Алёшин вышел из метро, заскочил в булочную и обрадовался: есть свежие рогалики. Он взял сразу восемь штук, чтобы дома тонко нарезать и на двух листах напечь в духовке целую гору золотистых сухарей. Нина Алексеевна, приходящая домработница, дважды в неделю готовила ему что-нибудь мясное. Кроме того, она регулярно набивала холодильник маслом, сыром, яйцами, ветчиной. Профессор Алёшин любил завтракать и ужинать дома. Мог даже удивить гостя или гостью – весело и красиво накрыть стол.

О женитьбе и четырёх годах суетной, всё время как бы вдогонку жизни философ Алёшин вспоминать не любил. После развода он ушёл в науку, как в подполье.

Золотое лето кончалось: сентябрь приглашает в дом, а сердце, которое он уберёг от всех искусов юга (лето Алёшин провёл в Крымской обсерватории), наоборот, начинает томиться.

Сквозь побитую желтизной листву в свете дальнего фонаря смутно проглядывали фигуры ребят, они частенько играли на гитаре возле подъезда. Сегодня рядом с ребятами философ увидел девушку. Она пела под гитару. Он остановился и прислушался.

Воображение, очарованное голосом, рисовало её профессору таинственной и прекрасной.

«Подойти? – подумал Алёшин. – Нет, неудобно. Я для них уже „предок“».

Дома он не стал заниматься кухней. Бесцельно побродил по комнатам, посидел у письменного стола.

«Смешно! – Алёшин поворошил страницы наполовину готовой монографии. Многие годы занимаюсь космогонией и космологией. Меня волнуют глобальные, бесконечно высокие вопросы. Как и когда всё возникло, как развивалось, из чего и по каким законам развился наш мир, Вселенная? Наконец, я верю и доказываю с математическими выкладками в руках: космос населён, Эго значит, что я осознал одиночество нашей цивилизации в целом, что через меня реализуется тоска по общению всего человечества, огромной совокупности индивидуумов. А с другой стороны – я сам одинок. Чисто по-человечески. И возвышенная тоска по общению на уровне миров пропадает, затмевается земной тоской по прекрасному, по женской руке, которая снимет все пустые боли...»

Чтоб не травить себе лишний раз душу, Алёшин разделся и лёг, с удовольствием ощущая всем телом свежесть постельного белья. Читать тоже не хотелось, и он выключил лампу. Комната сразу окунулась в ночь. На улице шёл дождь. Ветер раскачивал фонарь возле котельной, и тусклые пятна света ходили по стенам, а то возвращались через открытую дверь на лоджию, где толклись тени мокрых тополей. Под одеялом было тепло и уютно. Алёшин включил транзистор и улыбнулся: передавали знакомую мелодию в исполнении ансамбля «Каравели». Мелодия упруго пульсировала, рассыпалась будто бенгальский огонь. Слушая музыку, Алёшин любил думать о женщинах. Не вообще, а о ком-нибудь из тех, кто был в его жизни и не оставил хлопот. Таких после развода было немного, без обязательств и сцен, и потому, наверное, запомнившихся. «Память тоже делает приёмы, – пошутил однажды знакомый дипломат. Пошутил и прикрыл глаза, смеясь. – Ах, какое это великолепное зрелище, сударь! На этих приёмах никогда не бывает случайных гостей».

Алёшин тоже прикрыл глаза. А когда открыл, испуганно вздрогнул и подтянул одеяло под подбородок.

В проёме двери, что вела на лоджию, за голубоватой тюлевой занавеской, метавшейся на границе света и тени, стояла... нагая девушка. Будто сполох неведомого огня осветил комнату. Алёшин увидел её всю сразу – капли дождя на молодом теле, мокрые волосы, улыбку. Зажжённые светом уличного фонаря, капли обтекали холмики груди, ползли по животу, пропадали внизу – на краю золотистой опушки.

Девушка была такая реальная, такая несчастная, замёрзшая даже на вид, что Алёшин тут же сорвался с кровати, не раздумывая, схватил махровое ванное полотенце. Он вытирал мокрое тело, тонкие руки незнакомки скорее не помогали, а пугали своими прикосновениями.

«Только не спрашивай! – приказывал сам себе Алёшин. – Ни о чём не спрашивай. И не удивляйся. Прими это как подарок судьбы. Обыкновенное чудо».

Он набросил на девушку свой халат – она дрожала от холода. Не зная, как быть и что делать, Алёшин посадил ночную гостью на кровать.

– Сейчас, минутку, – сказал он. Алёшин вспомнил, что тем, кто сильно замёрз, дают выпить. Он принёс из комнаты бутылку коньяку, на ощупь, натыкаясь на вещи, так как боялся включить свет: вдруг это только сон, и всё исчезнет.

Девушка взяла стакан, но тут же брезгливо отставила.

– Что же с тобой делать? – обескураженно пробормотал Алёшин. – Укройся. Ложись и укройся. Ты же закоченела вся.

Он закутал гостью в одеяло. Философ чувствовал – его тоже начинает бить озноб.

Замирая от собственной храбрости, Алёшин обнял незнакомку, нашёл во тьме её губы. Девушка тихо вскрикнула, как бы обретя наконец голос. Он понимал, что ему надо бы узнать, как она очутилась здесь, но неистовое желание поцеловать вздрагивающие неумелые губы, раствориться, уйти без остатка в упругое, скованное то ли страхом, то ли холодом тело было сильнее его. Чувства его не подчинялись рассудку...

После пришли благодарность и растерянность.

«Я её совсем не знаю! – ужаснулся Алёшин. – Кто она? Откуда? Почему оказалась у меня на лоджии?»

– Как тебя зовут? – тихонько спросил он.

– Не знаю, – ответила девушка. Приподнявшись на локте, она с улыбкой разглядывала своего нежданного возлюбленного. – Называй меня как хочешь. Как тебе нравится.

– Ага, – согласился Алёшин, принимая предложенную ему игру. – Ты для меня божий дар, не меньше. Посему я так и буду тебя называть.

– Не надо «божий», – серьёзно попросила девушка. – Не звучит. Без смысла. Короче как-нибудь.

– Тогда Дар, – засмеялся Алёшин. – Просто Дар. Небес, богов, чертей всё равно.

К нему на смену растерянности пришла весёлая уверенность в том, что всё будет хорошо, что с появлением... Дар всё, буквально всё образуется, что это и есть счастье. И всё же, как она попала на лоджию?

У Алёшина на миг защемило сердце – он боялся вопросов, потому что знал: ответы часто не совпадают с выдуманным нами или предугаданным, и тогда распадается связь явлений и всем становится плохо.

– Тебя нигде не ждут? – осторожно спросил он. – Уже поздно.

– Нет, – ответила Дар. – Не бойся за меня. Я здесь чужая. Условно говоря, приезжая.

– Условно? – переспросил удивлённо Алёшин. – Откуда же ты условно приехала?

– Ты не поймёшь. – Девушка зевнула. – У нас другая система координат. В общем, я из ГИДЗа – Галактического института добра и зла.

– Ага, – Алёшин засмеялся. – Добрая фея. Купалась в подпространстве и услышала вдруг, как одиноко одному из землян.

– Да, ты генерировал мощный поток дискомфорта, – как ни в чём не бывало согласилась Дар. – Жажда общения, застой в работе над монографией плюс обыкновенный сенсорный голод...

«Нахваталась словечек... – саркастично подумал Алёшин. – Даже о монографий знает. В самом деле, шестая глава что-то не клеится... Откуда только знает? Ну, Что ж, игра так игра».

– И звёздная девочка решила помочь? – Он ласково привлёк Дар к себе. От пережитого, от странного разговора чуть-чуть кружилась голова.

– Я побуду несколько месяцев и помогу, – согласилась Дар. – Но не дольше второго декабря. И не целуй меня так часто – мне непривычны земные ласки.

– Я с ума сойду! – Алёшин сел на край кровати. – Ты, девочка, невозможная фантазёрка. Может, вернёмся на землю? Хочешь, я расскажу о тебе? Зовут тебя, значит, Дар. Фамилия и отчество? Скажем так: Климова. Дар Сергеевна. Среднеспециальное образование. Скажем, библиотекарь. Приехала из Пскова или Воронежа. Похоже?

– Пусть будет так, – согласилась Дар и прикоснулась к нему лёгкой рукой. – Если тебе удобно, пусть будет так.

– Смешно! – покачал головой Алёшин. – Послушать тебя, так всё нарочно. Услышала, пришла... утешила. Всё по заданию института?

Дар не заметила насмешки, ответила вполне серьёзно:

– Нет, что ты. Я всё сама! Никто в институте не знает... А наша близость... Понимаешь, раз я почувствовала твою душу, значит, мы чем-то близки. Это странно. Вечная разобщённость, невозможность полного слияния индивидуальностей...

Алёшин закрыл рот Дар поцелуем, затем тихо попросил:

– Давай прекратим этот разговор. Мне он неприятен. Наука есть наука, пусть и умозрительная, а жизнь есть жизнь. Я философ и не люблю вымышленных миров. Давай просто, без всяких там сказок...

Дар долго молчала, вздохнула, соглашаясь:

– Ты, наверное, прав. Нельзя соединять несоединимое. Меня тоже так учили. Но я никогда не верила... Пожалуй, лучше оставаться извне или полностью подчиниться чужому миру, раствориться в нём. Я подумаю, милый. Если ты так хочешь, я подумаю.

Посланец прибыл точно в назначенное время.

Это был маленький седой старичок в горбатом пальто и заячьей шапке. Не вытерев ног и даже не поздоровавшись, он прошёл в комнату, сел в кресло. Шапку Посланец положил на колени, всем своим видом показывая, что разговор будет коротким.

– Сегодня шестое декабря, – недовольным тоном сообщил он. – Что вы себе думаете? Мы и так перерасходовали здесь уйму энергии. Если каждый...

– Переход строить не придётся, – перебила его Дар. – Я остаюсь на Земле.

– В каком смысле? – опешил старичок.

– В прямом. Я полюбила человека. То есть объект исследования.

Старичок пожал плечами, откинулся в кресле.

– Час от часу не легче, – проворчал он. – Теоретически, конечно, возможно. По институту было несколько случаев... И всё-таки не понимаю: как можно полюбить дикаря?!

– Он не дикарь, – возразила Дар. – Напротив, крупный учёный, философ. С ним интересно.

– Бывает, – вяло кивнул Посланец и достал блокнот. – На сколько продлить ваш въезд? Учтите: плотская любовь всего лишь подобие Великого Слияния. Вам придётся потом долго очищать душу. Если вы остаётесь, эксперимент переходит в ведомство отдела эмоций. Полгода вам хватит за глаза.

Дар покраснела, досадливо повела плечом.

– Вы не поняли. Я остаюсь насовсем.

Посланец от неожиданности даже привстал. Заячья шапка упала на пол.

– Девочка моя, – сказал он, беря Дар за руку и вглядываясь в её глаза. – Вы, наверное, больны. Я сейчас исследую вашу психику и постараюсь помочь. Вы не ведаете, что творите.

– Да нет же! – Дар высвободилась. – Я всё обдумала. Это не по мне отрешённо наблюдать, экспериментировать... Люди близки нам. Чтобы их познать, надо с ними жить. Стать такими же, как они.

– Это невозможно, – жёстко возразил Посланец. – Разницу в развитии, в ступенях мировосприятия нельзя ни уничтожить, ни проигнорировать. Как бы вы, девочка, ни пытались раствориться в этом мире, вы всегда останетесь инородным телом. Дело не в знаниях: их можно приобрести, передать. Вы будете постоянно ощущать разность духовных потенциалов. Это убьёт вас.

– Я привыкну, – возразила Дар. – Лучше дать счастье одному умному землянину, чем гадать о судьбах всей цивилизации людей. Кроме того, Геннадий самостоятельно нащупал интересные космологические закономерности, я исподволь помогу ему осознать их.

– Но не такой же ценой! – вскричал Посланец, забыв земную форму вежливого обращения. – Ты же всё потеряешь! Семьсот-восемьсот лет нашей жизни – это по земным меркам бессмертие. Затем биоформа. Ты глянь на меня, глянь! На эту мерзкую, полумёртвую плоть. Но ведь я вернусь в ГИДЗ и стану опять молодым, практически всемогущим. Ты же, приняв их жизнь, через тридцать-сорок лет разрушишься, превратишься в тлен. У тебя заберут всё, девочка моя, даже крылья. Останется память и запрет вспоминать. И это самое страшное... Когда ты поймёшь всю глубину несоответствия, когда осознаешь бессмысленность жертвы...

Дар заплакала.

– Не надо пугать меня, – тихо попросила она. – Я не хочу быть богом холодным и равнодушным. По-видимому, мне досталось чересчур отзывчивое сердце, а здесь столько беды и невежества. Не надо меня пугать. Мне самой страшно. Но я знаю: раньше и у нас, и здесь, на Земле, сильные всегда шли на помощь к слабым, гордые помогали малодушным повзрослеть. Нас учили: добро должно быть активным. Значит, надо рисковать и жертвовать. Мы разучились жертвовать.

– Есть разные жертвы, девочка моя, – грустно сказал Посланец, поднимаясь из кресла. – Необходимые и, как бы тебе сказать... восторженные. За которыми, кроме порыва и благих намерений, ничего нет.

Посланец подобрал шапку и из умного, властного собеседника вновь превратился в седого старичка в горбатом пальто. Он снова перешёл на «вы».

– Мне жаль вас, – сказал он, глядя на богатые «королевские» обои. Живите как знаете. Но я попытаюсь уговорить руководство института не выпускать вас из виду, не принимать всерьёз вашу жертву и ваше отречение.

Посланец впервые за время разговора скептически улыбнулся.

– Может, мы ещё и заберём вас. Когда произойдёт полное отторжение. Может, удастся. А пока – прощайте.

Он зажёг глаза в зелёном спектре, что на универсальном галактическом языке означало пожелание удачи, шагнул на середину комнаты и растворился в воздухе.

Дар несколько минут тупо разглядывала обои, пока не спохватилась: в дверь настойчиво звонили. Два длинных, три коротких. Значит, Геннадий не один, а с гостем.

Аспирант Овчаренко заходил к ним почти каждую субботу. Обворожительно улыбаясь Дар, ещё в прихожей незаметным движением доставал из «дипломата» бутылку пива.

– Знаю, знаю, Дар Сергеевна, – говорил он, полупряча бутылку за спину. – Вы презираете огненную воду. Но нам, хилым интеллигентам третьего поколения, и так почти недоступны пороки. Нам запрещают, но мы философы...

Михаил говорил много и охотно, однако умел мгновенно «выключиться» и стать преданнейшим слушателем. Перед завкафедрой излишне не заискивал: предпочитаю, говорил он, научные заслуги, а не должностные звания. Заслуги Алёшина интеллигент третьего поколения знал настолько хорошо, что мог в нужный момент процитировать что-нибудь из его статьи десятилетней давности. Алёшин называл Михаила «без пяти минут кандидат» и пророчил своему аспиранту блестящее будущее.

Разговоры их, покрутившись немного возле науки, как правило, сворачивали на загадочную для Дар личность какого-то Меликова, проректора института, в котором работал Алёшин. Получалось, что Меликов – подлец и хищник, душитель любой живой мысли, да к тому же ещё и завистник.

– Почему вы его не исправите? – не выдержала однажды Дар.

– Кто «вы»? – опешил аспирант Овчаренко.

– Вы, люди! – объяснила Дар.

Алёшин рассмеялся.

– Моя жена слабо разбирается в реальной жизни, – пояснил он. Воспитательная функция коллектива годится только для мелких особей, из которых он состоит. Меликов хотя и болван, а всё-таки над нами. Плюс его связи, умение ориентироваться...

– Но ведь и им кто-то руководит, – возразила Дар. – Пусть они его исправят.

– Горбатого могила исправит, – заметил вполголоса Овчаренко, вопросительно глядя на шефа.

– Милая, ты всё упрощаешь, – раздражённо сказал Алёшин. – Это у вас... там... гармония да эфирные создания, Меликов любит поесть и не любит ездить в метро. Он, как и все мы, лучше любого пса охраняет завоёванные им блага и жизненное пространство. Это звучит немного вульгарно, зато верно. И вина Меликова не в том, что он живёт как хочет, а в том, что он не даёт жить другим. Он боится за свой кусок пирога, потому что единственное, что он умеет – есть и спать. А я ещё умею думать и нахожу в этом определённое удовольствие. И Михаил умеет. Такие, как мы, крайне опасны для «просто жующих»...

– Где это там, Геннадий Матвеевич? – некстати удивился аспирант. – О каких эфирных созданиях вы упоминали?

– Там? – переспросил Алёшин, прерывая свою речь; небрежно кивнул в сторону жены. – На Марсе, дружище, на Марсе. Там и гармония, и эфирные создания. И такие, как... Дар Сергеевна. Жена космолога тоже должна быть немножко не от мира сего.

Он вдруг вспомнил день, когда они решили сходить в загс, и внутренне содрогнулся. Вечером он спросил: «Где твои документы?» Дар безмятежно ответила встречным вопросом: «А что это?» Он разозлился, попросил её прекратить «звёздные штучки». «Но у меня в самом деле нет никаких документов», – возразила Дар. Она подошла к нему, заглянула в ящик, где он хранил ценные бумаги и из которого только что достал паспорт. Затем на минуту вышла на кухню. Вернулась Дар с улыбкой на лице и паспортом в руках. Он раскрыл документ и чуть не уронил его. Всё, всё, как он говорил тогда, насмешничая. Климова Дар Сергеевна, год рождения 1948, место рождения... Псков. Напомни он ей сейчас – и принесёт из кухни... диплом библиотекаря... Да и приход её! Ночью, голая, под дождём, на лоджии пятого этажа! Эти бредни о Галактическом институте!.. Можно ли жить с таким человеком? У него, помнится, задрожали руки. Дар словно почуяла его испуг и смятение. Прижалась к нему, тихо засмеялась, растворяя в журчании смеха его внезапные страхи. «Ты сам говорил, – шепнула, – что всё надо воспринимать с юмором. Ничего ведь не случилось». – «Ничего», – облегчённо выдохнул он. «И мы любим друг друга, – убеждала его Дар. – А это самое главное! Во всех мирах и галактиках». – «Во всех мирах», – согласился он.

– Я вам лучше приготовлю обед, – перебила воспоминания Дар.

– Ты умница! – обрадованно зашумел Алёшин. – Михаил, вы не представляете, какая Дар Сергеевна фантазёрка от кулинарии... Нет, нет, не спорьте. Вы обедали у нас, Михаил, но вы не представляете... Но мы спешим, Дарьюшка. Поджарь нам по-быстрому ветчины... Да, и сухарики, пожалуйста, не забудь. С маслом...

Работа Алёшина преображала.

Он погружался в неё не сразу. Сначала перебирал записи, затем на какой-нибудь «спотыкался», начинал проверять мысль: углублялся в источник, мог зачитаться на полчаса и больше, обращался к работам других учёных, как бы сравнивая свои представления с утверждениями предшественников и коллег.

На письменном столе, диване, даже на подоконнике накапливались десятки книг и журналов. Алёшин начинал писать и мог углубиться в работу, а то бросал ручку, расхаживал по кабинету, снова хватался за чью-нибудь монографию, поражённый внезапной мыслью, бросал книгу и бежал к столу, чтобы сделать пару пометок на листе ватмана, которым накрывал стол.

– Посиди у меня, – всякий раз просил он Дар, приступая к работе.

Дар забиралась с ногами в кресло, читала что-нибудь или слушала отрывки из монографии, которые Алёшин оглашал с радостью полководца, одержавшего победу и объявляющего о ней своему народу. Народ в лице Дар частенько устраивал «полководцу» разносы, которые Алёшин тоже подчинил работе. Дар подметила: муж, как философ, моментально схватывает любую ценную мысль или критику, тут же сам развивает их, подчиняет своей идее или отбрасывает, но обязательно сам. Когда ему работалось, от Алёшина исходили сила и уверенность. Он как бы начинал светиться изнутри, и от этого в их доме становилось теплее.

Уходил в институт – и свет мерк. Алёшин будто выключал его, покидая кабинет. Дар как-то сказала ему об этом. Геннадий пожал плечами.

– Здесь я летаю, хоть иногда, изредка... А там... – Он неопределённо махнул рукой. – Там я, Дарьюшка, функционирую и заставляю других функционировать. Часто без особой пользы. А это удручает. Словом, жизнь есть жизнь. В ней приходится быть разным.

В тот вечер Алёшину не работалось. Он выпил кофе, полистал неоконченную монографию и ещё больше скис.

– Ты чего загрустил? – осторожно спросила Дар.

Она не понимала и потому пугалась людской неуравновешенности, эмоциональных перепадов, которые у них дома означали бы тяжёлое заболевание психики. Да, люди другие! Они быстрее живут. Короткая биологическая жизнь, по-видимому, активизирует духовно-эмоциональную. Люди неистовы. Они мало чего достигли конкретно, но о многом знают или догадываются, а ещё большего хотят. Желания их, увы, несоизмеримы с возможностями, но в этом что-то есть...

– Тебе мою грусть не понять, малыш, – ответил Алёшин. – Многие мудрости – многие печали, – пошутил он, и голос его дрогнул: – Понимаешь, Дарьюшка, я иногда теряю смысл происходящего... Мне уже сорок семь. Научные отличия – пустое. Я достаточно умён, чтобы самому судить о сделанном. Да, были отдельные мысли, озарения... Однако своей концепции, своей убедительной модели Вселенной я так и не создал. Впрочем, и это пустое! Самое страшное, что каждая моя маленькая победа в области мысли отзывалась сокрушительными поражениями на фронтах жизни.

Алёшин вздохнул, ласково взял Дар за руку:

– Понимаешь... Я стал профессором и попутно испортил характер: из весёлого парня превратился в зануду и неврастеника. Написал книгу потерял жену. Ради чего всё это? Все эти потери? Мне больно, когда представлю, сколько мной не сказано ласковых слов, не выпито ключевой воды на привале, не замечено красоты. Я космолог, но звёзды, увы, вижу чаще на коньячных этикетках, чем в небе... Я стал бояться открытий, ибо за всё приходится расплачиваться. Я не хочу, Дарьюшка, написать эту проклятую монографию и потерять тебя.

– Мне трудно с тобой, – неожиданно для Алёшина согласилась жена. – Ты чересчур неровный. Непредсказуемый. То добрый и нежный, а то язвительный и вспыльчивый. Я знаю – это не со зла. Я знаю также, что крупные личности часто бывают импульсивными. Поэтому я многое прощаю тебе. Однако мне от этого не легче. Я не знала, что любить человека так непросто.

Алёшин порывисто привлёк её к себе, виновато попросил:

– Не казни меня так, Дарьюшка. Я не хуже и не лучше других. Ты увидела во мне лучшее – тогда, ночью, когда пришла... Но во мне, кроме света, живёт и мрак. А сколько привносит в нас жизнь?! Сколько во мне чужого? Не только мудрых мыслей и возвышенных слов, но и чужого мусора, грязи, обид, усталости?

Дар поцеловала мужа.

– Я вовсе не казню тебя, – улыбнулась она. – Поэтому я сейчас иду спать, а ты можешь ещё поработать.

Дар показалось, что она только легла и закрыла глаза, как её позвал Геннадий:

– Проснись, милая.

Она краем глаза глянула в окно – там стояла ночь.

– Такси ждёт, – сказал Алёшин и пощекотал губами у неё за ухом. – Я заказал... Только ни о чём не спрашивай. Уговор?! Я помогу тебе одеться...

Она пробормотала что-то, соглашаясь, однако до конца не проснулась. Если к телу, своей земной оболочке, Дар привыкла очень быстро и даже полюбила его (сама ведь выбирала), то вот образ жизни людей, масса алогичных обстоятельств и ситуаций, на которые приходилось тратить нервную энергию, всё это очень утомляло. В бытность эфирным существом, Дар считала сон анахронизмом. Теперь же только он и приносил кратковременное избавление от забот и постоянного напряжения. Первые дни Дар вообще спала напропалую. Алёшин называл её «спящей красавицей», тревожился о здоровье, но потом привык и смирился, как с данностью.

Проурчал лифт. На улице Дар стеганула ноябрьская стынь, но машина стояла возле самого подъезда, и через несколько секунд она снова очутилась в тёплой полутьме.

Такси рванулось в ночную пустоту улиц.

– Подремли, малыш, – прошептал Алёшин, привлекая её голову к своему плечу. – Ехать долго, подремли.

Дар не видела, как выбиралась машина из переплетения проспектов и улиц большого города. Она дремала до самых Пулковских высот. Затем среди холодных звёзд возникли купола обсерватории, и такси остановилось. Алёшин заскочил к дежурному, вышел с ключами.

– Сегодня на Большом не работают, – пояснил он, увлекая Дар в высокое гулкое помещение. – Это наша гордость – шестидесятипятисантиметровый рефрактор.

Алёшин замолчал, так как слова под сводами купола казались лишними и никчёмными. Он подвёл жену к окуляру телескопа, отрегулировал высоту сиденья.

...На неё буквально упали знакомые созвездия!

Дар всем естеством ощутила их близость, потому что знала их не по звёздным атласам, а лично, именно естеством – тем, полузабытым, эфирным, которое переносило её сознание в неизмеримых далях Галактики. Впервые боль утраты – огромной, невосполнимой! – пронзила её, оглушила, заставила сжаться на холодном поворотном кресле.

В один из выходных Алёшина, когда он отправился на дачу, Дар решила повидать «это чудовище – Меликова». Она знала, что вместе с бессмертием потеряла после «отречения» и все свои необычные для людей способности. Но она также знала, насколько выше её мозг и психика, насколько тоньше их устройство по сравнению с земными. Хоть что-нибудь она увидит. Эманация зла обычно бывает ярко выраженной. Если постараться, то заглянуть в душу проректора, о котором столько толкует муж, будет не так уж сложно. В конце концов, Медиков – объективная преграда на пути Алёшина. Даже по условиям эксперимента ГИДЗа, прими она их, опекун обязан устранить преграду. Алёшин должен как можно скорее закончить монографию и опубликовать её.

Она долго ходила возле института. Слева от здания, возле стоянки машин, позвякивая, разворачивались трамваи. Пассажиры то набегали гурьбой, то исчезали в вагонах, и на остановке вновь становилось пустынно.

Она сразу узнала чёрную «Волгу» Меликова. Хромированные подфарники, красные чехлы сидений. Всё, как говорил Геннадий.

Молниеносно и точно Дар определила ход последующих событий. Трамваи выходят на круг через три-четыре минуты. Путь проректора к машине в любом случае пересекает трамвайную колею. Во время разворота Меликов должен стоять здесь – ни на сантиметр в сторону. Она заговорит с ним, затем сделает вид, что обозналась, начнёт шутить, незаметно увлечёт и выведет его в нужную точку. Задний вагон лишь краем заденет его голову. Но этого окажется достаточно, чтобы «чудовище» месяца три-четыре провалялось в больнице и вышло на волю с частичной амнезией. Для жизни такая потеря памяти не помешает, а вот из института придётся уйти...

Дар поёжилась. Алёшин купил ей тёплую шубу, а вот сапожки по недомыслию взял осенние. Крещенский мороз пробрался к ногам, и Дар постукивала ими. Материальное тело теперь казалось ей нелепым и крайне не приспособленным к жизни. Эти жилища, одежда, бесчисленные болезни и опасности... То ли дело мчаться среди звёзд в виде яростного сгустка систем силовых полей, быть и неотъемлемой частицей Вселенной, и её хозяином.

Высокая дверь института открылась, наверное, в сотый раз за последние часы и выпустила Меликова на улицу. Дар шагнула ему навстречу.

«Опекун обязан устранить преграду...»

Она сосредоточилась и без труда заглянула в душу проректора. Там оказалось крайне тоскливо и ещё холодней, чем на улице. Мысли Меликова шли бессвязно, толчками, натыкаясь одна на другую:

«...Боль вроде непостоянная, приходящая, но если лопнет сосуд, эта язва меня доконает. На операцию не согласился. Каждый раз есть две опасности: потерять много крови, а в случае операции... Да что об этом думать... Мы предполагаем, а случай решает...»

«Цветы... Не забыть купить цветы. И конфеты. И спрятать дома вермут. Если Лялька приведёт своих „динозавров“, они опустошат холодильник, везде нагадят своими сигаретами – кучки пепла находишь потом даже в платяном шкафу».

«Опять звонили из журнала. А я всё тяну и тяну со статьёй. Погружаюсь в сотни нелепых и никому не нужных бумаг, дремлю на совещаниях и заседаниях. Проклятое „некогда“! Некогда просто сесть за письменный стол, разложить записи и выписки, подумать... Это так сладко – думать. Если только я не разучился. За четыре года ни одной статьи. Конечно, можно было бы завести „негров“. Как Алёшин, например. На него вся кафедра пашет, а он их за это презирает и держит в чёрном теле. Овчаренко ещё в прошлом году мог защититься – нет, придержал. Тихонько, незаметно. И главное, гад, моими руками. Сам же, наверное, всё вывернул наизнанку: мол, Меликов палки в колёса вставляет. Не хочется ему терять такого адъютанта, это понятно. Кому хочется что-либо терять...»

И тут Дар буквально оглушила волна липкого страха:

«Не удержаться, нет! Он молодой, напористый, его знают в президиуме академии. Он умеет блеснуть, показать свою незаменимость в любом деле. А что умею я? Копаться в рутине административных дел, нести всё на своём горбу... Кому это нужно? Во всяком случае, Алёшин, заняв моё место, не станет утруждать себя заботами. При желании всегда найдётся какой-нибудь Овчаренко, который станет преданной тенью, роботом-исполнителем...»

«Опять боль! Мне нельзя волноваться – лопнет язва. А не лопнет, так придёт Алёшин... Придёт и растопчет! Я представляюсь, ему анахронизмом, знахарем в сверкающем храме науки. И что с того, что Алёшины превратили этот храм в рынок? Да, они имеют „товар“. Но они не живут мыслями, а продают их. И философия из диалогов мудрых превращается в соперничество знающих, из обмена возвышенным в возвышенный обман... Кроме того, Меликов, ты уже стар, хоть и не сед. А Алёшин не придёт... Он уже пришёл в храм, ты его сам привёл, за руку, было дело. И он не растопчет. Он уже растоптал и пошёл дальше, не заметив то, что было тобой, Меликов...»

Дар вдруг услышала панический звон трамвая, лихо вылетевшего на поворот, и мгновенно очнулась.

Проректор шёл трамваю наперерез, точнее, стоял уже на рельсах, ничего не замечая и не слыша голоса гибели. Сейчас огромная красная машина ударит его в бок, сомнёт и бросит под колёса...

Дар кинулась вперёд, рванула Меликова за отворот пальто. Он отлетел в сторону, грузно упал на спину, в снег, но тут же повернул к обидчику широкое дряблое лицо. Только теперь Медиков услышал душераздирающий звон трамвая, увидел вагоновожатую, закрывшую лицо руками, и понял, где он уже почти был и откуда чудом вернулся.

– Простите, ради бога, простите... – бормотал он, нашаривая в снегу то ли очки, то ли отлетевшую при падении шапку.

Дар потянулась к Меликову, чтобы помочь ему подняться. Он схватил её руку, стал тыкаться в неё холодными мокрыми губами.

– Я так обязан, так обязан, – приговаривал он. – Вы спасли... Скажите своё имя! Как вас отблагодарить?..

Дар вырвала руку, затерялась в толпе любопытных, тотчас же собравшихся на месте происшествия.

Ужас былых намерений гнал Дар домой. Неоднозначность этого примитивно-сложного мира поразила её. Как они живут? Где у них критерии правды, в чём они? Как отличают чёрное от белого и кто в конце концов прав в данном случае: её возлюбленный или этот тучный и, наверное, несчастный человек, который только что чуть не погиб? И можно ли в этом мире кому-нибудь безоговорочно доверяться, как это принято у них? Как опекать людей, чьи правды так не похожи?!

Впервые Дар захотелось всё бросить и улететь.

Муж – чудо из чудес! – повязавшись фартуком, чистил картошку.

– Где ты так долго была? Я уже начал волноваться, – упрекнул он.

Алёшин помог Дар раздеться и, не заметив её подавленности, повёл на кухню.

– Я сегодня делаю приём в честь моей звёздной девочки! – заявил он, показывая уже приготовленный их любимый салат из варёных яиц и лосося. – А вот свежайшие золотистые сухарики. Ещё горячие. И великолепные отбивные.

– Что с тобой? – удивилась Дар. – Что-нибудь случилось?

– Случилось! Что-то случилось – чувствуем мы... – пропел Алёшин, привлекая её к себе. – Сегодня первый день весны – раз. Я тебя очень-очень люблю – два. Кроме того, я сегодня славно поработал. Дописал седьмую главу, начал новую. Хочу поразмышлять о стабильности гипотетических цивилизаций, их жизнеспособности и долговечности. Понимаешь, от этих факторов зависит уровень развития цивилизации.

– Понимаю, – улыбнулась Дар. – Дай-ка я сниму шубу и надену тёплые носки. Ноги прямо окоченели.

Алёшин бросил нож, стал помогать жене снимать сапожки.

– Учти, – сказала вдруг она. – Развитие цивилизаций даже при благоприятных условиях не всегда идёт по экспоненте. Стремление к познанию тоже зависит от многих факторов. Например, от природной интенсивности разума или от того, входит ли познание в исторически выработанную систему социальных стереотипов ценностей...

– Откуда такая мудрость? – удивился Алёшин и тут же вспомнил: – Ага, всё ясно. Как говорится, сама видела. Дай я тебя за это расцелую.

Он усадил Дар в кресло, укутал ей ноги пуховым платком. Затем быстро сервировал журнальный столик, включил телевизор.

– За тебя! – Алёшин с удовольствием выпил, закусил долькой лимона. – Ты в самом деле Дар! Понимаешь, с твоим появлением мне стало работаться. Столько новых мыслей... Ведь в сущности проблема Контакта сводится к двум кардинальным вопросам: есть ли иной разум вообще, и если есть, то почему он не входит с нами в контакт.

– Ага, – передразнивая мужа, сказала Дар. – Попробуй с вами войди... Вы же догматики. Вот ты придумал какие-то модели и закольцевал, замкнул на них своё воображение. Сигналы подавай тебе только в радиодиапазоне, пришельцев – в ракетах. Всё это так примитивно...

– Конечно, – засмеялся Алёшин. – Лучше нагишом – и прямо на лоджию. Контакт гарантирован.

– Гена, – Дар устало откинулась в кресле. – Почему ты не можешь быть серьёзным? Или не хочешь? Почему ты каждодневно испытываешь моё, и без того достаточно безумное, чувство к тебе? Откуда в тебе этот постоянный скептицизм? Эти сарказм и неприязнь к людям? К тому же Меликову, например?

– К Петру Петровичу?! – возмутился муж. – Знаешь, это уже твои фантазии. Меликов, конечно, ретроград, но как человек... Он мне сегодня Болгарию предложил! Понимаешь? Две недели. Симпозиум не ахти какой, но сам факт...

И вновь Дар на миг задохнулась от чувства, что всё здесь, в этом мире, зыбкое и неопределённое: понятия, чувства, эмоции, что ей, наверное, никогда не разобраться в хаосе, где практически нет однозначности. Ведь раньше муж говорил о Меликове совершенно противоположное. И с нею, своим звёздным даром, был постоянно невнимателен и неласков. Что же изменилось? И как надолго? Есть ли что-нибудь вообще стабильное в этом изменяющемся, плывущем под взглядом и рукой мире?

– Ну разве ты не понимаешь, – пробормотал муж, наклоняясь и горячо дыша ей в лицо. – Дарьюшка! Сегодня счастливый день, и я люблю весь мир, а в нём больше всех – тебя. Это так логично. Мои студенты говорят: «Это и ежу понятно»...

– Ты как-то очень прозорливо написал о несоответствии уровней развития разных цивилизаций, – осторожно заметила Дар.

Алёшин стал целовать её щёки, шею, ложбинку, которая уходила к холмикам груди.

– Это не страшно, мой найдёныш, – прошептал он. По его лицу бродила улыбка, которую Дар не поняла бы, проживи она на Земле ещё тысячу лет. То ли униженная, то ли глумливая, то ли и вовсе сатанинская. – Несовпадения преодолеваются. Да, да, все несоответствия и несовпадения преодолеваются... терпением и жертвенностью.

Алёшин засмеялся, с хитрецой захмелевшего человека погрозил Дар пальцем.

– На то вы и старшие... А мы что? Мы – дети. Вот и нянчитесь с нами. Нас такой расклад вполне устраивает.

Он будил Дар поцелуями, шептал ей бессвязные и в общем-то глупые слова, в которые вдруг, как и тогда, осенью, вплелись просящие интонации: «ты только будь со мной», «только не исчезай, фея моя», будто Алёшин в глубине души всегда верил в звёздное происхождение жены, но притворялся, а сегодня его ужаснула мысль о случайности и непрочности его счастья, заставила бормотать повинные слова и неистово искать близости, будто в ней, и только в ней – в кратком слиянии, восторге тел – была гарантия их отношений, обещание, что всё останется, как и прежде.

Успокоенный, почти засыпающий Алёшин, после полуночи уткнулся головой под мышку Дар, попросил:

– Расскажи, как там, на звёздах.

И вновь на его губах сложилась во тьме непонятная улыбка.

Монография разрасталась.

Алёшин днями не выходил из дому, заполняя страницы стремительным чётким почерком. Раз зашёл Овчаренко: без традиционного подарка, зато с полным дипломатом литературы и каких-то расчётов, которые затребовал шеф.

– Вот эту главку я прочту им в Болгарии, – многозначительно сказал Геннадий Матвеевич аспиранту и, повертев перед его носом бумажной трубкой, с хитрой улыбкой спрятал её за спину. Слово «им» в устах профессора прозвучало даже грозно, словно речь шла не о выступлении на международном симпозиуме, а о решающей битве умов, в которой он непременно хотел победить.

В эти дни Алёшин как бы забыл о существовании Дар. Механически съедал обеды, как должное воспринял умение жены печатать на машинке и тут же засадил её за работу.

– Я ради тебя научилась, – похвасталась Дар, когда принесла мужу первую кипу перепечатанных страниц. – Всего за полдня научилась.

Алёшин рассеянно улыбнулся.

– Раз ты фея, то должна и всё уметь, – сказал он, целуя Дар в шею. Скажи спасибо, что я даю расчёты знакомому программисту и не использую тебя вместо компьютера. Ведь ты смогла бы?

– Конечно, – радостно ответила Дар. – И гораздо быстрее ваших ЭВМ.

Алёшин изменился в лице.

– Не надо, – попросил он. – Пусть сказки остаются для спальни, Дарьюшка. Жизнь и твои фантазии несовместимы. Ты чересчур хорошая хозяйка для феи.

Дар пожала плечами, отстранилась.

– Это так просто, – печально промолвила она. – Другое сложно. Мне кажется, ты не понимаешь меня. Не веришь мне.

– Ну что ты, – Алёшин направился к своему кабинету. – Я понимаю твою любовь. Я без тебя жить не могу. Разве этого мало?

– Разве этого мало? – будто эхо повторила Дар.

«Если бы я знала, – подумала она с непонятной тоской. – Я искала любовь и нашла её. Странную, непохожую на рассудочно-возвышенное объединение духовных субстанций у нас. Я вернулась в непрочный мир, в котором мало гармонии и много страстей. Мне он нравится. Может, потому, что в родном мире у меня не было прочных привязанностей. Но и здесь всё так зыбко. И тоже непрочно. Геннадий, конечно, любит меня, но больше тело, чем душу. У нас одна крайность, у них – другая. А где же золотая середина? И есть ли она вообще под звёздами?»

Дар тихо заплакала (ей понравилась эта особенность человеческого организма – слёзы как будто смывали горестные мысли) и пошла в гостиную допечатывать главу.

«Непостижимо! – мучилось её сердце. – И Посланец, и теперь вот Геннадий говорили о жертвенности. Почему у них, на Земле, любить – значит жертвовать? Должно всё быть наоборот. Я всегда полагала, что это чувство сродни вдохновению: обогащает светом и радостью. Но даже если и так... Почему Геннадия бесит, когда я обнаруживаю, что живу для него. Он же хочет этого и в то же время хмурится, когда я говорю: „если ты хочешь“, „если так нужно“. Что это? Проявление совести или обычное лицемерие?»

Это было во вторник.

А в пятницу, когда Алёшин уехал в институт, в дверь робко позвонили. Дар, не заглядывая в глазок, открыла. На площадке стояла незнакомая женщина в чёрной косынке.

– Извините, – сказала она, – я со второго подъезда. Вы знаете, вчера Паша умер, дворник наш. Павел Потапович, – поправилась она.

Дар не знала дворника, но на всякий случай кивнула.

– Я соседка их, – объяснила женщина. – Решили собрать, кто что может. На похороны. Паша выпивал, а теперь вот трое сирот оставил. Старшая только в седьмой класс пошла.

– Нужны деньги? – спросила Дар, с трудом вникая в логическую связь, которая соединяла смерть выпивохи-дворника, эту женщину с энергичным лицом и её, жену профессора Алёшина.

– Кто сколько может, – подтвердила гостья.

– Обождите минутку.

Дар зашла в кабинет, открыла шкатулку, в которой хранились деньги. «Сколько же дать? – подумала растерянно она. Вспомнила о детях. – Трое это много...»

Она вынесла три четвертных, подала женщине через порог. Та механически взяла, затем, рассмотрев купюры, удивилась, даже испугалась.

– Что вы – такие деньги! Ну, рубль там или три. Не надо, что вы!

– Берите, берите, – сказала Дар. – Это сиротам.

Вечером, за ужином, она рассказала о несчастье Геннадию. Тот слушал невнимательно, допивал чай.

– Знаю я этого алкоголика, – жёстко заметил о покойном.

Дар сказала о соседке, которая собирала на похороны, о детях. Алёшин кивнул головой: надо, мол. Дар вскользь назвала сумму и беззаботно сообщила, что она сегодня открыла для себя музыку Грига – передавали по радио.

– Даже заплакала, – похвалилась она. – Я уже научилась плакать, представляешь?!

Алёшин поперхнулся чаем, поднял на неё бессмысленные глаза.

– Сколько? – переспросил он. – Сколько ты ей дала?

– Семьдесят пять, – ответила Дар. – А что? У нас же есть ещё.

Алёшин отставил недопитый чай, криво улыбнулся.

– Глупо, конечно, ссориться из-за денег. – Он помолчал. – Но в нашем громадном городе тысячи алкоголиков и каждый день кто-нибудь умирает. Каждый час. А может, и чаще. Я не могу содержать всех сирот. Не понимать этого не может даже... инопланетянин, из какого бы института он ни был. Прости, Дар, но ты просто ненормальная. И болезнь прогрессирует...

Он ушёл в кабинет, но работал мало – ходил, даже закурил, что бывало с ним крайне редко.

Дар попробовала почитать газету. Она опять остро почувствовала, что, несмотря на колоссальный объём информации, которую усвоила перед отбытием на Землю, ей катастрофически не хватает знаний о людях, их привычках, частной жизни. Попробовала, но читать не смогла. От жгучей обиды наворачивались слёзы, газетные строки дрожали и расплывались. Вот тебе и жертвенность, и опекунство... Вот любовь по-земному.

Дар разделась, выключила свет. Через полчаса в спальню пришёл Алёшин и тоже лёг. Помолчал, затем неловко попытался обнять:

– Хватит дуться. Расскажи лучше, как там на звёздах.

Дар судорожно вздохнула, будто всхлипнула.

– Чисто там, – сказала она и отвернулась.

Алёшин прислушался: жена чем-то стучала на кухне. Он тихонько прошёл в гостиную, открыл бар. Хотелось холодного – фужера два-три «эрети» со льдом, чтобы снять липкую тяжесть дневной жары, разом погасить заботы дня, которых сегодня было как никогда много. Но лёд на кухне, а там Дар со своим дурацким отношением к спиртному: всякий раз, когда ему ну просто необходимо выпить, замирает и смотрит так, будто он по меньшей мере пьёт серную кислоту.

Алёшин поморщился, налил полфужера минеральной и залпом выпил. Тут же закурил сигарету и отправился на кухню.

Жена стояла возле окна и резала на доске овощи.

«Опять рагу, – тоскливо подумал Алёшин. – Нет, она в самом деле ненормальная – брезговать мясом... Сказать? Нет, от её „если надо“... и так тошно».

Дар улыбнулась мужу:

– Я купила два арбуза. Они в холодильнике.

Алёшин немного оттаял душой, присел на скамеечку возле раковины мойки.

– Ты знаешь, – сказал он, разглядывая гирлянды освещённых окон соседнего дома. – Меня этот Меликов доводит до белого каления. Он всё-таки копает под меня. Его бесит моё профессорство. Бездарность любой прогресс, любое продвижение воспринимает как отклонение от нормы. Да, да! Бездарность всегда считает себя нормой. Эталоном! Больше того государственным стандартом...

– Опять ты кричишь, – заметила Дар. – Я же тебе говорила: не обращай внимания. Твоё дело – заниматься наукой. А у вас поединок самолюбии.

– Много ты понимаешь, – озлился Алёшин. – Я сегодня зашёл к нему насчёт своей монографии. А он мне с ухмылочкой: «Трудную стезю вы себе выбрали, Геннадий Матвеевич. Массы нынче обольщены идеей профессора Шкловского об уникальности нашей цивилизации. Ваша же концепция...» Тут я ему: «Концепция не моя, дорогой коллега. Она Джордано Бруно принадлежит».

– Можно было Анаксагора назвать. Или школу Эпикура, – сказала Дар. Они ведь раньше провидели.

– Эпикур, – фыркнул Алёшин. – Да Меликов и о Гомере в жизни не слыхал. Он знает только, что такое свинья и как её подложить.

– Если хочешь, я помогу тебе, – сказала жена, нарезая кубиками картошку.

Чтобы не выругаться, Алёшин выскочил из кухни. Уже не таясь, открыл бар и выпил ещё полфужера коньяку. Захотелось что-нибудь съесть. Он опять пошёл на кухню, мысленно постанывая, как от зубной боли: «Сколько можно повторять эти унизительные „если надо“, „если хочешь“... С одной стороны, собачья преданность, с другом – осточертевшая игра в „звёздную девочку“, высшее существо. Как я только терплю...»

– Хочешь, я позвоню Шкловскому? – спросила Дар, когда он выудил из банки маслину и бросил её в рот. – Прямо сейчас позвоню и всё ему объясню. Ну, в общем, что ты прав.

Алёшин от неожиданности чуть не подавился.

– Бред! Чушь собачья! Паранойя! – закричал он, выплюнув косточку. Твои сказки хороши только для постели! Для по-сте-ли! Уже сто раз говорено: не вмешивай в серьёзные дела свой бредни. Что ты ему скажешь?! Где доказательства в конце концов? Ты можешь хоть что-нибудь доказать? Ему, мне?

Дар побледнела, отложила картошку. Лицо её исказилось.

– Не могу, – тихо ответила она. – Нельзя. Я же говорила тебе – почему нельзя. Я могу только объяснить. Я много раз пробовала тебе объяснить, помочь. Но ты ни разу не выслушал меня до конца. Не воспринял мои слова даже за фантазии.

– Психиатру расскажешь, – зло отрезал Алёшин. – Я уже консультировался: типичная паранойя, стойкий систематизированный бред. Чёрт побери, только этого не хватало! Вся страна обхохочется. Профессор Алёшин довёл рассуждениями о множестве обитаемых миров свою жену до помешательства.

– Зачем ты так, Гена? – Глаза Дар расширились, наполнились слезами. Почему ты так боишься правды, Гена?

– Ах, правда! – съязвил Алёшин, жадно раскуривая вторую сигарету. Правда, которая живёт на пятом этаже и варит паршивые борщи! И заодно знает истинную космологию?

Он даже встал, чтобы при этом окончательном моральном разгроме ему помогали и рост, и умение держаться перед аудиторией.

– Хорошо, – сказал он. – Предположим – ты тайна. Я кое-что помню о твоём появлении, документах и придуманной мной биографии... Предположим ты его Величество Журавль. Но ведь любое зеркало скажет обратное: домохозяйка, обычная мещанка, клуха. Прости, по ты доступная тайна. Домашняя, земная. Ты журавль в руках. А место журавля – в небе. Только там! Какая же ты тайна – на этой вонючей кухне? Почему ты здесь?

Нож выпал из рук Дар.

– Почему? – будто эхо повторила она.

И тут на Алёшина пахнуло холодом. Ему вдруг почудилось, что Дар одним неуловимым движением сбросила одежду. Он вновь на миг увидел её всю, как тогда, в дождь. Затем свет мигнул – погас, но не совсем. Дар схватила что-то белое, метнулась к окну. Зазвенело разбитое стекло.

– Дар!!! – страшно закричал Алёшин и бросился к двери.

Он перепрыгивал по пол лестничных пролёта, рискуя сломать себе шею, что-то кричал – безысходное, непонятное для себя и понятное каждому, кто хоть раз видел смерть. Он бежал так, будто надеялся опередить падение тела, подхватить, смягчить своим телом страшный удар об землю.

Алёшин слепо ползал по асфальту. Куски стекла ранили ему руки, но он не замечал этого.

– Где? Где она? – повторял он как безумный. – Где её тело? Где ты, Дар?!

Люди, подошедшие на крики и звон разбившегося стекла, осмотрели клумбу палисадника. Кто-то поднял профессора на ноги.

– Иди домой, друг, – строго сказал парень в сине-красном тренировочном костюме. Он жил, кажется, на шестом этаже и иногда при встречах здоровался с Алёшиным. – Померещилось тебе. Или выпил лишнего. Жена небось картошку жарит, а ты тут людей пугаешь.

Не замечая насмешливых и любопытных взглядов, Алёшин на негнущихся ногах доковылял до соседнего подъезда, присел на скамью.

Он понял. Он определённо уже знал, что жены в квартире нет. То белое, что мелькнуло в её руках, когда погас свет... Эфирное и упругое... Конечно же, это были крылья! Дар как-то рассказала о них, а он посмеялся: ага, мол, шестикрылые, как у серафима... Улетела! Улетела его ненаглядная. Нет её ни в квартире, ни в городе, ни на всей Земле.

Улетел Журавль!