ПЕПЕЛ И ЗВЕЗДЫ
Он спешил. У него было видимо-невидимо дел в этом уголке Вселенной, дел трудных и ответственных, и потому он попросил Корабль лишний раз не беспокоить его. Тем более что среди встречных миров только на одной из планет — Земле — существовала разумная жизнь, да и то робкая, слишком молодая. Прогнозам своих коллег умудренный опытом Патрульный «Великого Кольца» мог верить или не верить, но одно он знал точно: людям предстоит еще долго взрослеть, чтобы Кольцо могло начать с ними диалог.
И все же Корабль позвал его в окрестностях именно этой голубенькой планеты.
— Что еще? — спросил Патрульный. — Что еще осталось под звездами непонятного или непосильного для тебя, мой друг?
— Я получил интересное сообщение нашего автоматического наблюдателя, — ответил Корабль. — Он докладывает: один из аборигенов поднялся в мыслях своих до понимания сокровенных тайн мироздания. За это главенствующая в стране группа религиозных фанатиков собирается уничтожить философа, убить его. Наверное, стоит вмешаться…
«Вмешательство… — подумал с тревогой Патрульный. — Мы очень редко прибегаем к этому. Только в тех ситуациях, когда «поправку» требует объективная историческая необходимость. Тот ли это случаи, тот ли? А с другой стороны… Спасти искорку разума очень заманчиво. Ветры истории могут раздуть ее в большое пламя. И тогда оно согреет этих несчастных…»
— Будь добр, — обратился он к Кораблю. — Раз уж ты затеял спасательную экспедицию, то постарайся совершить посадку поближе к месту действия. И так, чтобы нас никто не видел.
— Будет выполнено.
— И еще, мой друг. Подготовь мне алгоритм их языка и характеристику данной эпохи. Пожалуй, все.
Патрульный встал, подошел к экрану дальнего видения. Горошина планеты быстро приближалась, наливалась синевой.
— Старею я, становлюсь забывчивым, — сказал печально он. — Изготовь мне еще и их одежду. На всякий случай.
…За бортом темная вода, ритмичные всплески весел. Рядом, под рукой, пляшет и пляшет в фонаре крошечный язычок пламени. Его тусклые отблески ложатся то на сутулую спину гребца, то падают в сумятицу мелких волн, и жизнь света тогда ненадолго продолжается — в холодной воде гаснут желтые искры.
Откуда-то из лабиринта переулков примчался порыв сырого, пронизывающего буквально до костей, ветра, и Патрульный поплотнее закутался в свой плащ. Он не удивлялся тоскливой тишине, которая таилась по обеим берегам канала. Вот уже несколько дней в Венеции хозяйничала дождливая и капризная весна, и город по этой причине укладывался спать пораньше.
Лодка вдруг резко повернула к берегу, остановилась.
— Это здесь, синьор, — сказал гондольер и выжидательно посмотрел на своего пассажира. Тот бросил ему несколько монет и быстро, будто призрак, растаял в густых сумерках.
Чотто еще не спал, когда в дверь властно и нетерпеливо постучали. Он открыл и несколько мгновений озадаченно стоял перед незнакомцем, который пришел к нему из сырой и тревожной ночи, разглядывал его. Строгое, с выразительными чертами лицо гостя понравилось книготорговцу, но от этого неожиданная боязнь в душе не растаяла. Напротив — колючий комок какого-то необъяснимого мистического страха шевельнулся вдруг под сердцем, и Чотто отступил в дом, невольно приглашая незнакомца следовать за собой.
Поздний гость прошел в комнату и, старательно выговаривая слова, сдержанно поздоровался. Потом, быстро заглянув в глаза Джамбаттисто, скорее приказал, чем попросил:
— Мне нужны все книги Еретика!
У Чотто вдруг перехватило дыхание. Он пошатнулся от неожиданности, но взгляд незнакомца требовал ответа, даже не ответа, а немедленного действия, и Джамбаттисто лихорадочно пытался отыскать начало спасительной мысли.
«Я все, все рассказал святой инквизиции. Да, впервые мы встретились с ноланцем во Франкфурте на осенней ярмарке… Он ничего не говорил, что бросало бы тень на него как на доброго католика… Те несколько насмешливых фраз? Нет, их мог подслушать только дьявол. Святая служба знает свое, я — свое. Книги я уничтожил, как повелевалось. Кстати, что за чудные книги! Прочитав их, я ходил будто хмельной. Оказывается, нет предела пространству, не счесть миры в небесах, а там, среди звезд, тоже люди живут… Неужели это новая проверка? Тайник? Неужели инквизиторы все же что-то пронюхали?»
— Их страницы уже прочло пламя. Так было ведено поступить с писаниями Еретика из Нолы, — наконец довольно твердо ответил Чотто, но незнакомец на эти речи только улыбнулся.
— Я вижу, что творится в твоей душе. Я мог бы тебе все объяснить, но меня торопит время. Поищи, и ты найдешь то, что меня интересует. Поторопись…
Это были обычные слова, которые мог бы сказать любой агент святой службы, но Чотто вдруг обожгла безумная догадка: «Он чем-то похож на Христа… Нет, о чем это я. Он скорее похож на дьявола! Этот взгляд… Я его не вынесу!..»
Он долго и громко стучал, забыв с перепугу, как открывается тайник. Наконец торопливо, будто ему жгло руки, положил на стол несколько томиков в темных обложках.
— Это все, что у меня есть… синьор.
Хозяин книжной лавки вдруг успокоился. Так же быстро, как испугался десять минут назад. Он почему-то подумал, что, кто бы он ни был, этот поздний гость, бояться его не нужно. Джамбаттисто не знал, откуда эта уверенность, но уже мог поспорить с кем угодно, что незнакомец никакого отношения к аресту Еретика не имеет. Тем более — к нему, обыкновенному свидетелю, который так и не смог на допросе порадовать суровых инквизиторов. Что поделаешь, память… Не может же он помнить все слова философа…
Патрульный Кольца кивнул, прощаясь, и пошел к двери. Затем, наверное, вспомнив один из обычаев этого мира, вернулся и положил что-то на стол. Чотто не видел и не слышал, как и когда ушел странный гость. Ошеломленный и ослепленный невиданным сиянием, он тупо смотрел на шесть крупных бриллиантов, которые раскатились среди жалких остатков его ужина.
— Каждый из них стоит, стоит… — лихорадочно бормотал книготорговец, ощупывая драгоценные камушки. — Здесь больше денег, чем в казне святой службы…
Джамбаттисто упал на колени и начал усердно молиться за жизнь чудаковатого ноланца и за его приятеля или почитателя, которого послал в его бедную лавку сам бог или дьявол — все равно.
Патрульный шел тесным переулком. Оглянувшись на дом книготорговца, он с удовлетворением подумал, что этот Чотто все же обманул святых инквизиторов и что он определенно знает книги философа наизусть. Просто хитер торговец и осторожен предельно.
В конце переулка Патрульный поскользнулся. Одна из книг упала в грязь. Он поднял ее, осторожно вытер полой плаща. Из-за косматых туч как раз выглянул сонный глаз луны, и Патрульный прочел название трактата. На обложке значилось:
«О бесконечности Вселенной и мирах»…
По местному летосчислению наступило 17 февраля года 1600. Уже началось утро, когда процессия с Еретиком вышла из переулка Лучников на Кампо ди Фьори, площадь Цветов. Еретик не обращал внимания ни на огромную толпу, что уже собралась там, ни на зловещие факелы в руках откормленных монахов. Он ступал твердо, пытаясь во что бы то ни стало донести измученное тело до места казни. Он не вздрогнул, только подобие улыбки искривило лицо, когда дружно заголосили колокола.
Сырые дрова разгорались плохо. Они сначала просочились рыжим дымом, но ветер немного раздул костер, и тогда двое служителей еще подбросили хвороста.
…Они заметили друг друга издали. Казалось, уже ничто в мире не сможет разбудить в Еретике никаких чувств, тем более его любопытства, однако то, что он увидел на площади, насторожило его. Кружилась от дыма голова, нетерпеливая душа уже прощалась с телом, а он с каким-то непонятным ощущением тревоги жадно глядел на незнакомца, который быстро приближался к месту казни. «Что за одежда на нем? Странная, — подумал Еретик. — Люди уступают ему дорогу, но спроси их — почему? — и они не будут знать, что ответить…»
Патрульный стремительно шел сквозь толпу и видел лишь одно — смертельно усталые глаза гордого ноланца. Зеваки расступались перед ним, но он не обращал на это внимания: глаза Еретика жили высоко над толпой, и он был вынужден смотреть только вверх. Патрульный остановился и, заметив в этих глазах удивление, сделал успокоительный жест.
«Постарайся понять меня, человек, — мысленно обратился он к философу, и Еретик встрепенулся, будто его коснулся язык пламени. — Твой рот замкнут щипцами, но ведь именно ты допускал в своих трудах возможность непосредственных психических контактов, мысленного разговора. Слушай же меня. Успокойся и постарайся все понять».
«Кто ты?» — пронзила мозг Патрульного ответная мысль, скорей похожая на крик.
«Ты предвидел мое существование в своих книгах, когда писал об иных населенных мирах, о жизни среди звезд. Как я попал к вам? Это долго объяснять, а у нас так мало времени. Огонь все взрослеет. Слушай меня внимательно. Твой разум, ты сам необходимы этой планете, этой эпохе. Стадо быть, я спасу тебе жизнь…»
«Я предвидел… Тогда ты, конечно, не бог, которого я всю жизнь так или иначе отрицал. Дым слепит глаза. Не разговариваю ли я сам с собой, безумный?»
Еретик задыхался. Он раскрыл глаза и, убедившись, что незнакомец не исчез, будто привидение, закричал всем своим существом:
— Жить!
Слово это своим прекрасным смыслом воскресило в памяти муки сегодняшней ночи, последней ночи в камере: «Жить… Хоть бы еще раз увидеть среди бездонного неба громаду Везувия. Там осталась страна детства. Еще раз выпить из кувшина несколько глотков холодной и терпкой аспринии, и чтоб над головой сияли свечи каштанов…»
Опаляющее дыхание огня коснулось Еретика, и внезапная пронзительная боль отбросила жгучие видения. «Очищение огнем? Или просто сработал выверенный, как механизм, мозг?» — мелькнула насмешливая мысль, и уже равнодушно он поинтересовался:
«Как ты это сделаешь?»
«Стоит лишь небольшим усилием воли усыпить толпу. Все остальное не представляет большого труда», — ответил Патрульный и сделал шаг к костру.
Его остановил взгляд Еретика: осмысленный, мудрый и одновременно печальный.
«Не надо, чужеземец. Это будет только новое чудо, новая радость церковникам. Они сразу же начнут утверждать, что меня спас сам дьявол. Спасение получится сверхъестественным, а для меня это неприемлемо».
Он говорил что-то еще, но, пораженный отказом, Патрульный уже только подсознательно фиксировал мысли землянина.
«Их и так было слишком много — чудес, выдуманных церковниками. Я прошел свой путь, и это его логический конец. Я всегда предвидел, что дело кончится костром. Помнишь, я писал в своей книге…»
Пламя вдруг выплеснулось высоко и сильно. Патрульный, казалось, почувствовал, как острый всплеск чужой боли пронзил и его тело, затуманил сознание. Толпа заволновалась, стала тесниться поближе к костру. Кто-то пронзительно закричал:
— Огня, еще огня!..
«Что же это делается?! — гневно подумал Патрульный. — Что за страшный и алогичный мир? Нет, я все же наведу здесь порядок…»
Он напряг волю, чтобы одним ударом парализовать ограниченную психику людей, бросить их в глубоки» сон. И опять в последнее мгновение его остановила вспышка мысли философа: «Пусть будет так! Ибо им нужна жертва. Именно жертва, а не чудо. И если потом хотя бы один из этой бесноватой толпы задумается: «А за что все-таки сожгли Еретика из Нолы?» — уже это станет моей победой. А ты… Ты прости меня, чужеземец…»
Порыв ветра швырнул пламя вверх, сорвал с головы Еретика колпак шута. Огонь, казалось, взметнулся к самому небу.
За город Патрульный отправился пешком. Он шел, а ветер этой непонятной планеты успокаивал его, ласкал лицо, нашептывал: «Да, они сейчас убоги и темны. Но зато они молоды духом, революционным духом». Он так ни разу и не оглянулся на Рим, не глянул ни на одну из красот Вечного города.
В кабине Корабля Патрульный долго размышлял, листал книги земного философа. Потом наконец сформулировал мучившую его мысль и несколько раз повторил ее про себя, как бы испытывая на прочность: «Увы, у каждого мира своя логика. И чего стоит в данном случае наш галактический рационализм? Чего он стоит в сравнении с самопожертвованием Еретика, его мудростью?»
Патрульный достал из складок одежды кристалл видеофонозаписи казни Еретика, бережно положил его на пульт и проворчал, обращаясь к Кораблю:
— Сохрани. Пусть посмотрят потом будущие Патрульные на последних циклах учебы… Пусть узнают…
Перед тем как включить двигатели Корабля, он еще раз взглянул на корявые деревца по-весеннему голой опушки, на кристалл видеофонозаписи и невольно вздрогнул — ему показалось, что преломленный луч солнца вспыхнул в кристалле буйным всепоглощающим огнем.
СЕНТЯБРЬ — ЭТО НАВСЕГДА
«И пришел к тебе бог Солнца, и дал в жены дочь свою, а за что — тебе, раб недостойный, никогда не понять…»
Озорной лучик проколол желтизну листьев, коснулся лица. На ветвях, заглядывающих в распахнутое окно, светились другие лучики-паутинки. Они сонно двигались по саду, залетали в комнату. Да, седеет лето… Бартошин любил эту старую грушу. Что за сорт! В самом деле красавица — «лесная красавица». Плоды огромные, сочные… В ту далекую осень они, студенты, отъедались после войны хлебом и грушами. Хлеба понемножку, а груш — сколько душа желает — душистых, слаще меда. Наверно, потому губы Марии были такими сладкими. Слаще меда… А в самом деле — за что? За что бог Солнца дал ему, демобилизованному лопоухому сержанту, Марию?
Иван Никитич опять повторил в памяти шутливую молитву, которую с надрывом прочитал на их свадьбе Костя Линев, и улыбнулся. Костя тоже приударял за Марией. Но пока Линев носился с очередной идеей преобразования истории как науки, они в сентябре тихо-мирно поженились.
На свадьбе их было пятеро. С Кривого Рога приехала мать Марии, привезла два куска сала. С мировой скорбью на лице заявился Костя, но, выпив полбутылки «Степных цветов», подобрел душой и даже сочинил молитву, смешав в ней все мифы и верования народов мира. Катя, подружка Марии, сидела тихая, как мышь, испуганно поглядывала то на его ордена и медали, то на Марию, что-то представляла себе — из «семейной жизни» — и тут же заливалась мучительной краской стыда. Теща была усталая с дороги, но в общем довольная выбором дочери и поэтому умиротворенная. Она подолгу снимала кожуру с картошки, а сала брала самые тоненькие кусочки. При этом ее корявые пальцы напрягались. Спустя минуту-другую кусочек непонятно каким образом возвращался на тарелку обратно… Ближе к вечеру Катя вдруг пискнула «горько!». Он так охотно потянулся к Марии, что звякнули ордена. Катю опять бросило в жар, а мать заулыбалась. Губы жены таяли под его напористыми губами, и бывшего разведчика даже качнуло — поплыл под ногами затоптанный пол, сдвинулись стены старенького общежития…
Бартошин покачал головой: тридцать лет прошло с той осени, а не забылось, нет.
— Слушай, Мария, — сказал он, — а почему бог Солнца? Ну, Костя, помнишь тогда… Он тебя дочерью Солнца назвал.
— Какой еще Костя? — удивилась жена.
— Когда женились. На свадьбе.
— А ты и забыл?!
В голосе жены прозвучала укоризна, а глаза наоборот — заулыбались.
— Я же не всегда такая была. Понял?
— К чему это ты?
Она подошла, сняла косынку.
— Золотая ты моя, — прошептал Иван Никитич, глядя на седые волосы жены. Как он мог забыть?! Конечно же, дочь Солнца, золотоголовая Мария, которой в пятидесятые годы любовался весь их пединститут. У Марии-младшей, родившейся в пятьдесят третьем, волосы пошли в него — русые. Мария шутила тогда: «Ты мне всю породу испортил».
Он виновато привлек жену к себе.
Как быстро ушла молодость! И как безжалостно обирает она людей, уходя от них. Цвет волос и блеск глаз, тайную прохладу кожи и упругость губ… Все забирает. Все дары свои. Справедливо ли это? Иван Никитич вздохнул. Может, и справедливо. Потому что осень жизни приносит свои дары. Прежде всего — ясность ума и понимание, что суета есть суета, как ее ни назови.
Хлопнула калитка. На пороге веранды мелькнуло цветастое платье Мироновны.
Соседка зашла к Бартошиным как бы денег занять. На самом деле хотелось, конечно, другого. Посмотреть. На двор, на дом соседский, на Никитича, на Марию его. Странная она… Всю жизнь возле швейной машинки просидела, а туда же — гордая. Слова лишнего не вытянешь. Ну да ладно, я и сама все увижу. Главное — надо узнать, что с прошлой пятницы изменилось. Жизнь-то вытекает. Как вода из дырявой бочки. А там и дно. А на дне всегда самое интересное…
Мироновна вошла в комнату и сразу же сфотографировала глазами лица соседей. Не завелась ли, не дай бог, в доме какая напасть? Она сперва всегда на лице поселяется. Напастей Мироновна знала за человекам тьму, они за ним — говорила — вместе с тенью ходят. Особенно за выпившими мужиками. Правда, Никитич не пьет, но это ровным счетом ничего не значит. Сегодня в рот не берет, а завтра, смотри, уже запойный.
— Разведданные доставила? — улыбнулся Бартошин, кивая соседке. Он любил при случае ввернуть в разговор военное словечко.
— Так точно. Все при мне, — подтвердила Мироновна. — Квартирантка вчера в Москву ездила. По радио небось всего не расскажут.
И заспешила, даже задрожала от напряжения, пропуская через себя жизнь, как турбина электростанции пропускает бешеный поток воды.
Поначалу Мироновна ничего нового не узнала. Затем Мария не удержалась, похвасталась:
— Виталий завтра приезжает. Первый отпуск.
Младший сын Бартошиных уже год работал судьей в Харькове — оставили после юридического. Виталий собирался жениться и в письме сообщил, что приедет с Полиной, невестой, чтобы познакомить с родителями. Об этом Мария соседке все-таки не сказала.
— Радость-то какая, — всполошилась Мироновна. — Приготовиться вам надо, скупиться. Раз такое дело — у других попрошу.
— А чего хотела попросить? — на свою голову спросил Иван Никитич.
— Нет, нет! Теперь не надо, — засобиралась соседка. — Рублей тридцать думала перехватить. Квартирантка сапоги из Москвы привезла, югославские. Ей, оказывается жмут, а мне в самый раз.
— Найдется у нас, Мироновна, не уходи. — Мария пошла в соседнюю комнату за деньгами.
Иван Никитич вдруг безо всякой видимой причины погрустнел. А тут и жена на пороге. В глазах недоумение:
— Ваня, ты деньги брал?
Мироновна насторожилась.
— Брал, — сказал Бартошин и достал из-за шкафа аккуратный желтый чемоданчик. — Вот, купил.
— Там только семь рублей осталось, — напомнила жена. — За один чемоданчик — сто рублей?
— Сто тридцать пять, — уточнил Иван Никитич. — Это телескоп, Мария. «Алькор» называется. Помнишь, я хотел купить, еще когда Виталий в школу ходил…
— Господи, — прошептала Мироновна, предчувствуя скандал. — Такие деньги!
Мария глянула в ее сторону, понимающе улыбнулась.
— В сентябре звезды близкие, — объяснил смущенно Иван Никитич.
— Телескоп, говоришь. — Мария открыла чемоданчик, потрогала приборы. Потом глянула на соседку, засмеялась. — Ничего, до пенсии доживем. — И пояснила Мироновне: — Если человеку в радость, чего ж не купить? Мы и микроскоп купим… Если в радость.
Скучно стало Мироновне. Шла домой и жалела, жалела соседей. Как слепые живут: повернутся к солнцу лицом и улыбаются. Они думают, что без тени живут. Друг на друга дышат. А чего дышать-то? Ведь тень — она всех догонит. И накроет, когда надо. Это в молодости ее не видишь, не замечаешь. А потом и не хочешь — обрастаешь, обрастаешь тенью.
— Вон то сорви, на верхушке, — попросила Мария.
Бартошин поднял палку, подвел рогачик под черенок, повернул. Яблоко глухо стукнулось о землю. Мария подобрала его, вытерла, положила в корзину. Паданку, считал Иван Никитич, к столу не подают.
— Напомни, пожалуйста: вечером надо мясо сварить.
Жена стояла против солнца, выпрямившись, опустив перемазанные помидорной ботвой руки. Бартошину стало совестно. Телескоп десять лет ждал, мог еще месяц-другой подождать. Надо было кофту Марии купить. Мохеровую. Скоро осень — задождит, задует, поясница опять начнет донимать…
— Почему вечером? — невпопад спросил он.
— Вареников налепим, — сказала Мария. — Или забыл уже, как вы с Виталиком заказывали: «Мамочка, в воскресенье… Мамочка, только не с сыром»…
Бартошин собрался рассказать, как они раз сами, мужички, лепили вареники с капустой. Мария тогда в больнице лежала. Налепили они с Виталиком, а вареники разварились, получились щи… Открыл Иван Никитич рот, да так и застыл, потому что в небе что-то затрещало — так рвется материя — и в помидорные кусты, чуть не сбив Марию, рухнул человек.
Мария испуганно отступила.
Человек в комбинезоне не мог освободиться от чего-то большого и белого.
«Парашют или дельтаплан», — со знанием дела отметил про себя Бартошин и поспешил к незнакомцу. Помог ему выбраться из лямок, поддержал, когда тот, постанывая, стал выпрямляться.
— У вас лицо в крови! — охнула Мария.
— Это помидоры… — сказал человек и улыбнулся, пряча боль: — Весь огород вам порушил.
— Да нет же — кровь, — встревожилась Мария. — Идемте быстрее в дом.
Иван Никитич подал раненому воды, а когда тот умылся, прижег ему ссадины йодом. На самую глубокую, возле брови, пришлось положить тампон, прижав его полоской лейкопластыря.
— Соревнования? — поинтересовался Бартошин, кивнув в сторону амуниции гостя.
— Нет. — Раненый помедлил с ответом — он внимательно разглядывал бывшего учителя. — Скорее экспериментальный полет. С научной целью.
Теперь Иван Никитич понял, что громадные белые лепестки, которые Мария положила у порога, не что иное, как крылья. Грязные, в земле и ботве, великолепные крылья.
— Простирни, — попросил Иван Никитич жену и спросил у незнакомца: — Если, конечно, можно?
— Можно, — кивнул тот, — если Марию Васильевну не затруднит.
«Откуда он знает имя-отчество жены?» — удивился Бартошин, но виду не подал.
— Лучше с мылом, — добавил незнакомец. — Без порошка. У вас очень едкие порошки, а там органика.
Это «вас», которое Мария не заметила, кольнуло слух Бартошина как знак какого-то отмежевания. Что хотел сказать этим гость? Что он, из Москвы? Так они сами, считай, в черте города живут. Да и не похож он на пижона.
— Все равно, — сказал незнакомец как бы самому себе. — Все равно придется вмешаться в вашу память. Крылья, факт падения, облик… Все это придется стереть. Поэтому будем откровенны. Я, собственно, не человек.
Иван Никитич нахмурился.
— Зачем вы нас морочите? — Он покачал головой. — Мы пожилые люди, но кое в чем разбираемся. Я в прошлом педагог…
— Иван Никитич, — перебил его странный гость. — Вы не пожилые, вы — золотые люди. И в моих словах нет никакого обмана или розыгрыша. Я действительно сотрудник ГИДЗа в ранге Посланца.
Мария в недоумении выпрямилась — она по частям стирала крылья в большой миске.
— ГИДЗ — это Галактический институт Добра и Зла, — пояснил незнакомец. — Посланец — нечто вроде должности, я работаю в секторе активного добра. Разумеется, я не человек, это временная биоформа, однако сущность моя и моих собратьев вполне материальна. Так что никакой мистики.
— Странно, — прошептал Бартошин. — Галактический институт, секторы… Может, вы начитались фантастики?
— Да нет же, — досадливо сказал Посланец. — Просто вы мне понравились. Я пролистал вашу память — и вы понравились мне еще больше.
— Вы не шутите? — спросила Мария. С ее опущенных рук падали хлопья пены; от работы из-под косынки выбилась прядь седых волос.
— Ничуть, — твердо сказал Посланец и присел к столу. Теперь стало видно, что он ниже среднего роста, тщедушный. Рыжеватые волосы и ссадины на лице делали его похожим на упрямого, своенравного мальчишку.
— Я из-за вас упал. — Посланец потрогал подпухший нос. — Засмотрелся на ваши души, когда пролетал… Красивые они у вас! А крылья новые, не привыкли еще ко мне… Раз я из-за вас оказался на земле, то почему бы не наградить вас?
— Но ведь нам ничего не надо, — растерянно сказал Иван Никитич и посмотрел на жену. — Мы ничего не просили.
— Телескоп Ваня купил, Маша уже замужем, квартиру они получили… — Мария, поверив гостю, вслух перебирала то, что раньше было желанным. — Нет, кажется, все есть. Что еще надо?
— Угощайтесь яблоками, — предложил Бартошин. — Или грушами. А то у нас какие-то странные разговоры идут, а вы все-таки с дороги.
— Вы не поняли меня, — сказал Посланец и надкусил большую «лесную красавицу». — Я не сказочный джинн, который может отремонтировать квартиру или достать билеты в театр… Вы славные люди, поэтому я верну вам молодость. Только и всего.
— Что он такое говорит, — Мария рассмеялась, махнула рукой. — Я крылья во дворе развешу. Или не надо?
— Лучше не надо, — подтвердил Посланец. — Они сами впитают воду… А говорю я о том, Мария Васильевна, что вас с Иваном Никитичем до сих пор согревает чувство, которое объединило вас в далеком пятьдесят втором. Тот сентябрьский свет еще жив. Я видел его сегодня, когда заглядывал в ваши души… Помните?..
Посланец привстал и, вытянув руку над столом, точь-в-точь будто Костя Линев, прочитал:
— И пришел к тебе бог Солнца; и дал в жены дочь свою, а за что…
— Не надо!.. — голос Марии прервался. — Прошу вас! Зачем вы трогаете чужое?!
— Я хочу вернуть вам пятьдесят второй год, — ответил Посланец. — Вы красиво прожили жизнь и заслуживаете награды. Кожа обретет упругость, куда и подеваются морщины, а волосы вновь засияют золотом, как у настоящей дочери Солнца… Дети вас поймут. Единственное — надо будет переехать куда-нибудь. Чтобы не пугать людей и не вызвать кривотолков.
— Ты слышишь, Ваня?! — всхлипнула Мария. — Это похоже на сказку.
У Бартошина на миг поплыла под ногами земля. Оттуда, из тридцатилетнего далека, потянулась к нему золотоголовая первокурсница. Губы ее, пахнущие вином и грушами, таяли под его напористыми губами, колючий орден, зацепившись за платье, вонзался в тело (он тогда не почувствовал, а Маша не сказала). И летела, летела в открытое окно паутина бабьего лета, застила глаза.
Иван Никитич даже зажмурился, чтобы не показать, что с ним происходит, хрипло напомнил:
— Завтра Виталий приезжает.
— Вот видите! — обрадовалась Мария. — Не с руки нам за молодостью гоняться.
— Дети, конечно, поймут, — заговорил тихо Бартошин. — Умом поймут. А сердцем вряд ли привыкнут. Родители-ровесники? Чудно это, непонятно. Природа во всем соответствие любит. Зачем же ее ломать?
Мария благодарно глянула на мужа, смахнула слезы.
— Видать, хороший вы человек, хоть и существо неземное, — сказала она Посланцу. Тот в знак согласия кивнул рыжей головой. — И верю я всему вами сказанному, потому что, когда крылья стирала, поняла: живые они, теплые. Но вот подарка вашего, хоть он и царский, не хочу.
Мария замолчала, отвернулась к окну. В саду уже погас свет дня.
— Оставьте нам наш сентябрь, — сказала она. — Вы, может, не поймете, но в нем тоже есть радости.
— Вон уже одна спешит — радость-то, — забеспокоился Иван Никитич, увидев на улице Мироновну. — Не вовремя как.
— Я вас охраню, — сказал Посланец, не глядя в окно. — Она не войдет в дом.
Солнце село, но какой-то последний лучик запутался в траве, лег на тропинку и тут же стрельнул Мироновне в глаза — весело и желто.
Она наклонилась и ахнула: по утрамбованной тропинке катилось массивное золотое кольцо. Мироновна присела от страха — вдруг кто еще увидит! — и бросилась догонять неожиданную добычу. Кольцо прокатилось мимо дома Бартошиных и, подпрыгивая на неровностях почвы, помчалось еще быстрее. «Там же бурьяны! Пропадет!» — похолодела Мироновна. Она протянула руки и в отчаянном порыве бросилась наземь. Кольцо юркнуло в заросли лопухов и крапивы, засветилось там, заиграло. Мироновна оглянулась по сторонам и решительно ступила в крапиву…
— Может, переночуете у нас? — спросил Иван Никитич гостя. — Завтра дети приедут, накроем стол. Будем и вам рады.
— Надо спешить, — покачал головой Посланец. Он взял свои крылья, осмотрел их, легко проскользнул в лямки.
— Проводите меня в сад, — попросил. — И не обижайтесь, пожалуйста. Я хотел как лучше.
— За что обижаться? — удивилась Мария. — Это мы вам все планы нарушили. Теперь, чего доброго, отругают вас в институте…
Они вышли в сад.
— Отойдите немножко в сторону, — попросил их Посланец.
Они отошли. Крылья вдруг распрямились, зашелестели, замерцали в неверном свете первых звезд.
— Мне здесь долго жить, — сказал маленький рыжий пришелец. — Я буду помнить вас. Совет вам да любовь.
Крылья взмахнули, забились, загудели.
В следующий миг гость исчез. В темном небе над садом мелькнула и пропала тень.
Бартошины долго молча стояли, чувствуя, как собирается ночная прохлада. На окраине поселка простучала и стихла электричка. Взошла луна.
— Что же ты, Ваня, — улыбнулась Мария. — Деньги на телескоп потратил, а посмотреть не даешь. Вон какие звезды крупные.
— Пойдем в дом, — обрадовался Иван Никитич. — Я пока инструкцию почитаю да телескоп соберу, а ты мясо на вареники сваришь.
Он бережно привлек жену к себе.
В лунном свете незнакомо и молодо серебрились ее волосы.
СЛЕДЫ НА МОКРОМ ПЕСКЕ
Ужимки продюсера начинали бесить.
— Нет! — резко сказал Рэй Дуглас. — Ваш вариант неприемлем… Нет, я не враг себе. Напротив, я берегу свою репутацию…
Голос продюсера обволакивал телефонную трубку, она стала вдруг скользкой как змея, и у писателя появилось желание швырнуть ее ко всем чертям.
— Речь идет о крохотном эпизоде, мистер Дуглас, — вкрадчиво нашептывала трубка.
— Представьте, что рассказ — это ребенок, так часто говорят, — он с грустью отметил, что раздражение губит метафору. — Эдакий славный крепыш лет пяти-шести. Все при нем — руки, ноги, он гармоничен. Данный эпизод — ручка, сжимающая в кулачке нить характера. Почему же я должен калечить собственного ребенка?..
Писатель вывел велосипед на дорожку, потрогал рычажок звонка. Тонкие прохладные звуки засверкали на давно не стриженных кустах, будто капельки росы.
— Пропадай тоска! — воскликнул он и, поддев педаль-стремя, вскочил на воображаемого коня.
Восторженно засвистел ветер. Спицы зарябили и растворились в пространстве. Шины припали к земле.
Метров через триста Рэй сбавил темп — нет, не взлететь уже, не взлететь! А было же, было: он разгонялся на лугу или с горы, что возле карьера, разгонялся и закрывал глаза, и тело его невесомо взмывало вместе с велосипедом, и развевались волосы… Было!
Злость на продюсера прошла. Человек он неглупый, но крайне назойливый. Точнее, нудный. О силе разума он, может, и имеет какое-нибудь представление, но что он может знать о силе страсти?
Велосипед, будто лошадь, знающая путь домой, привез его к реке. Рэй часто гулял тут. Пологий берег, песок, мокрый и тяжелый, будто плохие воспоминания, неразговорчивая вода. Так было тут по утрам. Однако сегодня солнце, наверное, перепутало костюм — вместо октябрьского, подбитого туманами, паутиной и холодной росой, надело июльский — и река сияла от удовольствия, бормотала что-то ласковое и невразумительное. Чистые дали открылись по обоим ее берегам, и стал слышен звук падения листьев.
«А что я знаю о страсти? — подумал писатель. — Я видел в ней только изначальную суть. Весь мир, человек, все живое, несомненно, проявления страсти. Что там говорить: сама жизнь как явление — это страсть природы. Но есть и оборотная сторона медали… Я создаю воображаемые миры. Это, наверное, самая тонкая материя страсти. Но я, увы, сгораю. Какая нелепость — страсть, рождая одно, сжигает другое. Закон сохранения страсти…»
И еще он подумал, что, для того чтобы развеять тоску, было бы неплохо уехать. Куда-нибудь. В глухомань.
Он взглянул на небо.
Небо вздохнуло, и вдоль реки пролопотал быстрый дождик.
— Дуглас, — негромко окликнули его.
Писатель живо оглянулся.
Никого!
Берег пустынный, а лес далеко. Там подобралась хорошая компания вязов, дубков и, кленов. В детстве он бегал туда за диким виноградом. Это была страсть ко всему недозрелому — кислым яблокам, зеленым пупырышкам земляники…
— Задержитесь на минутку, — попросил его все тот же голос. — Я сейчас войду в тело.
Рэй наконец заметил, что воздух шагах в десяти от него как-то странно колеблется и струится, будто там прямо на глазах рождался мираж.
В следующий миг раздался негромкий хлопок, и на берегу появился высокий незнакомец в чем-то черном и длинном, напоминающем плащ. Остро запахло озоном.
— Не жмет? — участливо поинтересовался Рэй Дуглас и улыбнулся. — Тело имею в виду.
— Извините, мэтр. Я неудачно выразился. Но это в самом деле мое тело. — Незнакомец шагнул к писателю и радостно воскликнул, воздев руки к небу: — Вот вы, оказывается, какой!
«Что это? — подумал Рэй Дуглас. — Монах, увлекающийся фантастикой? Или… Или я просто переутомился. Я много и славно работал в сентябре. Да и октябрь был жарок. Неужели воображение разыгралось так буйно?»
— Успокойтесь, мэтр. — Незнакомец остановился. — Вы не больны. Я реален так же, как и вы. Извините за эти дерзкие слова; мне вовсе не пристало учить вас, как надо относиться к чуду. Что касается одежды, то это защитная накидка. У вас здесь очень высокий уровень радиоактивности. Дома меня ожидает тщательная дезактивация.
Писатель уже овладел собой.
— Откуда же вы? — спросил он, пристально разглядывая незнакомца.
— Издалека, — ответил тот. — Из две тысячи шестьсот одиннадцатого года. Я президент Ассоциации любителей фантастики. Я прибыл за вами, мэтр. И еще хочу заметить — у нас очень мало времени.
— Польщен! — засмеялся Рэй Дуглас. — Встреча с читателями? Лекция? Я готов. — И удивился, покачав головой. — Две тысячи шестьсот одиннадцатый… Неужели знают?
Теперь улыбнулся президент.
— Вас ждут во всех обитаемых мирах, — объяснил он, и бледное лицо его чуть-чуть порозовело. — Это такая удача, что мы можем вас спасти. Пойдемте, Дуглас. Вы проживете еще минимум восемьдесят-девяносто лег и напишете уйму замечательных книг. Только наш мир сможет дать вашему адскому воображению настоящую пищу. Вы будете перебрасывать солнца из одной руки в другую, словно печеную картошку.
— О чем вы? — сдавленным шепотом спросил писатель. — Уйти? Насовсем? Сейчас? Среди бела дня и в здравом уме?
— Вы уже не молоды, — мягко заметил посланник из будущего. — Вырастили детей, достигли зенита славы. Вы уже никому ничего не должны здесь. Если вам безразлично, что вас ожидают сотни миллиардов моих соотечественников, то подумайте хоть раз о себе. Пойдемте, Дуглас. У нас осталось двадцать две минуты.
Воскресное утро, начавшееся для писателя с телефонной ссоры, вдруг окончательно потускнело, а растерянная мысль метнулась к дому: «Как же так? А Маргарет, дочери, внучата… Уйти — значит пропасть. Без вести. Значит, исчезнуть, сбежать, дезертировать. С другой стороны — дьявольски интересно. Ведь то, что приключилось со мной, — настоящее волшебство. Это вызов моей страсти, моему искусству и таланту. Им нужен маг. Вправе ли я отклонить вызов? И что будет, если я приму его? Ведь я — не что иное, как форма, которую более или менее удачно заполнил мир. Уже заполнил.
— Почему такая спешка? — недовольно спросил он. — Во всяком случае, я должен попрощаться с родными.
— Исключено! — Президент Ассоциации любителей фантастики развел руками, и на его лице отразилось искреннее сожаление. — Осталось двадцать минут.
— Но почему, почему?
— Время оказалось более сложной штукой, чем мы предполагали. Масса причинно-следственных связей, исторические тупики… Есть вообще запретные века. Там такие тонкие кружева, что мы боимся к ним даже притрагиваться. Поверьте, если бы существовала такая возможность, мы бы спасли все золотые умы всех веков и народов. Увы, за редким исключением, это невозможно.
— И я как раз — исключение, — хмуро заключил Рэй Дуглас.
— Да. И мы очень рады. Но временной туннель только один, и продержаться он может не более тридцати семи минут.
— Кого же вы уже спасли?
— Из близких вам по духу людей — Томаса Вулфа, — ответил президент Ассоциации и вздохнул. — Однако он вернулся. Сказалось несовершенство аппаратуры…
— Томас?! — воскликнул Рэй. — Чертовски хотелось бы с ним встретиться. Ах да, я забыл…
Писатель разволновался, схватил пришельца из будущего за руку.
— Теперь я понял, — пробормотал он, улыбаясь. — Я все понял. Последнее письмо Вулфа из Сиэтлского госпиталя, за месяц до смерти. Как там? Ах да… «Я совершил долгое путешествие и побывал в удивительной стране, и я очень близко видел черного человека (то есть вас)… Я чувствую себя так, как если бы сквозь широкое окно взглянул на жизнь, которую не знал никогда прежде…» Бедный Том! Ему, наверное, понравилось у вас.
— Мэтр! — взмолился человек в черной накидке. — Сейчас не время для шуток. Решайтесь же наконец. Четыре минуты.
— Нет, что вы, — Рэй Дуглас наклонился, подхватил велосипед за руль. Хитро улыбнулся. — Если бы я мог проститься, а так… Тайком… Ни за что!
— Мы любим вас, — сказал человек с бледным лицом и пошел туда, где воздух колебался и струился. — Вы пожалеете, Дуглас.
— Постойте! — окликнул его писатель. — Человек в самом деле слаб. Я не хочу жалеть! Обезбольте мою память, вы же, наверно, умеете такое. Уберите хотя бы ощущение реальности событий.
— Прощайте, мэтр, — пришелец коснулся своей горячей ладонью лба Рэя Дугласа и исчез.
Писатель тронул велосипедный звонок. Серебряные звуки раскатились в жухлой и редкой траве, будто капельки ртути. Рэй вздрогнул, оглянулся по сторонам.
«Что со мной было? Какая-то прострация. И голова побаливает. Я сегодня много думал о Вулфе. И, кажется, с кем-то разговаривал. Или показалось? На берегу же ни одной живой души. Но вот следы…»
На мокром песке в самом деле отчетливо виднелись две цепочки следов.
«Ладно, это не главное, — подумал писатель. — Вот сюжет о Вулфе хорош… Его забирают в будущее, за час до смерти… Там ему дают сто, двести лет жизни. Только пиши, только пой! Нет, это немыслимо, слишком щедро, он утонет в океане времени. Сжать! До предела, еще, еще… Месяц! Максимум два. Их хватило на все. Он летит на Марс. И он пишет, надиктовывает свою лучшую книгу. А потом возвращается в больницу, в могилу… Но чем объяснить его возвращение — необходимостью или желанием?.. Я напишу рассказ. Об искушении песней. Можно назвать его «Загадочное письмо». Или «Год ракеты»… Или еще так — «О скитаниях вечных и о Земле».