разнесло. Когда-то давно он был тощим, как макаронина, и без особого труда ковылял на своей короткой ноге из одного селения в другое. Его темные заплывшие жиром глазки так и сверлят собеседника. «У него глаза человека, который умеет обделывать дела», — сказал Амитрано, когда Лоруссо, в те годы простой коммивояжер, впервые явился в Трани, предлагая заказать через него товар. За эти десять лет он прошел немалый путь, а в последнее пятилетие, когда разразился кризис, стал представителем крупной ломбардской фирмы и уже не бродит больше по окрестностям с двумя чемоданами образцов. Он посылает своих служащих («мои коммивояжеры»), которые работают у него на неслыханно кабальных условиях. Лоруссо не фашист, по крайней мере он любит это повторять, но среди местных властей у него есть «свои люди».

Поэтому он фактически контролирует большую часть района, и всем обойщикам, от крупных до самых мелких, приходится прибегать к нему и принимать любые его условия.

— Я пришел не из-за векселей, — говорит Лоруссо и опять пристально смотрит на Амитрано.

Тот тоже смотрит на него и соображает, что же еще может тому понадобиться. Как это говорят? «Уж если дьявол ласков, значит он пришел по твою душу».

Молчит Лоруссо, молчит и Амитрано. Затем гость улыбается и меняет позу, вытягивая перед собой короткую ногу.

— Нечего делать такое лицо! Ты всюду видишь врагов. Будто только ты один и есть во всем Бари! Все, кто приезжает из ваших краев, похожи друг на друга, стоит им пустить здесь корни. И что ты за человек, я не понимаю! — он встает и подходит ближе. — Прямо нехристь какой-то! Но знаешь, несмотря ни на что, я верю тебе больше, чем всем другим.

Он начинает ковылять, описывая круги по мастерской, и на ходу осматривает стены, сует повсюду свой нос. «Что-то он сегодня забрал себе в голову, — думает Амитрано, наблюдая за ним. — Что же он такое придумал?»

И он вспоминает, как Лоруссо встретил его здесь, в Бари, когда он искал помещение для мастерской и, проходя мимо конторы, где тот работал, зашел с ним поговорить, потому что нуждался в слове ободрения.

Дон Джованни стоял тогда за письменным столом, вполоборота к рассыльному, черноволосому, стройному парню лет двадцати, и отдавал ему приказания.

— Ого! Кого я вижу?! — с кислой улыбкой воскликнул он, оглядывая Амитрано. — Что случилось? Ты пришел уплатить мне долг?

Амитрано попытался улыбнуться, решив не обижаться на его насмешливый тон.

— Долг? Да я как раз ищу человека, который ссудил бы мне хоть немного денег!

— Вот как?! И ты пришел сказать мне об этом?

— Я с утра хожу по городу в поисках помещения, дон Джованни.

Дон Джованни выслушал это сообщение с интересом и напустил на себя неприступный вид. Затем проковылял к креслу, стоявшему у письменного стола, и уселся так, чтобы видеть прохожих на улице.

Амитрано двинулся за ним и стал, прислонившись правым боком к столу.

— Помещение? Зачем тебе оно?

Амитрано уже раскаивался, что зашел к дону Джованни. Внешне он мало изменился, и взгляд его хитрых и злых глаз не располагал к откровенности.

«Гляди-ка! — подумал он, изучая лицо дона Джованни, — морда так и просит кирпича!».

— Я решил переехать сюда со всей семьей.

— Ах, вот как? И говоришь об этом, словно о каком-то пустяковом деле?

Терпение Амитрано было на исходе.

— А как еще мне об этом говорить, дон Джованни? В стихах или переложить слова на музыку?

Наступила минута молчания. Амитрано отвернулся, чтобы скрыть волнение, а дон Джованни задумчиво снимал с пиджака ворсинки.

— Шутка сказать! — вновь заговорил он. — Человек вдруг заявляет: «Мне надоело здесь жить, разобью бивуак в другом месте». Подумал ли ты обо всем хорошенько? — он явно хотел сказать, что решение Амитрано было безрассудным и вполне соответствовало его образу мыслей и действий.

— Вы еще спрашиваете меня об этом! — воскликнул Амитрано.

Ему надоел этот разговор, он чувствовал, как в душе его закипает бешенство. Он смотрел на дона Джованни и думал: «Отхлестать бы тебя по щекам! Вот так: раз, раз!», и он шевелил руками в карманах, прижимал их к бедрам. «Отхлестать всласть! Вот наслаждение!»

Джованни заметил, что перегнул палку, и изменил тон:

— Просто мне так кажется. Значит, ты ищешь помещение?

— Мне нужно по меньшей мере две комнаты для жилья и помещение для мастерской. По возможности неподалеку одно от другого. Вы можете мне что-нибудь посоветовать?

Он задал этот вопрос, вовсе не надеясь на добрый совет. Недаром в старой пословице говорится, что по утру можно судить о том, каким будет день.

И действительно, дон Джованни только пожал плечами, глубже уселся в кресле и издал какой-то нечленораздельный звук. Амитрано взглянул на дверь, собираясь уходить.

— Что ж, будьте здоровы, дон Джованни.

— Подожди минуту, куда ты бежишь? Того и гляди, дождь пойдет.

Однако он беспокоился вовсе не о том, что Амитрано промокнет.

— Мне кажется, то, что ты затеял, — вновь заговорил он, — не так просто. Мы только что пережили кризис, и торговля еще по-настоящему не наладилась. Кроме того, сюда понаехало столько народу, все уверены, что найдут здесь вторую Америку. Прямо нашествие какое-то. Все на это жалуются. Приехали люди, которые ничего не имеют, но готовы на все! Думают, что и здесь можно орудовать мотыгой или выгребать из хлева навоз! Многие не желают этого понять. Помещение! Нужен более жесткий закон! Без дураков! Но говорят, что такой закон вот-вот выйдет.

Он помолчал.

— Но сейчас я не об этом. По-моему, тебе надо еще раз все как следует обдумать и выбрать хотя бы более подходящий момент.

Амитрано готов был взорваться, но сдержался.

— Ну, да. Сегодня умри, а завтра как-нибудь перебьешься! А чем все это время я буду кормить детей? Терпением? Вы забыли уже, уважаемый, что такое нищета.

— Еще бы!

— Тем лучше для вас! До свиданья! Я взвесил все за и против. Другого выхода у меня нет. Будьте здоровы!

Приложив руку к кепке, он направился к выходу.

— Подожди. Иди-ка сюда. — И когда Амитрано подошел, поспешно сказал: — Давай посчитаемся, раз уж ты здесь.

— Посчитаемся? Выбрали же вы подходящий момент! Я бьюсь головой о стену, а вы предлагаете сводить счеты!

И он опять повернул к двери. Но дон Джованни, по-прежнему невозмутимый, знаками подзывал его к себе и кивал головой.

— Разрешите мне уйти! — И Амитрано опять поднес руку к кепке.

— Иди сюда! Я как раз собирался послать тебе заказное письмо.

Это была ложь, но дон Джованни был уверен, что угроза произведет впечатление, и не ошибся.

— Заказные письма здесь не помогут, дорогой дон Джованни. Когда человек уже удавлен, с ним ничего больше сделать нельзя.

Но он понял, что этим ничего не добьется, и переменил тон.

— Вы столько ждали, подождите еще немного. Если бы я мог уплатить деньги, я не просил бы отсрочки.

— Но я хочу только свести счеты!

— Да мы уже давно их свели! Это ведь не счета государственного банка! Если не ошибаюсь, я должен за две партии бархата и за две партии атласа. Счета вы мне прислали.

— А расходы? А проценты за отсрочки?

— Ах, и это тоже? Ну хорошо, в следующий раз! Все равно я сейчас в таком положении, что не могу уплатить вам ни одного чентезимо.

И он снова сделал движение, чтобы уйти. Дон Джованни ничего не сказал, он был теперь уверен, что Амитрано не уйдет, и подозвал рассыльного.

— Получи с него пять лир и купи пять векселей по тысяче лир каждый со сроком платежа не больше четырех месяцев.

— Пять лир?! У меня сейчас считанные чентезимы остались, дон Джованни!

— Ладно, ладно, подпишешь векселя, и с плеч долой!

— Да вы меня свяжете по рукам и ногам! Нет, я не могу больше подписывать векселя. В моем положении, да еще накануне такого важного шага, я не могу подписать вексель даже с годовым сроком уплаты. Делайте что хотите, я не в силах вам помешать. Но своей руки к этим проклятым бумагам не приложу! По крайней мере сейчас.

Дон Джованни перестал разыгрывать спокойствие. Он, отдуваясь, встал и с видом человека, не желающего больше терять время, заявил, что не станет без конца откладывать уплату этого долга.

— Вы думаете, что я хозяин и могу поступать так и этак по собственному усмотрению. А на самом деле у меня есть строжайшее распоряжение. Если хочешь, могу показать письма, которыми меня бомбардирует дирекция, и в особенности в отношении тебя. Приходится каждый месяц упрашивать подождать еще немного, а фирма отвечает, что ей непонятно мое особое отношение к синьору Элиа Амитрано, к клиенту, который в год не покупает и пятой части того, что покупают многие другие.

— Да вы посчитайте все, что я покупал у вас на протяжении многих лет, оказывая честь фирме!

— Так вот, я тебя предупреждаю: если ты не подпишешь, я сегодня же выставлю против тебя вексель на всю сумму долга, включая различные расходы, и дам тебе восемь дней срока. По окончании этого срока я передам дело судебному исполнителю.

Будто кто-то нанес Амитрано сильный удар в живот. Он резко обернулся и взглянул на дона Джованни, сжав челюсти.

— Вот как вырывают кусок изо рта у моих детей!

Но тут же опустил голову. Он сознавал, что выхода у него нет. Он только и мог, что проклинать ту минуту, когда ему вздумалось сюда зайти.

— Слушай, — начал более мягко дон Джованни, — кажется, я уже был достаточно терпелив с тобой, но хочу еще раз показать тебе свою снисходительность. Я знаю тебя много лет как человека честного, хотя не мешало бы немного вправить тебе мозги. Молчи и не начинай все сначала! Повторяю, я должен отчитываться перед фирмой, которую здесь представляю. Она — мой хозяин, и я должен защищать ее интересы. Дай ему денег, чтобы он купил векселя.

Как ни горько было на душе Амитрано, больше он не возражал и вынул из кармана пиджака две монеты.

— Весь мой капитал. Вот куда идут деньги несчастных бедняков! На, возьми и купи пять бумаг, но со сроком уплаты больше четырех месяцев. — Дон Джованни хотел было запротестовать. — Больше четырех месяцев, дон Джованни! Иначе поступайте как угодно, бог с вами! Я не знаю, что станется со мной за эти месяцы. Дайте мне по крайней мере устроиться! — Он повернулся к мальчику, который стоял в нерешительности, ожидая распоряжения хозяина. — Иди, да возвращайся побыстрее. Купи то, что я сказал.

Мальчик пошел, но на пороге дон Джованни остановил его.

— Погоди. Иди сюда! — он протянул руку. — Дай сюда эти пять лир. Кажется, у меня должны быть такие векселя.

Он подошел к письменному столу и, достав из ящика кожаный портфель, отыскал пять нужных векселей. Положив их перед Амитрано, он протянул ему открытую авторучку.

— Вот, подпиши, а потом я заполню их как полагается, без спешки.

Амитрано сделал вид, что не слышит. Он тщательно проверил векселя, заполнил их один за другим с обеих сторон и, подписав, вручил дону Джованни. При этом он не произнес ни слова. Кончив писать, закрыл авторучку и положил ее на стол. Потом поднес руку к кепке и двинулся к двери.

— Итак, я должен поблагодарить и откланяться. Пришел искать милосердия и нашел справедливость.

— Ты вечно из всего делаешь трагедию! — спокойно отвечал дон Джованни, проверяя заполненные векселя и аккуратно складывая их. — Все вы корчите из себя жертвы, преследуемых.

Амитрано был уже на пороге. Он оглянулся, с мгновение смотрел на дона Джованни, затем покачал головой.

— Вы, конечно, всегда правы!

— Я всегда прав, — громко рассмеялся дон Джованни.

Надвинув поглубже кепку ка глаза, Амитрано вышел из конторы.

* * *

— Значит, загораем на солнышке? — спрашивает Лоруссо, стоя перед Амитрано.

— И на солнышке, и при луне! — отвечает тот, чувствуя, что у него руки чешутся.

Лоруссо, не смущаясь, засмеялся и сел на табуретку.

— Кризис нас душит, — говорил он с обычной своей невозмутимостью, будто продолжая только что начатый разговор. — Все на это жалуются. Кризис не кончился, как это казалось. И никому неизвестно, что принесут нам ближайшие месяцы. Перспективы самые мрачные. Урожай был плохой. Никто не хочет платить долгов, а склады забиты товарами.

«К чему он клонит? — спрашивал себя Амитрано, но делал вид, что внимательно слушает. — Пусть болтает, ведь это только вступление».

— Вот я и подумал о тебе, — приступил к делу Лоруссо, — и решил, что ты, пожалуй, можешь поправить свои дела.

— Это в моем-то положении?

— Конечно, если захочешь.

— Еще бы не хотеть! Вы знаете, что я готов на все… — он хотел добавить «лишь бы средства были честными», но удержался. — Говорите, дон Джованни. — Он подумал: «Если он поможет мне достать хоть какую-нибудь работу, я готов уплатить ему двойные комиссионные, ей-ей! Дам даже больше, пусть он и в следующий раз вспомнит обо мне и пришлет клиентов».

Лоруссо встал и еще раз обошел мастерскую, высунулся в дверь и как бы случайно поглядел направо, налево, потом вновь уселся.

— Меняй профессию! — изрекает он и смотрит прямо в глаза Амитрано.

— Менять профессию, мне? Отличная идея! А что я стану делать? — Амитрано выдерживает упорный взгляд дона Джованни и думает: «Хочет предложить мне какую-нибудь подлость, да никак не решится!»

Чтобы Лоруссо легче было высказаться, Амитрано садится рядом на табуретку.

— Открой большой мануфактурный магазин. Солидный. Чтобы производил впечатление. Помещение у тебя есть. Улица подходящая. Состоятельных людей здесь ходит достаточно.

Дон Джованни замолкает и наблюдает за собеседником. Но Амитрано еще не понял, в чем дело, и продолжает созерцать голые стены своей мастерской.

— А дальше что? — спрашивает он скептически.

— В течение года примерно ты торгуешь, а потом вешаешь на магазин замок.

Дон Джованни с шумом поднимается, идет к двери, высовывается на улицу, смотрит направо, налево и опять усаживается на свое место.

Амитрано все это спокойно выдерживает, теперь уже он только притворяется, что не понимает.

— Как это «вешаю замок»? — спрашивает он.

— Вот уж действительно, если бог хочет наказать человека, он отнимает у него разум. Объявляешь себя банкротом! Неужели трудно понять?

Амитрано понимает. Еще бы! Понимает он также и то, что, едва магазин и склады окажутся забиты товарами, товары должны исчезнуть. Но по-прежнему делает вид, что не понимает.

— Легко сказать! А товар?

— Товар ты припрячешь еще до этого, понял? Эх, Амитрано! — Он разводит руками, словно хочет спросить: «Ты что? Вчера родился или дурака валяешь?» — затем продолжает — Ты его спрячешь, ясно? В такое место, где никто не найдет! — Он обеими руками тычет себе в грудь, что должно означать: «Иначе зачем бы я тебе это предлагал?» и заканчивает: —Это тоже нужно тебе объяснять?

— Вы уж извините, — говорит Амитрано, — вы пришли внезапно, застали меня врасплох, и я никак не возьму в толк…

Несколько секунд они молчат.

«Итак, ты решаешься? — спрашивает себя Амитрано. — А что будет потом? Такие дела надо уметь обделывать». И он думает о жене и детях.

— Простите, дон Джованни, а почему вы вспомнили именно обо мне? — спрашивает он после паузы.

Лоруссо раздражен. Отдуваясь и с трудом сдерживаясь, он говорит:

— Почему? Я уже сказал: на тебя можно положиться. Да ты подожди! Я расскажу тебе все подробно, и тогда тебе легче будет решиться. Прежде всего это нетрудно сделать, ничем не рискуя. Товар поставлю тебе я, то есть моя фирма. Другая фирма сразу предоставит тебе кредит, узнав, что я первым оказал доверие. Мы пустим слух, что какая-то родственница твоей жены согласилась дать тебе денег. Я это подтвержу, а мне люди верят. Но, чтобы не слишком подвергать себя опасности, я только скажу: «Да, так говорят». Понял? Мы подадим это в неопределенных тонах, дескать, кто хочет верить, пусть верит, а кто не хочет — как хочет. Тем временем первые партии товара ты пунктуально оплачиваешь. Раз, два — как в аптеке! Но прежде всего ты платишь по старым счетам моей фирмы: деньги для этого я тебе ссужаю. Так будет обстоять дело на первое время. А там и следующие партии товаров не заставят себя ждать. Ты забиваешь ими все помещение здесь, и не только здесь, а затем прекращаешь все платежи и начинаешь сплавлять скопившиеся товары. Дальше ты просишь заключить соглашения на больший срок. Некоторые фирмы, в том числе, скажем, и моя, тебе отказывают, и тогда ты приходишь к банкротству. Но все документы у тебя в порядке, под тебя никто не подкопается. Из-за семейных неприятностей, из-за кризиса ты занизил цены, проторговался. Главное, это — незапятнанная репутация, а ее тебя никто не сможет лишить. Крах — явление повседневное. Оно стало привычным за эти годы. И никого не удивит. Амитрано! Если такое дельце обмозговать как следует, то ты станешь на ноги и обеспечишь себя на всю жизнь. Будешь богачом. Поверь мне! Спустя некоторое время ты начнешь новое дело уже на имя жены, например, или на имя любого подставного лица и извлечешь припрятанный товар. Пустишь как следует пыль в глаза поставщикам, они быстро позабудут, что когда-то уже были обмануты, и поставят тебе все что угодно.

Амитрано хотел его прервать, но тот знаком остановил его.

— Ты вступаешь в товарищество с одним родственником моей жены, который, впрочем, нигде не должен фигурировать, не то через него могут добраться и до меня. Все, что ты припрячешь, вы делите пополам, за вычетом расходов, конечно.

Амитрано почувствовал, что кровь бросилась ему в голову, стучит в висках, руки у него зудели. Он готов был схватить непрошеного гостя и вытолкать его вон, но сдержал себя, вспомнив, что здесь замешаны векселя.

— Дон Джованни, — говорит он с деланной улыбкой, — вы меня знаете. Я таких вещей не умею. Меня сразу схватят за руку.

— Да что ты болтаешь! Столько людей проделывали это не один раз и не два!

— А если это сделаю я, то попаду прямехонько на каторгу. — Он подходит к двери и кивает на казарму карабинеров. — Спасибо, что вспомнили обо мне, но…

— Тогда мы ни о чем таком не говорили! — прерывает его Лоруссо, также с улыбкой. Но его спокойствие только видимость. Он встает и сразу шагает к порогу. — Мы даже и не встречались! Дело твое! — Он неопределенно машет рукой и выходит.

Амитрано не задерживает его. Стоя на пороге, он провожает его взглядом и плюет ему вслед.

 

X

Снова бегство

Амитрано шел по корсо Кавура, а рядом шагал Марко. Они шли молча, торопливо. Было уже десять утра. Небо заволокло темными тучами, но облака плыли высоко и не предвещали дождя.

На корсо Кавура было очень оживленно. В воздухе чувствовалось что-то необычное. Так по крайней мере казалось мальчику. Время от времени он взглядывал на отца и снова смотрел вперед, чтобы не сбиться с шага, не отстать. Лицо у Амитрано было мрачное; мрачнее, чем тогда, когда они вместе ходили в молочную и Марко стоял около витрины, а потом отец вышел из магазина, и он бежал что было духу к воротам, где должен был ждать рассыльного.

Они дошли до конца корсо. Справа за кинематографом, казалось выраставшим прямо из воды, открывалось море. Сколько событий произошло со дня смерти дедушки! И всего за несколько месяцев: июнь, июль, август… а сейчас уже ноябрь!

В день поминовения усопших Марко пошел на кладбище один. Мать и сестры побывали там утром. Нет, ни к чему ходить на кладбище, особенно со всеми вместе. Простая формальность, которая становится привычной. Образы умерших носят в душе, и тогда с ними можно и надо разговаривать, — разве нужен для этого холмик земли, под которым они покоятся? В этой мысли он укреплялся все больше с каждым днем, что проходил после смерти дедушки. Эта истина была тесно связана со всем тем, что открылось ему за последние четыре-пять месяцев. Прийти к такому заключению было нетрудно, стоило хотя бы последить за отцом, даже сейчас!

Море, расстилавшееся впереди, походило на равнину, залитую расплавленным свинцом. Горизонт словно приблизился, и нельзя было понята, где кончается свинцовое небо и начинается такое же свинцовое море. На тротуарах стояло множество людей, все они смотрели в сторону нового корсо, туда, где было здание префектуры.

Здесь в любую погоду собирались безработные, которые проводили долгие часы, прислонившись к парапету или усевшись на тротуар, и в ожидании часа обеда без конца повторяли друг другу то, что рассказывали накануне, неделю, месяц назад. Когда шел дождь, многие даже не выходили из дому. По крайней мере они сберегали обувь и не мокли понапрасну. Но тот, кому не сиделось дома, отправлялся на набережную и прятался от дождя в надежном укрытии, хотя сырость пронизывала до костей. К безработным подсаживались рыбаки. В такие дни мало кто выходил на промысел в море, рыбаки сидели на берегу и следили за морем и небом в надежда что ветер переменится и разгонит нависшую над городом свинцовую шапку. Правда, они знали, что ветер меняется лишь в определенный час, и потому запасались терпением и выслушивали сетования всех этих людей, у которых уже многие месяцы не было никакой работы и даже надежды получить ее. Но в то утро что-то новое вторглось в их разговоры. Достаточно было взглянуть им в глаза, на выражение их лиц.

Отец и сын шли по противоположной стороне улицы, потом свернули на новое корсо.

— Нельзя ли обойти ее стороной? — спросил Амитрано у сына. Он указал на видневшуюся вдалеке площадь Префектуры, через которую надо было пройти, чтобы попасть в старую часть Бари.

Мальчик пожал плечами и не ответил. Он тоже старался рассмотреть, что там происходит. На площади было много народу, много дам, пожалуй, даже они преобладали здесь. Элегантные, богато одетые, они, казалось, направлялись на какой-то праздник или собирались принять участие в религиозной процессии, словом, в какой-то интересной церемонии, и боялись опоздать.

— Гляди, как они озабочены! — не выдержал отец. Но Марко все еще не понимал, в чем дело. Они обгоняли этих дам. Некоторые были так надушены, что аромат духов долго еще щекотал ноздри.

Наконец метрах в двухстах впереди они увидели темный железный треножник, возвышавшийся посредине площади Префектуры, вокруг которого волновалась толпа.

Марко хотел спросить отца, что это такое, но тот не дал ему времени.

— По какой же улице идти к этому несчастному Джузеппе? — совсем хмуро спросил он.

— Вон по той! — ответил Марко, указывая на улицу справа от Префектуры.

— И надо же было нам угодить сюда именно сейчас!

Чем ближе они подходили к площади, тем громче звучали голоса, но около самого треножника, поддерживающего жертвенную чашу, подвешенную на огромных кольцах, народу было не так уж много.

Время от времени кто-нибудь из толпы — мужчина или женщина — всходил по трем-четырем деревянным ступеням, покрытым дорожкой, и опускал что-то в чашу жертвенника.

— «Золото — родине!» — проворчал отец. — Глупцы, темные люди! Идем отсюда! — сказал он, переходя на другую сторону корсо, где дома были более старинные. — Они вернутся домой и наденут на палец другое кольцо! Полюбуйся на них!

Теперь и Марко стало ясно, что тут происходит. В «День обручального кольца» надо было явиться на площадь Префектуры и пожертвовать свое кольцо родине, то есть дуче, на войну с Абиссинией, в ответ на экономические санкции, предпринятые Лигой Наций, о которых кричали огромные светящиеся буквы на виа Спарано, слепя глаза прохожим, одурманивая их.

Он посмотрел на руку отца. Кольца на ней уже не было, но мальчик понял, что если бы оно и было, отец не бросил бы его в этот громадный жертвенник, у подножия которого стояли в почетном карауле четыре «балилла», четыре «авангардиста» и четыре солдата фашистской милиции.

Чем ближе они подходили к этому месту, тем сильнее становилось возбуждение толпы. Однако многие стояли в стороне и только наблюдали за происходящим. Лица у них были невозмутимые, по ним трудно было понять, доставляло ли им удовольствие это зрелище. Пожалуй, что и доставляло. Ожидающих очереди выполнить свой долг было немного. Они сначала подходили к столу, за которым сидели фашистские главари в парадной форме, записывались у них, получали клочок бумаги в качестве квитанции и железное кольцо взамен своего. Потом всходили на возвышение под ритмичный стук карабинов, которыми им отдавали честь «гвардейцы дуче».

— Золото — родине! — опять проворчал отец. — Вот до чего он нас довел!

Марко невольно оглянулся. Но никто не слышал слов отца. На этой стороне улицы вся стена тоже была увешана лозунгами, призывающими горожан выполнить свой долг итальянцев и фашистов. Лозунги перемежались с изображениями дуче, с его квадратной челюстью и величественным отсутствующим взглядом, сидящего верхом на коне. Подняв глаза, Марко увидел на стене полувыцветшую черную голову. Эта черная голова и голова всадника с квадратной челюстью, несомненно, принадлежали одному и тому же человеку, и мальчик внезапно вспомнил черные силуэты, которые видел несколько лет назад на стенах своего родного городка. Это тоже был дуче!

Несколько лет назад. Да, конечно, это было утром, ранним утром. Часов в восемь, не позже. Солнечные лучи еще не достигли балкона, где мать оставила Марко, закрыв за собой стеклянную дверь, чтобы он не мешал ей убирать комнату.

Он был еще маленький и не доставал до перил, но зато мог смотреть на улицу и на балконы домов напротив. Почти все двери, ведущие на балконы, были раскрыты, а на перилах были развешаны простыни и одеяла.

Ему могло быть лет шесть-семь, и, вероятно, это было воскресным утром, летом, иначе он сидел бы за школьной партой. Ему нравилось стоять на балконе. Отсюда можно было видеть все происходящее на улице. Вскоре он стал разглядывать соседские балконы и внезапно был поражен, увидев на стене противоположного дома черную лысую голову в круглом медальоне. Глаза смотрели сурово и угрожающе. Он был уверен, что еще несколько дней назад этой головы там не было, и стал внимательно ее рассматривать. Он не знал, кого она изображала, и удивился, что она так неожиданно появилась. Мальчик заметил, что под медальоном было что-то написано, и попытался прочесть «dux». Но не сумел. Он знал буквы «d» и «u», но на третьей букве споткнулся. Посмотрел сквозь балконную дверь, чтобы позвать маму и показать ей эту странную голову, но стекла отсвечивали и он ничего не увидел. Тогда он опять стал смотреть на прохожих. Но глаза его то и дело устремлялись к изображенной на стене голове. Он не хотел себе признаться, что этот взгляд, который, казалось, был направлен прямо на него, внушал ему страх, и все же не мог его долго выдержать, опускал глаза на надпись и останавливался, прочтя только «du».

Немного погодя он заметил, что по обеим сторонам ворот на высоте человеческого роста были нарисованы точно такие же головы и с той же надписью. Еще вчера их не было — он готов был поклясться! Он спрашивал себя, когда их успели нарисовать, как сделали такими похожими одна на другую и кого все они должны изображать. Он никогда не видел никого, кто напоминал бы этого человека.

Он стал присматриваться к фасадам домов. Чуть подальше, между двумя балконами, он заметил еще одну такую же голову, потом еще. Принялся считать. Одна, две, три, четыре — он вытягивал шею, ухватившись за перила, стараясь увидеть их все. Вон там еще одна, и еще — пять, шесть. Он считал вслух и уже не боялся этой головы, нарисованной черной краской, но все же старался побыстрее отвести от нее взгляд.

Мать открыла балконную дверь и велела ему идти в комнату, но он не двинулся с места и показал ей нарисованную на стене голову. Она крепко схватила его за руку и с силой втащила в комнату.

— Что ты там разглядываешь?! — кричала она, закрывая за собой дверь.

— А что? Кто это такой? — спрашивал он. — Еще вчера ничего не было.

— Не твое дело. Они всегда там были.

Мальчик промолчал, но он был уверен, что мать говорит неправду. Они вошли в кухню. Мельком взглянув, в порядке ли его одежда, мать велела ему идти в мастерскую к отцу.

Он быстро сбежал по лестнице, но, выйдя на улицу и завернув за угол, решил поближе взглянуть на головы у ворот. Они были совершенно одинаковые, нарисованные черными чернилами, глаза — грязно-белые просветы фасада дома — смотрели все же очень внушительно, вселяя страх. Внизу было написано все то же коротенькое слово, которое ему никак не удавалось прочесть целиком.

Минуту спустя он инстинктивно обернулся и взглянул на свой балкон. Мать, наполовину скрытая дверью, жестом показала, что ожидает его по возвращении домой. Он понял, что сделал что-то недозволенное, опустил голову и бросился бежать к мастерской.

Против обыкновения он застал отца не за работой, тот сидел с двумя мужчинами, которых Марко никогда прежде не видел. Войдя, он взглянул на отца, потом на этих двух уже пожилых людей.

— Вот мой сын, — сказал отец, — один из пятерых. Старший.

Посетители едва взглянули на него, но изобразили на лице улыбку. Немного поколебавшись, отец сказал:

— Побудь около мастерской и не входи, пока я тебя не позову.

Марко был очень озадачен этим распоряжением. Опустив голову, он вышел. Он встал около входа в мастерскую так, что, глядя на улицу, мог слышать, о чем говорит отец. Правда, всего он не улавливал, потому что временами отец говорил совсем тихо, и вовсе не слышал того, что отвечали те двое, обращавшиеся к отцу на «ты».

— После полуночи… — рассказывал отец. — Нет, пожалуй, в час. Их было несколько человек. На улицу падал свет… Нет, было уже темно… С лестницами. Я слышал шум. Может, это те же самые… Наверное, они забрали его немного раньше. Сегодня в шесть утра мне сказала об этом его жена. Нет, она к нам не заходила. Я только открыл балкон, поглядел и сразу все понял. Посмотрел на их окно и увидел, что за ним прячется его жена. Она знаками объяснила мне, что ее избили, а его увели с собой.

Двое что-то спросили, и отец ответил:

— Нет, особого шума не было: слышался смех, разговоры. Я хотел было спуститься, но жена принялась плакать. Мастро Паоло дежурил на таможне… Ведь у меня пятеро детей! Да и что здесь поделаешь?..

Его опять о чем-то спросили.

— Да, как дона Микелино, — ответил отец.

Дон Микелино?! Мальчик помнил его. Уже несколько месяцев его не было видно. Он тоже жил неподалеку от них. От черной, всегда опрятной сутаны фигура его казалась еще более тощей, а большие глаза и костлявый чисто выбритый подбородок становились особенно заметны. По вечерам он иногда приходил к отцу с кем-нибудь из своих друзей. Мать говорила, что монсеньер архиепископ запретил ему служить мессу в церкви. Может, это просто была зависть какого-нибудь другого священника. Дон Микеле по-прежнему жил в мрачной и тесной комнатке вместе со своей служанкой и продолжал носить сутану и шляпу священника.

Дои Микеле был большим другом отца и мастро Паоло, но, когда они собирались вместе и начинали свои разговоры, мать отсылала спать и Марко и всех его братьев. На кухню доносились только отдельные слова.

— Его отправили в… — сказал один из мужчин. Марко не понял, куда именно.

Он услышал, что они встают.

— Если будешь в Мольфетте, заглядывай к нам.

Они попрощались и вышли. Один пошел направо, другой — налево. Марко вернулся в мастерскую. Отец уже засучивал рукава, собираясь приступить к работе. На сына он даже не взглянул. Вот так же и сейчас он торопливо шагает, глядя в землю.

— Свернем сюда! — вдруг сказал отец, кивнув на какую-то улицу. Но тут же переменил намерение и вернулся назад.

— Еще полсотни метров… и мы будем уверены, что идем правильно. Ты смотри повнимательней. Запоминай улицы. Мы уже опаздываем. А ведь теперь все зависит от него. — И он опять надолго замолчал.

Где взять силы выносить муки нищеты, страдать от мысли, что тебя вот-вот вышвырнут из дому, и спокойно наблюдать зрелище, развертывающееся перед твоими глазами в какой-нибудь сотне метров? Где взять силы подавить в себе ненависть, когда отвращение и злоба охватывают тебя? Кажется, все на свете вокруг тебя ликует, все против тебя, и ты один из немногих, кому непонятна эта радость, кто мешает ей, кто не участвует в борьбе против «демократическо-плутократическо-масонского» мира? Чувствуешь себя одиноким, хотя знаешь, что на свете немало людей, имеющих такие же убеждения, как у тебя, людей, которые ежедневно и ежечасно страдают так же, как ты!

Ведь достаточно заглянуть в глаза безработным на набережной. Эти невидящие глаза смотрят на все вокруг, они красноречиво говорят о накопившейся ненависти и затаенном страдании. А глаза тех, кто стоит поодаль от треножника — этого спасителя родины, — они ищут взгляд, в котором могли бы прочесть те же мысли! Одни фашисты, чины фашистской милиции в парадной форме, уверены и в сегодняшнем и в завтрашнем дне. Они пользуются привилегиями за свои заслуги, вера в идею сочетается с возможностью имеющимися средствами уничтожить всех инакомыслящих.

«Если бы вдруг я вышел и сказал, что вечером ни у меня, ни у моих семерых детей не будет даже пристанища!»

Он горько рассмеялся. С таким же успехом он мог бы жаловаться господу богу на то, что тот послал дождь на три четверти поля, оставив сухой последнюю его четверть.

А на стенах узких улочек, по которым они теперь шли, всюду красовались изречения дуче:

«Экономическим санкциям мы противопоставим нашу дисциплинированность… На военные санкции ответим военными мерами. На военные действия ответим военными действиями. Пусть никто не рассчитывает поставить нас на колени без самой ожесточенной борьбы».

Мобилизация духа с помощью слов, которые сотни итальянцев впитывают в себя через жерла репродукторов, глотают со страниц газет. И теперь еще были люди, которые с интересом читали их, но ни в умах, ни в сердцах людей читать нельзя!

«Мы не свернем с нашего пути!»

Этот новый призыв был брошен в толпу, собравшуюся на площади Венеции 8 сентября, которое стало еще одним роковым днем.

Двадцать тысяч римских авангардистов маршировали по виа Имперо! А солдаты фашистской милиции и волонтеры отправлялись на войну в Африку.

«Вот слова, которых вы ждете в этот день: мы не свернем с нашего пути!»

Это был действительно жаркий день и потому, что стоял знойный римский сентябрь, и потому, что парадная форма, марши и воинственные речи вновь разжигали пыл у тех, кто верил в свою «особую миссию» в мире.

Так почему же не смириться? Почему не подчиниться? Тому, кто вовремя сумеет удержаться, даже на дне колодца, легче как-нибудь уцелеть.

Нет! В Милан! В этом огромном городе, правда, нетрудно затеряться, но зато возможностей найти работу там неизмеримо больше. Старшему сыну уже четырнадцать лет, Паоло — тринадцать, дочери — двенадцать, все вместе они что-нибудь да найдут. Лишь бы Джузеппе сдержал свое слово. Лишь бы одолжил ему обещанные пять тысяч лир. Этот совершенно чужой, взбалмошный, но в глубине души честный человек сказал ему:

— Хорошо, я понял. Приходи ко мне, и я тебе дам денег.

А он даже ничего не просил у него. Просто сказал, чтобы кому-нибудь излить душу, и глядел на Ассунту, которая казалась воплощением страдания.

— Когда у тебя будут деньги, ты мне вернешь. А не то мне отдадут твои сыновья когда-нибудь.

Теперь Амитрано не сомневался: у Джузеппе не только золотые руки, но и сердце золотое! Его мать всегда говорила это. Ассунта же сказала:

— Обязательно найдется какая-нибудь добрая душа, которая посочувствует несчастным беднякам.

Бегство, самое настоящее бегство! Вот уж, действительно, знаешь, где родился, да не ведаешь, где помрешь!

В три часа дня Амитрано проводил всех из дому, запер дверь и поручил Джузеппе отдать ключ домовладельцу. В вагоне третьего класса они заняли целиком два купе. На сетки и под скамьи рассовали четыре свернутых тюфяка, четыре чемодана, разобранную и упакованную швейную машину «Зингер» и большой ящик с инструментами Амитрано.

Купе были длинные, открытые, с деревянными скамейками, и пассажиры с интересом наблюдали за семейством Амитрано, когда оно садилось в вагон. Кто-то помог влезть Ассунте и ее четырехлетней дочке. Кто-то подсобил Амитрано втащить в купе вещи. Подошел кондуктор и внимательно посмотрел на них. Потом потребовал багажный билет.

— Это ручной багаж, — коротко отрезал Амитрано, продолжая грузить вещи.

— Все это вот? — кондуктор покачал головой и велел Амитрано поторапливаться.

Наконец Амитрано влез в вагон, пересчитал членов своего семейства: шестеро детей и жена. Указал каждому его место, дети расселись по скамьям. Он с Ассунтой, малышкой в корзине, где она, впрочем, уже с трудом помещалась, и еще одним ребенком заняли первое купе. Рядом, во втором купе, разместились четверо старших ребят.

Поезд тронулся. Никто не сказал «прощай» городу, который они покидали. Даже Ассунта, каждую среду в любую погоду ходившая на поклон к святому Николаю, покровителю Бари. Она только тихо плакала, крепко сжав губы, чтобы не услышали другие пассажиры. Амитрано бросал на нее взгляд и сразу же отводил глаза. Он принимался пересчитывать багаж, потом смотрел на детей, пересчитывал их тоже. Говорил несколько ободряющих слов жене и опять пересчитывал вещи. Одно, два, три, четыре… и так до десяти.

Весь их «дом» уместился в этих десяти местах багажа. Здесь было все самое необходимое для обзаведения хозяйством. В тюфяки были закатаны простыни и подушки, а тюфяки завернуты в дырявые, расползающиеся одеяла. Все это было тщательно перевязано веревками.

Они опять перебирались в более крупный город.

В Милан, где, как сказал Амитрано две недели назад, вернувшись из «разведывательной поездки», каждый желающий находит себе настоящую работу.

За две недели весь их домашний скарб был еще раз пересмотрен и все, что можно было продать, продано.

— В Милане мы постепенно обзаведемся всем заново, — говорил Амитрано жене. Он забыл, что почти то же самое, но с еще большей уверенностью, говорил меньше года назад.

Поезд мчался вперед. Время от времени Амитрано внимательно поглядывал на детей, взглядом спрашивая, не нужно ли им чего. Они пожимали плечами и поспешно отворачивались. Они чувствовали себя жалкими, побитыми собачонками, и не потому, что им приходилось молчать, — они знали, что так нужно, — но каждый из них ощущал, что кончился еще один период их жизни.

— Далеко едете? — спросил какой-то пассажир у Амитрано, посмотрев на верхние полки и убедившись, что оттуда ничего не свалится ему на голову.

— В Милан, — Амитрано взглянул на пассажира и, как бы подтверждая свои слова, несколько раз кивнул головой. Разве не понятно было, что они едут далеко? Ведь он видел, как все они молча сидят на скамьях и озираются по сторонам. Разве не угадал он этого по его глазам и глазам жены?

— Да… Надо быть смелыми людьми, — сказал пассажир и оглядел их всех, одного за другим, посмотрел и на их вещи.

— Отчаяние! — отвечал Амитрано. — Голод! Семь ртов. Один уже в Милане. Он ездил со мной две недели назад и сразу же нашел себе работу. Рассыльным в сапожной мастерской. Что ж делать? Здесь мы умирали с голоду. Что может тут сделать отец семейства? Один-одинешенек. А в Милане хватит работы для всех. Было бы желание. А у нас оно есть. — Он посмотрел на жену, потом на всех детей по очереди.

Пассажир кивнул головой и больше ничего не спрашивал. Но порой он поглядывал на них, словно хотел понять, что за желание работать может быть у этих детей, из которых младшему четыре года, а старшему — четырнадцать.

Амитрано его понял.

— Пока что будут работать старшие, — сказал он, указывая на Марко и двух дочерей. — Так что, кроме моей получки, будут еще две или три в конце каждой недели. Они хотя бы перестанут быть обузой для семьи. Позже, один за другим, начнут работать и остальные.

Пассажир сошел в Фодже и пожелал им удачи. Амитрано кивнул головой и замкнулся в молчании. Он изредка поглядывал на детей, на жену, на багаж, но не произносил ни слова.

Ассунта присматривала за детьми, то и дело спрашивая, не нужно ли им чего-нибудь. Сначала дети ото всего отказывались, но потом стали робко проситься в уборную, хотели поглядеть в окно. На холод и голод они не жаловались. Только часто позевывали, в животе у них урчало, и они крепко сжимали ножонки, подсунув руки под колени. Около часа дня каждый из ребятишек съел по два сырка «моццарелла». То была последняя кража, совершенная Амитрано сразу же по возвращении от Джузеппе.

— Это в последний раз. А теперь пусть мне отрубят руки, если я совершу что-нибудь подобное!

Такое же обещание он дал себе, когда вынимал булавку из провода у электросчетчика. Определенный этап его жизни закончился, и теперь в поезде, хотя его ближайшее будущее и будущее всей семьи таилось во мраке, он думал, что открывает новую страницу. Какой страх испытывал он все эти последние месяцы! Пусть быстрее мчится поезд, пусть увозит их подальше отсюда! Ему казалось, что сила, сила, которую он ощущал в себе, когда жил в родном краю, возвращается к нему. Пусть жизнь его опять будет полна борьбы, но что-то ведь может в ней измениться! В Милане жизнь рабочих и ремесленников была более человеческой. Он убедился в этом две недели назад. Там люди чувствовали себя братьями, даже не зная друг друга. Это было заметно по тому, как миланцы разговаривали между собой, по их уверенности в том, что именно они — движущая сила итальянской промышленности.

Он почувствовал среди них дух солидарности и жажду справедливости, которые всегда владели им. Не причинять никому зла, но и от других не терпеть обид. Немало было среди миланцев людей, всеми силами противившихся фашизму. На Юге, в его родных краях, все застыло, замерло, в том числе и борьба против насилия. Врожденный фатализм превращал южанина в послушный хозяину, начальнику, каждому, кто командовал, автомат. Этот фатализм выдавали за вековую мудрость, за благоразумие, унаследованное внуками от дедов. Вот почему они подчинялись всему, что навязывали им, утверждая, что это божественный промысел, неизбежная кара, которые в конце концов породят благо, пусть не скоро, пусть даже на том свете.

А если подумать о диктатуре, о фашизме, о его главаре? Фашисты на Юге появились не сами по себе, не как следствие идеи, созревшей на девственной почве. Их взрастили местные воротилы, которые и прежде совершали насилия над людьми во имя своих интересов. И южане склонили головы, не противясь новому порядку, в наивной надежде, что наконец-то настанет эра процветания, изобилия или хотя бы постоянного заработка.

И все же зародился фашизм на Севере, в том самом Милане, где впоследствии происходили наиболее ожесточенные стычки, массовые забастовки, где были совершены первые покушения.

После всего того, что он видел на площади Префектуры, когда он почувствовал в себе ожесточение волка, готового на все, чтобы защитить и уберечь от гибели свое потомство, этот день, 18 декабря, стал для него одним из тех дней, которые он не забудет до самой могилы.

Он заметил, что детям холодно. Ни у кого из них не было пальто. Он шел на риск, он вез с собой всех своих детей. Но — он читал это в их взгляде — перед глазами их был его пример, пример жены, да и сама жизнь, — все это заставило детей повзрослеть до срока. Когда-нибудь они спросят с других людей за свое погубленное детство и отрочество. А это уже будет шагом вперед, будет означать, что они не станут повторять, как автомат: «Так точно, ваша милость», «Никак нет, ваша милость». И они поймут все, что отец делал для них, вплоть до сегодняшнего дня, и оправдают его. Жизнь — это чередование хороших и дурных поступков. Однако все зависит от точки зрения, с которой эти поступки рассматривать.

У Паоло уже была работа. Правда, он поступил всего лишь рассыльным, но в Милане рассыльный может стать кем угодно. Было бы желание!

Желание — это страшное слово, — которое в самые тяжелые моменты жизни служило ему щитом, знаменем, оружием! Теперь, чтобы пробиться, его сыновьям достаточно обладать хотя бы частицей того желания, которое он пытался в них пробудить; теперь они уже вступили на новый путь. Завтра утром должна начаться новая жизнь еще для одной семьи, бежавшей с породившей ее земли, в которой теперь остался лежать только дедушка Паоло, первый и единственный друг этих детей и самого Амитрано.

Незадолго до полуночи Амитрано передал жене кошелку. Каждый из ребят получил по большому ломтю хлеба с сыром. Они откусывали по кусочку и глядели друг на друга: между ними шло молчаливое соревнование — кому удастся подольше растянуть удовольствие. А за окном вагона становилось все темнее, как ни протирали они ручонками запотевшие стекла.

От своего куска Амитрано едва отщипнул. Ассунта даже не притронулась к хлебу. Сидя один против другого, они поглядывали на детей, потом глаза их встречались и говорили:

«Не бойся, вот увидишь, на этот раз все будет хорошо!»