Перевод И. Карабутенко.

Редактор Круг сидел у себя за столом над почтой и длинными ножницами срезывал краешки конвертов. Одним глазом он заглядывал внутрь конверта, а другим время от времени посматривал на художника, который с обиженным видом сидел на подоконнике и мрачно смотрел на противоположное здание с вывеской «ВСНХ». Дородный критик, заложив одну руку за спину, нервно ходил по кабинету. Наталкиваясь на кресла, он отбрасывал их ногой и после этого еще энергичнее жестикулировал свободной рукой.

Войдя в кабинет, я долго не мог понять, о чем шла речь. Критик своим простуженным голосом выкрикивал:

— Если вашу школу признала, как вы говорите, даже Европа, то это свидетельствует лишь о том, что вы, товарищи, угодили вкусам буржуазии. Требования же пролетариата, как известно, совсем другие. Меня просто удивляет, как вы до сих пор не можете понять, что вы своим формализмом, своей школой тянете революционное искусство назад! Ну, скажите, пожалуйста, кому теперь нужны ваши деревянные приплюснутые человечки, коровы и прочая бессмыслица, смахивающая на владимирские иконы? Вы же сами не захотите повесить их у себя в доме, потому что знаете: даже мухи не вынесут и подохнут от этой мертвечины.

Теперь мне стало ясно, что критик вел наступление на представителя этой школы — присутствующего здесь художника. Художник резко повернулся на подоконнике и промолвил:

— Монументальное искусство тоже давало шедевры.

Критик сердито швырнул за окно окурок папиросы и, широко расставив ноги, тем же раздраженным тоном ответил:

— Да поймите же наконец, что революция — не плоская форма с застывшими глазами иконы, а неудержимое движение, преисполненное героизма, подъема и борьбы. Вот если бы вы пользовались классическими формами предшествующих стилей для создания нашего нового, пролетарского, искусства, тогда другое дело. Для этого настало уже и время, и условия. Но я не вижу даже попыток у вас.

— Вы не видите попыток, — ответил художник, — а я не вижу соответствующих, как вы говорите, условий.

— Как это не видите? — оторвавшись от своей почты, удивленно произнес редактор. — Как это не видите? Вы, голубчик, все еще спите! Вот тут у меня лежит, — и он приоткрыл ящик стола, — интересный документ.

— Знаем эти документы, — пренебрежительно ответил художник. — Ваши рабкоровские панегирики если еще не убили, так непременно убьют в обществе последнее доверие к печатному слову.

Редактор швырнул на стол ножницы и, еще более выдвинув ящик, выхватил оттуда какую-то рукопись и потряс ею над столом.

— Какие панегирики? — фыркал он в усы. — Подлинные документы о живых людях, которых я знаю.

— А я верю только фактам.

— Факты сами к вам не придут, идите на фабрики и заводы, поезжайте в индустриальные центры, посмотрите, что там делается, и у вас будут факты. Панегирики! Я ведь его за язык не тянул…

— А кто вас убедил в этом?

— Кто? Рабкор, а в будущем, возможно, и писатель. Я даже фамилии его не помню. Вот. — Редактор быстро полистал рукопись. — Некий Тур. И этих документов, дорогой товарищ, я не променяю на всю вашу выставку.

Художник снисходительно улыбнулся, спустился с подоконника и уже более спокойным тоном произнес:

— Ну, хорошо, что же это за документы?

— Да более убедительные, чем ваши шедевры.

— Видать, потому, что написаны красными чернилами?

Редактор вытаращил глаза и, казалось, задохнулся. К столу подошел критик.

— А вы даже киноварью пишете, — сказал он, — и все-таки пользы — никакой. Большая вещь? Прочтите, Круг.

— Я уже читал, — сказал редактор, все еще фыркая в усы.

— Тем лучше.

— Сами читайте, у меня нет времени…

— Ну да почитайте, у вас же не голос, а громкоговоритель.

— Ну, тогда садитесь и слушайте, только в моем распоряжении всего полчаса. Если сегодня не закончу, продолжение будет завтра.

— Хорошо.

Мы с критиком расположились на диване, а художник, прикурив папиросу, начал ходить вдоль стены кабинета. Редактор откашлялся.

— Корреспонденция названа «История зеленой бутылки». Что за история — увидите сами. Итак: «Там, где в запыленной степи простерлись в разные концы стальные рельсы, сотни труб устремляются в небо, как старые сваи над водой.

В большой лощине, о которой я рассказываю, выстроились в ряд восемь заводов, напоминающих по своему виду серые брусья, а вокруг них, как и по всей лощине, словно бы кто-то наспех разбросал старый кирпич под солнцем, расположились старые рабочие поселки. По стальным рельсам, опоясавшим лощину, суетливо бегали промасленные паровозы и хрипло перекликались с заводами до тех пор, пока однажды не растаял в небе последний дым. Вся эта группа заводов принадлежала акционерному обществу.

Кожевенные и металлургические заводы и во время войны продолжали выпускать свою продукцию, а два завода, ранее изготовлявшие зеркала и бутылки, были переоборудованы: они давали химическую начинку для снарядов. Акции общества быстро начали покрываться дивидендами, как поле боя трупами, но вспыхнула Октябрьская революция и смела администрацию вместе с пайщиками. Все они бежали в Европу.

С тех пор на станках заводов беспечно разгуливали мыши. Старый мастер, которого звали просто Митрич, долго еще вспоминал:

— Бывало, зайдешь да как посмотришь, так тебя и охватит печаль: вокруг паутина, как бусы, в ваннах полно соломы, а вокруг — по колена навоза. А ночью лучше не заходить: совы как ведьмы на Лысой горе. И на поселок посмотришь — тоже как будто кладбище. Неурядица пошла — только мать да бог, да все, чтоб трехэтажное, да все, чтоб в «канцелярию».

— Оно и не удивительно, — кивнул головой Автоном, его приятель, — потому как нечего и думать, чтобы дома сидеть: фронт всю силу забрал, а не фронт, так в партизаны пошли…

Во время гражданской войны поселок раз двадцать переходил из рук в руки. Машины и аппараты исчезли бесследно, а двор поверх брусчатки покрылся бурьяном, словно вдовье подворье.

— А что такое завод без аппаратов? — спрашивал Митрич. — То же самое, что и рабочий без завода.

Стеклодувы не могли жить без гуты, как растение без воды, как тело без души. Сидеть же сложа руки по своим закоулкам в Собачеевке и ругаться со старыми изголодавшимися родителями для тех, кто еще остался в поселке, было тяжелее десяти фронтов. Когда наконец прогнали деникинцев, начали созывать митинги, говорили на них до хрипоты, и кончались они преимущественно руганью.

— Что можно сделать без головы? — кричал один.

— Не ты ли будешь за командира? — ехидно спрашивал второй.

— И я могу, — задиристо отвечал какой-нибудь комсомолец.

— Какими умниками стали! Видать, в партизанах ума-разума набрались?

— Да на кой черт нам командиры? — говорил, удивляясь, Автоном. — Вот Митрича назначат — и все тут!

— Что же Митрич — и Митрича знаем.

Однако через несколько дней снова созывали митинг. Даже сделали несколько субботников и соорудили на площади арку, а над братской могилой расстрелянных товарищей поставили нечто подобное памятнику из битого стекла. Но гута все еще стояла, как катафалк, и застывшая труба ее печально возвышалась над заросшим бурьяном двором. Однажды ветер донес в поселок звук гудка. Он словно бы захлебывался от удовлетворения и гудел непривычно долго. Все, что было живого в Собачеевке, торопливо выползло из своих укрытий и с удивлением напрягло слух. Гудок, как далекая музыка, звучал за горой, а труба старой гуты все еще лишь мечтала о теплом дыме внутри и о шуме во дворе.

В тот же вечер через поселок пробежал мальчишка с колотушкой, выкрикивая:

— На митинг! На гуту! Все до одного!

— Снова, видать, субботник затевают? — покачал головой Митрич.

— Этих треклятых партизан и голод не берет! — вторил ему Автоном.

Партизанами прозывали всех, кто носил серые солдатские шинели.

С начала гражданской войны большинство из них действительно побывало в партизанах, но затем они успели побывать на всех фронтах в Красной Армии, однако название «партизаны» осталось за ними еще на долгое время.

На этот раз в гуте, около ванн, кроме своих парней, топтались еще двое посторонних. Одного уже знали — это был Василий Павлович, секретарь окружкома партии. Рядом с ним стоял какой-то незнакомец, одетый в потертую кожаную куртку и с полевой сумкой на тоненьком ремешке. Он хозяйским глазом осматривал все вокруг. Под окнами барашками курчавились белые сугробы снега. В разбитые окна дул влажный ветер, а двери и вовсе не было. Рабочие, в свою очередь, присматривались к новому человеку. Был он коренастый и широкоплечий, немного курносый, с маленькими, глубоко запавшими глазами.

— Кто это такой? — спросил Автоном.

— Видно, оратор, — ответил Митрич.

— Говорить — не цепом молотить.

— А что, времени, у тебя нет, пускай себе говорит, — о хлебе меньше будешь думать.

Когда в гуту набилось уже полно людей, секретарь окружкома шагнул вперед и выкрикнул:

— Товарищи, а ну-ка тихо! Вы уже знаете, что враг разгромлен на всех фронтах. Побили мы Колчака, побили Юденича, побили Деникина и Врангеля, побили Петлюру, хорошенько всыпали и белополякам. Но и у самих у нас, что называется, морда в крови. Каждый гад, каждая контра что-то да разрушил, разбил, сжег. Думали, что хоть этим нас доконают. Дескать, не выживем мы. Врут, выживем! Справились с одним врагом, справимся и с другим — с разрухой. На себя теперь работаем, а не на кого-то другого. Только, если все будут так медленно поворачиваться, как вы, то придется нам еще потуже затянуть ремешки. Нужно приниматься за гуту. До каких пор тут будут гнездиться совы? Если среди вас нет такого, который мог бы взяться за дело по-большевистски, так вот я привез вам товарища Свира. Он хочет работать.

— Где? — выкрикнул кто-то из толпы.

— У вас на гуте, — ответил Свир.

— Мы, дружище, и без тебя работали бы, ежели было бы где.

— С этого и начнем.

— Так это ты затем и приехал? — пренебрежительно сказал Софрон, у которого из копны рыжих волос виднелся лишь широкий нос. — Аль, может, ты капитал имеешь?

— Теперь капитал — мы с вами. Это только хозяева на деньги надеялись. Нужно начинать восстановление гуты.

— И мы так говорим! — крикнул один из бывших партизан. Остальные только сопели да молча вздыхали.

— Чем же восстанавливать? — снова ощерился Софрон.

— Руками!

— Голыми?

— А чего же вы ждете? — спросил Свир. — Пока ржавчина поест и те станки, которые еще можно наладить? Пока растащат последние стекла из окон? Тогда пойдете искать работу на других заводах? Там свои люди найдутся. Они их сохранили, они теперь там и хозяева.

— А мы разве не берегли? Что ты нас упрекаешь? — огрызнулся Митрич. — Не тебя, а нас расстреливали деникинцы — каждого десятого!

— За что же ваши товарищи умирали? Чтоб через разбитые стекла снег засыпал ванны? А вы себе смотрите да штаны подтягиваете. Ясно, сделать зажигалку, оловянную ложку либо собрать Десяток недобитых бутылок легче…

И оловянные ложки, и зажигалки делались тайком, потому что это оскорбляло достоинство квалифицированных мастеров, оставшихся в поселке. Об этом нужно было говорить осторожно, но Свир шел напролом, как танк через лес.

— А почему именно? Почему оловянные ложки да зажигалки? Потому что на большее вы уже не способны. Видать, вы уже забыли, как и пимцы в руках держать!

Рыжий Софрон даже рот разинул.

— Гляди-кось, какой сыскался!

— Вон его ко всем чертям! — выкрикнул еще кто-то.

— Ну, что ж, — продолжал Свир, не обращая внимания, — раз не способны, наберем других, а вы тогда отправляйтесь волам хвосты крутить.

— Сам отправляйся! — закричали вконец обиженные рабочие. — Волам хвосты! Скорее ты забудешь, как тебя зовут, чем мы… Люди по сорок лет выдували бутылки… — И они, словно бы снова очутившись у полных ванн, тяжело затопали ногами.

— Мы еще не забыли, а вот знаешь ли ты?

— Я знаю, что нужно восстанавливать гуту.

— Ну, что же, и восстановим, — уже более спокойно огрызались стеклодувы. — Захотим, так восстановим!

— Через десять лет? Когда ваши руки будут способны разве только для того, чтобы колоть дрова, а не выравнивать голенища.

Снова кое-кто автоматически махнул ослабевшими руками и уже от обороны перешел в наступление.

— А почему через десять? Почему через десять? Через десять, может, нас уже и на свете не будет?!

— Дае-ешь гуту! — словно шутя, перекрыли всех хором «партизаны». — Зачем торгуетесь? Правильно говорит товарищ оратор: до каких пор будем дурака валять?

— А что же, поспешишь — людей насмешишь. Нужно обдумать, — бормотал Софрон.

— Ну, вы себе думайте, а мы будем резолюцию писать. Товарищ секретарь, пишите резолюцию: нужно начинать… а мы готовы!

Их голоса подбодрили и стариков — серые, в глубоких морщинах лица их словно бы вдруг озарились солнцем. Они обрадованно закричали:

— Ей-же-ей, пустим! Право слово, пустим, Василий Павлович?

— Да как еще пустим! — смеялся секретарь окружкома. — Галопом!

— О-го, едрена палка! Я, брат, еще не такую бутыль выдую! — кашляя, пискляво выкрикнул Автоном.

— А разве я не справлюсь за Гаврилу? — толкнул его локтем такой же старик Ганджуля. — Он теперь в столице, в комиссарах ходит, а я здесь займу его место.

— Держись тогда, буржуазиат… Держись тогда, прошу пана, а, Митрич!

Митрич, расстрелянный сначала деникинцами, а затем еще раз — махновцами, но почему-то до сих пор так и не похороненный, показал свой единственный желтый зуб, ехидно подмигнул Свиру и самодовольно похлопал себя по лбу ладонью.

Видно, это должно было означать, что человек с головой, потому что все, стоявшие рядом с Митричем, поддакивали ему и тоже уже с удовлетворением поглядывали на Свира…»

В этот момент на редакторском столе зазвенел телефон.

Художник Самсон, который уже сидел верхом на стуле, снял телефонную трубку, но, промычав дважды, сразу же передал ее Кругу. Редактор положил палец на то слово, на котором его прервали, и с недовольным выражением лица заговорил в трубку.

— Я слушаю. Так, та-ак… На Червоноград, отдельный поезд? Так, а-га. Мне нужно (он одним глазом пересчитал всех нас, а себя толкнул локтем) четыре пропуска. Хорошо… Вот вам, Самсон Петрович, — обратился он к художнику, — еще одно доказательство: сегодня открывают новую железную дорогу в Червонограде. Через два часа туда направляется специальный поезд. Хотите, поедем, чтобы воочию увидеть факт.

Мы с критиком охотно согласились, но художник Самсон, скептически улыбнувшись, отрицательно покачал головой.

— Ну, как хотите, — уже раздраженно ответил редактор и снова возвратился к рукописи.

«Свир стал и прорабом, и директором, и рабочим, а главное — с жаром брался за все. Через несколько дней принялись восстанавливать гуту. Энтузиазм среди рабочих начал заметно расти, но так же заметно начал уменьшаться паек. На весь поселок оставалось всего лишь около сорока пудов муки.

Когда в заводском корпусе были уже застеклены или заложены окна и рабочие приступили к монтажу станков, из центра прибыла специальная комиссия. Она осмотрела заводы и признала, что эту группу предприятий покамест нельзя пустить. Такой вывод потряс людей.

Автоном, который собирался выдувать бутыль, обескураженно спросил своего приятеля:

— Почему же это нельзя, Митрич?

Митрич пожал плечами.

— А ты что скажешь, Свир?

— Пустим! — отвечает Свир. — Не сегодня, так завтра пустим и гуту, и электростанцию! В чем дело, товарищи комиссия?

— Правительство не может сейчас обеспечить такое строительство, — отвечают члены комиссии.

— А мы сами восстановим!

— Заправляй, Свир, — говорит Митрич, — твое дело мудрить, а ты, Автоном, собирай дух, хоть одну бутылочку да выдуешь.

Члены комиссии видели, что люди работают на голодный желудок, голыми руками, без технической помощи, и только покачали головами.

— Такими средствами вы ничего не сможете сделать, а помочь вам сейчас мы тоже не в силах. Есть более важные объекты.

— А ты, Свир, как думаешь? — допытывается Автоном.

Свир посмотрел на обвисшие канатами руки Автонома и подумал: «Может, и верно говорит комиссия?» И ответил уже не совсем уверенно:

— Смелость, товарищи, города берет!

Свир всегда был угрюмым, а теперь он еще более помрачнел…»

На этом месте редактор хлопнул рукой по рукописи и, подняв к нам глаза, с удовлетворением произнес:

— «Всегда угрюмый…» Таким и я его знаю. Это, товарищи, не вымышленный персонаж, — это живой человек со всеми смертными грехами… «Всегда угрюмый…» Таким он был и в двадцатом году, когда его прислали ко мне в артиллерийский дивизион на должность комиссара.

— Этого самого? — живо спросил критик.

— Ну да. Плотный, широкоплечий, в кожаной потертой куртке, он своим четырехугольным лицом с острыми скулами действительно производил впечатление всегда насупленного, мрачного человека. А может, это нам потому так казалось, что у него были глубоко спрятаны маленькие глаза и всегда плотно стиснуты губы. «Ух ты, какой сердитый», — подумал я. — Вы артиллерийскую службу знаете? — спрашиваю его.

— Знаю, — отвечает уверенно, — когда-то, — говорит, — служил телефонистом в старой армии, в тяжелой батарее системы «виккерса». А вы силы врага знаете? — в свою очередь спрашивает он меня.

Так и экзаменуем друг друга. Ну, погоди, думаю, посмотрим, что ты запоешь, когда я испытаю тебя «на огонь».

В Шаргороде в то время находилась польско-петлюровская бригада. Вот месяц уже стояло затишье, а через день снова должно было начаться наступление по всему фронту. Для того, чтобы лучше ориентироваться в обстановке, я предложил Свиру идти с пехотой. Не каждый любит такие прогулки. Но Свир не только не встревожился, как это случалось с новичками, а, наоборот, больно уж спокойно ответил:

— Именно это я и хотел предложить. Вы знаете, кто командует петлюровской бригадой? Тот самый полковник Забачта, который в старой армии был старшим офицером нашей батареи. Тогда он сражался за свободу помимо своей воли, а теперь, как видите, наоборот, с охотой воюет против свободы.

В полк мы приехали в тот момент, когда он колоннами в темной мгле уже выходил из Мурафы. За местечком, расположенным на той стороне реки, должна была находиться первая вражеская застава, однако никаких признаков ее мы не обнаружили. Получалось, что враг либо отступил уже, либо был чрезвычайно беспечен.

На полпути к Шаргороду повстречалась нам одетая в стеганку крестьянка. Мы, конечно, остановили ее.

— Откуда?

Отвечает:

— Из Шаргорода.

— А войско стоит у вас?

— Ну да, — говорит, — во всех дворах стоят. А вы, видно, наступать будете? Ох, господи, а мы еще и стадо не выгнали.

Во время гражданской войны самые строгие тайны почему-то сразу становились известны крестьянам. Бои проводились преимущественно у сел или непосредственно в самих селах, потому крестьяне, услышав о стычке, чтобы спасти свой скот от перестрелки, выгоняли его в поле. Поэтому всегда можно было ориентироваться, насколько тайны оставались таковыми уже только в представлении штабистов.

Ни в балке, которую мы пересекли, ни на окрестных холмах скотины не было видно.

Свир посмотрел на меня с удовлетворением, растер в ладонях снежную пыль и сказал:

— А раньше полковник был правильным офицером — никогда не зевал.

Со стороны балки начинался первый подступ к селению. Мы спешились, послали вперед разведку, а за ней вылетели на тачанках пулеметы; батареи стали на позиции — и полк двинулся в наступление.

Где-то далеко, на околице местечка, сонливо тявкали перед завтраком собаки, по балке рыскал ветер, и больше ничто не нарушало тишины. Мы с командиром полка тронулись пешком за цепью.

Бойцам было строго приказано: «Без команды не стрелять».

Вдруг из слободки грянул выстрел. Мы переглянулись.

— Застава. Начинается! — сказал Свир.

После этого должна была бы вспыхнуть перестрелка, однако почему-то снова наступила тишина.

Вскоре два красноармейца привели перепуганного казака из заставы. Он божился, что выстрелил тот, который успел удрать, и тут же охотно рассказал, что сегодня никто наступления не ожидал; бригада проводит в местечке мобилизацию крестьян, и на мещан наложена контрибуция желтыми сапогами. Мечта солдат!

Казаки из заставы, конечно, помчались в штаб, и теперь уж видно было, что захватить врага врасплох нам не удастся. Я заметил, как на лице Свира заиграли скулы, а брови почти совсем закрыли его серые глаза.

Цепь уже втянулась в слободку и охватывала ее с двух сторон; наступающие залегли у дороги на самом склоне горы, расположившись в огородах.

Мы стояли, держа лошадей в поводу, тут же, на дороге, и напряженно ожидали.

Прямо от нас дорога круто сворачивала в сторону и еще круче спускалась в долину. Внизу, притаившись над ставком, лежал приплюснутый к земле Шаргород. За голыми деревьями, кроме ставка, ничего не было видно, однако мы инстинктивно чувствовали, как внизу враг уже суетится у пулеметов, как панически запрягаются обозы, как части уже выступают нам навстречу. Еще одно мгновение, и стекла зазвенят от тысячи выстрелов.

Вдруг совсем поблизости в нашей цепи кто-то испуганно крикнул с татарским акцентом:

— Э-э-эй, заяц!

И тут же грянул выстрел.

Этот первый выстрел, сделанный вопреки указаниям командира, стал сигналом. Вся цепь загремела выстрелами с такой поспешностью, будто враг наступал уже на самое горло.

Наш план срывался.

Свир бросился к командиру полка.

— Вперед!

Но комполка с убийственным равнодушием ответил:

— Успеем.

Тогда Свир посмотрел на меня, и я понял его без слов.

В один миг мы оказались на лошадях и по развернутой дороге кинулись вниз. Три ординарца летели вслед за нами. Над головами целым роем свистели пули, ветер сек нам щеки. Промелькнул, что-то бормоча, какой-то дядька, а мы все скакали галопом вниз. Дорога извивалась между плетней, между верб, пока наконец мы не выскочили на широкую улицу в середине местечка.

Кони, как по команде, сделали полвольта направо и полвольта налево и уже по ровной улице поскакали в разные стороны. Я свернул направо, видимо потому, что там на площади виднелась церковь. Значит, там должен был быть и штаб.

За мной скакало два ординарца, а в другую сторону, за Свиром, — один. На улице было до жути пусто. Словно бы местечко начисто вымерло. Лишь в одном месте старичок, везший свеклу на телеге, изо всех сил старался прижать волов к забору. Я не успел еще и подумать, почему мы разделились на два отряда, как очутился перед поповским домом. Ворота были открыты настежь, и мы подобно вихрю влетели во двор. Но и тут была та же самая жуткая тишина. Словно в манеже, мы обскакали широкое подворье и тем же аллюром понеслись назад вдогонку Свиру.

— А пехота тоже наступала? — спросил художник Самсон, делая какие-то зарисовки на листике бумаги.

— Пехота? Она еще где-то плелась по огородам, но мы в то время совершенно забыли о ее существовании. В голове была одна мысль: «Налететь на штаб». И это удалось сделать Свиру. Он, как об этом сам позже рассказывал, свернул влево, скакал по улице до тех пор, пока не увидел, что телефонные провода потянулись к белому дому на берегу пруда.

С разгона прыгнул он на затоптанное крыльцо. В голове, говорит, вихрем промелькнула мысль: «Полковник!»

Он схватился за кобуру и… лишь чертыхнулся: наган где-то выпал по дороге. Он подскочил к ординарцу и вырвал у него из рук карабин. Когда уже отворил ногой дверь, ординарец крикнул:

— Товарищ военком, карабин не заряжен!

Но размышлять было поздно. Свир влетел в комнату. Вы представляете себе его положение? Потом он говорил:

— Первое, что я увидел, — это облако густого дыма, качавшееся под потолком. Мне даже показалось, говорит, что тут кто-то только что выстрелил, и тот серый дым заслонял от меня всю комнату. Я хотел, говорит, крикнуть, но что именно — я не знал: возможно, что это получился бы какой-то рев, а не победный крик, но я успел заметить, что в доме не было ни единой души. Пол был загажен окурками, на столах валялись разбросанные бумаги, а со стен свисали оборванные телефонные провода. Они еще даже покачивались. Видно было, что штаб выскочил из комнаты с минуту назад. Но куда же он мог деваться?

Опрометью — а он был очень быстрым — Свир выскочил назад, к коням. А тут в аккурат и мы прискакали. Свир только крикнул:

— Пусто! — и вскочил на коня.

Вдруг из-за ставка, поблескивавшего льдом, ударило сразу пять или шесть пулеметов. Пули резали лед, как алмаз стекло, сердито жужжали у нас под ногами; застучали по каменному цоколю соседних домов. Мы укрылись за кузницей.

«Значит, враг еще тут», — подумал я. Позиция была у него выгодная: наступать по льду под пулеметным огнем никто не решится. Видно, об этом же думал и Свир, потому что он, бедняга, даже посерел как-то.

Пулеметы усилили огонь, — враг заметил, что на улице через заборы начала уже перепрыгивать наша пехота. Близость надежной силы, видно, невольно снова отразилась на нас. Мы точно так же, как и первый раз, молча переглянулись со Свиром и одним рывком вылетели из-за кузницы на плотину. Видно, наше желание прорваться на ту сторону напугало врага больше, чем появление пехоты, потому что все шесть пулеметов сразу же ударили по плотине.

Но мы ощущали только свист ветра в ушах, только тяжкое дыхание коней да бесконечно длинную насыпь.

Вырвавшись наконец на берег, мы инстинктивно метнулись в первый переулок направо. Где-то тут поблизости, под вербами, клокотал пулемет. Свир бросил ординарцу: «Прикажи им выезжать на дорогу и хватай…» А сам, не останавливаясь, поскакал дальше. За первым поворотом мы вдруг налетели на группу всадников. Наше появление, видно, было таким внезапным, что казаки — хотя их и было в пять раз больше — мгновенно бросились наутек. Но один из них тут же осадил коня и выстрелил из револьвера прямо в Свира. Конь стал на дыбы, но Свир в ответ на выстрел почему-то разразился таким злорадным хохотом, что мне даже жутко стало.

— Господин полковник!

Всадник растерянно оглянулся — так, будто он своих ошибочно принял за красных. Я прицелился в ногу коня и выстрелил. Конь под ним заковылял на трех ногах.

Свир еще раз крикнул:

— Здравия желаю! — и приставил свой незаряженный карабин к голове полковника. — Не узнаете? Свир! Ваш телефонист из батареи «Л». Бросьте револьвер!

Красивое лицо с туго закрученными в кольцо усами злобно перекосилось на Свира, и рука все еще держала грозный парабеллум.

Пулеметы вдруг умолкли.

— Руки вверх! — крикнул я, наставив наган.

Забачта был похож на кабана, пойманного волками за уши. Он испуганно посмотрел на нас по очереди и сердито, не глядя, швырнул парабеллум на землю.

— Проиграли! — едко сказал Свир. — Ну, слазьте, господин полковник, и — марш вперед!

В тот же вечер на разрушенном сахарном заводе Свир решил, что полковника можно будет использовать.

— Мы, — говорит он, — оставляем вас в живых, но вы за это должны написать письмо к своим, чтобы они зря не проливали кровь. А все те, которых мы захватили в плен, — насильно мобилизованные крестьяне, — пускай немедленно либо складывают оружие, либо переходят к красным под ваше начало.

Забачта злобно посмотрел на Свира, потом круто повернулся и пошел к двери, но на пороге вдруг остановился, встряхнул головой и сказал:

— Хорошо, я согласен. Я согласен служить и у красных, но о письме дайте подумать.

Если бы в дальнейшем ничего не произошло, мы, возможно, отправили бы полковника в штаб дивизии — на том все и закончилось бы. Но утром к нам явилась девочка, — она под сильным огнем пришла из другого села, от петлюровцев, и принесла записку, в которой говорилось:

«Если вы сегодня не отпустите нашего полковника, мы вынуждены будем расстрелять вашего комиссара Пригоду, а также и всех тех, кто после этого будет попадать к нам в плен».

Товарищ Пригода, политрук одного из наших полков, действительно попал в плен еще месяц тому назад. И в то, что он до сих пор жив, никто не верил, кроме Свира, считавшего его своим побратимом.

— Нужно заставить Забачту написать письмо, а если не напишет — так мертвые не вредят.

Просидев ночь в погребе, полковник согласился написать письмо.

Теперь встал вопрос — с кем переслать это письмо обратно. Девочка, совершив один рейс под пулями, теперь от страха не могла даже слова вымолвить. Она оцепенело смотрела на Свира полными слез глазами и пыталась поймать его руку. Вот тут-то и пришла ему в голову нелепая мысль.

Возможно, у него была тайная надежда вырвать из плена товарища Пригоду.

— Я пойду! — заявил он неожиданно. — Может, еще и хлопцев приведу.

Свир взял удостоверение на имя какого-то красноармейца и, положив его в карман старой шинели, направился во вражеский лагерь. А ночью из погреба бежал полковник. Ему помог кто-то из служащих сахарного завода. Конечно, Свира мы больше не увидели и были уверены, что он погиб.

И вдруг получаю эту корреспонденцию. Свир… Широкоплечий, крепкий, всегда угрюмый… Я уже проверил — это и есть тот самый Свир, который когда-то был у меня комиссаром. Теперь он, как видите, восстанавливает завод, но послушайте, как он это делает.

Круг оторвал ладонь от рукописи и начал читать дальше:

— «Вторично комиссия приехала в новом составе. В этот день рабочие были возбуждены, нервно бегали к ваннам, спускались к газогенераторам, возвращались назад к станкам. Когда один из членов комиссии протянул руку к маховику, чтобы показать следы ржавчины, машинист демонстративно дернул колесо. Маховик, будто спросонку, вздрогнул, сверкнул спицами под самым носом комиссии и, сердито сопя, завертелся в объятиях широкого ремня.

В то же время над головами, как после болезни, прочищая горло, октавой заревел гудок и на десятки верст раздалось торжествующее:

«Пустили гу-у-уту!»

С трубы рассыпался, как седые кудри, первый жирный дым…»

Художник, нервно потирая руки, засуетился по кабинету.

— Момент интересный! — Потом, словно бы смутившись своим неожиданным порывом, снова холодно произнес:

— Простите, я, кажется, помешал. Читайте!

Мы с критиком переглянулись, а Круг даже улыбнулся уголками губ.

— «На гуте еще не было инженеров, которые знали бы производство, а старых мастеров почти всех перестреляли деникинцы. Из центра прислали лишь техника, но и он оказался неопытным — он разбирался только в машинах. Однако нужно было уже приступать к налаживанию производства. Свир ходил озабоченным, расспрашивал старших, подыскивал литературу.

— Книга про бутылки и у меня есть, — сказал как-то Митрич. — Но ведь требуется еще и сырье. Нужен мел, известь, салифат нужен, уголь требуется, даже ерундовый песок — и тот нужно подвозить черт его знает откуда.

Свир слушал, насупившись.

— Не все сразу, Митрич. Шаг за шагом. Дай мне свою книжку про бутылки.

Решили начинать с теми материалами, которые были под руками. Подготовили самую маленькую ванну, засыпали.

— Ты, Митрич, ближе всех был к инженерам, как оно?

— Нужно на свет посмотреть, — сказал Митрич, — серая?.. Может, что-нибудь и получится. Размешивай! Хорошо перемешанное — наполовину сваренное. Размешивай!

Тут же переступал с ноги на ногу Автоном. Он еще больше осунулся, руки у него уже все время дрожали. Автоном надсадно кашлял — из его запавшей груди доносились болезненные хрипы. Но, не обращая внимания на это, Автоном, как и все остальные, суетливо готовился принимать первое стекло. Перед ним уже стояло корыто, плита, долок и катальник, а в руках он держал «трубку», смахивавшую на добротный чубук из красного дерева.

Через десять минут плавка была готова, а еще через пятнадцать минут не стало Автонома.

Автоном вместе с другими мастерами быстро подбежал с «трубкой» к боту, чтобы взять на «баночку» стекла. Вокруг печи, как рундуки вокруг карусели, стояли станки, а возле них — баночники, выдувальщики, отшибальники. У каждого было очень мало площади — едва можно было повернуться. Не больше ее было и у Автонома. И на этой «позиции» он должен был, как жонглер, выхватить из раскаленного добела бота на «баночку» растопленное стекло и, быстро вертя и качая его, размахивая, поднимая и снова опуская, и снова нагревая, выдуть бутылку или сулею, а то и просто стакан для воды.

Автоном старался быть спокойным, но, видно, чувствовал, что это уже сверх его сил, и потому волновался еще больше. Он не боялся упасть в бот, но в последнее время ему уже плохо повиновались ноги: они тянулись за ним, как перебитые, а тут плутать было точно так же опасно, как совать руки в маховик.

Все-таки стекло он ловко перебросил к катальнику, радостно набрал полную грудь отравленного испарениями серной кислоты воздуха, подмигнул Митричу и начал дуть в «трубочку». Маленькая серая «пулька» начала пухнуть, как красный помидор, и отражение окон с переплетами уже поплыло по ее сверкающим бокам. Серые щеки Автонома тоже надувались все больше, и он, в этом творческом экстазе, хотел еще раз посмотреть на Митрича. «Гляди, дескать, я еще и не такое выдую…» И в этот момент почувствовал, как волна кашля неожиданно подкатилась к горлу. У него даже в глазах потемнело.

Автоном закачался. Он хотел уже выхватить изо рта трубку, но кашель опередил его, возможно, на какую-то тысячную долю секунды.

Он кашлянул с такой силой, будто у него внутри лопнула сулея. От кашля вздрогнули, как две сломанные спицы, руки, трубка со стеклом сверху обрушилась вниз и, как язык пламени, упала на голову отшибальницы, которая сидела рядом с ним, держа косарик в руках. Белая косынка отшибальницы мгновенно задымилась. От неожиданной боли девчонка истошно закричала. Все оглянулись. Автоном, склонившись на коляску, стоял неподвижно. Глаза его вышли из орбит, а из груди, как из натиснутого меха, шипел воздух. Вдруг он поднял к воротнику руку, изо всех сил вытянул тонкую морщинистую шею и, как мешок с костями, грохнулся на помост.

Над трупом посиневшего Автонома тяжелее всех вздохнул его приятель Митрич. Он украдкой вытер слезу и тихо произнес:

— Скажи же, Автоном, на том свете товарищам: не зря умирали… видел сам, что пустили… только, брат, съел тебя капитал.

Тут же Митрич повернулся к печи, потер лоб и спросил:

— Как там с лодками? Пены до черта.

Автонома похоронили впервые в поселке по-советски — без попа, но с горячими речами товарищей и вместо креста насыпали на могиле гору из битых бутылок.

Митрич был назначен старшим мастером, ему выдавали по пять фунтов хлеба в неделю, а всем остальным — по четыре; и вскоре гута заняла свое место в числе восьми процентов восстановленных на Украине заводов. Даже Софрон сказал: «Добились-таки!»

— Значит, будет-таки дело, товарищ Софрон? — сказал Свир. Софрон ожидал первую партию бутылок, которые должны были поступить сейчас из горна, где они закалялись. На слова Свира он повернул свою голову на исхудавшей шее, раскрыл губы и, полагая, что снисходительно улыбается, проскрипел:

— Ох ты ж, видать, и сукин сын!

Когда из закалки вынули первую пару, все, кто были возле печи, немного застеснялись. Зеленые, как пара огурцов, бутылки крепко прижались одна к другой своими теплыми бочками и не имели никакого желания расставаться. Вынули еще с десяток.

— Вот наконец как живая, — произнес, даже захлебываясь от удовольствия, Митрич и шершавой ладонью любовно погладил угреватую бутылку по гладенькой шейке. — Ах ты ж, моя красавица, куда же мы теперь тебя направим, кому тебя покажем!

— В столицу пошлем, — с гордостью сказал сортировщик, готовясь к первой приемке.

Свир стоял сбоку, и его исхудавшее лицо, которое сначала было расцвело, с каждой новой бутылкой все более выразительно отражало тревогу. Бутылки были в прыщах от шейки до дна — эти белые прыщики смахивали на семена дыни. Чтобы окончательно убедиться, он взял одну, со свернутой набок шейкой, и легонько стукнул о другую. Бутылка звякнула и мелкими осколками рассыпалась на полу.

Митрич испуганно посмотрел на Свира, потом на осколки, потом снова на Свира, потом на осколки, потом снова на Свира и виновато закашлял.

— Такое и раньше случалось. Видать, многовато дал известки либо же сульфата… За пять лет можно и забыть, а в книге уже не могу прочесть: уж больно мелкими буквами печатают.

Свир взял Митрича за локоть и ласково промолвил:

— Ничего, Митрич, и Ленин сказал: «На ошибках учатся».

— Вот, вишь, умный человек всегда так скажет.

— А все-таки книжку дай мне. Может, я прочитаю ее, а там, гляди, и инженера толкового пришлют. Считайте, хлопцы, завтра же и отправим.

— Ну да, — ответил Митрич, показывая свой желтый зуб, — вот, мол, хоть и плохонькая бутылка, да все-таки своя, собственная. Не покупная.

Свир, взяв у Митрича книжку, которая начиналась с тринадцатой страницы, начал просиживать над ней долгие зимние вечера, закрывая лампу от холодного сквозняка, от ветра, проникавшего через разбитое стекло. На тридцать седьмой странице он нашел то, чего так долго искал. Под рисунком, похожим на ручную английскую гранату, было напечатано:

«Механическое производство удивляет главным образом своей чрезвычайной простотой и четкостью всех процессов. К огромной ванне, в которой вмещается около шестидесяти тысяч тонн растопленной массы стекла, сбоку приставлена целая система аппаратов, именуемых системой «Линча». Из вагонов, которые подъезжают к самому заводу, уголь грайферами доставляется в генераторы, а генератор уже сам подает газ в печь. Таким же способом направляется в ванны и засыпка для стекла. Если вся плавка превращается в речку, тогда продолговатая, похожая на грушу, шишка механически выдавливается из ванны и попадает в первую форму, где и намечаются уже неясные, грубые намеки на бутылку. Форма движется дальше; снизу поднимается толстая игла и продувает дыру в шейке. Дальше форма делает оборот на сто восемьдесят градусов, и бутылка начинает плясать на столах, подвергаясь по дороге соответствующему давлению воздуха, который и расширяет форму. Из объятий одной формы стекло переходит в объятия другой, с каждым разом все более и более обретая вид настоящей бутылки, а еще через минуту она, красная, летит уже по ленте в печь на закалку.

Части машины действуют точно так же разумно, как и человек».

Свир учился в сельской школе всего две зимы, а когда подрос, батрачил в панских экономиях, потом работал в Луганске на заводе чернорабочим, пока его не забрали в армию, где он служил рядовым. На фронте стал членом партии большевиков, был в Красной гвардии, в Красной Армии, а когда с Украины гнали белополяков, его послали на эту гуту. До сих пор у него не было времени подумать о женитьбе — так неженатым он и приехал сюда. Как и все не очень грамотные люди, он читал вслух, хотя в холодной комнате, кроме него, никого не было. Маленькие серые глаза его засверкали горячими огоньками.

— Да-а-а, — произнес он, потирая закоченевшие руки, — буржуазия умеет зарабатывать копеечку, а нам приходится голыми руками. Эх, если бы сюда такую «линчу»: бросай, мамаша, и нам бутылочку, на советскую республику!

Он снова склонился над книжкой и дочитал страницу:

«За каждую минуту машина «линча» выпускает по пятнадцать бутылок…»

— А у нас что за работа? Слезы, а не работа!

Как-то Свир услышал, что Митрич ругается с сортировщиком.

— Что это вы тут не поделили?

— Привередничает, будто старый режим, — фыркал Митрич. — «Эта кривобокая, эта в прыщах». Нужно же соображать: придется продавать — что же мы выручим?

— Правильно, Митрич, — сказал Свир, — ничего мы не наторгуем за наши бутылки, потому что они никуда не годятся. На холостом ходу работаем.

— То есть как?

— А так, Митрич, поту много, а толку мало.

Митрич почесал седую голову черными пальцами и произнес обескураженно:

— Я хотя технически, можно сказать, и неграмотный, а все-таки в книге вычитал, что мы и до сих пор выдуваем бутылки точнехонько так, как их выдували когда-то египетские рабы. Получается, что мы хотя и завоевали для рабочих свободу, а от рабского труда еще не избавились.

— Машины нужно ставить, Митрич, да гуту начисто переделывать.

— Да ты так сразу не сверкай. Что значит — машины?

— А сколько же ты своим животом выдуешь?

— Я? Сравнил! Я и тысячу выдую, а вот около меня стоит Ганджуля, так тот и кашляет, и чихает, и, извините, весь даже потом исходит, а больше семисот не выдует. Бешеная работа.

— Вот видишь, а есть такая машина, «линч» называется, так она за день выбрасывает семь тысяч бутылок — одна в одну, — и людей почти совершенно не нужно.

Митрич разинул рот, склонил голову и посмотрел на Свира так, будто перед ним стоял не директор, а какой-то фокусник.

— Семь тысяч, говоришь? А кто же за ней следить будет? Ты не знаешь, как у нас когда-то один выдумал такую форму, которая сама выбрасывала. Ну, выбрасывала, выбрасывала, пока ее самое не выбросили на свалку. Уже ты ни Софрона не переучишь, ни меня. Тридцать лет так вот дуем.

— Переучим, лишь бы только ваше желание, — уверенно ответил Свир, — и в школу, если хочешь, пошлем.

— Нет уж, хватит, мне теперь ближе к Автоному.

Слух о том, что Свир снова что-то затевает, разнесся по всей гуте, как дым. Поговаривали о новых машинах, о перестройке корпусов, но толком обо всем этом никто сказать не мог: Свир находился в столице, а сведения, которые добыл Митрич, были крайне ограниченными и лишь давали простор для фантазии. Комсомольцы радовались. Софрон ругался, а Митрич растерялся.

Из столицы Свир возвратился с инженером. Это был уже немолодой человек, звали его Михаилом Ивановичем.

Митрич тотчас же обратился к нему со своими сомнениями.

— Вы человек образованный, говорят, и раньше работали на гуте. Скажите же, как это будет, если поставят нам машины. Что же тогда будут делать наши стеклодувы? Люди, можно сказать, этим только и живут.

— Люди будут командовать машинами, — ответил инженер, — как вами теперь командует мастер.

— Легко сказать — командовать. Вам-то хорошо, что вас учили с детства, а поставь меня командовать, так я и машину в один миг в гроб загоню.

— Выучишься, лишь бы охота.

Митрич вздохнул.

— Что ж, охота, а вот соответственная ли у меня голова? Или же взять Софрона. Он тебе на букву глядит, как на вошь. Вот и выучи его.

Комсомолец Васюта Малай, слышавший этот разговор, попросил инженера рассказать о машинах на общем собрании. Инженер согласился.

Митрич стоял растерянно и все еще задумчиво тормошил черными пальцами свою седую бороду, а когда инженер ушел из цеха, он догнал его уже у самых ворот и застенчиво сказал:

— А все-таки, Михаил Иванович, не верится мне, чтобы и у нас такое можно было внедрить. Наука нужна. Видать, не того… не согласятся. Пробовали уже машины.

На собрании Свир, прежде чем начать свое слово, окинул рабочих прищуренными глазами и хитро улыбнулся.

— Я, товарищи, буду за живой вопрос задевать.

— Задевай! Такой ты уж, видать, уродился, — сказал Митрич.

Возле него стоял старый Ганджуля и кучка младших мастеров. Софрон со своей компанией топтался позади.

— Нужно механизировать гуту, товарищи!

— Тут и одной машины негде приткнуть!

— Правильно, Митрич, эта гута отжила уже свое. Раз жизнь пошла на новую линию, значит, и работать нужно по-новому.

— Для тебя уже и этого мало? — крикнул Софрон.

— Мало, товарищ Софрон. И для вас мало. У нас же с вами теперь такое хозяйство! До самого Тихого океана!

Софрон мигнул глазами с красными прожилками, оглянулся на соседей, слыхали ли они? Скажет же такое: «До Тихого океана!» Но люди сосредоточенно обдумывали услышанное. Не найдя, что ответить, он бухнул, лишь бы только за ним было последнее слово:

— Рассказывай!

— Дальше так работать нельзя. Мы же убыточно работаем. Выходит, лишь бы только считалось, что есть гута, а какая польза государству от этого?

— Пускай государство и делает новую гуту.

— Государство поможет, а если мы сознательные, так должны сами взяться. Это же для нас делается, а не для каких-то там капиталистов… Или вы до сих пор этого не понимаете?

Парни, толпившиеся возле Васюты Малая, возбужденно зашумели, замахали руками.

— Правильно, говорит товарищ Свир! — подал голос Малай. — Правильно! О какой жизни мечтали, такую нужно и делать.

— Чтобы снова на паек? — огрызнулся Софрон.

— К этому нам не привыкать, дядька Софрон, а вот как машина будет за вас работать, так она не один паек заработает.

— Такая, как форма была! Идите куда-нибудь в другое место играть машинами, а мы кормились тем, что выдували, так будем и дальше выдувать.

— Так уж богом сотворено, чтобы хлеб в поте лица зарабатывали, — поддержал его кто-то из толпы.

— Злой ваш бог, — ответил Малай, — не согласен я напрасно пот проливать, когда можно машину заставить. Нужно к чертям разломать этот шалаш!

— Мы скорее вам головы развалим, чем вы гуту. Понаставите машин, они испортятся, вот и смотри тогда на них.

— А я думаю, — сказал Свир, — что тут другая причина. Кое-кто боится, видно, что тогда придется остаться без работы.

— А что ж, верно. Софрон, к примеру, сейчас мастер, и не плохой.

— А получится возле машины, станет еще лучше. Всех переучим, всех до одного.

— Молод ты еще! — уже гневно кричал Софрон. — Раз бельгийцы не могли ничего выдумать, так куда уж нам, голодранцам. Где мы денег столько возьмем?

— Бельгийцам ты и без машины деньги зарабатывал.

— То-то и оно: нет денег, — сиди и не рыпайся!

— Может, еще и магарыч попросить?

— А что ж, бывало, и магарыч ставили. Нам силы не занимать.

— Если эту силу да с умом использовать, так можно не одну, а десять гут переоборудовать, — послышалось от двери.

Все оглянулись. К столу шел Василий Павлович, секретарь окружкома.

— Слышал, слышал, товарищ Софрон, как ты да еще кое-кто строит социализм, — сказал он, оглянувшись, — На бельгийцев за чарку сил не жаль было, а как советская власть дает вам целую гуту, целое государство, так вам лень и пальцем пошевелить? Нет, товарищи, мы должны жить уже не только сегодняшним днем, но и заглядывать вперед. Для того и революцию совершали. Нам было тяжело, пускай детям будет легче. Товарищ Малай правильно ставит вопрос.

Митрич все еще молчал. Он только перешептывался с Ганджулей, но видно было, что Софроновыми разговорчиками он недоволен.

Когда уже все высказались, Свир поставил на голосование два предложения: первое Малая — «Приступить своими силами к перестройке гуты». И второе Софроново — «Считать перестройку гуты преждевременной».

— Только предупреждаю, товарищи, — сказал Свир, — старую гуту, как нерентабельное предприятие, правительство может закрыть…»

Художник, который не мигая смотрел на рукопись, тревожно покосился в мою сторону, и я заметил, как по его лицу пробежали тени, словно от облака. Возможно, в его представлении уже складывалась картина: последняя седая прядь дыма тает на закопченных устах потрескавшихся труб, а тысячи глаз все еще смотрят вверх, как люди перед смертью смотрят на вечерний луч, угасающий для них навсегда.

Под окном затрубил клаксон. Редактор поморщился и сказал:

— Посмотрите, не за нами ли это?

Я выглянул в окно. По каменной улице города наперегонки мчались переполненные пассажирами одутловатые автобусы и легковые машины, а между ними, как обрывки чего-то давно прошедшего и теперь неуместного, еще плутали со своими аляповатыми дрожками извозчики.

По обеим сторонам улицы, словно все время куда-то спеша, по тротуарам нервно и напряженно колыхалась черной бахромой неугомонная толпа. Машина с округлыми никелированными дугами впереди радиатора стояла на той стороне, и шофер, утопая в оленьей дохе, вызывал кого-то механическим нажимом на клаксон. Я сказал об этом Кругу.

— Это не за нами, — ответил он и начал читать дальше: «Как раз в это самое время по телефону сообщили, что на заводы прибывает зарубежная рабочая делегация. Собрание заволновалось, и вопрос был отложен до следующего раза.

Делегация знала уже о героизме рабочих гуты во время гражданской войны и о том, в каком состоянии гута была еще год тому назад, и искренне восторгалась сознательностью и самоотверженностью советских рабочих. Свир решил показать гостям мастерство стеклодувов. Гости, увидев их багрово-синие лица, когда они выдували бутылочки на память, только покачали головами.

— Совет гут, завод не гут, не карош, — сказал один, тоже рабочий.

— Нехороша гута? — переспросил Митрич. — А где ты лучшую возьмешь? Зато у нас советская власть, а у вас капиталистическая.

Гости через переводчика ответили:

— Это правда, советская власть — это очень хорошо, но плохо до сих пор выдувать бутылки животом. Нужно механизировать заводы.

Митрич посмотрел на своих так, будто хотел сказать им: «Слыхали? И эти о том же!» И, видимо, для большей ясности тоже зашепелявил:

— А если наш гут сделает ошень машин, будет дело? Наши хлопцы смогут управлять ими? Я почему вопрошаю, потому как таких машин еще не видел. Только ты, товарищ камерад, не ври, тут тебе не буржуазные капиталисты и эксплуататоры.

— Для чего же нам врать, — ответил тот же рабочий, — нам странно, что вы зря тратите столько энергии.

— Такое наследство оставила нам буржуазия, — сказал Свир, — как говорят, рада бы душа в рай… но не все сразу.

Митрич и даже Софрон от удовлетворения показали им свои беззубые десны и уже заговорили между собой:

— Слыхал, как рубанул? Видно, обиделся, что ученого учат, а со зла человек всегда режет правду-матку.

Потом Митрич подошел словно бы невзначай к Свиру.

— А ты, Петрович, правильно срезал их. Сами знаем, что к доброму плоту нужен добрый кол. Наша гута все-таки не очень гут, как это они говорят. Спору нет, что машинизированные заводы лучше, разве я это не понимаю? Хоть я человек, говорю, технически и неграмотный, но ведь, Петрович, ихний буржуазиат бесплатно этого нам не даст и не покажет. Значит, деньги все-таки нужны, а откуда же их взять сейчас? Вот в чем вопрос!

— Раз нужно, — отвечает Свир, — так и деньги будут. Только нам нужно приложить усилия.

— А я разве что говорю? Только глядите, хлопцы, потому как нам, беззубым, и на сухом кажется мокро, а вам все море по колена.

Когда делегация уезжала, стеклодувы сказали на прощание:

— Приезжайте через год, тогда и посмотрите на наши гуты: гуты будут гут гутами.

— Гут, гут, — ответили делегаты и помахали шляпами.

Вдоволь наговорившись о неожиданных гостях, на гуте продолжали выдувать бутылки по-старому — изо всех сил напрягая легкие. Однако на следующем собрании, как уж Софрон ни кричал, Митрич таки убедил людей, что Свир говорил правду: нужно приступать к перестройке, а Софрон, мол, уже выжил из ума. Васюта Малай был еще более непримиримым, он даже обозвал Софрона гидрой контрреволюции. С этим согласилось большинство стеклодувов, и было принято постановление:

«Принимая во внимание, что старые формы производства становятся преградой к социализму, приступить к механизации гуты».

— Ну, а теперь, — сказал довольный Свир, — можно и проект новой гуты показать.

— Уже успел? — всплеснул руками удивленный Митрич. — Ну и быстрый же у нас директор. С такими людьми руки сами тянутся к работе. Так вот какая она? С этого бы и начинал; ишь какие окна — как в церкви.

Ознакомившись с проектом, стеклодувы теперь уже сами подгоняли администрацию — поскорее приступать к работе.

Фундамент новой гуты был заложен рядом со старой, и работа закипела; хотя работать приходилось главным образом сверхурочно, трудились все очень охотно, и уже через год стены были выведены под крышу. За это время Свир с группой инженеров успел съездить за границу и закупить необходимые машины. Случилось так, что в тот момент, когда он возвратился, в Донбасс снова приехала делегация рабочих. В окружном профсоюзе гордились первой в их округе народной стройкой и потому гостей снова повезли на гуту.

К тому времени Донбасс уже был похож на эскадру в море. Дым тянулся проводами по голубому небу — до самого горизонта.

Председатель профсоюза, сопровождавший делегацию, подмигнул гостям и с удовлетворением сказал:

— Своими силами, товарищи! Почти голыми руками!

Гости закивали головами. То, что они увидели в дороге не один, а уже десятки дымящихся заводов и оживших терриконов возле шахт, было для них приятной неожиданностью. С таким настроением они прибыли и на гуту. Перед ними стоял почти законченный огромный корпус новостройки, а рабочие, построившие его своими руками, группами собирались на подворье, не скрывая своей гордости. Председатель профсоюза познакомил гостей с директором.

— Я уже рассказывал вам о нем, это наш энтузиаст!

Свир застеснялся, но руки пожимал по-дружески, так, что кое-кто даже приседал. Оказалось, что в составе делегации были и англичане.

— А я недавно был у вас, — сказал, обрадовавшись, Свир. — Знакомился и с вашими гутами. Мы лучшую сделаем. У вас там машины — враги рабочим, а у нас они будут друзьями.

Гости удивленно посмотрели на Свира.

— Не понимаете? Машины будут работать на нас, а не на капиталистов. Увидел я ваших буржуев, правильно их у нас рисуют, — и он показал на плакат.

Гости улыбнулись и закивали головами.

— Чемберлен, Чемберлен!

— И как только вы терпите до сих пор этих пауков? Нам нужно было раздобыть проект «канала Фурко». Ваши же фирмы не хотят торговать с большевиками, но когда услышали, что мы с деньгами, — будьте любезны. «Мы недорого возьмем». — «Сколько?» — спрашиваю. «Пятьдесят тысяч фунтов стерлингов». В переводе на наши деньги это значит — пятьсот тысяч золотом.

— Пятьсот тысяч? — даже присел Митрич. — Полмиллиона? Бога у них нет в душе!

— И не за машину, а только за секрет. Я к инженеру, к техникам, дескать, вы все-таки демократы…

Кое-кто из гостей покраснел, председатель союза незаметно дернул Свира за пиджак. Свир пожал плечами.

— Пускай краснеют, я не дипломат… Может, говорю, помогли бы. Деньги же все равно пойдут не в ваши, а в хозяйские карманы. «Ол райт», кивают головами, значит, все в порядке, плати. Эх, товарищи заграничные рабочие, да у нас бы такого инженера за шкирку да в конверт. Спрашиваю тогда своих инженеров: «А может, мы сами спроектируем? Жаль ведь отдавать этим сэрам полмиллиона рабоче-крестьянских рублей». Инженеры наши подумали, подумали и говорят: «Действительно, жаль народных денег». Видите, товарищи заграничные рабочие, какие у нас инженеры. «Мудреного в этом ничего нет, говорят, можно и спроектировать». Думаю, конечно, спроектируем: четырнадцать держав разбили, а тут, чтобы не осилить какого-то там Фурко. Ну, а уж как спроектируем…

Председатель союза снова дернул Свира за пиджак и, чтобы он случайно не сказал еще чего-нибудь лишнего, потому что гости уже удивленно переглядывались, произнес вслух:

— Может, хотите поближе посмотреть на строительство?

Два гостя, стоявшие все время молча, подошли к колонне и начали ножичком ковырять серый бетон.

— Крепко, крепко! — закричали из толпы. — Для себя строим.

Гости еще постучали кирпичом о кирпич — они издали звук, который обычно издают хорошо выжженные кирпичи, и даже после крепкого удара остались целыми.

— Гох, большевик! — сказал один, улыбнувшись, наконец.

Стеклодувы не могли уже больше выдерживать прилива сладостной гордости и громко выкрикнули:

— Ура!

Гости тоже крикнули:

— Хорош рабочий совет, пожалуйста!

Митрич — за этот год он успел лишиться своего единственного зуба — подошел к самому молодому гостю, похлопал его по спине и сказал:

— Хорошо, товарищ камерад, значит — гут! Только меньше верьте своим буржуям, тогда еще больше будет гут.

Когда наконец в цехах были установлены новые машины, Митрич, встретив Свира, сказал:

— У тебя, Петрович, не голова, а, скажу я тебе, просто комячейка. Ну, смотри, какие мадамы стоят. И получились же… Ганджуля и жену свою стал уже Линчей называть.

— Вот теперь, Митрич, — сказал Свир, — и работать будет охота!

— А как же, лишь бы только голова была соответственной. Только, детки, видно, уже сами вы будете работать. Я вот съел свой последний зуб, да и подумываю — видно, и посмотреть не придется, как эта мадама за меня будет надуваться.

— Что ты, Митрич, лазаря запел?

— Автоном мне все снится. Зовет…

— Автоном подождет, а ты на октябрьские праздники нам еще машину пустишь, а потом уже и на отдых. А сейчас пойдем-ка лучше в корпус.

Новые цеха заливал желтый свет осеннего солнца. Оно, словно играя, мигало искорками на медных гвоздиках, на никелированных деталях. В солнечном сиянии круглые машины, как добротные гроздья винограда, сияли около ванн и всеми своими сверкающими винтиками отражались в белых плитках пола. Вокруг них на цыпочках ходили рабочие и любовно и боязливо ощупывали каждый винтик, каждую деталь. Не видно было среди них только рыжего Софрона. Когда он изредка украдкой заглядывал в дверь, молодые хлопцы поворачивались и раздраженно выкрикивали:

— Ну, что, Софрон, будешь нанимать молебны, чтобы на нас мор наслать?

— Может, и нанимаю, подождите, увидим, чем закончится, — огрызался Софрон и удирал, как волк в лес, в старую гуту, которая, как нищенка, стояла еще во дворе.

Митрич смотрел ему вслед и, вздыхая, говорил:

— А вместе нанимались, вместе и поженились. Сорок лет трудились… На кого, для чего? А как стали работать для себя — уже и ума не хватает: чертом посматривает на товарищей, а ведь мы хотим, чтобы и для него лучше было… Эх, видать, он и ум свой в те проклятые бутылки начисто выдул. Тебя, дурака, бельгийцы уже давно бы и рассчитали, а он еще бормочет «чем закончится»!

Ждали октябрьских праздников, чтобы в этот день торжественно пустить новую гуту. «Партизаны» ежедневно ходили с инженером на выучку и уже смелее подходили к машинам. Васюту Малая, Ганджулю и еще троих послали даже в специальную школу в столицу, а Софрон стал удирать от новой гуты еще дальше.

Он перестал встречаться даже с Митричем, но к октябрьским праздникам тоже готовился: хотя знали все, что Софрон запьет, как и ежегодно, и будет рыдать навзрыд над старой гутой, проклиная те же сорок лет, которые проклинал и Митрич…»

На этом месте редактор Круг остановился и сказал:

— Ну, дальше автор, чтобы не фантазировать, использовал свою корреспонденцию в столичную газету. Может, скажете, Самсон Петрович, что и это еще не факт?

Художник все время сидел, выгнув спину, и нервно скользил верхними зубами по ногтю. На вопрос редактора он откинул голову на спинку кресла и тихо сказал:

— Ну, читайте.

— А что это за корреспонденция? — спросил критик, подходя к столу. — Я с удовольствием послушаю.

В это время в кабинет вошел курьер и, положив перед редактором пакет, сообщил:

— Машина подана!

— Хорошо, — ответил редактор. — Ну, что же, поедем сейчас?

Мы с критиком запротестовали. Оставалось каких-нибудь две страницы, и на этом кончалась рукопись. Художник тоже произнес:

— Тут уже осталось не больше как на пять минут.

— Хорошо, — ответил редактор, — скажите, чтобы машина подождала.

Когда курьер вышел, редактор вынул из конверта четыре красных билетика и, спрятав один из них в свой карман, два передал нам с критиком, а четвертый, искоса посмотрев на художника, положил на стол.

Пока редактор, выпив стакан воды, вытирал губы, художник, барабаня пальцами по столу, между прочим, взял четвертый билет, окинул его скептическим взглядом и лениво начал острым кончиком чистить себе ногти. Круг еле заметно улыбнулся уголками губ и сказал:

— Далее описано одно из заседаний сессии Всеукраинского Центрального Исполнительного Комитета:

«…Необычайный энтузиазм в зале вызвало выступление директора стеклянных заводов товарища Свира (это, товарищи, впечатления корреспондента). Он, стыдливо одергивая черненький френч, растерянно поднялся на трибуну и, сбиваясь, начал говорить о значении химической промышленности в нашем хозяйстве.

Депутаты, утомленные десятком предыдущих речей, хотя и старались быть внимательными, но распаренный воздух требовал чрезмерных усилий, и в зале начал вспыхивать говорок, отчего докладчик терялся еще больше. Наконец он закончил, так сказать, вступление и перешел к изложению конкретных фактов. Голос его зазвенел уже более твердо и убедительно.

— Неделю назад, товарищи депутаты, — сказал товарищ Свир, — в день октябрьской годовщины, мы торжественно отпраздновали пуск механизированных стеклянных заводов. Товарищи, наши мечты претворились в действительность. Мы уже твердо стали на путь индустриализации. Кто еще вчера мог без дерзости подумать, что на месте ободранных, беззубых, развороченных гут сегодня будут красоваться железобетонные заводы.

Мы можем гордиться этими заводами не только потому, что они не хуже других заводов в Европе, но и потому, что их спроектировали и построили наши советские инженеры, наши донецкие химики, наши украинские рабочие.

Гомон в зале затих. Депутаты начали выше поднимать головы и внимательнее вслушиваться в слова оратора. А он продолжал:

— Если старые гуты были подлинным адом, где все делалось человеческими ногами, руками, легкими и даже зубами, что выжимало из рабочих реки пота, то теперь, товарищи, механизированные заводы смело можно назвать дворцами труда! Сейчас все это делает система машин, а человеку осталось только управлять ими. Человек теперь не раб производства, а его властелин!

Товарищи! Мы не только построили завод, но уже и не нуждаемся в привозе заграничных бутылок — их уже вытеснили наши, советские! И этих бутылок мы теперь будем давать семьдесят миллионов в год! Точно я говорю!

— Ого! — вырвалось у кого-то из депутатов.

Зал засмеялся.

Товарищ Свир удивленно посмотрел на депутатов, ему показалось, что его словам не верят, потому что действительно цифра была неслыханная. Он пожал плечами.

— Я, товарищи депутаты, не вру! Мы тоже сначала не верили, а потом поверили, потому что это факт! Да я вам больше скажу — наша советская бутылка теперь лучше привозной. И этому не верите? Так смотрите!

Товарищ Свир неожиданно выхватил из кармана брюк бутылку и гордо, как булаву, поднял над головой. Бутылка была обыкновенная — продолговатая, с ровной шейкой и, верно, гладенькая, без единого прыщика, без заметных швов и заусениц. В ее сверкающих боках, как в зеленой воде, отражались трехъярусные люстры, дугами выгнутые окна с тонкими рамами, стройные колонны стиля ампир, красные знамена и разрисованные узорами стены, портреты вождей в золоченых рамах и головы депутатов — весь зал. Создавалось впечатление, что докладчик в подтверждение своих слов сейчас трахнет бутылкой о паркет, но он продолжал смотреть на нее влюбленными глазами…

Тишина длилась не больше одной минуты, потом зал встрепенулся, сотни рук взметнулись над креслами…»

Редактор Круг поднял лист, перевернул его и, хлопнув ладонью, сказал:

— И… на этом повесть кончается. Теперь поедем открывать новую железную дорогу.

Художник неловко поднялся, переломил пальцами спичку и произнес, глядя в окно на крупные буквы вывески ВСНХ:

— Когда вы предполагаете возвратиться?

— Сегодня же, и не позднее восьми часов, — ответил редактор, надевая кепи.

Художник переступил с ноги на ногу и растерянно сказал:

— Тогда разрешите и мне. — И, спрятав красный билет в карман, впереди всех нас направился к машине.

Харьков, 1927, 1951