У Ведьмы были веснушки, как и у всех девчонок. Грустные и золотистые… А в остальном она ничуть не походила на сверстниц. Ведьму не любили, и она обходилась без подруг, деля свое одиночество со старым дедом Арсентием. Домишко их стоял на краю села, у леса. У Ведьмы было имя — Клавка, но по имени ее не звали, еще со школы повелась за ней кличка Ведьма, то ли со злости так прозвали, то ли еще из-за чего, объяснить толком никто не мог. Да и была эта нелюдимая девочка крайне странная. Работала в сельской библиотеке, мало разговаривала, молча подавала книги, молча записывала, молча приходила и уходила, запирая дверь на ржавый замок. К ней привыкли и не замечали. В кино Клавка ходила редко, а на танцплощадку и вовсе не заглядывала. И прожила бы она тихонько бог знает сколько, если бы не один случай.
Село наше ничем не примечательно и обыкновенно, как и все соседние села, разве что деревянная часовенка, полуразрушенная и ветхая возле погоста да густая дубовая роща вокруг выделяли его чем-то. А в остальном было все, как у людей: клуб, стадион, кинотеатр «Родина», почта, колхозная контора и прочие необходимые сельскому жителю заведения.
Жизнь моя протекала тихо и спокойно. Уладились неприятности с провалом на вступительных экзаменах в сельхозтехникум, угомонился со своей руганью отец, смирившись, что уже в четвертый раз такого дубину насильно на учебу посылать не стоит, выплакалась мать, что у ее дитяти жизнь простого рабочего пойдет несладкая, кончилась суета с устройством на работу, и наконец-то можно было беззаботно есть, спать и наслаждаться жизнью: кататься вечером на мотоцикле, рыбачить, купаться, косить траву, таскать яблоки из школьного сада. Брат Женька ничуть не разделял моих радостей. И вообще, по выражению отца, Женька — надежда нашей семьи, хотя он и младше меня на полтора года, но уже достиг кое-чего. К «кое-чему» отец относил законченные курсы шоферов и год заочного обучения в политехническом институте. Но, несмотря на это, с Женькой мы жили дружно. Он никогда не выдавал меня и во всем оправдывал. Я же ему ни в чем не отказывал и втайне не любил крепко.
Однажды под вечер Женька привел домой нового друга, приехавшего погостить на лето к соседке, учительнице немецкого языка Марии Васильевне, или же просто — Марёше. Кем он приходился Марёше — племянником или еще кем-то, — я до сих пор не знаю. Был этот парень высокий и белокурый, немножко задумчивый, звали его Юрка. Брат же рядом с ним выглядел еще смуглее и коренастее. Сошлись и сдружились они быстро. Ну ладно, хватит о Юрке, он лицо не главное в этой истории. Но все-таки он первый сказал, едва взглянув на Клавку:
— Глаза у девочки какие красивые… Чья это кадра?
Мы с Женькой крайне удивились: Ведьма никогда не представлялась нам кадрой или чем-нибудь стоящим внимания. Для нас это была только Ведьма, притом с веснушками на носу.
— А что, мужики, с Ведьмой-то так никто и не водился?
— А кто ее знает, — зевая, ответил Женька, — что тебе она далась?
— Я завтра ее на танцы приглашу.
— Да ну? — нехотя удивился Женька и прибавил: — Мне что! Хоть старуху Устинью приглашай.
Воскресенье у нас с братом выдалось жаркое. Кололи дрова и складывали в поленницу возле ограды. Ходили в баню, пили с отцом розовую наливку. В клуб не пошли: фильм «Три тополя на Плющихе» смотрели, а я даже второй раз ходил во время вступительных, так что не идти же в третий, и на танцы не хотелось, брюки были не чищены и не глажены после субботних приключений.
Следующий день выдался пасмурный и дождливый. Мы ужинали, когда, постучавшись, зашел в избу Юрка.
— Заночую у вас? А то хозяйка мне в комнате стелет. Душно.
— На сеновале места хватит, — сказал отец, закуривая.
Синяя темень сеновала приютила нас под дырявую крышу.
— Как дела с Ведьмой? — сразу спросил я.
— Пришла.
— Да ну? И в следующую субботу придет?
— Придет.
— Провожал?
— Оставим этот разговор.
— Значит, не провожал.
Юрка замолчал. А я долго не мог уснуть, пытаясь представить Ведьму на танцах, но и лица-то ее не мог вспомнить, и засыпал с мыслью, что пойду завтра в библиотеку и посмотрю на нее. Какая она?
Но на другой день я забыл про Ведьму. И Женька, казалось, забыл. И всю неделю мы про нее не вспоминали. Но вот наступило роковое для нас обоих число — 5 июля.
Мы с Женькой стояли возле клубной печки и курили. Танцы были в разгаре. Заезженная пластинка все заедала на одном месте: «Ах как мне горько!» В углу, на диване, развалясь, угрюмо попыхивал сигаретой Юрка. Песня кончилась, середина зала опустела, столпились у стенки оживленные девчата. И тут вошла она, Клавка. Нет, она не вошла, а внезапно очутилась на пороге. Девчатам, не знающим, как скоротать время, пока заводят новую пластинку, и старающимся не смотреть на кучу парней возле печки, пришлось взглянуть на Клаву, а взглянув и узнав редкую гостью, они уже не могли не смотреть на нее. Сидящим на лавочках женщинам, обсуждавшим все и всех, выпало на долю увидеть сегодня что-то необычное, и они, почуяв это, любопытно уставились в проем двери. Там стояла Клавка и не Клавка. И я сразу понял: там стояла о н а. Я ничего не успел сообразить, но с первого мгновения понял: это о н а. А Клавка, не поднимая головы, перешагнула порог и ступила ногою на некрашеный клубный пол. И только сейчас, когда сиреневая босоножка ступила на грязные половицы, я увидел, что пол в клубе некрашеный и одна половица неимоверно широкая, а рядом — тонкая, с сучками. И Клавка ступила на тонкую и пошла, пошла посередине. И все на нее смотрели. Смотрел в упор Женька, смотрел Юрка, смотрели девчонки, ребята, смотрел я. Смотрел и не верил. Я помнил библиотекаря Клавку в широком клетчатом платье, с култышкой-прической под капроновым платком, в резиновых полусапожках. Той Клавки с этого момента не существовало, была другая… Платье ее цвета осенних кленовых листьев было длиннее обычного. Черные-черные волосы струились потоком на спину, плечи, и даже одна тонкая струйка протекла по щеке. Строгие брови длинно расходились к вискам.
Первым Ведьму пригласил танцевать Юрка. И так три раза. На четвертый Клавка отказалась и направилась к двери, но тут Женька, мой Женька, схватил ее за руку.
— Вас можно? Один танец…
— Всего один?
— Я приглашу еще, — глупо сказал Женька, не глядя на нее.
И они пошли по кругу медленно. Клавка закинула ему на плечи смуглые руки, а он, большой и мрачный, держал ее за узкую талию и смотрел сверху вниз, как она, тонкая и непостижимая, приютилась в кольце его рук и покачивалась в такт музыке. И я видел, как из-за плеча брата холодно смотрели Клавкины глаза, продолговатые, словно листья ивы. И мне захотелось уйти.
На улице было тепло. Я не пошел домой, а сел на скамеечку возле дома соседки Марёши. Густые звезды светились и падали. Чего я ждал? Не знаю. Но я ждал… час, два. Кончились танцы, в конце улицы зашумели… И я пошел туда, где жила Клавка. Пошел, остановился, подумал и снова пошел. Домишко стоял черный и тихий. Я закурил за углом сарая. И снова стал ждать. Какая-то тревога заставляла выкуривать папиросу за папиросой, причем спички все время ломались. Зашелестела трава. Я весь дернулся вперед и с удивлением почувствовал боль в груди, неясную, тягучую…
Ведьма была с Женькой. Он шел сзади молча, чуть ссутулившись. Остановились возле калитки. И тут я пожалел, что пришел к этому дому, стало нехорошо и противно, но отступать поздно.
— До свидания, — она подалась в калитку.
— Подожди.
— Зачем?
— В кино завтра придешь?
— Нет.
— А послезавтра?
— Нет.
— Почему?
В ответ Ведьма тихо засмеялась, перегнулась через низенький заборчик, сорвала темнеющий мак. Оборвала лепестки. Бросила.
— Гадаешь? — спросил Женька.
— Нет, мак был красивый…
— Так пусть бы и рос.
— Не место ему здесь.
— Почему?
— Крапива кругом.
Помолчали. Женька шагнул к ней, неумело притянул к себе за плечи. Я отвернулся и в тот же момент услышал тихий Клавкин смех. Она его оттолкнула:
— Ты не сердись. Я хотела, чтобы все было не так… — Провела ладонью по зубцам штакетника.
— Гнилой уже. Надо чинить. А ты иди, иди… — И светлое пятно платья скользнуло за калитку. Скрипнул песок на тропке.
— Спокойной ночи, Клава, спокойной ночи…
И Женька долго смотрел на черные окна. Всходила луна, светлело небо. А потом он ушел. И брел я узкой тропочкой по сонному селу. Пели первые петухи. Спать не хотелось. Казалось, что когда кончится эта ночь, то с нею исчезнут и Клавка, и темные окна ее дома, и это нытье в груди и снова станет легко и просто.
Но ночь кончилась, и ничего не исчезло. Не исчезло и через день, и два, и три… Я злился, я не знал, что делать. Купался ли в мутной воде речки, копнил ли с колхозниками сено на лугах, носил ли воду в баню — все было делано и говорено через силу, всему мешали назойливые мысли о маленьком домике на окраине села, мысли о глупой Клавке, незаметно влезшей в мое нутро наперекор всем здравым помыслам и убеждениям. И мало того, что я угрюмо смотрел на Женьку, угрюмо отвечал на его вопросы, сердился неизвестно на что, я повадился ходить в библиотеку. Брал книги и читал. Читал через силу и приносил их, прочитанные, обратно. Клавка невозмутимо брала их, вычеркивала в карточке, подавала новые, записывала и смотрела пугающим взглядом.
И я не знал, что говорить брату, когда мы оставались одни. Женька никуда не ходил — ни в кино, ни в библиотеку. И со мной он молчал. Я не заметил, когда уехал Юрка. Не заметил, как стали поспевать яблоки в садах. Не заметил, как мать внимательно и грустно стала поглядывать в мою сторону.
Однажды после обеда брат сказал:
— Я уезжаю завтра.
— Куда?
— На сессию. Приеду через две недели.
Я молчал. Молчал и думал о Клавке. А еще мне было стыдно, как будто я что-то украл. И вдруг я понял, что способен сделать еще что-то худшее. Что? — не знал, но уже предчувствовал. И, боясь этого, я повернулся к брату, посмотрел ему в глаза:
— Поговорим?
— Поговорим, — сказал брат и придвинулся ко мне.
Я замолчал и наконец выдавил из себя:
— Я видел, как ты ее провожал тогда, в первый раз. Она мак сорвала…
— Я знаю. Ты папиросу не потушил.
— Ты ее еще провожал, в магазине слышал, в очереди…
Женька молча отошел к окну. Вошла мать.
— Я не помешала?
— Нет, мама.
— Женя, я тебе помидор свежих на дорогу положу. Возьмешь коричневую большую сумку. Там брюки, две рубашки и носки выходные. Ты сегодня же положь, что тебе еще надо.
— Хорошо, — сказал Женька.
Я видел, что и мать тревожится, но старался не замечать этого. Она ушла, и я спросил:
— Так правда ли, в магазине? Женька, не глядя, быстро ответил:
— Давай не будем о ней говорить. Никогда.
— Почему?
— Не знаю…
И тут я увидел своего брата, который был мне знаком каждой черточкой и каждым движением. И всего понимал. В эту минуту любил его еще сильнее. Любил и мучился. Мне захотелось сказать «все-все». Но что это «все-все», я не знал. И тогда, помрачнев, сказал он:
— Люби ее.
И не мог я возразить. Не мог ничего ответить. Я промолчал.
В этот вечер я долго сидел в библиотеке. Пересмотрел все подшивки газет и сбоку поглядывал на Клавку. Смотрел и не мог запомнить.
Она говорила неожиданно обыкновенные вещи, умела бояться одними глазами, гибко хмурить брови и смотреть исподлобья мерцающей теменью. Мне нравилась ее бегущие волосы. Нравилось, как она ступала но половикам, как клала стопочкой книги и старательно писала мелкими буквами. Я решил дождаться конца работы и дождался.
— Я ухожу. Если вам нужно, приходите завтра.
Клавка расчесала зеленым гребешком волосы, посмотрела в зеркальце и взяла со стола замок:
— Я закрываю. Чего же вы?
— Я вас ждал.
Клавка усмехнулась. Тягучая бровь поползла к виску. Одна половина лица была в тени. В голове моей быстро пронеслось: «Ведьма!» Клавка снова повела глазами так, как умела только она.
— Что угодно?
— Проводить, — брякнул я, как солдат, и даже вытянулся.
— А что у тебя брат, не заболел ли?
— Уезжает он.
— Насовсем? — Гребень в ее руке дрогнул.
— На две недели.
Клавка мне улыбнулась:
— Провожать меня не надо. А за книгами приходи.
Я вышел. Я был рад Клавишной улыбке. Больше она мне никогда так не улыбалась. Никогда.
Две недели тянулись долго и невыносимо. Я приходил с работы, умывался и садился читать. Ужинал и снова читал. Читал скучные Женькины книги, никуда не ходил, а меня тянуло. Ох, как тянуло! Но я уже решил: нет и нет. Забыть ее! Хотя бы притвориться, что забыл. Я все понимал. Кто я? Никто. Что я могу? Ничто. Олух? Олух. Учиться? Толку нет. Да еще эгоист. Отказаться от Клавки? Сил не хватило отказаться. Обругав себя всяко и полностью разуверившись в своих силах, я начинал тут же оправдываться (уж таков я был). Убеждал себя, что Клавка, может, и думает обо мне, ведь не оказала же она прямо: «Отвяжись, не люблю и т. д.». И что Женька тоже никакого особого подвига не совершил, может, Клавка ему вовсе и не нравится. А потом начинал терзаться сомнениями снова, и так без конца, две недели.
Женьки приехал раньше на два дня. Мне хотелось снова заговорить с ним, но что-то удерживало, и я говорил не то, что хотел. И к Клавке я идти больше не мог. И выхода никакого не видел. А сказать Женьке: «Люби лучше ты» — было глупо и невозможно. Но однажды я увидел Женькины глаза, тяжелые и черные. Он смотрел на улицу и не знал, что я наблюдаю за ним. По улице быстро шла Клавка, не глядя ни на кого. Розовое платье тонко обвивало ноги. Волосы туго завязаны лентой. Женька зачем-то мял занавеску у окна. Я не хотел понимать Женькины глаза.
Но скоро все разрешилось само собой. Только мне от этого не стало легче. Клавка пришла к нам с бидоном меда. То ли в самом деле наша мать просила меду у деда Арсентия, то ли она сама решилась принести, не знаю до сих пор. Я видел в окно, как она подходила к нашему крылечку. Женька в это время щепал лучину на ступеньках для растопки бани, была как раз суббота. Я не слышал, о чем они разговаривали. Видел, как Клавка поставила на скамеечку бидон, присела на ступени крыльца рядом с братом и, перебирая конец косы, смотрела на Женьку. А он встал, отряхнул колени и направился в дом. Потом вернулся, подошел к ней близко. Я видел, как провела она ладонью по его плечу, как качнулась к нему и отпрянула, почти побежала. И Женька смотрел, как исчезла она за забором. И долго стоял он как столб.
А вечером мать, разливая суп по тарелкам, вдруг сказала:
— Ты забыл, что тебе надо куда-то идти, Женя?
А он посмотрел спокойно на нее и сказал:
— Нет, мама, я сегодня никуда не собирался.
— А девушка хорошая. Второй раз не придет. Да и первый-то собиралась, наверное, несколько лет.
Женька пожал плечами, а я, чуть не подавился. Это из-за меня он не идет! Это я виноват! И в эту минуту я решился…
В субботу нарочно привел свою одноклассницу Райку под самые окна. Почему выбрал Райку? Не знаю сам. Раньше она заглядывалась на меня и сегодня согласилась идти сразу. Это была хорошая девчонка, веселая. Я не понимал, что делал, что говорил. Я подвел ее к скамеечке. Сорвал с нашей клумбы все георгины, которые мама зорко берегла. Я кинул ей огромный букет. Я даже заговорил, как в книгах пишут:
— Роса на цветах крупная…
— Да, — удивленно согласилась она.
— Твои руки цветами пахнут. А знаешь, самые-самые прекрасные цветы на свете — это ночные темные маки. Пусть они растут в крапиве, на заброшенных клумбах, пусть они осыпчивы, их хочется рвать, обрывать лепестки и целовать, чтобы они никому не достались. И в этот момент станет так счастливо, как уже больше никогда не будет в жизни, но за это мгновение счастья потом всю жизнь горько-горько…
— Ты хороший…
— Это я-то? Я могу толкнуть тебя в пропасть, чтобы спастись самому… И могу обмануть и предать брата… Я могу сделать больно матери…
— Не верю… — и Райка прижалась к моей груди. Я ее обнял и стал целовать в мокрые щеки.
— Глупая! Я могу рвать цветы и дарить первой попавшейся девчонке.
— Не верю…
— Я смогу целовать, не любя.
— Не верю, не верю…
А я шептал:
— Я могу обмануть любую девушку, тебя, например…
— Не верю.
— Я могу говорить красивые слова просто так, я их много теперь навычитывал, все читаю, читаю…
— Не верю! Не верю! Замолчи… — И она, счастливая, притихла в моих руках.
На следующий день Женька мрачно смотрел на меня. Я его избегал. Я знал, как хорошо ему был слышен наш разговор с Райкой, с сеновала любой шорох во дворе слышен. Но отступать поздно. Я встречался с Райкой каждый вечер. Я встречался с ней до тех пор, пока Женька не схватил меня за плечо:
— Ей-богу, в морду тебе дам, если из-за меня лезешь к Райке. Ярмо себе на шею захотел?
— Люблю ее, — соврал я.
— Ведь тебе скажут жениться, ты и женишься, И себе и ей жизнь испортишь.
— Не твое дело.
— Ну, смотри. Если уж очень хочешь, то я пойду к Клавке. Но знай, если пойду, то свататься.
Мне стало нехорошо. Я махнул рукой — пропадай все пропадом! И полез на сеновал. Свататься? Ишь ты! Свататься… Зарылся в сено. Хотелось завыть. Солнце пробивалось сквозь худую крышу. В хлеву хрюкал поросенок. Кудахтали курицы. Я пролежал до сумерек. Сон, казалось, забыл меня.
Третьего октября была свадьба. Отшумела, отгремела. И вошла в наш дом Клавка. Вошла в белом платье, повела темными глазищами на мать, поклонилась отцу и, тоненькая, робко спряталась за Женькину спину. А он вывел ее вперед, поставил рядом, и невозможно было смотреть на эту тихую красоту. Она и сама, должно быть, не понимала, какая она. А все знали… Знали и никогда не говорили ей об этом… завидовали… Ведьма! Клавка, Клавдия… Я сходил с ума… А родня наша, разъезжаясь со свадьбы, перешептывалась: «Красавицу какую Женька отхватил! Трудно с такой, лучше бы попроще… А хороша, нечего и похаять!»
Больше всего на свете я хотел, чтобы Клавка и брат были самыми счастливыми. Я не мог этого не хотеть и долго этого не хотел, но сейчас… пусть!
Клавка вместе с нами вставала утром, помогала матери собирать на стол, вместе с нами завтракала и отправлялась на работу. С ее приходом жизнь в нашем доме изменилась. Клавка быстро сошлась с нашей матерью, а отец, всегда молчаливый и угрюмый, ее жалел, не давал носить ни дров, ни воды, заставляя меня или Женьку. Да и нельзя было не любить Клавку. Застенчивая и открытая, она стыдилась своих глаз, опускала ресницы и не знала, что так она еще лучше. Волосы гладко причесывала и закалывала в тяжелый узел на затылке. И все она старалась успеть сделать, везде помочь, каждому сказать что-то хорошее. Я не представлял уже себе, как мы раньше не скучали без этой чародейки, а мать смеялась, обнимая Клавку за плечи:
— Правда, колдунья. И Женьку околдовала, и всех, даже старший за книжки взялся, может, и выйдет что.
— Обязательно выйдет. Вместе будем поступать.
— И то хорошо, — радовалась мать, глядя на меня.
И я отворачивался:
— Нечего за меня решать. До весны еще далеко.
До весны далеко. Но она наступила. А лучше бы никогда не наступала. Лучше бы весны никогда не было. Но она пришла. Зацвели в саду вишни. Поплыл по земле медовый, белый цвет. Выходила на улицу счастливая Клавка, черпала лепестки ладонями и смеялась:
— Женька! Сколько впереди таких весен…
— Клавка!.. — и целовал ее в лоб.
Они уходили в белый сад, на свою скамеечку, и оттуда доносился их смех и обрывки слов.
— …мы уедем далеко-далеко…
— …вместе… всегда…
— Милый…
— …красивая…
— …сын будет…
— …не грусти…
— …как хорошо…
Я еще никогда не видел близко таких счастливых людей. Я не завидовал, только было тоскливо, и я знал отчего. В середине мая, когда солнце согрело землю и начало парить, в одно из веселых воскресений я увидел своего Женьку и не узнал. Он, диковатый, сидел за столом, смотрел на меня и не видел. Тогда я подумал, что у него что-то случилось на работе, и ничего не спросил. Но вскоре и мать и отец стали замечать что-то странное за Женькой. При Клавке он еще сдерживался, но, когда она уходила из комнаты, лицо его менялось, становилось тоскливым. Так прошла неделя. Словно черная туча набежала на наш дом, и было неизвестно, откуда она. Женька на наши вопросы не отвечал, лишь зло улыбался. Мать потихоньку жаловалась Устинье, что, дескать, сглазил кто-то счастье. На что Устинья вдруг сообщила, мол, не Клавка ли на сына порчу навела какую, уж больно красивая, а где красота, там и нечистая сила. Весь разговор привел к крупной ссоре. Мать горой стояла за Клавку и выдворила Устинью за ворота, обругав ее за длинный язык и припомнив все старухины грехи, причем Устинья не осталась в долгу. Не знаю, слышала ли все это Клавка, но однажды, когда брата не было дома, она, обняв мать, вдруг расплакалась горько и неудержимо:
— Я не знаю, что с ним! Не знаю…
— Клавушка, ты только успокойся. Не плачь…
— Ни с того ни с сего… — всхлипывала Клавка. Глаза ее, наполненные болью, умоляли, спрашивали:
— Я ему все-все… А сегодня утром он так меня толкнул… оттолкнул… а глаза злющие…
— Клава, Клавушка…
— Скажите мне, что с ним? Я исправлюсь, если что сделала не так. Но, поверьте, я не знаю, не знаю, отчего он такой…
В эту ночь я не мог уснуть. Что случилось с братом? Неужели разлюбил жену? Разве можно ее разлюбить? Но почему он с ненавистью стал поглядывать на Клавку? Почему? Завтра я с ним поговорю. Но завтра ничего не получилось. Женька не стал даже слушать.
— Отстань. Чего тебе еще от меня надо?
— Женька?!
— Иди отсюда!.. — почти закричал он.
Так со мной брат никогда не разговаривал. Бесполезны были слова и упреки отца, бесполезны мягкие и тревожные вопросы матери. Женьку словно подменили. Он замыкался в себе сильнее с каждым днем. Подвыпившим приходил с работы, забывал бриться, грубил и злился по любому поводу.
Но как изменилась за это время Клавка! Побледнела, осунулась. Глаза стали еще больше. Взгляд ее вызывал дрожь. Порою казалось, что это глаза ненормальной, столько в них тоски! Я часто видел, как она, делая что-нибудь по хозяйству, вдруг останавливалась и задумывалась, забыв обо всем. Хотелось ее успокоить, приласкать, ну хотя бы сказать доброе слово. Но она, как только я начинал что-нибудь говорить, сразу спохватывалась и продолжала свое дело, не обращая на меня никакого внимания.
Однажды после позднего ужина, когда все уже встали из-за стола, в избу вошел подвыпивший Женька. Мать спросила:
— Ты почему поздно? Уже отужинали.
— Работа.
Клавка засуетилась, заискала любимую табуретку Женьки. На ней стояли помои. Быстро поставила на пол полное ведро и вытерла передником воду с сиденья. Мать ласково заворчала:
— Не суетись, не барин, сам усядется. Да и ведра тяжелые больше не поднимай, чай, пятый месяц уже…
Клавка счастливо взглянула на Женьку. И тут случилось небывалое: Женьку словно резанули по живому. Он бешено повернулся и с силой пнул табуретку:
— Убью! Сука…
Клавка попятилась к печи, задела ухват, он поехал по стене и хлопнулся об пол. Женька зверем смотрел на Клавку, на тонкие пальцы, мнущие передник, на дрожащие губы.
— Ну! Что? Что уставилась? Ведьма проклятая!.. Ах ты… — Женька длинно матюкнулся. Странно, боком, боком пошел на Клавку, шаря черной от мазута рукой по карманам пиджака.
У меня пересохло в горле. Мать подбежала к Клавке, заслонила ее, замахала на Женьку старушечьими руками.
— Да что же это будет-то? С ума спятил!!! — беспомощно задвигалась, зачем-то дернула занавеску на шестке, порвала шнур, и ситцевая занавесочка, соскользнув, гармошкой упала на ноги. Женька пошел на мать.
Я кинулся на помощь, но меня опередил отец. Он со всего размаха ударил брата по шее. Женька заскрипел зубами, но не вскрикнул, а как-то сразу обмяк, опустились его плечи. По избе заметались жалобные звуки. Плакала Клавка. Сдерживая себя, закрыв ладонями рот, она боком прижималась к стене. Содрогались худые плечи, лицо некрасиво кривилось. Мать гладила ее по голове, поправляя пряди волос.
— Пошла вон, — тихо, не оборачиваясь, сказал Женька.
Клавка почти оттолкнула мать и выбежала из избы. Мать поспешила за ней. Смолкли шаги в сенях, и наступило молчание. Отец подошел к столу, тяжело опустился на лавку:
— Скотина.
Женька молчал.
— Скотина эдакая. А ну, рассказывай.
На щетинистых щеках отца забегали желваки, он начал слегка раскачиваться на лавке, смотрел исподлобья… Таким отца мы видели только раз в детстве, когда пьяный сторож ударил при нем нашу бабку. Отец тогда схватил топор, он был страшен, как сейчас. Женька это тоже заметил.
— Ну! — громко и в то же время тихо проговорил отец.
— А что, и скажу! Изменила она…
— Дальше!
— Изменила!
— Как? Где? С кем? Ну?
— Не знаю.
— Знаешь все! Говори.
— Бегает ночью к кому-то…
Женька умолк. Потом опять начал говорить, тяжело подбирая слова и не глядя на отца.
— Бегает ночью, когда я сплю… Просыпался много раз, и ее не было… не было рядом… и долго не было!
Женька поднял мутные глаза и прямо в лицо начал все громче и громче:
— Не было долго. В одной рубашке, а под низом нагая, как есть, уходит. По целому часу нет ее! Босиком бегает. Стерва такая! Тихонечко, на цыпочках… Крадется и прислушивается, сплю ли я?..
— Ну! А дальше?
— А что дальше?
— Ты мне не крути! Дальше что? Мало ли беременной куда и зачем надо. Ну?!
— По часу в нужнике сидеть? Да?
Отец встал, оперся руками на стол. И старчески ссутулился.
— Такую гадину растил… Ты… — не нашел слов, ткнул себя в грудь. — Всю войну прошел… Всю! — смешно дернул головой и сел. Замолчал, уставился в крашеный пол.
Я тихонько вышел в соседнюю комнату. И надо же такую чепуху про Клавку навыдумывать.
Женька заговорил:
— Я следы ее утром видел. Следы от босых ног. Ведут через двор… Ведут… не скажу куда! Потом спросил ее, куда ходила. Смотрит невинно: «Никуда». Несколько раз спрашивал. Говорит: «Приснилось тебе, показалось». Вышел во двор, ткнул носом в следы. Чьи? Говорит, что не ее. Покраснела. А когда ушел, то видел, как метелку схватила, стала заметать. Я из окошка смотрел…
Отец, не дослушав, встал, направился к двери и уже на пороге, повернувшись, все тем же отрывистым, необычным для него голосом сказал:
— Человеку верить надо. Верить! — и вышел.
Женька направился ко мне в комнату. Сел на кровать, прямо на голубое покрывало, и стал стаскивать грязные сапоги, задевая белый подзор. Я хотел что-то сказать, но он почти крикнул:
— Молчи!
Злость на Женьку и досада начали медленно закипать, и я поторопился уйти. Нелепо запнулся за половик и вздрогнул от Женькиного хохота. Это был не мой брат. Чужой и ненавистный человек, которого хотелось избить и вышвырнуть вон. Я хлопнул дверью.
Эта ночь для всех прошла неспокойно. Близилась сенокосная пора, и светало рано. Я спал, как обычно, на сеновале. Но в эту ночь отдохнуть хорошо не пришлось. Пыхтела и возилась в хлеву корова, и чуть свет заголосил под самое ухо петух. Мать позвала к завтраку.
Отца в доме уже не было. Гремя подойником и цедя молоко через марлю, мать ворчала:
— Ранехонько убежал, даже не поел толком. Курил всю ночь. Расстроился. Поберечь-то отца надо, — говорила она, наливая Женьке молока. — Здоровье у отца плохое…
Женька помалкивал.
— Вот молчишь? Ну и молчи. Ишь, заблажил вчера! Клавка дитя твое под сердцем носит, души в тебе не чает, а ты — накось… Хоть, чтоб она тебе урода родила? Чего молчишь-то?
Мать выжала марлю, бросила на шесток. Обвязала чистой тряпкой крынку.
— Я вон первый раз тяжела была, так выходила на крылечко посидеть. Ночью душно, а под сердцем так и схватывает. Отец беспокоился, все боялся, что простужусь. Спохватится меня, выбежит да в охапку сграбастает… Никак не разрешал на холодных досках сидеть.
Мать поставила на окошко крынку и две литровые банки, закрыла их капроновыми крышками. Отвернулась к окну.
Женька засопел.
— Счастье свое не бережешь. Ничегошеньки не понимаешь. Себя и любишь только. Ой, бестолковый… И за что она тебя так любит?
Брат ничего не ответил. Встал из-за стола. Долго обувался на пороге.
Мы молча шли по пыльной дороге на работу, молча разошлись по сторонам. Я к ремонтным мастерским, он — к конторе.
Через месяц колхозники начали косить. Мы возвращались домой усталые, ужинали и сразу заваливались спать. Косили ближние покосы и ночевать возвращались домой, приезжали на лошадях, запряженных в телеги, или приходили пешком. Лето удалось жаркое и травянистое. Работа захватывала меня полностью. Я блаженствовал, чувствуя тяжкую усталость на плечах. Мне было хорошо и весело среди родных и знакомых людей. Хорошо метать стога, когда рядом чьи-то сильные руки подхватывают валящийся пласт сена, когда к тебе сразу же спешат на помощь соседские вилы и тяжелеющая лепеха сена легко летит вверх, пуша по ветру тонкими сединками. Я любил свою бригаду, жил ею и не желал ничего лучшего.
Даже дома дела вроде наладились. Женька повеселел и подобрел, а о Клавке и говорить нечего. Все старались незаметно загладить черные дни, которые так недавно отшумели над нашей избой. Особенно внимательны были к Клавке, ее открытая душа по-детски радовалась нашему доверию. Она совсем не помнила зла, ласкалась и льнула к Женьке с прежней радостью и любовью. Правда, проскальзывала в ее улыбке грустиночка, но это ничего, мало ли что в семье случается. Жизнь прожить — не поле перейти. У меня злость на брата тоже откатилась от сердца, и стало спокойнее. Я даже начал подумывать, не жениться ли мне? На Райке, например. Засыпая на сеновале, я смутно представлял, как станут играть мою свадьбу, как начнут нас поздравлять и Клавка мне счастливо улыбнется, как когда-то в библиотеке в далекие и мучительные дни, улыбнется и пожелает мне счастья… Теплая летняя ночь густела над сараем и плакала звездами на замшелую крышу. Где-то за усадьбой в кустах протяжно скрипел козодой и невыносимо стрекотали кузнечики. Сухой запах травы ласкался и щекотал, шуршал в пересохших стеблях и тихим шелестом манил в беспробудный мятный сон. Я не помню, долго ли спал, может, час или два. Не знаю. Пронзительный крик внезапно и резко полоснул тишину. Я быстро вскочил и, не понимая, что происходит, высунулся из низких дверей сеновала. То, что увидел, было так неожиданно, что я, не видя ступеней лестницы, почти спрыгнул с сеновала и даже не почувствовал боли в ногах.
Кричала Клавка. В белой рубашке, с распущенной косой. Она извивалась и кричала в Женькиных руках. Тот бил наотмашь куда попало. По лицу, в грудь, в спину. Зажимал ей рот рукой и пинал в живот размашисто и беззвучно. Я ударил Женьку сзади, вцепился в его руку, но он отмахнулся от меня и вдруг, отпустив Клавку, въехал мне в лицо так, что белые круги поплыли перед глазами.
На помощь подоспел отец. Когда я очухался, Женька стоял, широко расставив ноги, и что-то мычал. Клавка лежала на земле и вздрагивала всем телом. Ее лицо было в крови, волосы растеклись по земле, и в прядях торчали запутавшиеся сенинки. Возле нее суетилась, плача, мать и причитала:
— Горе-то какое! Да за что же напасть эдакая?
Женька повел головой.
— С сеновала ее приволок! Ишь, вывалялась, потаскуха.
Отец угрюмо смотрел на брата.
— С какого сеновала?
— Мало ли с какого… Небось на пустой не лазила. Я знаю, кто там спит! Ведьма! Не ожидала, что застану. Всех обворожила! Родному сыну не верят, а ей верят. Покрутила хвостом, хватит. Ишь, глазищи непорочные… тьфу!
Женька повернулся и пошел со двора, вышел на середину дороги и почти побежал к лесу.
Отец нахмурился, склонился над Клавкой, его жилистые руки вздрагивали, хотели дотронуться до нее и беспомощно суетились по воздуху желтыми от махорки пальцами.
Мать оглянулась на удаляющуюся фигуру брата.
— Куда же он? Как бы не наделал чего? — опустила руки на передник, вытерла кончиком платка слезящиеся глаза.
— Ничего с ним не случится, а вот Клавку надо в больницу, как можно быстрее, — забеспокоился отец, стал осторожно поднимать ее, мать бросилась помогать. Я побежал в медпункт. Накрапывал мелкий дождь, над селом висело раннее серое утро. В домах еще спали.
В этот же день к обеду Клавку отвезли в районную больницу за шесть километров от нашего села.
Лил теплый летний дождь. Заладил с утра. Покосные из-за ливня прекратили, и мы сидели дома. В избе висело напряженное молчание, оно, как молот о наковальню, стукало по вискам тиканьем старых стенных часов. Молчал и курил на полатях отец. Молчала мать, стряпая что-то на кухне, ходила взад-вперед, иногда скрипела под ногами шаткая половица. Женька сидел на подоконнике у раскрытого окна и смотрел на дождь. С улицы тянуло свежестью и запахом ромашки. Я, уставясь в книгу, тоже думал о Клавке. Я бы ей все простил. Как-то теперь сложится в семье? К кому Клавка лазила на сеновал, неизвестно… Эх, Клавка, Клавка неразумная! Женька повернул голову в сторону кухни, посмотрел на мать и кивнул на улицу.
— Вон дед Арсентий бежит. Должно быть, к нам.
Мать подошла к окну, завязала потуже платок под подбородком.
— Кажись, к нам… Ишь, сюда заворачивает.
Через минуту в дверь постучали. Ввалился мокрый Арсентий. Провел ладонью по лицу, как бы стирая капли дождя и что-то еще, невидимое никому.
— Здрасте.
— Здравствуй, здравствуй. Проходи, Арсеня, — мать выдвинула табуретку из-под стола.
Арсентий запереступал грязными сапожищами, медленно прошел, сел. Редкие волосы липли к морщинистому лбу, истекали дождинками. Исподлобья посмотрел на брата.
— Где внучка?
— В больнице.
— Что сделалось?
— Ничего, — Женька нервно закачал ногой.
— Знамо ничего. Избил. Марёша сказывала…
Отец крякнул, сполз с полатей, кивнул Арсентию и стал шарить по карманам, ища курево. Арсентий снова провел ладонью по лицу и вдруг облокотился на колени, низко опустил голову. Мать подошла к нему, хотела что-то сказать, но дед опередил.
— Молчи, молчи, сватья! — снова взглянул на Женьку, вздохнул.
— Зря побил Клавку, болесть в ней… Она сама-то не знает, а я знаю. В детстве не сказывал, боялся напугать, а побольше выросла — жалел, да и вроде прошло. Уж года четыре не было…
Женька неуверенно сполз с подоконника.
— Что за болезнь?
— А лептой знает… лунная какая-то. Да врачи знают в районной-то больнице, я там сказывал о Клавушке, еще маленькую водил. Там написано у них…
Женька тихо засмеялся. Отец дико глянул на брата, швырнул окурок под лавку и крупными шагами вышел в сени. Перекрестилась испуганно мать. А Женька схватил Арсентия за плечи:
— Правда? Правда?
Арсентий вырвался и сплюнул на пол. Но Женька ничего не замечал. С какой-то нехорошей радостью он забегал по комнате, сдернул пиджак с вешалки и выбежал на улицу, даже не закрыв за собой дверь. Было слышно, как заругался вослед отец.
Арсентий беспомощно моргал голубыми глазами. Мать толкнула меня в спину.
— Поди, поди с ним. Он в больницу, наверно. Да плащ возьми. В сенях…
Но я уже не слышал, не до плаща. Бежал за Женькой по мокрой дороге. На душе было легко, словно камень сняли с шеи. А дождь лил и лил. Качались на обочине колокольчики, гнулась отяжелевшая трава. Мои сапоги хлюпали по разъезжавшейся земле, издавая глухие разнообразные звуки. За селом начиналось ржаное поле. Женька свернул с дороги на тропку, и мои сапоги скользнули по черноземной каше, стали вязнуть. Бежать становилось тяжело. Только в конце поля я сумел нагнать Женьку. Мы пошли быстрым шагом. Молча перешли речку, молча пересекли сырое клеверище. Налипшая грязь стаскивала сапоги, а дождь не переставал. Я искоса поглядывал на брата. Он хмурился от дождя и отворачивался, смотрел туда, где уже начали маячить далекие дома. Вдруг глубоко и прерывисто вздохнул, что-то хотел сказать и, махнув рукой, заторопился еще быстрее.
В больницу я не пошел, а решил подождать во дворике под большим деревянным грибом. Женька кивнул мне. Лицо его было светло и тревожно. Я сделал вид, что ничего не заметил и даже улыбнулся одобряюще. Он вытер ноги о зубчатую решеточку и скрылся за дверью.
Стихал дождь. С гриба длинно капали капли и исчезали в земле. Клумбы пушились цветами. От больницы тянуло резедой и лекарствами. Я смотрел на окна с белыми занавесками. Наверно, за ними чисто и скучно. По мытым стеклам весело блеснуло солнце. Я вышел из-под гриба, задрал голову — будет ли еще дождь, и увидел цветную радугу. Она раскинулась вполнеба и отражалась в мокрых клумбах. Среди густых дубов небольшого двора воздух туманился свежестью. На крыльцо выбежал Женька и тоже задрал голову к небу. Потом опустился на грязные ступени. Что-то чвиркнула птица: «увы-ила!» Я подошел к брату, хотел спросить о Клаве, но из двери выглянула девушка в белом халатике и приложила палец к губам. Что? Птица чвиркнула тонко и смешно: «увы-ила!» Девушка поправила накрахмаленную косыночку и спустилась по ступеням. Прошла мимо меня. Я дернулся за ней. Ступая тихонько в тапочках по мокрой земле, сказала:
— Сегодня вечером ее увезете.
— Куда?
Она грустно посмотрела на меня.
— Очень уж красивая… Жаль… А ведь молодая… была!..
И птица весело зачвиркала: «увы-ила!» Сквозь дубовую крону брызгало солнце. Зачем-то в мокрой траве отражалась радуга…