Голубые эшелоны

Панч Пётр Иосифович

АЛЕКСАНДР ПАРХОМЕНКО

 

 

Перевод П. Киселева (редакция Б. Турганова).

На улице Карла Маркса стоит полукружием памятник. Над гранитной колоннадой серебряными буквами выбита надпись: «Слава героям обороны Луганска — борцам за дело пролетарской революции». За колоннадой на мраморных досках, словно на белых полотнищах, высечены их имена.

Этот печальный список начинается с А. Я. Пархоменко, за ним следует еще двести имен и фамилий.

Отлитый из бронзы Пархоменко стоит на правом крыле памятника. Сбоку у него маузер, в правой руке бинокль, а левой он поддерживает саблю. Готовый каждый миг двинуться вперед, солдат революции бесстрашно смотрит на запад. Он весь полон безграничной отваги и глубокой веры в победу рабочего класса. Смерть, которая оборвала ему жизнь, уже не осмеливается заглянуть в его бронзовые глаза.

 

1

Над Луганском опускалась ночь. Жители давно уже спали, только в маленьком домике на Преображенской улице все еще горел свет. За окнами играл граммофон. Тень от его трубы, похожая на колокол, четко вырисовывалась на белой занавеске.

Услышав звуки вальса или польки, запоздалые прохожие на минуту останавливались под окнами и потом как бы растворялись в темноте февральской ночи. Было холодно. В застывших ветках деревьев шелестела снежная крупка. Паренек, стоя на углу улицы, осторожно посматривал на освещенный дом. Чтобы согреть ноги, он постукивал застывшими сапогами или быстро шагал до следующего угла квартала. Отсюда также хорошо были видны освещенные окна и на занавеске тень граммофона.

Когда граммофон перестал играть, из дома вышли двое и, надвинув на глаза шапки, быстро направились в сторону Гусиновки. Немного погодя показались еще двое и, так же как и те, исчезли в темных переулках. Наконец вышел один в пальто с поднятым воротником. Прежде чем выйти на свет, он внимательно оглядел улицу. Это был Клим Ворошилов. На улице маячила только фигура парня в смушковой шапке, который двинулся ему навстречу.

— Это ты, Лавруша? — спросил шепотом Клим. — Можно идти!

Они направились к освещенному вокзалу, за которым расплывался в воздухе розовый столб пара, а на рельсах звякали тарелки буферов.

Парень был моложе Ворошилова, но ростом на целую голову выше его. Из-под островерхой шапки выбивался вороной чуб, припорошенный снегом, а на молодом лице под прямым носом чернели маленькие усики. По тому, как он сдерживал свои длинные шаги, стараясь не обгонять спутника, видно было, что он относится к Ворошилову с уважением. Это объяснялось не разницей в рангах: оба они были рабочими паровозостроительного завода Гартмана, но про большевика Володю, как называли Ворошилова в подполье, знали уже не только в Луганске, а Лавруша вступил в партию лишь в прошлом году и пока что выполнял мелкие поручения. У него были крепкие кулаки, и он был уверен, что ими и без агитации можно в чем угодно переубедить своих противников.

Настоящее имя парня в островерхой шапке было Александр Пархоменко, Лаврушей его звали только в подполье.

— Ты мотор сможешь остановить? — нарушив долгое молчание, охрипшим голосом спросил Ворошилов.

Александр с готовностью и словно извиняясь ответил:

— Не пробовал.

— Завтра тебе покажут, а вечером зайдешь в парикмахерскую, возьмешь листовки, и чтоб перед началом смены были в каждом ящике.

— Решили. На когда?

— На третье! А теперь будь здоров. — Он пожал руку. — Ты что, замерз? Дрожишь, как цуцик. Спокойной ночи!

Александр не отпускал его руку.

— И те согласились?

— Меньшевики? Нас было больше.

— А я уж решил: не согласятся, пойду в их лавочку, сковырну гадов бомбой — и точка! Чтоб не возиться больше с ними.

— Здоров! А ну-ка пройдем чуть подальше. Ну хорошо, допустим, ты сковырнешь какую-нибудь там четверку из них, а остальные поднимут шум на весь мир: «Большевики не лучше эсеров». Додумался! Этих слизняков нужно бить фактами, а не делать из них мучеников. Они только того и желают, а ты покажи рабочим их существо, чем они дышат, о чем думают, а не бомбами.

Возле переезда распрощались. При свете фонаря Александр уловил на строгом лице Ворошилова укоризненную улыбку и обескураженно заскреб под шапкой: вот и это не в лад, а как можно бить меньшевиков словами, еще не знал. Он совсем сдвинул шапку на затылок и повернул к себе домой, на Конюшенную улицу. «Ну, ничего, Лавруша еще покажет себя!» — вдруг крикнул он на всю улицу и оглянулся на переезд, но Ворошилова там уже не было, колыхалась только тень от столба.

В феврале 1905 года на заводе Гартмана все еще не стихали волнения, вызванные расстрелом рабочих перед царским дворцом. Причины, которые вывели тысячи трудящихся на Александровскую площадь в Петербурге, были теми же, что и в Луганске, и о них говорили все чаще и чаще.

Не находя никакого выхода, рабочие глухо волновались. Встревоженная администрация усилила наблюдение, а третьего февраля даже выставила на подходах к заводу и возле цехов полицию.

Никто из посторонних не мог пройти незамеченным мимо полицейских, они проверяли каждого входящего. Даже свои рабочие не могли пронести на завод ничего, кроме завтрака.

Заметив полицию, рабочие шли к цехам нахмуренные и красноречиво переглядывались.

Возле верстаков они долго скручивали цигарки, не спеша приступать к работе, как будто ждали появления какого-то вестника.

Гнетущую тишину в механической мастерской нарушил коренастый слесарь в железных очках на кончике сизого носа. Слесарь полез в свой ящик за инструментом, а вытащил оттуда белую бумажку. Поднес ее к носу и, словно обжегшись, бросил обратно.

Оглянувшись вокруг, слесарь встретился с растерянным взглядом соседа.

— И у тебя? — спросил он шепотом.

— А у тебя тоже?

— Когда же она сюда попала? Ведь полиция стоит.

— Прокламация! — уже во весь голос кричал кто-то в другом конце мастерской. — К нам, к рабочим завода Гартмана!

Листовки забелели, как носовые платки, почти у каждого в руках. Теперь уже спокойно достал свою и слесарь в железных очках и принялся читать, шевеля губами, как кролик. Читали все, в мастерской стоял шум, похожий на шелест сухих листьев. Слесарь в железных очках взглянул исподлобья на своего соседа.

— Куда хватили — увеличить заработок на целых двадцать процентов! Хоть бы на десять. И восьмичасовой рабочий день!

— И правильно. И обращение чтобы было повежливей.

— А я разве против, только кто на это согласится!

В мастерскую вошел вальцовщик из ночной смены. Увидев прокламации, попросил дать ему посмотреть.

— Да их и там уже полон цех, — сказал другой, вошедший вслед за ним. — Какой-то парень стал у ворот, прямо под носом у городового, и только фьюить — как сквозняк подхватил листочки и понес в цех. Городовой, как коршун, за ними, а парнишка побежал к другим воротам, бросил еще одну пачку прокламаций и словно сквозь землю провалился.

В мастерскую вбежал запыхавшийся Александр. Рассказчик вытаращил глаза.

— Это не ты случаем? Шапка такая же.

Александр вместо ответа крикнул:

— Читали? Значит, будем бросать работу или как?

— А может, это Япония подкупила? — спросил кто-то несмело. — Чтобы паровозов у нас не хватило.

— Еще что выдумаешь, — буркнул старый слесарь в железных очках. — Тут, если говорить, другое страшно: а что, как увольнять начнут?

Вокруг слесаря уже собралась толпа возбужденных рабочих, все старались перекричать друг друга.

— Неужто и дальше терпеть? Не осточертели еще штрафы? Даже умыться после работы негде. Все шестнадцать пунктов правильно записаны!

— Конечно, правильно, — согласился старый слесарь. — Вот только не вмешивали бы сюда политику. Видишь, тут про свободы всякие понаписали и про народных представителей. А раз политика, тут уже надо характер иметь. — И он незаметно включил мотор. В другом конце пролета тоже загудели машины.

— Глухари чертовы! — выругался Александр и сам взялся за резец, но только для виду — чтобы выждать, пока его старший брат Иван, также работавший в этой мастерской, не подаст ему условный знак.

Ивана он заметил в пролете ровно в полдень. Брат кивнул на моторы. Александр и еще несколько молодых парней тут же исчезли, и через какую-нибудь минуту все моторы остановились. Тогда Александр тоже вышел в проход, сбил шапку на затылок и крикнул:

— Точка! Бросай работу!

Но моторы загудели снова. Александр увидел у распределительной доски механика, включавшего рубильники.

— Ты что, гайки захотел в голову? — спросил юноша, показывая кулак. — Сказано, точка!

Но механик делал свое.

В ворота вбежали четверо молодых рабочих и закричали на весь пролет:

— Товарищи, выходи на собрание! Кузнецы уже горны загасили, варку оставили, пусть хозяин сам ее и кончает. Выходите, товарищи! А ты иди с нами! — крикнули они Александру.

Слово «товарищ» произносилось до сих пор только шепотом: оно звучало как пароль, как сигнал к борьбе, и, услышав его, все возбужденно заговорили.

В мастерской поднялся шум: одни уже вытирали руки, другие еще огрызались и продолжали работать. Александр охотно побежал за теми, кто кричал, и через некоторое время над заводом раздался пронзительный, тревожный гудок.

Рабочие двинулись на площадь, заваленную металлическим ломом и исчерченную рельсами заводской железной дороги.

Александр шел от электростанции, над которой гудел гудок, и удовлетворенно усмехался. Из окон главной конторы выглядывали перепуганные лица конторщиков. Перед ними вся площадь была как на ладони: здесь собралось уже более семи тысяч рабочих. Они внимательно слушали ораторов, которые выступали со штабелей досок. На досках наконец появился крепкий и подвижной, с веселыми глазами крановщик литейного цеха. Его уже не раз видели на митингах. Толпа плотнее сгрудилась возле оратора.

Александр влез на платформу с ржавыми отливками. Сильным голосом, который, наверное, был слышен даже в главной конторе, крановщик говорил про царя — защитника капиталистов. Толкнув локтем своего приятеля, Александр кивнул в сторону крановщика:

— Этот скажет, этот и тюрьмы не испугается, — и вдруг громко закричал: — Правильно, Клим, правильно! Их надо фактами! — От возбуждения он даже вскочил на ноги и захлопал в ладоши.

Завод стал, а на другой день забастовка охватила весь город. Прекратили работу железнодорожные мастерские, эмалировочный завод, костыльный и даже военный.

Магазины закрылись, и приказчики, и парикмахеры вместе с рабочими шли по улицам с революционными песнями. Демонстрация затопила весь город, и администрация завода, которая еще вчера не хотела разговаривать со стачечным комитетом, принуждена была признать уполномоченных «депутатского рабочего собрания», чего и добивались рабочие. Председателем был избран Ворошилов.

 

2

В праздник трудно было застать кого-либо дома, но, несомненно, можно было встретить на Петербургской улице. Сюда шел каждый, кто хотел прогуляться или услышать последние новости. Толпа запруживала улицу от стены до стены, здесь гуляли с утра до позднего вечера, покрывая мостовую толстым слоем шелухи от семечек.

Александр в белой сатиновой рубашке, подпоясанной шелковым шнурком с кистями, и в новой кепке, пришел на Петербургскую улицу повидаться с членами своего десятка боевиков и известить их о том, что сегодня в Вергунском лесу будет очередное занятие. На улице он нашел почти всех, кто ему был нужен.

Боковыми улицами, заросшими лебедой, они двинулись к лесу. Их карманы провисли от тяжести револьверов смит-и-вессон.

— Сегодня Бондарь обещал показать бомбу, — сказал Александр возбужденно.

Его друг и приятель Гусаров, одновременно с ним принятый в партию, только снисходительно ухмыльнулся. Он уже знал, как обращаться с бомбами, знал даже, что бомбы мастерили тайком тут же, в Луганске.

На зеленой полянке уже сидели и лежали в пахучей траве несколько десятков рабочих, входивших в состав отряда боевиков. Перед ними была развешаны на палках обрывки газет или фуражки. Начальник отряда — рабочий котельного цеха Бондарь, бывший унтер-офицер, — показывал новые патроны. Их тоже тайно делали на заводе. Когда все собрались, Бондарь отмерил тридцать шагов от мишеней и приказал лечь на траву первым пяти человекам.

— Каждый должен попасть в пуговицу на кепке либо в кружок на газете, — пояснил он, — а целиться надо вот так: револьвер держишь стволом вверх и начинаешь поворачивать к цели…

— Только не думайте, что это забава, — вставил Ворошилов, — он лежал первым в ряду. — Нам нужно готовиться к настоящим боям, — и он выстрелил в свою мишень.

Александр тоже выстрелил, целясь в листок газеты, но не заметил, чтобы газета вздрогнула, не видно было и дырочки, а на кепке Ворошилова она чернела на самой середине. Выстрелил вторично, и пуля только чиркнула по бумаге. В третий раз пуля снова полетела «за молоком», а Ворошилов смущенно сказал:

— Там дырки, как же я надену кепку?

Все три пули его легли около пуговки. Начальник отряда довольно расправил усы:

— Вот такой сразу бы на унтера выслужился.

Когда и остальные пули легли вокруг пуговицы, Бондарь обвел рабочих восторженными глазами:

— Герой!

— А ты что думал! — сказал рабочий, которого звали Кумом. — У него на все талант. Мы тебя, Клим, красным генералом назначим.

— Ого, куда хватил, — ответил Ворошилов, сам довольный результатами стрельбы.

Александр смотрел на кепку Ворошилова завистливыми глазами. Ведь он так хорошо целился битком, когда мальчишкой играл в бабки, да и в городки никто не мог ударить лучше его. Может, попался такой револьвер? Юноша одним глазом заглянул в ствол, но начальник отряда из-за этого поднял крик. Александр даже покраснел и проворчал:

— Что он тебе так страшен? Я его могу в кулаке раздавить.

Снова прицелился, но теперь уже так, как ему показывал Бондарь. Пуля пробила дырочку возле кружка, обведенного чернилами, последняя легла рядом. Теперь он знал, как целиться, и передал револьвер другому, нетерпеливо ожидавшему своей очереди.

После стрельбы и изучения устройства бомбы начальник отряда стал показывать, как строить баррикады, потом — как охранять трибуну, отбиваться от полиции, как вести встречный бой. Все это могло понадобиться в любой момент, и Александру предстояло обучать еще и свой десяток. Как обращаться с полицией, он знал твердо: в любом случае ее нужно бить смертным боем, так же как и черную сотню. Еще в январе он показал черносотенцам несколько приемов «встречного боя»: Тогда рабочие провели на улицах Луганска демонстрацию протеста против Кровавого воскресенья. Впереди колонны несли красное знамя. На Казанской улице колонну встретила толпа черносотенцев с дубинками и бросилась на рабочих. Демонстранты смешались, начали было разбегаться. Александр шел в первых рядах. Выше других на целую голову, он издали увидел, как толстый торговец с толкучки вырвал у молодого парня красный флаг, швырнул его на снег и начал топтать. Александр раздвинул локтями соседей, поднял с мостовой поломанное древко и огрел им торговца по затылку. Другого он ударил по ногам, а третий от одного вида Александра, не оглядываясь, побежал в переулок. Другие рабочие тоже начали засучивать рукава. Тогда Александр поднял красное знамя над головой и во весь голос закричал: «Вперед, товарищи, за правое дело!»

Демонстранты снова собрались и двинулись дальше.

— Это был встречный бой, я так думаю, — сказал Александр, — ну, а ночного еще не пробовал. Разве только на Каменном Броде! Так ведь то из-за девчат. Пришли как-то Рыжов Ванька и Калновский Федя, ну мы и застукали их. Раз так, мол, лезьте, голубчики, на забор, пойте петухом! Спели. А теперь, голубчики, поползайте в пыли. Чтобы знали, как заигрывать с нашими…

Ворошилов стоял в стороне. Заметив, что он только сжал губы, в то время, как другие весело смеялись, Александр растерялся и оборвал на полуслове.

— Хорошо ты агитацию проводишь, — покачал головой Ворошилов. — Этих хлопцев давно уже в партию втянуть надо, а ты гоняешь их, как соленых зайцев.

— Я ж агитировал потом, — пробормотал обескураженный Александр. — Вот, ей-ей! Спросите Гусарева, разве я не говорил им про «Царскую казну и народный карман»?

Все громко захохотали, и Пархоменко еще больше смутился.

Тень упала уже на всю поляну, сильнее запахли цветы, и в кустах защелкал соловей. Кто-то вспомнил, что на одиннадцать часов вечера в Александровском овраге назначена массовка. Решили идти туда прямо со стрельбища, а пока что потолковать об этой самой книжечке — «Царская казна и народный карман». Сейчас она ходила по рукам рабочих и вызывала много вопросов.

— Вот есть еще такая книжка — «Царь-последыш», — осмелев, сказал Александр. — Я только не совсем разобрал, в чем там толк.

Ворошилов сел в середине кружка, достал из бокового кармана потертую уже газетку — сверху на ней стоял заголовок, напечатанный мелкими латинскими буквами, а чуть пониже большими, по-русски: «Вперед» — и, разворачивая ее, сказал:

— Об этих книжках поговорим в другой раз, а сейчас послушайте про «Самодержавие и пролетариат»: наверно, товарищ Ленин писал.

Когда на небе зажглись первые звезды, рабочие по одному, по двое направились к Александровскому оврагу.

Еще совсем недавно на массовки собиралось не больше пятидесяти человек. Этой ночью собралось не менее пятисот. В овраге уже совсем стемнело, и различить друг друга можно было разве лишь по голосу. Многие попали сюда впервые, добирались кручеными тропками, и чуть ли не на каждом повороте у них спрашивали пароль. Оказавшись в глубоком овраге, где стояла настороженная тишина, все начинали говорить шепотом, чувствовали себя как бы в заколдованном кругу.

— Лавруша, — услышал Пархоменко знакомый голос Ворошилова, — не отходи, держись ближе к середине.

— Будешь выступать? Хорошо, только жару надо побольше.

— А разве что не так?

— Да этот нудно говорит. А народ сколько верст сюда топал!

Говорил, будто резину жевал, профессиональный оратор Сергей, но его почти никто не слушал. Потом в темноте раздался голос Ворошилова, и все сразу повернули головы в его сторону. Послышались голоса: «Володя выступает, тише!» Ворошилов сразу заговорил о революции, о том, что она уже назревает и что необходимо готовиться. Надо учиться руководить массами и не забывать, что во время революции массы должны быть вооружены.

— А раз будет своя вооруженная сила, надо иметь и своих командиров, — он говорил вполголоса, и в темноте казалось, что это говорит кто-то издали. Когда он окончил, послышался голос Кума:

— Вот мы тебя и назначим красным генералом!

— Какой из меня к черту генерал, — ответил Ворошилов. — Я в военных делах ничего не смыслю. Подумайте, товарищи!

«А в кепку, вишь, все пять пуль всадил», — с завистью подумал Александр.

Кто-то начал декламировать: «Пора, терпенью есть предел», потом несколько человек тихо запели: «Вихри враждебные веют над нами», и начали расходиться по домам. Песню знали еще немногие, большинство мурлыкало ее без слов, но петь хотелось всем.

— Ты какой дорогой пойдешь? — спросил Александр, дергая Ворошилова за пиджак.

Ворошилов взбирался наверх из оврага и, не останавливаясь, ответил:

— Никогда, Лавруша, не возвращайся тем путем, по какому пришел. Теперь, если хочешь ночевать дома, иди в обход, мимо Красной мельницы.

За ним пошли еще несколько человек. Предосторожность оказалась нелишней. Уже на полдороге их догнали двое запыхавшихся рабочих. У одного была разорвана рубаха, другой держался за щеку.

— Казаки! — выкрикнули они вместе, с испугом всматриваясь в темную степь.

— Где? — спокойно спросил Ворошилов.

— Мы пошли мимо Красной Мельницы, а они уже там. Проклятый, как врезал — рубаху распорол. Кажется, кого-то схватили.

— А вы не держитесь протоптанных дорог, — поучительно сказал им Александр. — Я никогда не возвращаюсь тем же самым путем, — но, вспомнив, что рядом идет Ворошилов, сразу закашлялся и замолчал, однако вытащил из кармана револьвер.

 

3

По улицам текли мутные ручьи, а узкие и горбатые тротуары блестели от грязи. Приближалась весна 1906 года. Александр шел, не замечая луж под ногами. За эти полгода он возмужал, стал еще шире в плечах, твердый подбородок уже покрылся черным пушком, а вдумчивые круглые глаза стали сосредоточенными и утратили беззаботность подростка. Год этот тоже не был похож на минувший: в Донбассе, как и везде, начиналась реакция. На заборах еще виднелись кое-где обрывки манифеста 17 октября, а вожаки многих партийных организаций уже сидели за решеткой.

Уцелела пока что луганская организация, у которой был свой боевой отряд. Его боялись и полиция, и казаки. Городом, даже целым районом, фактически руководил Совет депутатов, как начали называть «Рабочее собрание». В него входили преимущественно большевики.

В Совет приходили искать правды не только обиженные рабочие и мещане, но даже крестьяне из дальних сел, и решения его выполнялись, как распоряжения официальной власти.

Администрация завода, которой также не раз приходилось выполнять распоряжения Совета, отвечала на это увольнением неугодных ей рабочих. Среди них оказался и Александр Пархоменко. Он жил вместе со старшим братом Иваном, но за советом решил пойти к Ворошилову, которого чаще всего можно было застать в Совете депутатов.

В комнате с двумя расшатанными столами, полной разноголосого гомона и махорочного дыма, Александр увидел Григория из Макарова Яра. В этом селе Александр родился и жил мальчиком, а не так давно и жену взял оттуда. Григорий должен был ее знать: соседи ведь! Наверно, еще вчера ее видел, ведь она осталась у родителей. И Александр обрадовался этой встрече.

— Ты чего тут, Гриша?

— Здорово, парень, — ответил Григорий. Лицо у него было обветренное, глаза, полные солнца, блестели, как стеклышки. — Вот приехали, от общества, за правдой. Слышим, кругом люди землю у панов отбирают, а у нас, ты сам знаешь, курицу некуда выпустить. Разве мы хуже других? Так что же нам насчет этого рабочие товарищи скажут?

— Берите и сейте, нечего смотреть Ильенкову в зубы. Земля ваша.

— Так надо, чтобы какая-нибудь помощь и от товарищей была. Мы еще люди темные! Один говорит: «Сейчас», другой: «Подождем, власть, может, сама что скажет». Кабы у нас пан был, как у людей, а то этот дьявол Ильенков власть большую забрал: предводителем у них, у дворян. Одних медалей целый иконостас: только тронь его, а он сразу стражников да казаков напустит. Вот мы и хотим просить, чтобы закон такой выдали рабочие, чтобы казаки не защищали помещиков, не служили в стражниках. Тогда бы мы сразу покончили с паном.

— А пан и до сих пор держит казаков?

— Да разве ему нечем заплатить?

— Совет запретил им служить у панов.

И Александр рассказал Григорию, как Совет депутатов собрал на заводе станичников — их у одного только Гартмана работало больше тысячи — и поставил условие: либо они пойдут к себе в станицу и уговорят казаков больше не служить помещикам, либо их всех выгонят с завода. И никого из станицы не будут допускать на луганский базар.

— И послушались? — спросил Григорий, пораженный такой силой Совета депутатов.

— Говорят, уже все казаки покинули помещиков.

— Вот теперь, если б рабочие и нам помогли, мужик бы осмелел. Всех бы на ноги подняли.

— А как там мои родичи? — сменил разговор Александр в надежде услышать что-нибудь про свою Тину.

— До весны засеяли бы, — продолжал Григорий, увлеченный своими планами. — А земля-то какая! Хватило бы на всех, батька твой не лепил бы горшки. Видал я, поехал куда-то по селам, наверно, повез горшки менять. А тесть новую конюшню кладет. А на беса та новая конюшня, когда он клячу соломой с крыши кормит?

Александр показал Григорию, к кому ему обратиться, а сам снова пошел искать Ворошилова.

В партийном комитете он застал своего брата и Голого — усатого рабочего с гартмановского завода. Разговор шел на злободневную тему: о бойкоте выборов в Первую Государственную думу. Александр, подавленный увольнением с завода, тяжело опустился на свободный стул и бессильно уронил руки на стол.

— Что такой невеселый, Лавруша? — спросил его Голый, подтолкнув согнутым пальцем усы.

— Уволили, — ответил Александр, не сводя глаз со своих больших кулаков.

— К тому нам не привыкать.

— Стукнул, видать, какого-нибудь инженера? — спросил брат укоризненно, поглядев на кулаки Александра.

Александр медленно повернул голову.

— За неблагонадежность.

Голый задержал руку возле усов.

— Это уже тактика. Одного тебя?

— Троих! А завтра, наверно, еще добавят, если не вмешается Совет.

— Если б не военный завод, — сказал Голый, ухватив кончик уса, — тогда бы другой разговор был.

Пархоменко перешел на военный завод еще осенью, после очередной схватки с черносотенцами и погромщиками. Во время столкновения торговца, который нес портрет царя, подстрелили. Хотя прямых доказательств против Александра не было, его все же с завода Гартмана уволили. Тогда он устроился на военный завод, выпускавший снаряды. Мастер у Александра оказался зажиточный, имел свой собственный домик, корову и откармливал кабана. Такие не любят смутьянов. Он хорошо относился к Александру, пока не узнал, что этот опытный рабочий — также и опытный начальник боевого отряда, а в Луганске как раз в это время была сожжена старая тюрьма и убит городовой возле дома терпимости. Мастер в своем воображении все это приписал своему страшному подручному, и Александра уволили.

Устроиться на работу в Луганске с такой аттестацией нечего было и думать. Приходилось уезжать куда-нибудь подальше и снова искать работу. И Александр с кривой усмешкой сказал:

— Вот такие наши дела пролетарские.

— А ты знаешь, я вот что думаю, — встрепенулся Голый. — Тут земляки ваши были, — и он взглянул на Ивана. — Мы с Климом думали, кого бы послать, а вот вам и кандидат.

Александр не сразу понял, о чем идет речь, и ответил:

— Я тоже видел одного земляка. Помнишь, Иван, возчика Григория?

— Крестьяне уже за вилы берутся, — продолжал Голый. — Клим так считает: надо им помочь, чтобы паны почувствовали мужицкую силу. Говорит, месяц-другой у них поработаешь, а тогда — пришлем на подмогу агитаторов; может, что и выйдет.

Дальше Александр уже сам дорисовал картину, как восстанет село, волость, затем уезд. Такая сила сможет поставить перед помещиком какие угодно условия. От возбуждения у него даже глаза заблестели.

— Я поехал бы, только бы мне помогли. Агитаторов надо таких, чтобы село знали.

— И чтобы линию партию знали, — добавил Ворошилов, появившись в дверях. — Я слышу, вы про село говорите.

— Кандидата нашли, — сказал Голый, — хотя я все-таки думаю, что это не наше дело.

— Значит, пускай эсеры продолжают втирать людям очки? — Ворошилов присел к столу. — Недооцениваете вы, товарищи, силы, какая может пригодиться. Крестьян надо готовить к социалистической революции.

— Землю надо отобрать у панов — и точка, — решительно заявил Александр.

— Надо, молодой человек, сначала свалить их власть, тогда будет и точка. Крестьянин, товарищи, должен понять, что ему самому, без помощи рабочих, никогда не вырваться из-под гнета помещиков и кулаков. За тесный союз нужно агитировать, тогда и земля, и заводы будут нашими. Так-то, Лавруша! — И он потряс его за плечо. — В неблагонадежные попал? Неплохая рекомендация!

Александр — он понял, что и на этот раз «перегнул палку», — слушал с виноватым видом.

Когда он возвращался домой, на дворе уже была ночь. По небу летели рыхлые облачка, освещенные серебряным сиянием месяца. Влажный ветер отдавал землей и прошлогодними травами.

 

4

На широких полях дозревала рожь. Через неделю должна начаться косовица, а пока крестьяне не заняты работой, и это самое подходящее время, чтобы собрать сходку. За три месяца Александр успел пересказать сельчанам не одну книжку и прокламацию, наладил связи и с другими селами, где тоже волновался народ. Некоторые знали и о том, что Белокуренков Сашко, как называли Пархоменко соседи, муштрует в лесу молодых хлопцев, обучая их стрельбе из настоящих револьверов.

Слух о том, что на сходку приедут рабочие из города, еще больше расшевелил крестьян. Наступило воскресенье. Александр приказал своему отряду собраться в условленном месте в лесу.

В отряде числилось пока восемь человек, это были хлопцы, с которыми он провел свое детство, потом работал, как и они, землекопом при прокладке железнодорожной линии на Миллерово. Некоторые из них сейчас батрачили в поместье Ильенкова. Оружия у отряда было маловато: один револьвер носил при себе Александр, другой — его приятель Федька Кривосын, были еще два дробовика. Остальные парни обзавелись дубинками с заостренными железными наконечниками.

Лес, где они собрались, чтобы еще раз посоветоваться, как охранять сходку, находился за Донцом, на землях Митякинской станицы. Обитатели убогого села Макаров Яр иногда пасли в этом лесу волов, перегоняя их вброд через речку. В этом же лесу, когда Александру было десять лет, казаки избили его мать за то, что она собирала хворост. Мать слегла в постель и после того уже не встала.

Если бы не умерла мать, может быть, отец и не взял бы его из школы, в которую он ходил уже две зимы, и не отдал бы его в погонщики к грабарям. Александр работал у грабарей два года за одни только харчи да сапоги, потом из Луганска приехал его дед и взял с собой в город.

С того дня, как Александр выехал на Красную Гору, у него началась новая жизнь. Дед отдал его в «мальчики» к колбаснику.

С корзиной, полной колбас, Александр выходил с утра на толкучку либо шел к заводским воротам, где всегда кишмя кишел народ, и до самого вечера тонким голоском расхваливал свои колбасы, похожие на сухие коренья. Ему нравилось по целым дням шататься среди пестрой толпы людей. Ежедневно на базаре что-нибудь случалось: как всегда, смешно бранились перекупщицы, а то и драли друг друга за косы, ржали лошади, хрипела шарманка, на ней пищал зеленый попугай, вытаскивая за пятак «счастье» тем, кто никогда его не видел. Оборванные и завшивевшие бродяги валялись в пыли у лавок, их часто ловили на краже и тогда били смертным боем. Они ругались страшными словами, и сами часто заводили поножовщину.

Александр с детским любопытством вбирал в себя весь этот новый для него мир. Быстро и сам научился ругаться и драться. Его уже начинали бояться такие же, как он, ребята, особенно если Александр затевал с ними игру на пуговицы. Корзину с колбасой он спокойно ставил где-нибудь в сторонке, уверенный в том, что никто не осмелится вытащить из нее кольцо колбасы, хотя у запаршивевших и всегда голодных ребят от одного только запаха чеснока сводило скулы.

Острый запах колбас привлекал к себе не только ребят. За корзиной всегда бегала целая свора кривых, облезлых и лохматых собак. Расположившись поодаль, они не спускали с нее голодных глаз и, повизгивая, ожидали удобного случая. И он настал однажды, когда Александр завел драку с мальчишками. Пока он колотил одного, загнав в канаву, собаки растащили из корзины почти все колбасы и, поджав хвосты, разбежались.

Хозяин решил, что парень присвоил деньги, нарочно выдумав историю с собаками. Обиженный, Александр ушел от колбасника и стал помогать своему деду, работавшему водовозом. Теперь он разносил по городу воду, по копейке за ведро, а вечерами рассказывал, как вкусно пахнут у господ на кухне разные яства, и долго, голодный, не мог заснуть. Дед наконец подыскал ему место дворника у одного купца. Пригожий и сметливый дворник понравился зятю хозяина — инженеру, и тот взял его к себе на шахту прислуживать.

Сразу же шахтеры, ненавидевшие инженера, начали насмехаться и над его служителем. Хотя на Александре теперь были начищенные сапоги, белый воротничок, даже медное кольцо на правой руке, девушки все же предпочитали гулять с оборванными и замусоленными коногонами, а не с ним. Это очень обижало Александра, и он начал стыдиться своего положения. Случай помог ему устроиться на этой же шахте в мастерскую, а вскоре он снова переехал в Луганск и поступил на завод Гартмана…

Все это пришло на память Александру, пока он со своими хлопцами поджидал в условном месте «гостей». С опушки леса село Макаров Яр было видно как на ладони. По площади, где стояла церковь и памятник «царю-освободителю», бродили люди. Возле волостного правления на ступеньках сидели хуторяне. К помещичьему подворью, напротив волостного правления, подъехал запряженный парой лошадей фаэтон. Взбитая копытами пыль стояла высоким столбом, закрывая весь дом.

— Видать, земский начальник приехал, — сказал Федька Кривосын.

У земского начальника Филатова, женатого на дочери Ильенкова, были в Макаровоярской волости свои большие имения.

— А наши, видно, не приедут, — сказал Александр, взглянув из-под ладони на солнце, — оно стояло уже высоко над головой. — Народ только взбудоражили.

Как раз в это время к волостному правлению быстро подъехали на велосипедах двое людей. Следом за ними скакал пристав с конными стражниками. Один велосипедист успел вскочить в правление, другого стражник догнал у самого крыльца, и велосипед жалобно зазвенел под лошадиными копытами.

— Ты кто таков? — прошипел пристав, обозленный тем, что прозевал велосипедистов на дороге, где он выставил засаду.

Запыхавшийся велосипедист поднялся на ноги и, нахмурившись, ответил:

— Рабочий! — Это был Иван Пархоменко. — Что же, уж и домой нельзя ездить? — спросил он сердито и увидел прямо перед глазами револьвер. Иван схватил коня за уздечку и одновременно отшатнулся в другую сторону: пуля пролетела у самого его уха и попала в шину велосипеда, из нее с шипеньем вырвался воздух.

Пристав выстрелил три раза, и каждый раз морда лошади спасала Ивана. На выстрелы начали сбегаться крестьяне, но стражники встречали их нагайками. Однако в четвертый раз выстрелить приставу не дали. Чья-то рука изо всей силы рванула его за шашку. Он опешил, увидев себя и стражников в тесном кольце возбужденных, с горящими злобой глазами мужиков с кольями и вилами в руках.

Пристав еще больше оторопел, когда увидел группу вооруженных парней. Впереди, с револьвером в руке, бежал Александр. Его отряд взял стражников в кольцо. Александр подошел к приставу и насмешливо сказал:

— Точка! Будет тебе играться. Тоже мне кабардинец! Снимай оружие и ступай к черту в пекло!

То же самое на все лады кричали крестьяне, а один даже подпрыгнул и ловко вырвал из рук пристава револьвер. Пристав растерялся: его уже начали толкать, и он, сжав зубы, снял через голову шашку и швырнул на землю.

— Вот так бы и давно. Все сдавайте оружие и убирайтесь ко всем чертям! — торжествовали крестьяне.

Обезоруженные стражники поплелись обратно, опустив головы, украшенные синяками и шишками.

— Кто еще приехал? — спросил Александр брата, с торжеством надев на себя шашку пристава.

— Василь Шайба, — ответил Иван, растирая помятые бока.

Шайба, работавший когда-то вместе с Александром на заводе, уже протягивал ему руку.

— Что же ты нас в штыки встречаешь?

— Это они, видно, не знали, как нам оружие отдать, — смеялся в толпе Григорий. — Теперь пусть товарищи рабочие отдохнут с дороги, а мы еще кое-кого оповестим, они тоже хотят послушать.

Тут же договорились провести сходку на следующий день, чтобы успеть оповестить и другие села.

На другой день все улицы Макарова Яра была запружены подводами и людьми, съехавшимися из Суходола, Подгорной, Новобожедаровки и Хрящевской. Площадь перед волостью кипела, как ярмарка. Но дубовые ворота усадьбы Ильенкова были на запоре, только из окон дома выглядывали испуганные лица. Под окнами ходил часовой с дробовиком за плечами, поставленный сюда Александром. Часовые были выставлены и за околицей села.

Сходка началась после обеда. На крыльцо волостного правления вышел старшина, а за ним Григорий, Александр и двое луганских рабочих, которые приехали на велосипедах… Старшина беспомощно поглядывал на людей, как бы пытаясь сказать: «Вы сами видите, как я хочу говорить, — принуждают», но Александр подтолкнул его локтем, и он выкрикнул:

— Теперь я вижу, чья возьмет! Может, не сегодня и не завтра, а землица таки вернется к нам. Заскучали мы по ней, люди милые, ой, заскучали, детки! Спасибо вам, что наставили нас на путь истины.

Говорили до самого вечера, до хрипоты, и каждый махал кулаками в сторону усадьбы, где притаились Ильенков с Филатовым.

— И я так думаю, — сказал под конец Григорий, — оставить надо помещику столько земли, сколько он сам выкосит, а его барыне столько коров, сколько сама выдоит. Остальное отобрать — и точка, как говорит Яковлевич. — Александр наклонился к нему и что-то прошептал. — И еще вот что, — добавил Григорий, — нынче же забрать из усадьбы всех наемных рабочих, батраков и всю прислугу. Пусть паны сами на себя работают.

Волна удовлетворения, смеха и острых шуток покатилась от крыльца во все концы площади. Каждый представлял себе круглого, как арбуз, одутловатого лицом Ильенкова с косой в поле, а его жену с подойником возле коровы, и снова хватались за животы. На такое зрелище стоило посмотреть, и поэтому наутро, когда возобновилась сходка, народу на площади не уменьшилось, а даже прибавилось.

В усадьбе никого уже не осталось из батраков, и из длинных свинарников доносилось голодное хрюканье свиней, лошади вытаптывали посевы, коровы мычали, а пан Ильенков, разморенный духотой и страхом, задыхался на веранде от злости.

В полдень на сходку пришел из усадьбы Филатов, одетый в форму земского начальника. Насупив брови, он окинул злым взглядом организаторов сходки и бледного от страха старшину и тоном, каким привык обычно разговаривать с крестьянами, коротко спросил:

— Что это, бунт?

— Нет, господин земский начальник, — ответил Александр, подмигивая окружающим. — Мы совещаемся тут, что с вами сделать.

— Посадить в каталажку, в арестантскую! — крикнули из толпы. — Туда, куда нас сажал, чтобы знал, как пороть мужиков.

— Я пришел от господина Ильенкова, — сразу переменил тон Филатов: перед ним было море рассерженных голов. — Я пришел сказать, что помещик требует вернуть хотя бы часть наемных рабочих.

Но Филатову не дали закончить и под общий крик отвели в арестантскую. Старшина мелко крестил лоб и то и дело пил из ведра воду.

Один за другим снова выходили на крыльцо крестьяне и рассказывали о своем бедственном положении. У пана были бескрайние поля, табуны коней, стада свиней, он платил гроши наемным рабочим, а за аренду одной десятины сдирал по двадцать пять рублей. И если крестьянин не мог заплатить и пану, и за подати, земский распродавал с торгов последние его пожитки.

— Пусть он об этом послушает, — сказал Александр.

Земского снова вывели на крыльцо. Он стоял, понурившись, а на его голову, как камни с неба, сыпались проклятия и укоры. Потом кто-то предложил его разжаловать — пусть снимает форму. Филатов скривил губы и молча снял с себя белый китель и фуражку с гербом. Но этим собрание не удовольствовалось: он должен отречься навсегда от своей позорной службы. Филатов закусил до крови нижнюю губу и молчал. На площади тоже наступила могильная тишина. Только слышно было, как где-то на соседнем дворе пищали цыплята. Наконец земский начальник едва слышно проговорил:

— Хорошо, я отрекаюсь.

— Честное слово? — спросил, обрадовавшись, Александр. — Значит, точка. Можно поверить на слово?

— Я дворянин, этого достаточно, — с обидой ответил Филатов.

На площади воцарилось такое веселье, как будто люди неожиданно самым лучшим образом решили все дела.

— Думаю, теперь можно вам передохнуть, — также повеселев, сказав Филатов, нагнувшись к Александру, — ведь такая жара! Пойдемте ко мне, пообедаем, искупаемся и разрешим остальные вопросы без ссоры.

Александр так и подскочил.

— Мы тебя и тут выкупаем! Слышите, — обратился он уже к собранию, — барин хочет меня подкупить.

Сквозь толпу насильно протискивалась какая-то женщина. Когда она оказалась перед крыльцом, Александр узнал жену Филатова. Она была взволнована, а увидев своего мужа без кителя, раскрыла в удивлении глаза.

— Тебя били, Нил? — воскликнула она испуганно.

— Я только в холодной посидел, Маша!

— Но папа сидит голодный! — Она, засверкав глазами, обратилась к собранию: — Вы что, не можете этого понять? Это… это издевательство! Кто вам позволил забрать кухарку от предводителя дворянства? Вы будете за это отвечать! А ты, Нил, напиши папе, что тебя не отпускают мужики.

Появление барыни и ее решительное наступление смутили Григория, который служил в усадьбе батраком. Он растерялся и, глядя на Пархоменко, заморгал глазами. Александр перегнулся через стол.

— Вам никто не давал слова, барыня. У нас порядок.

Филатова теперь уставилась на Александра и завопила так, словно кто-то дернул ее за косу:

— Тебя первого посадят, чтоб не бунтовал мужиков, забастовщик!

Тем временем Филатов написал что-то на клочке бумаги и через старика, который стоял рядом, передал записку жене. Она быстро пробежала ее глазами и повернулась было, чтобы идти назад, но Александр загородил ей дорогу.

— Записочку надо показать собранию, раз муж арестованный.

Барыня быстро опустила бумажку за корсаж и вызывающе посмотрела на Александра. Филатов стоял бледный, видимо, боясь, что станет известно содержание записки. В толпе, как ветер прошелестели слова: «В пазуху спрятала». Александр покраснел, как мак.

— Вы не хотите отдать записку? — спросил он, еще сильнее покраснев и не решаясь заглянуть туда, где исчезла записка.

Барыня молча, с крепко сжатыми губами, отрицательно покачала головой.

— Доставай, доставай, — зашумели в толпе.

— А то я полезу. Дело общественное, а баба не в обиде будет на молодого, да еще и чернявого!

В записке, которую пришлось взять у барыни силой, Филатов советовал тестю вызвать из Митякинской станицы казаков, «ибо крестьян можно умиротворить только оружием».

— Вот такое ваше дворянское слово! — покачал головой Григорий. — Сказано, что потайная собака — что пан: коли не укусит, так залает. Ну, как общество думает, что с ним делать?

— Пусть дает подписку!

Филатов даже позеленел от злости, но все же дал письменное обязательство, что больше никогда не будет служить земским начальником. Но перед тем как отпустить его домой, к Ильенкову послали делегацию для переговоров.

Ильенков, словно выброшенный на берег сом, задыхался на веранде от астмы и злобы: мужики, которые прежде не смели пискнуть, позволяют себе не только митинговать, но и оскорблять его самого, зятя и даже дочь! Вместо записки жена Филатова передала ее содержание на словах и еще добавила: «Надо сейчас же послать, пусть дадут полсотни казаков!».

Местный кулак Моргун, который пришел тайком и теперь стоял возле дверей, утвердительно кивал головой:

— Как же, разумеется!

— Сотню, две! — кричал Ильенков. — Чтобы село под метлу вымести. Я их перевешаю, я их… — Приступ астмы перехватил ему горло. Дочка подала стакан воды. Он застучал об него зубами. — Завтра тут снова будет тихо, как на кладбище. Кто там? — Ильенков схватил в обе руки по револьверу.

Моргун, узнав прибывших, боязливо ступил за дверь.

— Это только делегация, — сказал, стоя на ступеньках, Александр и насмешливо улыбнулся, заметив перекошенное от страха лицо помещика. — Оружие и у нас есть, барин!

В кармане у Александра был револьвер, а через плечо висела шашка пристава.

Ильенков плаксивым голосом начал:

— А, с тобой ораторы? Не буду разговаривать: они не крестьяне.

— Да, только скот у вас пасли, — сказал Иван Пархоменко.

— Вы тоже, кажется, только сегодня стали крестьянином. Много накосили? Не буду с вами разговаривать!

— Не хотите? — спросил Александр, пощипывая усики. — Сожалеем, что пришли. Мы от общества посланы.

Ильенков вскипел и схватился за грудь.

— Вот до чего вы своего пана довели. С тобой я еще могу разговаривать, тебя я помню, ты, кажется, пастухом был у меня.

— А теперь я не хочу с тобой разговаривать. Точка. Так и доложим собранию.

Под Ильенковым жалобно заскрипел стул, однако делегация, не оглядываясь, пошла обратно. По двору с дробовиком за плечами ходил Савка, сухой и злой одноглазый казак, который за рюмку водки мог продать кого угодно. Он и сейчас был пьян, но, не выдержав взгляда Александра, съежился и чертыхнулся.

Крестьяне понимали, на что надеялся и чем себя тешил Ильенков. Они с тревогой поглядывали на улицу, спускавшуюся к Донцу. Еще больше волновался Александр. Нужно было выбить у Ильенкова и эту надежду, тогда он не выдержит. Площадь, как и в первый день, все еще чернела от толпы, а дело не подвигалось. И Александр теперь не отрывал глаз от реки, которая серебряной чешуей поблескивала на солнце.

С полсотни казаков переправились на лодках через Донец. Но только они вошли в село, как неожиданно со всех сторон их окружили крестьяне с кольями и вилами. Казаки привыкли полагаться на острые сабли, а еще больше на быстрые ноги лошадей, тогда они могли бы нагнать страху своим диким гиканьем и свистом, а сейчас они плелись пешком и за плечами были только дробовики. Кто-то несмело попробовал защищаться, но Федька Кривосын, с револьвером в руке, закричал:

— Будете нахальничать — сироты по вас будут плакать. Берите у них ружья.

Обескураженных и перепуганных казаков привели на сходку. Их встретили таким градом ругани, что казаки не смели и глаз поднять.

— Продажные вы души, — сказал Александр, — зачем вас принесло? Мы ссоримся с помещиком, с капиталистом, а вы чего вмешиваетесь?

— Разве ж мы знали? — проговорил чуть ли не сквозь слезы самый молодой казак.

— Вам пан — брат, или сват, или за свой стол посадит?

— Вот крест святой, не пошли бы, кабы знали, зачем, — перекрестился старый казак.

— Или не хотите, чтобы вам красного петуха подпустили?

Теперь уже начала клясться вся полсотня казаков, что больше никогда не будут заступаться за пана.

Ильенков видел с веранды, как вели через площадь обезоруженных казаков и как потом они, понурившись, шли обратно, а кое-кто из них даже погрозил на окна кулаком. Теперь уже никакой надежды не оставалось. Пока прибудет из Славяносербска полиция, подохнут свиньи, коровы и лошади, да наступало время и за косовицу браться, а делегация от собрания больше не приходила. Ильенков хотел было послать за нею одноглазого Савку, но тот был совсем пьян и даже пробовал целиться из дробовика в помещика. Может, и он уже перешел на сторону мужиков? А больше послать было некого. Филатов и его жена боялись теперь высунуть нос из дому. Можно с ума сойти! Хоть сам предводитель дворянства иди и проси к себе делегацию, которую выгнал. Новый приступ астмы сдавил Ильенкову грудь.

Теперь собрание могло выжидать спокойно. Помещику больше ничего не оставалось, как самому начать переговоры, а тогда уж они выложат свои условия.

На четвертый день с поручением от Ильенкова в волостное правление явился нотариус. Уж одно то, как вкрадчиво пожимал он руки всем присутствующим, показывало, что победа крестьян была полной, — и действительно вскоре договорились по всем пунктам. Тут же подписали условие, по которому Ильенков, до тех пор, пока на то будет воля общества, сдает свою землю в аренду безземельным крестьянам не по двадцать пять рублей, а по одному рублю девяносто копеек за десятину, повышает заработок батракам и оплачивает все убытки, причиненные крестьянам стражниками.

Когда подписи на договоре были скреплены печатями волостного правления и нотариуса, Александр облегченно вздохнул, потянулся и, хлопнув по спине Григория, сказал:

— Точка, дядька! Вот что значит организация. Теперь можно и искупаться.

Крестьяне медленно расходились с площади, сбитой за четыре дня в порошок. Поднятая пыль висела над селом, как розовый туман.

Вместе с Александром пошел купаться на Донец Федька Кривосын, а Иван со своими товарищами отправился к отцу. Его хату было видно с берега. Александр уже собрался прыгнуть в воду, но еще раз оглянулся на отцовское подворье. Там почему-то забегали люди, потом кого-то вывели из хаты, на них набросились сразу несколько человек, и все сбилось в кучу.

— Федька, ты видишь? — спросил Александр взволнованно.

— Полиция!

У ворот собралась толпа. Видно было, как люди размахивали руками, наверно, и кричали что-то, но здесь не было слышно. В толпу кто-то ворвался верхом на лошади и тоже замахал руками, вероятно, уговаривал.

— Надо бежать! Одевайся, Федя.

— Полиции в руки? Разве теперь соберешь людей? Прыгай в лодку!

К берегу с горы бежала какая-то женщина. На солнце ее волосы, казалось, пылали огнем. Александр узнал свою жену и побежал ей навстречу.

— Что там случилось? — закричал он еще издали.

Жена, бледная и испуганная, держалась за сердце.

— Исправник с полицией. Тебя ищут. Ивана и Василя арестовали. Хотели бить, а дядьки за колья… Теперь все пропало!

— Договор уже подписан, и печать поставлена, — растерянно сказал Александр и как-то по-детски сморщился, наверно, поняв пустоту этих слов.

На околице села показался всадник. Он скакал к реке.

— Возвращайся, Тина, а я в лесу перебуду. Не беспокойся: господин исправник опоздал. — Александр прыгнул в лодку, где Федька уже держал над водой весла.

Смущенно улыбаясь жене, которая грустно смотрела ему вслед, Пархоменко словно впервые заметил, что она скоро станет матерью, и виновато проговорил:

— Не волнуйся, тебе нельзя, а я не пропаду.

 

5

Приближался вечер. Тина, покормив ребенка, носила его по комнате и, щекоча розовое тельце, приговаривала: «Агу, маленькая, агу». Дитя сморщилось, а затем улыбнулось. Материнское сердце забилось от радости. Вот придет муж, и она ему покажет, какая у них уже большая дочка.

Тина невольно посмотрела в окно на улицу, по которой всегда в это время возвращался с завода ее Александр. Вместо мужа она увидела на противоположной стороне какого-то длинноногого, с тараканьими усами, субъекта — тот быстро отвел пронзительные глаза и равнодушно зашагал вдоль забора. Тина почувствовала, как у нее похолодело внутри.

За четыре года жизни с Александром Пархоменко она уже научилась угадывать среди прохожих подозрительных людей, — когда они начинали вертеться возле их жилья, это всегда приводило к аресту Александра.

Так было в Ольховой, когда он в девятьсот шестом году был вынужден в течение трех месяцев прятаться и только после этого смог наконец поступить на литейный завод. Тина вспоминает эти дни и невольно прижимает ребенка к груди. Теперь она по-другому относится к этим арестам и к тому, что делает Александр, но тогда, когда он, отсидев за макаровоярский бунт, вышел из тюрьмы, она подумала, что ей уже не будет проходу. Муж-«арестант», и Тина боялась смотреть в глаза своим подругам. Но Александр чувствовал себя так, словно это его возвеличивало, он только посмеивался, когда его робкая жена вздыхала про себя. Потом Тина поняла, что разные бывают арестанты, и, когда к ним снова пришли с обыском, уже не плачем, а пренебрежением встретила пристава. Где-то на дне сердца ворошился страх, что снова могут взять от нее мужа, но теперь она смотрела на него, как на героя, и согласна была молча претерпеть любые невзгоды, какие придется испытать.

Когда Александра забрали в девятьсот девятом году и посадили за решетку на целый год, она увидела, что на заводе рабочие относятся к ней с необычной теплотой, что каждый пытается чем-то помочь. Тогда она впервые по-настоящему осознала свой путь. Заберут царские палачи Александра — она знает, что ей делать на воле: будет помогать, как сумеет, его товарищам.

Внесенного в «черные списки» Пархоменко нигде не принимали на работу. Он возвращался домой и, глубоко пряча свое настроение, говорил, усмехаясь: «Не пришлось мне в школе учить географию, так будем догонять теперь. Поедем в Дебальцево, может, туда еще не доскакали «черные списки». И они поехали в Дебальцево. Вот уже третий месяц, как Александр работает на механическом заводе.

Тина смотрит в спину длинноногому субъекту, который неохотно отходит от их жилища, и вспоминает, что в день обыска, месяц тому назад, точно такая же длинноногая фигура промелькнула перед окнами. В памяти запечатлелась эта острая спина, узкие плечи, длинные ноги и развинченная походка. Значит, сегодня опять надо ждать какой-нибудь неприятности.

Первый страх уже рассеялся, и она почти спокойно — только руки слегка дрожали — начала перелистывать книжки, которые вчера еще читал Александр. В. Либкнехт. «Пауки и мухи», — это какая-то новая книжка. Тина взглянула на вторую страничку. Цензурного разрешения не было. Она отложила ее в сторону. Брошюра Ленина «Что делать?» вложена между страницами «Нашего журнала». Тина усмехнулась такой немудреной конспирации, отложила и эту книжку. «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина. Приложение к «Ниве». Это, пожалуй, можно оставить. «Кобзарь» Тараса Шевченко она повертела в руках, раскрыла наудачу и, прочитав только одну строчку: «Людей у ярма запрягли пани лукавії», покачала головой и тоже отложила в сторону. Там же оказался какой-то список — может быть, это члены революционного кружка? Газета «Звезда» выходила, как и другие, и она ее оставила на столе.

Кучку отложенных книжек надо было где-то спрятать. В комнате, которую они снимали, были лишь голые стены, кровать у стены, расшатанный стол под окном да колыбель для младенца; даже маленького Ванюшку, которому уже было четыре года, негде было положить спать. Бежать сейчас в хлев небезопасно: кто-нибудь может заметить. На чердаке прятать нельзя, она не раз слышала, как там кто-то топчется по ночам, особенно когда у Александра собираются его товарищи.

В это время Тина услышала со стороны огорода отчаянный крик Ванюшки. Распахнув дверь, она увидела гусака, который, вытянув шею, гнался за малышом. Тина обернула книжки тряпкой и побежала с ними выручать сынка. Вытирая слезы на личике сына, она положила сверток в бурьян, да там его и оставила.

Уже стемнело, но Александр все еще не возвращался. Ванюшка капризничал и не хотел спать, пока не придет отец и не расскажет ему сказку.

— Какая тебе нужна сказка? — спросила Тина, начиная сердиться.

— Про Ивасика-Телесика, как его взяли гуси на крылышки и подняли высоко-высоко, выше хаты, выше ворот, и ему все было видно: и наша хата, и станция, и завод. А дед и баба думали, что его нету.

— Ты же знаешь сказку.

— Я хочу еще раз послушать. А почему наш гусак не дает садиться на него?

Мечтая о полетах в небе, Ванюшка, не дождавшись отца, заснул поперек кровати, в изножье. Тина, не зажигая лампы, сидела в темноте и ждала. Под самым окном промелькнула какая-то тень и, перейдя на другую сторону улицы, остановилась под забором — наверно, шпик! Затем прошел городовой и тоже как будто где-то невдалеке остановился. Прошло еще двое пьяных, а может, они только прикидывались пьяными, потому что, как только прошли мимо окна, замолчали. Тина была уже ко всему готова. Она не позволит себе плакать и даже не побледнеет, если эти злодеи появятся на пороге.

На дворе уже светало, а Александр все еще не возвращался. Исчезли под окнами и шпики. Теперь уже не было сомнения — его взяли где-то по дороге. Тина горько вздохнула и начала собирать мужу передачу. Дождавшись утра, она завязала в узелок пару белья, краюшку хлеба, печеной картошки, полдесятка яиц и с ребенком на руках вышла на улицу.

Она пойдет сначала в полицию: там должны сказать, куда забрали ее мужа.

На полдороге ее догнал товарищ Александра.

— А я бежал к тебе, — проговорил он смущенно, заметив печальное и суровое, похудевшее за ночь лицо Тины, — Куда это ты собралась?

— Александру передачу несу в тюрьму.

Товарищ смутился еще больше.

— Вот ведь беда! Я еще вчера должен был предупредить тебя. Александр выезжал на сходку. Верст за тридцать отсюда. Только утром вернулся и прямо пошел на завод, а ты передачу…

Тина насупила брови, но глаза под бровями заиграли веселым блеском.

— И не позавтракал? Вот это и передай ему. — Потом, смутившись, добавила: — Только про передачу не говори. Лучше скажи, дочка уже смеется.

Александр возвратился только поздно вечером. Он был весел, подвижен и словоохотлив. На сходку, которую здесь собрали впервые, явилось много рабочих, настроение у всех было боевое, а главное — отлично провели полицию. Про сходку, наверно, никто и не догадывался. Тина, напрасно промаявшаяся целую ночь, хотя и рада была возвращению мужа, но не удержалась, чтобы не упрекнуть его.

— Хоть бы предупредил! А тут еще сыщики весь день лазят, вынюхивают.

— За это они деньги получают, Тина. Это даже приятно: охраняют, как губернатора. Дочка уже спит? — И он с ласковой улыбкой наклонился над колыбелью. — А предупредить не успел. Прости.

Ванюшка ревниво потянул его за палец.

— Папка, почему наш гусак не хочет взять меня на крылья?

— Потому что он живой, сынок, не из сказки, он хозяйский. Как вырастешь, садись на настоящие крылья, будет надежнее. Хочешь, я тебе расскажу, что в лесу видел?

Ванюшка взобрался к отцу на колени и после первых же его слов заявил:

— А я не боюсь волка, я его топором.

Пархоменко лег на кровать и по привычке потянулся за журналом. Раскрыв его, он с тревогой взглянул на жену:

— Это ты вытряхнула или кто чужой был?

— Книжки? — спросила Тина, подняв голову над шитьем. — Я их вынесла. Ты такой неосторожный, а к нам даже в окна заглядывают.

— Волков бояться… Захотят, так и без этого возьмут. Принеси, я дочитаю.

Тина вздохнула и укоризненно покачала головой. Из лежавшего в бурьяне узелка она вытащила список и спрятала его под комьями земли, книжки принесла Александру и взволнованно сказала:

— Опять длинноногий ходит по той стороне.

— Значит, можно не закрывать окна на всю ночь, — шутливо ответил Александр, — хоть какая-нибудь польза будет от шпика.

Около полуночи, когда Александр уже собирался лечь спать, послышался стук в дверь, одновременно под окном появилась круглая и словно взнузданная усами морда городового. Тина окинула долгим взглядом Александра, и на глаза набежали слезы.

Полицейские заполнили маленькую комнату. Околоточный надзиратель сразу же бросился к кровати и засунул руки под подушку. Никакого оружия там не оказалось, в карманах брюк тоже ничего не нашли, тогда жандарм присел к столу и начал перелистывать книжки. Увидев брошюру Ленина, которая выпала из журнала, он, играя темляком, спросил:

— Вы эту книжку читали на сходке?

— Нет, другую, — ответил Пархоменко задорно.

— Одевайтесь.

Александр надел кепку, поцеловал детей и пошел намеренно бодро. С женой попрощался у калитки.

 

6

На перроне вокзала, под июльским солнцем, голосили женщины, повиснув на шеях у своих мужей. Их окружали заплаканные дети. Бородатые воины, с кокардами на измятых фуражках, целовали в последний раз родных и, перебраниваясь с конвоирами, прыгали в товарное вагоны. Их отправляли на фронт. И строже, чем когда-либо прежде, жандармы следили за тем, чтобы кто-нибудь случайно не выкрикнул громко, что их гонят на смерть. Мировая война шла уже второй год, в городах и селах уже было полно калек, а на фронт посылались все новые и новые маршевые роты.

Из Луганска отправляли партию больше чем в сто человек. Почти все это были рабочие, которых высылали на фронт за участие в забастовке на гартмановском заводе. Летом 1916 года около пяти тысяч рабочих, доведенных до голода, бросили станки и заявили, что будут бастовать до конца, какие бы ни были последствия. Они добивались повышения заработной платы: жизнь подорожала в полтора раза. Однако в ответ на забастовку администрация завода объявила локаут и уволила всех, а полиция арестовала стачечный комитет и около сотни наиболее активных рабочих.

Чтобы не попадаться лишний раз на глаза жандармам, Александр Пархоменко забрался в самый угол на верхние нары и оттуда, через головы других, с грустью смотрел в окошко на жену с ребенком на руках. Ванюшка стоял возле матери и кулачками размазывал по щекам слезы. Жандармы бесцеремонно выгоняли их с перрона. Пархоменко схватил лежавшее у него под головой полено и по пояс высунулся из окна.

— Ты кого это так гонишь, разбойник? Солдаток? Еще мужья не успели отъехать, душа из тебя вон, а ты уже нахальничаешь? Ты сюда подойди, меня тронь!

Жандарм зачмокал толстыми губами.

— Ишь какой бравый! А ну, убери голову внутрь вагона, коли приказываю, а жена пусть идет и в грамотку тебя запишет.

К вагонам приближался жандармский ротмистр, и Пархоменко, погрозив кулаком, снова спрятался в вагон. Встречаться с жандармами, которые могли его узнать, было небезопасно. За забастовку Пархоменко должны были арестовать в первую очередь, потом, закованного в кандалы, отправили бы к воинскому начальнику, а оттуда немедленно на фронт. Александр Пархоменко скрывался несколько дней и затем сам явился в воинское присутствие. Теперь его как добровольца посылали не на фронт, а для начала в запасный батальон, в Воронеж.

Поезд уже стучал колесами, но в вагоне все еще стояла тишина, нарушаемая только тяжелыми вздохами. Мокрые от слез глаза невидящим взглядом смотрели куда-то вдаль, и странно было увидеть одно лицо, которое чему-то улыбалось. Тщедушный человечек, в измятой гимнастерке и обвисших штанах на узких бедрах, не мог усидеть на месте.

— Не дождешься смерти? — спросил Пархоменко, раздраженный его бессмысленной улыбкой.

— Угадал, друг, — обрадовался тот, что наконец можно поговорить. — Уже сколько раз думал о ней, о смерти, но и тут деньги нужны, а на фронте ее даром раздают — и прямо в царство небесное.

— Скотина, и та ревет перед убоем.

— Жизни жалко. Даже кошку, и ту хозяин кормит, а трудящиеся везде голодают. Теперь говорят: «Защищай, Василий Макогон, веру и царя», — а я голодовал до войны…

— Будешь голодовать и после войны, — закончил за него Пархоменко. — Это такая война, товарищ Макогон.

— Так за что же мы воюем?

— Одни воюют за то, чтобы удержать награбленное, а другие — чтобы еще больше награбить. А ты неси им свою голову.

— По-вашему, значит, не надо защищать Россию? — вызывающе бросил кто-то с нижней полки.

Пархоменко заглянул под нары и встретился с колючими глазами какого-то тонкогубого парня.

— Россия, товарищ, — это народ, а народу чужие земли не нужны. Это капиталисты спят и во сне видят новые колонии.

— Зачем же ты идешь тогда воевать, да еще добровольно? — ехидно спросил тонкогубый и подмигнул тщедушному человечку, который тоже добавил:

— Вот верный вопрос, скажи насчет себя.

— Воевать надо, только надо знать — с кем, — ответил Пархоменко и обратился к Макогону: — Ты смерти ищешь, а я не хочу умирать, я хочу бороться. Воевать есть с кем и кроме фронта. Вот хотя бы взять такой пример: на паровозостроительном заводе чистая прибыль против мирного времени увеличилась на семьдесят пять процентов, а рабочим не хотели прибавить пятака. Что ж нам — с голоду подыхать, ежели на базаре все подорожало вдвое? Если б я мог жить по-человечески, разве допустил бы, чтобы у меня дочка от малокровия умерла? Ну и забастовали. А я что, должен ждать, пока меня опять посадят? От Воронежа до фронта путь далекий. А ты вот, тонкогубый, — добавил Пархоменко, повернувшись в его сторону, — наверно, испугался, что я «Георгия» раньше тебя получу? Я тебе все крестики оставлю, даже деревянный.

Тщедушный человечек уже не усмехался, а, уставив в землю глаза, только качал головой.

— А говорят, мастеровым легче. Ну тогда, Василь, сядь и молчи. — Он присел на край полки и задумался.

Тонкогубый с оскорбленным видом свертывал цигарку, Другие тихонько переговаривались каждый о своем. Солдат с перевязанной рукой, у самых дверей, сперва закачал головой в такт какой-то мелодии, а потом запел грустно, с надрывом:

Эх, пойду ли я, сиротинушка, С горя в темный лес, В темный лес пойду, Я с винтовочкой. Сам охотою пойду, Три беды изделаю: Уж как первую беду — Командира уведу, А вторую ли беду — Я винтовку наведу, Уж я третью беду — Прямо в сердце попаду…

Заложив руки под голову, Пархоменко слушал песню и думал: что ему делать, когда он очутился среди этих приговоренных к смерти «солдатушек», которые ненавидели войну, но молча несли свои головы под пули?

Последующие дни промелькнули для Пархоменко, как странички скупого дневника, написанного человеком, с головой окунувшимся в события.

Новый год — 1917-й — он встречал в Москве. Из запасного батальона в Воронеже, где Пархоменко успел разагитировать солдат, читая им про наши «победы» на фронте, его охотно выпроводили в Москву на медицинский осмотр. Командир батальона, вероятно, был рад, что наконец избавился от беспокойного солдата. Комиссия послала Пархоменко в экскаваторную роту, стоявшую под Москвой. Военный партийный комитет поручил ему вести в роте пропаганду.

Двадцать четвертого февраля по Москве пошел слух, что в Петрограде начались выступления рабочих. Начало положили женщины, они с криками: «Долой войну!», «Хлеба!» — снимали мужей с работы. С Выборгской стороны волнение перебросилось на другие районы. Идут стычки с полицией.

Двадцать пятого февраля Пархоменко наведался в партийный комитет. Общее мнение товарищей было такое: в Петрограде начинается революция. Экономические условия уже отошли на задний план, на митингах кричат: «Долой царя, да здравствует Временное правительство, учредительное собрание, восьмичасовой рабочий день, долой империалистическую войну!..» На улицах в Москве было полно народу. Солдаты в роте день и ночь спорили. Кое-кто еще верил, что царь заботится о народе, а министры прячут от него правду. Войну все ненавидели, но не знали, как можно с нею покончить.

Двадцать восьмого февраля в Москве получили с нарочным манифест социал-демократической партии большевиков ко всем гражданам России — в нем сообщалось, что твердыня русского царизма пала. «Благоденствие» царской шайки, построенное на костях народа, рухнуло. Столица в руках восставшего народа, части революционных войск перешли на сторону восставших. Центральный Комитет призывал по всей России брать дело свободы в свои руки, сбрасывать царских холопов, звать солдат на борьбу! Услышав об этом, Пархоменко вскоре уже шагал со своей командой по улицам Москвы. За ним пошло восемнадцать человек.

На площади перед Большим театром начался митинг, на прилегающих улицах полно народу, полиция, пешая и конная, мечется всюду, но военных частей не видно. На местный гарнизон командование не полагается и боится выводить солдат из казарм.

К вечеру Пархоменко со своим отрядом пробился к городской думе, куда его избрали делегатом от солдат. В думе шло заседание в связи с забастовками на заводах и пекарнях, в городе уже второй день не выпекали хлеба. Городской голова говорил с Петроградом по прямому проводу: в Петрограде на улицах бой. Рабочие разбили арсенал. Объявлено осадное положение, но войска переходят на сторону рабочих. Государственная дума по царскому указу распущена, избран временный комитет. Улица перед Таврическим дворцом, где заседала дума, запружена восставшими, вооруженные рабочие и солдаты заполнили весь дворец.

— Ну, теперь точка, — сказал Пархоменко растерянному члену думы, похожему в своем сюртучке на черного жучка, — теперь царю амба! — Жучок побледнел и театрально схватился руками за голову.

Такими же перепуганными выглядели и другие члены думы: за окнами уже слышались выстрелы, а на площади загорались костры, возле них плясали и грелись солдаты. В зал входили все новые делегаты, в пулеметных лентах накрест, и заявляли, что их части также становятся на сторону революции.

В президиуме от каждого смелого слова у всех начинались колики, а когда Пархоменко зачитал манифест большевиков и крикнул: «Да здравствует демократическая республика!», — в зале поднялась буря. Одни кричали: «Ура!» — и бросали вверх шапки, другие кричали: «Полицию!» Купцы и дворяне еще надеялись на «фараонов», которые засели в участках и на чердаках с пулеметами. Надо бы с этим кончать, а в думе теряли время на болтовню. От речей уже пухла голова.

Первого марта в районе Марьиной рощи городовые сбежали со своих постов. Часть из них переоделась и скрылась, остальные забаррикадировались в участках. Вскоре Александр Пархоменко со своим отрядом выкурил оттуда и этих. Теперь прибавилось еще полсотни наганов и сабель, и он принялся за организацию милиции. Рабочие и гимназисты, которые днем срывали с вывесок царских орлов, охотно навешивали на себя наганы с красными шнурами. У них был опереточный вид, но пока что с этим приходилось мириться. Вечером обезоружили полицию еще в двух участках.

Утром стало известно, что царь прислал из Ставки петроградскому градоначальнику телеграмму:

«Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией».

Пархоменко слушал сообщение и качал головой:

— Для дурака гор не бывает, ему везде ровно! От этих «беспорядков» ты, Николай, сам полетишь вверх тормашками. Нет, царь, народ восстал за мир, за хлеб, за настоящую свободу! Точка! Рабочие и солдаты уже создали свой орган власти — Совет рабочих и солдатских депутатов!

Второго марта царь отрекся от престола. Для подавления революции он послал с фронта в столицу лучшие части, но и они перешли на сторону восставших, тогда он сам поехал из Ставки в Петроград. Но дальше станции Дно железнодорожники его поезд не пропустили. «Я же говорил, — смеялся Пархоменко, — что будет царю аминь!».

Проходили первые дни, напоенные терпким духом революционной борьбы, и постепенно из тумана выступало истинное лицо революции. Меньшевики передали власть Временному правительству милюковых, коноваловых и тучковых.

Значит, и дальше война «до победного конца»?

В конце марта Пархоменко получил письмо из Луганска и очень обрадовался. Партийный комитет звал его домой.

В Луганске в Совете депутатов и в доме тоже верховодили меньшевики и явные черносотенцы, перекрасившиеся в «революционеров». Но Пархоменко знал, что на луганских заводах — двадцать тысяч рабочих. Именно им должна принадлежать власть, а не кадетам. Ворошилова, еще не было, но в письме товарищи сообщали, что и он уже собирался вернуться назад. Пархоменко решил ехать в Луганск немедленно. Донбасс так легко не сдаст революцию.

 

7

Был ясный день конца сентября. Усталый и пропыленный Пархоменко, в военной форме, возвращался из станицы Луганской, где был выставлен на мосту через Донец заслон против казаков. За Донцом начиналась область Войска Донского. После неудачного мятежа Корнилова вся контрреволюция стягивалась теперь на Дон, к генералу Каледину. Соглашательская тактика эсеров и меньшевиков давала уже свои плоды — буржуазия с генералами спокойно сорганизовалась, чтобы захватить власть в свои руки и залить революцию кровью рабочих и крестьян.

Это ясно видели большевики, и во всех городах возникали комитеты спасения революции. В Луганске он был создан на другой же день после начала корниловского заговора. В ту же ночь из города исчез уездный комиссар Временного правительства. Рабочие, видя поведение меньшевиков, гнали их теперь из Совета депутатов, а когда наступили перевыборы, председателем Совета избрали Клима Ворошилова.

Власть в городе перешла в руки большевиков.

Ожидая нападения с Дона на Луганск, где был военный завод с огромными запасами патронов, комитет создал Комиссию по обороне города и штаб Красной гвардии, которые возглавил Пархоменко. Красная гвардия составилась из отдельных рабочих отрядов. Ежедневно после работы они шли на базарную площадь или к собору и с кольями в руках делали перебежки либо бросались с криками, «ура» на воображаемого врага. Вокруг стояли жены, которые, не дождавшись своих мужей с работы, приносили им сюда пищу. Они не меньше, чем сами красногвардейцы, переживали все перипетии боя и помогали им то криком, то смехом.

Пархоменко слез с дрожек и, разминая отсиженные ноги, подошел к отряду гартмановцев. В отряде за время его отсутствия бойцов стало заметно больше.

— Откуда это? — кивнул он в их сторону.

Начальник отряда из фронтовиков приложил руку к фуражке и отрапортовал:

— К отряду присоединилось еще тридцать два человека, товарищ начштаба. Увидели сами, чем пахнет. Защищать революцию хотят, а у нас на шестьсот пятьдесят человек — восемьдесят две винтовки. Разве это дело, Александр Яковлевич, на фронт идти с палками? Гайдамакам небось нашлось оружие.

— Про каких гайдамаков ты говоришь? — не поняв его, спросил Пархоменко.

— Ты еще не слышал? Двадцать пятый украинский полк прибыл и два эскадрона. Уже и караул несут. Самостийники ходят теперь как индюки.

До сих пор в городе гарнизон составляли запасный батальон да команды выздоравливающих, но они заявили комитету о своей преданности революции. Переспросив товарища про гайдамаков, Пархоменко задумчиво покрутил свои длинные казацкие усы и ответил:

— Оружие будет, товарищи. А на ученье надо налегать, раз такие соседи завелись.

На Петроградской улице он увидел кучку казаков в папахах. Это и были те самые гайдамаки, о которых ему только что говорили. Тут же с пьяными выкриками расхаживали мещане, похожие на тех, какие когда-то шествовали по улицам с портретами царя. Вероятно, гайдамаки захватили винный склад и теперь спаивали черносотенцев. Смотря на давно не виденных в городе пьяных, Пархоменко подумал: «Сядут на голову, если не будет у нас оружия, обязательно сядут», и направился в партийный комитет.

— Как вы могли допустить, чтобы хозяйничали гайдамаки? — с сердцем спросил он у первого же, кто встретился ему в партийном комитете, хотя и сам понимал, что без оружия даже большие отряды Красной гвардии ничего не стоят.

В тот же день партийный комитет решил послать за оружием в Харьков, где Ворошилов уже раньше раздобыл немного винтовок.

Центральная рада, зная о настроениях донецких рабочих, тщательно следила за грузами, которые направлялись в Донбасс. Поэтому приходилось прибегать к хитрости. На этот раз на вагоне, груженном винтовками и четырьмя пулеметами, на стенке, чтобы усыпить бдительность гайдамаков, вывели мелом: «Военный завод. Стружка».

Может быть, благодаря такой надписи вагон без всяких приключений дошел до станции Нырково. Узнав об этом, Александр Пархоменко с телеграфистом Ивановым, захватив с собой пятнадцать красногвардейцев, выехали навстречу.

Товарищи в Луганске ждали на железнодорожном телеграфе уведомления, чтобы заранее выслать на пути красногвардейцев, а на стрелку паровоз.

На станции Нырково вагон со «стружкой» прицепили к пассажирскому поезду. Оставалось проехать четыре станции, а главное, уведомить Луганск так, чтобы никто не узнал, так как на железной дороге уже повсюду были агенты Центральной рады. Раздумывая, как поступить, Пархоменко с Ивановым ходили по перрону и украдкой поглядывали на окно, у которого сладко позевывал над аппаратом заспанный телеграфист. Прозвучал второй звонок, телеграфист хотел выглянуть в окно, но позади себя услышал грозную команду: «Руки вверх!».

Пока ошеломленный телеграфист, подняв руки, пытался понять, чего от него хотят, Иванов настукал уведомление в Луганск о вагоне с оружием и еще раз напомнил насчет паровоза — чтобы немедленно отправить вагон на патронный завод. Когда они выбежали на перрон, их поезд уже поблескивал окнами.

Все еще ничего не понимая, телеграфист продолжал стоять с поднятыми руками, пока высокая фигура Пархоменко не прыгнула в задний вагон. Только теперь телеграфист набрался смелости и, высунувшись в окно, истерически закричал: «Экспроприаторы! Экспроприаторы!». Из последнего вагона ему махали рукой и смеялись.

Через два часа поезд подходил к станции Луганск. На условленном месте уже стоял под парами маневровый паровоз, стрелки охраняли часовые красногвардейцы, но, кроме них, Пархоменко увидел еще цепь гайдамаков, — они начали окружать поезд. Гайдамаков вел сухой и горбоносый полковник в папахе.

Пархоменко взобрался на тендер маневрового паровоза, к которому уже прицепили вагон, и крикнул:

— Вы лучше отойдите. Оружие необходимо для революции, и рабочие никому его не отдадут. Вот, смотрите!

Цепь остановилась: по рельсам, прямо на гайдамаков, бежали красногвардейцы, угрожающе стуча затворами. От толчка паровоза Пархоменко едва удержался на ногах и в ту же минуту услышал команду полковника: «Огонь!». Пули просвистели над ухом. Пархоменко продолжал стоять на куче угля, но в поднятой руке теперь была граната.

— Сволочи, я умру за революцию, а вы издохнете как негодяи! — И он замахнулся гранатой. Это был условный знак. Тут же двери вагона раскрылись, и из него застучали, как пневматические молотки, пулеметы. Гайдамаки бросились врассыпную.

Тем временем паровоз вывел вагон на стрелку, которую красногвардеец перевел на путь, ведущий к заводской платформе, однако в последнюю минуту гайдамак прикладом сбил красногвардейца с ног и откинул рычаг стрелки назад. Вагон сошел с рельсов и начал рвать шпалы.

На выстрелы и крик со всех концов сбегались люди. Они уже окружали вагон, как мухи корку хлеба. Опомнившись после паники, гайдамаки снова повели наступление на вагон, прокладывая путь в толпе штыками. Пархоменко с револьвером в руке стоял перед открытыми дверями вагона. Несколько штыков появилось перед самым его носом. Он, наклонив вперед голову, двинулся прямо на острую сталь.

— Ну, колите, стреляйте за революцию! Мало крови пролили? — Потом, схватив рукой винтовку, дернул ее на себя. Двое гайдамаков, охнув, покатились ему под ноги.

— Старый режим хотите восстановить? — прохрипел над ними Пархоменко. — Буржуям дорогу расчищаете, ироды?

В толпе нарастало возбуждение, гайдамакам уже наступали на пятки и толкали со всех сторон. Они оказались в кольце разъяренных рабочих и теперь думали только о том, как бы спастись самим.

— Товарищи, в чем дело? — резко закричал, выскочив из толпы, круглый, как бочонок, коротконогий человек. — Я член исполкома. Вы хотите взять оружие, а кто вам позволил? Мне тоже, может быть, нужен вагон оружия.

Пархоменко взглянул на него, как слон на моську.

— Чтобы передать Корнилову? Знаем вас: вы и революцию отдали бы, да оружие было у рабочих.

— Я сам рабочий… Ну, кустарь, какая разница? Мы обязаны думать, как довести войну до победного конца, а не вооружать рабочих. Я — член исполкома.

— И тебя до сих пор не выгнали? — послышалось из толпы. — Вишь, чего им хочется, до победного конца! Так и ступай на фронт, там по тебе пуля давно плачет.

Тем временем на помощь гайдамакам прибыла еще одна команда. Теперь они были сильнее безоружных рабочих. После долгих препирательств наконец пришли к соглашению: перевезти оружие не на завод, а в исполком, но с условием, что до выяснения дела его будут охранять не только гайдамаки, но и красногвардейцы.

Раздраженный Пархоменко со станции прошел прямо в исполком, чтобы посоветоваться с Ворошиловым. Он заслал его в кабинете. Перед Ворошиловым сидел какой-то парень с лошадиным лицом и барабанил грязными пальцами по столу. За поясом у него торчала бомба, а из кармана выглядывал наган.

Это был вожак местных анархистов, которые захватили один из домов Ильенкова на улице Даля и не признавали над собой никакой власти. Увидев Пархоменко, парень демонстративно вытянул на середину кабинета свои длинные ноги в стоптанных башмаках. Сдерживая раздражение, Ворошилов встал из-за стола, показывая, что разговор окончен, но вожак анархистов продолжал сидеть.

— Отсохли бы они у тебя, — буркнул Пархоменко, зацепившись за его ноги. — Развалился, как поп на крестинах. Чего ты отнимаешь время у человека? Есть дела поважнее. Закрой-ка за собой дверь! Ну, живо!

Когда анархист, испуганно озираясь, вышел, Ворошилов облегченно вздохнул:

— Ты ищешь помещение для штаба? Выкури этих анархистов из дома Ильенкова — вот и будет тебе помещение, а то они уже публичный дом там устроили.

— А ты про оружие слышал? — возразил Пархоменко. — Слышал! Ну, не я буду, если завтра не сотру этих гайдамаков в порошок. До каких пор мы будем им потакать?

— Я бы сделал иначе. Сядь и подумай. Чем ты их будешь бить?

Пархоменко неохотно опустился на стул и, не понимая Ворошилова, вопросительно уставил на него утомленные глаза. Но вскоре на его лице появилась усмешка.

— Ты, Климент Ефремович, и тут прав: голыми руками и крапивы не сорвешь. Подумаю, еще подумаю. Но оружие нужно до зарезу. Надо же выставить отряд и против Каледина.

— Тут вот про генерала какого-то запрашивают, может, ты знаешь?

Пархоменко покосился на бумажку и виновато отвел глаза.

— Это из тех офицеров, что нам казаки передали. Таких бумажек еще, может быть, сорок получишь, если не больше. Я тебе по правде скажу, Клим, они сами просятся, чтобы их расстреливали. Да, да! Ты знаешь, что они вытворяли с рабочими? Только захватят шахту или станцию, сразу всех рабочих тянут на допрос, а потом отпускают едва живыми. Человек и этому рад, а чуть выйдет на улицу, его из окна и пристрелят. Таких генералов вешать надо, а не расстреливать…

От Ворошилова Пархоменко вышел с мыслью как можно скорее добыть оружие. По улицам стучали копыта конных разъездов. Возле Совета, под окнами, прохаживался гайдамак с винтовкой. Он охранял оружие. Однако утром, когда смена часовых пришла заступать на пост, она нашла гайдамаков связанными, а помещение пустым. Все оружие оказалось уже на патронном заводе.

Пьяные дебоши в городе не прекращались, погромная агитация распространялась уже почти открыто. Каледин рвался к Луганску и стягивал силы к Миллерову, а гайдамаки, видимо, только и ждали его наступления, чтобы и самим ударить в спину Красной гвардии в городе.

Дождавшись ночи, Пархоменко взял с собой красногвардейцев, и они тихо окружили казарму. Начальник охраны, похожий на захудалого сельского учителя, увидев Пархоменко, не удивился, а только кисло усмехнулся и, безнадежно махнув рукой, молча положил на стол шашку. Гайдамаки в казарме спали. Разбудила их необычная команда: «Лежать и не двигаться — бежать некуда!» Во всех окнах торчали дула винтовок. Гайдамаки лежали, точно парализованные, до тех пор, пока красногвардейцы не забрали все оружие. Его выносили охапками во двор, где стоял наведенный на казармы пулемет.

Остатки гайдамаков, находившихся в других концах города, с утра подняли стрельбу. К ним присоединилась черная сотня, давно ждавшая подходящего момента, чтобы начать погром. Но еще не успели задребезжать в еврейских лавках окна, как с трех сторон громко и грозно заговорили красногвардейские пулеметы. Кучка гайдамаков бросилась бежать по дороге на Бахмут. Это было все, что осталось от двадцать пятого полка Центральной рады, стоявшего в Луганске.

 

8

В самом начале зимы через Луганск прошел московский красногвардейский отряд. Он спешил на подмогу Третьей армии, сдерживавшей наступление калединцев в районе станций Миллерово — Лихая. Генерал Каледин пытался отрезать молодую советскую республику от хлеба и угля. Московскому отряду было придано несколько наспех составленных бронепоездов. Вскоре один такой бронепоезд вернулся в Луганск для ремонта. Команда его носила фуражки с матросскими лентами, брюки клеш и называла себя анархистами. Местных анархистов Пархоменко обезоружил еще месяца за два до этого. Им было предложено переселиться в другое помещение, но они знали одно: никакой власти не признаем! — и ответили выстрелами из окон. Когда красногвардейцы оцепили дом, анархисты подорвали его и разбежались, остался только один, которого ранило обломком кирпича.

Узнав об этом, команда бронепоезда решила рассчитаться с Пархоменко за своих единомышленников.

Рабочие железнодорожных мастерских, понимая, что значит бронепоезд с фронта, где бьются их товарищи, быстро закончили ремонт, но команда выезжать не торопилась. Вместо этого она добивалась от Совета депутатов права производить в городе обыски и аресты.

Терпение Совета кончилось, когда команда бронепоезда предъявила требование на снабжение. Среди прочих вещей анархисты потребовали выдать им юбки, пудру, и другую парфюмерию. Чтобы положить предел такому своеволию, Совет поручил Александру Пархоменко, принудить команду подчиниться приказу.

Пархоменко выехал на станцию. Бронепоезд стоял под парами на первом пути, а его команда слонялась с местными девицами по перрону. По их апатичному виду можно было догадаться, что паровоз шипел только для создания боевой романтики, от которой млели девицы.

Появление высокой фигуры в кожаной куртке с ремнями поверх нее и с наганом на боку сразу привлекло внимание. Узнав Пархоменко, матросы окружили его со всех сторон. По блеску их глаз и по тому, как они цедили сквозь зубы слова, виртуозно превращенные в ругательства, Пархоменко понял, что нагану лучше быть в руке: из кобуры он переложил его в карман еще по дороге.

— Товарищи, — начал он, строго смотря в глаза стоящим впереди, — вы, как более сознательные, должны понимать…

— Кто сознательный? — перебил его долговязый матрос с ногами-дугами, как у кавалериста. — Мы анархисты, нас на конвульсию не возьмешь, приятель!

— Вы понимаете, — возвысил голос Пархоменко, — как радуется контрреволюция, что среди вас затесались предатели рабочего дела? Каледин вешает и расстреливает шахтеров…

— Это мы — предатели, мы, которые триста лет кровь проливали?

— Может, у тебя воображение, что здесь шпана собралась?

— Расступитесь, я ему дух буду выпускать. Куда его стрелять, Колька?

Пархоменко вынул из кармана револьвер.

— Стрелять погоди, а то я так стрельну, что из тебя пыль посыплется. Кто из вас командир? Почему порядка нет?

— Я — командир! — ударил себя в грудь матрос на кавалерийских ногах.

— На фронт, спрашиваю, вы поедете? Или придется разоружать?

— Братва, одной пули ему мало. Расступись!

— Подожди, — придержал командира за рукав голубоглазый матрос. — Я еще хочу удовольствие получить. Пусть скажет, за что он обезоружил анархистов тут, в Луганске.

Матросы подняли крик, замахали револьверами и гранатами.

Теперь Пархоменко не мог уследить за каждым движением и, чтобы прикрыть себя с тыла, прижался спиной к стенке вагона.

— Первого, кто подойдет, застрелю, — сказал он так, что кое у кого по спине пробежали мурашки; смуглое лицо Пархоменко тоже побледнело. — Кто вас мутит? Выходи вперед, потолкуем!

Матрос на кавалерийских ногах предусмотрительно спрятался за спины других, остальные стояли, ощерясь, готовые каждую минуту наброситься на свою жертву, только двое причмокивали губами и смотрели на Пархоменко восторженными глазами. Однако тронуться с места никто не решался. Пархоменко медленно опустил руку, в то же мгновение из-под вагона сзади незаметно высунулась чья-то рука и выхватила у него наган. Матросы, видимо, только этого и ждали, теперь они сразу накинулись на Пархоменко, и не успел он опомниться, как его скрутили и поволокли в вагон.

Через минуту бронепоезд тронулся со станции и быстро пошел на восток. Пархоменко сидел в купе, а за дверьми в коридоре матросы громко, перебивая друг друга, решали его судьбу. Он уже начал узнавать их по голосу.

— Расстрелять, и крышка! — кричал матрос на кавалерийских ногах.

— Бросить под колеса, вот заревет, — вторил ему маленький матрос с заячьей губой.

— В топку паровоза, — добавили сразу два голоса.

— Кто берется расстрелять?

В коридоре стало тихо.

— Язык втянуло? — презрительно процедил сквозь зубы матрос на кавалерийских ногах.

— Ты кричал, ты и стреляй, — буркнул голубоглазый матрос. — Только гляди, как бы сам ног не протянул: он и нагана не побоится.

— Храбрый, дьявол! — В два голоса восторгались матросы, те, что на перроне причмокивали губами. — С таким Дон сразу бы вдоль и поперек прошли.

— Трусы, вот, смотрите! — Матрос на кавалерийских ногах протолкался к дверям.

— Открой, слышишь, поговорить надо!

Пархоменко спокойно ответил:

— Заходи, если головы не жаль. Ты думаешь, у меня другого револьвера не было? Вы хотите меня убить без суда, так я вас сам перестреляю. Попробуйте только сюда голову сунуть, предатели революции!

За дверями стало тихо, вероятно, переговаривались только глазами, потом один фыркнул, другой выругался, и снова поднялся крик. Наверно, издевались над матросом на кавалерийских ногах, потому что он еще сильнее забарабанил в дверь.

— Я тебе приказываю. Это тебе не пассажирский, тут я командир, открой дверь!

Пархоменко подошел смелыми шагами и решительно открыл дверь. Матросы, как от бомбы, отпрянули в разные стороны.

— Заходи, кто борется за революцию, за рабочее дело, а в бандитов буду стрелять!

В коридоре стояла тишина, только стучали колеса на разбитых рельсах. За окнами проплывали рыжие овражки да белые от снега пригорки. Низко висело оловянное небо, дым от паровоза рваными клочьями цеплялся за жнивье. Вдалеке сивой папахой накрылась шахта. Дорога была знакома — бронепоезд шел на Лихую, где красные бьются с белогвардейцами, где уже успел сложить свою голову его друг детства Гусарев, а другие, наверно, глаза проглядели, поджидая на помощь бронепоезд. А они вон какие храбрецы!

— Шантрапа! Кто вам доверил бронепоезд? На фронт пошли бороться за революцию люди, которые еще только вчера взяли винтовки, они думают, что на бронепоезде орлы-соколы, как вылетят вперед — смерть господам буржуям! А здесь одни совы собрались, зайцы пугливые! — И он сердито грохнул дверью.

Присев в угол, Пархоменко, с наганом в руке, смотрел в запыленное окно и думал, что можно было бы сделать с таким бронепоездом, если б на нем была команда храбрых красногвардейцев и отважный командир. Занятый этими мыслями, он не заметил, как из глаз исчез полутемный вагон, — перед ним уже была площадь, полная народу и красная от знамен. В гробах несут Гусарева и еще двенадцать луганских рабочих.

Очнулся Пархоменко, услышав осторожное царапанье в дверь. В вагоне было темно, за окном косым дождем сыпались красные искры от паровоза. В соседнем купе слышен был говор. В дверь снова заскребли, будто мышь грызла доску.

— Кто там? — сердито спросил Пархоменко.

— Товарищ командир, — прошептал голос, по которому он узнал матроса с веснушками на носу, — к вам можно? Это я, Васька Малыга, поговорить всерьез пришел.

— Свечку принеси.

Васька куда-то побежал, затем в щелку между дверьми упала полоска света, со светом в купе вскочил низенький матрос и закрыл за собою дверь. Он боязливо озирался. Горячий стеарин со свечи стекал ему на пальцы.

— Я пришел поговорить. Разговор у вас правильный про орлов и про соколов. Вы нас совами назвали — оно хоть и обидно, но верно. Разве так сознательное движение делают? Ребята хотели под колеса сбросить Кольку. Ну, ему все равно уже не быть командиром… Эх, как бы нам такого командира, орла! — И он даже глаза закатил под лоб. — Разрешите поговорить с вами товарищам нашим. Целую ночь не спали, чтобы с вами поговорить. Может, хоть направление истины дадите. Я, конечно, матрос, а они только для видимости матросами оделись.

— Бандита ни одного не пущу…

— Они и сами побоятся. Значит, дозволяете? — От удовольствия Васька даже подскочил. — Вот увидите, нам бы только направление истины. А Колька больше по барахлу наводку делал.

Ступая осторожно, как по молодому льду, в купе влезла большая часть команды. Тут был и голубоглазый матрос. Он смотрел вызывающе, как бы стараясь показать команде, что он и теперь ничего не боится. Пархоменко едва заметно усмехнулся.

— Из каких будешь?

— Из тех, что надо. Отца повесили, а я оборвался.

— И с Колькой связался! Беднота ждала революции сотни лет, на виселицы шла, в Сибири умирала, а вы забаву из этого хотите сделать? Буржуй только того и ждет, чтобы опять на виселицы послать, в тюрьмы нас засадить.

— Много вы там сидели по тюрьмам, только агитацию разводите.

Стройного Пархоменко, с черными красивыми усами и всегда чисто выбритого, нередко принимали за бывшего офицера, поэтому он не обиделся на задорное замечание голубоглазого матроса. Этот матрос даже начинал ему нравиться, да и другие парни, которых волна протеста бросила на неверную тропу, еще могли стать настоящими бойцами за революцию. Пархоменко сел на ящик с патронами.

— Чудно получается: приговорили к расстрелу, а теперь хотите знать, кто я такой?

— Мы не соглашались, это Колька кричал: «Расстрелять!», — сказал Васька, озираясь на своих товарищей.

— Кто из вас сидел в тюрьме? Молоды еще! И верно, я с вами что-то нигде не встречался, а побывал не в одной тюрьме. Про Макаров Яр слышали? За восстание в Макаровом Яру шесть месяцев отсидел. Ну, Севастополь вы знаете, моряки ведь.

— Я из Севастополя, — сказал голубоглазый матрос.

— В этот самый Севастополь, бежал я в тысяча девятьсот девятом году, думал спрятаться от полиции, только и там нашли.

— Все за восстание? — спросил Васька.

— Теперь уже за прокламации.

— И я прокламации раздавал.

— Васька, смотри, товарищ, чего доброго, поверит, — насмешливо сказал низенький широкоплечий матрос с кроткими телячьими глазами.

Васька вскипел:

— Лопни мои глаза, про царя и Гришку Распутина, как они правили Россией! А вы в Дебальцеве никогда не были? — спросил Васька, наверно, чтобы переменить разговор. — Моя родина, на шахте работал.

— В твоем Дебальцеве меня в последний раз и арестовали. Ну, тогда хоть знал, что это жандармы, царские собаки, а вот кто сейчас меня арестовал да еще расстреливать собирается — никак не пойму. С виду будто рабочие, а ведете себя как контра.

От его искренних слов кое-кто из матросов потупился, кое-кто отвел глаза. Голубоглазый матрос обежал всех вопросительным взглядом и, заметив одобрительные кивки, выступил вперед.

— Скажу откровенно: извините, товарищ Пархоменко, теперь мы видим, что вы человек рабочий. Я сам коногоном был и пошел бить буржуев, а что нас Колька назвал анархистами, так это еще не программа. Наша программа: смерть буржуям, за советскую власть! А Колька свою линию гнет.

— На черта нам такой командир! Нового выберем, — закричал Васька. — Чтобы правильную линию показывал.

— И не труса! Чтобы наш бронепоезд «Гроза» на всю Россию гремел!

Матросы тут же начали советоваться, забыв о Пархоменко. Они перебивали друг друга, выкраивали фамилии, имена и ссорились. Перекричал всех маленький матрос с веснушками на носу.

— Слушайте, слушайте, — тряс он поднятым вверх пальцем, — идея стукнула! — Но бронепоезд подошел к какой-то станции, и матросы, не дослушав его, высыпали толпой на перрон.

Когда бронепоезд тронулся дальше, матросы с криком снова подошли к дверям.

У самого порога матросы сразу примолкли, и один несмело постучал в дверь. Пархоменко открыл. Перед ним стояли матросы, уже растерянные, как дети, когда их обманывают старшие.

— Ну? — коротко спросил он, сбитый с толку. Матросы закричали все вместе:

— Утек!

— Я же говорил, что надо было его запереть!

— Где-то спрятался на станции, душа из него вон!

— Не все сразу. Кто утек? — спросил Пархоменко.

— Колька, гад кривоногий!

— Ну, а я тут при чем? Или не знаете, как без него прикончить меня?

Матросы смутились, опустили головы. Васька глубоко вздохнул:

— А куда же мы?.. Что ж, нам разбегаться? К фронту подъезжаем… Товарищ Пархоменко, — выкрикнул он истерически, — будьте у нас за командира!

— Будьте, будьте!.. — закричали и другие.

— Чтобы опозорили, трусы? Так лучше честно умереть!

— Эх, если б нам хоть какого-нибудь большевика, чтобы хоть направление дал…

Пархоменко сразу покраснел и решительно сунул кулаки в карманы.

— Вот что, хлопцы, кота в мешке покупать не хочу. Ведите, показывайте свое хозяйство!

Васька подпрыгнул чуть ли не до потолка и ловко хлопнул ладонями по подметкам, но другие матросы посмотрели на него такими глазами, что он сразу вытянулся, как по команде.

…Через несколько дней в луганском штабе Красной гвардии было получено с Южного фронта сообщение о поражении Каледина и о взятии красными Новочеркасска. Дальше сообщалось, что первым в город ворвался бронепоезд «Гроза» под командой Александра Яковлевича Пархоменко.

 

9

Союзу центральных держав было хорошо известно, что правительство Центральной рады под натиском отрядов Красной гвардии уже оставило Киев и бежало в Житомир, однако в Бресте делегации продолжали вести переговоры о заключении мира. 9 февраля 1918 года переговоры закончились подписанием с Центральной радой мирного договора.

В договоре значилось, что Центральная рада обеспечит поставку и вывоз с Украины в кратчайший срок одного миллиона тонн хлеба и большого количества железной руды. Хлеб был у крестьян, а руда у рабочих. Народный секретариат Советской Украины предложил вести мирные переговоры с фактическим хозяином украинской земли, но немецкое командование отказалось. Теперь всем стало ясно, что австрийское и немецкое правительство имели в виду не только получить хлеб, но главное — свергнуть советскую власть на Украине и восстановить старый, буржуазный, строй. Они хотели не мира, а войны и немедленно послали на Украину двадцать девять пехотных и девять кавалерийских дивизий.

Распыленные отряды Красной гвардии с боем начали отход на восток. Председатель совета министров при Центральной раде Голубович, находившийся в изгнании, послал немецкому имперскому канцлеру приветственную телеграмму:

«Мы приписываем освобождение нашей родины главным образом помощи, которую мы просили у немецкого правительства и которую нам оказала победоносная немецкая армия. Благодарю сердечно… С неподдельной радостью я встретил известие об освобождении Киева».

На луганских заборах, щедро политых весенними дождями, появилось воззвание, подписанное Ворошиловым. Оно предупреждало об опасности, которая надвигалась на Донбасс с запада. Воззвание призывало к оружию всех, кому дороги идеалы пролетариата. Сам Ворошилов, организовавший первый красногвардейский отряд из луганских рабочих, уже бился под Конотопом с немецкими юнкерами и гайдамаками Голубовича.

Вслед за первым отрядом выступил второй. Враг уже окружил Харьков, и луганские красногвардейцы, объединившиеся с харьковским коммунистическим отрядом, отходили с боями на юг. На фронте от Купянска до Луганска каждый на свой лад формировал отдельные, не связанные друг с другом отряды. Один наступал, в то время как другой, наоборот, отходил, третий, не интересуясь судьбой остальных, взрывал за собой мосты, хотя на противоположной стороне еще оставались другие. Чтобы положить этому конец, командование фронта объединило все отряды в Пятую армию под началом Клима Ворошилова.

Враг уже подходил к Луганску, об этом оповещал грохот артиллерийской канонады и аэроплан, который начал появляться над городом дважды в день. Город поспешно эвакуировался.

После успешного боя под станцией Радаково Александр Пархоменко на бронепоезде «Коммунист» возвратился в Луганск. Станция и город были заполнены красногвардейцами, которые тянулись в Луганск вместе со своими семьями и домашним скарбом из окрестных шахт, заводов и сел, где немцы уже истязали крестьян за произведенный ими раздел помещичьей земли. Каждый красногвардейский отряд передвигался по собственному желанию и не признавал никого, кроме избранного командира.

Разбитые под Радаковом немецкие части, оправившись, снова повели наступление на Луганск. С заводов надо было вывезти все, что представляло хоть какую-нибудь ценность.

— Ты сам там присмотри за этим, — сказал Ворошилов Александру Пархоменко, — и сделай по-большевистски, чтобы ни один патрон не достался немцам.

Пархоменко целый день осматривал склады и цехи. В них уже, как пчелы в потревоженном улье, суетились рабочие, отбирая все, заслуживающее внимания, и отправляя груз на станцию. Латунью и порохом с патронного завода нагружали уже пятый эшелон, паровозостроительный завод грузил последние станки и запасы материалов.

Маневровые паровозы один за другим вытягивали эшелоны с патронами, с военной амуницией, с различным продовольствием и с огромными запасами муки: в далекий путь трогалась многочисленная армия почти в двадцать тысяч человек. Она набилась в эшелоны, вытянувшиеся длинной цепочкой далеко за переезд.

На платформах торчали поднятые к небу оглобли телег, между ними на веревках сушилось белье, на пулеметах висели пеленки, под телегами между мешками возились матери с детьми, то здесь, то там хрюкал поросенок, кудахтали куры, мычали телята. Дымок от разложенных на земле костров прозрачными струйками поднимался в голубое небо.

Над рельсами стоял гомон, словно на ярмарке; где-то ржали лошади, кто-то горланил песню, и беспрестанно скрипела гармошка. То в одном, то в другом месте раздавались выстрелы. К станции, не переставая, тянулись новые отряды с новыми песнями.

Эшелоны, подходившие с фронта, вытесняли стоявшие перед ними, и те, пронзительно гудя, под общий крик, начинали медленно двигаться на восток. Над вагонами звучала грустная песня: «Прощай, прощай, река Луганка, прощай, луганский городок…»

Наконец тронулся в путь и поезд командования Пятой армии, которая должна была прикрывать отход всех этих эшелонов с отдельными отрядами, рабочими и их семьями. На станции Миллерово Пархоменко увидел картину, от которой у него мороз прошел по коже: железнодорожный узел был забит составами на несколько километров. Посланный вперед для разгрузки узла старый машинист встретил штабной вагон вовсе не подходящим радостным возгласом. Пархоменко погрозил ему кулаком. Рассердился и Ворошилов. На перроне почему-то оказалось шесть пулеметов, да еще нацеленных на эшелон. Когда поезд остановился, в вагон, звеня шпорами, в ремнях накрест, вошел молодой командир с красной звездочкой на фуражке.

— Сдавайте оружие! — сказал он тоном, не допускающим возражений. — Кто здесь старший? И без разговоров: пулеметы наведены прямо на окна.

Озабоченный положением на станции, Ворошилов, должно быть, не придал значения словам командира и только рассеянно спросил:

— Что вам нужно? Кто вы такой?

— Комендант станции!

— Комендант? Ворона ты, а не комендант, — подступил к нему Пархоменко, обрадовавшись, что есть на ком злость сорвать. — Почему до сих пор не пропустил на Воронеж эшелоны? Комендант, а станция забита!

— А вы хотите угодить в пасть к немцам? — огрызнулся комендант. — Они уже станцию Чертково захватили.

Пархоменко посмотрел на Ворошилова. Ворошилов, пораженный известием, перевел глаза на своего начальника штаба — Колю Руднева, который все еще щеголял в студенческой фуражке. Руднев сидел за столиком над картой. Комендант, воспользовавшись минутным замешательством, возвысил голос:

— Я должен выполнять приказ. Все части, которые переходят на территорию России, должны быть обезоружены, такой приказ.

— А голова на плечах у тебя есть? — сурово спросил Ворошилов.

— Вы на кого наводите пулеметы, на Красную гвардию? — снова подступил к коменданту Пархоменко. — Мы спасаем от немцев народное имущество, людей вон сколько, а вы в бумажку уставились. Ведь там сказано про чужие войска, а для тебя пролетарская армия — чужая?

— Сейчас же забирайте свою команду с пулеметами и выставьте охрану против белых казаков. Вот ваше дело, — уже совсем выйдя из себя, добавил Ворошилов. — Здесь я командир, я приказываю!

Комендант хотел было еще что-то сказать, но Пархоменко уже подталкивал его к дверям.

— Точка. Иди и выполняй, у нас такой порядок.

Весть о том, что немцы перерезали путь на север, быстро распространилась во всех эшелонах. Надежда на то, что немецкие войска не пойдут дальше украинской границы, оказалась тщетной. Теперь можно было ожидать немцев и от Черткова, и от Луганска. Шестьдесят восемь эшелонов, сбитых в кучу, ежеминутно могли стать мишенью и добычей для врага.

Противник не заставил себя долго ждать. Он появился в небе на другое утро. Немецкие аэропланы налетели со стороны Луганска, и тень черными крестами поползла между эшелонами. Ружейные выстрелы из вагонов не остановили аэропланы — они кружились, как коршуны, и сбрасывали бомбу за бомбой на головы людей. От оглушительного взрыва вдруг качнулась земля под ногами, а из вокзальных окон посыпались рамы. На месте взрыва пылали остатки вагона, нагруженного патронами. Аэропланы развернулись и полетели обратно.

После бомбежки тревога на станции усилилась и уже переходила в панику: одни выскакивали из вагонов и бежали неизвестно куда, другие требовали, чтобы их состав отправили в первую очередь, и тоже неизвестно куда, а третьи, растерянные и испуганные, метались между вагонами и по перрону в ожидании приказов командования.

Положение требовало немедленного принятия мер, потому что с часу на час можно было ожидать наступления врага: с севера и с запада надвигались немцы и гайдамаки, с юга — Добровольческая армия генерала Деникина. Ее пока сдерживала Третья армия, но и она уже отходила к станции Лихой. В некоторых станицах уже восстали против советской власти казаки.

В зале для пассажиров командование Пятой армии созвало совещание. В нем приняли участие члены правительства Донецко-Криворожской республики и представитель Донского ревкома.

— Остается, товарищи, единственный путь для отхода, — сказал Ворошилов, — через станцию Лихая на Царицын.

— Весьма благодарен, — послышался нервный, раздраженный голос. — Идти в степь, где хозяйничают белые казаки?

Как видно, паника уже успела подействовать не только на бойцов, — голос поддерживало еще несколько человек, занимавших в правительстве ответственные посты.

— Пусть, кто хочет, несет свои головы в степь, а мы туда не пойдем!

— А куда? — коротко спросил Ворошилов.

— Надо еще подумать.

— Думайте! Мы тоже думали. Не здесь, а именно там, под Царицыном, будет решаться исход борьбы за советскую власть.

— Авантюра!

— С вашей стороны! — сердито бросил Артем, председатель правительства Донецко-Криворожской республики. Стриженный под машинку, с круглым открытым лицом, он почти ничем не отличался от рядового рабочего. — Правильно говорит товарищ Ворошилов!

— Царицын стоит как кость поперек горла донской контрреволюции, — продолжал Ворошилов. — Она хочет соединиться с низовыми казаками, чтобы отрезать Россию от хлеба… А что вы предлагаете?

— Склониться перед немцами! — бросил Артем.

— Почему склониться? — сказал все тот же нервный голос — Есть и другой выход.

— Если мы будем без оружия, — добавил другой, — немцы нас не тронут.

— Нужно бросить оружие и отдельными группами пробираться на север. А Царицын, я так понимаю, — если б он был вблизи, тогда другое дело. А то, как говорится, пока солнце взойдет — роса очи выест.

Все удивленно переглянулись. Такого меньшевистского, трусливого предложения никто не ожидал. Больше всех возмутился Пархоменко.

— Значит, ты предлагаешь бросить все военное имущество и всех шахтеров с их семьями на расправу контрреволюции? — Дальше Пархоменко уже не выдержал и, весь красный от гнева, крикнул: — Это провокация! Самая настоящая провокация! Пусть он идет куда хочет, хоть к черту на рога, а мы пойдем на Царицын. Правильно предлагает товарищ командарм, надо двигаться вперед, а от таких шкурников нашу армию надо очистить немедленно! — От волнения Пархоменко даже покрылся испариной.

Под конец все пришли к единодушному решению. От станции по всем вагонам полетело известие, что эшелоны будут пробиваться на Царицын.

 

10

Справа от железной дороги лежала станица Гундоровская. В ней сосредоточились белые казаки под командой Гусельникова, угрожавшие отрезать путь на Лихую. Харьковский и Луганский красноармейские отряды отогнали, их до станции Изварино и, упоенные победой, возвращались назад. Было тихо, солнце уже садилось, и красногвардейцы, слушая жаворонков, сами запели про Луганку и луганский городок, но вдруг послышался мелодичный свист, который быстро перешел в рев. Пархоменко, руководивший операцией, не успел оглянуться, как позади колонны разорвалось четыре снаряда. Потом над головой засвистел рой пуль. Красногвардейцы от неожиданности бросились врассыпную, как от дождя, по черной пашне.

Вторая очередь разорвалась впереди, отрезав путь тем, кто бежал по дороге. Стреляли с закрытых позиций, но густые цепи, спускавшиеся с холмов к Гундоровской станице, были ясно видны. Вечернее солнце отблескивало на штыках и касках. На фланге маячила конница. Немцы наступали с казаками и гайдамаками. Их снаряды уже падали среди охваченных паникой красногвардейцев, и те начали бежать.

— Быстро у тебя бегают хлопцы! — крикнул Пархоменко, оглядываясь по сторонам. Командир отряда Лукоша, луганский рабочий, смотрел с ошалелым видом. Он уже и сам хотел было довериться ногам — такой неожиданной была атака, но ироническая усмешка Пархоменко, казалось, отрезвила его. — Быстро, ой, быстро! А ну, останови их!

— Стой, стой! — закричал наконец Лукоша и выпустил, как из пулемета, очередь отборных ругательств. — В цепь ложись!

— Заворачивай, заворачивай, пока не начали сапоги сбрасывать, — кричал ему вдогонку Пархоменко. — А за вами кто гонится? — обратился он теперь к красногвардейцам, прыгавшим через борозды.

Красногвардейцы остановились и с испугом смотрели на Пархоменко, который закуривал цигарку, пряча спичку в ладонях.

— Вы назад оглянитесь: немцы еще за версту, а у вас уже душа в пятках, — добавил он и затем, нахмурившись, крикнул: — Партийцы, в цепь ложись!

Смущенные красногвардейцы один за другим начали ложиться в борозды и отстреливаться. Выстрелы, бодро трещавшие рядом, приводили в чувство и других. Пархоменко уже собирал вторую цепь. Слева залегли харьковчане под командованием Руднева.

Встреченный хоть и беспорядочным, но донимающим огнем, противник ослабил стрельбу и остановился у окраины станицы. Луганчане начали зарываться в землю прямо на пашне. Пархоменко знал, что они уже не побегут, но все же еще раз сказал Лукоше:

— Врага надо задержать любой ценой, Лукоша. Хотя бы до тех пор, пока эшелоны минуют станцию Каменскую.

— А чем я его задержу, сам раскорячусь? — огрызнулся Лукоша. — У немца тяжелая артиллерия, кавалерия, а у меня люди голодные, раздетые и стрелять не умеют.

— Это приказ командарма!

— Приказ, приказ! Будто я сам не знаю! Так и передай Клименту Ефремовичу — будет выполнено, только пускай бронепоезд хотя немножко поплюет на этих гадов в касках. — И он закончил бранью, какой позавидовали бы даже самые искусные коногоны.

Отряд остался прямо в открытом поле. Позади уже мигали огоньки станции Каменской, через которую проходили последние эшелоны. Их прикрывал бронепоезд, оборудованный гартмановцами из пульмановского вагона. Время от времени он сотрясал воздух громовыми выстрелами, освещая ночь вспышками зарниц.

Пархоменко, еще не пришедший в себя после только что пережитого неравного боя, не представлял ясно, что будет дальше, чувствовал на душе такую тяжесть, что невольно сгибались даже его широкие плечи. Позади были немцы и гайдамаки, впереди лежал долгий путь через Дон с восставшими казаками и армиями белых генералов. Через это разбушевавшееся море надо было провести совсем не обученную, малоорганизованную массу.

Рядом стоял раненный в грудь шахтер-китаец Ван Ша-ю. Ван Ша-ю в забытьи что-то говорил на своем языке. Молодое, почти детское лицо морщилось от боли. Пархоменко, не зная, как облегчить муки бойца, гладил его по черным, как воронье крыло, волосам и приговаривал:

— Потерпи, товарищ, тебе народ этого никогда не забудет! Потерпи, в Царицын приедем — сразу вылечим. С какой ты шахты? Может, там жена осталась? И у меня жена и дети поехали в Саратов, а туда уже чехи подбираются. Везде нам, Ваня, беда будет, если не победим буржуев, будь они прокляты! Сколько из-за них слез пролито, земля уже промокла насквозь. Что ты говоришь? Пить? Потерпи, голубчик, вот уже поезд слышен. Может, и воды достанем. Жар у тебя начинается.

Ван снова лепетал что-то по-китайски, и, как ребенок, бился на руках у Пархоменко. Подошел бронепоезд. Пархоменко по железной лесенке бережно внес Вана в стальной вагон, положил на свою кожаную куртку, перевязал ему рану и устало присел рядом на ящик из-под патронов. Команда бронепоезда стояла, низко опустив головы.

— Тяжко, наверно, нашему Вану помирать на чужбине, — сказал командир бронепоезда.

— Он знает, за что, а этому и смерть покоряется, — сказал Пархоменко, продолжая гладить Вана по голове. — Ты, командир, отряду Лукоши и харьковчанам помоги: в чистом поле лежат, а немец наседает, как бешеный. Хочет все-таки нам путь перерезать.

— И убитые уже есть? — спросил пулеметчик, грустно поглядывая на китайца, который тяжело дышал и стал желтый, как лимон.

— Немец тяжелой артиллерией бьет, а на пашне где спрячешься? Одним снарядом четверых возле меня разорвало, и пулеметчики дохнуть не дают. Ванька Каплан хотел, одного такого снять и начал подкрадываться по борозде. «Чтоб мне умереть на этом месте, говорит, если я не сделаю им сейчас удовольствия». Дополз уже до самого пулемета, но тут казаки заметили. Слышим — стреляют. Каплану назад уже некуда отступать, выпустил четыре пули в беляков, а пятой себя прикончил. — Пархоменко оглядел команду восторженными глазами. — Пусть видит враг, как умирают за рабочее дело большевики! Золотой народ! Что только он не сделает, когда завоюет свободу!

И Пархоменко тут же, сидя на ящике, заснул на полуслове. Голова тяжело упала на грудь, но рука по-прежнему лежала на лбу раненого Вана. Красноармейцы на цыпочках отошли к своим пулеметам и пушкам.

С утра заговорила немецкая артиллерия, от ее грохота проснулся Пархоменко. Под его рукой, которая все еще лежала на голове китайца, было уже застывшее тело. Пархоменко прикрыл его полотнищем от палатки и с биноклем вылез на тендер. Утренний туман еще затягивал окоем тонкой розовой пеленой. Бронепоезд медленно двигался в сторону Лихой. Выехав за первую будку, Пархоменко увидел в долине серые точки — белогвардейцы наступали на красных. На фланге шла конница. Слева у красных то и дело взлетали дымки и часто мигали огоньки пулеметов. Наконец враг не выдержал и подался назад, оставляя на поле отдельные серые точки.

— Бей по конным! — крикнул возбужденным голосом Пархоменко в вагон. Сталь бронепоезда зазвенела, металлический звук ударил в уши, точно кулаком, и, когда комдив насчитал до тридцати, над головами всадников распустились розовые облачка.

В тоже время снаряды начали рваться вблизи бронепоезда. Они летели с ревом и свистом со стороны Миллерова. Далеко позади, над выемкой, поднимался в небо белый дымок, наверно, от бронепоезда противника.

— Прячьтесь в вагон, товарищ Пархоменко, — крикнул командир, — слышите, как осколки жужжат?

Пархоменко, стоя на тендере, осмотрелся вокруг: отряд Лукоши под артиллерийским огнем уже отходил к Лихой, на него наседали немецкие части, пытаясь отрезать путь к отступлению.

— По конным, по конным! — кричал Пархоменко, не слушая командира. — Руднев нажимает на фланг, правильно! Пулемет застрочил, бей по пулемету! Вон под вербой… правильно… славно, сынок, славно! Подавились цурюки… еще разок стукни! Вот так их… А ты говоришь — прячься, а Лукоша, а Руднев, а пехота куда спрячется? Молодцы, луганцы!

Красногвардейские отряды наконец перешли на другую сторону железнодорожной насыпи и теперь свободно передвигались в «мертвом пространстве», торопясь к Лихой на подмогу. Немцы вышли из-под обстрела бронепоезда и тоже прекратили огонь. Над степью опустилась тишина. Солнце уже катилось на запад, над полями поднимался легкий парок, в небе, как листья осоки, трепетали крыльями жаворонки, зеленым соком наливались травы, принарядившие холмы. После грохота артиллерии прозрачная сизая тишина казалась совсем немой, лишь в ушах еще звенело, словно шмель бился в оконное стекло.

Пархоменко встряхивал головой, словно хотел вытрясти этот звук, но, чем ближе подходил бронепоезд к Лихой, звук этот становился все сильнее, пока не превратился в грохот канонады. Теперь уже были видны и отблески огня, словно над станицей играли зарницы, потом зарделось небо, и на серых стенках бронепоезда задрожал розовый отсвет пожара.

Станция Лихая была вся в огне: на железнодорожных путях горели вагоны, сбоку пылало строение, между вагонами сновали черные силуэты, вокруг рвались снаряды, и на зубцах золотых корон летели в небо куски вагонов и человеческих тел. Эшелоны, освещенные пожаром, медленно отползали от станции, на вагонах гроздьями висели люди, а не успевшие вскочить на поезд разбегались по степи, торопясь выбраться с территории станции, на которую градом сыпались снаряды. Один из снарядов попал в баки с нефтью, в небо вырвался красный язык. Буйное пламя гудело глухо, как поезд, дым от нефти черной завесой начал затягивать станцию. В другом конце над эшелонами стояло белое облако — оно поднялось от вагона с мукой, в который также попал снаряд.

Эшелоны в облаках муки и дыма выходили на стрелки и ползли дальше, в сторону Белой Калитвы, но они не могли набрать скорость. Между ними не было необходимой для этого дистанции, поезда шли почти вплотную один за другим, и оттого казалось, что они стоят на месте.

Красногвардейские отряды Пятой армии бились на подступах к станции, слева были остатки частей Третьей армии. Враг атаковал беспрерывно, стремясь захватить имущество и снаряжение и отрезать отступление тысячам отважных донецких шахтеров, луганским и харьковским рабочим и красным казакам Каменской станицы, которые тоже присоединились к украинской армии Ворошилова.

Наступали на них вооруженные до зубов регулярные немецкие части и отряды гайдамаков, сформированные и вооруженные в Германии. Им помогали белогвардейские офицеры и части донских белоказаков атамана Краснова.

На третий день красногвардейские отряды, потрепанные и обессиленные, отошли к станции, объятой огнем. Люди бессмысленно кидались куда попало, думая только о собственном спасении. Поддавшись общему настроению, армия дрогнула и побежала, как вода через прорванную плотину.

Бронепоезд подошел к станции и уперся в вагоны, сошедшие с рельсов. Ими, словно баррикадами, были завалены все колеи. Но другой дороги, чтобы выйти к Царицыну, не было.

Пархоменко с одного взгляда оценил положение. Перепрыгивая через тела убитых, он побежал на станцию, где располагался штаб. Все комнаты были завалены ранеными, в течение трех дней их сносили сюда со всего фронта. От стона и проклятий дрожали рамы.

— Где Ворошилов? — крикнул он, вбежав в опустевшую комнату, в которой находился штаб. — Где Руднев? — Никто не отвечал. Все ушли в одном направлении — на восток, на Белую Калитву. — Где Ворошилов? Кто видел командарма? — Раненые — одни ползли, другие прихрамывали, наполняя воздух стонами.

Пархоменко выбежал на дорогу и закричал, словно и его ранили насмерть:

— Стой! Все ко мне!

Властный голос всегда действует на людей, либо устрашая, либо вливая в них силы. Среди бежавших были и действительно не пуганные, и просто сбитые с толку общей паникой. Услышав строгий и решительный приказ, бойцы начали останавливаться. Луганцы знали Пархоменко.

— Что ж это делается, Александр Яковлевич? — чуть не плакал Голый, черные усы его поседели от пыли. — Немцы фронт прорвали, куда ж теперь?

— А ты им спину показываешь! Ты покажи, как надо бороться за революцию. Собирай людей, назначаю тебя старшим. И держаться на этом месте! Ворошилова кто видел?

— Я видел, как он в атаку ходил, в штыки, — ответил кто-то.

— И от так же драпал, как вы?

Бойцы молчали, смущенно потупились. Тогда Голый ударил шапкой о землю и закричал:

— Пятьдесят лет ждал революции, да чтоб теперь отступиться? Кто покинет позиции, тот предатель и проклятый человек. Дальше без приказа ни шагу, товарищи!

Кучка бойцов все росла, и старый рабочий начал готовить их к отпору.

Возле железнодорожной насыпи, где уже залегла длинная цепь красногвардейцев, Пархоменко увидел Артема. В черной рубашке, простоволосый, Артем метался посреди человеческого муравейника, обрастая бойцами. Они уже выстраивались в ряды, чтобы залечь второй цепью. Позади из такого же муравейника выделилась еще одна команда и рысцой кинулась занимать позицию за холмом. Верхом на лошади скакал Руднев. Он тоже не знал, где сейчас Ворошилов. Говорят, был на правом фланге, потом на станции, возможно, теперь поскакал к Третьей армии. Бойцы убили там своего командующего, который хотел предать их. Руднев был весь черный от пыли и копоти и от печали. Он понимал, что панику никакими словами одолеть нельзя до тех пор, пока не оторвешься от противника. Необходим хоть небольшой заслон, чтобы прикрыться от немцев, и только тогда можно будет привести людей в порядок, но этих двух цепей, как бы они ни держались, было недостаточно. Руднев спрыгнул с коня в гущу бойцов — они лавиной текли вдоль железнодорожной колеи — и раскинул перед ними руки:

— Кто за революцию, товарищи, ко мне!

Пархоменко подбежал к бронепоезду. С него уже сняли пулеметы и заклепали орудия.

— Ну, а теперь пускайте навстречу немцам, — сказал он, подавляя тяжелый вздох.

Машинист дал задний ход и, когда паровоз набрал скорость, спрыгнул на землю. Бронепоезд быстро исчез в вечерних сумерках в сторону Каменской.

С четырьмя пулеметами и с кучкой бойцов, которые держались теперь за него, как малые дети за отца, Пархоменко отошел в степь, где предполагалось сторожевое охранение. Но на том месте уже никого не было. Последние эшелоны, лязгая буферами, уходили от станции, где дотлевали разбитые вагоны, по насыпи, хромая, шли одинокие отставшие фигуры.

Овладев станцией, противник прекратил огонь, и на землю тихо опустилась весенняя ночь.

Пархоменко покачал головой: все подступы были врагам открыты.

— Придется, товарищи, нам быть в арьергарде. Заляжем здесь.

Усталые бойцы с наслаждением растянулись на теплой земле. Над головами простиралось звездное небо, полное загадочных миров.

— Вот такое же небо и над Луганском стоит, — сказал, вздохнув, один. — Пожалуй, там нынче пасху справляют.

— Да не все, — добавил другой, — не до пасхи им и не до звезд, — и он тихонько запел:

Ой, по горе немцы идут, Пушками стращают. А в Снежки панов везут, Им землю возвращают. Ой, скотину отбирают, Хлеб и сало — все подряд. На расправу всех сгоняют, И стога кругом горят. Ой, горят Снежки огнем, День померк от дыма. Ой ты, горюшко мое — Зарубили сына…

— А ты говоришь — пасха! Из Варваровки бежал мой товарищ; говорит, только за найденные патроны немцы расстреляли пять человек, а моего соседа за то, что стрелял по аэроплану. Гад какой-то выдал.

— А в нашем селе немцы вывесили такое объявление: кто передаст в комендатуру сведения о большевистских агитаторах, получит премию: сто рублей за каждого, двести — если доставит большевика, а пятьсот рублей — за партизанского вожака. Один было соблазнился — ну, больше дня не прожил: сразу укокошили. Немцы потом молотили, молотили по селу из орудий, пока не зажгли его.

Третий начал рассказывать, как у них на шахте гайдамаки пороли женщин. В это время впереди послышался конский топот. Красногвардейцы схватились за винтовки. Из темноты появился одинокий всадник.

— Кто там суется? — закричал Пархоменко. — А ну, иди сюда, не то стрелять будем.

Всадник подъехал. Ноги он выпростал из стремян, руками устало упирался в переднюю луку седла.

— Товарищ командарм! — воскликнул, вскочив на ноги, Пархоменко. — Штабной поезд давно ушел, мы последние.

— Вот это и весь арьергард? — невесело спросил Ворошилов.

— Арьергард и авангард, Клим Ефремович, — отозвался пулеметчик, подойдя поближе. — Конечно, маловато для такого дела.

— Десять человек прикрывают армию! — Командарм покачал головой. Затем уже другим голосом заговорил: — И все-таки мы победили. Под самым носом у немцев провели столько эшелонов! Теперь, товарищи, можно смело сказать, что до Царицына мы дойдем.

— А кто его знает, что там, в Царицыне, — отозвался из темноты красногвардеец.

Все замолчали. Давно уже никто не читал газет, связь с центром, даже с соседними красными частями, оборвалась, и где что творилось, было неизвестно. Знали только, что немцы нарушили соглашение о перемирии и повели наступление на Украину, а теперь, возможно, думают вторгнуться и в Россию. Генерал Краснов, подняв против советской власти донских казаков, хочет соединиться с казаками астраханскими и уральскими — создать единый фронт контрреволюции от Дона до Самары. Царицын лежал между Восточным и Южным фронтами и не давал белым этой возможности.

— Хочется контрреволюции Царицын взять, — сказал, помолчав, Ворошилов, — но большевики такой крепости никому не отдадут. Теперь и мы поможем царицынским рабочим.

На горизонте снова замаячили всадники, но это уже была немецкая разведка. Когда она подъехала ближе, все четыре пулемета зацокотали сразу, и всадники бросились наутек.

 

11

В станицах цвели сады, но казаков не было. Они отравляли воду в колодцах, на целые километры разбирали железнодорожные пути, а то оттягивали на волах рельсы и убегали в степь. На станциях разбитые водокачки стояли с пустыми баками, и задымленные паровозы пили воду из болот и речек, а когда до них было далеко, выстраивалась длинная очередь женщин и детей, они подавали воду ведрами и котелками.

Исправив путь, эшелоны подходили к разрушенному мосту и снова останавливались, ожидая, пока его восстановит высланная вперед бригада. А вокруг лежала степь, без конца и края, и по ней на низкорослых лошаденках носилась смерть.

Казаки, сверкая шашками, с диким криком и свистом налетали на эшелоны, но, встреченные огнем красногвардейцев, снова уходили в степь, оставляя убитых. В станице Морозовской к украинской армии Ворошилова присоединились красные повстанцы из местных крестьян. Дальше дорога до самого Царицына была свободна, и по ней можно было отправить всех раненых, больных и часть семей.

Первый санитарный поезд, переполненный ранеными и женщинами с детьми, шел, пустив вперед бронепоезд. Поезд шел, весело постукивая на стыках колесами, от чего давно отвыкли те, кто ехал в эшелонах. За несколько дней таким образом могли пройти все составы. После Белой Калитвы, перед первым же взорванным мостом, число эшелонов намного уменьшилось. Все лишние вагоны были спущены под откос, люди объединены в команды, и они вместе с остатками Третьей армии на общей сходке признали над собой главенство Ворошилова.

От преступных элементов армию освобождал революционный трибунал. Дисциплина росла с каждым днем, и к Царицыну приближались уже не разрозненные и своевольные отряды, а объединенная двадцатитысячная армия, хотя еще мало обученная, но уже закаленная в боях с немецкими регулярными частями и казацкими сотнями.

Следом за санитарным поездом на примитивном бронепоезде выехали для переговоров с местной властью в Царицын Клим Ворошилов и Александр Пархоменко.

— Теперь я тебе признаюсь, — сказал Пархоменко, когда под вагоном бодро застучали колеса, — на станции Лихой я уже подумал, что мы пропали. Только когда немцы повернули назад, от сердца отлегло. Даже не верится, что выбрались из такого ада.

Испытав еще одно поражение вблизи Донца, немецкие части от Белой Калитвы повернули назад, но Ворошилов знал уже, что впереди не меньшие силы собирают генералы Фицхелауров и Мамонтов, поэтому ответил предостерегающе:

— Не говори гоп, пока не перескочишь, товарищ Пархоменко! — Но и он не мог скрыть удовлетворения: немцы в боях с Пятой армией потеряли двадцать семь пулеметов и несколько тысяч солдат.

Пархоменко задорно вскинул голову:

— Если немцам набили…

— Генерал Фицхелауров соединился с Мамонтовым. Боюсь, повстанческая дивизия не выдержит и беляки прорвутся к железной дороге.

Повстанческая дивизия, отступая по грунтовому шоссе, прикрывала железнодорожную колею с левой стороны, справа шли части Пятой армии.

— Теперь нам и женщины помогут, — продолжал Пархоменко. — Ты только подумай: не знает еще, куда патрон вложить, а хватается за винтовку, лишь бы хоть раз пальнуть в окаянного врага!

— Понятно! Ведь им не нужно объяснять, зачем и куда стрелять. Это наука для интервентов!

Укороченный состав уже подходил к станции Суровикино. Рассветало. Вначале глухо, потом все яснее слышалась канонада. Пархоменко, спавший не раздеваясь, вскочил на ноги и вскинул налитые кровью глаза на Ворошилова с безмолвным вопросом. Бронепоезд и санитарный состав должны были быть уже где-то под Царицыном, а стрельба шла совсем близко. Может быть, это партизаны, о которых еще не знало командование Пятой армии? Мог стрелять и бронепоезд, который двигался впереди санитарного. Но почему он задержался? Теряясь в догадках, они все же продолжали продвигаться навстречу канонаде.

В полукилометре от станции Суровикино дорогу преградил знакомый бронепоезд. На нем уже не было ни пулеметов, ни орудий. Он был разоружен. Но над паровозом вился дымок. На путях стоял состав без паровоза, вокруг него щелкали выстрелы. Казаки с разных сторон обстреливали здание станции. Затем с криками «ура!» бросились в атаку.

— Убивают больных! — крикнул Пархоменко, увидев дымящиеся вагоны. — Да, это наш поезд! — И прежде, чем успел застрекотать пулемет из пульмановского вагона, выпрыгнул на землю, отцепил паровоз от разоруженного бронепоезда и вскочил в будку машиниста. Машинист лежал на полу, спрятав голову в угол, его помощник прикрылся лопатой в другом углу.

— Давай паровоз под состав с нашими ранеными!

Машинист испуганно моргал до тех пор, пока не почувствовал, что его крепко схватили за ворот.

— Ты слышишь? Я — Пархоменко!

— На погибель себе вы так приказываете, — обреченным голосом отозвался машинист, неуклюже поднимаясь на ноги. — Я поеду хоть в ад кромешный, только это бесполезно.

— Там же твои товарищи побиты!

— Ну, трупы вывезем.

Он раздраженно взялся за рычаг, и в ту же минуту его рука упала как плеть. Машинист побледнел и, сжавшись, осел на помост. Думая, что он обомлел, испугавшись пули, которая звякнула о ведро, Пархоменко сердито схватил машиниста за плечи и тут почувствовал под рукой теплую кровь. Помощник, который все еще сидел, прикрываясь лопатой, теперь, словно подхваченный ветром, стремглав спрыгнул с паровоза и кинулся бежать, но уже через три шага, схватившись за грудь, упал головою вперед.

На станции, в вагонах и за вагонами кричали, умирая, тяжелораненые красногвардейцы. Увидев знакомый бронепоезд командарма, раненые бойцы из эшелона, женщины и дети со всех сторон поползли к нему. За одним, который, хромая, прыгал из последних сил, погналась кучка казаков. Пархоменко соскочил с паровоза и приложил карабин к плечу: «На больных показываете отвагу?!» Один казак упал, застреленный, другие остановились, залегли за штабелями старых шпал и начали обстреливать бронепоезд. В него уже набилось много раненых. Некоторые даже висели на ступеньках, на тендере…

Пархоменко стрелял не спеша, а выстрелив, приговаривал: «К черту в пекло!» Вдруг он почувствовал острую боль выше локтя.

— Александр Яковлевич, Александр Яковлевич, — давно уже звал его Ворошилов, — назад! Людей постреляют! — И насильно втянул его на паровоз. — Надо штаб уведомить, пока путь не взорвали… Тут какая-то провокация — даже вагоны в тупик загнали… — Увидев красную струйку, которая бежала по руке Пархоменко, он запнулся на полуслове:

— Ранили?

Пархоменко поспешно нашаривал в карманах платок, забыв, что перевязал им машиниста.

— Что рука, Клим Ефремович, — сердце болит. — И он ударил здоровой рукой в грудь. — С больными воюют, гады, белая сволочь, детей порубили!

— Лукоша может быть здесь через час-другой. Их надо захватить, а ты снимай рубаху. — И Ворошилов принялся перевязывать товарищу руку.

Пуля прошла через мякоть. Пархоменко, довольный, что может шевелить пальцами, снова взялся за карабин: «Хоть бы узнать, что это за банда». Однако не только выйти, а даже выглянуть в окно без риска для жизни было уже невозможно. Преследуемый роем пуль, бронепоезд, отстреливаясь, отходил назад.

В санитарном составе было пятьсот шестьдесят больных и раненых красногвардейцев, женщин, и детей. Пока подоспел отряд Лукоши, в живых осталось только семеро. Они успели бежать в степь еще до того, как казаки захватили станцию. Да еще одного старого рабочего нашли под изрубленными телами.

Отряд казаков отступил на хутора, и путь на Царицын снова был свободен, но уже на другой день стало известно, что враг взорвал впереди самый большой мост через Дон.

Как и следовало ожидать, вслед за этим белые двумя армиями повели наступление на армию Ворошилова и обложили ее полукольцом. Они были уверены, что на этот раз добыча уже не выскользнет из их рук. Мост поднимался над водой на пятьдесят метров, и один из его пролетов взрывом был сброшен на дно. Чтобы восстановить пролет, нужно было железо, а его, конечно, красные в степи достать не могли.

Но луганские рабочие взялись восстановить мост и без железа. Как растревоженный муравейник, люди засуетились на белом песке, на который набегали голубые волны Дона. К мосту и от него в разные стороны ручьями тянулись и днем и ночью телеги. На них подвозили камень, старый кирпич, бревна, шпалы, землю и даже солому. На горизонте, не смолкая, гремела канонада, трещали пулеметы и винтовки.

Чтобы сдержать врага, пока рабочие наладят мост, красногвардейские отряды рассыпались дугой километров на тридцать в радиусе. В стычках с казаками они то проникали в степь и дальше, то отступали почти к самому мосту. Тогда вокруг диковинного сооружения, которое с каждым днем все выше вставало над водой, густо рвались снаряды и часто обрушивались в воду у самого моста.

На двадцать восьмой день башни, похожие на высокие срубы, сравнялись с настилом старого моста. Положили рельсы, и по ним первым спешно пошел через Дон бронепоезд.

Ворошилов со своим штабом затаив дыхание стоял на мосту. Пархоменко, зажмурившись, то и дело хватал его за локоть и вздрагивал от каждого шороха:

— Ой, трещит, ой, скрипит… Не выдержит!

Когда бронепоезд проскочил на другую сторону, крик радости громом вырвался из сотен грудей, прошел по всем эшелонам и разлегся в степи на несколько километров. Внизу, по белому песку, бегали рабочие, казавшиеся с моста карликами, и бросали вверх шапки. Они, может быть, тоже кричали «ура!», но их заглушало разноголосое пение красногвардейцев, несшееся из вагонов. На Царицын, куда направлял армию шахтеров Ленин, уже шли по мосту эшелоны и пешие части, и сотни голосов подхватывали под гармонь:

Вильгельм сидел на солдатах, А Краснов на казаках. Мы им в морду надавали, Оставили в дураках…

В воде рвались снаряды, вздымая фонтаны брызг. Враг знал, что Дон был последним препятствием для красных, и бешено обстреливал мост. Попади хоть один снаряд в это сооружение из шпал и камня, оно разлетелось бы, как карточный домик. Но за двадцать восемь дней ни один снаряд в мост не попал. Не попал и на этот раз. Враг стрелял плохо.

За Доном армия оборотилась лицом на запад и север и заняла позиции.

 

12

В августе Александр Пархоменко выехал в Москву. Царицынские заводы, работавшие на армию, не могли обеспечить фронт всем необходимым для повседневных боев, а интендантские склады уже были пусты. Красновские части рвались к Царицыну, стремясь сбросить красных в Волгу. На фронте начались жестокие бои, срочно требовалось оружие, снаряды, обмундирование. Пархоменко в это время был особоуполномоченным Десятой армии, созданной под командованием Ворошилова из Третьей и Пятой армий, из Морозовской дивизии и царицынских частей. Ему поручено было достать в Москве все необходимое и немедленно возвращаться обратно. Обо всем этом он должен был доложить Председателю Совета Народных Комиссаров В. И. Ленину, а также сообщить о положении на царицынском фронте. Ленина Пархоменко еще никогда не видел, но слухами о нем полнилась вся земля. Вот и сейчас сквозь перестук колес Пархоменко как будто слышит его имя и, чтобы убедиться, спрашивает:

— Вы о ком это?

— О Ленине, о Владимире Ильиче, товарищ, — ответил пассажир с глубоко запавшими голодными глазами. — О товарище Ленине.

— А ты его видел? — Пассажиры вытянули шеи, наморщась, напряженно прислушивались к говорящему.

— А как же, видел! Еще когда Владимир Ильич впервые из-за границы приехал. Весь рабочий Петроград тогда ликовал. По улицам пройти нельзя было, все спешили к Финляндскому вокзалу. Женщины, дети — все туда же. Товарищи в флотской форме, армейцы в новых обмотках шли с песнями, и я следом бегу. Может, товарища Ленина понадобится защитить. Ведь вся буржуазия тогда крик подняла: «Расстрелять Владимира Ильича Ленина!». Буржуазия, кадеты то есть, знали уже его. У одного банкирша ванну ставил, так он мне прямо сказал: «Ленин твой будет расстрелян». А у него двое сыновей — офицеры, и банк денежный в Москве. «Зачем расстреливать Ленина? — спрашиваю. — Мы все за Ленина». Кухарка хозяина тоже меня поддерживает: «Печник правильно говорит». Она тоже наслушалась всяких митингов… — Тогда, скажу вам, на каждом перекрестке носилось в воздухе страшное для буржуазии слово — Ленин. Буржуи, как крокодилы, на него глядели. На всех митингах и в домах кричат, лают, как собаки, лишь бы Ленина не допустить до нас. А товарищ Ленин мог и не знать, что те сукины сыны, меньшевики да эсеры, задумали. Прибегаю к вокзалу, а вокруг факелы пылают и броневики стоят для охраны. И только показался Ленин — весь народ как закричит и на руках подняли его прямо на броневик. Я смотрю на Ленина, а он живой такой, и пальтишко на нем кофейное. И говорит первые слова: «Товарищи рабочие, поздравляю вас с началом борьбы! И да здравствует, — громко выкрикнул, — да здравствует социалистическая революция!»

Пархоменко был рад, что ему выпало такое счастье: он увидит товарища Ленина. Будет говорить с ним. Все ему расскажет: и что слышал, и что видел. Расскажет и о том, как Ворошилов, еще когда ремонтировали мост, послал Пархоменко в Царицын — наладить связь с местной властью.

Пархоменко вспоминал день за днем пережитое тогда. Дон он перешел вброд, это оказалось не так трудно, труднее было пробраться к Царицыну через восставшие станицы.

Оказавшись наконец в городе, Пархоменко с удовлетворением заметил, что и Царицын походил на фронт: в скверах дымились военные кухни, на площадях рабочие кололи штыками соломенные чучела, через барьеры прыгали конные, по улицам тянулись обозы, скакали ординарцы.

— Ты бы посмотрел, что тут творилось до приезда народного комиссара, — сказал при встрече знакомый коммунист. Слушая его, Пархоменко даже не верил, что такое могло быть. В то время, как Донецкая армия из последних сил билась с немецкими оккупантами, с гайдамаками, с белыми казаками, собственной кровью отмечала путь на Царицын, здесь, в садах и ресторанах, раздавалась музыка, по улицам свободно ходили бывшие офицеры, царские чиновники и бежавшая сюда с севера буржуазия. Москву и Петроград душил голод, там рабочим выдавали уже вместо хлеба овес или чечевицу, и то не больше четверти фунта на день, а тут было полно белого хлеба, мяса. За Доном, в степи, в каких-нибудь семидесяти километрах от Царицына, обессиленные украинские рабочие шахтеры отбивались от белоказаков — здесь это никого не интересовало, хотя в городе находилось управление Северокавказского военного округа и еще несколько штабов разных фронтов.

— Прикрылись мандатами Троцкого и никого больше знать не хотели, — рассказывал Пархоменко знакомый коммунист. — Ударь тогда белогвардейские части на Царицын, и вся эта сволочь, которая здесь шлялась, ясное дело, помогла бы казакам.

…Вражеский фронт уже упирался флангами в Волгу. Под угрозой была связь по железной дороге с Москвой, а по Волге — с Камышином. Чтобы спасти Царицын, нужны чрезвычайные меры. Обо всем этом Пархоменко должен сообщить Ленину. А пассажир с глубоко запавшими глазами продолжал рассказывать:

— Ильич сразу нас узнал и спрашивает: «Как у вас дела с хлебом?» — «Плоховато», — отвечаем. «А какое настроение у рабочих?» — «Боевое, — говорим, — работают хорошо…» — «В наркомпроде вам, — говорит, — выдадут разрешение», — на выезд за хлебом, значит, а у самого на тарелочке тоже только черная корочка.

Пархоменко взглянул на свой портфель, из которого выглядывала круглая, как вымя, буханка, и, видно, что-то придумав, довольно усмехнулся.

Ленин принял Пархоменко в Кремле в первый же день, как тот приехал в Москву. Опершись локтями на стол и склонив слегка набок голову, он внимательно слушал о положении на Южном фронте, о хлебных ресурсах и время от времени вставлял вопросы. Потом резко поднял голову, сказал:

— Вы слышали, товарищ Пархоменко, что левые эсеры убили бомбой Мирбаха? Затем восстание против нас… жалкие и истеричные авантюристы. Мы скажем народу всю правду.

— А мы в Царицыне с ними не церемонимся, — ответил Пархоменко. — Писаниной не занимаемся, да и говорим немного.

— И хорошо делаете. За хлеб, товарищи, вы отвечаете головой! — Владимир Ильич вытащил из кармана платочек и короткими движением обмахнул усы и бородку.

В дверь просунулась чья-то седая борода. Ленин поспешно встал.

— Что, дедушка? Все получили?

— Да всем, батюшка, удовлетворили, только как насчет хлебушка?

— Насчет хлеба? Вот, дедушка, как очистим Россию от помещичьих прихвостней, заживем по-новому, тогда и хлеба будет вдосталь, а сейчас пусть ваши сходят к товарищу Цюрупе. Он даст разрешение, и тогда можете поехать за хлебом. Идите, я уже позвонил ему.

— Это еще страшнее, чем война, — сказал Пархоменко, когда старик вышел.

— Тяжело, товарищ Пархоменко, но поборем и эти трудности. — Владимир Ильич попробовал пальцем чайник, стоявший в конце стола. — Чаю хотите? — На блюдце возле стакана лежал маленький кусочек черного хлеба.

Пархоменко вдруг покраснел, затем торопливо вытащил из портфеля буханку белого хлеба.

— Владимир Ильич, мы слышали, как у вас здесь с хлебом… Вот, будьте добры, покушайте нашего хлебца. Только не подумайте чего, из собственного пайка.

Ленин взял буханку и с ясной улыбкой осмотрел ее со всех сторон.

— Даже пшеничный? Благодарю, за это благодарю. — Он позвонил. Вошел секретарь. — Вы видите, какой еще есть у нас хлеб? Старик ушел? Ушел, жаль! Тогда отошлите этот хлеб в детский дом. От царицынских рабочих, скажете. — И снова обернулся к Пархоменко. — Ну, так чем на Дону мужичок-середнячок недоволен?

Пархоменко сидел красный и в замешательстве все еще вертел в руках портфель, не решаясь поднять на Ленина глаза. Владимир Ильич зашелестел на столе бумагами, чего-то ища, и продолжал:

— В октябре этот мужичок боролся за советскую власть, а теперь пошел за Красновым, чем вы это объясняете?

— Спекулировать не дает советская власть, — ответил Пархоменко. — Хлебной монополией, твердыми ценами середняк недоволен, ну а Краснов, знаете… Беднота, та идет за нами.

Откинув полы пиджака, Ленин сунул руки в карманы брюк и, подняв плечи, мелкими шагами прошелся вдоль стены, бегло взглянул на карту, затем повернул назад и ткнул пальцем в какое-то место, обведенное красным карандашом.

— Свободная торговля, товарищ Пархоменко, уже показала свои результаты — цены поднялись вдесятеро, потом и продукты исчезли с рынка. Нет, мы не пойдем на буржуазные методы, на массовую голодовку в интересах богатеев и мироедов. Будем применять чисто социалистические меры борьбы — хлебную монополию и твердые цены. В интересах рабочих! Вы как думаете?

— Хлеб будет. На Волге его сколько угодно. Нам, Владимир Ильич, оружия не хватает.

— Это пустое. Оружие будет, был бы народ.

— А вот кто-то здесь тормозит. Ваше вмешательство необходимо.

— А вы разве не хозяин страны?

— Есть посильнее.

— Теперь все равны. Давайте вместе хлопотать. Заводы уже возобновили производство снарядов. Все, что нужно будет, дадим, а если кто будет тормозить, звоните. Узнавайте фамилию этого бюрократа и звоните. Вы где остановились? Вам машина нужна? Вызывайте мою, я распоряжусь.

Пархоменко остановился в гостинице «Метрополь», где в то время жили все ответственные работники. Столица еще была под впечатлением только что ликвидированного в Ярославле восстания левых эсеров. Отрезанные от угля и руды, заводы замирали, на улицах, покрытых шелухой от семечек, рабочие спешно обучались военному делу, а к вокзалам тянулись красногвардейские отряды, отправлявшиеся на бесчисленные фронты: на север — против десанта Антанты, на восток — против чехословаков, проданных своим командованием французским и английским империалистам, и против Краснова — на Воронеж. На Кубани группировалась «добровольческая» армия Алексеева и Деникина.

Почти вся Москва была одета в полинявшие гимнастерки и выцветшие френчи. Голодная и оборванная, она, однако, ни на минуту не теряла революционного пафоса и потому казалась молодой и жизнерадостной.

Пархоменко говорил с Лениным больше часа и вышел из Кремля глубоко удовлетворенный этой встречей. Теперь он ясно видел, на что можно было надеяться завтра и послезавтра, и знал, что надо делать, чтобы побороть и голод, и контрреволюцию.

На другой же день Пархоменко начал обходить всевозможные отделы снабжения. Прокуренные канцелярии и коридоры не вмещали сотрудников и посетителей, перед дверями кабинетов стояли очереди, столы были завалены бумагами. Создавалось впечатление кипучей работы, но добиться толку было почти невозможно. Из одного кабинета Пархоменко посылали в другой, в третий, до тех пор, пока он осипшим от пререканий голосом не звонил в Кремль. И только названное в трубку имя производило на интендантов магическое впечатление; после этого за какие-нибудь четверть часа удавалось сделать то, на что тратились целые дни.

Из Царицына почти ежедневно приходили телеграммы с требованием ускорить высылку боеприпасов. 30 августа Пархоменко снова позвонил в Кремль. Если бы не задержка нарядов на броневики, можно было бы уже отправить первый эшелон. На восемь часов было назначено заседание Совета Народных Комиссаров, и Владимир Ильич уже должен быть там, но на этот раз секретарь ответил каким-то необычным голосом: «Товарища Ленина ранили… Только что… Он выступал на заводе Михельсона… стреляла какая-то женщина… Больше ничего не знаю».

Пархоменко побежал к себе в гостиницу. Перед входом уже стояли пулеметы. Страшная весть в один миг облетела всю Москву, и город превратился в растревоженный улей. Раненого Владимира Ильича привезли на квартиру… Стреляла эсерка Каплан… Ее поймали рабочие и отвели в военный штаб на Малую Серпуховку… Остальные террористы успели бежать с митинга… Теперь было понятно, чья это рука писала грязные записки, поданные среди других докладчику.

— Я вижу, — сказал Владимир Ильич, отвечая на них, — что эти записки писала не рабочая рука. Это писали те, кто стоит на страже у капиталистов. У них не хватает мужества выступить здесь с трибуны и заявить откровенно, что они хотят восстановить капиталистический строй, возвратить заводы капиталистам…

В трех шагах от помоста стояла высокая черноволосая женщина, нервно кусала папиросу и криво усмехалась посеревшими губами. А когда Владимир Ильич садился в автомобиль, эта же женщина вышла из-за машины с наведенным на него револьвером.

…Уже кончался месяц, а Пархоменко все еще не мог послать ни одного вагона снаряжения, которого нетерпеливо ждала в Царицыне Десятая армия, чтобы ударить на врага с востока и этим помочь украинскому народу освободиться от оккупантов и их наемников. Когда уже никакие доводы не действовали на снабженцев, Пархоменко, как и раньше, хватался за телефонную трубку и с отчаянием клал ее обратно: Владимир Ильич все еще был болен.

 

13

В самом конце 1918 года австро-немецкие оккупанты были выброшены с Украины. Бессильный со своими гайдамаками перед народным восстанием, гетман Павло Скоропадский тоже бежал к немцам. Власть на Украине захватила так называемая Директория, в которой верховодил Симон Петлюра, она объявила войну большевикам. Но рабочие и крестьяне бились с оккупантами и сбрасывали гетмана не для того, чтобы капиталисты вернулись на фабрики и заводы, а помещики в имения, и по всей Украине с новой силой вспыхнуло восстание. Его поддержали полки Щорса, они повели наступление на Киев, а на Харьков наступали красные партизанские отряды, и Директория в марте 1919 года бежала за Збруч…

От петлюровской армии на Украине остался только атаман Григорьев со своей бандой, этот ударил в тыл Красной Армии, сдерживавшей наступление Деникина. На Херсонщине, Киевщине и Екатеринославщине вспыхнуло кулацкое восстание и прокатилась волна еврейских погромов. В городках и селах бандиты убивали ревкомовских работников и коммунистов.

Восстание приближалось к Харьковщине. Начальником обороны Харьковского района и губвоенкомом был в то время Александр Пархоменко, а военным округом командовал Клим Ворошилов, которому и было поручено ликвидировать банду Григорьева. Приказав Пархоменко встретить григорьевские банды под Екатеринославом, Ворошилов повел наступление с запада.

В Харькове остались только команды для караульной службы: все части Красной Армии были брошены на деникинский фронт. Набрав из разных команд около пятисот штыков, Пархоменко двинулся со своим отрядом навстречу григорьевцам.

Григорьев успел уже захватить Екатеринослав. Красноармейцы уничтожили заставу у моста, и Пархоменко с двумя членами Комитета обороны и несколькими бойцами направился на разведку в город. Был май, под окнами в рабочем предместье зацветала сирень, а вдоль низеньких заборчиков зеленела трава. Когда разведка вошла в город, уже взошло солнце. В такое время люди обычно шли на работу, но сегодня улицы оставались пустыми, будто все вымерли.

— Почему это? — удивленно спросил Пархоменко.

— Так ведь лучше не попадаться на глаза бандитам, — отозвался один из членов комитета. — Беженцы рассказывают такие страсти, что у людей волосы дыбом встают.

— Даже удивительно было бы, если б о Григорьеве что-нибудь другое услышали, — сказал другой.

— Где он может быть сейчас?

— Дьявол его знает, а здесь командует его помощник Максюта.

— Может, это тот Максюта, что у нас с карателями ездил при гетмане? — спросил красноармеец. — Так я его знаю!

Они шли по улице цепочкой, один за другим, — так, как ходили рабочие. Пархоменко нервно покусывал кончик длинного уса: в штабе Второй армии, находившемся в районе Мелитополя, никто не мог сообщить ему ни о численности врага, ни о дислокации его частей.

Разведка уже подходила к мосту. Навстречу показался мотоциклист, а вслед за ним автомобиль, полный людьми. Мотоциклист, сотрясая воздух грохотом мотора, свернул в первый переулок, автомобиль продолжал приближаться. Теперь уже видно было, что в нем рядом с шофером сидел кто-то с ручным пулеметом, а позади еще четверо, одетых в военные френчи и гимнастерки. Красноармеец, который хвалился, что знает Максюту, дернул Пархоменко за рукав и прошептал:

— Он, ей-ей! Максюта едет!

— Вот и хорошо, поговорим, — ответил Пархоменко, засовывая руку с наганом за пазуху. — А вы укройтесь в канавке. Только без команды не стреляйте.

Заметив встречных и, по-видимому, считая, что это возвращается назад своя застава, Максюта остановил машину и махнул рукой Пархоменко, который уже и без того переходил дорогу. Максюта сидел позади, сбоку и спереди, как видно, находилась его охрана. Все они были в ремнях и портупеях, обвешаны револьверами и бомбами, кроме того, по револьверу держал каждый в руках.

Пархоменко подходил не спеша и внимательно присматривался к сидевшим в машине. Максюта выделялся среди них более опрятным френчем; его узкое нервное лицо было чисто выбрито, усы подстрижены. Колючие глаза глубоко запали. Напротив него сидел какой-то человечек с маленьким личиком, которое не то плаксиво морщилось, не то усмехалось. Пархоменко невольно вспомнил тщедушного человечка, с которым встретился в поезде, когда из Луганска его отправляли в царскую армию. Он даже припомнил фамилию этого человека и, пораженный, крикнул:

— Макогон, ты как сюда попал?

Григорьевцы опустили наганы: подходил свой, раз назвал Ваську Макогоном. Человечек замигал кроличьими глазками, стараясь понять, в чем дело, а потом расплылся в широкой улыбке:

— Фамилии твоей не знаю, а тебя вспомнил — как ты в вагоне отписал все кресты и деревянный вдобавок одному хлюсту. По-твоему и вышло: первого «георгин» он заработал, а второй был деревянный… А я тебя тогда наслушался и, как пошел в дезертиры, так и до сих пор домой никак не попаду.

— За кого ж ты воюешь? — спросил Пархоменко, поставив ногу на ступеньку и краем глаза следя за каждым движением Максюты.

Максюте наскучил этот обмен воспоминаниями, и он резко перебил:

— Куда вы шли, чего толчетесь здесь?

— Максюту ищем.

— Про волка речь, а он сам тебе навстречь, — кивнул Макогон на узколицего и, засунув наган за пояс, достал кисет с махоркой.

Другие тоже потянулись к кисету, только Максюта, как бы почувствовав опасность, продолжал держать перед собой револьвер, проворно шнырял глазами по сторонам.

— Зачем тебе Максюта?

— Прикончить хочу, — сказал Пархоменко, — а это тебе не поможет, — указал он на револьвер и тут же завернул атаману руку с револьвером назад, зажав ее в кулаке, а свой наган приставил к его виску и крикнул:

— Руки вверх!.. Все!.. Или застрелю Максюту!

Максюта ощерился от ярости и боли.

— Что это значит? Я командующий Екатеринославским округом. За кого ты меня принимаешь, дьявол? Ты слышал, кто я?

— Ты — бандит! А советскими войсками командую я. Над бандитами у нас суд короткий. — И он спустил курок. — Вот кому ты служил, Василь!

Макогон в одной руке держал кисет, в другой — еще не скрученную бумажку с махоркой. От испуга его руки затряслись, и махорка посыпалась ему на колени. Не растерялся в автомобиле только пулеметчик. Увидев в руке у Пархоменко наган, он быстро начал поворачивать свой пулемет назад, но для этого надо было сначала самому повернуться всем туловищем. Раньше, чем он успел это сделать, Пархоменко схватил освободившейся теперь рукой пулемет, отвел от себя ствол и прижал к машине.

— Храбрый, мерзавец, такие мне нравятся!

Пулеметчик силился вырвать или хотя бы сдвинуть ствол пулемета, но он был словно прикован. К машине уже подбегали остальные разведчики.

— Этого стрелять не надо, — кивнул Пархоменко на пулеметчика. — Из таких путные люди выходят.

Васька Макогон только теперь опомнился и силился упасть на колени, но тело Максюты прижало ему ноги, и он, охваченный страхом вдвойне, тоненько заплакал.

— А говорил, что смерти ищешь, — иронически заметил Пархоменко. — Плохо ты меня слушал, любезный. С кем ты шел и против кого? С кулачьем против самого себя, против рабочего человека.

— Так я ж за народ, товарищ. Такой слух был у нас, что большевики всех в коммунию загонят, снова экономии заводят.

— А ты знаешь, что такое коммуния, для чего? Спросил бы тех, кто поумнее, прежде чем в банду идти. Вылезай!

Макогон наконец освободил ноги и вылез из машины.

— Кабы все знали, где та правда. Стреляй тут, раз из меня паршивая овца получилась. Верно, ты тогда не всю правду сказал, рабочий, а всякие людишки еще глубже ее запрятали… Стреляй!

— Погоди, может, ты поумнеешь да еще советской власти послужишь? Знаешь, где Григорьев?

— Воля ваша, только панам я никогда не думал служить. Сам видишь, разве это годы иссушили тело? От работы зачах, а про Григорьева ничего не знаю.

— Если хочешь заслужить доверие, так я тебе приказываю: пойди разузнай о том, что я тебе скажу, а тогда, может, и к красным примем. — И Пархоменко обстоятельно рассказал, что ему нужно. — Ну, а если обманешь, от наших рук не уйдешь: григорьевцам все равно крышка.

Васька Макогон вытер рукавом холодный пот с лица и задержал локоть у глаз. Из-под локтя по сухому загорелому лицу сбегали слезы и падали на пыльную дорогу темными катышками.

— Это, видно, меня судьба с тобой свела, товарищ рабочий… Недослышал я тогда правды твоей. — И он сквозь слезы улыбнулся.

Григорьевцы дольше всего держались на вокзале, но на другой день были выбиты и оттуда. Красные освободили Екатеринослав и погнали врага на запад, прямо на группу Ворошилова. Васька Макогон вернулся через неделю. Он выполнил все, что поручил ему Пархоменко, и даже больше — принес известие, что Нестор Махно застрелил атамана Григорьева. Встретились оба бандитских вожака в селе Сентовое, около Александрии, на сходке. Адъютант Григорьева в присутствии Махно обвинил махновцев в том, что они грабят честных хозяев, кормивших григорьевцев. Махно, вместо объяснения, молча выстрелил в Григорьева. Раненый Григорьев бросился бежать, но Махно добил его второй пулей. Потом пристрелил еще пятерых командиров и шесть рядовых бандитов. Остальные разбежались.

— Так что, товарищ Пархоменко, поминай как звали Григорьева и всю его банду.

— Хорошие вести приносишь, Макогон.

— О, я такой! Ты меня еще к батьке Махно направь. По нем тоже пуля плачет. Слышал, какую он штуку выкинул?

Добровольческая армия генерала Деникина, мечтая о наступлении на Москву, до сих пор не могла пробиться через Донбасс, но на помощь ей пришел Нестор Махно. Он открыл дорогу через занятый им район, и армия Деникина хлынула теперь в эти ворота.

Харьковская партийная организация мобилизовала почти всех коммунистов и всех рабочих, способных носить оружие. Александр Пархоменко, назначенный начальником обороны, беспрерывно бросал навстречу врагу все новые и новые части, но противник был хорошо вооружен, а некоторые из его частей целиком состояли из офицеров, и красные отряды вынуждены были оставить Харьков.

Не переставая сдерживать деникинцев, Пархоменко из разрозненных отрядов сформировал две пешие и одну конную бригаду и прикрыл ими сумское направление. По оперативным сводкам главного командования он видел, как бывшие офицеры ежедневно перебегали к белым. Иногда они сдавали врагу целые роты, даже батальоны, поэтому враг легко ломал линию красного фронта. Бригадами Пархоменко командовали бывшие офицеры царской армии, в свое время проявившие искреннее желание служить в Красной Армии, но теперь Пархоменко и на них не мог положиться. Однажды адъютант принес рапорт комбрига-два и сказал:

— Мне кажется, товарищ начальник, этот человек ненадежен.

Такими подозрениями адъютант уже не впервые смущал Пархоменко, но пока еще ни одно из них не оправдалось. Однако вкрадчивый голос адъютанта подействовал, и на этот раз Пархоменко спросил сердито:

— Чего он хочет, этот комбриг?

— Жалуется, что красноармейцы забрали из его усадьбы книги и граммофон.

— Мои красноармейцы? Где это?

— Под Сумами. Он оскорблен и просит его уволить.

— Просит? Значит, порядочный человек. Прогоним белых, дадим ему не только граммофон, а даже орган и целую библиотеку. А тех, кто таскает барахло, передайте в Особый отдел. Я вижу, комбриг честный человек, а рапорт написал в сердцах. Верните ему и, как положено в таких случаях, извинитесь. Точка!

Вскоре после этого где-то поблизости раздался сильный взрыв. Штабной поезд стоял в это время на станции Сумы, невдалеке от города находился железнодорожный мост, и его нужно было взорвать, чтобы задержать наступление деникинцев. Пархоменко боялся, что не успеют, и теперь, услышав наконец взрыв, довольно потер руки. Однако в окно он увидел какое-то необычное движение на перроне. Ничего не понимая, Пархоменко вышел из вагона. Хотя уже наступила тишина, красноармейцы бежали, вытаращив глаза, явно чем-то перепуганные. На бегу они бросали вещевые мешки, шинели, даже сапоги. Пархоменко схватил за плечи одного красноармейца, который потерял даже сапог.

— Что случилось, куда ты бежишь?

— Адъютант говорит, нас обошли, мост впереди взорвали! — выкрикнул красноармеец, голой пяткой стараясь стянуть и другой сапог. — Говорит, спасайтесь, кто как может…

— Это твоя гармонь? Играй казачка!

Красноармеец, подчиняясь строгому приказу, заиграл непослушными пальцами. Услышав веселый танец, бойцы удивленно оглядывались и, не увидев нигде врага, останавливались в растерянности и виновато поворачивали к своим вагонам. Скоро возле гармониста уже столбом стояла пыль и слышался веселый смех.

После взрыва началась артиллерийская канонада, она становилась все громче и настойчивей. Это удивило и Пархоменко; не подавая виду, он спокойно пошел к вагону, но, очутившись у себя, уже с тревогой взял телефонную трубку. Бой шел на фронте первой бригады. К телефону подошел дежурный.

— А где комбриг?

Дежурный, было слышно, запнулся:

— Комбриг, говорят, еще с полчаса назад будто бы утек к белым… Будто поехал на позиции — и прямо на ихнюю разведку. Я вам звонил… Враг перешел в наступление, мы отходим…

Пархоменко раздраженно бросил трубку и крикнул в дверь:

— Позовите адъютанта, а Макогон пусть седлает коня!

Прежде чем возвратился посланный, в вагон вошел политком, белокурый эстонец. Всегда сдержанный и уравновешенный, мало знакомый с военным делом, но хороший токарь Харьковского завода ВЭК, он на этот раз был раздражен и ругался не переставая, пока не вошел в вагон. В купе, кроме Пархоменко, были его жена и двое детей. Политком, извинившись, снова крепко выругался. Из его слов Пархоменко понял, что не только командир первой бригады сбежал к белым, подняв перед этим панику на станции, перебежали к белым еще и помначштаба и командир эскадрона. Тем временем вернулся дежурный.

— Лошади готовы, товарищ командир группы, а вот адъютанта, — он виновато взглянул на политкома, — адъютанта нету. Видели, будто бы на позицию поехал.

— Догнать! — прохрипел Пархоменко сдавленным голосом. Лицо его вдруг стало серым; казалось, что он сразу постарел. — Ну, говорите, говорите, что и комбриг-два сбежал… тот, что рапорт подавал… Нет, он не сбежит, он честно возмущался… адъютант хотел его очернить. Догнать провокатора! — Пархоменко неожиданно пошатнулся и, если бы политком не поддержал, упал бы на пол.

— Ты совсем болен! — испуганно воскликнула жена.

— Что я тебе — барышня, чтобы болеть? — Пархоменко стиснул зубы. — Макогон, давай коня.

В вагон неожиданно вошел Иван Пархоменко. Он был в измятой шинели, от которой несло карболкой, давно не бритое лицо было тоже измято, как шинель. В глубоко запавших глазах сквозил плохо скрытый испуг, но Александр Пархоменко встретил его неожиданно весело, даже с иронией.

— Вы прибыли? Что за вид у вас, братец?

— Хоть живой остался, и то ладно. Думал хоть у тебя после тифа отлежаться, а оказывается, вас жмут.

— А ты меньше щурься, дальше увидишь. Садись. Сейчас будем отступать. Вырвемся из этого мешка, потом мы врага будем жать. Слышал, крестьяне в тылу Деникина уже за вилы берутся? С такими лозунгами — опять «единая неделимая», опять посадить на землю помещиков — его армия далеко не продвинется. Отступим до Ворожбы, может, и до Орла, тем хуже для Деникина: больше в тылу будет партизан, а до Москвы не доскачет.

Когда Красная Армия отступила к Ворожбе, Александр Пархоменко был уже совсем болен. Сдав командование своей группой, он поехал лечиться. На одной прифронтовой станции увидел красноармейцев. Должно быть, в ожидании поезда они лежали, сидели и слонялись по перрону, каждый с винтовкой за плечами. Неряшливый вид их говорил о полной дезорганизации части. Пархоменко заинтересовался, сняв из предосторожности с себя портупею и надев на голову шапку-ушанку брата, прошелся несколько раз между красноармейцами и вернулся в вагон, нервно покусывая кончик уса.

— Наши, — сказал он, швырнув шапку на пол, — даже сюда добежали.

— Дезертиры? Арестовать их, вернуть назад! — возмутился Иван.

Александр поморщился, он не любил таких слов.

— Ты видишь, сколько их! Что ж, мы выйдем и крикнем: «Вы арестованы, мы вдвоем вас окружили со всех сторон, сдавайте оружие!» Так? Или еще что-нибудь посоветуешь?

Иван виновато моргал глазами:

— Ну и черт с ними!

— Страшен не черт, а оружие, брат. Надо что-то придумать.

Александр Пархоменко отправился в местный отдел Чрезвычайной Комиссии и возвратился оттуда с готовым планом.

— У них в ЧК только пять человек охраны. Будем бить на сознательность, но осторожно: разный здесь элемент.

Спустя некоторое время из вагона вышел Иван в своей помятой шинели без хлястика и затерялся в толпе, вскоре вышел и Александр Пархоменко. На нем был новый френч, серебряная сабля, маузер и полевая сумка с картой. Едва он ступил на перрон, Иван вытянулся и приложил руку к ушанке; чуть дальше так же вытянулся в струнку другой красноармеец. Те, что лежали, убрали ноги с дороги и, увидев, что и третий красноармеец тоже подтянулся и поднял руку к козырьку, начали поглядывать, куда бы дать тягу. Иван уже успел забежать вперед и снова стал во фронт.

— Что это за люди здесь валяются? — громко спросил его Александр.

Красноармейцы бросились было кто куда, но за станцией на узкой тропке стояли бойцы охраны, выставив вперед три штыка. Такой же штык поблескивал у водокачки и возле пакгауза, а Александр Пархоменко уже стоял на каком-то сундучке и громко объявил:

— Прошу всех подойти сюда! Выясним положение, товарищи, иначе буду считать вас контрреволюционерами. Вас послала на фронт мировая революция, чтобы не дать снова буржуям и капиталистам сесть на шею трудящимся. Кто же защитит свободу, как не мы сами? А вы бросили фронт да еще захватили винтовки, чтобы честным бойцам нечем было отбиваться от капиталиста и кадета!

Чем больше говорил Пархоменко, тем ниже красноармейцы опускали головы. Однако когда он предложил сложить оружие, они снова испугались, вероятно, ожидая немедленной кары за дезертирство, и снова начали поглядывать на тропинку за станцией. Иван первый подошел к «неизвестному» командиру и возле его ног опустил на цемент перрона свою винтовку. За ним подошли еще двое и также, краснея от стыда, положили винтовки. Положив, вздохнули с облегчением и стали подле командира. Тогда начали складывать оружие и переходить на сторону Пархоменко и остальные.

Когда все оружие было сложено, а Иван и двое красноармейцев продолжали стоять, охраняя Пархоменко, он сказал:

— Наказывать вас я не буду, вам революция судья, но предлагаю возвратиться на фронт в свои части. Скажете там, товарищ Пархоменко…

— Так я ж вас знаю! — перебил остроносый боец. — Вы — командующий Сумской группы.

Среди красноармейцев пробежал шепот, лица их вытянулись, и они один за другим начали оправдываться:

— Мы не виноваты, если у нас всех командиров убило!

— А мне командир сказал: «Все равно белые захватят Москву!»

— И сам утек к белым!

— А у меня рана не заживает!

— Я знаю одно, — сказал Александр Пархоменко, — что вы самовольно покинули фронт. Вы совершили такой проступок перед народом, который можно искупить только в бою с врагами революции.

— Мы отстали от эшелона, — смущенно бормотали другие.

— Ну, значит, догоняйте! Вас там ждут обессиленные части. До каких пор вы будете отлеживаться на солнце? Назначаю тебя старшим. — И он указал на остроносого, который обрадовался встрече с ним. — Принимай команду! Производи посадку. Прибудешь в часть, скажешь, что тебе товарищ Пархоменко поручил доставить всех до одного. Точка!

На давно не бритых и загорелых лицах красноармейцев заиграла довольная улыбка. А новый начальник команды уже выкрикивал: «Слушай мою команду!»

 

14

В мае двадцатого года древний Киев испытал новую оккупацию. На его улицах раздавалась польская речь легионеров пана Пилсудского. Однако уже через месяц легионеры, спасаясь от Красной Армии, вынуждены были поспешно бежать.

В сыром после дождя лесу на разные голоса щебетали птицы, разбуженные раньше обычного; по дороге вдоль опушки леса стучала тысячами копыт конница. Звеня стременами, Четырнадцатая кавдивизия спешила на запад, преследуя белополяков, которые бежали на Новоград-Волынский. В стороне от дороги, на холме, стояла группа командиров. Солнце сверкало на их оружии и на ордене Красного Знамени, украшавшем грудь одного из них. Он сидел на вороном коне, расправив широкие плечи, и довольно разглаживал черные, как конская грива, усы.

Заметив его, конники стременами толкали соседа:

— Начальник дивизии… товарищ Пархоменко… вон тот, с орденом, и наш комбриг по левую руку. — И они выпячивали грудь, прижимали шенкеля и оттягивали вниз каблуки. Головы, повернутые к командирам, держали высоко и горделиво.

— Орлы! — крикнул баском Александр Пархоменко. — Молодцы! И воевать научились, и сидят как влитые. А вот как реку будут форсировать?

Впереди лежала река Случь, и за ней укрылись белополяки.

— Поручите мне, товарищ начдив, — самоуверенно сказал комбриг-один, сбивая на затылок кубанку. — Мои хлопцы Дон переплывали, как гуси.

— А теперь пусть другие поучатся, — ответил Пархоменко, даже не взглянув на него.

Командиры других бригад были довольны такой отповедью.

В Первой Конной армии самою молодою была Четырнадцатая кавдивизия. Ее первая бригада начала формироваться в районе Воронежа всего только в феврале этого года. Набранная из крестьян-бедняков Старобельщины, Воронежщины и Тамбовщины, она уже через месяц добивала под Майкопом остатки деникинской армии, катившейся от Орла. Последние две бригады были сформированы в Ростове и сразу же двинулись походным маршем на польский фронт.

Натравленная Антантой, панская Польша напала на Белоруссию и Украину, мечтая о границах до самого Черного моря и о богатых хлебом и рудой украинских землях.

Вместе с белополяками возвращались на Украину в составе Шестой дивизии и недобитые части петлюровской армии, уже однажды выброшенные за Збруч.

Тысячекилометровый марш для молодой кавдивизии был вместе с тем и учебой, на которую у нее не было лишнего времени.

Польская пехота засела в глубоких окопах, опутанных колючей проволокой, а позади стояли тысячи пулеметов, сотни батарей и хорошо обученная кавалерия генерала Крайницкого. Польские офицеры уже знали, что Конной армией красных командует Буденный, который в годы империалистической войны был у того же генерала Крайницкого в дивизии только вахмистром, вот почему они спокойно ожидали дерзкого наступления на окопы, убежденные в том, что красные повиснут на колючей проволоке и под градом пуль сложат свои головы в поле.

Четырнадцатая кавдивизия шла в авангарде Первой Конной и наступала на местечко Самгородок, на стыке Шестой и Третьей польских армий. К полудню солнце потемнело от дыма, люди оглохли от грохота выстрелов, кони ординарцев обгоняли птиц, пулеметные тачанки обгоняли ординарцев, и польские легионеры, не выдержав стремительной атаки, побежали.

В прорыв, как весенний паводок, ворвалась конница Буденного и пошла по тылам Третьей польской армии, уничтожая военные базы. Белополяки начали поспешно отступать на запад, обозначая свой путь расстрелами крестьян и пожарами. С каждым шагом отступления спесь у легионеров спадала, вера в свои силы терялась, началась и все усиливалась паника. Солдаты, которые еще так недавно храбро дрались, стали сдаваться в плен целыми подразделениями, а остальные бежали без оглядки. Чтобы не оторваться от врага, красные полки вынуждены были наступать ускоренным аллюром.

— Молодцы, хлопцы! — как в трубу, загремел Пархоменко, стоя на холме. — Даешь Варшаву!

Тысячеголосое «ура!» всколыхнуло сельскую тишину и эхом отдалось в лесу.

Миновав лес, колонна с шоссе повернула на юг и двумя дорогами спустилась в заболоченную долину реки Случь. Передовая разведка доносила, что левый берег занят белополяками. Ими же заняты и некоторые села на правом берегу. Пархоменко, не дожидаясь Четвертой кавалерийской дивизии, которая вместе с его дивизией должна была наступать на Новоград-Волынский, повел стремительное наступление, и уже к вечеру один из его полков захватил село Рудно, а другой — село Тальки.

Приковывая к этому району внимание врага, начдив приказал Первой бригаде искать брод где-нибудь повыше. Комбриг-один довольно потер руки:

— В таких делах без меня не обойдешься, товарищ начдив.

— Будешь хвастать, когда переправишься, — ответил Пархоменко, разглядывая в бинокль противоположный берег. — А если Четвертая раньше нас форсирует речку, я тебе в обоз отошлю.

Комбриг-один поскакал в полк, расположившийся в перелеске, напротив села Киково. Однако ни в эту ночь, ни на другой день Пархоменко не получил донесений о форсировании реки. На занятый участок подходила Сорок пятая стрелковая дивизия, уже появилась разведка Четвертой кавдивизии и бригады Котовского.

Комбриг-один метался по берегу, стараясь не попадаться на глаза начдиву, а начальник штаба плаксивым голосом по телефону отвечал, что польские заставы сбивают разведку пулеметным огнем. К реке невозможно подойти. Пархоменко захохотал на всю хату:

— Они Дон переплывали! Куры вы общипанные, а не кавалеристы! По карте вы переплывали Дон.

Он сам поскакал на своем вороном жеребце искать переправу. Заболоченный и открытый правый берег напротив села Киково в самом деле был лишен удобных подступов. Лучше всего было сделать это в расположении Второй бригады, где речка Лубянка впадала в Случь. Здесь для подхода был овраг, хотя разведка тоже не могла выдвинуться на берег без того, чтобы ее не обстреляла польская застава, сидевшая в окопах на другой стороне. Комбриг, собрав красноармейцев, сказал:

— Начдив товарищ Пархоменко приказал, чтобы сегодня наш полк любой ценой форсировал реку. Вот тут вы можете себя показать, товарищи кавалеристы.

— Первая бригада уже пробовала, — отозвался один боец, — а что получилось?

— Они только хвастать умеют, — перебил его другой. — Надо польскую заставу снять, и вся премудрость.

— А охотники найдутся?

— Я первый такой, товарищ комбриг, — выступил вперед низенький, но крепкий боец.

— А я второй, — выкрикнул из толпы другой, вдвое выше первого, и тоже протиснулся вперед. — Чтоб мы не смикитили, как обмануть панов? Лишь бы только дозволили на риск пойти.

— А по-пластунски ползать умеете?

— Этому мы еще не обучены, а как по забоям лазить, тут нас учить нечего — оба шахтеры.

После дождей вода реки была мутная. На рассвете, когда над болотом еще стоял туман, два бойца — один высокий, другой низенький, оба русые — из оврага пробрались к реке и тихо, без всплеска, подплыли к противоположному берегу. Над водой их головы были едва приметны, а затем их целиком укрыл прибрежный тальник.

Польские солдаты сидели в окопчике. Их было восемь.

Сбившись в кучу, они, усыпленные тишиной, дремали, один только телефонист раздраженно нажимал кнопку полевого телефона, но зуммер молчал: кавалеристы уже успели порвать провод, связывавший заставу с полком. Совсем незаметно они подползли к окопу и тут же, вскочив на ноги, разом гаркнули:

— Руки вверх! Сдавайся! — Наставили винтовки, из стволов которых еще капала вода.

Легионеры, увидев перед собой голых противников, ошалело протирали глаза. Не растерялся только телефонист, он сразу бросился к винтовке, но тут же приклад берданки обрушился ему на голову. Остальные солдаты поняли теперь, что это был не сон, и поспешили поднять руки.

Рослый боец встал на бруствер и поднял над головой берданку; в ответ на другом берегу закипела вода, взбитая копытами десятков лошадей.

Появление кавдивизии между речками Случь и Смолка было для белополяков полной неожиданностью. Их главные силы сдерживали наступление Сорок пятой стрелковой дивизии на Житомирском шоссе. С юга город прикрывали только два стрелковых полка. Захваченные внезапно, легионеры, боясь быть отрезанными, кинулись к городу.

Пархоменко остановил взмыленного Орлика под кустами вербы. Эскадрон, рассыпавшись по долине, уже скакал наперерез вражеской пехоте.

— Крепко рубают хлопцы! Чуть пехтура поднялась на ноги, она уже бежит прямо на тот свет.

Ординарцы окружили пленных легионеров в конфедератках. Один из них, с острым птичьим лицом, трясся от страха: он выстрелил в начдива, когда тот перескочил через него, но промахнулся. Теперь он, как видно, ждал своей смерти от его сабли, но начдив вложил клинок в ножны и спросил:

— Из каких будешь?

— Мазур, — заискивающе ответил солдат.

— От Киева драпаешь?

— Из Белоруссии перебросили, прошу пана. Мы только вчера прибыли.

— Много? Солдат съежился.

— Не ведаю, прошу пана. Слышали мы, четыре полка.

— Стреляешь ты плохо, а врешь здорово. Не поможет, панский прихвостень. Знаем и без тебя.

Вконец испуганный сердитым голосом начдива, легионер умоляюще сложил руки:

— Прошу пана, из Белоруссии перебросили Шестую и Третью пехотные дивизии легионеров, чтоб мне подохнуть, если я обманываю. Я же бедный мужик.

Впереди рокотали пулеметы. Пархоменко привстал на стременах и вдруг крикнул:

— Удирают, проклятые!

К западу от городка начало расти длинное облако пыли, еле различимое за холмами.

— Третью бригаду!.. Броневик! — И начдив поскакал по лугу к речке Смолке, где уже переправлялась кавалерийская бригада.

К вечеру дивизия вошла в город. Пленных гнали в тыл. Их было больше пятисот человек. На лугу и возле моста земля была усеяна трупами зарубленных легионеров.

Остатки белополяков отошли за реку Горынь.

Поздно вечером третьего июля Первая Конная армия Буденного перешла речку Горынь. Город Ровно защищала Вторая польская армия. Спешенная кавдивизия Пархоменко наступала на шоссе, как горбы верблюда, поднимались высотки, занятые врагом. Пархоменко с военкомом, в сопровождении ординарцев, ехали позади колонны, на стыке обеих бригад. Третья стояла у леса в резерве. У военкома от утренней росы блестели не только сапоги, но и галифе выше колен, и он ежился от холода: Александру Пархоменко рожь доставала только до стремени, но он тоже невольно вздрагивал. Ранний ветерок разгонял туман.

— Если бы по-моему, — пробормотал Пархоменко себе под нос, — так отсюда лучше всего делать демонстрацию.

Военком придерживался мнения большинства, которое накануне взяло верх на совещании командиров: «Наступать в лоб компактным кулаком и на плечах врага ворваться в город», поэтому он и сейчас отрицательно покачал головой. Разбивая серебряную волну хлебов, напрямик скакал, будто вросший в седло, коренастый, с монгольским плоским лицом и косо поставленными глазами начальник Четвертой кавдивизии Ока Городовиков.

— Что там у тебя, Ока? — крикнул ему Пархоменко.

— Давай договоримся, начдив, — крикнул тот, — противник будет бить мой фланг, ты бей его фланг.

— Ладно, Ока, пусть только высунутся, а может, я пойду отрежу им путь?

Начдив Четвертого круто поворотил коня и поскакал назад. На шоссе появилась группа конников. Пархоменко узнал бойцов третьего эскадрона и крикнул:

— Савченко, куда скачешь?

Конники остановились, передний, с вихрастым чубом, видимо сорвиголова, подлетел к Пархоменко.

— В разведку, товарищ начдив, — молодцевато отрапортовал он. — Осточертело лазить на брюхе. Чтобы косточки размять, едем. Разрешите?

— Вернешься, расскажешь. Поезжай! — ответил Пархоменко, любуясь всадниками. — Слышал? — обратился он теперь к военкому. — С ними на стены можно идти, только не на брюхе.

— Большевики будут ходить, как потребуется, Александр Яковлевич, — продолжал свое военком.

Белопольская артиллерия, заметив наступление красных, немедленно открыла огонь не меньше чем из десяти батарей. Большинство снарядов рвалось около шоссе.

— А все потому, что орудия наведены сюда, — проговорил про себя Пархоменко.

То залегая, то делая перебежки, красные продолжали продвигаться вперед. Позади гремела артиллерия, но стреляла экономно: все знали, что уже несколько дней не хватало снарядов. К артиллерии присоединились пулеметы.

Под городом Ровно начался бой. Воздух дрожал от грома выстрелов, разрывов бомб, треска шрапнелей и рокота пулеметов. Над головами плавали розовые облачка, похожие на медуз.

Савченко вернулся из разведки только с тремя всадниками, но потеря половины бойцов, казалось, была для него обычным делом. Выпуклые глаза его сияли от только что пережитой схватки, свежие следы которой еще лоснились на его пощербленном клинке. Ножны сабли были разорваны пулей. Он лихо осадил коня перед начдивом и скороговоркой отрапортовал:

— Задание выполнено, товарищ начдив, на правом фланге спешенный эскадрон. Только теперь их стало поменьше — кое-кого насмерть порубили, а кое-кто уже на карачках пополз.

— Еще и такое видели — вроде бы танк… ползает по шоссе, — добавил другой.

— Истинная правда! — подтвердил Савченко.

Пархоменко усмехнулся: разведка всегда изображает увиденное страшнее, чем оно есть на самом деле, однако на всякий случай приказал одной батарее стать возле шоссе. Скоро обнаружилось, что на этот раз Савченко не преувеличил. Танк был не один, а целых два. Пронзительно скрежеща, похожие на черепах, они медленно двигались по шоссе навстречу цепи, но, видимо, искали лошадей, которых коноводы держали в овраге. Пархоменко прискакал на батарею.

— Прямой наводкой, чтобы прямо в лоб, — сказал он, азартно потирая руки, — начинай!

Батарея, с каждым выстрелом уменьшая дистанцию, выпустила несколько очередей, но волнистый профиль местности помогал танкам легко прятаться от обстрела и они упрямо ползли вперед, по обе стороны шоссе расстреливая красных из пулеметов. Пархоменко плюнул под ноги командиру батареи и поскакал в полк. Догнав командира полка, он язвительно спросил:

— Должно быть, о барышне мечтаете? — и затем крикнул так, что даже конь испугался: — Гранатометчиков давай!

Гранатометчики подползли к шоссе с обеих сторон. Танки уже подходили к оврагу, и Пархоменко круто повернул коня, раздирая ему рот удилами, и погнал прямо на танки, которые уже поднялись на холм.

— Бросай, бей в точку! — закричал он во весь голос и сам схватился за гранату.

На шоссе разорвалось сразу несколько гранат, поднялся столб дыма, и оба танка, будто споткнувшись, ткнулись носами в землю и замерли.

После первой же атаки стало очевидно, что без значительных потерь овладеть городом лобовым ударом не удастся. Враг держал в своих руках высоты, господствовавшие над всеми подступами с востока, и располагал гораздо большим запасом снарядов. Пархоменко раздраженно чесал затылок: польская пехота все еще лежала, зарывшись в землю, и не давала возможности для конной атаки. Четвертой дивизии помощь конницы тоже была не нужна. После полудня на командный пункт на опушке леса приехали командарм Буденный и член Реввоенсовета Ворошилов.

— Что это нынче, начдив, твои хлопцы не веселы? — сказал Ворошилов, кивая на линию фронта, где шла вялая перестрелка.

— Слышат, как поляки смеются, — ответил с кривой улыбкой Пархоменко.

— А если б их пощупать сзади? — спросил сухой проворный и статный Буденный, пряча усмешку под длинными пушистыми усами.

Пархоменко блеснул глазами и подтолкнул усы пальцем.

— Тогда смеяться будем мы, товарищ командарм. Ручаюсь, через два часа буду в городе, если даже одну бригаду и здесь оставлю.

— Лучше до вечера подождать, — ответил командарм, как уже о решенном вопросе, — по железной дороге ползет бронепоезд, может всю кашу испортить.

Пархоменко не мог дождаться вечера. Воспользовавшись тем, что передняя цепь залегла за холмами, он незаметно посадил дивизию на конь и перелеском поскакал на запад. Впереди дивизии в разведку пошел эскадрон, которому было приказано снять все вражеские заставы без выстрела. Опускались вечерние сумерки, они скрадывали силуэты всадников, на востоке по-прежнему гремела артиллерийская канонада и небо беспрестанно мигало от огненных сполохов.

Первая бригада подошла к городу с запада, когда уже смеркалось, и остановилась, готовая в любую минуту ворваться в кривые улицы притихшего перед боем города. Вдруг с околицы долетел выстрел, затем другой. Третий уже послышался дальше.

— К бою готовьсь! — прозвучал голос начдива. Кони вздрогнули, запрядали ушами и нетерпеливо затопали на месте.

В сумраке показался всадник и еще издали крикнул:

— Один убежал, а остальные готовы! Пленный рассказал, что будто бы сюда целый полк конницы скачет.

— Сабли! — снова раздалась команда. — За революцию!

Топот тысячи копыт ворвался в темные улицы и переулки и пронесся к центру. Тысячеголосое «ура!» слилось в сплошной гул, от которого у одних сердца радостно бились, а у других каменели от страха. По улицам в панике бежали солдаты, гремели телеги, трещали выстрелы, но их уже глушил топот копыт.

Впереди цепи скакал, смеясь и крича, со своим военкомом начдив Пархоменко.

— После боя, дружище, будешь меня отчитывать… Руби, хлопцы! Все сало пропало, изведут паны на пятки!..

Из боковой улицы выскочил эскадрон улан и умело бросился навстречу.

— Люблю таких! — крикнул Пархоменко и первого же вместе с конем свалил на мостовую. — Храбрые уланы! — И ударил по голове второго. — Да не за то бьетесь, дурни! — Третий повернул коня, но, проколотый в бок, сполз с седла. — Туда вам и дорога, чертовы дети!

Остальные, смятые и оглушенные налетом красной конницы, повернули лошадей и уже высекали подковами искры из мостовой.

В центре города часто застрекотали пулеметы. Бой закипал и пенился уже на площадях, куда встревоженные белополяки стягивали свои части, чтобы удержать хотя бы дорогу к отступлению на север. Этим путем они и отошли ночью, а на рассвете Четырнадцатая кавалерийская дивизия захватила весь город.

Потеряв Ровно, Дубно, Тернополь, командование польской армии отдало приказ об отступлении по всему фронту на сто верст.

 

15

На конвертах не был обозначен аллюр, но ординарцы и без того спешили к своим полкам. Знали — этот приказ бойцы встретят с радостью. Уставшие за пять месяцев ежедневных боев с белополяками, они рады были хоть небольшой передышке, чтобы отдохнуть самим и дать отдых истощенным лошадям.

Ординарец Апшеронского полка всю ночь проспал в овине на свежей соломе и теперь упрашивал товарищей, чтобы они рассказали ему, что слышали от штабных писарей. Ради этого он даже свернул с ними в противоположную сторону. Товарищи наконец бросили шутить и ответили серьезно:

— Нашу дивизию перебрасывают на врангелевский фронт.

— А разве Врангель снова вылез из Крыма? — спросил Савченко, освобождаясь от остатков сна.

— Дошел до Синельникова, Мариуполь уже захватил.

— Хочет, дьявол, наверно, на Дон пробиться. Да это ж, братцы, боевой приказ, а вы мне голову морочите! — И он повернул коня и поскакал в свой полк.

В самом конце октября Четырнадцатая кавдивизия подошла к Бериславу. На другой стороне Днепра, за Каховкой, чернели окопы, своими флангами упираясь в реку. В них уже сидела Пятьдесят первая стрелковая дивизия, части латышской и огневая бригада. В разных местах притаились замаскированные стеблями подсолнуха батареи. Этот кулак должен ударить в тыл врага и отрезать его армию от Крыма.

Начдив Пархоменко с вечера выехал сам разведать местность для выхода дивизии в рейд. Перед ним на десятки километров лежала ровная степь. Вдоль Днепра дул пронзительный ветер, засыпал глаза черной пылью. Прямо на юг едва заметно мерцали огоньки.

— Какое там село? — спросил Пархоменко у смуглого телефониста, который дул на руки, согревая их от холода.

— Натальино, — ответил телефонист, подняв голову к незнакомому командиру. — Там уже врангелевцы. Сидят себе по хатам, а здесь даже огня не разведешь. — Потом, понизив голос, добавил: — Танки, говорят, подвезли.

— А вы когда-нибудь видели, какие они?

— Танки? Да где ж их увидишь? У нас их еще никто не видал.

В штабе каховского плацдарма Пархоменко уже слышал об этих танках и теперь с тревогой подумал о том, какой они могут натворить беды, если пехота испугается и в панике побежит от них. Танки пройдут на Каховку, перебьют штабы и захватят в тылу единственную переправу, по которой он должен перебросить на левый берег свою дивизию.

— Как слепые щенки эти танки, — сказал он красноармейцам, которые уже собрались вокруг телефониста. — Ничего страшного в них нет, если сидеть в окопах. Важно пехоту не пропустить, которая идет следом, а танки мы на польском фронте даже гранатами били.

Бойцы нервно покашливали и с опаской поглядывали на лежавшее невдалеке Натальино, а смуглый телефонист только усмехался. Он, на своем наблюдательном посту, был уверен, что его батарея их и близко не подпустит. Под конец телефонист сказал:

— Может, и на Григорьевку будете наступать? Мое село сразу за Чаплинкой. Если у нас остановитесь, — крайняя хата, — передайте родителям, что видели Свирида Перепону. Мол, жив-здоров, а домой придет, как Врангеля прикончит!..

На рассвете Свирид Перепона только собрался погреться, бегая на месте, как услышал рокот, доносившийся из степи. Присев на корточки, Свирид прислушался и почувствовал, что волосы у него под шлемом зашевелились: «Не иначе как подкрадывается, дьявол!» Он схватил телефонную трубку и во весь голос закричал:

— Батарея, батарея, — танки!

Такой же отчаянный крик своих наблюдателей услышали командиры всех батарей, расположенных в разных местах, но помочь ничем не могли. Зная, что днем танки могут быть хорошими мишенями, враг предусмотрительно пустил их ночью. Теперь даже из передних окопов их не могли разглядеть, а когда танки подползут к самим окопам, стрелять по ним будет уже невозможно.

Командир правофланговой батареи, напрасно пытавшийся что-то рассмотреть со своего пункта, в растерянности схватился за телефонную трубку и закричал:

— Свирид, Свирид, ты видишь их?.. Молчит! — Он ударил трубкой об землю. — Неужто убежал?

В это время на фронте затрещали выстрелы, потом вспыхнуло сияние и раздался взрыв. Дежурный телефонист на командном пункте видел танки под Тернополем, он авторитетно сказал:

— Гранаты кидают. Если попасть под самое брюхо, сразу так и хрястнет. Вот, слышите, через окопы лезет, чертяка. Не попал, значит, промахнулся!

Гул мотора и лязг гусениц выровнялся и под аккомпанемент выстрелов двигался уже на Каховку. Стреляли редко и беспорядочно. Командир батареи напряженно всматривался в темноту ночи. Слышалось только скрежетанье железа и далекие разрозненные выстрелы. Он снова взялся за телефонную трубку.

— Свирид, Свирид, ты слышишь? Отозвался! Кого? Тебя? В голову, что, что? Замолчал! — Он растерянно оглянулся на телефониста. — Беги на передовой пункт… Перепона ранен!

Телефонист молча шагнул в темноту и исчез. Скрежет танков приближался, но они все еще не были видны. Мимо пункта проскакала упряжка с одним орудием. Впереди на дородном коне промелькнул незнакомый широкоплечий всадник с большими усами. Командир батареи долго не мог понять, откуда и куда неслось это орудие и кто промелькнул впереди. Командиров своей дивизии он знал хорошо. Наконец сообразив, хлопнул себя по лбу и схватил телефонную трубку.

— Первое орудие на передки! — вскочил на коня и помчался на батарею.

Захватив с собой одно орудие, он поскакал прямо на скрежет и лязг — самого танка все еще не было видно. Внезапно комбат увидел, что за металлическим лязгом двигалось какое-то красное пятно. Это, конечно, был раскаленный конец выхлопной трубы позади танка. Прекрасная цель! Наводчик нацелил орудие прямо на это пятно. Когда от разрыва снаряда содрогнулась земля, на фоне золотого сияния четко обозначились контуры огромного, похожего на корабль танка. Он продолжал ползти. У наводчика еще сильнее застучало сердце. Выстрелил вторично. Танк, словно обжегшись, подпрыгнул на месте, заскрежетал и, задрав вверх рыло, остановился. Вокруг башни замигали огоньки пулеметов. Артиллерист выстрелил в третий раз и выругался «Может, хоть этим подавишься, проклятый!»

Пулеметы танка замолкли. Теперь танк лежал уже боком, и люки его уставились в темное небо, на котором померкли звезды. Через голову командира батареи просвистел снаряд и упал где-то справа — там, где замигала точно такая же красная точка.

Снова взяв орудие на передки, командир в пылу еще неизведанного азарта, точно борзая за зайцем, погнался за третьим танком, который упрямо полз на Каховку. Дорогу им пересекла упряжка, тоже с одним орудием, из соседней батареи. Командир ее, словно на футбольном поле, весело выкрикнул:

— Одного уже расквасил, и этот не уйдет!

Танк, приближавшийся к Каховке, почему-то остановился, и его раскаленная выхлопная труба позади поднялась вверх. Вокруг вспыхивали огни и беспорядочно трещали выстрелы. Подъехав ближе, командир батареи увидел в предрассветной мгле смутные силуэты красноармейцев, сбегавшихся из Каховки. Один блеснул зубами и крикнул командиру батареи:

— В нашу баню провалился. Теперь попарятся их благородия!

Из танка, зарывшегося носом в яму, трещали выстрелы. Команда, наверно, ждала свою пехоту, но позади, там, где были окопы, уже было тихо. Красноармейцы, обступив высокого широкоплечего командира с огромными усами, чего-то настойчиво от него добивались. Командир батареи узнал того всадника, который проскакал с орудием мимо его командного пункта. Теперь он, подталкивая согнутым пальцем усы, уговаривал красноармейцев:

— Точка! Коли он наш, зачем его портить! Нам разве не нужны танки? А их пехота сюда уже не дойдет: на проволоке повисла, и офицерская рота также. Их благородия отстали от танков, и из атаки пшик получился.

Подъехал ординарец и отрапортовал:

— Товарищ начдив, дивизия уже вышла на переправу.

Красноармейцы только теперь увидели на гимнастерке широкоплечего командира два ордена Красного Знамени и почтительно пропустили его к лошади.

Савченко смотрел, мигая заспанными глазами, на огонь плошки. И только когда начальник разведки кончил говорить, он сообразил, что их команду посылают в дозор.

Уже вторую ночь дивизия продвигалась по тылам врага, направляясь на восток. В селах могли стоять арьергардные части белых, поэтому дозор ехал настороженно. Ровная степь позволяла растянуться в длинную цепь. Ночь была темная, от Сиваша в степь наплывали влажные туманы.

Савченко ехал крайним и, дремля, сладко мечтал о теплой хате.

Немного погодя он услышал впереди конский топот. Оглянулся на своих, но никого не увидел и не услышал. Наверно, его конь, не чувствуя поводьев, давно шел куда вздумается. Всадники приблизились, и Савченко увидел двух казаков. В первую минуту у него от страха отнялся язык. Лошади мирно терлись мордами и звякали удилами.

— Ты куда едешь? — спросил наконец казак.

Савченко вздрогнул, словно его окатили холодной водой, и скороговоркой ответил:

— Вас ищем, сто чертей вам в глотку! Сотник приказал мне одному ехать дальше, а станичник чтоб поехал со мной. У нас секретное поручение.

На голове у Савченко была кубанка, звездочки в темноте не было видно, и казаки, ничего не подозревая, решили, что с Савченко, с его «секретным поручением» поедет старший казак. Он был сухой, высокий и с бельмом на одном глазу. Молодой казак поскакал дальше, а Савченко, со станичником повернули куда-то в сторону.

— Что там еще за секретное поручение? — спросил скрипучим голосом казак, когда они углубились в степь.

— А ты из какой станицы, что такой нетерпеливый?

— Ну, из Митякинской, — сердито проворчал казак; от него тянуло перегаром водки и плохого табака. — Может, опять брать языка?

— А что б ты сделал, если бы красного поймал?

— Да что и всегда. В штаб Духонина его!

— Тогда давай сюда оружие!

Казак, не понимая Савченко, вопросительно уставился на него единственным глазом и увидел перед своим носом дуло винтовки.

— Чего дуришь, сопляк?

— Вот я тебе покажу сопляка. Снимай шашку, дьявол проклятый! — И он ткнул его стволом винтовки в подбородок. — Так ты нас в штаб Духонина отправляешь? Значит, к стенке? А мы с вами, чертями, цацкаемся!

Ошалело хлопая одним своим глазом и все еще не понимая, откуда здесь мог появиться красноармеец, казак, чертыхаясь, кинул на землю шашку. Берданку Савченко вырвал у него из рук сам и взмахнул ею, показывая, куда ехать.

Из темноты уже выступали редкие огоньки Синбайских хуторов.

— Будешь стрелять? — оглянулся через некоторое время казак, измученный прикосновением холодного ствола за спиной.

— Разве так ничего и не скажешь?

— Нет.

— Заядлый. А может, подобреешь, как земляков увидишь? У нас из Митякинской тоже не один честно служит народу, не то, что ты — все еще господам сапоги лижешь. Или они ровня тебе?

Казак засопел и опять начал чертыхаться.

— Убегу, если не расстреляешь. Моя душа нечистому продана, а ты в ней хочешь чистоту наводить. Не тронь души или водки дай, я тогда ее слезой вымою и представлюсь перед тобой как есть человеком.

— Вот как товарищ Пархоменко стукнет тебя разок, ты и без водки слезой умоешься, а может, и человеком станешь. Он у нас вроде доктора для таких чертей.

Кони остановились возле штаба дивизии.

В одноглазом казаке митякинцы узнали своего земляка Савку, который долгое время служил стражником у пана Ильенкова в Макаровом Яру. Похожий на коршуна, злой и наглый, он упорно на все вопросы отвечал руганью, но, завидев рюмку, утратил свою дерзость и, всхлипывая, выложил все, что знал о расположении конного корпуса генерала Барабовича. Корпус готовился прорваться к Чонгарскому валу. Обстрелянные из пулеметов красные квартирьеры подтвердили, что действительно в селе Рождественском стоит какая-то воинская часть.

Дивизия двигалась в это село на ночевку. В степи дул пронзительный ветер.

— Да, придется, пожалуй, тут, в степи, и заночевать, — сказал, подзадоривая командиров, Пархоменко. — У Барабовича, видимо, танки есть.

Командиры, ехавшие рядом с ним, дрожали от холода. Еще больше мерзли в ветхих Шинелях красноармейцы.

— Если хотите погреться, надо взять Рождественское, — сказал как бы в шутку Пархоменко.

Совещание длилось недолго: вскоре в степи загремела артиллерия, застрекотали пулеметы, прокатилась громкая команда начдива, и Апшеронский полк стремительно пошел в атаку.

Бой длился до позднего вечера. Наконец враг не выдержал и отошел в село Отрадное. Красные направились ночевать в Рождественское.

За селом и в самом селе земля была усеяна трупами. Среди них нашли четырнадцать зарубленных красноармейцев, а в крайней хате на руках у врача умирал тяжелораненый командир полка.

В других хатах красноармейцы весело грелись у печей и без конца рассказывали друг другу о своих боевых подвигах. Тут же готовили к бою оружие, пулеметчики проверяли свои пулеметы и время от времени прямо из окон пускали очереди в небо, а в промежутках между выстрелами слышалась гармошка и глухой стук каблуков о мерзлую землю.

В команду разведчиков вбежал, разрумянившись от мороза, Савченко. Еще с порога он крикнул:

— Привели двух пленных — полковника и полного генерала!

Красноармейцы, прерванные Савченко на полуслове такой любопытной, как им казалось, истории (сама хозяйка заслушалась), и не пошевелились, только пренебрежительно оттопырили губы.

— Может, ты их никогда не видал, ну и любуйся, а нам неинтересно.

— Так товарищ военком узнал одного — начальником контрразведки был в Таганроге.

— Ну, а теперь не будет больше, — флегматично продолжал плотный красноармеец. — Шапку где потерял?

Простоволосый Савченко так же бойко ответил:

— Казак перерубил пополам.

— А голова уже срослась? Или ты перед ним шапку на колени положил?

Савченко услышал, как от смеха прыснула в кулак хозяйка, покраснел до слез и поспешил вынуть из кармана бархатный зеленый кисет для табаку.

— А вот такого вы, хозяюшка, не сумеете, наверно. — И он расправил зеленый кисет над плошкой. По бархату желтым шелком было вышито: «Никто так не страдает, как мой милый на войне, пули не боится, все мечтает обо мне».

Разведчики забыли и свои рассказы, и шапку Савченко. С завистью смотрели они на бархатный кисет, поглаживали почерневшими руками и молча вздыхали. Среди подарков, полученных Красной Армией перед октябрьскими праздниками от населения, такого кисета больше никому не досталось…

Врагу был нанесен удар в самое сердце. Армия его лишилась преимущества, и командарм Фрунзе решил в таврических степях положить конец «последним расчетам с капиталом». Врангель начал спешно пробиваться назад, в Крым, где его армию могли прикрыть гнилые озера и Турецкий вал. Белые части отходили на Арабатскую стрелку через Чонгарский вал и через Перекоп.

Александр Пархоменко получил приказ спешить с дивизией к Перекопу и отрезать путь арьергардам врага. К вечеру дивизия подошла к Ново-Покровке. Село лежало в стороне от дороги, и его обитатели, как видно, еще ничего не знали о последних событиях на фронте. Начдив вызвал трубачей и, войдя первым со своим полевым штабом в село, приказал:

— Ну-ка, возвестите им про последний расчет с капиталом. Пусть и они с нами порадуются.

Трубачи набрали в грудь воздуха, и громкие звуки медных труб весело зазвучали над селом.

Кавалькада всадников, гарцуя на конях, торжественно двигалась к площади, на которой стояла церковь. В окнах отсвечивало солнце, пламенным кругом опускавшееся в Сиваш. Крестьяне, увидев красное знамя, удивленно моргали и как будто сдерживали невольные улыбки. Один старик, выглянув из ворот, покачал головой и украдкой указал на площадь. Пархоменко, несколько удивленный поведением жителей села, заметил этот знак и, в свою очередь, посмотрел на площадь.

С площади наперегонки в беспорядке выезжали подводы, скакали конные, разбегались пешие.

— Дедушка, — крикнул он в ворота, — беляки?

Дед испуганно кивнул головой. Пархоменко выхватил шашку и оглянулся: за ним верхами двигался полевой штаб и вся разведка.

— Беляки удирают! Трубачи, точка! В атаку!

Савченко дежурил в этот день при штабе дивизии и ехал сзади с другими разведчиками. Команды начдива он не расслышал: как раз в эту минуту он потешался над неудачной попыткой своего товарища поцеловать деваху, которая вынесла ему воды. Увидев, что ехавшие впереди вдруг рванулись и поскакали, он тоже заторопил коня и помчался за остальными.

На паперти кучкой стояли крестьяне, на дорогу из-за церковной ограды выбежали любопытные ребятишки.

— Неужто нынче праздник какой? — спросил их Савченко. — Почему это у вас церковь отперта?

Ребятишки переглянулись, как бы удивленные тем, что солдат ничего не знает.

— Офицер венчается, а не праздник, — ответил самый старший из них.

К Савченко подъехало еще несколько разведчиков.

— Слышали? Происшествие в церкви! — И он стремительно влетел в ограду.

Озадаченные крестьяне, ничего не понимая, перехватили брошенные им поводья и удивленно уставились в спины солдат, бежавших к дверям церкви, на ходу снимая винтовки.

Разведчиков было пятеро. Одного Савченко оставил с гранатой в дверях, а остальные, сняв шапки, вошли в церковь. Перед аналоем стоял белогвардейский капитан, а слева от него — невеста в фате. Над их головами поручики держали золотые венцы. Еще несколько офицеров стояли кучкой позади. Крестьяне жались к стенам и робко поглядывали на молодых. Во всех светильниках и в люстре ярко пылали свечи. Перед молодыми гнусаво бормотал под нос лысый поп, а на клиросе дружно вторили певчие.

Жених и шаферы были без оружия. Это сразу заметил Савченко, подходя к ним сзади. Венчание, видимо, только началось, и ждать его окончания у красноармейцев не было времени, тем более, что они уже поняли, что въехали в село, занятое белыми, и еще неизвестно, чем может закончиться эта внезапная встреча. Савченко беспомощно оглянулся на своих товарищей. Он уже хорошо знал, что религия — опиум для народа, но знал и то, что красные нигде не вмешиваются в религиозные обряды. Кроме того, положение было необычное: перед аналоем стояли враги, которых следовало взять в плен, — но ведь они находились в церкви, и поп, читавший молитвы, был в ризах и с крестом в руках.

В такой сложной ситуации Савченко даже весь вспотел и окончательно рассердился: легче было рубиться одному с целым эскадроном, нежели решить, как быть с этим венчаньем, будь оно трижды неладно!

То, что солдаты держат наготове винтовку, бросилось наконец в глаза крестьянам, а когда они заметили, что солдаты без погон, среди них сперва поднялся шепот, потом кто-то попробовал выйти из церкви, но у дверей послышалось резкое «назад!».

Крестьяне заволновались, зашумели. Поп, заметив это, осмотрелся, увидел красноармейцев и поперхнулся. Он вдруг побледнел, и рука, поднятая, чтобы благословить молодых, застыла в воздухе. Глаза попа теперь были прикованы только к винтовкам, наведенным на спины офицеров.

Не замечая, что происходит у аналоя, певчие дружно продолжали петь. Поп молчал. Он смотрел на окаменевшие, суровые лица красноармейцев и, может быть, думал, что день расплаты настал и для него. Он крепко провинился перед красными: уверенный, что они уже никогда не вернутся, он с легким сердцем назвал офицеру, который стоял у него на квартире, всех активистов своего села. Где они теперь? Это каждый может понять. Передавал он и другие сведения и, когда белые в первый раз отступили за Перекоп, собственного сына послал в армию к Врангелю. Дочку просватал за офицера, а сколько раз потом давал пристанище лазутчикам, которые появлялись и исчезали ночью.

Все припомнил поп и затрясся. Из головы вылетели все положенные для венчания слова, а на их место лезли совсем неуместные, страшные, какими он проводил не одного покойника на погост. Неужели придется произнести их вместо «многие лета»? Поп еще раз взглянул на красноармейцев. Они стояли спокойно, даже торжественно, и это было куда страшнее, чем если бы они кричали или стреляли. Тогда поп вдруг истерически завопил, подняв вверх руки: «Все упование мое на тя возлагаю, господи, сохрани мя под кровом твоим!»

Капитан, все время влюбленно переглядывавшийся с невестой, услышав вовсе не идущие к месту слова, посмотрел с недоумением на попа и только теперь заметил его растерянность. Тогда он удивленно оглянулся на своих шаферов и увидел Савченко, наставившего ему в затылок винтовку. Капитан, все еще ничего не понимая, сердито сказал:

— Поручик, что это значит? Было же сказано: солдат не пускать!

Один поручик тоже обернулся и с искаженным от злобы лицом шагнул было к ближайшему солдату, но тот молча направил дуло берданки ему прямо между глаз. Офицер испуганно отшатнулся. Капитан, очевидно, уже успел сообразить, в чем дело, и, побледнев, что-то шепнул на ухо своей невесте, та взвизгнула и повалилась ему на руки. Поп растерянно замахал крестом.

Хор все еще не замечал, что творится. По времени, однако, выходило, что поп должен уже обводить молодых вокруг аналоя, поэтому, пропев все, что положено, еще веселее, не жалея сил, загремел на всю церковь: «Исайя, ликуй, дево!..»

Поп, окончив читать первую пришедшую на ум молитву, тут же начал снимать с себя епитрахиль. Савченко все еще боялся нарушить обряд венчания, но, увидев, что поп, не кончив, снимает ризы, несмело спросил:

— Обкручивать не будешь, батя?

Поп дрожащими руками продолжал разоблачаться. Савченко укоризненно покачал головой:

— А деньги небось взял! Пойдемте в штаб, там товарищ Пархоменко разберет… Только ручки вверх поднимите.

Процессия во главе с женихом и невестой направилась к выходу. Поручики с поднятыми вверх руками несли золотые венцы, не зная, что с ними делать. Певчие все еще выводили призывно: «Ликуй, дево!..»

За оградой свадебный кортеж встретился с начдивом, который уже скакал обратно. За ним по улице вели пленных, а дальше тянулся длинный обоз подвод с добром этапного коменданта. Капитан все еще поддерживал заплаканную невесту. Пархоменко, увидев своих красноармейцев в церковной ограде, насупил брови, но Савченко протолкался вперед и громко отрапортовал:

— Товарищ начдив, это недовенчанные, но с нашей стороны никакого нахальства не было! Поп сам почему-то скис.

Пархоменко только теперь заметил молодых и шаферов в офицерских погонах. Он долго молча смотрел на ошеломленного капитана, потом бросил поводья и закачался в седле от смеха:

— Правду говорят, что любовь слепа: целой дивизии не заметили! За что только вам чины дают?

Крестьяне, собравшиеся вокруг молодых, сперва молча наблюдали все это, потом на их лицах тоже начали появляться усмешки. А когда они увидели пленных и поверили наконец, что пришел конец офицерской свадьбе, громко захохотали…

Когда степь была освобождена от врангелевцев, в эскадронах дивизии прочитали приказ Фрунзе:

«…Армиям фронта ставлю задачу: по крымским перешейкам немедленно ворваться в Крым и энергичным наступлением на юг овладеть всем полуостровом, уничтожив последнее убежище контрреволюции».

— На Перекоп будем наступать? — спросил кто-то взволнованно.

Савченко, гордясь, что он знает больше другого командира, авторитетно ответил:

— Готовь трусы: пойдем через Сиваш.

 

16

Над таврическими степями, скованными первыми морозами, носились стаи грачей. Всюду были следы только что утихших боев: валялись разбитые телеги, телефонные двуколки, поломанные винтовки, стреляные гильзы и патроны, втоптанные в грязь красноармейские шлемы и солдатские фуражки с кокардами, офицерские погоны и задубевшие трупы лошадей. Изрытая окопами и воронками земля была похожа на покрытое оспой, морщинистое лицо. То там, то здесь виднелись свежие могилы, над которыми торчали воткнутые штыком в землю винтовки. Почти на каждой из них сидел черный ворон и надсадно каркал, скликая стаю своих собратьев на богатую поживу.

В разоренных селах чернели обугленные хаты, зияли выбитые окна, но и над степью, и по селам уже стояла звонкая тишина. Артиллерийская канонада вслед за Врангелем перекатилась через Сиваш, через Перекоп, потом через Юшунь, и 12 ноября 1920 года на берегах Черного моря прогремел последний выстрел, как салют победоносной Красной Армии.

Красноармейцы с обветренными лицами, протягивая покрасневшие руки к огню, грелись возле печей и наперебой рассказывали друг другу о последних сражениях, а сражений этих было столько, что всех и не вспомнить. Более полугода Четырнадцатая кавдивизия не выходила из боя, добивая врагов, направленных Антантой на Советскую республику. Бойцы поили своих коней из Дона и из Днепра, из Случи и из Горыни, из Гнилой и Золотой Липы и наконец из горных речек Крыма.

Опершись локтями на стол, их слушал с горькой усмешкой хозяин хаты и критически покачивал головой. За эти полгода он стал слаб на уши от артиллерийской канонады. Он собственными глазами видел врангелевскую армию, одетую в английское сукно, их лошадей, вскормленных на овсе. Что ни шаг — стоял пулемет, а на сто шагов — батарея. Он видел страшные танки, которые двигались через дворы, через хлева и через окопы, над головами кружились, словно стервятники, аэропланы — и все это ушло стремительно. Он видел, как наступали на Крым красные. На них были драные шинели, истощенные лошади светили ребрами, командиры ломали сухарь пополам, чтобы половину дать своему ординарцу.

— Врангель, может, только хитрит, хочет заманить вас, дураков, в Крым, как в западню, а вы и верите, — проговорил с укором хозяин. — Вот так и Свирид мой хвалился: «Приду домой, как только барона Врангеля побью». Врангель себе, может, чай пьет внакладку, а мне уже не видать сына.

Но красноармейцы в своей радости не слышали его вздохов и не замечали, как старческие лицо покрылось глубокой печалью. Они даже были довольны, что хозяин еще сомневается, — сильнее обрадуется, когда убедится в их победе.

— Нет больше врангелевской армии, дед, не существует, — твердили красноармейцы, перебивая друг друга. — Уж это как бог свят. Кто успел на пароход сесть, поплыл куда глаза глядят, а остальные в горы попрятались.

— Тех уже и здешние добьют.

— Врангель, конечно, думал зимовать на Украине, а то и на Дону. Разве он рассчитывал, чтобы красные Сиваш по дну перешли, чтобы Турецкий вал взяли либо юшуньские позиции? Это не каких-нибудь две крепости, эти укрепления посильнее двадцати двух крепостей были. Мы входим в село, а врангелевский комендант в церкви венчается. Вот какими сильными они себя воображали.

— Ну а теперь куда ж вы идете? — спрашивал хозяин; он начинал верить, что война в Крыму окончена. Но ведь у Советской республики не один враг, не один врангелевский фронт.

— С поляками замирились, пойдем теперь на зимние квартиры, а там, видать, и по домам — пользоваться новой жизнью.

Бойцы, довольные, потирали руки.

Хозяин вздохнул еще глубже и громко высморкался. На его выцветших глазах показались слезы. Красноармейцы знали уже, что его сын, смуглый телефонист Свирид, убит под Каховкой, а жену разорвало артиллерийским снарядом на собственном дворе, и они вдруг стихли и тоже вздохнули. У каждого из них были если не братья, то друзья, которые тоже сложили свои головы на многочисленных фронтах республики. Всем стало невесело, лица потемнели, все сидели молча, пока на улице не заиграла труба. Красноармейцы засуетились, по привычке прежде всего схватились за винтовки, а уж потом прислушались: труба играла сбор.

— Ну, дед, живи на здоровье! — сказал первый. — У меня табачок завелся, а вы, вижу, курите. — И он положил на стол пачку кременчугской махорки восьмой номер. Другой оставил на столе полбуханки хлеба, а чтобы хозяин не стал отказываться, пожал ему руку и поспешно вышел из хаты.

— А у меня вот лишний рушник, — сказал третий, — а себе я где-нибудь достану.

У деда уже бежали по щекам слезы и, как дождевые капли, падали на стол.

— Что же, детки, я вам подарю? — проговорил он, вытираясь рукавом. — Все забрал проклятый враг. Может, коней напоить?

Но красноармейцы уже скакали на площадь, где выстраивалась дивизия.

Командиры и военкомы, держа коней в поводу, кучками стояли на выгоне перед своими частями и вспоминали боевые эпизоды, которые казались теперь какими-то романтичными и неповторимыми. Красноармейцы, звеня стременами, равняли ряды. Блеклое осеннее солнце искорками отблескивало на оружии и освежало однообразный серый тон степи и военного строя. На лицах красноармейцев светились улыбки, сверкали белые зубы. Одна ночь — и словно не было усталости, словно не было ни боев, ни сотен убитых товарищей. Даже забинтованные не морщились от боли и уверяли, что их раны больше не болят.

Дивизия ждала командарма. Наконец из села выехала группа всадников, послышалась команда «равняйсь», потом «смирно», и на выгоне установилась тишина. На вороном коне, тяжело рассекая упругий воздух, навстречу поскакал начдив Пархоменко. Он был в серой папахе, в кожаной куртке, перекрещенной ремнями, на груди сияли два боевых ордена Красного Знамени и бинокль, на боку покачивалась в такт движению шашка с дорогой насечкой на серебряном эфесе.

Впереди группы всадников скакали командарм Буденный и член Реввоенсовета Ворошилов. Встречая и догоняя их, перекатами неслось могучее, как морской прибой, тысячеголосое «ура!».

Командарм приветствовал бойцов с победоносным окончанием войны. Выношенный в походных мечтах, с таким трудом ожидаемый мир хижинам наконец настал, армии Врангеля не существует! Снова «ура!» перелетало от одного фланга к другому, откликаясь в толпе крестьян, которые стояли у околицы села с красным знаменем.

Когда эхо от радостных выкриков замерло в степи, Пархоменко скорее почувствовал, чем понял, что вместе с этим выкриками умерла и какая-то частичка жизни, страшной, но буйной и неповторимой. Клинок будет мирно покоиться в ножнах, верный конь уже не понесет его на врага, боевые друзья и товарищи, ставшие роднее, чем кровные братья, разойдутся в разные стороны — и, может быть, навсегда. Терпкая печаль пала на сердце, но он тут же вспомнил о своей давней мечте. Еще во время боев под Харьковом он со своим штабом остановился в бывшем поместье Харитоненко. Огромный парк, пруды, полные рыбы, а вокруг луга и бескрайние поля золотой пшеницы. Тогда же он сказал себе: «Кончим войну — приду сюда хозяйствовать для советской власти».

Эта мечта не оставляла его нигде. Он даже удивился — как именно теперь, когда осуществление мечты стало возможно, он мог забыть об этом? Улыбнувшись своим мыслям, Пархоменко взглянул на лица бойцов, они уже стояли вольно и слушали речь Ворошилова. Ему показалось, что и у бойцов было такое же настроение: и радостное, и грустное.

Ворошилов говорил короткими и четкими фразами о том, в каких тяжелых условиях приходилось советской власти бороться с внешней и внутренней контрреволюцией, но Красная Армия победила всех интервентов, потому что борьбой руководила партия большевиков, руководил основатель партии и первой в мире Советской державы — мудрый Ленин, потому что власть держал в руках пролетариат в союзе с трудовым крестьянством, потому что советская власть отвечала интересам широких народных масс, и это разбудило в них волю к победе, потому что наша борьба за освобождение от капиталистического ярма вызывала сочувствие и помощь мирового пролетариата.

— Четырнадцатая кавалерийская дивизия, — так закончил свою речь Ворошилов, — прославлена в боях и с Деникиным, и с белополяками, и с Врангелем, она заслужила отдых, но, — он передохнул, — но… по степям Украины еще гуляет банда «батьки» Махно. Она грабит села, громит местечки, убивает и вешает коммунистов и всех честных граждан и глумится над вашими сестрами и женами. Мы должны уничтожить последнюю гидру контрреволюции, чтобы крестьянин и рабочий спокойно могли взяться за мирный труд. Партия и правительство это почетное задание возлагают на вас, товарищи красноармейцы, командиры и политработники, и на вашего отважного начдива — товарища Пархоменко.

В глазах бойцов вспыхнули огоньки. Шелест удовлетворения пронесся над дивизией. Пархоменко почувствовал, как екнуло его сердце, и расправил плечи.

 

17

На следующее утро дивизия выступила на Знаменку, где сосредоточивались главные силы Махно. Восьмая кавдивизия, входившая теперь в группу войск, которыми командовал Пархоменко, должна была подойти с запада.

Высланная вперед разведка нащупала врага в селе Петровцы и установила, что здесь собраны главные его силы. По дороге встретился мужичок в заплатанной свитке. Сойдя с дороги, он словно про себя проговорил:

— Только не идите дорогой, вас там уже давно поджидают. — И, зачем-то покачав головой, пошел дальше, но красноармеец повернул коня и остановил мужичка:

— Чего ты как девка на исповеди? Не бойся, говори все. Хочешь цигарку?

Мужичок скрутил цигарку, стал разговорчивее и рассказал не только о том, где стояли в селе батареи, а где конница, но даже объяснил, как лучше подойти к селу, чтобы враг не заметил, и указал на овраг. На карте был обозначен точно такой же овраг, каким его нарисовал мужичок.

— А что ты махновцами недоволен? — спросил Пархоменко, подъехав поближе. — Может, тебя ограбили?

— Меня ограбили? — удивился мужичок. — Через наше село пятнадцать банд проходило — и Маруся, и Лыхо, и Гнида, и Черт, а чтоб ограбить меня — никто не решался, потому вот я и весь перед вами. Мне ваших боевых товарищей жалко: цельных восемь человек зарубили только за то, что они за народ стояли. Такой власти нам не надобно.

— А ты проведешь нас через овраг?

Мужичок заколебался и, будто прицениваясь, посмотрел на свои сапоги, перевязанные бечевками, потом решительно махнул рукой.

— Как добью эти, останусь совсем босый, ну да, может, у вас веревка найдется, для крепости, — и он, длинный, как журавль, пошел вперед. Обгоняя лошадей, внимательно присматривался к командирам. — И начальника вашего увижу?

— Какого начальника?

— Товарища Пархоменко! Слышал, махновцы вспоминали про него. Видать, геройский командир, если слава впереди бежит.

— Он к тебе в гости приедет, — ответил Пархоменко, смутившись.

Через овраг наступала Вторая бригада. Стоял туман, дороги распустились, к ногам липла грязь, и передвигаться пешком было почти невозможно, но в овраге зеленела трава, и спешенная бригада быстро подошла к селу и повела стремительную атаку во фланг и тыл врага. Выстрелы загремели почти одновременно и с дороги, и из оврага. Не видя маневра противника и не зная его численности, махновцы, предпочитавшие неожиданные набеги, а не позиционную борьбу, начали отходить.

Теперь можно было начинать рубку, и кавбригада из оврага ворвалась в село. Кривыми улочками и переулками красноармейцы прорвались на площадь у церкви, где стоял обоз. Крестьянские подводы, запряженные чахлыми лошадьми, уже катились клубком. Махновцы сбрасывали с телег возниц, которые жалели лошадей, и сами гнали их клинками, в подводы врезалась артиллерия и, ломая повозки в щепы, прокладывала себе дорогу к отступлению. На каждой тачанке строчил пулемет, мало беспокоясь о том, кто попадет под его пули, и, расстрелянные своими, махновцы устилали трупами улицы и переулки. Красноармейцы рубили на выбор, особенно тех, чьи телеги через край были нагружены награбленным добром.

Махно отступал таким аллюром, что обессиленные кони красноармейцев не могли за ним угнаться. Однако замести свои следы он не мог: трупы расстрелянных большевиков, загнанных лошадей, поломанные телеги, ободранные кресла, диваны без ножек, осколки абажуров от ламп валялись по обеим сторонам дороги, по которой проходила армия Махно.

Следы показывали, что Махно бежит в Гуляй-Поле, в свою «столицу», где, как это уже не раз было, он думал затаиться на кулацких хуторах. Части Пархоменко, несмотря на осеннее ненастье, снег, мороз и долгие переходы, шли по пятам врага и не давали ему ни одного дня передышки.

На восьмой день Пархоменко перехватил махновцам путь на Гуляй-Поле, и они вынуждены были повернуть на Полтавщину. Морозы уже сковали землю, началась гололедица. Неподкованные лошади махновской армии уже не могли спасти своих всадников, и махновцы бросали их посреди дороги, а для себя отбирали свежих у крестьян или пересаживались на подводы и снова бежали, заметая за собой следы, как старые лисицы. Путь движения врага теперь отмечался брошенными орудиями, вмерзшими в глубокие колеи тачанками с пулеметами и с еще большей жестокостью зарубленными работниками советских учреждений.

Из Полтавщины Махно повернул на Киевщину. До этого его армия отступала перед неумолимой группой войск Пархоменко одной колонной. Приближался конец 1920 года. В ежедневных переходах и в арьергардных боях армия Махно значительно сократилась, часть махновцев была перебита, а еще большая рассыпалась по домам с награбленным добром.

С такими силами Махно уже не мог принять бой, к тому же за Днепром его встретили части Восьмой кавдивизии, и он потерял больше трехсот пулеметов и почти всю артиллерию. На Киевщине его армия разделилась на несколько отрядов. Они уходили теперь в разных направлениях, и этим затруднялось их преследование.

Махно со своим отрядом повернул на юг, в район Уманьщины. Пархоменко понимал, что с утратой кулаками идейного вожака и организатора рассыплется и вся банда, и поэтому он с частями своей Четырнадцатой кавдивизии погнался за Махно.

Освободившись от больших и неповоротливых обозов, махновский отряд, сев на лошадей, стал еще более подвижным, и это позволило ему наконец оторваться от красных. Такой маневр спасал врага лучше всякого оружия: части, преследовавшие его, становились как бы слепыми — враг теперь мог выбирать себе какую угодно дорогу для отступления: повернуть назад, наступать с тыла либо засесть в засаде. Однако в районе Юстин-города, к северу от Умани, Пархоменко снова напал на след махновцев. В местечке под Новый год был зарублен продработник, по улицам летали выпущенные из перин перья.

Второго января, поздно вечером, Пархоменко собрал в школе командиров и политработников. В печке весело потрескивали дрова, от окон с намерзшим на них льдом шел пар, и на стекле образовались темные проталины. В комнате учителя становилось душно. Командиры с обветренными лицами знали, что командующий группой недоволен результатами похода. Пархоменко с начальником штаба дивизии шепотом совещались за столом над картой, на нее уставился и комиссар группы. Адъютант чинил карандаш, готовясь вести протокол. Последним пришел комбриг-два. Пархоменко взглянул на часы, потом на комбрига.

— У вас, комбриг, видно, часы отстают на целых двадцать восемь минут? Если б вы подвели их с месяц назад, мы бы уж давно выполнили приказ партии и правительства. Товарищи командиры, — обратился затем Пархоменко ко всем присутствующим, — я хочу знать, до каких пор мы будем цацкаться с Махно? Разве вы забыли, как мы били деникинцев, белополяков, Врангеля? Или вас, может быть, разнежили белые постели, или вам ночи коротки? Как это могло получиться, что враг оторвался? Комбриг-два, объясните.

Комбриг отступил от стены и, укоризненно взглянув на своего командира полка, начал разбирать маневр врага в злополучный день, когда тот сбил с толку его разведку.

После него говорил, чертыхаясь, комполка, потом другие командиры. Все они были растеряны и, ожидая, когда им дадут слово, избегали встречаться глазами с начдивом, но свое выступление каждый заканчивал заверением, что Махно теперь уже не выскользнет. До сих пор мало придавали значения этой операции, а враг, как выяснилось, оказался слишком хитрым и скользким, как вьюн.

Под конец совещания уже все весело хохотали, вспоминая различные эпизоды последних дней. Больше всех смеялся Пархоменко и, прощаясь, каждому жал руку с такой силой, что не один из них отшатывался.

В накуренной комнате учителя остался с Пархоменко только адъютант Федька Кривосын. Этого своего друга детства Пархоменко нашел среди красноармейцев, бившихся под Харьковом, и взял к себе. Ординарец Егор внес самовар, который пускал пар через отверстие в крышке и тихонько насвистывал. Пархоменко посмотрел на своего ординарца и вспомнил невзрачного Ваську Макогона, который искал смерти и очутился у Григорьева, а потом стал хорошим ординарцем. Во время похода на польский фронт, когда проходили мимо его села, он отпросился забежать домой и больше не вернулся.

— Как ты думаешь, — спросил Пархоменко адъютанта, — что могло случиться с Васькой Макогоном?

Кривосын, наливая в стаканы чай и лакомо поглядывая на кусок мерзлого сала, ответил уверенно:

— На банду наскочил, вот его и сцапали, не иначе. Знаешь, кого он напоминал мне? Григория! Тоже все метался. И тоже сложил голову, правды ища.

— Это тот Григорий, что делегатом в Луганск приходил? Когда ж он погиб?

— В семнадцатом году он был в земельном комитете. Когда начали впервые нарезать помещичью землю, кулак Моргун в чем-то сплутовал, он при всех и вытяни его палкой, а после, как пришли белые, Моргун выдал его немцам.

— Жалко парня, я помню как он все пел эту песню:

На Вкраїні долина, В тій долині хатина…

Признаться, люблю песни: от них прямо сердце раскрывается!

В тій хатині дівчина, Дівчинонька молода…

Кривосын начал подпевать, и оба задумчиво покачивались в такт песне. Понемногу глаза Пархоменко начали наливаться грустью, наконец он замолк и глубоко вздохнул.

— Где-то моя женушка верная, где мои сыны-сыночки? — пряча лицо, отвернулся он к окну. — Покончим с бандой, поеду искать… Наверно, подросли уже, в школу отдавать пора, чтобы на инженеров вышли.

На другое утро, отдав приказ бригадам выступать на Бузовку, через которую лежал путь Махно, Пархоменко сам выехал в это село. С ним были начальник штаба дивизии, комиссар группы, начальник формирования и начальник связи, позади ехал адъютант с ординарцами.

До Бузовки было не больше трех верст. Снег, выпавший ночью, покрыл дорогу и поле ровной пеленой. Вокруг царила тишина, которую нарушало только звяканье стремян. На заснеженных крышах хат заиграло утреннее солнце, и деревья, покрытые изморозью, издали казались гроздьями розовой сирени. Возле крайних бузовских хат мелькнули два всадника, повертевшись у околицы, они скрылись в одной из улиц.

Различить отсюда, чья это была разведка — Второй или Третьей бригады, ночевавших в соседнем селе, — было трудно. Пархоменко толкнул коня шпорами и въехал в село следом за незнакомыми всадниками. На улице было пусто и тихо, только какая-то женщина в теплом платке шла с ведрами на коромысле к колодцу, над которым торчал журавель. Всадники, скакавшие впереди, остановились посреди улицы и, поджидая Пархоменко, кричали ему: «Езжай, езжай сюда!» — хотя он и без того уже приближался к ним.

Уже в последнюю минуту, заметив, что всадники почему-то хищно ощерились, Пархоменко инстинктивно схватился за маузер и оглянулся. Ехавшие за ним товарищи немного отстали и теперь, растянувшись по улице длинной цепочкой, нагоняли его. Передовых частей бригады, которые должны были идти следом, все еще не было видно, но из соседних дворов, как по тревоге, начали выскакивать конные на оседланных лошадях и, размахивая шашками, с громким криком бросились на него. Пархоменко успел заметить еще, как Федька Кривосын с ординарцем поворотили коней и, сбивая нападающих, поскакали назад. «Значит, выручат», — подумал он.

Остальные оказались в плотном кольце махновцев.

— До черта ж вас наплодил Махно, — сказал Пархоменко, стреляя в голову первому. Тот повалился под ноги коню. Возле него легли второй и третий, четвертого лошадь поволокла по улице.

Сбившись вместе, красные кто шашкой, кто револьвером прокладывали себе дорогу назад. Первым упал подбитый конь под комиссаром, но комиссар не переставал стрелять. Выронил уже шашку и начальник штаба, зарубленный, упал ординарец. В маузере Пархоменко уже не осталось пуль. Он схватился за шашку.

— Будете, бандиты, знать Пархоменко! — И махнул клинком. — Вот так бьются большевики за революцию! — Двое зарубленных махновцев рухнули в снег. И тут в голову ему как будто ударила молния: из глаз посыпались искры, все вокруг помутилось. Как сквозь сито, он еще заметил чье-то широкое плоское лицо, оскаленные зубы, а под шапкой волосы, как у дьячка, — и упал на снег.

Когда он очнулся, мимо его головы стучали копыта лошадей, ехавших в село. От глухих ударов о мерзлую землю его череп словно разваливался надвое, но он, пересиливая боль, усмехнулся: «Смотри, когда подошла бригада. Сейчас товарищи помогут встать. Наверно, бандит попал в голову». Он с трудом раскрыл глаза и, будто сквозь красную сетку, увидел на снегу своих товарищей, разбросанных, как поколотые дрова.

— Живой еще! — крикнул кто-то. — Моргает.

Пархоменко в изнеможении снова закрыл глаза. Позади послышались чьи-то торопливые шаги. Кто-то, прихрамывая, подошел и остановился над его головой, назвал по фамилии. «Какая это часть? — спрашивал себя Пархоменко. — Может, Федька Кривосын подошел? Чего ж он молчит?» Пересиливая боль, он открыл глаза. Над ним стоял похожий на сельского дьячка, с плоским лицом и лошадиными зубами, Нестор Махно и злорадно смеялся. Он торжествовал. Пархоменко смерил его презрительным, но уже померкшим взглядом, собрал последние силы и кровью плюнул ему в глаза.

— Бандит! Это тебе за смерть мою, за тысячи невинных смертей.

Над головой прогремел выстрел, и пуля ужалила его в самое сердце.

Ни второго, ни третьего выстрела он уже не слышал. Не слышал так же, как час спустя его бригада, слитая в одном яростном крике, настигла махновцев около реки и почти всех перебила…

 

18

И пошла молва над лесами, долинами — на все четыре стороны — о рабочем луганском, об Александре Пархоменко. Поэты начали песни слагать, кобзари думы распевать начали о нем.

…Когда убили Александра Пархоменко, все женщины, даже не родные, плакали, а мужчинам плакать негоже. Верба выросла там, где он родился, яблоня выросла там, где он погиб. Дуб вырос над его могилой.

Играй, бандура! Вспомни Александра Пархоменко, сына украинского, весь род его трудовой, всех свояков по сабле и коню! Может, и нашу песню услышат косари при дороге. Умный услышит — на ус намотает, дурень услышит — разуму наберется, отважный услышит — саблю наточит!

Киев, 1938