Глобальное политическое прогнозирование

Панарин Александр Сергеевич

Глава 5. КОНТРТЕНДЕНЦИИ ГРЯДУЩЕГО СТОЛЕТИЯ: РЕВАНШ КОНТИНЕНТА

 

 

5.1. Вызов либерализма и реакции культуры и политики

Прогнозирование этих тенденций требует учета специфической особенности человеческой судьбы — коллективной и индивидуальной. Человеческое поведение следует не рациональной детерминистской логике, будь то логика обстоятельств (причин) или логика интересов; оно следует особым законам драмы, в которой поведение персонажей обусловлено ситуацией их взаимного диалога. Иными словами, человеческая биография развертывается не в рациональном контексте последовательного решения собственных проблем, а в контексте дихотомии вызов — ответ. Наше поведение больше является спровоцированным, чем рационально обусловленным: это, скорее, модель реплики, ответа на выпад, чем модель продуманной автономной тактики, адекватной проблемной ситуации.

Думается, общая методология прогностики следует этапам, соответствующим переходу от старого лапласовского детерминизма (прогнозирование как прослеживание причинно-следственной связи, или "логики обстоятельств"), через промежуточную фазу детерминизма интересов (либерализм и марксизм) к современной культурологической фазе, связанной с осознанием того факта, что обстоятельства не столько мобилизуют наш рассудок, сколько аффицируют нашу чувственность, эмоциональную и моральную.

Человек — это существо, больше откликающееся на субъективное содержание полученного вызова, чем на объективные проблемы, которые он отражает. Именно поэтому нас так часто удовлетворяют символические решения, успокаивающие наше самолюбие или наше чувство справедливости. Все это не означает никакого солипсизма, никакого отрицания объективного мира и проблем с ним связанных. Это означает всего лишь, что человек в первую очередь живет в автономном мире культуры и воспринимает внешний мир сквозь призму принятого в культуре символизма.

После этого краткого методологического экскурса обратимся теперь к анализу того вызова, которому суждено возбуждать реакции культуры и политики в течение нескольких десятилетий будущего века. Первой из прогнозируемых реакций, формирующих климат ближайшего будущего, несомненно явится реакция на либерализм. Даже либерализм классического периода, судя по историческим свидетельствам, вызывал бурную реакцию оппонентов из левого и правого лагеря. У левых радикалов он возбуждал презрительную ненависть за свое наигранное, как считалось, благодушие и стремление стать над схваткой феодальной реакции с революционным демократизмом. Что касается правых консерваторов, то они были убеждены, что именно либеральная критика старых порядков расшатала устои и открыла дорогу разрушительному революционализму и нигилизму. Одним из поздних прозрений этой антилиберальной аналитики является открытие того, что демократический Февраль в России закономерно вел к большевистскому Октябрю.

Таким образом, даже прежний, респектабельно-академический либерализм, объединяющий просвещенную аристократию с аристократизированной буржуазией, провоцировал нешуточные идейно-политические страсти. Современный же либерализм в этом отношении куда более уязвим. Его историческая биография связана с вышеотмеченными законами драмы: его постулаты не выношены в ситуации рационального дискурса, а спровоцированы оппонентами, и в самом деле способными вывести из равновесия своими крайностями. Первым из современных оппонентов либерализма стало кейнсианство. Организовав в ответ на кризис 1929—1930 гг. новую "экономику спроса", кейнсианство не только породило феномен перманентной инфляции, но и такие сомнительные явления, как "субкультура пособий" и предпринимательский абсентеизм. Обложив непомерными налогами экономически активных и снабдив избыточными гарантиями экономически пассивных, оно, с одной стороны, подорвало предпринимательскую активность капитала, с другой — активность труда, соблазняемого возможностями жизни на пособия.

Перед лицом этого вызова либерализм существенно "огрубел", утрачивая мотивы социальной солидарности и сострадательности. В полемике с кейнсианством либерализм незаметно для себя освобождался от наследия христианского и просвещенческого гуманизма, отданных в жертву "светскому" понятию социально-экономической эффективности. Второй, еще более существенный урон гуманистическому багажу либерализма нанесла "холодная война". В ходе ее произошла настоящая милитаризация либеральной идеологии, все более явно превращающейся в пропаганду. Постепенно возникла сомнительная тактика "двойных стандартов": либералы зорко подмечали любые отклонения от гуманистическо-демократических стандартов в стане противника, но оказывались на удивление подслеповатыми, если речь шла об аналогичных "недочетах" в собственном лагере или в стане тех, кого они называли "нашими сукиными сынами".

Либерализм постепенно утрачивает достоинство имманентности, превращаясь в орудие холодной войны, в средство пропаганды и манипулирования. Учитывая культурный статус либерализма в системе западной цивилизации и масштабы его влияния в мире, отмеченная метаморфоза может быть оценена как одна из крупнейших социокультурных катастроф нашей эпохи, ответственная за порчу современного человека.

Как пишет А. Н. Анисимов, "то, что бывших советских граждан, поверивших в "новое политическое мышление", обманули, ограбили и посадили на диету,— это мелочь сравнительно с тем, что проделывается с глобальной цивилизационной системой в целом. Все же поразительна способность западного сообщества к функциональной автотрансформации... Пока Запад видел перед собой мощный военный аппарат, он копировал гуманистическую модель социального поведения. А по мере исчезновения этого аппарата во все большей степени стал обнаруживать рефлексы мистера Хайда" { Анисимов А. Н. Цит. соч. С. 40. } .

Либерализм после победоносной для Запада "холодной войны" все больше являет черты неприкрытого социал-дарвинизма, презрения к слабым и неадаптированным, стремления передоверить рынку решение вопроса о том, кто достоин жить на этой земле, а кто подлежит "элиминации". Более того: либерализм в лике теории глобального открытого общества стал обоснованием американского экспансионизма и гегемонизма, с его требованием открытия границ для беспрепятственных "воспитательных" акций в отношении стран с недостаточно хорошим поведением и ликвидации суверенитетов, мешающих "здоровому естественному отбору" в масштабе планеты.

Может ли большинство человечества, в особенности та его часть, которая чувствует за собой поддержку цивилизационной традиции куда более древней, чем западная, смириться с отведенной участью и безропотно принять вердикты высокомерного и небеспристрастного либерализма, уже достаточно уличенного в жульнических приемах двойного стандарта?

Думается, это совершенно исключено. Следовательно, прогнозируя изменения в социокультурном климате грядущего столетия, нам нужно отдавать себе отчет в том, что эти изменения пройдут под знаком ответа оскорбленного большинства человечества на вызов дегуманизированной идеологии, начавшей служить не правде, а силе; не высоким идеалам, а грешным, и даже весьма грешным, интересам. И поскольку свою классическую драму, связанную с контраверсами либерализма и революционного демократизма, либерализма и социализма, Запад уже сыграл, то альтернативу духовно обанкротившемуся либерализму человечество станет, скорее всего, искать вне западной традиции вообще. Весьма вероятно, что местом нового идеологического паломничества станет Индия, духовный потенциал которой до сих пор по-настоящему не прочитан на близком современному человеку языке.

Вторая связка, в которой будущее раскрывается в логике вызова — ответа — это американская заявка на однополярный мир и поиски противовесов этому гегемонизму. Выше (см. гл. 2) уже говорилось о том, какими вселенскими авантюрами и катастрофами чреват проект однополярного мира, предполагающий ни больше ни меньше исчезновение всех государственных суверенитетов перед лицом единоличного хозяина планеты — США. Дело не только в том, что указанная цель обнаруживает неслыханное самомнение и безграничную дерзость. Дело и в том, что авантюристические цели влекут за собой последовательную деградацию морального и социального облика тех, кто эти цели преследует.

Вопрос не только в том, какова сегодняшняя Америка и каков нынешний баланс ее пороков и добродетелей; вопрос в том, какой ей предстоит стать, следуя логике завоевания мира,— логике неуемного коварства, жестокости и самомнения. И такое ухудшение образа Америки в мире (а оно уже сегодня явно имеет место) неминуемо сделает мир антиамериканским, мобилизует против США все тираноборческие чувства и таланты, весь моральный, а затем и материальный потенциал мира, почувствовавшего себя атакованным. Вся мировая история, связанная с противостоянием претендентам на мировое господство,— от Карла V до Гитлера — указывает нам на логику скрещения "осей": кристаллизация гегемонистских наступательных альянсов вызывает в ответ кристаллизацию тираноборческих коалиций, удостаивающихся естественных симпатий народов и потому в конечном счете победоносных.

Свою нынешнюю мироустроительную стратегию США строят в логике атлантизма — выстраивания союзнических осей по горизонтали, соответствующей линии всемирной вестернизации. Как уже отмечалось, эта линия сомкнула Атлантику с Тихим океаном, позволяя говорить о новом, несравненном по своим масштабам натиске Моря на континентальную Сушу.

На обоих флангах этого наступления, западном и восточном, находятся мощные страны, традиционно принадлежащие континентальной системе, но сегодня активно соблазняемые архетипом морского пиратства. Это, с одной стороны, Германия, а с другой — Китай. Чувствуется, что их положение двойственно: если атлантизм и впредь будет не только демонстрировать собственные успехи, но и обещать им благоприятные перспективы, они могут значительно реконструировать свою континентальную идентичность в духе сближения с архетипами Моря. С Германией это уже произошло после 1945 года, с Китаем начинает происходить по мере дальнейшей инфильтрации "свободных торговых зон" в глубь Континента. Но в той и в другой стране чувствуется негодующая реакция континентальной части: в Германии это земли, представляющие бывшую ГДР; в Китае — основной континентальный массив, которому угрожает превращение во внутреннюю колонию.

Все может измениться, если нынешняя доминанта атлантической горизонтали сменится мощной планетарной активизацией евразийской вертикали, идущей от Северного Ледовитого океана к Индийскому. Вдоль этой вертикали способны сплотиться все силы осажденного океаническими пиратами мирового Континента. Если удастся создать новое мощное магнитное поле, объединяющее евразийский центр под действием пробужденного континентального архетипа, то поведение колеблющихся флангов Евразии — Германии и Китая — может быть выправлено в духе прежней культурно-цивилизационной ортодоксии. Возможность эта неким таинственно провиденциальным образом приберегалась новейшей историей, так и не давшей странам великой евразийской вертикали — России и Индии — успешно вестернизироваться.

Вестернизацию Индии остановила национальная культурная реакция, спровоцированная бесцеремонностью британского колониализма. Вестернизацию России — тот на первый взгляд странный факт, что внутренний колониализм российских модернизаторов, от большевиков до нынешних либералов, оказался даже более жестоким и опустошительным, чем внешний, экзогенный колониализм чужих пришельцев в Индии. Не только в Индии, но и в России импортированная модернизационная модель явила черты безжалостного "столкновения цивилизаций". И Петр I, и большевики, и нынешние либералы оказались преисполнены столь жгучей ненависти к коренной русской традиции, столь одержимыми в своем разрушении ее всеми доступными средствами, что напрашивается мысль: речь идет о полпредах враждебной цивилизации, выполняющих заказ разрушить изнутри великую наследницу Византии, к которой "первый Рим" сохранил острую неприязненную память.

Создается впечатление, что фундаменталисты атлантизма, как и фундаменталисты мусульманского мира, вступая в конъюнктурные союзы друг с другом, преисполнены авантюрным чувством случайно выпавшей удачи. Обе стороны полагают, что и свои внутренние противоречия и взаимные претензии они легче решат, если приберут к рукам новые пространства и ресурсы, ставшие бесхозными после крушения СССР и неожиданного ослабления России. Мы разделили бы грех духовной подслеповатости, свойственной новому "великому учению", если бы сочли, что авантюра очередного вселенного перераспределения ресурсов ограничилась бы одними материальными последствиями. На самом деле мы имеем дело с процессом, не только угрожающим духовному здоровью человечества, заражаемого микробами ненасытной алчности и неизбывной ненависти, но и посягающим на его культурно-цивилизационное разнообразие, а значит — планетарную устойчивость его как вида.

Дело в том, что вступившие в конъюнктурный союз силы, с разных сторон наступающие на российскую и индийскую цивилизации, явно не равны не только по мощи, но и по степени ясности своего самосознания. Запад охотно эксплуатирует наступательный потенциал мусульманства в своих гегемонистских планах, но вряд ли готов действительно считаться с автономией мусульманской цивилизации и ее заявками на будущее. Здесь ведущая роль отводится стратегии разрушения, а не созидания. Как только мусульманский мир выполнит отведенную ему разрушительную роль, глобальные гегемоны примутся и за него.

Но это означало бы окончательное исчезновение на Земле важнейшего из планетарных архетипов — континентального. Последний представлен тремя великими цивилизациями: индийской, славяно-православной и мусульманской. В условиях, когда обнаружилось явное диссидентство части мусульманского мира, оказавшейся в роли подручного у Запада, бастионы континентальной сердцевины мира некому держать, кроме России и Индии. Только их союз, организованный "по закону вертикали", способен уберечь мир от "тепловой смерти" — энтропийного хаоса, связанного с исчезновением разнообразия социокультурных энергий человечества.

 

5.2. "Проклятые вопросы" современности

Тому, что мы называем "законами" или потенциалом "вертикали", предстоит стать подспорьем человечеству в решении следующих кардинальных вопросов:

1. Как преодолеть надвигающийся на нас социал-дарвинизм, цинично делящий человечество на "приспособленных" и "неприспособленных", на расу господ и расу рабов, что грозит вселенской гражданской войной?

2. Чем ответить на агрессию вселенского гегемонизма, преисполненного решимости построить "однополярный мир", то есть попросту прибрать всю планету к рукам?

3. Как предотвратить разрушительное в моральном и материальном отношении наступление мирового ростовщичества, грозящего выжать все соки из национальных экономик, обессмыслить, а значит, и дискредитировать в глазах новых поколений добросовестный труд, прилежание и партнерскую ответственность?

Человек сформировался на планете в качестве hоmо fаbеr — существа, над которым довлеет суровая Божья заповедь "со скорбью будешь питаться от нее (земли.— А. П.) во все дни жизни твоей... в поте лица твоего будешь есть хлеб свой". Это поистине "континентальная" заповедь, ибо она предполагает жизнь не в кредит или за чужой счет, а на основе веской наличности — земных ресурсов и труда, преобразующего их в потребительские блага. Новейший либерализм решил последовательно потакать потребительской морали — даже ценой риска двух вселенских катастроф: экологической, связанной с безответственным расхищением земных ресурсов, и геополитической, связанной с их глобальным перераспределением в пользу тех, кто разучился вести трудовое существование.

4. Как вернуть чувство человеческого достоинства и историческую перспективу не входящему в "золотой миллиард" большинству человечества, которому европоцентричный прогресс сегодня уже отказал в будущем, в праве на совместное вхождение в новое информационное общество? Видимо, настала пора заново осмыслить значение последнего термина. На рубеже 60—70-х годов, когда формировалось понятие постиндустриального или информационного общества, в него вкладывался достаточно человеколюбивый смысл, соответствующий логике просвещенческого гуманизма.

Речь шла о том, что главным источником богатства и сферой наиболее рентабельных инвестиционных вложений становится человек. Вложения в "человеческий капитал" — в отрасли, ответственные за квалификационно-образовательный рост, здоровье и долголетие, высокую работоспособность и творческую активность личности, были признаны наиболее перспективными не только в социальном, но и в узко экономическом смысле — в соответствии с критериями отдачи. Однако сегодня, тридцать лет спустя, мы наблюдаем зловещую подмену терминов. Теперь уже под "информационной экономикой" чаще всего понимают экономику биржевых игр и спекуляций, в которой манипуляции с курсом валют или кредитных бумаг дают на порядок более высокую прибыль, чем нормальная инвестиционная деятельность.

Понятно, что если в первом варианте проект "информационной экономики" открывал новые перспективы развития человека, то во втором он, напротив, "закрывает" их, ибо означает одновременно и истощение производительной системы новыми информационными ростовщиками, и дискредитацию здоровой трудовой и социальной морали, ибо в социуме, направляемом ростовщиками, ее нормы не получают подкрепления.

Подмена содержания термина "информационное общество" означает инволюцию всего западного модерна: его прогрессивная ветвь, связанная с заповедями христианского и просвещенческого универсализма, с духовным возвышением человека, на наших глазах стала вянуть, так и не дав обещанных плодов цивилизации и культуры. Вместо трудного, но перспективного процесса возвышения человека в рамках трудовой этики и продуктивного хозяйства — за счет перераспределения времени между творческим и "машиноподобным" трудом в пользу первого — возник соблазн "эмансипации" западного потребительского человека от тягот продуктивной деятельности как таковой, поместив его в виртуальный мир "информационной" экономики глобальных финансовых спекуляций.

5. На каком пути преодолеть нежданное измельчание единых просвещенческих пространств, заново дробимых в соответствии с племенным (этническим) принципом?

Надо сказать, что архаическое "формационное" деление исторических эпох, известное со времен Гомера и Гесиода, при всей его противоположности нововременному, прогрессистскому, по одному важнейшему критерию выгодно отличалось от нынешнего реанимированного трайбализма: оно содержало универсалистский принцип единой исторической судьбы народов. Золотой, серебряный, бронзовый и железный века осознавались как единая драма человека на Земле, а не как удел разных народов, когда одним достается "золотое" будущее, а другим — "железное".

Рассмотрим по порядку эту цепь адресованных XXI веку проблем. Может быть, наибольшую тайну представляет собой модернистский социал-дарвинизм, готовящий почву для нового геноцида. Модерн познакомил человечество с невиданным прежде эндогенным — обращенным вовнутрь — геноцидом. Истребительная война между народами и племенами велась всегда. Но размежевание внутри одного и того же народа, становящееся поводом для того, чтобы одну его часть считать "недостойной существования", несомненно относится к антропологическим новациям модерна.

Типичной процедурой здесь является "формационное" размежевание: люди делятся на современных, олицетворяющих прогресс, и представителей "проклятого прошлого", не устранив которых счастливого будущего нельзя будет достичь. Сначала эта компрометация людей прежней формации носила преимущественно социокультурный характер. Идеология прогресса придает современному поколению необычайную самоуверенность. В самом деле: если все показатели социального и культурного совершенствования подчиняются сугубо временной динамике, то каждое новое поколение выглядит несомненно мудрее и совершеннее предыдущих, и, по закону ускоряющегося развития, каждое новое поколение все сильнее отличается от предыдущих в лучшую сторону. Согласно этой логике наилучшим автоматически оказывается самое последнее поколение, получающее безапелляционное право судить все предыдущие.

Такого рода историцизм создает повод усомниться в человеческих достоинствах прежних поколений, которые воспринимаются как своего рода "недочеловеки". Формируется особая форма "исторического расизма" — высокомерного презрения к людям прежних эпох. Люциферова диалектика модерна состоит в том, что эта временная дистанция между людьми начинает проецироваться на пространственную плоскость, разделяя современников на "подлинных носителей современности" и тех, кто "преграждает" ей путь. Такое восприятие последних устилает дорогу классовому геноциду.

Причем мы бы упростили наше понимание такого геноцида, если бы приписали его логике борьбы за власть или столкновению классовых интересов. Хорошо это видно на примере первого эндогенного геноцида XX века — большевистского. Истребление буржуазии и дворянства еще можно как-то объяснить законами классовой борьбы (хотя преследование классовых интересов при желании можно было бы отделить от физического преследования людей). Но как объяснить ненависть большевистского "нового человека" к крестьянскому большинству населения?

Анализ соответствующих мотиваций революционного авангарда показывает, что здесь больше признаков расовой, чем классовой ненависти. Крестьянин отторгался, как органика отторгается механикой, естественное — умышленным, живущее в собственном ритме — организованным в принудительном ритме, человеческое — "сверхчеловеческим". Сверхчеловек большевизма был целиком машиноподобен и гордился этим. Собственно, именно тогда, в эпоху военного коммунизма и в период "сплошной коллективизации", был разыгран фантасмагорический сценарий: раса роботов изгоняла из жизни расу людей.

Вместе с истреблением наиболее жизнеспособной части крестьянства и превращением деревни в сырьевой придаток городской промышленной машины энергия жизни была в России роковым образом приглушена. В несколько раз упала рождаемость, стихла инициатива во всех сферах жизни, усмирена была "народная смеховая культура" (М. Бахтин). Большевистский культ машины и уподобляемых машине "железных когорт пролетариата" стал вызовом органике жизни и органике культуры.

Народ по-настоящему вернул себе национальное и человеческое достоинство только во времена Великой Отечественной войны. Перед угрозой других "сверхчеловеков", организованных гитлеризмом по той же "машинной" модели, большевистские "сверхчеловеки" вынуждены были обратиться за помощью к человеку, воззвать к его патриотическому чувству и достоинству, к его любви к родной земле, культуре и языку. Так жизнь отбила атаку бесчеловечного модерна, воплощенного в машиноподобной агрессии дегуманизированного и демонизированного суперменства.

На наших глазах история повторяется снова. На этот раз моделью нового расистского отбора — выбраковки "недочеловеков" в пользу "сверхчеловеков" — стала уже не техника (машина), а экономика (рынок). По критериям рынка в число "недочеловеков", недостойных существования в прекрасном новом мире, попали те самые пролетарии, которых так пестовали предыдущие модернизаторы России. В страну пришел новый социал-дарвинизм, отбирающий людей согласно меркам нового "великого учения" — взамен старого, сданного в архив. Новая гражданская война (пока что в основном холодная), начавшаяся, как и предыдущая, с инвенктивов против "кучки эксплуататоров" и тоталитарных насильников, снова стала приобретать парадоксальные черты войны с большинством народа, в очередной раз заподозренного в роковой неадекватности новейшей одномерной модели. Снова дает о себе знать расизм модернистского авангарда, не признающего прав жизни и знающего только права новейшей теории, которой жизнь должна безропотно подчиняться.

Представители демократического авангарда уже не стесняясь говорят о том, что настоящий рынок и настоящая демократия в "этой стране" могут быть построены только тогда, когда данное поколение вымрет и место его займут другие люди, с заранее заданными нужными свойствами, выращенными в ретортах новейшего рыночного образца. Таким образом, оба варианта модерна, и большевистский и либеральный, не считают права жизни первичными, а саму человеческую жизнь — самоценной. Каждый раз она ставится под знаком функции — то ли функции социалистической индустриализации, то ли антисоциалистической вестернизации — и ей угрожают геноцидом, если обнаруживается ее функциональное несоответствие.

При этом, если сравнить результаты обеих модернизаций по сугубо человеческим критериям, то обнаружится, что машина модерна дает все более и более сомнительную социальную продукцию. Большевистский "новый человек" оказался несравненно грубее, примитивнее, одномернее, чем тот многослойный и многомерный дореволюционный антропологический тип, который подвергся столь безжалостной чистке. Если сравнить теперь формацию "новых русских" с предшествующим ей "советским человеком", то трудно отрешиться от впечатления, что мы имеем дело с новой стадией примитивизации, огрубления и одичания. Вывод: уродства модерна уже нельзя излечить новым модерном — их можно только усугубить и умножить.

Таким образом, перед нами возникают две проблемы: одна — метафизическая, относящаяся к принципиальным историческим и антропологическим возможностям модерна, вторая — эмпирическая, связанная с анализом наличествующих социально-политических сил, их баланса и динамики. По первому вопросу мы уже высказались и пришли к неутешительным выводам: типы модернистского "суперменства" меняются, но их смена не улучшает баланса сил между гуманизмом и антигуманизмом, культурой и варварством, моралью и нигилизмом. Что касается второго вопроса, относящегося к судьбам нового человеконенавистнического экономического и социального уклада, сформированного по чертежам очередного "великого учения", то принципиальное значение здесь имеет соотношение эндогенных и экзогенных факторов. Мы не знаем, что стало бы с Россией и перспективами ее сохранения как суверенного государства после превращения большевиками "империалистической войны в гражданскую" и подписания капитулянтского Брестского мира, если бы не поражение Германии в ноябре 1918 г., сведшее на нет геополитические последствия этого мира.

Мы не знаем также, на какие дальнейшие человеконенавистнические эксперименты пустился бы большевистский режим, если бы не шок, вызванный нападением фашистской Германии, и необходимость хотя бы частичной реабилитации "этого народа" и его национальной патриотической традиции.

Сегодня мы имеем воспроизведение той же ситуации в новых формах: теперь уже наши новые западники — "демократы" добились превращения "холодной войны" с Западом в холодную гражданскую войну и подобно большевикам отыскали главного врага в собственной стране; сегодня они подписали свой капитулянтский Брестский мир с победителями в "холодной войне", добившись разрушения российской армии, военно-промышленного комплекса, системы союзничества. Наконец, сегодня они исполнены решимости довести свои разрушительные реформы до конца — то есть, по-видимому, до полного физического и культурного исчезновения России. Теперь уже ясно, что нынешняя ситуация отличается от ситуации 1918 г. тем, что скорой капитуляции сверхдержавы, навязавшей России свой новый Брестский мир, ожидать сегодня не приходится — суверенитет России придется восстанавливать более медленным и более трудным путем.

Сопоставим теперь ситуацию по другому критерию: может ли нынешний компрадорский режим в России ожидать грозного вызова со стороны Запада (как это случилось в 1941 г.) и на этой основе совершить тяжелую процедуру самоочищения и патриотической метаморфозы? Или его зависимость от Запада, с одной стороны, и противопоставленность народу собственной страны — с другой так велики, что при любом раскладе он предпочтет принять любые, самые унизительные условия со стороны, ибо только на стороне он имеет шансы найти хоть какую-то поддержку?

В таком случае к нашему выводу о том, что изъяны модерна нельзя излечить новыми вариантами модернизации, придется добавить новый: нельзя ожидать благоприятных превращений режима от давления или вызова со стороны; скорее, союз внутреннего компрадорства с покровительствующими ему внешними силами на Западе способен усугубить губительный натиск модерна на беззащитную национальную среду, подвергающуюся угрозе массового геноцида. Как характерно, что вся риторика западнического демократизма, касающаяся неотчуждаемых прав человека и других отклонений от гуманистического "стандарта", тотчас же стихает, когда речь идет не о нарушениях прав единичных представителей демократического авангарда, а о нарушении прав находящегося на подозрении народа на самостоятельное существование и существование вообще.

Что же все это означает в прогностическом смысле? Вероятно, это означает, что борьба с человекоубийственным социал-дарвинизмом модерна будет вестись с принципиально иных позиций, чем это было в прошлом.

В самом деле, какими были альтернативы социокультурной самозащиты в прошлом? Одним из вариантов была опора на западнический гуманизм, что было возможно только в условиях расколотого Запада, одна часть которого готова усмирять человеконенавистническую энергетику другой. Так было во времена первой и второй мировых войн, когда можно было говорить о противостоянии демократического и тоталитарно-милитаристского Запада. Ныне этот путь закрыт ввиду внутренней консолидации Запада, который дисциплинируют императивы экономической интеграции и давление верховного менеджера — США. Консолидация Запада, с одной стороны, окончательное вырождение модернизационного проекта в неприкрытый социал-дарвинизм, чреватый внутренним и внешним расизмом — с другой закрыли историческую перспективу западнической гуманистической альтернативы.

На второй из возможных вариантов указывает пример некоторой части мусульманского мира, пытающейся найти защиту от превращения в сырье, безжалостно перерабатываемое машиной модерна, на пути сочетания национализма с религиозным фундаментализмом. Россия ни в прошлом, ни сегодня не готова пойти этим путем, несмотря на все инвенктивы в адрес "православного фундаментализма", каким пугают мир те, кому не терпится довести "холодную войну" до конца — до полного уничтожения России. Указанный путь и сам по себе весьма сомнителен: он не выводит за рамки давно уже ставшей ложной дилеммы традиционализм — модерн, лишь меняя в этой паре плюсы и минусы.

 

5.3. Духовная вертикаль Континента — противоядие от конфликта цивилизаций

Характерно, что фундаменталистским движениям хотят подбросить извне саморазрушительный лозунг "конфликта цивилизаций". На этой основе легче стравить фундаменталистов мусульманства, индуизма и др. между собой и тем самым увести их от главных проблем нашей эпохи, связанных с вызовами обесчеловеченного модерна природе, культуре и морали. По сути дела западной модернистской горизонтали, превращающей человека в придаток не то технической машины (техноцентризм), не то машины рынка (экономикоцентризм), хотят противопоставить такую же горизонталь, привязывающую человека к другим отчужденным сущностям,— к тому натурализированному варианту культуроцентризма, какой обозначается эпитетом "менталитет" — находкой нового расизма.

На самом деле выход из горизонтали расизма, заранее отмеренной и вызывающей ощущение невыносимой скученности человечества, которую способна разрядить лишь истребительная война, состоит в том, чтобы войти в принципиально новое пространство, в котором и социал-дарвинистская сегрегация модерна, и этнорелигиозные сегрегации фундаментализма отпадут сами собой.

Вопреки видимости в фундаменталистской перспективе не просматривается возрождение духовной вертикали, завещанной человечеству осевым временем зарождения великого монотеистического принципа. Напротив, развязанная фундаментализмом "война богов" парадоксальным образом воспроизводит архаику языческого политеизма.

Конфликт цивилизаций и питаемый им конфликт религий в условиях современного глобального мира создает постмодернистские эффекты норморазрушительного релятивизма, взаимной аннигиляции ценностей.

Проблема религии в современном глобальном мире стоит совершенно особым образом. Классики социологии сходятся в том, что конечный социальный смысл всякой религии — обеспечение духовно-ценностных предпосылок совместной жизни людей: "религия дает индивидам возможность жить сообща и сознавать себя обществом" { Московичи С. Машина, творящая богов. М.: 1998. С. 61. } . В прежние эпохи, когда различные культуры и цивилизации имели относительно автономные и замкнутые ниши, можно было вполне довольствоваться рассогласованностью различных монотеистических текстов, поскольку они предназначались для "своих". Не будем, впрочем, забывать, что речь шла о своих не в узкоплеменном, этноцентричном смысле.

Великие мировые религии создавали вдохновляющие суперэтнические универсалии и синтезы на уровне локальных цивилизаций. Установки современных фундаменталистов, к сожалению, по-своему раскрывают инволюционные тенденции новейшей эпохи. Цивилизационная идентичность то и дело подменяется этнической, в силу чего народы, уже вкусившие благ больших суперэтнических пространств, снова помещаются в гетто агрессивно-нетерпимого трайболизма. А на самом деле в мире "глобальной деревни" даже прежних цивилизационных универсалий недостаточно — об этом свидетельствуют симптомы "конфликта цивилизаций".

Сегодня духовно-религиозные вертикали как указание и искусство "жить сообща" должны объединить Восток и Запад, Север и Юг. Модернизационный проект такого объединения, поданный в форме более или менее принудительной вестернизации — подчинение всех цивилизаций и культур западному "эталону",— провалился. И провалился не только потому, что импульс вестернизации ослабел в слишком вязких породах чужих культур, оказавших ему активное или пассивное сопротивление, а прежде всего потому, что вестернизация стала принимать одиозный облик гегемонизма.

Здесь, как и в других вопросах, неудача модерна связана не столько с внешними причинами, сколько с его внутренней деградацией, с имманентно присущими ему импульсами варваризации, предопределенными "логикой горизонтали" — секуляризации сознания. Но если модерн после его злосчастных открытий, касающихся западной цивилизационной уникальности и "избранности", а также "пределов роста", стал скорее разъединять, чем объединять людей, то дело объединения человечеству предстоит решать на принципиально новой основе.

Объединение человечества по оси Атлантика — Тихий океан, в целом совпадающее с проектом вестернизации мира, оставляет за бортом не только весь обездоленный Юг, отныне противостоящий и богатому Западу, и богатому Востоку, но и центр Евразии — хартленд, занимаемый Россией. Напрашивается мысль, что модернизационной геополитической горизонтали, обнаруживающей свою ограниченность и гегемонистскую ущербность, необходимо противопоставить вертикаль, объединяющую российский хартленд с Индостаном. Не надо думать, что в грядущем союзе России с Индией главными являются блоковые соображения, связанные с необходимостью нейтрализовать атлантического "гегемона".

Такие соображения — повод для большого поворота истории, но не его главный смысл. Последний состоит в том, чтобы найти принципиально новые основания консолидации людей XXI века, ибо наследие западного модерна, распространяемое в ходе вестернизации по океанической горизонтали планеты, сегодня больше разъединяет, чем объединяет. Каковы ключевые понятия вестернизированной горизонтальной оси? Успех и могущество, богатство и власть над миром.

Вестернизироваться — значит войти в состав богатого и сильного Севера, господствующего над бедным и зависимым Югом. Напротив, ключевым понятием геополитической вертикали является солидарность обделенных и угнетаемых, выдерживающих натиск самонадеянных стратегов однополярного мира.

Провал проекта возвращения России в "европейский дом" — за спиной предоставленных своей участи "азиатов" из ближнего и дальнего зарубежья — важнейший факт современной мировой истории, готовящий ей качественно новый поворот. Этот циничный проект секуляризированного сознания, достигшего своей крайней потребительско-гедонистической стадии, провалился и потому, что не соответствовал глубинным духовным интенциям российской цивилизации и назревшим задачам мировой истории. Выбытие России из числа господ мира сего, как будто вписывающееся в замыслы победителей в холодной войне, на самом деле означает разрыв готовой сомкнуться горизонтальной оси вестернизации, ибо такое смыкание закрывало перспективы объединения Севера и Юга, выводило бы последний за черту современной цивилизации, окончательно замыкая его в гетто.

Задача мировой истории состоит в том, чтобы разорвать эту горизонталь, грозящую превратить Восток в подручного и пособника ищущего безраздельной гегемонии Запада. Пора понять, что все современные западные концепции плюрализма и столкновения цивилизаций направлены не столько на культурную реабилитацию Востока, сколько на подрыв его внутренней солидарности, а также солидарности с бедным Югом. "Конфликт цивилизаций" — это превращенная формула старого имперского лозунга "разделяй и властвуй".

В современной духовной истории мира содержатся две программы: одна — культурологическая, связанная с реабилитацией богатейшего наследия цивилизаций Востока, с герменевтической расшифровкой и переводом их специфического языка на язык современных практик; другая — духовно-религиозная и нравственная, связанная с задачами спасения мира, погружаемого в социал-дарвинистские джунгли естественного отбора и борьбы всех против всех.

Учитывая то, каким обеднением мировой культуры грозит запоздалый европоцентризм, представленный сегодня в наихудшей версии американоцентризма, первая из названных программ имеет несомненно большое значение. Если филологи-герменевтики позднего Средневековья и Возрождения открыли Европе мир античности и тем подарили ей новую историческую судьбу, то современные герменевтики-востоковеды, возможно, осуществляют не менее грандиозную задачу. Но все же при всей ее грандиозности она уступает по значению для человечества другой задаче — преодолеть угрозу социал-дарвинистского вырождения мировой цивилизации и сползания человечества к варварству "естественного отбора", который способен стать не только экономическим, но и физическим торжеством ни с чем не считающейся грубой силы.

Это предполагает активизацию совершенно особой элиты, у которой моральная впечатлительность к изъянам и неустройствам современного мира и статусу в нем обиженных и обездоленных стоит на первом месте. Что касается тех, кого выдвинула на роль элиты новейшая вестернизационная неоконсервативная или неолиберальная волна, то они всего за несколько лет успели разоблачить себя в качестве антиэлиты, играющей не на повышение, как пристало настоящей элите, а на всемирное понижение — нравственное, интеллектуальное, культурное. В свете этих новых приоритетов становится ясно, что строительство новой геополитической вертикали Север — Юг, проходящей через евразийский хартленд и олицетворяемый союзом России и Индии, требует огромной духовной работы.

Направление этой работы задается не только герменевтическими проблемами нахождения согласованности архетипов, символики и языка двух великих цивилизаций — православной и индо-буддистской. Эти культурологические усилия превратятся в стилизацию, вполне отвечающую установкам теории "плюрализма цивилизаций", если не подчинить их более высокой задаче — высветлению нравственного ядра двух великих традиций, связанного с установками солидарности и сострадательности к нищим духом, к нестяжателям нашего стяжательного века. Духовной доминантой нового евразийского союза, построенного на основе геополитической вертикали, является нравственно-религиозный дух солидарности и сострадательности, а не культурологические откровения рафинированной герменевтики при всей их важности.

Это открывает совершенно новые мироустроительные возможности предполагаемого союза, которые гегемонистская оптика господ мира сего в принципе не способна разглядеть. Открывается перспектива новой кристаллизации мира, качественно новой центростремительности, способной организовать пространство расколотого мира на основе тех императивов, которые "экономикоцентристы" глобализма склонны начисто игнорировать. Эти императивы заложены в текстах всех великих мировых религий, но только активизация нравственно-солидаристского сознания способна высветить их тождество, несмотря на различия языка, канона и ритуала.

Эта новая вертикаль, вырастающая в том самом месте, где прервалась горизонталь всемирной вестернизации — в центре Евразии, будет нести и другую нагрузку: противостоять гегемонистским планам "однополярности". Союз России и Индии обладает колоссальным антигегемонистским потенциалом, который только сегодня, в логике ответа на полученный вызов, и может по-настоящему раскрыться. Каждый из участников этого союза несет в его копилку свои резервы и ресурсы. Резервом России является потенциал, накопленный в течение трехсотлетнего периода, прошедшего со времен петровской модернизации. Это потенциал нравственно неподпорченного модерна, памятующего об универсалиях Христианства и Просвещения.

На Западе давно уже наблюдается процесс вырождения Просвещения, теряющего интеллектуальный и моральный кругозор и вырождающегося в технологию успеха. Но даже научное знание, не говоря уже о нравственно-религиозной духовности, не должно целиком превращаться в "непосредственную производительную силу", но должно сохранять интуиции более высокого порядка, приберегаемые на долгосрочную интеллектуальную и моральную перспективу. Иными словами, наука не может целиком ориентироваться на горизонталь "земных" интересов данного поколения, впадать в грех социоцентризма. Именно социоцентризм, противопоставляющий человека в качестве продукта "социальной материи" космосу, стал предпосылкой вырождения знания в знание-власть, снабжающее человека средствами покорения мира, но не сопричастности ему, чему учила древняя мудрость.

В России Просвещение, наложившись на специфическую традицию православия, лучше сохранило космические и духовно-телеологические интуиции и интенции, касающиеся высших смыслов бытия. Собственно, если иметь в виду нынешний урон российскому Просвещению, связанный с утечкой умов и подрывом материально-инструментальной базы науки, то он затронул преимущественно знание-продукт или знание-товар, что только и может быть похищенным или вовлеченным в рыночные "игры обмена". При всей значимости последнего будем все же отдавать себе отчет в том, что более важным является сохранение духовных и культурных источников, родников знания. Приобщенные к этим родникам деятели Просвещения не могут уехать, ибо система приоритетов не такова, чтобы поддаться соблазнам потребительского общества и "морали успеха".

Не меньший по значимости потенциал российской культуры связан с ее этикоцентризмом. Космоцентризм и этикоцентризм нашей культуры являются главной предпосылкой коммуникабельности с индо-буддистской традицией, которую отличают те же доминанты. Различие в том, что обе указанные составляющие российского культурного ядра в шкале времени направлены преимущественно вперед, соответствуя образу "культуры-проекта", тогда как индо-буддистский духовный синтез в первую очередь мобилизует сберегающие потенции, связанные с образом "культуры-памяти". Проект, лишенный настоящей культурной памяти, грозит выродиться в утопическое прожектерство и волюнтаризм, от которых столько раз пострадала Россия. Но и память, лишенная настоящих проспективистских интенций и мироустроительного темперамента, может подменить живое творчество педантизмом собирателей культурного архива или ностальгией оторванной от реальности "аристократии духа". Может быть, новая встреча России и Индии, связанная сегодня в первую очередь с насущными геополитическими заботами, станет поворотным пунктом в развитии обеих цивилизаций, нуждающихся во взаимном духовном стимулировании и корректировке курса.

Нам не кажется неправдоподобным предположить, что общество (цивилизация) может существенно измениться вместе с изменением направленности своих внешних контактов. Посткоммунистическое западничество в России, отличающееся явной утрированностью, несомненно, является реакцией на крайности коммунистического запретительства — и в отношении внутренних проявлений человеческой самодеятельности, и в отношении внешних контактов с Западом. Коммунизм действительно помог Западу в одном существенном отношении: своими крайностями он дал жизнь новейшему мифу, будто все изъяны и трагедии современной цивилизации исчерпывающим образом объясняются одним-единственным обстоятельством — существованием "империи зла". Однако тенденции, которые столь быстро обнаружились в посткоммунистическую эпоху, подводят нас к мысли: победивший либерализм, лишенный сдержек и противовесов, способен в краткое время породить отнюдь не меньше трагедий и варварских срывов цивилизации, чем коммунизм. Нас уже успело обжечь дыхание этого пламени, обещающего всех согреть, но способного, как видим, стать костром новых холокостов.

В этих условиях поворот к Востоку, причем поворот по вертикали, а не вестернизированной горизонтали, оказывается назревшим не только по соображениям геополитики, но и по логике морали и культуры. Если кризис коммунистической эпохи современники выражали вопросом "как с помощью Запада избавить мир от всеудушающего тоталитаризма?", то кризис наступившей новой эпохи может быть выражен вопросом "как с помощью Востока избавить мир от угрозы всеразрушающего социал-дарвинизма?".

Мы лишь тогда по-настоящему уясним себе значение этого нового "поворота к Востоку" и заданий, с ним связанных, когда возьмем на себя смелость домыслить до конца логику современного либерализма и те миропотрясательные эффекты, которые способно вызвать ее последовательное претворение в жизнь. Либерализм, мотивированный своим противоборством с коллективистскими крайностями коммунизма, объявил войну всем надиндивидуальным сущностям, всему тому, что выпадает за рамки отношений обмена и адресуется к вере, традиции и энтузиазму. Западноевропейское общество, выросшее из средневековья и в этом смысле в чем-то остающееся "смешанным", индивидуально-коллективным или религиозно-профанным, не могло вполне удовлетворить радикалов либерализма, требующих чистого механизма обмена. И была найдена страна, подходящая для чистого либерального эксперимента. Ею оказалась посткоммунистическая Россия.

Разрушения, которые успел в ней произвести этот эксперимент всего за семь лет, поражают воображение. Причем, добро бы, если бы это были одни только материальные разрушения, которые, как показал опыт послевоенных Германии и Японии, можно быстро восполнить. Но разрушения носят на самом деле социально-цивилизационный характер, они касаются самих предпосылок цивильного существования людей. Как оказалось, либеральный эксперимент, разрушивший все эти непонятные номиналистически ориентированному демократическому разуму "надиндивидуальной сущности" отношения, держащиеся на вере и доверии, а не на чистом расчете, пробудил таких демонов, которые по неистовству и антигуманистической одержимости ничуть не уступают демонам коммунизма.

Не будем забывать, что либеральная идеология в нормальном случае живет в условиях по меньшей мере двух противовесов: противовеса истории, сохраняющего "пережитки", которым, возможно, европейское общество и обязано своей устойчивостью, и противовеса других идеологий, которые слева (социализм) или справа (консерватизм) корректируют ее индивидуалистическо-механистические крайности. Или, как пишет Р. Арон, "даже в этом обществе, которое позволяет каждому быть самим собой, в индивидуальных сознаниях существует некая область коллективного сознания, более значительная, чем мы могли бы думать. Общество органической дифференциации не смогло бы удерживаться в одном и том же состоянии, если бы вне или поверх договорной формы правления не существовало бы императивов или запретов, ценностей и коллективных святынь, которые привязывают людей ко всему общественному" { Аron R. Les (taреs dе lа реnsее sосiolоgiquе. Раris: 1967. Р. 330. } .

Следовательно, поворот к Востоку в грядущей постлиберальной фазе — это поиски новых опор для ослабленной или подорванной сферы надиндивидуальных императивов, не только поддерживающих и воодушевляющих общественную солидарность, но и образующих необходимую предпосылку преодоления "закона джунглей", подстерегающего общество всякий раз, когда оно ослабляет свои цивилизационные усилия.

Наши западники, встретившиеся с демоном социал-дарвинистской анархии, которого они не только пробудили, но отчасти успели и реабилитировать, теперь склоняются к мысли о диктатуре. Диктатура — это лозунг не только приватизаторов, утративших доверие избирателей, и властителей, не желающих добровольно уходить. Сегодня это лозунг и тех, кто напуган разгулом беспредела, наступившего вслед за ослаблением права и морали. Получается, что деятели модерна не видят другого способа преодоления развязанной ими анархии, кроме диктатуры. В этом смысле диктатура — это "не пережиток" традиционной авторитарности, не запоздалое слово старого порядка; она — прибежище модерна, не желающего признавать свое нравственное поражение и пересмотреть свои мироустроительные установки. Цикл, первой фазой которого является "безграничная эмансипация", а второй — безграничная диктатура, отражает имманентную логику вращающегося в собственном кругу модерна.

Чтобы вырваться за рамки этого инфернального круга, надо воспринять импульсы той цивилизации, порядок которой держится не на либеральной утопии договора и не на государственной тирании, а на кодексе нравственно-религиозных норм, обладающих достаточной убедительностью, чтобы им следовать без физического принуждения. На Востоке существуют две разновидности такого кодекса — китайский (конфуцианский) и индусский. Но педантизм конфуцианской "этики закона" вряд ли способен вдохновить тех, кто испытал на себе искушения либерального правового педантизма, обещающего заменить "моральные сантименты" рациональностью договорных отношений.

Для стран, испытавших на себе и разгул коммунистической государственной принудительности, и разгул индивидуалистического эгоизма, убедительным может стать лишь такой цивилизационный опыт, который демонстрирует способность выказывать нравственное воодушевление без фундаменталистского фанатизма. В значительной мере индийский тип духовности содержит условия такого опыта. Показательно в этом отношении сравнение судеб индийской государственности и индийской цивилизации.

Если в России мы наблюдаем недюжинную крепость национальной государственности, ни разу после татаро-монгольского ига не отступавшей перед внешним врагом, и одновременно определенную рыхлость цивилизации, периодически становящейся добычей заемных великих учений, то в Индии все обстоит прямо противоположным образом. "Здесь побывали и персы, и греки, и тюрки, и афганцы. Трудно назвать страну, которая с такой же легкостью становилась добычей вражеских армий. Но если индийские государства подчинялись сменявшим друг друга захватчикам, то индийская цивилизация всякий раз одерживала над ними победу... как бы ни отличались друг от друга завоеватели, их роднит одно: все они в конце концов превратились в индийцев" { Пименов В. Л Возвращение к дхарме. М.: 1998. С. 59. } .

Сегодня для России обращение к Индии — это попытка избежать упрощенности ответа, провоцируемого вызовом модернизации и вестернизации. Во внутреннем плане таким упрощением была бы "пиночетовская" диктатура, во внешнем — военный ответ наступающему Западу. В обоих случаях мы бы имели дело с попытками компенсировать дефицит собственного морального и социокультурного потенциала, который определяет долгосрочные перспективы любой цивилизации.

И опыт индивидуалистического Запада, и противоположный ему опыт деспотий Востока до сих пор убеждал человечество в том, что взаимоотношения индивидности и коллективности являются игрой с нулевой суммой. Восток воздвигал здание монументальной государственности за счет личности, Запад — общество индивидуалистического обмена за счет ослабления надиндивидуальных ценностей. Можно ли перейти в этом отношении к качественно новому состоянию игры с положительной суммой — вот один из главных вопросов нашего времени.

Можно понять личность, когда она бунтует против деспотической государственности, отстаивая свои неотчуждаемые права. Значительно труднее понять ее — и либерализм здесь нам не подспорье,— когда она бунтует против цивилизации, в том числе против рафинированных форм социальности, побуждающих нас к солидарному и морально ориентированному поведению, не эксплуатируя при этом ни наш страх, ни наше простодушие. У либерализма были довольно крепкие позиции, пока ему удавалось убедить нас в том, что индивид, о котором он печется,— это тот самый "разумный эгоист", которому каким-то образом удается добиваться тождества индивидуальной пользы и общественного блага. Однако современный опыт мало что оставил от этого тождества либеральной классики. То ли на самом деле никакого разумного эгоизма в чистом виде не существовало и либеральный порядок поддерживался той невидимой частью айсберга, который составляло долиберальное духовное наследство — традиции, верования, родительский авторитет и обыкновенная инерция авторитарно-патриархального законопослушия. То ли сам разумный эгоист почему-то деградировал, перестав быть разумным и капитулируя перед инстинктами животной или стяжательно-потребительской похоти.

Либералы предпочитают иметь дело с легкими оппонентами и потому видят в своих критиках защитников архаичного деспотизма и тоталитаризма. Но как быть с оппонентами, защищающими не государственный деспотизм, а культуру и цивилизацию, которым современные либеральные эксперименты наносят не меньший ущерб, чем предшествующие тоталитарные эксперименты?

Трагедия модерна в том, что он не знает других стимулов для совместной социальной жизни, кроме таких "простых и ясных", как нажива или страх. Именно последнюю дилемму пропагандирует либеральная идеология как высший итог исторического и культурного опыта. На самом деле эта дилемма морально выхолощенного секуляризированного сознания, в котором оказалась разрушенной духовно-религиозная вертикаль. Нажива и страх — это дилеммы в плоскости инстинкта. Если им и соответствует какая-либо форма социальности, так это социальность криминальных группировок, активность которых стимулирована наживой, а подчинение "авторитетам" — страхом.

Логическую стройность марксистской схемы в свое время скомпрометировал вандализм пролетарской революции, усмиренный тоталитаризмом. Стройность современной либеральной схемы компрометирует великая криминальная революция индивидуалистических эгоистов, не то отказавшихся быть "разумными" не то, напротив, оказавшихся слишком последовательными в своем стремлении искоренять моральное в пользу целесообразного. Вполне секулярный, отвечающий нормативам рационалистической прагматики ответ на эту проблему — новая диктатура. И сколько бы не тщились либеральные адепты этой диктатуры находить в ней "решающие преимущества" в сравнении с прежней, коммунистической, всем становится ясно, что круг модерна замкнулся: и либеральные, и коммунистические модернизаторы сегодня с необходимостью кончают диктатурой. Если что и удерживает от спешного "наведения порядка" новых хозяев жизни, так это, с одной стороны, воля криминальных авторитетов и коррупционеров, которым еще хочется половить рыбку в мутной воде, а с другой — воля мировых гегемонов, опасающихся того, как бы новые либеральные диктатуры не возродили ненароком старый государственный протекционизм и национализм, способные стать преградой для беспрепятственных вмешательств в дела "подмандатных территорий".

Вывод ясен: крайности индивидуализма и деспотизма предполагают друг друга, и обе в равной степени противостоят подлинной цивилизованности, назначение которой — обеспечить солидарность и согласие, не прибегая к голому принуждению; инициативу и соревновательность, избегая дикого социал-дарвинизма. Если бы наши "реформаторы" читали не одного только М. Фридмана, но и Э. Дюркгейма, они бы поняли, что разрушение традиций и верований, всего каркаса национальной культуры — не гарантии успеха "либерализации", а гарантии развала и поражения. Дюркгейм прямо увязал закон максимизации индивидуальной выгоды с корректирующим его законом максимизации национального консенсуса.

Вот что по этому поводу пишет его современный комментатор, французский социолог С. Московичи. "Соответствие (социокультурных установок.— А. П.) по существу даже является предварительным психологическим условием конкуренции. Поскольку лишь в том случае, если противостоящие и борющиеся стороны говорят на одном и том же языке, придерживаются одних и тех же правил, одинаково понимают свои интересы, они в состоянии бороться за свои интересы разумным образом и без насильственных мер. В противном случае рынок стал бы полем сражения и соперничества, формой войны" { Московичи С. Машина, творящая богов. М.: 1998. С. 160. } .

Может быть, китайские реформаторы и не читали Э. Дюркгейма, но их крепкая цивилизационная идентичность подсказала им тот же вывод: тот, кто хочет подвергнуть общество рыночному эксперименту, должен предварительно позаботиться о сохранении и укреплении его традиций и норм, являющихся залогом национального консенсуса и резерва априорных правил, которым следуют не рассуждая. Но так уж случается в судьбе народов, что, ломая устои и правила, способные удержать те или иные общественные новации в рамках заранее заданного, они попадают в пространство большой истории, в которой закономерности среднего уровня уже не действуют. Именно это произошло с Россией. Наши "демократы", нарушив правила либерального эксперимента, только и способные удержать его в границах функционально заданного, неожиданно для себя раскрыли двери в неведомую им большую историю, в которой будут уже решаться не судьбы "рыночных реформ" в России, а судьбы мира.

Этой "большой истории" предстоит развертываться при совершенно новых духовных предпосылках — в условиях невиданного идейного банкротства Запада. Либералы не случайно так неистовствуют — они знают, что никакой платформы отступления на заранее рассчитанные позиции у них нет. В постсоциалистическую эпоху либерализм — это единственное, что осталось в идейном арсенале Запада. Других идей в запасе у него нет. Это означает, что иссякание убеждающих возможностей либерализма не оставляет Западу иных средств отношений с непривилегированным большинством планеты, кроме принуждения и насилия. Насильники, в том числе и глобальные, в изобилии встречались в истории. Но их характеризовал соответствующий героическо-милитаристский этос, связанный с нерастраченными резервами авторитарно-патриархальной традиции и этики. Сегодня на мировое господство претендует гедонистический потребительский человек, вряд ли готовый к воинским подвигам и жертвенности. Следовательно, военные операции, которые ему предстоит все чаще осуществлять в мире после того, как гипноз либеральной идеологии окончательно утратит свою силу, придется передоверить технике, которая не умеет различать правых и виноватых, армию противника и его гражданское население.

По мере того как будут утрачиваться убедительность и гуманистическое обаяние либерализма, Западу предстоит ужесточать свои социальные технологии. Те, кто не поддается чарам великого западного учения, будут демонизированы, из них станет лепиться небывалый еще образ врага, лишенный антропоморфных признаков. Мир станет наводняться мифами, в которых все новые и новые регионы планеты, государства и культуры станут играть роль "империй зла", не устранив которые, "передовое человечество" не сможет обрести покоя.

Столь разительное ужесточение форм западного вызова остальному миру заставляет всерьез задумываться о сценариях ответа. Одно из двух: либо новый Северо-Юг (континентальная вертикаль, ведущими опорами которой станут Россия и Индия) сумеет преобразовать западного потребительского человека изнутри, совершив новую вселенскую революцию сознания, либо ему предстоит на милитаристский вызов нового колониализма и расизма ответить своим милитаризмом.

Выше уже говорилось о том, что Западу свойственна амбивалентность поведенческого стиля. В условиях, когда его бесцеремонность может быть наказуема, он способен демонстрировать гуманистическую модель поведения; в условиях, когда угроза отпора не ощущается, он обнажает звериный лик. Поэтому надеяться, что искомая революция сознания может произойти исключительно в "логике убеждения", сегодня не приходится. Не выстроив новую систему эффективных сдержек и противовесов, изменить психологию победителей в холодной войне не удастся. Вопрос не в том, обойдется ли мир без нового антизападного милитаризма; вопрос в том, будет ли этому ответному милитаризму сопутствовать заразительность ответного мироустроительного проекта, способного заменить образ тесного мира неизбежных схваток и переделов образом просторного мира, в котором место найдется всем.

Становится совершенно ясным, что попытка утвердить конец истории, замкнув ее горизонт социал-дарвинистской моделью капитализма, навязанной всем, по большому счету провалилась. Это означает, что человечеству предстоит либо маргинализация большинства планеты, не сумевшего стать "либеральным" и за это приговоренного к деградации и постепенному уничтожению, либо новое преобразование формационной перспективы, благодаря которому изгои и нищие духом станут избранными для спасения. В этом контексте неудача либеральных реформ в России далеко выходит за национальные рамки и получает свое настоящее значение общей неадекватности западного проекта мироустройства. Действительно настала пора сбалансировать состав участников мирового формационного творчества, резко повысив квоту, отведенную Востоку и Югу. Здесь не миновать нового переосмысления понятия постиндустриального общества. Автору этих строк не раз уже приходилось писать о наличествующей здесь альтернативе. Если переход от индустриального общества к постиндустриальному совершится в условиях сохранения западной политической и духовной гегемонии в мире, он завершится банальным и в конечном счете тупиковым результатом — новым витком НТР и новыми вызовами природе и культуре.

Постиндустриальное общество по западной модели означает следующее перераспределение мировых ролей. Западный центр мира освобождается от индустриальной функции, олицетворяемой перерабатывающей промышленностью, и становится мировым финансовым игроком — перераспределителем ресурсов. Индустриальная функция перемещается к тем странам "второго эшелона развития", которые находятся в союзничестве с Западом и разделяют его планы мироустройства. Остальным предстоит играть роль поставщиков сырья и неквалифицированной, изгойской по своему статусу в цивилизации рабочей силы — мирового гетто. Причем, той части этой мировой периферии, которая успела подняться за счет собственной индустриализации (это в первую очередь относится к постсоветскому пространству), предстоит деиндустриализация — расчистка территории под новые "огораживания". Такова структура мира, планируемая и выстраиваемая в нынешней фазе западного вызова.

Очевидно, что в соответствии с логикой ответа, в фазу которого мир вот-вот вступит, указанные градации будут выступать с обратным знаком. Технически и экономически "неимущие" откроют свою новую роль в качестве духовно имущих — тех, кому есть что предложить миру, находящемуся в поисках глобальной революции сознания. С учетом новых перспектив, ожидающих человечество в пространстве духовной вертикали, призванной преодолеть потребительскую горизонталь, наиболее "имущей" в духовном отношении будет выступать Индия. Наверное ни одна из современных мировых культур не обладает таким потенциалом постпотребительской, постэкономической, посттехнической альтернативы, как индийская. Быстро строящий свое материальное могущество Китай произвел реконструкцию цивилизационной традиции, в которой конфуцианскому рационализму отводится значительно более активная роль, чем просветленному даосистскому мистицизму. В Индии же реконструкция традиции, связанной с задачами фазы ответа, только-только намечается.

Специалисты указывают на то, что буддизм — "единственная из мировых религий, сложившаяся за пределами Средиземноморья. Это существенно не только с точки зрения места на карте; гораздо важнее тот факт, что, говоря о буддизме, мы ведем речь о единственной мировой религии, которая возникла — в отличие от двух других, христианства и ислама — вне библейской традиции" { Пименов В. А. Возвращение к дхарме. М.: 1988. С. 155. } . Может быть, ни в одной из мировых духовно-религиозных традиций не продумана с такой глубиной и тщательностью драма вожделеющего сознания.

Буддизм показывает, что источником и наших страданий, и наших ложных решений является страсть обладания. Эта страсть вовлекает нас в гонку (называемую на Западе "потребительской конкуренцией"), которой нет конца, нет успокоения. И самое главное — этот тип беспокойства никак нельзя назвать высоким; напротив, он предопределяет наше падение вниз, последовательное вытеснение благородного неблагородным, прямого — уклончивым, великодушного — жестоким. "Корень зла не в том, что люди часто бывают лишены желаемого, но в самом желании, в самом стремлении обладать. Достигая одной цели, человек немедленно начинает стремиться к другой, затем к третьей, и конца этому стремлению нет, ибо нет предела человеческим желаниям" { Там же. С. 166-167. } . Социокультурный вызов Запада изначально состоял в том, что в результате его мир оказался погруженным в состояние перманентной потребительской конкуренции, в которой "более обладающие" становятся предметом сложного чувства зависти-подражания, в принципе не способного уняться.

Социология предложила свое понятие относительной депривации — чувства, указывающего на то, что потребительского человека не столько беспокоит его собственное положение как таковое, сколько невыгодные сравнения с теми, кто пребывает в лучшем положении. Относительная депривация означает процедуру сравнения, которой постоянно предается потребительский человек, терзаемый специфической завистью. Многие понятия западной социологической и политологической классики — такие как классовая борьба, социальная справедливость, социальная мобильность — поблекнут в своем ореоле, если мы поймем, какую роль в обозначаемом ими содержании играет потребительская зависть. Современная глобалистика уже, кажется, открыла абсолютные исторические границы этого типа сознания, указав на то, что если бы уровень жизни большинства населения мира достиг американского или западноевропейского "эталона", планета взорвалась бы от экологической перегрузки. В этой перспективе антропологическая стратегия буддизма — усмирение вожделеющей составляющей человеческого естества, возможно, станет главным звеном грядущей планетарной революции сознания, не совершив которую человечество рискует исчезнуть с лица планеты как вид.

Индо-буддистская традиция вооружает нас способностью качественного преобразования той картины мира, в которую поместил нас западный модерн, ставший в условиях обнаружившихся "пределов роста" философией избранного меньшинства, расы господ. Модерн обращается к тем, кто способен опередить других, он учит морали успеха. Но он не учит нас тому, как быть с теми, кто не достиг успеха и, учитывая новые реальности тесного социал-дарвинистского мира, так его и не достигнет. Этот вопрос он выводит за скобки, но если вопрос этот связан с уделом большинства человечества, его пора вывести из скобок и поставить в центр нашего внимания.

Речь идет о необходимости формирования качественно иной морали, чем достижительная мораль успеха, ибо адепты последней демонстрируют все более сомнительные, деструктивные черты. Если дело столь громко воспетого прогресса действительно будет предоставлено преимущественно людям этой формации, нас ждет историческое разочарование невиданного масштаба.

Трагедия евроазиатского континента состоит в том, что он взял себе в учителя представителей морской цивилизации, связанной с архетипом пиратства. В мировой динамике Моря мораль успеха, утвердившаяся после великих географических открытий, означала экспансию вовне, в плохо защищенные пространства Суши, все новые ареалы которой с тех пор стали вовлекаться в "игры обмена" — как правило неэквивалентного. Вся предыдущая мировая история, начиная с неолитической революции, прошла под знаком творческих мук Континента, связанных с зарождением и постепенным повсеместным утверждением производящего хозяйства. Решающие схватки происходили на территории России — Евразии, и связаны они были с борьбой Леса и Степи, земледелия с экспансией кочевнических империй. В результате этой победы утвердились особые принципы существования, прикрепляющие людей к земной тверди, к устойчивым, требующим ответственного, хозяйского поведения, началам.

То, что М. К. Петров назвал принципом Олимпийской цивилизации — закрепление профессий за определенными фамильными династиями, которые таким образом оказывались хранителями не только специфического профессионального мастерства, но и профессиональной этики — нашло наиболее рафинированное выражение в индийском социокультурном космосе. Соответствующая нормативная система представлена в трактате "Артхашастра, или Наука о политике". Ключевое понятие индийского социума — "джати". Посредством его индус определяет свою идентичность и свое призвание на этой земле. "...Каково бы ни было происхождение джати, главное, что объединяет ее членов, это кастовая профессия, передающаяся из поколения в поколение... Отношения между джати... строятся в строгом соответствии с целой системой правил, которую индийцы называют "джафнмани" (от санскритского "яджмана" — "приносящий жертвы"). Наследственная кастовая профессия рассматривается как жертва, приносимая другим кастам и требующая вознаграждения" { Указ. соч. С. 98. } .

Континентальный космос, построенный по этому принципу, обладает одним ярко выраженным достоинством — практически полным совпадением экономической и социокультурной базы общества. Действует естественный и наиболее соответствующий реальности принцип: чем более массовой, не требующей особо дефицитных знаний и навыков является профессия, тем шире ее социокультурная база — круг лиц, готовых и желающих ею заниматься. Эта готовность связана с жертвенностью; компенсаторские формы стимулирования здесь не являются ни первичными, ни главными. Профессиональная мораль, как, впрочем, и мораль вообще, основана на жертвенном принципе и сословно-профессиональном достоинстве.

Совсем иные предпосылки имеет западная мораль успеха, связанная с пиратским архетипом. В модернистских социумах действует саморазрушительный парадокс: чем проще профессия и шире масштабы ее объективного экономического применения, тем эже социокультурная база этой профессии — круг лиц, обладающих субъективной готовностью ею заниматься, не испытывая при этом комплекса неудачников. Социологи, занимающиеся проблемой соответствия профессиональных ориентации юношества объективным экономическим потребностям общества, открыли феномен перевернутой пирамиды. Его изображают так:

Пирамида, изображенная густой сплошной линией, отражает лестницу профессий — от наиболее простых и массовых, лежащих в основании пирамиды, до элитарных, занимающих ее узкую вершину. Пунктирная линия изображает перевернутую пирамиду притязаний: те самые профессии, которые общество объективно числит за немногими, элитарными группами, стали объектом наиболее массовых притязаний, тогда как на массовые профессии, лежащие в основании объективной пирамиды профессий, субъективно почти никто не ориентируется. Таким образом, "мораль успеха", насаждаемая всей атмосферой модерна, порождает неадекватные притязания — утопическое сознание, которому не суждено найти удовлетворение на массовом уровне. И хотя жизнь так или иначе возвращает большинство притязательных утопистов к реальности, навязывая им социально-профессиональные роли, которые они сами ни за что не выбрали бы, сам утопизм не проходит даром ни для тех, кто им заражен, ни для общества в целом. Люди, потерпевшие поражение в своем стремлении попасть наверх, свое реальное существование внизу ведут в качестве оскорбленных и обманутых неудачников — со всеми вытекающими отсюда последствиями, касающимися качества труда, добросовестности и исполнительности, отношения к себе подобным.

Массовые профессии, лишенные притока живительной социальной энергии, представленные людьми, чувствующими себя оскорбленными и обманутыми неудачниками, стремительно деградируют в своем человеческом качестве. Создается впечатление, что цивилизация модерна вообще не способна формировать у людей адекватные социально-профессиональные и потребительские ожидания, порождая массовый тип утописта-невротика, требующего невозможного и потому готового к постоянному психологическому и моральному срыву. Судя по всему, Запад вознамерился решать эту проблему двумя способами. С одной стороны — посредством импорта непритязательной рабочей силы извне, которой предстоит заполнить нишу непрестижных профессий, какую западный человек заполнять отказывается. Так возникают новые профессиональные касты неприкасаемых на Западе — в основном цветных иммигрантов, заполняющих глубокие профессиональные тылы, которые социокультурный авангард западного общества давно уже оставил, влекомый миражами морали успеха.

С другой стороны — посредством изобретения новых систем планетарного перераспределительства, позволяющих невротикам потребительского общества, не способным адаптироваться к суровой экономической реальности, "из воздуха" получать новые блага. Именно здесь кроются истинные тайны виртуальной "информационной" экономики. Виртуальная экономика — это система удовлетворения нереалистических потребительских притязаний западного человека за счет планетарного перераспределения ресурсов.

Таким образом, эпоха модерна знает два способа претворения в жизнь массовых утопий. Тоталитаризм был способом реализации утопии социального равенства средствами тотальной экспроприации. Новейший либерализм открыл способ претворения в жизнь потребительской утопии путем глобального перераспределения обретений и тягот профессиональной жизни, а также материальных и интеллектуальных ресурсов.

Ясно, что такое перераспределение нельзя успешно и последовательно совершать, не изменив всю морально-психологическую атмосферу эпохи, наследующей установки христианского и просвещенческого гуманизма. Это перераспределение требует каких-то новых способов оправдания расовой и социальной сегрегации людей, новых ухищрений, посредством которых можно было бы усыпить цензуру старого морального сознания и обойти нормы гуманистической этики. Вывод напрашивается жесткий: люди, вскормленные моралью успеха, оказались неспособными нести эстафету традиционного гуманизма, ибо открыли, что успеха на всех не хватит. Следовательно, предстоит либо совершить новую революцию сознания, в чем-то обратную той, что совершили "пираты модерна", либо заново поделить мир на касту господ, монополизирующих потребительскую мораль (которая параллельно своему превращению в достояние меньшинства из утопии превращается в реальность), и касту рабов, загоняемых в новое мировое гетто.

На наших глазах совершается инволюция, о которой еще недавно никто не мог и помыслить. Эпоха неолита знаменовалась поворотом от присваивающей к производящей экономике. Наша эпоха грозит возвратом к присваивающей экономике, ибо виртуальную экономику биржевых спекуляций и экспроприаторских игр иначе как присваивающей назвать нельзя. Люди, не способные с достоинством пребывать у основания профессиональной пирамиды и нести соответствующие тяготы, вольно или невольно питают мировую энергетику грабительского перераспределительства.

У модерна был свой аргумент в ответ на это: он связан с тем, что главным источником богатства по-настоящему является не монотонный труд миллионов, а творческий труд научно-технической элиты. Но этот аргумент сегодня серьезно поколеблен. Континентальную твердь, являющуюся реальным источником вещества и энергии как первичной фактуры всякого богатства, осваивают в системе добывающей и перерабатывающей промышленности представители массовых профессий. Стоит им оставить свою трудную вахту, и творчество элиты превратится в игру с призрачными виртуальными феноменами. Теория модерна до сих пор направляла свои усилия на уяснение научно-технических предпосылок поддержания и развития продуктивной экономики.

Она начисто упустила из виду не менее важный вопрос о ее социокультурных и нравственных предпосылках. И вопрос этот в некотором смысле указывает нам на противоположный вектор: если в первом случае мы спрашиваем о том, как добиться максимально возможных изменений, то во втором — как добиться максимально возможной нравственно-профессиональной устойчивости и возродить трудовые профессиональные династии. Ибо только в рамках таких династий — джати (инд.) — цивилизация получает шанс сохранить производительного работника — социальный тип, сегодня грозящий исчезнуть. В рамках морской цивилизации, практикующей разнообразное "пиратство", этот вопрос не стоит; ее заботой остаются поиски все более тонких и эффективных технологий планетарного перераспределения ресурсов.

Но в рамках континентального этоса данный вопрос становится важнейшим из всех. И поскольку любая форма пиратства и связанные с нею "игры обмена" могут существовать, в конечном счете, только паразитируя на продуктивных возможностях Континента, можно сказать, что данная "континентальная" задача объективно является задачей всего человечества. Уроки индийской цивилизации, которые миру предстоит усвоить в грядущем веке, связаны не только с экологическими откровениями и заповедями индо-буддистской духовно-религиозной традиции. Они связаны и с системой поддержания Олимпийской цивилизации, ориентированной на наследственно устойчивые профессии, являющиеся основой социальной идентичности и духовно-нравственной устойчивости. В социумах, поддавшихся гипнозу морали успеха, профессиональные династии бывают только на верхних ступенях пирамиды профессий: поколение привилегированных отцов стремится передать свои привилегии детям, а те изъявляют готовность вступить в права наследия, если оно не потребует слишком больших личных усилий.

Внизу же пирамиды профессий устойчивость и идентичность, обеспечиваемая профессиональными династиями, наименьшая. И недовольные жизнью отцы, и их дети, крайне низко оценивающие отцов-неудачников потребительского общества, отнюдь не готовы строить профессиональные династии. Принцип преемственности здесь подменяется принципом контраста и противопоставления: ни в коем случае не быть похожим на отца, если отец не воплощает референтную группу общества потребления.

Все это еще совсем недавно — в позднюю советскую эпоху — сполна можно было отнести и к России. "Советская мечта" подобно "американской мечте" была связана с утопией безграничных возможностей и с представлениями, будто пирамида профессий в "эпоху НТР" станет так же быстро расширяться сверху, как и сужаться снизу, так что бывшее элитарным станет общедоступным, а относящееся к уделу лиц, в поте лица добывающих хлеб свой, вскорости отомрет вовсе. Сегодня ко многим парадоксам нашей "реформы" относится и то, что ее реальные результаты оказали разрушительное действие на всю систему ожидании и утопий, свойственных позднему модерну.

От Олимпийской системы профессиональных династий Россия ушла совсем недавно — главным образом в ходе коммунистических индустриализаций и коллективизаций и сопутствующих социальных чисток. Профессиональные династии оставались химерой коммунистической пропаганды, воспевающей доблестный труд шахтеров, металлургов и т.п. Посткоммунистические реформы, завершившиеся не только разрушением промышленности, но и дискредитацией всякого честного труда, не приносящего никаких результатов (даже законной зарплаты), подводят общество к точке бифуркации и к новому дихотомическому делению. Меньшинство вовлекается в игры виртуально-криминальной экономики, т.е. окончательно рвет с континентальной системой производительного "домоводства", пересаживаясь на пиратский "корабль". Большинство же не может ни перейти к пиратскому существованию, ни остаться в нынешнем разрушительном состоянии, которое по определению не может длиться долго. Банкротство проекта модернизации и связанного с ним социального утопизма (либеральной мечты, сменившей советскую) объективно ставит Россию перед необходимостью заново обратиться к истокам континентальной традиции, осуществить ее реконструкцию в свете новых запросов эпохи.

Если лозунг возвращения в европейский дом был саморазрушительным соблазном для Континента, которому манипуляторы обещали легкое "морское" существование, то теперь предстоит настоящее возвращение к себе, к собственной традиции. Обанкротившемуся модернистскому проекту, таким образом, сегодня противостоит консервативный проект. Но таковы уже судьбы консерватизма в современном мире. Сегодня консерватор не может выступать в роли защитника статус-кво, ибо последний определен искажающими воздействиями модерна и потому не годится для консервации. Современный консерватор — это одновременно и тонкий герменевтик, разгадывающий утаенный от предшественников смысл традиции, и мужественный реставратор, делающий дело, невзирая на протесты крикливой "передовой общественности". Но чтобы реставраторство не стало ретроградством, необходимо прочесть традицию в свете требований завтрашнего дня, сделать ее основой своего проекта будущего.

Англо-американский мир совсем недавно предложил миру свой неоконсервативный проект, связанный с новой интеграцией и реконструкцией архетипов Моря, искаженных леволиберальными диссидентами. Этот проект дал свои плоды, подготовив поражение советского Континента в "холодной войне". Сегодня наступает очередь Континента дать свой проект континентального неоконсерватизма. Содержание его ведущей темы уже можно прогнозировать.

 

5.4. Континентная альтернатива виртуальному миру

Такая альтернатива будет включать две доминанты, во многом сходящиеся, но во многом и противоречащие друг другу. С одной стороны, это поиски постэкономической цивилизации, призванной вернуть первенство духа над материей, ценностей над интересами, высшего над низшим. Задача укрощения вселенского разрушительно-потребительского типа личности здесь будет решаться средствами новой духовно-религиозной реформации, источником которой наверняка станет новый индоевропейский синтез — православия и индуизма в первую очередь.

С другой стороны, это поиски натуральной, имеющей опору в наличностях земли, труда и капитала, цивилизации, в противоположность виртуальной экономике и цивилизации заменителей. Между духовно-спиритуалистической доминантой постэкономизма и натуралистическо-фактологической доминантой "поствиртуализма" несомненно имеется противоречие, которому предстоит найти творческое разрешение. Подобно тому как имеется несомненная "диалектическая связь" между интенцией вестернизированной горизонтали вниз (к примату "земных" интересов и инстинктов) и построением пирамид виртуальной экономики, есть и связь между постэкономическим спиритуализмом и поствиртуальным натурализмом.

Надо сказать, и в российской и в индуистской традиции содержатся мировоззренческие основания для особых сублимационных практик, посредством которых через низшее высвечивается высшее. Так, в тантризме одним из основных ритуалов является бхутасиддхи — "прояснение элементов", из которых состоит Космос. Этих элементов пять (земля, вода, огонь, воздух и эфир — акаша), из них строится и макрокосм и человеческий микрокосм. Это космоцентричное понимание человека, в отличие от социоцентричного, западного, составляет, пожалуй, основу континентального архетипа.

Социоцентристская модель отводит человеку роль безответственного собирателя или похитителя сокровищ природы, ибо сам он понимается как нечто противостоящее ей, подчиненное своим автономным законам. Социоцентричная модель, напрямую связующая человека с природным миром, обязывает его следовать законам и ритмам космоса. Но элементы этого мира сколь материальны, столь и духовны — воплощение высшего начала, Брахмана. Если в телесном символизме тело человека и тело Космоса соответствуют друг другу, то и на ином, духовном уровне наблюдается такое же соответствие: Брахман, как мировая душа, и Аттман, как душа индивидуальная, являются, по сути, двумя проявлениями духовной вертикали мира.

Но тем самым обнаруживается изоморфизм крестьянского мира, воплощающего производительную функцию социума, и жреческого мира брахманов, стягивающего элементы социума в единую систему духовной дисциплины и теоцентризма. Эта неразрывная связь земли и неба и воплощение их в человеке, не отгороженном от них никакими социоцентричными нормами, образует ядро континентальной системы жизнестроения. В своих специфических формах она воспроизводится в космосе русской культуры. В ней земные элементы, относящиеся к образу Матери-сырой земли, образуют крестьянский теллургический миф. Но совсем не случайно слово "крестьяне" происходит от "христиане" — эти значения переплетены так, что землепашество как крестьянское занятие получает значение сакрализированной связи и с природой (Космосом) и с Богом. Сама крестьянская община — мир, как правило, совпадала с церковным приходом; тем самым община трудовая и община верующих достигали зримого, повседневно явленного тождества.

Вероятно, не меньшее значение имеет в обеих цивилизациях символика женского начала. Западный социум — мужской по преимуществу, и эта маскулинизация внутренне связана с социоцентризмом — со статусом человека как отщепенца космоса, нормы которого ни к чему его не обязывают. Западный социоцентризм обозначает космическое пиратство человека, выступающего дерзким похитителем даров природы, которому, как и всякому пришельцу, нет дела до ее внутреннего "лада" или гармонии. И роль покорителя природы, и роль похитителя ее даров несомненно более относятся к активности мужского типа, чем женского.

Мужской тип воплощает искусственность, сделанность, технологичность, тогда как женский — органичность, безыскусность, естественность. Женскому началу соответствует все то, что относится к естественности процесса рождения, только и дающего подлинность. Все умышленное, искусственное, все ведущее от натурального к виртуальному проходит, преимущественно, "по мужской части". Женское начало Шакти в индусском религиозном миросозерцании означает разлитую в мире неистребимую жизненную энергию. Эта энергия не только питает пламень космоса, делая его, в точном соответствии с определением милетца Гераклита, "вечно живым огнем, мерами затухающим, мерами возгорающимся". Она же не дает прерваться космической эстафете, ибо когда чаша божественного терпения переполняется и происходит периодическое уничтожение мира танцующим Шивой — разрушителем, только Шакти сохраняет от затухания тот первичный пламень, от которого берут начало новые циклы творения.

Шакти никем не создана и никем не угасима: она воплощает своеобразный космический закон сохранения и превращения энергии, с тем уточнением, что речь идет не о физических энергиях, а об энергиях "витального" космизма. Шакти в некотором роде является образом, корректирующим самоуверенность мужского конструктивистского начала: она свидетельствует, что конструктивировать нечто из ничего нельзя, ибо в основе любых, самых рафинированных технологий лежит несотворенное первоначало, без которого любые мироустроительные конструкции становятся иллюзией или блефом. В этом смысле образ Шакти относится к специфическим архетипам континентального мышления, ориентированного на витальное, а не виртуальное. Технологии требуют мужской изобретательности, непрофанированный акт рождения — любви.

Характерно, что и в русском культурном космосе, в образе Софии-премудрой, которому мыслители "серебряного века" сумели придать философский статус, столь же значительную роль играет женское начало. София воплощает особую форму энергии, согревающей мир и одновременно — особый вид познания, которое есть любовь. Мир, согретый любовью и осознанный через любовь, в корне отличается от механических картин мира, сыгравших такую роль в становлении западного модерна. Технологический разум открывает в мире чисто функциональные связи, тогда как разум эротический (в софийном смысле) открывает самоценность каждого из элементов живого космоса, скрепленных сопричастностью всего всему.

Здесь не место развивать темы, относящиеся к философской онтологии. Но выделение признаков, отличающих континентальную мировоззренческую систему от океанической, сегодня совпадает с общей междисциплинарной тенденцией все более тщательного различения манипулятивно-виртуальных исчислений от реальных, натурных. Такая тенденция, например, четко прослеживается в экономической науке, где монетаристской экономике, ориентированной на динамику цен, противостоит физическая экономика, ориентированная на показатели натурального приращения богатства { См.: Ларуш Л. Физическая экономика. М.: 1997. } .

Отрыв производства денежной прибыли от реального производства позволяет создавать видимость экономического благополучия (при условии, что прибыли растут) при деградации реального образа жизни миллионов людей, а также нравственной деградации экономических агентов, развращаемых сверхприбылями манипулятивно-ростовщической экономики. Идеология монетаризма — это легализация архетипа пиратства, связанная с процедурами "дематериализации" богатства. На этой основе может появляться экономическая элита, богатство которой в принципе не связано с ростом физической экономики,— национального богатства, питающего жизнь миллионов. В монетаристской системе, отказавшейся от применения такого критерия как физический рост продукции, торговля наркотиками экономически более эффективна, чем производство "традиционных товаров".

Некогда наши "рыночники", критиковавшие советскую экономическую систему за ее ориентацию на физический "вал", призывали восстановить статус рыночного потребителя в качестве арбитра, определяющего, какое экономическое поведение является правильным, а какое нет. Но оказывается, что обществу необходимо, не доверяясь невидимой руке рынка, учитывать качество самого рыночного потребителя. Потребитель таких товаров как наркотики или таких услуг как проституция неуязвим по монетаристским критериям, но всем понятно, что в качестве арбитра, отделяющего правильное экономическое поведение от неправильного, он явно не годится. Словом, качество физической экономики, производящей реальные товары, а не мнимые экономические ценности или антиценности, неотделимо от качеств потребителя, в том числе нравственных — обстоятельство, выходящее за пределы монетаристского разума.

Итак, в экономической области человечеству нужна мощная континентальная идея, связанная с возвращением экономическим отношениям их естественного социального смысла — обеспечения людей средствами существования. Сегодня все мы являемся жертвами отделения производства прибыли от производства реальных благ, что характерно для пиратской экономики. Положение усугубляется тем, что океаническое пиратство претендует на власть над миром и откровенно требует от других, под видом "открытого общества", демонтажа всех границ, встающих на пути этого пиратства.

Следует понять, что большая континентальная идея не может нести в себе один только "оборонительный" смысл. Она касается не только защиты законных национальных богатств, похищаемых финансовыми и иными пиратами; речь идет и о восстановлении духовного здоровья и цивилизованных качеств того привилегированного океанического меньшинства, которое промышляет пиратством, теряя тем самым нормальные социальные качества.

Поэтому альтернативная континентальная идея обретает значение универсальной, планетарной идеи. И оснований этой идеи два. С одной стороны, речь идет о земной тверди, поставляющей вещество и энергию, а не виртуальные мнимости, которыми человек жить не может. С другой стороны — о качествах, которыми человек как "животное религиозное" обязан небу: совестливость и ответственность, прилежание и солидарность. Указанные "земля и небо" могут сойтись только в пространстве Континента. В океанической хляби не только нет фактуры вещества, сегодня, в финале длительного процесса секуляризации и эмансипации, там нет и неба — одна только безобразная пустота, которую экзистенциалисты назвали "ничто".

Но мы бы выразили недопустимую самонадеянность и недооценили драматизм современного положения человечества, если бы сочли, что эти "земля и небо" на Континенте просто и безыскусно даны нам и речь идет только о том, чтобы сохранить и защитить их от океанического пиратства. Вестернизация как раз и означает, что у Континента похищают небо — лишают его духовно-нравственных, ценностных опор. Если по горизонтали Атлантика — Тихий океан вестернизация могла означать прививку пиратского архетипа тем или иным "тиграм" и вовлечение их в круг океанических господ мира, то применительно к Континенту она означает только духовную экспроприацию и деморализацию как предпосылку последующей материальной экспроприации, свидетелями которой мы успели стать.

В частности, нам в России стоит всерьез задуматься над тем, почему нас столь упорно и последовательно стремятся лишить классического культурного наследия, "отлучить" от "золотого" и "серебряного" века русской культуры, погрузив в тотальную "порнуху и чернуху", в суррогаты эрзац-культуры. Почему наши учителя демократии и либерализма так оскорбляются, когда мы пытаемся говорить о национальных культурных ценностях или о человеческой морали вообще? Почему нам всерьез осмеливаются говорить, что мы "не можем себе позволить" тот уровень образования, науки и культуры, который мы уже имели, несмотря на всю нашу экономическую неэффективность? И разве, лишившись этих благ культуры, мы эту эффективность обрели?

Наверное, самым правдоподобным будет то объяснение, что пока мы сохраняем культурную память и интеллектуальную развитость, нам труднее будет смириться с той участью, которую, вероятно, уже отвели нам хозяева однополярного мира,— участь безропотных изгоев и лишенцев.

Однако в этом отношении, как и во многих других, ностальгическая или чисто оборонительная позиция делу не поможет. Здесь, как и в материальной области, сохранить богатство можно только активным использованием его. Защитить культурное наследие и все обретения общего интеллектуального накопления можно не иначе, как пустив его в оборот, приобщив к новейшим социальным и производственным практикам. Истинная драма социалистической индустриализации, как, впрочем, и индустриальной эпохи вообще, состоит в том, что по сравнению с накоплениями великой культурной классики практики индустриального общества оказались слишком узкими и однополярными. Большевики уничтожали гуманитарную интеллигенцию, знатоков латыни и греческого, историков и краеведов не только в силу классовой неприязни и подозрительности, но и руководствуясь критериями промышленного утилитаризма. В обществе, организованном как единая фабрика, носителям классического культурного наследия просто не нашлось места.

Те, кто пришел разрушить монстра социалистической промышленности под предлогом его экономической нерасторопности и неадекватности, оказались еще более жесткими и узко мыслящими утилитаристами. Они задумали второй за столетие секвестр культуры: теперь под этот секвестр попало и наследие советского массового просвещения — средняя и высшая школа, сеть рабочих клубов и молодежных домов творчества, театров и библиотек. Словом, речь идет о второй волне наступления на культуру — и снова во имя модернизации и эффективности, во славу очередного "великого учения".

Причем, если посмотреть на это с высот планетарной геополитики и геостратегии, то мы увидим, что главным пострадавшим в этой войне с культурой является Континент. Именно его память сохранила богатейшее наследие древней письменной и устной традиции, все эти героические мифы и поэмы, заветы мудрецов и проповедников, эпос, драму и комедию и саму готовность жадно внимать им и жить ими. Пиратские цивилизации моря имеют по сравнению с этим явно облегченный культурный багаж — то ли потому, что в морской пустоте культура не пускает глубокие корни (приходится довольствоваться поделками быстро зреющей "гидропоники"); то ли потому, что такой багаж резко снижал бы необходимую для пиратского ремесла мобильность.

Во всяком случае, вряд ли возможно отрицать, что процесс американизации ("океанизации") континентальной Европы, активизирующийся после мировых войн, сопровождается разительным культурным обмелением. Пустоглазые миссионеры атлантизма, начисто лишенные культурной и моральной "впечатлительности", призывают поскорее обрубить все то в национальной культуре, что кажется им то слишком национальным, то слишком декоративным — не работающим в прямом утилитарном смысле.

Не случайно главная дихотомия, которой они пользуются в процессе небывалого планетарного культурного секвестра, это "экономика — антиэкономика". В контексте этой дихотомии великая культурная классика не воспринимается нейтрально — она прямо трактуется как помеха действию экономического механизма, как антиэкономика. Наблюдающий этот погром культуры потребительский человек оказался, как и следовало ожидать, поддакивающим конформистом: он изъявил готовность отдать на истребление и поругание национальное культурное наследие взамен обещанных материальных благ.

Мы сегодня присутствуем при драматическом моменте: наш потребитель наконец увидел, что его обманули,— его "культурная жертва" не только не окупилась соответствующим размером экономических дивидендов, но сопровождалась еще не виданным материальным лишенством. Правда те, которые все это с ним проделали, пытаются внушить мысль, будто вся причина в том, что культурная жертва была еще не достаточна, что разрушение "национального менталитета" оказалось неполным и потому ожидаемых экономических даров не последовало. Словом, экономику выдали за нестерпимо ревнивую соперницу национальной культуры, не терпящую самого следа ее присутствия.

Для того, чтобы действительно разобраться в этом вопросе, необходимо произвести дифференциацию значимых культурных понятий. Во-первых, это дифференциация значений "классическое культурное наследие" и "национальное культурное наследие". Во-вторых, значение культуры-памяти и культуры-проекта. Остановимся на этих проблемах.

Та часть культурного наследия, которую мы специально называем национальным наследием, выполняет одну незаменимую и специфическую функцию: она является основой идентичности нации как коллективного исторического субъекта, наделенного памятью, волей и достоинством. Наши запоздалые адепты позитивизма склонны оценивать все эти качества как "милитаристские" — как пережиток конфронтационного традиционализма. На самом деле воинское их употребление (впрочем, неизбежное в истории) — только частный случай. В любой из социальных практик без этих качеств нельзя обойтись — без них мы вместо подлинных субъектов действия получаем аномических персонажей, не способных не только к самостоятельной инициативе, но даже и к добросовестной исполнительности.

Не случайно современная промышленная социология фиксирует этот "парадокс": вчерашние выходцы из деревни, продукты социальной модернизации первого-второго поколений питали промышленность и другие виды деятельности, куда они были вовлечены, колоссальной социальной энергией. Это на их выносливости, неприхотливости, исполнительности держалась вся махина индустрии. Они были угловатыми и косноязычными, зато воплощали нерастраченную энергию нации и ее порыв в будущее. Без этой энергии эпопея индустриализации просто не удалась бы, не состоялась в истории. И по мере того как этих сохранивших "пережитки традиционного менталитета" пассионариев национального духа сменил усредненный продукт городской массовой культуры, современная "социология действия" открыла, что по-настоящему действовать уже практически некому. Широкие слои оказались охваченными той "болезнью цивилизации", которую социологи назвали аномией и значение которой близко медицинскому термину "анемия" — малокровию и безволию. В этом одна из главных причин кризиса всех социальных институтов индустриального общества — семьи, школы, армии и предприятия.

Обратимся теперь к понятию классического культурного наследия. В отличие от национального менталитета, традиции и других продуктов стихийного духовного накопления классика принадлежит к духовному производству. Иными словами, она связана с творением произведений — культурной продукции непреходящего значения. Культурная классика характеризуется двумя основными чертами: универсальностью и долговременностью. Этим она отличается от современного массового духовного производства, которое хотя и универсально, но не долговременно: его продукты, как и продукты современного материального производства, подвержены моральному старению.

Теории модерна и модернизации хотели бы лишить культурную классику ее основной привилегии — не подверженности моральному старению и объявить устаревшей, не соответствующей требованиям и ритмам современности и т. п. Парадокс, однако, состоит в том, что сама "современность" подвержена моральному старению: ни в чем не проявляется столько нетерпимой запальчивости, как в отношениях сегодняшних адептов модерна ко вчерашним. Следовательно, мы поспешим с выводами, если предположим, что арбитром, определяющим пригодное и непригодное, устаревшее и не устаревшее в культурном наследии, выступает современность. Механизмы и системы, в которых она в первую очередь воплощается — техника и экономика, отнюдь не являются такими арбитрами.

Правда, в рамках марксистской традиции были попытки реабилитировать культуру посредством аргументов технико-экономической целесообразности. В частности обращалось внимание на закономерности перехода от конвейерного к автоматизированному, от энергоемкого к наукоемкому производству { См. в частности: Васильчук Ю. А. Научно-техническая революция и рабочий класс. // Вопросы философии. 1970, № 10. } . Аналитики утверждали, что если конвейерное производство предполагает роботоподобных людей, от которых требуется бездумное исполнительство и пассивное следование машинной ритмике, то автоматизированное производство требует информированного и инициативного работника, выступающего уже не придатком машины, а интеллектуально и психологически активным "диспетчером" производственного процесса. Законотворческая роль переходит от машины к человеческому агенту, а максимальная экономическая эффективность — к инвестициям в "человеческий капитал".

Несмотря на эту частичную реабилитацию человека и духовной культуры, приходится признать, что и в контексте постконвейерного или даже так называемого "постиндустриального" видения нормативная или законотворческая функция осталась за "постчеловеческим" миром техники и экономики. Это они диктовали человеку и культуре, какими им надлежит быть и что именно им позволено или не позволено. Иными словами, западный модерн мыслит процесс гуманизации лишь в контексте внечеловеческой рациональности, критерии которой ищутся вне морали и культуры в техно-экономических системах.

Проблема, сегодня вплотную вставшая перед человечеством, заключается в том, как перевернуть эту перспективу, преодолеть то роковое извращение модерна, когда человек выступает в роли подчиненного, лишенного самоценности объекта, а техно-экономические системы — в роли законотворческого субъекта. Чтобы пробиться к решению данной проблемы, надо отдать себе отчет в том, чем соблазнили человечество искусители модерна, во имя чего большая часть наших современников решились пожертвовать человеческим первородством. Ответ напрашивается сам собой: они соблазнили его "светлым будущим". Вся более или менее искусная аргументация всякого рода "авангардов" и наставников "прогрессивного человечества" основана на софизмах игры с нулевой суммой. Дело представляется таким образом, будто путь в будущее может быть оплачен решительным отказом от традиционализма, к которому причисляются все новые и новые стороны культурного наследия. Сегодня эта культурная экспроприация достигла таких масштабов, что мы, того и гляди, окажемся в пучине открытого варварства, не обремененного какой бы то ни было культурной памятью. Конфликт между культурой-памятью и культурой-проектом достиг сегодня такого накала, что модернизаторы новейшей формации выглядят откровенными, беззастенчивыми культурофобами. Путь, прочерченный мировой "горизонталью вестернизации", оказался путем непрерывных культурных и моральных потерь.

Следовательно, по собственно духовным критериям наш век убедительно демонстрирует правоту традиционной исторической метафизики, открывшей в истории не закономерности восхождения, а закономерности нисхождения — от золотого века к серебряному, медному и железному. Гесиод, Платон и Овидий, изобразившие эти вехи трагической исторической энтропии, ошибались только в одном: они называли "железными", т.е. вконец испорченными и духовно прохудившимися свои эпохи, которые мы, вкусившие горчайших плодов XX в., пожалуй, склонны считать золотыми.

 

5.5. Общее информационное накопление как континентальный принцип

Решающий историософский вопрос современности состоит в том, возможна ли такая реконструкция классического культурного наследия, которая позволила бы ему пройти цензуру утилитарно-прагматической современности и без потерь перейти с нами в новое будущее. Тысячелетние культурные эпохи, делавшие акцент не на сиюминутно полезном, а на вечном и непреходящем, могут быть оценены нами как время великого культурного накопления — в том смысле, в каком экономисты говорят об экономическом накоплении.

Накопление означает, что мы производим больше того, что нам требуется для сегодняшнего потребления и что излишек мы пускаем в дело — инвестируем в будущие предприятия. Почему же люди, прошедшие экономическую выучку и знающие, какую роль играет накопление, сегодня так осуждают накопление культурное — "избыточность" культурной классики, дающей больше того, что затребовано современной прагматикой? Может быть то, что эта прагматика называется "пережитком", относится как раз к духовному накоплению — к тому, что наши прозревшие потомки признают самым ценным и научатся лучше использовать, чем мы.

Наши драмы и грехопадения, противоречия нашей эпохи связаны не с устремленностью в будущее и даже не с модерном как таковым, а с тем, что машина модерна, классифицирующая и отбирающая наше культурное наследие, оказалась неудачно сконструированной, не способной организовать процесс накопления действительно рационально — отбирать и сохранять на будущее действительно самое ценное и долговременное. Может быть, все дело в том, что эта машина модерна была сконструирована не на Континенте, а нетерпеливыми "пиратами Атлантики", не умеющими ждать и считающими пригодным лишь то, что немедленно идет в дело и сулит скорую отдачу?

Если это так, то континентальная культурная революция, в которой нуждается все человечество, должна состоять в том, чтобы сконструировать принципиально иную "машину времени", в которой великое культурное наследие не бракуется, а используется. Учитывая назревший социальный заказ нашей эпохи, можно сказать, что эта революция одновременно должна явиться и культурной и моральной. Тот факт, что она пойдет по горизонтали Север — Юг и, таким образом, возьмет на себя труд реабилитации "нищих духом", неадаптированных изгоев и маргиналов модерна, как раз и указывает на ее моральные задачи. Такова уже природа морального сознания, что его пристрастия больше относятся к непреуспевающим, чем к преуспевающим, больше к изгоям и отверженным, чем к господам мира сего.

Если человечество не хочет, чтобы большинство "третьего мира" превратилось в отверженных и вконец озлобленных варваров, которые предъявят свой счет к ограбившей и унизившей их цивилизации, ему предстоит в первую очередь мобилизовать высоко чуткое моральное сознание, способное сбить волну поднимающегося социал-дарвинизма. Если моральный арсенал богатых цивилизаций Севера будет вконец опустошен новейшими социал-дарвинистами, адептами безжалостного рыночного отбора, то человечеству непременно придется столкнуться с непредсказуемой реакцией отчаявшегося Юга. Только мобилизованное моральное сознание способно спасти цивилизацию от глобальной гражданской войны Севера и Юга. Моральному сознанию предстоит выполнить роль вселенского интегратора человечества, которому грозит распад на две непримиримых расы — рабов и господ.

Но наряду с этой задачей восстановления распадающегося мирового пространства, встает задача восстановления распадающегося исторического времени. С этой задачей и связаны те вопросы общего культурного накопления, о которых говорилось выше. И если моральные откровения грядущей эпохи раскрываются нам посредством понятия мировой геостратегической вертикали, объединяющей Север и Юг (и персонально цивилизации России и Индии), то задачи совершенствования модернистской машины времени — коррекции ее отношения к культуре и к культурному наследию в значительной степени раскрываются посредством экспликации смыслов, заключенных в геополитических понятиях: Континент, хартленд (центральная земля), географическая ось истории.

В самом деле: если мы под понятием постэкономической цивилизации будем подразумевать только результаты великой моральной революции, восстанавливающей нравственные приоритеты взамен утилитарно-прагматических и потребительских, мы рискуем просто перечеркнуть современность и превратить ее адептов в таких же озлобленных изгоев грядущего фундаментализма, какими сегодня становятся или могут стать изгои модернизма. Без потерь никакая новая эпоха не обходится, и та, которая ждет нас впереди, вряд ли станет исключением. Вероятно, и в ее механизмах будет многое от той энергетики культурных реакций и инверсий, посредством которых мстят за себя долго игнорируемые интересы и ценности.

Проблема в том, что современность умеет лучше защищать свои позиции и привилегии, чем предшествующие носители статус-кво, и посягательство на ее "завоевания" со стороны сил будущего может вызвать столь опасную реакцию власть имущих модерна, что это способно потрясти всю планету. Исторический опыт уже показал нам, что победившие революционеры способны отстаивать свои "революционные завоевания" куда с большей жестокостью, чем наследники традиционных привилегий. По всей видимости, и контрреволюции модерна, борющегося с наступлением постэкономического будущего, могут стать несравненно более разрушительными и кровавыми, чем контрреволюции старого типа.

Проблематика будущей постэкономической или постматериальной эпохи отнюдь не ограничивается теми смыслами, которые успели открыть в ней зачинатели альтернативного движения западных шестидесятников. Тогда речь шла о социологически верифицируемой тенденции: с повышением уровня жизни и культуры людей происходила перегруппировка материальных и духовных, первичных и вторичных потребностей — в пользу последних. Такое наблюдение верно, но оно больше касается следствия, а не причины и не указывает на основания самой этой тенденции.

Постматериальная цивилизация перестанет быть утопией, если мы докажем, что возможна качественно иная "машина времени" или отбора материала культуры (равно как и человеческого материала), чем та, которую изобрел модерн, навязавший духовной культуре игру с нулевой суммой. Прежняя машина прогресса при отборе нужного и ненужного, пригодного и непригодного в культуре пользовалась одним главным критерием — технологизируемостью информации. Если тот или иной "текст культуры" — будь то художественное озарение или моральная максимума — не мог быть переведен на язык промышленных, социально-управленческих или политических технологий, прозелиты модерна с презрением третировали его как "жвачку" или неуместное "миндальничание". Так вели себя не только пионеры капиталистического накопления или "капитаны индустрии", но и большевистские революционеры, сделавшие немало открытий по части политической эффективности.

Модерн выступил как машина утилизации природы, культуры и самого человека и поставил задачу перевода наличной информации из дискриптивного (описательного) состояния в прескриптивное (технологически рецептурное). Те информационные слои культуры, которые не поддавались процедурам такого перевода, третировались как "пережиток", создающий "информационный шум". Критерии, по которым осуществлялись указанные процедуры, сформировала позитивистская методология. Это "чувственная" (эмпирическая) верифицируемость, экспериментальная подтверждаемость и операциональность (переводимость на язык исчислений).

Предварительно надо отметить, что ни моральные заповеди, ни озарения великой культурной классики этим критериям заведомо не удовлетворяли. (В самом деле: что стало бы с моралью, если бы ее максимы подвергались критерию эмпирической подтверждаемости или практической отдачи!)

Что же необходимо было проделать с наследием с учетом указанных трех критериев?

Во-первых, тексты культуры подлежали дроблению и "выправлению": ведь только короткие и недвусмысленные тексты могут верифицироваться в непосредственном эмпирическом опыте.

Во-вторых, в этих текстах сохраняются преимущественно те значения, которые подвергаются количественному измерению типа "больше-меньше".

В-третьих, в них сохраняется только то, что может быть воспроизведено и тиражируемо. Поэтому все, что выходит за рамки механического восприятия и требует морального или творческого воодушевления, также бракуется. Таковы принципы отсева содержания культуры, которых требует информационная система технологизируемого знания или науки.

Но точно такими же являются и принципы отбора, применяемые в современной массовой культуре, в средствах массовой информации, в индустрии развлечений, рекламы, пропаганды. Это указывает на наличие внутреннего изоморфизма во всей системе модерна. Здесь действует своего рода обратная пропорциональность: чем более содержательным и многозначным является тот или иной культурный текст, тем более проблематичной выглядит его технологизация — перевод на язык прескриптивной (рецептурной) информации. Потому-то и применяются указанные процедуры безжалостного процеживания материала культуры: ее "тексты" дробятся, упрощаются и "выпрямляются", для того чтобы быть используемыми как сырье или полуфабрикат мегамашиной модерна.

Можно сделать и предварительное обобщение, отметив, что и наследуемая культура-память и выстраданная современниками культура-опыт не только дробится и подвергается выбраковке по технологическому критерию, но и по двум более общим признакам: безразличия к природе и безразличия к морали. Закрадывается подозрение, что энергия модернизаторских инициатив прямо пропорциональна степени ослабления экологических и моральных запретов.

Модернизаторские эксперименты с природой и культурой предполагают безответственную пиратскую психологию налетчиков, которые сами не собираются жить в пространстве, подвергшемся их опустошению. Действия модернизаторов новейшей волны во всем постсоветском пространстве напоминают психологию таких налетчиков, заблаговременно подготовивших плацдармы для своей будущей миграции из опустошенного и оскверненного ими пространства. Пираты живут в краткосрочном времени, и их интересует только то, что способно дать немедленную отдачу, хотя бы и ценой подрыва долговременных условий существования "туземного населения".

Континент живет совсем в другом пространстве-времени: в пространстве, из которого некуда эмигрировать, и во времени, где долгосрочные выгоды важнее краткосрочных. Для обозначения такого мировосприятия К. Шмидт воспользовался метафорой Дома, противопоставив ее пиратскому Кораблю. То, что называется глобальным кризисом современности, жители Континента воспринимают как опустошение их Дома. И поскольку у человечества в целом нет иных ресурсов и запасов, кроме тех, что хранил и хранит континентальный Дом, то надо признать, что на наших глазах заканчивается та форма модерна, которая связана с архетипами пиратства, с океаническими набегами на "косный и неповоротливый" Континент.

Континенту предстоит сформировать качественно иную "машину времени", иные процедуры отбора материала культуры. Техника отбора "коротких предложений" и текстов должна смениться методологией работы с "длинными текстами", хранящими долговременные заветы культуры и морали. Культура двух континентальных полюсов, расположенных на индоевропейской вертикали,— России и Индии как раз и отличается изобилием "длинных текстов". Эта особенность вызывала крайнее раздражение запальчивых модернизаторов, но именно она вселяет надежду на то, что у человечества, истощенного и деморализованного миропотрясательными экспериментами модерна, в запасе еще есть спасительная альтернатива.

Попытаемся конкретизировать проблему "длинного и короткого текста". Автору уже приходилось писать о том, что западный тип рациональности основан на редукционистских процедурах, на объяснении высшего посредством сведения его к низшему, сложного — к простому { См.: Панарин А. С. Российская культура как фактор планетарной реформации. // Образ России. М.: 1998. } . На этом основан механистический, технологический и экономический детерминизм. Такой детерминизм меньше объяснял те или иные явления и процессы, чем открывал рычаги управления ими. Вероятно, детерминистская "игра на понижение", связанная со сведением сложного к простому, соответствует законам возрастания энтропии.

Вторая технология "короткой фразы" — выделение явления из сложной сети реальных взаимозависимостей, обрубание больших системных связей. Известно, что вся программа покорения природы, с которой родился европейский модерн, была основана на игнорировании таких системных взаимозависимостей как биоценозы и геобиоценозы. Наконец, сам социум понимается в философии модерна как система укороченных фраз.

Во-первых, игнорируются связи, связывающие человеческую жизнь с космическими процессами: западный социоцентризм есть не что иное, как попытка отгородиться от системы природы, вынести ее за скобки как ни к чему нас не обязывающее.

Во-вторых, сам общественный прогресс, связываемый с процессом "социальной рационализации", понимается как последовательное очищение системно-функционального механизма общества от всего "нефункционального"; к последнему относят как раз наиболее сложные проявления человеческого духа и культуры; все, выходящее за пределы простых и потому легко предсказуемых и направляемых мотиваций. Если мы оценим экспансию модерна в этом свете, мы поймем, что речь идет об агрессии простого против сложного, об империализме одномерного начала.

Всемирно-исторический смысл нашей эпохи связан как раз с тем, что эта агрессия простого и одномерного против трудно настраиваемых высокосложных систем сегодня уже подвела нас к рубежу, за которым начинается необратимая деградация и природы и культуры. Модерн есть торжество искусственности. Но принципиальная особенность любых искусственных систем — существенно более низкий уровень разнообразия по сравнению с эволюционными. В искусственных системах порядок и разнообразие противостоят друг другу: вот почему экспансия искусственных сред убивает естественное разнообразие, порождая тем самым энтропийные эффекты. Так, техническая среда в своих взаимоотношениях с природой в целом работает как инволюционный фактор, вызывая разрушительные "упрощения" в естественной среде и ее неуклонную деградацию. Точно так же процессы модернизации по западному образцу разрушают высокосложные связи древних цивилизаций, вызывая инволюционные эффекты варваризации.

Наше время — эпоха великого кануна, позднего часа человеческой истории, проявляющего момент истины, касающейся эпопеи модерна. Новая геостратегическая вертикаль, образуемая взаимными притяжениями двух великих евразийских цивилизаций, России и Индии, означает создание вселенского "рычага", посредством которого человечество получит возможность изменить вектор эволюции, созданный западным модерном. Редукционистским процедурам западного модерна эти цивилизации противопоставят свою стратегию реабилитации сложных систем.

Речь идет о том, чтобы повернуть вспять энтропийный процесс, развязанный модерном. Западный процесс рационализации начался с методологии социоцентризма — обрубания связей человека с природой, с Космосом (чего ни одна из известных в истории цивилизаций себе не позволяла); затем наступила пора новых редукционистских процедур — перехода к техноцентризму и к экономикоцентризму, новейшую версию которого дал современный "либертаризм". Все это связано с пиратским архетипом, содержание которого было раскрыто выше.

Вопрос теперь в том, как, опираясь на защитные силы великого Континента и его историко-культурное самосознание, воссоздать великие космические и культурные целостности, которые модерн угрожает превратить в безжизненный конгломерат.

Этот процесс нового восхождения к сложному и рафинированному соответствует имманентным установкам культуры "длинных фраз". С одной стороны, речь идет о восстановлении оборванной социокосмической связи. Этому вполне соответствуют и установки русского космизма и установки индуизма. С другой стороны — о восстановлении связи казавшихся "культурно беспредпосылочными" утилитарных социально-экономических практик с культурным космосом. Выявление глубокой социокультурной обусловленности тех производственных подсистем и функций, который прагматика модерна объявила "первичными" и самодостаточными, означает связывание "коротких фраз" модерна в длинные смысловые цепи, оказавшиеся для него недоступными.

Перед нами не только антиэнтропийный процесс восстановления высокосложных систем. Одновременно это и процесс восстановления планетарного статуса тех цивилизаций, которые "архетипически" ориентированы на восприятие таких систем. Возрастание ценности альтернативного опыта всех 4-х великих материковых цивилизаций — индийской, российской, китайской и мусульманской — не может не обрести и сугубо экономического выражения.

Что такое массовое западное производство?

Это результат конвертирования в технологии, в производственные практики системы редуцированных "коротких фраз". Технико-экономическая эффективность модерна покупается ценой игнорирования природно-космического и социокультурного контекста — "бесплатного" использования природных и культурных предпосылок массового производства. До сих пор в экономической сфере происходит неслыханное искажение истинной цены массового производства, ибо в себестоимость продукции непременно должны включаться экологические, демографические и социокультурные издержки. Именно потому что экономика модерна эксплуатировала соответствующие ресурсы как "бесплатные" (и потому с особой безответственностью), мы имеем сегодня разительное попрание прав жизни и культуры на Земле.

Но и это не все. Деформация экономического разума связана также с тем, что он искажает истинное соотношение ценностей уникального и тиражируемого. Современные экономисты — оппоненты чикагской школы говорят о "зоне ошибок рынка" — о тех необходимых цивилизованному человеку благах, которые рыночная экономика, повинующаяся критерию рентабельности, содержать не может. Высокорентабельна порнографическая индустрия, но заведомо "убыточны" Большой театр, филармония, национальная библиотека, фундаментальная наука. В чем разительное сходство этих подсистем духовного производства с явлениями космического порядка? В том, что в обоих случаях мы имеем дело с высокосложным и уникальным в противовес простому и тиражируемому.

Это означает, что континентальные цивилизации, богатые природными и культурными ресурсами, представляют в системе мирового обмена как раз то, что отличается чертами высокосложного и уникального. Почему же система массового производства Запада, поставляющая продукцию, в которой воплощена культура "коротких фраз" модерна,— тиражируемое и стандартное — получает такое преимущество в играх мирового обмена? Разве не ясно, что уникальное и высокосложное ценнее неограниченно тиражируемого?

Ни в одной культуре, кроме современного массового общества, сомнений на этот счет никогда не существовало. Модерн потому и насаждает с такой настойчивостью психологию одномерного потребительского человека на планете, что у этого типа атрофирована потребность в высокосложном и уникальном. Когда у человека обрываются связи с природным и культурным космосом, память ландшафта и память предков, тяга к земле и устремленность к небу, мы получаем заводную куклу потребительского общества, управляемую рекламой. Эта кукла живет в мире коротких фраз и вполне соответствует представлениям бихевиоризма об идеально простых системах, где на одной стороне есть "стимул", на другой — "реакция"; а то, что прежде называлось внутренним миром, заменяется пустым понятием "черного ящика".

Ясно, что этот тип "экономического животного" в принципе не способен откликнуться на сложнейшие вызовы эпохи, на глобальные проблемы современности. Следовательно, модерн не только порождает роковые глобальные проблемы — он формирует тип человека, в принципе неспособного мобилизоваться перед лицом их. Имеет место трагический разрыв в проблемном поле "человек — мир": на одной стороне небывалые по сложности проблемы бытия, на другой — небывало упрощенный человеческий тип, замкнутый в кругу культуры "коротких фраз". Становится совершенно ясно, что континентальная альтернатива вызовам океанического пиратства, настаивающего на "открытом обществе", не может сводиться к акциям оборонческого сознания, выстраивающего свою "линию Мажино".

Речь идет о том, чтобы вырвать современное человечество в целом из плена одномерной системы "коротких фраз", прояснить скрытые контексты и предпосылки нашей социальной жизни, относящиеся к глубоким космическим и культурным процессам высочайшей сложности. А это предполагает становление такой системы планетарного обмена, в которой наиболее ценной будет считаться информация, содержащая сведения об указанных сложных контекстах, о путях нового восхождения от культуры коротких фраз — основы массового серийного производства к культуре системного типа, схватывающей биоценозы природы и культуры и строящей на этой основе качественно иные социальные практики. Инициатором этого гигантского поворотного процесса могут стать только те культуры, которые на себе испытали разрушительные эксперименты модерна и при этом оказались достаточно устойчивыми, чтобы на новом витке большого исторического цикла мобилизоваться для творческой альтернативы.

Культуры, подвергшиеся, в силу тех или иных ограничительных условий, более мягкому воздействию модерна (к ним принадлежат страны АТР) еще долго останутся пленниками модерна. Этому способствует и их маргинальное положение между планетарными подсистемами Суши и Моря. И только культуры, выражающие современное самосознание Континента и его идентичность в чистом виде, готовят реакцию "длинного текста" на убийственные упрощения модерна. Для таких культур выступать конкурентами Запада на банальной торгово-рыночной основе — значит делать шаг назад, а не вперед. Их призвание — наполнить новым историческим смыслом демагогические клише Запада: понятия "информационного общества", "постиндустриальной цивилизации", "третьей волны".

Если мы в самом деле движемся к информационному обществу, то не может быть сомнений в том, что информация, раскрывающая сложные геобиоценозные и социокультурные контексты и предпосылки наших функциональных практик и тем самым вооружающая нас знаниями системного типа, несравненно дороже (в том числе и в рыночном смысле) информации рецептурно-технологического типа, используемой в большой экономической машине по производству и распределению товарной массы.

Те правила игры, которые модерн навязал миру, крайне пагубно сказались на способности человечества к общей системно-космической рефлексии. Именно такого рода дискурсы бракуются рыночной системой, требующей как можно более быстрого прохождения информации по технологической цепи, завершающейся конечной продукцией — товаром. Поэтому оказалась не затребованной колоссальная культурная память человечества и те пласты информации, которые можно отнести к общему социокультурному накоплению, относящемуся к инвестициям в будущее. Мало того, ставя культуры, сохранившие соответствующую способность, в невыгодное положение на рынке, требующем товаров, а не общих мироустроительных идей, моральных максим и альтернативных проектов, модерн в значительной мере парализовал культурное творчество человечества, обеднил и деформировал его.

Сегодня человечество явно сталкивается с дефицитом таких общих мироустроительных и нормативных идей. Если бы хваленая рыночная система в самом деле обладала соответствующей чуткостью к тому, что дефицитно, она бы сегодня поощряла в первую очередь ту деятельность, которая связана с производством информации рефлективного типа, направленную на совершенствование механизмов обратной связи, корректирующих поведение социальных подсистем и их агентов. На самом деле мы имеем обратное: сложившаяся рыночная система не поощряет практики информационного общества указанного типа, а напротив, подвергает их репрессии.

Чем измеряется способность Континента производить эту качественно новую "системообразующую" информацию, альтернативную культуре "коротких фраз"? В первую очередь мерой разнообразия ландшафтов природы и культуры на Континенте. Причем, их разнообразие по вертикали (лестница широт) значительно выше, чем по меридианной горизонтали. Продвигаясь от Северного Ледовитого океана к Индийскому, мы проходим 9 климатических зон и почти столько же культурных: от шаманских культур малых народов Севера до поразительно их напоминающих по ряду признаков "архаических" культур дравидов.

Как симптоматично то, что на Евразийском континенте так и не сработал "плавильный котел", перерабатывающий этносы в лишенную культурной памяти "политическую нацию". Все три модернизации — петровская, Александра-освободителя и большевистская — включали механизм плавильного котла, но каждый раз вмешивался тот или иной социокультурный катаклизм, восстанавливающий этнокультурный плюрализм и соответствующие типы самосознания. Конечно, необходимо отдавать себе отчет в том, что пробуждение этнокультурной памяти, если оно принимает форму простой реакции на угрозу униформизма, но не включено в контекст нового альтернативного проекта будущего, способно порождать ретроградные эффекты.

Сегодня "видовое разнообразие" человечеству необходимо не для того, чтобы утратить чувства единых больших пространств и социокультурных универсалий, а для того, чтобы подготовиться к требованиям "информационного общества", мировой рынок которого станет не столько рынком товаров, сколько рынком моделей бытия, набором жизнеустроительных парадигм и паттернов. Европейское просвещение требовало одномерности и редуцировало многообразие культур как помеху чистой логике рационального дискурса.

Рационализм подавлял источники антропоморфного видения, беря за образец непогрешимый детерминизм мертвой материи, механики. С этим связана старая проблема "первичных и вторичных качеств", из которых "объективными" признавались только первые, соответствующие идеалу операциональности (количественно измеримые характеристики объема и массы). Словом, классический рационализм — эта первооснова модерна, умертвлял вселенную, уподобляя ее мертвому механизму. Континентальный культурологический пострационализм снова оживляет ее, восстанавливая онтологический статус того, что считалось иллюзорным и выносилось за скобки.

Эти драмы культуры по-своему отражает экономическая история Запада. Ремесленное производство было антропоморфным, ибо его изделия несли печать индивидуальности и своего творца и, как правило, клиента, которому оно предназначалось. С точки зрения логики массового производства ремесленное изделие несет излишнюю, искажающую информацию. Но сегодня на наших глазах формируется (пока что преимущественно на элитарном уровне) потребитель, который требует именно таких индивидуализированных товаров и услуг и готов оплачивать соответствующий информационный "избыток".

Речь идет о новой тенденции формирования гибких, высокоадаптивных производственных систем, несущих такую информацию, какая массовому стандартизированному производству была полностью противопоказана. Все системы решений, которые формировал модерн, были не адаптивными, учитывающими местную индивидуальную и групповую специфику, а контрадаптивными, нивелирующими. Мобилизация культурной памяти и связанного с нею этнотерриториального плюрализма открывает возможность формирования принципиально иных систем принятия решений, ориентированных не на стандартные случаи и подавляющие все нестандартное, а всячески сохраняющих и поощряющих разнообразие.

В этом состоит специфика континентальной демократии. Если западный океанический тип демократии характеризуется терпимостью к политическому плюрализму, но совершенно исключает культурный плюрализм, рассматривая все несоответствующее западному культурному эталону как отклонение и пережиток, то континентальная демократия, напротив, делает акцент на культурном разнообразии и его самоценности. Вспомним, какую иерархическую лестницу политических культур выстраивают теоретики модерна. Наиболее распространенная классификация, восходящая к широко известному труду Алмонда и Вербы ("Гражданская культура"), выстраивает следующую иерархию мировых политических культур.

На первом месте, соответствующем воплощенному эталону модерна, стоит англо-американская культура; затем идет "смешанная", сочетающая черты модерна и архаики, континентально-европейская; и замыкают ряд культуры "традиционного авторитаризма". За что же англо-американская политическая культура удостаивается высшего балла?

За следующие черты: гомогенность (отсутствие культурно-ценностного разнообразия), секуляризованный прагматизм (спорят не о вере и ценностях, которые никого не интересуют, а исключительно об интересах), центризм — благополучное избегание крайностей левого и правого радикализма.

Эта манифестация либеральной веры достойна того, чтобы быть расшифрованной. В самом деле: что же это за новый "человек политический", который не спорит о ценностях (т.е. равнодушен к делам веры), довольствуется фальшивыми различиями республиканцев и демократов и готов вращаться в вечном двухпартийном кругу, вращение которого напоминает беличьи бега в колесе? Можно ручаться, что в нем начисто отсутствует настоящий политический тонус, воля и воображение — за что он и удостаивается похвалы либеральной теории, сегодня не терпящей "непредсказуемых". А разве любое творчество укладывается в идеологию предсказуемости? И есть ли шанс, убив воображение людей как граждан полиса, сохранить это воображение в каких-то других, позволенных формах?

Человек — цельное существо, И если он оскоплен в качестве "политического животного", трудно ожидать, что он будет особо фертилен в других сферах. Задача, следовательно, состоит в другом: оскопить в такой же степени представителей других культур и цивилизаций, дабы выхолощенный в духовном и эмоционально-волевом отношении потребительский человек ни в ком не встречал опасного для себя вызова. В этом подлинный смысл объявленной американским либерализмом программы модернизации политических культур всего мира.

Может показаться парадоксальной та энергия, которую в этом деле всемерного "остужения" мира проявляет духовно субтильный человек Запада. Но разве творчески бесплодный Сальери не проявлял подобной же энергии по отношению к Моцарту. Зависть и ревность, корыстолюбие и страх — это как раз те компенсаторские чувства, которые могут достигать невиданного накала как раз на фоне творческого бесплодия и духовной опустошенности.

Сегодня Континент переживает как раз тот период своей истории, когда "пираты моря" задели самый нерв его души, посягнули на основы его существования. В этих условиях он нуждается в том, чтобы выстроить свою новую идентичность, отвергнув требования ценностной капитуляции. И эта новая идентичность будет выстроена вдоль вертикали Россия — Индия. Предстоит колоссальная работа по решительному размежеванию со всем тем, что успели привнести на Континент миссионеры морских учений. Ибо средства, годные для подтапливания и разжижения твердынь, не годятся для противоположных задач — их укоренения и цементации. Предстоит не менее напряженная творческая работа по выстраиванию смыслообразующих стержней, призванных заново скрепить распадающуюся мозаику Континента.

Итак, главный вопрос касается формирований новой континентальной идеологии, способной восстановить биполярность мира, заново построить систему сдержек и противовесов и тем самым не только отстоять Континент, но и улучшить поведение его океанического оппонента, который, не встречая отпора, явно зарвался. Две смыслообразующих идеи, которые лягут в основание континентальной идеологии, уже сегодня четко вырисовываются: одна — это твердая почва, чувство натуры в противовес виртуальностям лукавого океанического сознания. Вторая — ясность духовного неба, яркий пламень вдохновительных ценностей взамен постмодернистской болезни "рассеянного склероза", порождающей невнятицу смыслов и мотивов.

Когда доискиваешься истинных причин того дистанцирования от России, которое стала явно проявлять сегодня мусульманская часть постсоветского пространства, приходишь к выводу: мусульмане ждали от России достаточной мировоззренческой ясности и твердой воли, столь необходимых в ситуации тотального вызова Континенту.

Встретив вместо этого со стороны официальной Москвы смесь трусости с лукавством, мелкого торгашества с неясными имперскими бормотаниями, они испытали законное негодование. Этим негодованием хотят воспользоваться океанические пираты, дабы и здесь урвать свою долю, эксплуатируя принцип "разделяй и властвуй".

Мусульманам пора понять: без России защитить Континент от нового колониализма со стороны указанных пиратов невозможно. Сегодня эпицентром пиратских игр стал Каспий. Открытые там залежи нефти притягивают сюда силы, никогда прежде не достигавшие такого углубления в тело Континента. Идея нефтяного пути, идущего от Каспия на Запад и на Восток и смыкающего два океана — Атлантический и Тихий — есть не что иное, как попытка сил Моря отколоть от Континента неслыханно большой кусок, обкорнать его. Кому все еще не ясно, что речь идет о беспрецедентной агрессии Моря, собирающегося раздробить Континент, тому уже ничем нельзя помочь. Инициаторы этого проекта хотят не просто провести новую линию связи между Атлантикой и Тихим океаном и тем самым закрепить достижения вестернизации. Они хотят предупредить возможность новой консолидации Континента по индоевропейской вертикали, так как каспийский проект прямо направлен на то, чтобы срезать эту вертикаль, прервать ее.

В случае удачи этого проекта миллионы жителей мусульманского мира были бы отлучены от континентального трудового уклада и превратились бы в нефтяных рантье — паразитических потребителей. Созданный таким образом клин "потребительской цивилизации" рассек бы Континент по горизонтали и воспрепятствовал бы союзу Севера и Юга — главной надежде современного мира, если мир в самом деле желает выжить. Вся эта стратегия сегодня осуществляется так, чтобы ее геополитические, мироустроительные цели не слишком выпячивались. На первый план выходят "законные" потребительские мотивы миллионов людей, никогда не живших в особом достатке и соблазненных миражами потребительского общества.

Однако объективные сопоставления советского "нищенского образа жизни" с тем, который сегодня предложен этим миллионам, убеждают в том, что и в своих чисто потребительских ожиданиях людям предстоит жестоко обмануться. Богатство, которое предполагается создать на базе нефтедолларовой ренты, отличается от богатства экономической классики одной принципиальной особенностью: оно принимает форму трансфера и, следовательно, обречено быть трансфером — быть переданным из менее "уютного и предсказуемого" местного пространства в надежные эпицентры потребительской цивилизации.

Пора понять, что между континентальным и морским богатством существует принципиальное отличие. Одно основано на твердых наличностях, на неразрывной связи труда и земли, другое — на тех или иных разновидностях пиратского ремесла, связанного с технологиями трансферов. Эти различия в экономической природе двух типов богатства тесно связаны с различиями высшего духовного и антропологического порядка. Континентальное богатство требует как раз того типа человека, которого на наших глаза угрожает разрушить вестернизация и "либерализация".

Речь идет о способности нести тяжкий крест континентального бытия, в поте лица добывать хлеб свой, выносить капризы суровой природы, быть готовым сочетать производительный труд с ратным трудом. Эта нерасчлененность трудных функций сформировала хорошо знакомый континентальный тип, сочетающий удаль — с прилежанием; умение выносить невзгоды, терпеть и ждать — с порывами исторического вдохновения, устремленного за горизонты настоящего; храбрость ратника — с мудрой медлительностью землепашца.

Весь этот синкретизм функций, по поводу которого столь сокрушаются миссионеры модерна, называя его традиционалистским, на самом деле соответствует законам континентального существования, континентальному этосу как таковому. На Западе в самом деле модернизация сопровождалась все более четкой дифференциацией функций. Вся позитивистская традиция, начиная с О. Конта и Спенсера, настаивает на демилитаризации и демифологизации мышления, т.е. на полном размежевании носителей торгово-промышленного комплекса с опасно романтическими чертами, наследуемыми от феодальной эпохи. При этом дело подается таким образом, будто героика и жертвенность, полет художественного и исторического, устремленного в будущее воображения — все это вообще принадлежит к прошлому, а современному человеку предстоит пресная ритмика существования, организованного педантично-бесстрастными носителями "бюрократической рациональности".

На самом деле все это даже для Запада было утопией: промышленная "позитивная эпоха" породила новые формы милитаризма, по сравнению с которым старый феодальный милитаризм выглядел буколикой. По поводу этой опрометчивости прогнозов позитивистской социологии не раз с горьким остроумием писал Р. Арон { См., напр., Aron R. La crise du progres. Paris: 1969. } . Что уж тогда говорить о континентальном существовании, парадигма которого формировалась и в борьбе с кочевниками Степи и в борьбе с кочевниками Моря.

Отличие первых кочевников от вторых в том, что первые были интегрированы в систему продуктивной землепашеской культуры, причем решающая роль в такой интеграции принадлежит России. Об этом писал А. Тойнби { Тойнби А. Постижение истории. М.: Правда. 1990. } . И, надо сказать, эта интеграция кочевнической степи произошла в рамках творческого культурного симбиоза, на основе особой диалектики превращенных форм. Кочевническая удаль, специфическое чувство большого пространства, особая мобильность передались евразийскому землепашцу, наделив его чертами континентального пионера. Без этих привитых или сублимированных свойств не было бы ни знаменитого российского первопроходчества, открывшего и освоившего великие океанические кромки евразийского хартленда — северно-ледовитую и тихоокеанскую; ни особой воли собирателей и организаторов больших пространств.

Если взглянуть на замыслы западного культуртрегерства в отношении "евразийского традиционализма" с этих позиций, станет ясно, что "культурная революция" либералов грозит Континенту нешуточными духовными и политическими потрясениями. Попытки расщепления евразийского архетипа грозят, во-первых, десублимацией кочевнической энергии, способной стать ферментом нового варварства.

В первую очередь это касается тюрко-мусульманского элемента. Сегодня политические технологии однополярного мира пытаются, со ссылкой на "конфликт цивилизаций", разрушить славяно-тюркский синтез. В этом некоторые могут усмотреть шансы утвердить первородство степи на Континенте, доминанту мусульманства над православием. Однако надо отдавать себе полный отчет в том, что на самом деле речь идет о соблазне пиратства. Морские пираты, задумавшие раздробить великий Континент, не прочь эксплуатировать "кочевнические" воспоминания тюрок и превратить их во временных подручных своей разрушительной работы.

Но тюркам, как и другим мусульманам, следует знать, что по большому счету океанический архетип, оформленный модерном, совершенно несовместим с архетипами степной воли. Того симбиоза, который создала российская цивилизация, на западной основе повторить не удастся, да это и никогда не входило в планы атлантистов. Если бы последним в самом деле удалась их вселенская авантюра — раздробить великий Континент, то первыми жертвами стали бы именно тюрки, превращенные в перемещенных лиц, уготовляемых для жизни в каком-то неслыханном еще гетто.

Русским и тюркам, православным и мусульманам, как и другим народам, являющимся автохтонами евразийского Континента, предстоит осознать особую континентальную идентичность. Выстроить эту идентичность в прежних границах и с помощью прежнего символизма уже вряд ли удастся: новое вино в старые мехи не наливают. Прежний континентальный синтез, организуемый на базе русского миссионерства в Евразии, осуществлялся вдоль великой горизонтали, что соответствует этапам российской истории как череды стоянок, оставляемых российскими первопроходцами на пути из Европы к Тихому океану. Эта концепция российского "фронтира", в чем-то напоминающего "фронтир" американских колонистов, сегодня уже неспособна эффективно работать. Евразийская горизонталь активно перехватывается западными гегемонистами потому, что в делах вестернизации, модернизации и секуляризации — а именно они символизируются "горизонталью" — русские заведомо уступают своим западным учителям и сегодня выглядят незадачливыми учениками и плагиаторами модерна.

Сегодня консолидация великого Континента и обретение им ясной, вербализуемой в языке политики и идеологии идентичности возможна только по логике северо-южной вертикали, в поле могучего притяжения полюсов России и Индии. Здесь предстоит колоссальная творческая работа, сопряженная с диалогом трех великих культур — православной, мусульманской и индусской. Она имеет прецедент в древнем индоевропейском синтезе, который сегодня выглядит как нечто провиденциально завещанное нам, свидетелям неслыханных тектонических сдвигов, связанных с новым конфликтом Суши и Моря.

В процессе этой работы сформируется новая интеллектуальная элита, творческое внимание которой будет занято не перепевами западной мысли и комментаторством заемных учений, а реальным континентальным делом — выстраиванием универсалий индоевропейской культуры на основе четкого размежевания с океаническими псевдоновациями. Характерно, что странам-лидерам этого процесса, России и Индии, предстоит в чем-то одинаковая забота: отвлечь мусульманство от западнической ереси и вдохновленного ею самоубийственного пиратства и заново интегрировать его в систему великого континентального синтеза. Сегодня и в России и в Индии, и в постсоветском и в "постиндийском" пространстве (имеется в виду пространство, некогда организуемое большой Индией, включающей Пакистан, Афганистан и др.) мусульмане нередко выступают диссидентами великого континента, падкими на соблазны Запада.

Речь идет не о том, чтобы усмирить этих диссидентов силой или заставить их замолчать. Мусульмане — полноправные наследники евразийского единства, их специфический дар, потенциал их религии и культуры необходимы для восстановления величия Континента и выстраивания его идентичности. Требуется иное — реконструкция трех великих континентальных традиций в новом энергетическом поле, образуемом взаимным притяжением Севера и Юга Евразии.

Выше уже отмечалось, что основой этого притяжения является тираноборческий порыв, морально-религиозная страсть, завещанная великими восточными религиями и связанная с чувствами солидарности к угнетенным и эксплуатируемым, гонимым князем мира сего. В борьбе с язычеством нового социал-дарвинизма, поклоняющегося богатому Северу и презирающему бедный Юг, великий монотеистический триумвират Континента — православие, мусульманство и индуизм — получает новые основания своего нравственно-религиозного воспламенения, новые мироустроительные задачи. Еще недавно многим казалось, что темные языческие силы навсегда усмирены в мире, а процесс секуляризации, инициированный модерном, просто заменяет религиозный гуманизм и монотеистические универсалии культуры и морали просвещенческими.

Но сегодня всем, кажется, стало ясно, что секуляризация и вестернизация — это не полноценное замещение монотеистических восхождений человеческого духа, не рационализированный эквивалент религиозной морали, а реставрация темного языческого пантеона, символизируемого новыми именами, но поощряющего те же инстинкты и требующего тех же человеческих жертв. Отбивающий атаки демонов Моря и выстраивающий свою коллективную идентичность Континент решает не только земные задачи защиты Дома от хищников, но и задачи "небесные", связанные с возрождением монотеистических опор человеческого духа и нравственности.

Монотеистический пантеон нельзя выстроить на зыбких основаниях морской хляби. Эти хляби формируют постмодернистскую психологию и мораль, где все условно и переменчиво, все готово для перевертывания с ног на голову. Там, где нет твердой почвы, нет и твердой веры — вот что следует помнить Континенту, которому предстоит отстоять свое первородство и достоинство перед менторами либерализма, отказывающими ему в этом.