Эдик ненавидел Иван Михалыча. Ненавидел издавна и люто. Его отвислые штаны, желтые пальцы, висящую кожу на шее и щеках, вечно слюнявый рот… Все было омерзительно и невыносимо в этом старике. И притом от него воняло, а он притворялся, что не замечает этого, и так безмятежно помаргивал подслеповатыми дырками глаз, которые время окрасило в выцветший голубой ленок. Эдику хотелось подставить ему фигу под нос и заорать что есть мочи: «Хрыч!» Ему всегда хотелось это сделать, руки так и чесались. Даже сейчас, когда Иван Михалыч лежал, распластавшись, под грязным одеялом, на серых простынях, усыпанных крошками, лежал и ничего не делал плохого, а просто рассматривал потолок, Эдику все равно казалось, что старик старательно и серьезно обдумывает, чем бы еще навредить ему, Эдику. Сосед с незапамятных времен методично и назойливо лез в его жизнь, совал нос во все дела, везде тряс своими штанами, оставляя запах. Даже заболел он, казалось, нарочно, высчитав дни, когда удобнее, когда все на работе, все жильцы до одного, и ему, Эдику, приходится по воле и указанию матери и соседей сидеть, отсиживаться здесь, возле этого Кащея, положенные часы дежурства. Старик наверняка наслаждался этим, на лице его было довольство, он вроде бы посмеивался: «Вот сидишь и будешь сидеть возле меня, а если чего попрошу, то подашь».
Эдик захлопнул книгу и откинулся на спинку стула, вытянув ноги. Сидеть надоело, он встал, зевнул, хрустнул костями. «Скорее бы обед. Разве так уроки выучишь? Рядом с этим Хрычом? А потом мать будет злиться, мол, Эдичек, миленький, почему завалил контрольную, мол, выпускной класс, мол… А чего я должен здесь торчать? Не больной он, притворяется. Не подохнет, сколько лет не дох, и теперь не подохнет…» Эдик скосил глаза на старика: «Ишь наблюдает, боится, что украду чего-нибудь, боится за свое барахло, жадюга… Боится! Ишь, шею-то свернет! Куда я, туда и он головою вертит. И ведь все молча. А я вот к стенке, чтоб он шею-то себе вывихнул совсем».
Эдик отошел к стенке, а Иван Михалыч, чтобы не потерять мальчика из виду, краснея и тужась, повернул голову так, что лицо посинело от напряжения. Эдик стал разглядывать полки с глиняной посудой, у старика была эта глупость — собирать все глиняное, и он наверняка считал, что дороже этих безделушек в мире ничего нет. «Ишь, боится, кабы чего не взял!» Эдик специально долго разглядывает, голову склоняет набок и, чтобы позлить соседа, гладит какую-то глиняную свистульку, всю разукрашенную, берет ее в руки, взвешивает и кладет на место: «Ишь, боится, смотрит, жадюга!» Эдик подходит к кровати, садится на стул и берет учебник физики. Глаза у больного поблескивают. «Рассердился, что ли?» Он вообще гневится довольно быстро и неожиданно. Эдик сжимает зубы, ему припомнилась одна из первых пакостей старика, когда они с матерью только что въехали в эту квартиру с общей кухней. Эдик учился в седьмом. Он еще плохо знал мальчишек со двора и особенно в игры никакие не вступал. Тем вечером и попался в руки серенький котенок. Эдик увидел его первым и позвал: «Кис-кис!» Потом налетели Вадик с Игорьком, они жали и тискали котенка, тот безбожно пищал, разевая розовую маленькую пасть. Игорек весело смеялся, обнажив редкие зубы, смеялись и остальные, смешно было и Эдику. Они могли делать с котенком что угодно, это слабое существо полностью от них зависело. Такого в жизни Эдика еще не бывало, чтобы он хозяйничал над кем-то живым безнаказанно, он ощутил себя сильным и большим. Это ему пришло в голову кинуть котенка в бочку с водой. Игорек сделал это, не задумываясь. Котенок цеплялся за скользкий край бочки и верещал. Игорек радостно сталкивал котенка в самую середину. Эдик только наблюдал. Вадик вообще отошел в сторону и молчал, округлив зеленые глаза. Девочки, игравшие на песочке, перестали играть, одна, поменьше, заплакала. Котенок побулькался и пошел ко дну. Игорек попытался достать его палкой, но ничего не вышло, и он растерянно улыбался. Сердце Эдика колотилось громко, он подошел к бочке и посмотрел на пузыри. И тут что-то заставило его поднять глаза к окнам третьего этажа, где в одном проеме мелькнуло белое, вытянутое, как у покойника, лицо старика. Эдик съежился и побежал в подъезд, ему захотелось побыстрей домой, запереться, спрятаться. Он перепрыгивал через несколько ступенек, и только бы ему вбежать в коридорчик, как навстречу этот старик. Он бежал прямо на Эдика, бледный лицом, страшный, слюна текла по щетинистому подбородку. Эдик вскрикнул и зажал ладонью рот, хотел прошмыгнуть мимо, но старик раскинул руки и схватил его прямо под мышки, вволок в коридорчик. Эдик так растерялся, что забыл сопротивляться, старик был хотя и выше его, но телом слаб, вырваться было бы можно, но Эдик прямо оцепенел от страха. А старик вцепился ему в курточку, дал крепко ладонью по животу, потом схватил за ухо и начал молча и злобно бить по щекам, по шее, по губам, размахивался и бил, и синенькие глаза его сверкали ненавистью и слезились. Эдик закричал изо всех сил. Выбежали мать, соседи. Старика схватили, увели. Мать обнимала Эдика за голову, прижимала к себе, глаза ее были большие, испуганные. Эдик мелко дрожал, слезы катились, застилая свет. Ему вдруг стало обидно и тоскливо, он вырвался от матери и побежал в свою комнату и долго плакал навзрыд, уткнувшись в вышитую подушку.
Через раскрытую дверь он слышал, как соседи уговаривали мать успокоиться, пойти успокоить и сына, но мать все твердила одно и то же: «Почему? Почему? Почему?» А ей объяснили, что старик немного не в себе, особенно в последнее время, потому как контуженный, это еще с войны у него, и что сердиться на него грех, мол, вся семья погибла во время войны… Эдик немного приутих, но сердце дрожало от обиды: его никогда не бил взрослый человек. Он прислушивался к разговору старших, слышал, как его жалели, и ему это было приятно, и подбородок дрожал от этого, и еще хотелось плакать. Потом он вдруг услышал чей-то хриплый голос, и в коридоре смолкло. Эдик быстренько вскочил и на цыпочках подкрался к двери, больно уж подозрительной была тишина, и потом опять этот голос: «Погорячился. Погорячился я. Я вот ему игрушечку подарю… Я ему свистульку…» Эдик выглянул в щель, и сердце его приятно заныло. Старик стоял униженный и взъерошенный, на него все смотрели с осуждением, а он оправдывался противным хриплым голосом: «Я ему игрушечку…» Руки его дрожали, он хотел дотронуться до матери, та отшатнулась с ужасом: «Бить ребенка? Бить?!» — «Я ему игрушечку…» Старик засуетился, быстро зашаркал в свою комнату за игрушечкой, но мать вдруг, сорвавшись с места, закричала ему вослед: «Не нужны ваши игрушки! Не маленький! Убирайтесь со своими игрушками! Злодей! Изверг!» — Она с треском захлопнула дверь стариковской комнаты, прислонилась к вешалке. Эдик бросился на кровать.
Иван Михалыч не оставлял парня в покое все эти годы, следил за каждым Эдиковым шагом, совался во все. Он выслеживал, как Эдик курил, куда прятал свой дневник. Однажды старик изорвал игральные карты на маленькие кусочки, предварительно рассмотрев полураздетых женщин, нарисованных не очень способным художником. Кусочки карт он аккуратно сложил обратно в тайник. В тот вечер Эдик не выдержал и громко несколько раз прокричал под дверью старика: «Хрыч! Хрыч! Чего не подарил игрушечку? Хрыч! Жадюга!»
…Эдик уткнулся в учебник, ему не училось и не читалось. Время шло медленно. Будильник тикал громко, и тяжелый запах поднимался от старческого тела. Глаза Ивана Михалыча поблескивали синим, и вдруг он, попыхтев, начал говорить! Впервые за годы начал с ним говорить, как ни в чем не бывало:
— Ты че думаешь?
Эдик замер и медленно поднял голову от учебника. Желтые руки старика гладили одеяло:
— Ты че думаешь?
Эдика так и взмыло, но он сдержался и ответил, как можно спокойнее:
— Тебе… Вам бы… Поспать бы вам!
Старик приподнял голову, конечно же, он издевался, даже поулыбывался, мол, сейчас я тебя еще помучаю, мол, не будешь мою глину трогать без спросу. Иван Михалыч попыхтел и снова начал тихо:
— Выздоровею, так и съезжу туда обязательно, пока не помер. Съезжу, — повторил он решительно и опустил лохматую голову на подушку.
Эдику стало смешно, чего это старик попугать его хочет? Ненормальным сейчас начнет прикидываться? Но Эдик ответил серьезно, сдерживая смех:
— Съезди! Выздоровеешь и съезди!
Тот заулыбался:
— Я ить на это дело давно коплю. У меня в штофе… — старик смолк и скосил глаза на Эдика. — Давно коплю… Съезжу. И куплю. Много куплю.
Эдик повторил ему в тон:
— Съезди и купи. Много купи.
«Чего это он, дураком, что ли, прикидывается? Будто все должны знать, о чем он там думает! Куда это он съездит? Чего купит? Хрыч и Хрыч, издеватель!» Эдик захлопнул учебник. «Нет, так ничего не выучишь! Уж молчал бы! Так нет…»
Старик улыбнулся, вздохнул:
— А ты? Ты там бывал?
Эдик ответил со злобой:
— Ни разу!
Старик еще раз вздохнул:
— Я тоже!
Потом они долго молчали. Где-то на улице таял снег, набухали почки, глубоко в земле бродили, наливались будущие соки жизни. Мертвый с виду тополь был жив, и собирался в эту весну распускать листья. Эдик почти забыл про старика, как тот вдруг противным ласковеньким голосом съязвил:
— А игрушечку-то возьми, коли по нраву!
Эдик соскочил со стула и впился взором в лицо старика, который близоруко улыбался. Эдик покраснел от гнева, бросил сквозь зубы:
— Не надо. Спасибо, — и вышел, чтобы не наговорить лишнего, чтобы не выкинуть фигу под нос старику: «Хрыч!»
Иван Михалыч сразу обратил внимание на этого паренька. Нет, он не походил на погибшего сына, сын был меньше, совсем малюсенький, ползунок и белобрысый. А Эдуард черен глазом, волосы темные, прямые. Просто когда Иван Михалыч его увидел, то обрадовался, что в коридоре будет ребенок, мальчик, с ним можно будет разговаривать, можно будет кое-что ему рассказать. Взрослым все некогда, да и какое дело взрослым до старика? Только мальчик был немножко диковат, оно и понятно, рос без отца. «Да и отец-то, наверно, молоденький, бестолковый. Сделал ребенка и шмыгнул по свету, как мышь в нору. А глаза-то у паренька, поди, отцовские, а он, отец-то, видать, дурковат. Все они нынче такие».
Иван Михалыч не решался заговорить с Эдуардом. Он про себя его величал всегда — Эдуард. «Имя-то какое чудное». Но дружба с мальчиком не ладилась. «Это, поди, мать не разрешает со мной разговаривать? Она, поди… Когда они котенка-то топили, мне не надо было эдак беситься, взял бы его за руку, ладом поговорить… Но этот рыжий прикладом ее прижал к полу и эдак сапогом, каблуком-то давит по титьке… Не надо было беситься! Тьфу ты!» Иван Михалыч отвел глаза от потолка, Эдик сидел на стуле и читал. «Учит, смирный, глаза ласковые. Надо было подарить игрушку, ведь столько времени в кармане таскал, подарить тайком от матери. Да чего! Он теперь взрослый! Умный мальчик, все понимает».
Иван Михалыч встретился глазами с Эдиком, и на душе стало светло и спокойно: «Вот болею, а он сидит. Чуть пошевелюсь, уже смотрит, не надо ли чего? Ох, глаза мои плохо видят… Не надо было мне беситься! Каблуком… Хохочет! И прикладом! Хоть бы пристрелил меня, хоть бы не на моих глазах… Немец… Фашист… Сидит Эдик, читает, хороший мальчик. Приходит и сидит, как родной. И молчит всегда. Он мужчина, всегда молча любит. А поди, не любит? Так чего тогда сидит? Сам я виноват, беситься не надо было, с тех пор и молчит Эдуард, но ить каблуком-то разве можно?!» Потолок в потеках, фигуры разные, одна похожа на девушку и руки вскинуты. «Это сослепу кажется».
Эдик захлопнул книгу и откинулся на спинку стула. «Выучил?» Встал, зевнул, потянулся. «Надоедает, видать, учить-то?» Иван Михалыч легонько повернул голову, сердце радостно заекало, когда мальчик подошел к его собранию глиняных вещиц. «Интересуется! Никто не интересуется, а ему интересно! Хороший мальчик». Иван Михалыч старался изо всех сил вытянуть шею, чтобы насладиться, с каким вниманием рассматривает мальчик его глину. Он с радостью коллекционера и гордостью следил за каждым движением Эдуарда, расстраиваясь, что глаза видят плохо, но все же он пытался различить выражение лица юноши. «Восхищается! Значит, толкует… А я, дурак, ему не мог тогда игрушку подарить! Эх, дурак! Вон он как разглядывает! Поговорить бы с ним. Поди, ему интересно, где чего и откуда взял, поди, ему интересно, да не решается спросить. Вон и голову склонил, рассматривает. Чего-то взял, осторожно так! Поди, ту игрушку! Свистульку, поди? А я не подарил! Жалко, что ли? Сыновняя. Ну и что, сыновняя! Этот ведь без отца. Надо было сунуть ему в карман в коридоре, пусть бы играл».
Старик опустил голову на подушку, в ушах гудело, опять неприятно начали путаться мысли. «Это мозги, мозги у меня смешались как винегрет. И то, что было, и то, что есть, — винегрет винегретом. Мозги, они должны путем лежать, а то человек дуреет. Дурно делается. Пыльные зеленые брюки внапуск поверх ботинок. Какие же это ботинки? Сапоги! Он прикладом ей шею переломит. Хоть бы ноги ей прикрыл! Девка-то хоть бы померла, помереть бы ей… И мать ее вон… Это кричит кто? Мать и кричит. Курицам и дела нет, клюют чего-то… Зачем он грудь-то ей раскровянил? Ну, погоди, погоди! Ух, погоди!! Я те…» Иван Михалыч повернул голову, Эдик сидел и читал. «Учись, паренек! Учись…» Эдик посмотрел ему в лицо и снова уткнулся в книгу. Фигуры на потолке. Голова гудит. Это в голове чугунные шарики катаются, стукаются тяжело, на затылок давят. «Всполошились, гады! Ага! Ух, самолеты. Бейте! Бейте же! Пусти, тетка, не держи! Не держи, говорю, под шумок я его… Не держи, тетка, все равно пропадать! Чего они не бьют? Девке-то мертвой лучше бы? Лучше! Бейте. Всполошились! Не держи, тетка, все равно они найдут меня! Девку, девку прячь, прячь… Сюда, ко мне ее, в сарайку. В землю ее закопаю, да не дам! Ага! На жену походит, походит на жену, етиу мать! Давай ее! Увидел! Он увидел. Убьет сейчас. Все разбежались, а он… Не выйдет, гад! Вот! Вот! Вот! Жердь сломалась! Девку прячь. Под шумок. Самолеты. Еще ведь живой! Мясо какое красное! Свинья! Паразит! Фашист! Вот теперь лежи. Еще корытом по морде! Нечем больше, корытом. Сейчас, тетка. Все. Лезу, лезу… Никто не видел? Наши всегда вовремя! Наши чуют! Плачет девка. А мы грудь перевяжем. Заживет. Не найдут. Я уже неделю тут, и не находят. Заживет, не реви. А мы вот из платка юбку соорудим. Не бойся. Ну, молодой я. Ну и что? У меня жена там осталась. На тебя походит. И не реви. Ведь как могло быть? Могло быть хуже! Видела, как я его? Не реви. Не допустим этого… Да это так, это его кровь, не моя… Али моя? Токо бы моя с его кровью не спуталась, поганая у его кровь. Я отдохну, погоди, голова чего-то, полежу, пройдет».
Иван Михалыч открыл глаза. Будильник тикал громко, над лицом склонился мальчик. Его единственная привязанность. «Озорной парень. Ишь, как он тогда взъерепенился, когда я увидел, что это он стену ножиком изрезал. Небось если бы я ему не пригрозил, так он бы самовольно в жисть не сознался. Хороший мальчик. Теперь небось думает: «Прав ты, Иван Михалыч, так меня и надо было! Честность должна быть во всем».
Старик любовно глянул на Эдика. Ему захотелось поговорить с мальчиком так, как он обычно с ним разговаривал, когда был один в комнате. Он так привык с ним разговаривать, что уже и не помнил, что все разговоры происходили у него с самим собой. Он был уверен, что разговаривает с парнем каждый день, и что тот ему отвечает. Поэтому он не очень удивился своему голосу, когда начал как обычно:
— Ты че думаешь?
Эдик поднял голову от учебника. Старик пригладил одеяло. «Ишь, зачитался!» Повтори:
— Ты че думаешь?
Эдик, видать, заволновался, что старику будет хуже, привстал:
— Тебе… Вам бы… Поспать бы вам!
Ивану Михалычу стало хорошо от заботы, но ведь надо поговорить, а то скучно так мальцу сидеть возле старика, и он начал опять о том, самом сокровенном, о чем уже почти каждый день толковал ему последние годы:
— Выздоровею, так съезжу туда обязательно, пока не помер. Съезжу, — повторил он решительно и опустил голову на подушку. Всю жизнь он собирался на знаменитую Вятскую землю, всю жизнь собирался за дымковскими игрушками, в царство глины и чуда.
Эдик горячо поддержал, как всегда:
— Съезди! Выздоровеешь и съезди!
«А может, вместе? Хорошо бы». Иван Михалыч заулыбался:
— Я ить на это дело давно коплю. У меня в штофе… — Старик задумался: «Двести рублей хватит на двоих. Билеты. Остальное на глину. Свистулек ему. Так, хорошо… Еще добавить надо». Иван Михалыч заговорщически покосился на парня:
— Давно коплю… Съезжу. И куплю. Много куплю.
Эдик тоже обрадовался:
— Съезди и купи. Много купи, — он захлопнул учебник и мечтательно посмотрел на полки с глиной.
Старик улыбнулся, вздохнул, жалея, что он еще не выздоровел:
— А ты? Ты там бывал?
— Ни разу!
Старик еще раз вздохнул:
— Я тоже.
Потом они молчали. Где-то на улице таял снег, набухали почки, глубоко в земле бродили, наливались будущие соки жизни. Мертвый с виду тополь был жив и собирался в эту весну распускать листья.
Иван Михалыч посмотрел на Эдуарда, тот о чем-то мечтал, должно быть, о своем, молодом. Казалось, что между их сердцами наконец-то перекинулся тот слабенький мосток, который они мостили оба с разных сторон все эти годы. И старик, немного шутя, в знак прощения прошлых неурядиц и с чистой душой, навеки прощаясь с сыновней свистулькой, предложил:
— А игрушечку-то возьми, коли по нраву!
Эдуард, взволнованный, вскочил, казалось, он все понимал. Старик ему улыбался.
— Не надо. Спасибо, — и мальчик тихо вышел из комнаты.
«Застеснялся. Видать, я ему когда-то проговорился, что свистулька-то сыновняя. Или повзрослел? Повзрослел парень…»
Голову опять чем-то придавило, спать захотелось. «Самолеты вовремя! Не реви! Спать я хочу. Ты, барышня, пока покарауль, чуть чего, толкай, буди. Ну вот так-то оно и лучше. Покарауль, барышня…»
Эдик натолкнулся на Нину Павловну в коридорчике.
— Ты чего? С ним что-то случилось?
— Как же! — Эдик развел руками. — Дожидайтесь, случится с ним!
— Да в чем дело-то?
— Ни в чем! Бредит он.
— Бредит?
— Куда-то, говорит, поеду. Что-то, говорит, куплю. Много, говорит, куплю. Мне контрольную сегодня писать, ничего не выучил.
Нина Павловна пожала плечами:
— Человек дороже контрольной. Подумаешь, посидел немного.
— А чего сопли разводить? Здоровый старикашка! А болеет, так в больницу надо! — Эдик откинул со лба волосы, глаза блестели.
Женщина покачала головой:
— Вот врач последний раз приходил, говорил тоже о больнице, так ведь старик ни в какую с глиняными горшками расстаться не хочет. Сказал, что есть кому за ним ухаживать… Конечно, в больнице бы лучше. Но и врач сказал, что обстановка домашняя полезнее, горшки эти. Да и все подтвердили, что будут ухаживать за ним. Мать первая твоя согласилась, так что нечего… — Соседка запуталась, было непонятно, то ли она осуждает Эдика, то ли старика. — Простыни вот ему чистые принесла, в очередь стояла в прачечной…
Эдик прошел в свою комнату. Нина Павловна заглянула в дверь и сказала доверительно:
— А ехать он собирается в Киров. Это на Вятке. Там чего-то из глины лепят… Игрушку вятскую! Да у него еще над кроватью картинка висит, барышня такая глиняная. Ага! И деньги копит на поездку. Выжился! Деньги на куклы копит. Да об этом весь дом знает, он уж лет пять помешался на этой кукле…
Эдик раскрыл учебник, сделал вид, что учит. Нина Павловна замолкла, прикрыла тихо дверь.
«Дур-рак! Игрушечку… Пердун старый! Я ему покажу игрушечку! Я ему подарю, подарю…» Физика не училась. «Всю жизнь мне испортил! Вмешивается! Кто его просит, Хрыча? Игрушечку… Как он мне под зад пнул, когда я ту проклятую бутылку портвейна под ведро прятал! И это на Веркиных-то глазах! И сдачи не дашь Хрычу. Это значит, он наблюдал, как я у Нины Павловны был, как с днем рождения ее мужа поздравил, как стянул…» Эдик швырнул физику, заходил по комнате. «Игрушечку… Я ему подарю игрушечку». Его вдруг осенила гениальная идея, он даже хохотнул от удовольствия.
Возился он с этой штуковиной долго, ничего не получалось. Но злость и прошлые обиды придавали сил. Теперь у него была цель. Авантюру он назвал про себя — месть.
Каркас соорудил из картона. Пришлось купить три коробки пластилина, чтобы обмазать картонную воронку, чтобы слепить талию, плечи, голову, руки и оборочки разные. Да еще краски, фольга, цветная бумага. Недели две прошло. Сосед все еще болел и жаловался на голову. Зрение ухудшилось. «К лучшему, да, это к лучшему. Если прижмуриться, то кукла издали похожа на ту, на картинке. Чуть выше полуметра. Ого! А ничего получилась!» Эдик отошел, прищурился. Мать застала его за этим делом.
— Ты что делаешь?
— Подарок старику.
— Что старый, то и малый! Охота тебе?
— Не мешай.
Эдик взял куклу осторожненько, понес в стариковскую комнату. Молча зашел, молча поставил на полу метрах в трех от кровати. Иван Михалыч впервые за этот месяц сел. Руки тряслись, из рта опять поползла слюна, он мелко дрожал. Эдик отвернулся. «И противный же! Вот тебе игрушка, вот! Радуйся, радуйся». Эдик отошел в сторону.
Старик хотел было встать с кровати, но мальчик замахал руками:
— Врач запретил! Запретил!
Иван Михалыч покорно опустился на подушку, руки так и дергались, глаза заслезились, заголубели. Эдик ухмыльнулся. «Ага, рассопливился, Хрыч! Подействовало!»
Старик, еле владея губами, забормотал:
— Сынок! А, сынок… Так ты это где ее? Барышню такую? Где? А? Сынок…
Эдик сунул руки в карманы и, довольный, оглядел свою работу:
— А вот заказал специально… Друг… Товарищ… Отец друга моего, вернее, Игорька Козлова, ездил в командировку, так что…
— А ты знаешь что? Ты… Вон у меня штоф зеленоватый такой… — Старик задохнулся, проглотил какой-то комок в горле. Эдик, насупясь, слушал. — Штоф зеленый с краешку… Бери-ко! Там деньги, так ты их бери! Бери, не бойся! Это тебе на магнитофон. Хотел ведь магнитофон-то? — Старик помолчал и прикрикнул: — Иди, бери!
Эдик нерешительно подошел к полке, взял штоф. Там были в основном трешки да рубли, много… Брать было боязно. Эдик недоверчиво посмотрел на больного: «Ишь, Хрыч, раздобрел! А поди, специально деньги сует? Мол, украл Эдик… Поди, разгадай его, Хрыча?»
Старик мотнул головой:
— Бери! Бери, сказано! Все равно уж теперь!
Эдик подумал еще мгновение, быстро скосил глаза на дверь и торопливо запихал деньги в карманы брюк.
— Насовсем, что ли? — спросил он тихо старика.
Тот, задыхаясь, мотнул головой:
— Насовсем.
Эдик еще постоял в полной растерянности. Иван Михалыч, казалось, заснул, нос выострился, белый, прямой. Будильник тикал. На цыпочках Эдик вышел из комнаты, тихо дверь прикрыл. «Чего это он деньги-то? Как узнает про куклу, отберет обратно… Можно сказать, что не брал денег, кто старику поверит?» На душе было немножко тревожно, но и магнитофон хотелось давно. Почти у всех знакомых парней есть, а у него нету». А мать спросит, откуда магнитофон? А может, деньги-то спрятать да и тратить помаленьку? Так-то лучше». Эдик зашел в комнату, мать собиралась гладить белье. «Дома прятать нельзя».
— Ешь давай! Ел ли?
Эдик сел за стол. Смеркалось. Мать включила свет.
— Завтра у вас вечер. Наденешь коричневый костюм?
— Ага, коричневый. С утра мы венки будем возлагать на могилы солдат, героев там всяких… Танцы вечером.
— Директора-то не забудьте поздравить! Он ведь тоже воевал. Награды имеет.
— Поздравим, — Эдик думал о деньгах. «Куда спрятать? Завтра выпить можно». Мать безмятежно гладила. «Ничего не знает. Никто ничего не знает. А вдруг Хрычу придет в голову выползти из кровати да потрогать, хороша ли глина вятская?»
Окна посинели от сумерек. Форточка была открыта, и сильно пахло весной.
Когда Иван Михалыч проснулся, в комнате царил полумрак. «Стоит барышня. Хорошенькая. Ишь, сатаненок. Вон чего выкомарил. Зря я бесился, это ведь ровно во мне чего взыграет и удержу никакого нет, вот и поддаю, вот и дерусь, махаю руками-то! Я, вишь, ему игрушечку сыновнюю пожалел, а он мне…» Барышня проступала в сумраке как настоящая. Старик глаз с нее не сводил. «Сколь ведь собирался ехать… А он раз — и готово! А барышня тут. Ишь ягодка какая! Из земли выросла. Земли порождение. И рук чьих-то. Не рук, а души. Поэтому живая, значит». Старик долго ворочался на кровати, но не выдержал. Голова вроде не болела. Встал тихонько. Пол качнулся, поехал, но старик приступил его крепко ногой: «Я те поеду! А ну, стой…» Подошел к кукле, присел. В затылке что-то дернулось, оперся ладонями о пол. «Ты, барышня, не реви! Придет время, на свет выберемся. Болит грудь-то? Заживет. Фашист, он зверь, жалости в нем сроду не было. Тетка молока нам принесет, и ладно. Зябнешь, что ли? Давай-ко руки-то сюда… Вишь, окоченели, согреваются. Не реви. Че уж реветь-то! Вот и согрелись, мягонькие…» Старик сидел на холодном полу, кальсоны белели во мраке. Тискал куклины пластилиновые руки. «Согрелись… А голова-то моя…»
Таким его застала Нина Павловна. Она вскрикнула, позвала мужа. Вдвоем они уложили старика на кровать, влили в рот лекарство. Нина Павловна присела возле кровати:
— В больницу его надо. Плох. Не уследить нам.
Муж сосредоточенно думал.
— Конечно. Пусть утром увезут. Вызовем «скорую», пусть увезут. Это ему же лучше. Мало ли что понадобится, переливание крови, укол или еще что… Утром завтра. Пораньше. А то ведь праздник, праздник ведь… Годовщина освобождения города.
Женщина посмотрела на куклу:
— Чудовище какое! Кто приволок?
— Барышня… — прошепелявил старик. — Не трогайте, я…
— Совсем у него плохо с головой, — пожалела Нина Павловна.
Старик заснул счастливым сном. Давно ему так не спалось. Грудь дышала ровнее. Чугунные шарики в голове как будто растаяли. Во всем теле его жила радость. И ночь была теплой и спокойной. А наутро просочилось сквозь рамы солнце, выпятнило одеяло. Иван Михалыч жмурился, ему хотелось встать и как месяц назад пойти в ванную умыться. Чувствовал он себя хорошо. «День какой? Какой же день-то? Надо будет спросить… А то живу и не знаю: весна ли, лето ли…» Тут он увидел куклу, и внутри все радостно заходило ходуном: «Барышня, а? Вот ведь…» Он полюбовался стройной фигуркой, нарядом ее. Одеяло откинул, пошел не шатаясь. «Ягода какая!» Погладил. Пощупал сперва осторожно, потом недоверчиво. «Чего это? Чего…» Пальцы липли в пластилине, солнце блестело на фольге. Он судорожно схватил куклу, она оказалась легкой. Быстро ощупал картон, голову ее, приблизил к глазам. В животе что-то задрожало. Кукла брякнулась о пол и даже не состукала путем, а так шлепнулась, как коровья лепешка. Он пошатнулся, прислонился спиной к стене. В животе что-то ходило ходуном, в висках стучали чугунные шарики. Собрался с силами, откуда-то снизу поднялась мгновенная знакомая волна гнева. Оттолкнулся от стены, быстро пошел к двери, путаясь в кальсонных тесемках, запнулся за половик, рыкнул нетерпеливо и пинком распахнул дверь. В коридорчик как раз вышла Нина Павловна, она отступила, руками всплеснула, хотела броситься к соседу, но испугалась безумия голубых глаз, лица бледно-синего. А он, не замечая женщину, торопясь и шатаясь, прошел по коридорчику, ввалился в следующую дверь.
Эдик завтракал, ложка выскользнула из рук, он почему-то испугался, увидев старика. Мать инстинктивно, ничего не понимая, заслонила сына, но старик как будто смотрел сквозь ее, не замечал ее, он двигался на Эдика как лунатик и руки вперед, и пальцы растопырены. Он легонько оттолкнул мать, и та не посмела ему противиться, встала позади сына, сжала ему локоть:
— Господи! С ума сошел! Эдик, смотри, он с ума сошел! Уведи его, Эдик.
Эдик попятился, а старик медленно вцепился в его плечо, дохнул ему в лицо своим страшным запахом, плеснул прямо в глаза этой жгучей волной, голубенькой, как ленок. Эдику показалось, что старик сейчас вцепится ему в горло, но тот еще раз сдавил плечо, и пальцы ослабли. Он весь как-то передернулся и стал медленно опускаться на пол, цепляясь за воздух. Эдик стоял рядом, он уже и руки протянул, чтобы удержать старика от падения, но старик не заметил рук. Старик хватался тут рядом за воздух как слепой. Потом упал, голова стукнулась, так легонько стукнулась, но Эдику показалось, что это мертвый деревянный звук. Парень дрожал от страха. Осторожно пошел к двери.
— Сынок!
— Чего тебе? — Он оглянулся, мать стояла неподвижно. — Чего тебе?
Мать едва перевела дух:
— Это не я… Это он позвал…
Эдик посмотрел на старика. Глаза были открыты. «Живой!» Он выбежал из комнаты. В коридорчике толпились соседи. Кто-то сказал:
— «Скорую» вызвали. На кровать надо положить. Эдик, помоги!
— Ни за что! — огрызнулся он, прошел в ванную и заперся. «Пусть сами… Сами пусть… Весь праздник испортил! Он всегда все испортит! Если бы не он, и жить бы лучше было! Зачем он такой только народился, издеватель!»
Сидел долго, несколько раз спускал воду. Кто-то стучался. Эдик отмалчивался.
Потом послышалась беготня. «Врач прибыл. Можно выходить. Побежали! Они все там, у него… Теперь про деньги расскажет, страх какой!»
Эдик вышел, на цыпочках подошел к стариковской комнате. Все были там. И мать. И врач. Эдик вздохнул, прошел на кухню, включил громко репродуктор. Полилась музыка, радостная и торжественная. Эдик расправил плечи. На кухню вбежала мать, погрозила пальцем и торопливо выдернула штепсель. Эдик вышел в коридорчик, врач уже собирался, он был пожилой, и губы его обиженно кривились. Он никак не мог попасть рукой в рукав плаща. Эдик стоял на пороге, улыбался чуть-чуть, чтобы казаться независимым. Врач повернулся к нему лицом и сказал:
— Что же это вы? — И губы его опять задрожали, как от обиды. Он ушел, горбатясь и белея халатом из-под подола плаща.
Мать взяла Эдика за руку и потянула в свою комнату:
— Умер ведь Иван Михалыч!
Эдик остановился от неожиданности:
— Да ну?
Мать развела руками:
— Умер…
— И он ничего не сказал?
— А чего он скажет? Он еще у нас в комнате, наверно, умер, мертвого, поди, и несли. Страх какой! Теперь сниться будет…
Эдик не дослушал, пошел к комнате старика, осторожно заглянул. На кровати что-то лежало под простыней. Посреди комнаты валялась, нагло загнув подол, кукла. Грудь и голова ее были смяты, а, может, кто и наступил впопыхах. Комната была с солнечной стороны, и в ней, как всегда, было много солнца. Окно распахнули. Эдик закрыл дверь. «Значит, ничего не сказал… Мои деньги? »
На улице было тепло. Слышались песни. Набухали почки. Глубоко в земле бродили и наливались будущие соки жизни. Мертвый с виду тополь был жив и собирался распускать листья.