Я — заика. Со мной жизнь сыграла злую шутку, и я часто страдаю и жалею, что эта шутка сыграна именно со мной, а не с кем-нибудь из моих врагов. Не говоря уже о цепи бесконечных неприятностей, которые портят все мое существование с самых розовых пеленок (ждали девочку, и поэтому мне пришлось в первые дни «ходить» в розовом), все хорошие чувства мои потерпели странную деформацию и теперь вызывают в окружающих людях удивление и смех. К тому же у меня еще кривые ноги и зубы. Поэтому к женщинам я доступа не имею. И если ко всему этому еще добавить, что я влюблен безнадежно и неизлечимо, то получается как раз полный комплекс неполноценности. И даже влюблен я не так, как все люди — в чужую жену, да и то беременную.

Итак… С героическим усилием я досиживаю последнюю лекцию по фармакологии и на последнем листке все еще чистой тетради (хотя семестр уже на исходе) набрасываю план издержек: Алику — 5, Ниточкиной — 2, Костику — 4, Мамыкову — 7, итого 18 руб. Значит, сегодня получаю 40 руб. — 18 руб. = 22 руб. И обязательно купить новые носки, только не эластик. Слово «носки» я несколько раз подчеркиваю, но до звонка еще остается минут пять, и я «носки» обвожу в тройную рамку, потом в кружевную, потом делаю рамку из петелек… Звонок уже скоро. Лекторша-доцент щебечет, перебирая указку длинными, как у Кащея, пальцами, мне чудится, что с ее лакированных ногтей каплет сочная кровь. Я смотрю в круглый рот лекторши, который путает русский с латынью, и думаю, что губная помада должна быть липкой и сладкой, как детские карамельки. Когда-то в незапамятные времена мне мама покупала конфеты-подушечки, вывалянные в сахарном песке, я зажимал их в кулаке и берег до тех пор, пока они не начинали таять. Потом слизывал кашицу с ладошки, и мама долго вытирала мне руки платком, а на платке были нарисованы красные цветочки…

— Итак, запишем… — говорит лекторша. Все наклоняются, и я обвожу слово «носки» в десятую рамку. Наконец-то в коридоре топот ног — это соседнюю аудиторию отпустили, и она дает кросс к раздевалке. Потом звенит электрический звонок. Но мы не расходимся, староста раздает стипендию. Я получаю белый конверт, на нем моя фамилия. Мамыков уже тут как тут, я ему протягиваю:

— Б-бери. Сп-п-пасибо!

— Чего сердишься? Я же и виноват…

— В-взял и ид-д-ди!

Наконец-то у меня остаются мои законные двадцать два рубля, и я беспрепятственно миную коридор и раздевалку.

До общежития еду в автобусе, меня мнут и поворачивают вокруг оси, я подчиняюсь всему с хладнокровием измученного мужчины, передаю пятаки и билеты — чего еще хотите? Я готов… Дама в синей шапочке, сплетенной вроде корзинки (надо быть гением, чтобы додуматься до такой смехотворной вязки); рассматриваю шапочку, почти вынужденно рассматриваю — она под самым носом, можно даже высунуть язык и лизнуть, ближе некуда. Ну конечно же, этот балбес дядька приспосабливает свой пудовый портфель на мое полусогнутое колено, сомнений никаких. Я выпрямляю ногу (о, если бы мне удалось ее выпрямить на самом деле! Этот эллипс между коленей осточертел…) Ну? Хорошо теперь? Вот, подержи сам портфелище, подержи, дружок… На следующей выходить.

В общежитии писем мне не было. Не каждый же день получать! Я еще на то письмо маме не ответил. Сразу же сажусь за дело:

«Здравствуй, мама! (Надо было написать «дорогая мама», ну да ладно, в следующий раз…) Мама, скоро сессия, я буду сдавать экзамены. Ты не волнуйся (надо было — «не волнуйся, дорогая», ну да ладно!), здоровье хорошее (как у быка? Нет, про быка не стоит… Надо написать про каникулы, чтоб дрова сама не колола). Мама, я скоро приеду, ты дрова не коли, все сам сделаю. Через месяц буду дома. Передавай привет соседям. Корми побольше Донку. До свидания. Твой сын…»

Завтра письмо отправлю. А сейчас — туда! В парк. Он недалеко от нашего общежития. Голые кусты орешника вдоль дорожек. Снегу порядочно. Полшестого. Зажигаются фонари. Где же Настасья Филипповна? Хожу и хожу. Ах, Настасья Филипповна! Снова хожу. Снег трещит под ботинками. А у Настасьи Филипповны замшевые сапожки, теплые, должно быть… Она тепло одевается, походка у нее переваливающаяся, как у уточки. Я никак не могу определить, на каком она месяце? Но, должно быть, скоро… Ах, Настасья Филипповна! Приехать бы к маме с такой женой… Описать бы ей: «С темными-темными глазами, волосы тяжелые, самого черного цвета, а губы…» Господи, что за ноги у меня! Буду стоять по стойке смирно, мяч пролетит между ног и не заденет даже, зараза… «Губы, губы, а губы у нее, ой, мама, о них говорить страшно, на них смотреть невозможно, такие нежные и непорочные…» Идет? Не она… Я замечаю, как растет орешник, он с каждым днем ветвистей и выше, хотя зимой деревья не растут, зимой ничего не растет, а вот если луковицу в стакан с водой поставить, то могут перышки зеленые выползти из нее. Дома я выращивал лук в банках из-под кильки, в школе тогда ботанику проходили, а я не опытами интересовался, мне окрошки зимой хотелось: «Мам, это тебе на окрошку!» Окрошку так и не сготовили, а лук не помню куда дел… Холодно. На соседней дорожке тень. Идет? Да разве «эта» сравнится с Настасьей Филипповной? Смех. Может, она не придет? А может, она «уже»? Вчера приходила с мужем. Он водил ее под руку по аллеям мимо орешника. Я ходил по соседней дорожке и смотрел на них сквозь орешник, который рос прямо по часам. Скоро через него будет невозможно ничего рассмотреть! Я вытягивался, касался мерзлых веток и смотрел. На мужа ее даже не взглянул. Зачем зря тратить время? Может, и вижу ее в последний раз, так уж лучше насмотреться вволю, чтобы потом не злиться на себя, что несколько мгновений, когда можно было смотреть на нее, я смотрел на этого… Ах, Настасья Филипповна! Это уж точно, она сегодня не придет. Снег пошел сухой и редкий. Надо бы маме еще одно письмо написать, наверно, ей скучно там, в деревне, одной. Я еще немного хожу по дорожке, еще немного жду, но уже безнадежно поздно. До свидания, Настасья Филипповна! До свидания…

Общежитие внутри мне кажется желтым и веселым, хотя стены бело-синие. В комнате нас четверо. Алик — кудрявый бог, Кира — богатырь с голосом Тома Джонса, Юрка — мастер по футболу и стриптизу, красиво читает стихи, только авторов забывает. Мы с Кирой долго гадали, что он читает: свои или Вознесенского? Я в этом профан. Но «Деда Мазая и зайцев» знаю наизусть и когда моюсь в душе, то всегда набуркиваю их себе под нос. Мне мама в детстве такую книжку покупала с картинками, картинки я обводил простым карандашом, думал, что рисую.

Иду в фойе смотреть по телевизору детектив. Однако я даже не успеваю примоститься на ручку кресла, чтобы вникнуть, кто кого убил и где предатель, как на экране появляется слово «конец». Все начинают расходиться. Тут я замечаю Ларису, у нее талия тоньше лозины, и круглый зад туго обтянут короткой юбочкой. Лариска красивая, но я не хочу ее сравнивать с Настасьей Филипповной, потому что красивее самой Настасьи Филипповны просто никого и быть не может. Когда я в первый раз увидел Лариску, я сразу захотел в нее влюбиться, но у меня ничего не вышло. Я даже мысленно раздевал ее: и кофту, и юбочку, скидывал ее сапожки, сдергивал капрон, смотрел в ее улыбчивые глаза, тужился загореться любовью, ничего не выходило, вздыхал и одевал Лариску снова. Она шептала: «Дурачок, импотентик!» (Я слыхал у нее такие слова, правда, не ко мне относящиеся.) Но тут они относились ко мне, и я дурацки улыбался своими крокодильими зубами, мне не было стыдно перед ней за свои зубы, и вообще мне перед ней никогда не было стыдно. А на самом деле Лариска мало обращала на меня внимания, только лишь как на соседа Алика — кудрявого бога. А еще — ей очень подходило имя Лариса. Я это понял, когда однажды увидел ее с букетом белых астр на длинных стеблях. Она шла мне навстречу по коридору, молодая, свежая. Соломенные волосы — лавиной по спине, а лепестки у астр острые, влажные… Острые, влажные, чистые — Ла-ри-са, это и есть Лариса, в общем трудно понять, хотя самому мне все понятно. Она училась уже на четвертом и все на «отлично», не знаю, как это у нее выходило, а в общем у нее все выходило. Но самое плохое и грустное — это то, что я не увидел сегодня Настасью Филипповну. Надо обязательно утром отправить письмо маме. А еще надо написать, что я выполнил отлично курсовую и мне Виктор Ильич (это хирург, он у нас преподает) сказал, что из меня выйдет что-нибудь. Я не тщеславный, но мне хорошо. Плохо одно, что я сегодня не увидел Настасью Филипповну.

Когда ложились спать, то Алик — кудрявый бог и Юрка долго мололи языком про женщин, болтали и про Лариску, я подумал: «Бедная Лариса», а потом еще подумал: «Года через четыре уже ей не будет подходить это имя — Лариса», сказал об этом Алику, но он ничего не понял. А вот Настасья Филипповна навсегда останется Настасьей Филипповной. Спокойной ночи, мир непонятный, мир, где зимой растут и растут орешники, и где цветут Ларисы-астры, и где всего одна Настасья Филипповна.

Утром я долго ищу мамино письмо, оно куда-то запропастилось, я его не рвал и не выкидывал (честное слово!), но оно исчезло, видно, сунул по рассеянности в какую-нибудь книжку. Возле института, увидев ящик, роюсь в портфеле, чтобы найти то письмо, что вчера писал, и вспоминаю, что оставил его в общежитии. Ну да ладно! На лекциях напишу новое, а то мама ждет ответа. Бегу через дорогу к киоску, покупаю конверт. Мужчина медленно отсчитывает сдачу с рубля (на мелочь можно кофе выпить). Мужчина все еще отсчитывает.

— В-в-вы с-скоро? — нетерпеливо поглядываю на часы, а он смотрит на меня сквозь очки и манит заговорщически пальцем. Наклоняюсь. Предлагает почему-то низким голосом:

— Щенком не интересуетесь?

Я так растерялся, что сразу ответил:

— Ин-н-нтересуюсь.

И тут он посадил прямо на журнал рыжего и толстопузого щенка со славными глазенками:

— Хотите такого?

И я сразу понял, что хочу, и именно такого. Я даже оторопел. У меня всегда бывало раньше так, что выдумаешь себе мечту и ждешь ее осуществления, а тут само осуществление явилось раньше, чем я задумал мечту. Я, задыхаясь, кинулся навстречу счастью:

— С-с-с, с-ско…

— Тридцать!

Мне стало жалко себя:

— Я п-п-приду за ним. Д-деньги з-забыл.

Мужчина пожимает плечами и прячет щенка куда-то вниз. Я еще мгновение смотрю на журнал и направляюсь в институт. Может, что-нибудь продать? Мама бы, конечно, послала мне денег, да не хочется у нее вытягивать. Может, кто взаймы даст…

Больше трех рублей мне не дают. На третьей паре лекций я все думаю про Настасью Филипповну, потом про щенка, потом про Настасью Филипповну, потом опять про щенка, потом про Настасью Филипповну… Начинаю письмо:

«Здравствуй, дорогая мама! Как ты живешь? Как там наша собака Донка? Я хотел купить щенка, да раздумал, так как в общежитии его держать негде, да и когда поеду на каникулы, то его негде оставить, а если везти с собой, то много хлопот, да и Донка обидится. Небось ждет. Мама, готовь соленые помидоры да грибы, приеду — объемся, надоела гречневая каша. Здоровье хорошее. Что тебе в городе купить? Не скучай! Когда приеду, мы все каникулы будем вместе, и я тебе много чего расскажу. Пиши, мама! Пиши… Я жду ответ. До свидания. Твой сын…»

Сегодня обязательно должна прийти Настасья Филипповна. Наверное, вчера у нее было легкое недомогание. Она лежала на кровати в широком халатике, и он еле сходился на круглом животе, который жил своей странной жизнью. Лоб ее чуть вспотел, и влажные брови надломились — она слушала, она беспомощно поглядывала на саму себя, и ей было радостно и страшно. Кто-то накрыл ее одеялом, и она улыбнулась, положила руку на живот, и на тонком, красивом пальце блеснуло золото. Ей поправили подушку и разметавшиеся волосы, нестерпимо черные, и она закрыла глаза или просто прикрыла их веками и стала смотреть внутрь себя. Я отлично знал, как все «это» будет происходить, и видел уже не раз за свою жизнь на практике, но то, что происходило с Настасьей Филипповной, было таинственным, тревожным и святым, и я понятия не имел и боялся: что же дальше?

Дальше прозвенел звонок, и Мамыков объявил, что будет комсомольское собрание.

Я сидел тихо, смирно, никому не мешал. Решался вопрос: кому ехать в лагерь отдыха на юг. Нужно выбрать одного из группы, самого хорошего и достойного, и вот все решали — кого? Вдруг кто-то назвал мою фамилию. Ниточкина подхватила:

— Правильно! И думать нечего, надо его послать! (Это меня, значит.)

— Ч-ч-что в-вы?! — испугался я и даже за портфель схватился. Вспомнил сразу свой домик под снегом, Донку, скулящую в ограде, соседей, Настасью Филипповну, маму и даже рыжего пузатого щенка, что сидел на журнале:

— Н-н-не н-надо м-мне… Н-не н-надо м-меня!

— И не разговаривай! — категорически запретила мне Ниточкина.

Алик — кудрявый бог за меня вступился:

— Не хочет человек, и не надо! Что силом-то человека заставлять! (Человека — это меня, значит.)

— А тебе небось самому хочется? — съязвила Ниточкина. — Всегда все самым языкастым достается, тем, кто на рожон лезет…

— «Грубым дается радость, нежным дается печаль…» — продекламировал размашисто Юрка. (Нежный — это, значит, я.)

— Не балагурь! — Ниточкина погладила ладошкой свою полосатую кофту.

— Хватит, товарищи! — Мамыков поднял руку, наверное, он куда-нибудь торопился, он всегда торопится. В боксерский кружок ходит и по бегу первое место занял… — Хватит. Значит, решено — надо послать… (назвал мою фамилию), так как, во-первых, ему все равно на каникулы ехать некуда, мы все знаем о том несчастье, которое его постигло (тут Ниточкина прошептала: «У меня тоже мама умерла, только семь лет назад…»). — Я глупо улыбнулся. — А во-вторых, ему (это, значит, мне) и здоровье надо укрепить, вялый такой ходит. А в-третьих, он и по учебе из первых, и стенгазету оформляет… Голосуем! Единогласно.

Я по-дурацки улыбался и улыбался крокодильими зубами, боясь, что меня начнут жалеть, но мне больше никто ничего не оказал. Сразу все побежали в раздевалку, забыв про «нежного человека».

Киоск был закрыт. Я приник к стеклу — ничего интересного там не было.

А вечером я пошел туда. И стал ждать Настасью Филипповну. Долго скрипел снегом. А орешник все рос и рос, рос так, как никогда, и мне стало грустно. Должно быть, весной все ветки срежут, а то они совсем заслонят небо. Присел на скамью. Подошла женщина с девочкой лет пяти, и как раз остановилась возле моей скамейки и стала разговаривать со знакомой, которую неожиданно встретила. Они много говорили. Потом тетя наклонилась к девочке, которой было скучно и холодно:

— И тебя мама взяла смотреть балет? Такую маленькую? Ты, наверно, там шалила и мешала смотреть?

— Не-ет! — весело протянула девочка. — Я не шалила. Я вертелась!

Женщины засмеялись. А тетя все приставала к девочке, которой снова стало скучно.

— И что же ты там видела?

— «Лебединое озеро»!

— Ты даже название запомнила! И что тебе там понравилось?

Девочка нахмурила бровки и, подумав, ответила:

— Там стояли на цыпочках и красиво разводили руками.

Женщины вновь рассмеялись. А девочка была серьезной, и ей было холодно, носик покраснел, как земляничина, и был крохотным-крохотным. Потом они ушли, а я остался. И тут я понял, что Настасья Филипповна и сегодня не придет, и завтра, она никогда больше не придет. Продираясь сквозь орешник, я почти побежал к выходу из парка, ветки царапались и брызгали холодным снегом. Мне было нехорошо и темно.

В общежитии было шумно и весело. Я сел на свою кровать и стал смотреть, как с ботинок стекала на пол снежная вода. У нас в гостях была Лариска. Она курила, синий дымок нежно вился вокруг ее чистого лица.

— Что ты такой недовольный, а? — Лариска смотрела мне прямо в глаза, и я улыбнулся, забыв про свои зубы. — Ты только посмотри, какой красивый пес! Симпатяга!

Я пожал плечами:

— К-к-какой п-пес? Г-г-где ты видишь пса?

Лариска засмеялась:

— Да ты что, ослеп? Вон над кроватью висит… Юрка специально журнал покупал… Ох, симпатяга… Вот прошу, чтоб он картинку подарил, а Юрка никак… Да ты что? Скучный какой…

Лариска замолчала, надула красные губы. Потом вспомнила:

— А говорят, что ты каждый день на свидания ходишь? Вот не ожидала… Может, и сейчас со свидания пришел? — Она наклонилась, и глаза ее полыхали зеленым.

— С-с-со с-с-свидания… — Я разулся, надел тапочки, сел рядом с Ларисой и начал рассказывать, какой породы щенок на картинке и какая собака из него может вырасти. Лариска почему-то смеялась, и Юрка был веселым, и Кира не сидел над учебником, и Алик — кудрявый бог впервые внимательно стал слушать меня. А я, кончив про собак, сразу перешел на анекдоты, чтобы не дать им передохнуть от смеха, и не мог остановиться, все говорил, говорил. Лариска села на мою кровать и смеялась, запрокидывая голову, а Алик твердил:

— Ну и дает! Да ты что, выпил сегодня? Или у тебя нынче день рождения?

А я распалялся все больше и больше. К нам в комнату зашел за утюгом Костик, да так у нас и остался, заслушался. Лариска уже изнемогала от хохота, и сам я смеялся не меньше, я смеялся до слез, и они текли по моим щекам, и никто на них не обращал внимания, ведь не только я один до слез смеялся. Я ходил по комнате, ковыляя, изображал психов из анекдотов и разыграл целую серию анекдотов с заиками, а так как я заикался и не там, где надо, то многое в сюжетах путалось, и это давало тройной повод для смеха. Абажур на лампочке качался. Полыхали Ларискины глаза. Тявкал со стены щенок, и Алик — кудрявый бог блестел зубами, и все помирали от смеха…

А когда они ушли («В самодеятельность его надо включить!», «Это же талант!», «Курс прославит!», «Завтра же на собрании и предложим…», «Он не подведет!»), а когда они ушли, я закрыл тихонько дверь (детектив пройдет за полтора часа) и встал у окна.

В темноте, за окном, глубоко внизу росли белые деревья.

Я выключил свет и лег ничком на кровать, спрятав лицо в жесткую подушку.