Три девушки в ярости

Пандазопулос Изабель

Период II

9 января — 21 апреля

1967

 

 

Письмо 13

Сюзанна — Магде

Париж,

9 января 1967

Магда милая, Магда обожаемая, дорогая кузина моя, желаю тебе счастливого и прекрасного 1967 года!!!

Как же здорово было услышать твой голос по телефону! Признаюсь, это меня немного успокоило. Да, мисс Совершенство, я беспокоюсь… Никогда так остро не ощущала я твою хрупкость, как в последнем твоём письме. Даже если в твоей жизни всё более чем нормально. Твоё доверие ко мне дорогого стоит. Я горжусь твоим доверием, горжусь тем, что ты — моя подруга, моя кузина.

Надо и мне с тобой кое-чем поделиться. Я не посмела всё это рассказать по телефону. Тем более что рядом стояла мама и слушала всё, что я говорила.

Я приступаю. У меня только одно воспоминание о Лотте. Я так и не решила для себя, хочешь ли ты, чтобы я про это говорила. Или не хочешь. Для меня ведь это тоже было таким ударом, знаешь, — понять, что она умерла. Это же не просто какое-то там воспоминание. Мы с тобой никогда не говорили о Лотте. Не помню, чтобы ты хоть разок произнесла её имя при мне за все те годы, что ты провела в Париже.

Это было, когда мы жили ещё в Берлине. Мне, должно быть, четыре или пять. Тебе тоже. А ей уже девять или десять. Не осмеливаюсь рассказывать дальше, не получив твоего согласия. Вот что я думаю: напишу-ка я эту историю, в которой нет ничего необычного, на отдельном листе бумаги и вложу в заклеенный конверт. Ты сможешь сама выбрать, читать или нет.

Видишь ли, чтоб уж всё тебе сказать до конца, — я до последнего момента была уверена, что вы приедете на Рождество. Маме пришлось долго объяснять мне, что твой отец отказался. Из-за денег. Если я верно поняла. Потому что дядя Карл и Максим ненавидят друг друга. Но я уверена, что это не единственная причина. Я устаю от этих семейных тайн. Всё говорится, чтобы ничего не сказать. Всё делается тайком. А когда я пытаюсь разузнать, меня отправляют спать, будто мне ещё восемь лет. Я задыхаюсь!

Мама вечно готова разрыдаться. А раз уж мы с тобой поклялись всегда говорить друг другу истинную правду, то могу признаться тебе: я нахожу чудовищно неприятной её беременность, с её-то телом почти старой дамы… Когда ребёнку исполнится 10 лет, она будет совсем седой и в морщинах. А когда я заведу своего ребёнка, то моего братика или сестрёнку сочтут моим сыном… Ты так не думаешь?

Как бы там ни было, а Рождество здесь выдалось довольно мрачным. Но я не жалуюсь. Не смею даже вообразить, какие праздники в Берлине! Я лишь молю, чтобы и ты смогла хоть чуть-чуть поразвлечься под твоей худосочной ёлкой!!! Жду лета — с таким же нетерпением, как и ты. Приедешь на будущий год учиться в Париж? Наша разлука по-прежнему кажется мне ужасно несправедливой!!!

Но в любом случае на этот 1967 год я хочу торжественно пожелать (и пусть, пусть даже это пожелание тебя шокирует), чтобы ты забыла Берлин, и Стену, и семейные дрязги — забудь всё это и прежде всего подумай о себе и своём будущем. Предпочтительно — в Париже.

Ладно, и правда такие пожелания ужасно эгоистичны. Что ж, я начну заново.

Я желаю тебе вновь обрести твою семью и твои воспоминания. Я желаю тебе влюбиться, и завести друзей, и каждый день смеяться. Быть такой лёгкой и смешливой, как ты умеешь, когда забываешь о том, что всё забыла. (Шучу… можно?)

Ладно. Обо мне! Я приняла несколько решений, вот первое. Очень скоро я выкину свою девственность к чертям собачьим (вот же смешное выражение, не правда ли?). Но мне это всё равно: я хочу заняться любовью ещё до того, как мне исполнится 18 лет. Не важно с кем. Большая любовь — потом! И — вот вам всем, и не хочу ничего слышать — ни нравоучений, ни предостережений, потому что это я решаю…

Я пару раз приходила на танцы в «Гольф» после Нового года (который встретила на улице Флёрюс, чувствуя себя там как заживо погребённая). И в первый, и во второй раз там почти никого не было из моих знакомых, кроме всегдашнего Боба, да и тот был не расположен потанцевать после того, как немножко безумно напраздновался. А раз никого не было, то я слушала, как он обо всех мне рассказывал, обещая показать мне и другие клубы в Париже. Он говорит, что тоскует в этом городе и у него план — смыться в Лондон. Я слегка затормозилась, рассказывая тебе об этом парне, ведь ты его, наверное, никогда не узнаешь. Но меня он цепляет.

Он всегда улыбается, в хорошем настроении, выслушивает все признания, не осуждая, не разбалтывая никаких сплетен, широко раскрывает объятия и подставляет плечо всем, кому нужна поддержка. Он — тот, кого все обожают и никто толком не знает. Как-то вечером, когда оркестр играл уже просто под сурдинку — так мало нас пришло и все такие вялые, — Боб много выпил и под конец прикорнул в моих объятиях. Говорил он со мной очень мало, но я почувствовала, как ему здесь одиноко, каким он себя чувствует странным и сдвинутым. Он сказал, что ему нет места в Париже. Ещё тише прошептал, что не знает, есть ли вообще в мире такое место, где гомосексуалистам просто можно жить такими, какие они есть. Он порвал с семьёй, или, точнее, семья отказалась от него — когда он им сказал, «что из него вышло». Да ты ведь сама, наверно, заметила, сколько оскорбительных словечек, сколько ярости и умолчаний вокруг «этих голубков»? Наконец он заговорил об Америке. А если и там так, то вниз головой с моста. А когда мы снова увиделись, в другой раз, — в нём снова кипела радость, немного принуждённая, она ведь служит ему как панцирь. Мы много танцевали. Он так искусно вёл меня в танце, что окружающие пришли в восторг. Теперь стоит нам выйти на танцпол, как все расступаются и любуются нами. И в такие минуты я чувствую себя королевой (почти такой же красивой, как ты!).

Главное — скажи мне, прочитала ли ты то, что я помню про Лотту.

Обнимаю тебя и целую крепко-крепко, изо всех сил!!!

P. S. Я каждый день хожу в твоём шарфе, бабуля Магда. Это мой самый прекрасный подарок.

 

Письмо 14

Сюзанна — Магде

Что я помню о Лотте, Дитере, Гансе и тебе.

Мы играем в большой комнате. Рождественский вечер. Мы ждём. Наши родители где-то недалеко — слышно, как они разговаривают и смеются. Пахнет папиной сигарой, это всегда добрый знак. Лёгкое облачко дыма у нас над головами и пустые стаканы, они всё ещё в беспорядке стоят на столе. Дело к полуночи, за окном черным-черно, много снега. То самое Рождество, какое дядя Карл рисует на картинках для книг. В красных и золотых тонах, с санками, северными оленями и заплечной корзиной, в которой полным-полно подарков.

Мы все разгорячённые, играем в догонялки, ведь раз это Рождество, то мы имеем право прийти за стол, а потом просто встать и выбежать из-за него, когда захотим, залезть к родителям на колени и в тысячный раз спросить: «Да когда же, когда? Скоро — это через сколько?»

Помню, как взрослые спрашивали нас, слушались ли мы их в этом году. Вспоминаю, как нам неловко, ведь мы хорошо помним, что если и слушались, то не так, как им бы того хотелось, и вот они смотрят на нас, а мы опускаем глаза.

Ты во всём им призналась. Что проглотила жвачку. Что нарочно сломала мою заколку, потому что рассердилась, и ещё ты сожгла волосы моей куклы. Я сказала, что «ничего страшного, ерунда». Я не хотела, чтобы ты им признавалась. Я считала тебя глупенькой — теперь Дед Мороз ничего тебе не принесёт. Тут я расплакалась. Я-то врала напропалую. И глупостей не делала. Ни единой! Это их смешит. Мы обе стоим, густо покрасневшие.

На ёлке звенит колокольчик… Взрослые с криком вскакивают. Дед Мороз уже за дверью. Нам надо быстро спрятаться в комнате. Слышно, как за дверью кто-то ходит взад-вперёд.

Мой брат Дитер насмехается над нами. Лотта сердится. Она не хочет, чтобы он насмехался. Он порывается что-то сказать. Она кидается на него и зажимает ему рот рукой. Они немного возятся. Она оцарапала его. У него кровь. Больше никто не смеётся. Непонятно, с чего вдруг такое. А за стеной взрослые продолжают играть в Деда Мороза.

Наконец Дитер выдаёт: «ЕГО И НА СВЕТЕ-ТО НЕТ!»

В это не верится. И вот уже слышен голос дяди Карла — тот очень громко спрашивает, все ли были послушны в уходящем году… В этот миг мне кажется, что мы все уже перестали быть детьми.

Лотта очень зла на Дитера. Или на весь мир. Она начинает трястись и раскачиваться вперёд-назад, как в приступе безумия. Ты пытаешься утихомирить её. Обнимаешь. Успокаиваешь её, всё твердишь и твердишь, что ничего страшного нет. Ты как будто давно умеешь так утешать. Как будто ты уже взрослая.

Лотта кричит. Она знает, что его нет на свете, и говорит, что хочет, чтоб он был, и, значит, он всё-таки существует. Она не хочет, не хочет, не хочет. Она продолжает верить в это. А Дитер просто дурак.

А я помню, что испугалась её. Я не хочу оставаться ребёнком. Я очень-очень горжусь тем, что знаю секреты взрослых. И вот потом, когда уже заходят распаковывать наши подарки, я играю с маленьким Гансом, как будто он отсталый ребёнок.

Ты не улыбалась в то Рождество. Ты обиделась на своих родителей за то, что они солгали тебе. Знаю, ты чувствовала себя преданной. Но не это было важно. Главным была она. Ты как будто хотела создать для неё особый мир, где воплотились бы все её мечты. Держать её за руку и не отпускать никогда.

Вот что я помню, Магда. Пыталась поточнее изобразить картины, впечатавшиеся в память. Но, едва начав рассказывать, я уже отдаю себе отчёт в том, что, когда пишу, вкладываю собственный смысл, даже, может быть, сгущаю краски. Нанизываешь слова на чувства — и вот уже выходит что-то не то. Единственное, что важно, — что ты об этом скажешь.

Я люблю тебя, Магда, подруга моя, подруга моя.

 

Письмо 15

Мицо — Клеомене

Фессалоники,

3 января 1967

Дорогая Клеомена, милая сестричка моя!

Χωνια polà, Αδερφη μου! Этот 67-й год станет решающим для нас, для нашей страны и для всего мира, я абсолютно уверен в этом!

Наконец-то! Давно пора!

Ты ждала меня на Рождество. Знаю, знаю, Клеомена, отсюда, где я сейчас, слышны твои брюзжание и бесконечные «почему»; такое ожидание для тебя мучительно, а эта работа у французских хозяев до чего унизительна!.. Я ежедневно борюсь, стараясь найти выход, и ты должна мне верить и ещё — знать, что это оказалось труднее и тяжелее, чем предполагалось. Я тут кое-что придумал, хотя тебе это и не понравится. Полагаю даже, что ты меня возненавидишь.

Лозаннская газета

25.02.1950

Но, прежде чем бросаться седлать твоих любимых коньков, поразмысли как следует. Откажешься ты или примешь моё предложение — всё равно речь тут обо всей твоей будущей жизни. Не только о временном выходе, чтобы прекратить работать на этих идиотов, но ещё и реальная возможность — и единственная для тебя, какую мне удалось отыскать, — поступить в университет. Мама в курсе, и теперь она со мной согласна.

Но, прежде чем сказать об этом больше, чтобы втолковать тебе, каковы истинные ставки, мне следует поведать обо всём, что со мной случилось, что я узнал про нас, про папу, а о чём и сам догадался. Хотел бы я приехать в Афины и рассказать всё тебе лично. Писать довольно трудно, выходит напыщеннее и завершённее, чем на самом деле, и это пугает меня.

Я люблю тебя. Никогда не забывай об этом.

Всё произошло не так, как предполагалось. Приехав в Фессалоники, я сразу отправился на поиски старого папиного друга, Панайоти Дедеса. А он, хоть и был предупреждён о моём приезде, побледнел, как только я вошёл в его кафе. Меня часто принимают за папу. Здесь тоже, как и повсюду, люди, едва увидев меня, долго вглядывались в моё лицо с недоверием, почти с ужасом, потому что все в конце концов неминуемо бормочут одно и то же: да неужели это явился папин призрак? А я в ответ неминуемо смеюсь, потому что папа не смеялся никогда, и мой смех на время рассеивает тревогу. Ещё все спросили, не утратила ли мама былой красоты. Я не сказал им, что ты в тысячу раз красивее. Они бы мне всё равно не поверили.

В Греции всегда солнечно. Афины

Начало 70-х

Панайоти понемногу водил меня туда-сюда в поисках работы. Заработанного мне хватает, только чтоб поесть и поспать, я на подхвате повсюду, направо-налево — на кораблях, в кафе или у бакалейщиков. Но это долго не продлится. Мне нужно найти настоящую работу. В университет ходить у меня нет времени, и это бесит меня. Мне думалось, что Панайоти хоть немного мне поможет, ведь папа так в это верил. Я понял: не будет этого. К тому же они, хоть и ничего не говорят, втайне надеются, что я уйду.

Как-то вечером Панайоти пустился в рассуждения, что папа был слишком непримирим, слишком радикален и не смог вовремя остановиться. Это меня взбесило. Я ответил ему всё, что об этом думаю, — что мой отец был единственным, кто не запятнал себя отречением. Что его, с позволения сказать, товарищи на самом деле все оказались продажными подонками. Кончилось дракой. Так что теперь мы вряд ли скоро увидимся.

Знаешь, Клеомена, на самом деле папу убили не часы пыток, не эти годы заключения, — нет, он обезумел от того, что все друзья покинули его, эти коммунисты при галстуках, которые решили, что страницу пора перевернуть. Папа продолжал бороться, он так и не смог отречься от своих идеалов!

Этим летом я, может быть, поработаю на яхтах богатых туристов, которые любят круизные плавания в Средиземном море. Поскольку я бегло говорю на четырёх языках, вряд ли можно сомневаться, что мне хорошо заплатят. А на эти деньги я, может быть, смогу купить себе билет до Кубы.

А что, если тебе, сестрёнка, поехать туда со мной?

А теперь слушай! Я не смогу оплатить твоё обучение. Невыносимо знать, что ты прислуживаешь как рабыня этим тупым, мелким и самодовольным буржуям. У меня чувство, что в таких обстоятельствах тебя никто и уважать не сможет. Я искал выход — и нашёл такой, который по крайней мере убережёт тебя от самого худшего. Только он может гарантировать твоё будущее. Я ходил к свахе и объяснил ей все наши обстоятельства. Ты без приданого, свободна и горда. Тебе нужен мужчина с добрым, открытым сердцем, который позволил бы тебе поступить в университет и работать. Она, сваха эта, просто расхохоталась мне в лицо, сама понимаешь. И погнала меня вон. Тут я показал ей твою фотографию. Она покачала головой и обещала подумать, что можно сделать.

Она нашла. Я с ним встретился. Тебе он не понравится. Ему 37 лет, он некрасив, пожалуй, полноват, всё время немного потеет. Но очень богатый. Очень. Кажется любезным. И образованным. Несомненно, немного зануда. С политической точки зрения — скорее умеренный. В Гражданскую его семья немало настрадалась. Ещё он согласен позаботиться и о маме. И готов заключить брачный контракт в письменном виде.

Он часто бывает в Афинах (путешествует по делам, занимается коммерцией, он управляющий отелями на островах). Я сказал ему, что ты ничего не знаешь о моих хлопотах. Он улыбнулся. Он уже тебя любит. Умоляю тебя: прежде чем отказывать, встреться с ним.

Мама взвыла, когда я сказал ей об этом. А потом она получила твоё письмо. Она тоже знает, что я хочу уехать на Кубу. Нам нужно найти способ завоевать немного свободы. Подумай.

Жду твоего ответа. Пожалуйста, не задерживайся с ним.

 

Письмо 16

Клеомена — Мицо

НИКОГДА!!!

 

Письмо 17

Ставрула — Клеомене

Пломари,

25 января 1967

Дорогая моя девочка, κούκλα μου, не знаю, хорошо ли ты решила. Умоляю тебя, подумай ещё немного. В нашем положении нет хорошего выхода. Возможен только один-единственный — позволяющий избежать худшего.

Я-то всегда поступала, как ты. Для нас самым важным было не отрекаться — и я горжусь, что пошла до конца. Я ни о чём не жалею. Но тебе я не желаю такой жизни, полной и страха, и голода, и лишений; да ведь ты сама знаешь, как кончил твой отец. Чтобы быть свободным, надо платить дорогую цену. Теперь я знаю: всегда нужно быть изворотливее всех, кто тебя окружает.

Оглянись же. Взгляни, кто правит, кто обучает, кто надзирает, кто судит и кто лечит. Посмотри, кто пишет, кто рисует и кто сочиняет музыку, кто строит дома и кто их придумывает. Кто летает на самолётах, плавает на кораблях, рулит на автодорогах… А мы, женщины, только служим им украшением и набиваем им брюхо, ублажаем их и рожаем им детей. Так испокон веков заведено во всех обществах этого мира. Мы у них на службе. И ты веришь, что обладаешь силой, чтоб отвоевать себе место в таком мире, лишь потому, что ты исключительно умна и красива? Если ты веришь в это, дочь моя, я говорю тебе: ты ошибаешься. Не забывай уроков, преподанных тебе грязной водой, стекавшей с половой тряпки!

Ну хотя бы встреться с ним, с этим мужчиной. Он вдовец, уже разочарован в жизни, он будет совсем не таким высокомерным, как любой, кто помоложе, а кроме того, если у него нет детей от первого брака, это добрый знак, а вдруг он не может их иметь или просто не хочет. У тебя будет время подумать об этом, когда ты получишь диплом и овладеешь ремеслом, которое сама и выберешь. Твой отец пришёл бы от моих слов в ярость. Но он и понятия не имеет о том, что значит быть женщиной в сегодняшней Греции.

Не забывай, что тебе всегда нужно быть сильнее их. Пожалуйста, Клеомена, выбирай с умом!

 

Письмо 18

Магда — Сюзанне

Берлин,

20 января 67

Я сомневалась, Сюзанна, вскрывать ли мне твоё письмо-воспоминание… Просто сунула его под подушку. Каждый вечер дотрагивалась до конверта. И решила прочесть. Случилось то, что происходит каждый раз, когда мне что-то рассказывают из моей прежней жизни. Смесь хорошо знакомого со странным, чужим. Это моя память — и не моя. Это не принадлежит мне. Я по-прежнему, как всегда, лицом к лицу с чёрной дырой.

И всё же с тех самых пор, с твоего письма, я не перестаю видеть сны. Каждую ночь. И все эти ночи мне снятся дома. Я хожу из комнаты в комнату. Они просторны, но пусты. Тёмные, несмотря на огромные окна с пола до потолка. Свет приходит извне. Изнутри — никогда.

На следующую ночь я вижу себя в несуразной квартире. Я знаю её малейшие закоулки. Слишком маленькая. В ней полно всего. Книги, одежда, маленькие бархатные кресла и лампы с мягким светом. Здесь я как дома. От меня требуют, чтоб я ушла. Я хочу здесь бывать. Потолок слишком низкий. Это тревожит меня.

А потом ещё я иногда в большой комнате, пол там выложен голубой и бежевой плиткой. Комната выходит прямо на улицу. Очень шумно. С криками проходят какие-то люди. Слышны клаксоны автомашин. Я лежу в кровати. Вижу чью-то спину, склонившуюся над письменным столом. Я слежу за ней. Знаю, что фигура сейчас выпрямится. Но она не выпрямляется. И от этого её спина трясётся от смеха.

Я видела эту фигуру много раз. Может быть, это она и есть? Моя сестра Лотта? А ты как думаешь? Что, если мой сон и есть воспоминание о последнем дне её жизни?

Мне кажется, так и есть. Я узнаю эти квадратики пола, я уверена, что ими была выложена большая гостиная в квартире на Бернауэрштрассе. Не осмеливаюсь спросить папу. Боюсь его ответа. Если это не мой дом — быть может, я больше никогда не поверю тому, о чём мне рассказывают сны. А если это мой дом, папа и дальше будет думать, что я скрываю от него то, что знаю.

Эти образы, приходящие ко мне ночью, — нити, протянутые над невидимым. Я запрещаю себе шуметь во время этих ощущений. Ни слов. Ни звуков. Ни слишком резких движений. Быть столь же незаметной, как воздух, который поддерживает бабочку, чтобы она могла летать. Только так я могу почувствовать, что сестра моя где-то недалеко, что она в каком-то смысле навещает меня.

Спасибо, Сюзанна. Спасибо, что ты так внимательна. Ты сделала мне драгоценный подарок.

Твоя подруга навсегда,

 

Письмо 19

Сюзанна — Магде

Париж,

1 февраля 67

Магда!

Я уверена, что эти квадратики с голубыми и бежевыми завитками были в том доме! Мне достаточно было просто прочесть твоё письмо, и они тут же воскресли в моей памяти. Могу даже нарисовать…

Позволю себе дать совет. Думаю, тебе стоит спросить своего отца. Дядя Карл показался мне совсем не таким грубым, как тогда. Во всяком случае, он любит тебя и он здесь ради тебя. Так доверься ему!

Случившееся со мной так незначительно, что я не знаю, стоит ли тебе рассказывать. Но раз уж ты настаиваешь… Нет, ну неправда же!!! Я просто сгораю от желания поговорить с тобой об этом. А если ты мне запретишь — думаю, удовольствие от того, что я это пережила, стало бы в тысячу раз меньше!

Ладно! Итак, в прошлую субботу со мной произошло забавное приключение!!! Забавное? Да! Странное! Смешное! Нежданное! Волнующее!

Настоящее приключение!

Я была в «Гольфе» и крепко напилась… (да!! признаюсь тебе, у меня появилось некоторое пристрастие к пьянству!!). Два мартини, а главное — «Голубая лагуна» (из-за её потрясающего цвета и экзотического названия!). Я выпила два или три бокала этого божественного напитка (да!! а может, и больше, сама уже не помню!!) и чувствовала себя все свободнее, все легче, открытая всему на свете, радостно парящая в воздухе, а несли меня парни без лиц. Боб сказал мне, что я была великолепна, и я в это верю.

А потом… а потом, скажу я тебе, все осложнилось!!

Когда я пришла в сознание, то лежала на банкетке в незнакомом мне бистро. Я открыла глаза, потом закрыла, у меня жутко раскалывалась голова, и от меня скверно пахло. Женщина с хриплым голосом прыснула со смеху:

— Ну вот и проснулась ваша малышка…

Я попыталась было встать, но всё вокруг так закружилось, что пришлось снова откинуться. Я их слушала. Быстро поняла, что всего их тут пятеро, две девчонки и трое парней, студенты факультетов словесности и социологии, и всю ночь они праздновали напропалую в разных местах, а потом дотащили меня и уложили на эту банкетку, обитую искусственной кожей кирпично-красного цвета, уже протёртой до дыр.

Сейчас они вовсю спорили о теории Маркса, вся эта бодяга о труде и эксплуатации масс и о том, что технический прогресс никогда не улучшит межчеловеческие отношения в процессе труда. Наконец я сообразила, что на улице давно белый день, сегодня воскресенье, а меня ещё нету дома! Что же я здесь делала?

Наконец я приподнялась и увидела своё отражение в зеркале. Жалкое зрелище: волосы растрёпаны, без пальто, а платье всё мокрое от этого голубого пойла, которое я так жадно лакала всю ночь, петли на чулках спустились… Никогда в жизни мне ещё не было так стыдно.

Хриплый голос зазвучал снова, я почувствовала движение в мою сторону, а потом, скорее с симпатией:

— Да не бери в голову, малышка, с кем не бывает…

У неё чёрные глаза и задорная улыбка. Носик вздёрнут, а на голове беретка. Она с нарочитой беспечностью курит «Крейвен А».

Зовут её Дебора. Парень рядом с ней — это и был Марсель (да, это он, тот самый… он так невероятно, чудесно… О-БОЛЬ-СТИ-ТЕ-ЛЕН!!! В его силуэте видится нечто смутное, бестолковое, не знаю, как ещё сказать… Но стоит ему только взглянуть на девушек, как они ему подмигивают…).

Это он довёз меня домой на своём красном «дукати». А уезжая, предложил мне снова встретиться с ними всеми в баре в ближайший уик-энд. Я с энтузиазмом согласилась. Он рассмеялся, и я почувствовала, что краснею. Тогда он легонько чмокнул меня в щеку. Тут я уже совсем побагровела.

С таким вот нежным смешком он и умчался. Я была немного обижена. И пошатывалась.

Уже у самых дверей дома я представляла себе наказание, крики, слёзы и всякие увещевания… Но ничего такого… Дитер сидел в своей комнате, дверь была заперта, Фаншетта суетилась на кухне.

Увидев меня, она и глазом не моргнула. Просто рассказала, что тут случилось. Маму увезли в больницу, она должна вот-вот родить. Мне беспокоиться не о чем, всё прошло совершенно нормально… А потом она повернулась ко мне, и лицо её придвинулось так близко-близко к моему. Она смотрела мне прямо в глаза. Я не могла понять, чего она хочет. И немного наклонилась к ней, думая, что она собирается что-то шепнуть мне на ушко, и тут она изо всех сил отвесила мне оплеуху, прямо по лицу.

Да, Магда, ты верно прочитала!!! У меня потом целых три дня щека была красная и немного опухшая.

— Больше никогда не пропадай на целую ночь! Никогда, поняла?

Я так и осталась стоять разинув рот. Даже не вскрикнула. А она снова повернулась к плите.

Вот, Магда, здесь заканчивается первая серия моих приключений. Через несколько дней я собираюсь снова повидаться с этим молодым человеком. И ещё решила всё-таки заняться учёбой. Когда я слушала их, то казалась себе такой глупой. А у меня настоящее предчувствие, что это будет потрясающая встреча!!!

P. S. Я знаю, что это все ничего не значит и я так вдохновилась из-за пустячка! Но они выглядят такими свободными! Такими живыми! Такими современными!!!

P. P. S. А ты замечаешь, что твои письма становятся всё длиннее? Ответь же поскорей!

 

Письмо 20

Максим — Ильзе

Париж,

5 марта 67

Милая Ильза, дорогая супруга!

Причиной того, что я тебе пишу, отчасти является отчаяние, поскольку ты отворачиваешься, не желая взглянуть на меня, и не разговариваешь со мной. Ты даже ни разу не взяла на руки своего младенца. Меня пугает всё, что с тобой происходит. Врачи толкуют о депрессии, а я ничего не пойму. Леону нужна ты, твоя любовь, твоя забота. Ты не хотела этого ребёнка. Эта мысль причиняет мне боль. Мне хочется думать, что у тебя это пройдёт. Возьми себя в руки! Я верю, что тебе нужно сделать маленькое усилие, преодолеть самоё себя, и ты снова придёшь в норму. Попробуй встать, умыться, одеться…

Я часто теряю терпение. Это до такой степени непостижимо для меня — так непохоже на ту женщину, какой ты всегда была… Как можно не хотеть собственное дитя? Я искренне полагал, что, если ты увидишь нашего сына, это поможет тебе вновь обрести немного здравого смысла. Я ошибся. Готов признать это. Но когда я спрашиваю, чем тебе помочь, ты ничего не отвечаешь. Или плачешь. Тебе нужно вновь собраться с силами, дорогая, пожалуйста, сделай это ради меня, ради нас. Психиатр объясняет мне, что дело тут не в желании. Это свойство твоей болезни — ничего больше не хотеть.

Я сознаю, что во многом перед тобой виноват. Иногда у меня бывают интрижки, но они ничего не значат. Ты моя жена, ты ещё и мать моих детей, ты та, кого я выбрал и буду защищать до конца дней. Ты единственная, кто важен мне.

Заключим мир. Вернёмся к прежней жизни. Без тебя я пропаду.

Я снова вижу тебя такой, какой увидел в первый раз в 1947 году на той стройке Берлинского аэропорта. Тоненькую, нервную, стойкую. Ты была голодной, ты была худой и усталой — конечно, как и сотни других женщин, тоже таскавших камни, чтобы заработать на пропитание, но ты другое дело, ты вся светилась, работая весело, с огоньком! Ты так любила жизнь! И невзирая на всё, что случилось и с тобой, и с твоим маленьким Дитером, глаза твои смеялись и доверчиво глядели в будущее. Я мгновенно влюбился в эту женщину — сильную, цельную и к тому же невероятно элегантную.

Мне хочется верить, что она не умерла, ибо именно в ней я нуждаюсь. Как горестно я по ней скучаю.

Нежно целую тебя,

 

Письмо 21

Магда — Сюзанне

Берлин,

6 марта 1967

Дорогая Сюзанна!

Ну что, каково это — быть такой взрослой сестрой такого крохи, как малыш Леон?

Мне трудно даже вообразить. что ты чувствуешь… Как, должно быть, ты взволнована и возбуждена, не правда ли? Мне хочется верить, что Леон наполняет светом ваши дни и своим присутствием сглаживает все ваши трудности последних месяцев. Он тебя уже узнает? Не вселяет ли в тебя желание самой стать мамой? Я никак не могу ответить сама себе, какая может быть связь между вами, ведь разница 18 лет — это немало.

А я?

Я?..

Как обычно, и ничего, и всё на свете. Кручусь-верчусь-слоняюсь. Считаю дни до наступления лета. В лицее страдаю от вынужденного одиночества. Но никак не пытаюсь это исправить. Кончилось тем, что я записалась в клуб чтения, организованный преподом истории — он немного провокатор, и из-за него в лицее разгорелись страсти. У него есть и раздражённые противники, и энтузиасты-сторонники. Мне хотя бы любопытно посмотреть на них. Папе я ничего об этом не сказала. Уверена, он бы не одобрил.

Но мне нужно сменить обстановку. Он не подозревает, как мне это надо. Или делает вид, что ничего не понимает. И это хуже всего. Я не выношу такого положения. Я не из тех послушных тихонь, что вечно ходят с опущенными глазками. Становясь невидимками. Я чувствую, что вот-вот взорвусь.

Я их узнала, те квадратики плитки, что ты нарисовала. Скорее всего, это они, те самые, из нашей спальни в квартире на Бернауэрштрассе. Но моя сестра больше не снится мне. Ничего, ладно. Я жду её. Я на неё сержусь. Она нервирует меня. Да. Раздражает. Не знаю почему. Папа говорил, что мы были неразлучны. Что между нами была какая-то совершенно исключительная связь. Несмотря на разницу в возрасте. И вот, видишь, в твоём воспоминании о Рождестве то же самое. Все та же связь между нами обеими.

Папа говорит, она была странная. Родилась, когда Берлин бомбили, потому и осталась до невероятности нервной. У неё бывали припадки. Припадки, во время которых она причиняла себе увечья. Билась об стены. Даже однажды сломала руку. Она не рассказывала о том, что чувствовала. Чтобы успокоить её, требовалась целая серия обрядов и церемоний. Например, обойти весь квартал, выбирая всегда один и тот же путь. Прежде чем войти в дом через голубую дверь, сделать три шага вперёд и три шага назад. Прочесть заклинания в одинаковом порядке и в определённый момент. Вымыть руки перед выходом на улицу. А бывало, ничто не могло предотвратить кризис. Кроме меня.

Я чувствую ответственность. Ты права. Беспечность не моя подруга. Всем, кроме тебя, совершенно наплевать, что я чувствую. Я здесь, и ладно. Стоящая на ногах. Сильная. Надёжная. Я хочу выбраться из этого лабиринта, я в нём теряюсь. С меня довольно.

Я хочу жить свободной! Я хочу свежего воздуха. Много смеха. Пируэтов. Лёгкости.

А виделась ты ещё с тем красивым парнем на мотоцикле, который совершенно неотразим?

P. S. Мне надо сказать тебе кое-что. Признаться тебе. Я не знаю, как поступить. Поклянись мне на самом дорогом, что выслушаешь и не станешь осуждать. Поклянись мне в этом, пожалуйста.

 

Письмо 22

Ставрула — Жаку Фонтену

Пломари,

март 67

Дорогой господин посол!

Лишь отчаяние сподвигло меня обратиться к вам. Надеюсь, вы прочтёте эти несколько слов. Простите меня за дерзость, я многословной не буду. Речь о моей дочери, Клеомене Рунарис. В одном из последних полученных мною от неё писем она упоминает о вас и о вашем благосклонном расположении к ней. Вот почему я обращаюсь именно к вам. Нет ли у вас каких новостей от неё? Мне она не даёт о себе знать. Мои письма остаются без ответа. Она, может быть, рассердилась на меня. Но сейчас прошло уже так много времени. Она обещала мне. Вот почему я совсем обезумела от беспокойства. Её брат и она — всё, что у меня осталось.

В почтительном ожидании весточки от вас,

 

Письмо 23

Сюзанна — Магде

Париж,

15 марта 67

МагдаМагдаМагда…!!.. (Вздохи)

Что за странный вопрос ты задаёшь в конце письма!.. Как ты смеешь сомневаться во мне? Я когда-нибудь тебя осуждала? Не знай я тебя, не предполагай по твоим предосторожностям, что речь о чём-то серьёзном, — могла бы реально обидеться. Нет, Магда, нашу дружбу не сможет поколебать ничто на свете. Ничто-ничто, и ты можешь доверять мне.

Ты просишь меня поклясться тебе тем, что для меня дороже всего. Тут я пришла в замешательство. Я не смогла решить. Задала же ты мне задачку. Разве что поклясться тебе головкой Леона, хотя он не чтобы мне дороже родителей и старшего брата — нет, но он совсем новенький, такой хрупкий, что ему и вправду невозможно пожелать ничего плохого. Скорее уж наоборот. Мне так хочется позаботиться об этом невинном маленьком человечке. Итак, клянусь тебе, Магда, клянусь головой Леона: я не стану тебя осуждать, что бы ты ни сказала, в чём бы ни призналась. Но давай поскорей, все эти предосторожности тревожат меня.

Ну вот, передо мной белый лист бумаги, который мне хочется положить обратно, откуда взяла, в ящик письменного стола моей комнаты. Он мне виден с кровати, а сама я сижу на ней, поджав ноги, обложившись пятью подушками, пока ищу нужные слова, раздражаясь без причины, не в силах сосредоточиться, да и того менее — действительно начать тебе писать, и готова уже опять отказаться от этой мысли, как уже много раз в прошлые вечера.

Наконец я сажусь за письменный стол. За окном темным-темно. Так странно — глухая тишина в этом просторном доме, где больше нет мамы. Она уже две недели как уехала в Базоль. Не уверена, что бабушка отнесётся к ней по-доброму, но папа постановил, что это самое лучшее решение. Ей очень плохо, и на сей раз я уж сама не знаю, какие чувства испытываю к этому Леону, к которому я не заходила уже несколько дней, в которые он не переставая плакал. Он невзрачный, красный, по всему тельцу экзема. Извивается, как червяк, потому что у него болит животик. Правда, услышав меня, тут же перестал кричать и широко открыл глаза. Я подошла к его колыбельке и, вот забавно, почувствовала, как он крепко-крепко зажал мой палец в своей ручонке!!!

Папа, должно быть, очень хотел, чтобы я поехала в замок вместе с мамой. Но она вдруг так энергично стала приказывать мне сдавать выпускные экзамены… папа не посмел ей возразить. Понятное дело, я-то не сказала им, что больше не хожу в лицей…

Дитер вечно в бешенстве. Очень агрессивен. Ещё сильнее, чем обычно… Между прочим, я не уверена, что люблю старшего брата. Категоричный, заносчивый, меня то и дело задирает, будто я какая-то мелкая дрянная девчонка, всё старается подражать папе, а получается в тысячу раз гаже. В тысячу раз!!!

Ну вот, я снова вспомнила дорогу в школу. Через «не хочу» и более-менее регулярно. И ещё болтаюсь со «своей» новой компашкой, которую встретила на площади Сен-Сюльпис, в маленьком бистро как раз за церковью. Это их штаб-квартира, они там переделывают мир, покуривая «Крейвен А». И сочиняют манифесты против войны во Вьетнаме. Мне кажется, я им очень нравлюсь. Зовут меня «малышкой». Это правда: я не только гораздо моложе их, но и совсем новенькая в политической борьбе левых экстремистов!!

Как-то они взяли меня с собой в Нантер — поддержать манифестацию студентов университета. Уезжали с вокзала Сен-Лазар. Студенты раздавали листовки прямо на перроне. У них требования к правилам внутреннего распорядка. Они против раздельного обучения юношей и девушек и требуют свободного передвижения как днём, так и по ночам.

На первый взгляд, знаешь, Нантер — жуткий город. Сплошная стройка. Представь себе большие бетонные здания, безликие и холодные, а между ними лишь пустыри. Комнатки студентов крохотные, вид из окон — на грязь и заброшенные земли, изборождённые следами экскаваторов. А если пойти туда, где заканчиваются университетские здания, наткнёшься на пейзаж ещё невзрачнее. «Это бидонвили», — объяснила мне Дебора (женщина с хриплым голосом), которая улучила минутку, чтобы показать мне город, хотя она всё ещё смеётся надо мной, я ведь среди них белая ворона. Такие бидонвили населены иммигрантами, главным образом из стран Магриба, их привозят во Францию из-за того, что здесь не хватает рабочих рук. И размещают как скот. Меня аж передёрнуло, стоило мне только представить, как им тут живётся.

— Пташка вылетела из золотой клетки, — съехидничала Дебо.

Я опустила глаза, чтобы скрыть замешательство. Она права. Несмотря на всё это, я не чувствую, что она осуждает меня. Подтрунивает, насмехается, иногда раздражается и даже обалдевает от моей наивности, но никогда не оставляет меня не у дел. Марсель не скрывает, что восхищается ей. Иногда я вижу, как они целуются. Наверное, им случается и вместе спать.

— Да ведь все свободны, — отчеканила Дебо в тот день, когда соизволила со мной об этом поговорить. — Нельзя же просто быть с кем-то и при этом обещать самой себе, что это на всю жизнь, ты тоже так считаешь?

Я не ответила. Пытаюсь к этому привыкнуть. А всё-таки я вижу: когда мы с Марселем хохочем, её это немножко огорчает. Но для них самое главное — бороться за продвижение их идей.

На тех листовках, что они раздают, я смогла прочесть чёрным по белому такое, чего никогда не решилась бы произнести вслух. Это нечто вроде воззвания, в котором призывают отменить все запреты вокруг сексуальной стороны жизни, требуют изменить нравы, выдвигают на первый план плотское удовольствие.

Я попыталась разузнать немного побольше о Марселе. Дебора охотно рассказала мне: он сын преподавателя, с семьёй своей разругался, потому что хочет снимать кино, а его отец не считает это серьёзным ремеслом. Живёт он в комнате для прислуги совсем рядом с метро «Гобелен». У него много любовниц.

Однажды мы целовались. Но больше ничего такого. И то лишь единожды, и, думаю, это не имело для него никакого значения. И потом, это показалось мне так похоже на все остальные разы. Когда юноша целует меня, я чувствую, что становлюсь какой-то другой. Одна часть меня получает удовольствие, а другая — зло посмеивается, напрягается, упрямится. Я чувствую себя неумелой. И даже решительно посмешищем.

Вот, дорогая подруга, и что ты об этом думаешь? Представляю, как ты осмысляешь эту ситуацию… «Ты влюблена?» — спрашиваешь ты у меня, словно врач, который, нахмурив брови, щупает мой пульс. Я вздыхаю… Может быть… Я сомневаюсь… немножечко… да… и даже немного больше чем немножечко всё-таки! Но на самом деле не больше… Я на него запала — так мне кажется, вернее, больше соответствует моме-е-е-енту…

Я пишу тебе это письмо уже четыре с лишним часа. Ведь мне так приятно и тепло, нежная моя, чувствовать, что ты рядом, несмотря ни на что.

 

Дневник Сюзанны

 

Письмо 24

Фаншетта — Сюзанне

Базоль,

24 марта 67

Моя маленькая Сюзанна!

Как там дела в Париже? Здесь-то плоховато всё же, мне уж не двадцать, и коленки совсем не гнутся. Да и вся эта катавасия — так грустно смотреть. Ни маме нехорошо, ни ребёнку. Я уж не знаю, что и делать. Особенно когда месье Максим от всего самоустраняется.

Я вот что себе думаю: сможет ли она выкарабкаться, мадам Ильза-то? У меня ведь сердце кровью обливается, как подумаю, что она смотрит в потолок с утра до вечера. Очень уж я за неё переживаю. Мне кажется, ей надо возвращаться в Париж, потому что мадам Дельфина — она её просто с ума сводит, говоря по правде. Ты можешь так твоему отцу и сказать? Нелегко это, знаю, но так нужно сделать. Меня-то он слушать не станет. Ну, теперь обнимаю тебя и надеюсь, ты там при деле.

 

Письмо 25

Магда — Сюзанне

Париж,

2 апреля 67

Моя дорогая Сюзанна!

Я рассчитывала приехать на Пасху. Папа дал мне понять: он хочет, чтобы я оставалась в Берлине, пока остальные члены семьи не воссоединятся с нами по эту сторону Стены. Я разозлилась. То же самое было и на Рождество. И фразы те же. Приказано терпеть. Без объяснений. Подразумевается, что я не могу располагать собой до скончания времён. Я сказала ему, что задыхаюсь. Что хочу быть немного свободнее, чем есть. Или хотя бы получить какие-нибудь объяснения. Разделить это ожидание.

Ответил он очень зло. Заявил, что я не изменилась. Всё та же эгоистка, какой была. Думаю только о себе и собственном комфорте. Мне было так больно, что я просто схлопнулась, как устрица. И с тех пор так и не разжала зубов. Я больше не хочу с ним разговаривать. Он неопределённо извинился. Но я не захотела объясняться с ним. Вот уже больше недели мы не обменялись ни словом.

Ещё чуть-чуть, и я не выдержу. Меня ранили. Я хочу стремглав бежать отсюда. Я дохожу до ненависти к собственной семье и всему, что она держит под запретом или хранит в тайне.

Я уже испытывала эти чувства — эту спешку жить, порыв к бегству. Не знаю, откуда всплывают мои воспоминания. Например, вчера у меня перед глазами вдруг возникла эта сцена, она была почти реальной.

Я стою. Очень напряжённая. Стою за партой в классе. Фрау Шлютер о чём-то меня спрашивает. Я несколько раз отвечаю «не знаю». Я делаю это нарочно, чтобы разозлить её. Она несправедлива. Я не хочу опускать глаза. Я сопротивляюсь ей.

Внезапно она срывается на крик. Её терпение кончилось. Вот она подходит ко мне близко. От неё плохо пахнет, это немыслимо, ведь я точно помню, что фрау Шлютер всегда славится безупречной, безукоризненной чистотой. Очевидно, что она боится, и боится из-за меня. То, что я делаю, может обернуться неприятностями не только для меня, но и для неё. Я тону в слезах, но отказываюсь сделать то, чего она требует. Я не двигаюсь. Я не уступлю. Никогда.

В классе мёртвая тишина. Ни насмешливого хохотка. Ни косых взглядов. Ни дуновения ветерка. Только звериное замешательство от того, что сейчас может мне так дорого обойтись.

Я знаю, что потом придётся выйти в центр школьного двора, встать на возвышение и сказать, что я сама осуждаю своё поведение. Я убеждаю себя, что так нужно. Вся школа здесь. Препы, начальники и уполномоченные от Партии по делам молодёжи. Пока я иду к возвышению, я уже убедила себя, что сейчас попрошу прощения. Так лучше для меня. Для моего будущего. Я сделаю это. Легко. Но стоит мне раскрыть рот, и я поступаю наоборот. Я говорю правду. Я провинилась. У меня отбирают право учиться. Но мне не жалко. Я об этом знаю. Ещё и сейчас, когда пишу тебе это, во мне живёт стремление поступить по справедливости. Нет ничего хуже, чем потерять достоинство. Как тогда смотреть на себя в зеркало?

Дома я воображаю, как, должно быть, все на меня рассердились.

Итак, сама видишь, что, если надо, я найду способ приехать к тебе в Париж. Не знаю, удастся ли мне… но мне теплее, даже когда я просто пишу тебе это.

Обнимаю тебя, дорогая моя Сюзанна. Когда мне грустно, я думаю о тебе, и это всё равно что знать: убежища — да, они есть.

P. S. То самое «нечто», о котором я должна тебе рассказать и что меня так тяготит, у меня не написалось в этом письме. Я скажу тебе лично, когда мы встретимся этим летом. Обещано!

 

Письмо 26

Ильза Лаваголейн — депутату Люсьену Нойвирту

[14]

Месье депутат!

Я восхищаюсь тем, как вы боретесь за продвижение законопроекта, разрешающего во Франции применение противозачаточных средств. Я даже никогда вообразить себе не могла таких бредовых возражений против него, как обвинения в порнографии или страх увидеть Францию жертвой «вспышки эротизма». Меня удручает исступлённость этих голосов, их вульгарность напоказ, их лозунги и вообще то, как депутаты нашего Национального собрания, по их мнению, должны относиться к женщине. Ещё больше удручает меня ярость католической церкви и та непримиримая энергия, какую проявляют священники, стремясь просто помешать даже постановке и обсуждению этого вопроса мало-мальски прилично и спокойно.

Но чего же все эти люди так страшатся?

Эти слова, эти истерические позы, эти разглагольствования причиняют мне боль не только как женщине, но и, разумеется, как матери. Уже в который раз я втайне радуюсь вашим упорству и терпению в защите нашей судьбы. Спасибо за эту битву от нашего имени и во имя нас, женщин, ибо у нас больше нет представительского места в палате депутатов, как не имеем мы его и на площадках общественного обсуждения и в собственных семьях. Ваша непоколебимая убеждённость только прибавляет уважения к вам.

Мне невыносимо более это стремление контролировать и держать женские тела в плену моральных принципов, свалившихся на нас неизвестно откуда и якобы неопровержимых. Мне более невыносимо чувствовать себя обречённой на этот природный детерминизм.

Меня настигла тяжёлая депрессия после рождения моего сына, которого я не хотела иметь и так и не смогла полюбить. Мне становится лучше. Но из-за этого я едва не отправилась на тот свет.

Вы придаёте мне сил опять вернуться к жизни.

С большим уважением,

 

Письмо 27

Магда — Дитеру

Берлин,

4 апреля 1967

Дитер, сколько раз я уже начинала писать ответ на твои письма. И всегда бросала. В последнем ты угрожаешь мне «раскрыть всё, что было». И вот тут уж ответить тебе необходимо.

Это будет моим единственным письмом к тебе, Дитер. И никакие угрозы ничего тут не изменят. Наша переписка — дело столь же невозможное, каким была когда-то и наша связь. Мы кузены. То, что мы совершили, делать не надо. И я уж думала, что ты с этим согласился.

Возвращение в Берлин было для меня способом перевернуть страницу. Я хотела забыть то, что с нами случилось. И мне хотелось бы, чтобы забыл и ты. Быть может, разделяющее нас расстояние позволяет мне осознать всё безумие произошедшего с нами острее, чем тебе. Не знаю. Но, скажу уж совсем чистосердечно, я стыжусь самой себя каждый раз, когда об этом думаю. Стыжусь до глубокого отвращения к себе. А самое худшее — в том, что я так поступила под кровом людей, приютивших меня, и вот их-то я и предала.

Эти слова вызовут у тебя раздражение. Представляю, в какую ярость ты придёшь, читая это письмо. Но истина — вот она: нашу связь я пережила как тюрьму. Нет, я никогда не любила тебя.

Тогда зачем же я позволила втянуть себя в это безумие так надолго?

Я не знаю.

Три раза я начинала писать это письмо. Я взвешиваю каждое обращённое к тебе слово, но то, что я стараюсь понять, пониманию не поддаётся. Это невозможно рассмотреть на расстоянии. Всё снова путается. Я уже не сознаю, что на самом деле думаю, а того меньше — верно ли то, что я говорю. Всё сбивается, становится смутным, когда я с тобой.

Это чувство — оно возникло у меня мгновенно, в первый же раз, на том концерте на площади Насьон. Скажу между нами — сперва было так легко, так радостно. Когда Сюзанна повела нас на этот концерт, разве ты уже собирался меня соблазнять? Помню, как мы слушали радио. И тут объявили, что сейчас споёт Джонни Холлидей! И как мы все трое радостно возбудились при одной мысли, что будем петь и плясать под открытым небом, прямо на улице, в парижской ночи.

Тебе тогда уже было 17 лет, а нам — неполных 14. Как всё это сейчас от меня далеко…

Максим торжественно поручил тебе быть нашим защитником. Случайно ли ты обнял меня, или я сразу угодила в ловушку, давно тобой задуманную? Я уверена лишь в одном: в том, что произошло, не было моего решения, это произошло как будто без меня самой. Я долго убеждала себя, что это всё из-за того слегка сумасшедшего празднества. Радость, охватившая тогда всех поголовно и одновременно, и эта музыка, и вдруг ощущение свободы, и это было начало лета и начало жизни, и какой-то взрыв удовольствия. Не будь всего этого, да разве посмели бы мы обнимать друг друга так крепко прямо в толпе и целоваться?

Как стыдно, Дитер, с того самого первого вечера, и этот стыд никогда не покинет нас, ты сам признаёшь это, правда?

Я прекращаю это! Хватит! Ты должен понять.

Почему я позволила втравить себя в это приключение с тобой? Не важно! Для меня тут всё кончено.

И ещё — пошёл бы ты со своими угрозами, Дитер. Я тебя не боюсь.

Оставь меня в покое!

Французский молодёжный журнал

1962

 

Письмо 28

Дитер — Магде

Тебе плевать на мои угрозы, Магда?!

Тебе, безгрешной кузине нашего святого семейства! А мне — мне тоже плевать на твои доводы вежливой послушной малышки, написанные круглым красивым почерком, — потому что я-то помню другую, молодую женщину, которая любит наслаждение, нарушает запреты и бросает вызов условностям.

Мне плевать на твои глаза стальной голубизны.

Плевать на твой силуэт испуганной лани.

Плевать на то, что я каждую ночь вижу во сне твои маленькие груди с набухшими сосками.

Плевать на то, что в одиночестве брожу по улицам туда-сюда и на каждом углу вижу тебя.

Плевать на всех тех, кто пытается указывать мне, как себя вести.

А бывает, мне плевать и на то, что ты можешь обо мне подумать.

Каждое твоё слово — враньё, я не верю тебе. За все три года ты ни разу не оттолкнула меня. И я ни разу тебя не принуждал. Никогда не было ни передо мной, ни в моих объятиях, ни в моей постели той нерешительной молодой женщины, какой ты себя изображаешь. Я даже не сказал бы, что ты была скромна. Или даже просто сдержанна.

Кого ты хочешь обмануть, Магда? Кто приходил ко мне в спальню? И ты смеешь утверждать, что никогда не испытывала удовольствия? Не стану оскорблять тебя дальнейшими подробностями, напоминать кое-что более интимное, но, будь ты здесь, я бы это сделал — я бы проник в тебя и шептал бы, шептал тебе на ухо все те слова, которые ты обожаешь выслушивать.

Как можешь ты заявлять, будто я «продумал заранее» наш первый поцелуй? И так-то ты обо мне говоришь? Как об убийце, заранее подготовившем преступление? Ты мне нравилась, это истинная правда, но так, как нравится быть с кем-то рядом, ты ведь моя кузина, я не придумывал ничего сверх этого, мы украдкой переговаривались по-немецки, и, несомненно, именно это и породило между нами некую особую близость. Но тем вечером на площади Насьон никто не мог представить себе, чем обернётся тот концерт, не могли даже сами организаторы «Привет, друзья». Эти толпы, всё прибывавшие с каждым часом, становившиеся всё радостнее и оживлённее, — это был подарок небес, что-то совсем новое. Нас было так много, мы были так счастливы, что все вместе, и мы с тобой, и все остальные, так опьянённые музыкой, возбуждённые, даже супервозбуждённые, орущие во всю мочь, и энергия рвалась из нас наружу. Поистине невероятное счастье просто быть там, хохотать, петь и отплясывать твист.

Когда я сказал двум своим приятелям, Жильберу и Жану, что ты подруга моей сестры Сюзанны, ты отнюдь не стала возражать. Ты даже чуть заметно улыбнулась в ответ. Немного позднее, уступив движению толпы, я схватил тебя за руку. И мы оба удивились тому, что с нами произошло. Ты сжала своей рукой мою чуть сильнее, чем обычно. У меня отчаянно забилось сердце, Джонни Холлидей кричал в микрофон:

Останови время, Умоляю тебя, Задержи в бесконечности Эту ночь…

Тогда мы поцеловались. Это было волшебно. Безумно, безрассудно, запретно, как хочешь. Но главное — это словно вышло само собой.

Никогда не забуду охватившее меня тогда чувство. Потрясение — чувствовать нежность твоих губ своими губами, и всё, что нас окружало, откликнулось как эхо.

Это было так, будто я и ты — мы вместе открыли в себе желание изменить мир. И — бороться, спорить об этом, биться врукопашную стенка на стенку, не пытаясь выглядеть чистюлями. Именно благодаря тебе я решил покончить с самоуничижением.

Так случилось, что я познакомился с ребятами из университета, они состоят в одном студенческом союзе. И разделяют то, что я чувствую. Они в ярости от того, каков нынче мир, они антикоммунисты, и западные ценности для них превыше всего.

Мне очень увлекательно быть с ними. Я обрёл место, где могу свободно говорить, что думаю. Обо всём — и о насилии, неизбежном ради того, чтобы изменить мир и помочь победить лучшим из нас.

Мне плевать, получу ли я от тебя ответ. Плевать, потому что я тебя люблю. И ты тоже любишь меня.

 

Письмо 29

Сюзанна — Магде

Париж,

7 апреля 1967

Дорогая моя Магда!

Твоё последнее письмо встревожило меня не на шутку. Мне невыносимо чувствовать, что тебе так больно. Не пойму, с чего твой отец снова превратился в того же агрессивного и тупоголового медведя. Да как он смеет осуждать тебя с таким презрением?

Я, я тебе говорю, Магда: ты — свободна. Я это знаю уже очень давно. Ты гораздо свободнее, чем любой из тех, кто вокруг меня. И с этим ничего нельзя поделать. Ты такая родилась. И это так же верно, как и то, что я тебя люблю.

Может быть, тебе стоило бы всё же спросить твоего отца, отчего он был таким злым. Впрочем, ты сама говоришь, он ведь извинился. Ты такая гордячка, что даже не желаешь замечать, как дорого ему это стоило. Об этом ты не думаешь?

Лето уже близко, скоро увидимся. Это так радует меня. Мне тоже это нужно, сама знаешь. Потому что и в моей жизни не до шуток!

С Марселем у меня так ничего и не вышло.

Самое плохое в том, что с тех пор, как я его знаю, мне становится всё хуже и хуже. Я потолстела. У меня на лице прыщи, особенно на лбу, они иногда отвратительно краснеют и превращаются в настоящие пятна, а сквозь две прядки волос кажутся островами с рваными границами. Груди совсем маленькие. Зато плечи слишком широкие, а икры как колонны в церкви, без лодыжек и без грации. Да, Магда, я нашла выражение, которое больше всего мне подходит. Я девушка, лишённая грации. Из тех, что приходят, уходят, всё ходят туда-сюда, и невозможно ни описать их, ни запомнить, как их зовут.

Однажды вечером Марсель привёл меня к себе. Он живёт в крохотной мансарде под самой крышей, в квартале Гобеленов, над мастерской одной штопальщицы чулок, которая кивает ему с насмешливой и широкой улыбкой, стоит ей только его увидеть. Я-то думала, Магда, что наконец переживу первую ночь любви.

Так вот, я ошиблась!!! Знаешь, что он мне сказал?! Что он посмел мне сказать?!!?

Он нежненько прошептал мне в самое ушко такое, хуже чего я никогда и не слышала… Что за моими повадками высокородной герцогини, которой все кругом должны, прячется маленькая, хрупкая и трогательная девчонка, которую он очень сильно любит.

Я так и осталась стоять как вкопанная, даже голос потеряла!! Он любил маленькую-хрупкую-и-трогательную-девчонку. И ещё добавил: я для него как маленькая сестрёнка, которой у него никогда не было!!!

В тот вечер я вернулась домой такой подавленной, как ещё никогда в жизни. Магда, я, наверное, кончу в монастыре. Я чувствую себя скверной, уродиной, уродиной!

Ещё через несколько дней он предложил мне пойти в кино. Взгляд у него был опять тот же, игривый и обольстительный, которому я не в силах сопротивляться. И весь сеанс я мечтала, чтобы он меня обнял.

Да, ты права, у меня совсем нет гордости!

Дописав последнюю фразу, я тут же положила ручку. Я расплакалась. Надолго. Но не беспокойся, это всё просто нервное!

Потому что есть ведь и ещё кое-что, о чём я тебе не рассказываю. Истина — она и в том, что я ещё и развлекаюсь, к тому же вовсю. Во всяком случае, намного больше прежнего…

Знаешь, я ходила в кино на «Девушек из Рошфора». Вот как мне хотелось бы жить. Жизнь как любовная история в нежно-розовом и мягко-синем, в таких живых зелёном и оранжевом, и непременно чтобы огромные цветные шляпки, обильно украшенные ягодами и цветами, и умопомрачительно красивые девушки — те, что танцуют, и смеются, и говорят о большой любви непринуждённо и беспечно, как ни в чём не бывало.

Я три раза ходила на него. Некоторые песни знаю наизусть. Мне хотелось бы посмотреть его вместе с тобой. Две главные героини — сёстры-близняшки, но они близки как сёстры и по жизни. Я как будто увидела в цветных картинках воплощение той самой связи, что объединяет нас с тобой.

Теперь скажи мне, увидимся ли мы летом? Предпочитаю, чтобы ты сказала мне правду, даже если она будет неприятной. Ладно-ладно?

P. S. Вот бы ты сказала «да». Как мне не хватает тебя!

 

Письмо 30

Магда — Сюзанне

Берлин,

15 апреля 67

Сюзанна,

ну вот, свершилось, я вновь обрела семью.

Моя мать, Ганс и Хайди. Теперь мы живём в большом доме, который снимаем. У меня своя комната.

Это случилось в прошлый понедельник. Когда я вернулась, в квартире никого не было. Я ждала папу. Его всё не было. Я не находила себе места. Меня очень легко встревожить.

А потом в дверь позвонил Франц. Он сказал, что они ждут меня у него дома. Ещё он сказал, что они ждут не дождутся. Я почувствовала, как ноги у меня подкашиваются. Мне нужно было присесть. Я не могла произнести ни слова. Франц деликатно ждал.

Потом мы пошли к нему. У меня сильно колотилось сердце. Войдя, я услышала музыку. И голоса. И смех. Как бывает во всех семьях.

Франц незаметно исчез. Я осталась в темноте у дверей, мне было видно всех, а им меня — нет.

Папа напряжённо ходил по гостиной из угла в угол. Он не сводил глаз с моей матери. У неё на коленях лежала свернувшаяся клубочком Хайди; казалось, маме не хватало рук, чтобы сжать в объятиях свою дочь. Ганс прилип к креслу, он выглядел как посторонний. Он не улыбался. Вид был тот же, забавный и ошеломлённый, какой у него ещё и сейчас, когда я пишу тебе это письмо. Как будто происходившее вокруг него было ненастоящим.

Мне хотелось сказать «мама», но слово застряло у меня в горле. Странно — я как будто не могла их узнать. И, даже не разглядев её толком, мою мать, которая сидела ко мне спиной, я как будто почувствовала, что это не она. Мне помнилось, что у моей матери волосы длинные, и белокурые, и очень густые, от них было щекотно, когда она крепко обнимала меня, как сейчас обнимала Хайди. У этой женщины, находящейся совсем близко, я видела один только затылок. Волосы были сухими, и жёсткими, и тёмно-каштановыми.

— Магда?..

Отец наконец заметил меня.

Они все повернулись ко мне. Им тоже нелегко оказалось меня узнать. Они искали черты другой девочки, той, которую бросили и которой больше не было. Я зашла в комнату.

Мама поднялась. Я видела, что у неё на губах замер крик. Она спустила Хайди с колен — та с любопытством смотрела на меня. И мама раскрыла мне объятия.

Я сделала ещё шаг вперёд.

Мы крепко обнялись. Мама принялась плакать. Она рыдала. Не могла с собой справиться. Смешные рыдания. Хриплые. Эти крики вместили в себя все те годы, которые украли у нас. Потом мы обнялись с Гансом и Хайди.

А правда ведь, мы уже не осознаём, что это значит — быть братом и сестрой?

Хайди сразу приняла меня. С ней я чувствую себя свободно. Если нет общего прошлого, тогда проще. У меня нет повода пытаться вспоминать.

Каждое утро мы завтракаем вместе. Впятером. Прошло несколько дней, и я наконец поняла, что — да, свершилось. Это правда. У меня есть семья, дом, комната, брат, сестра, отец, который ходит на работу, и мать, бегающая по магазинам и ведущая хозяйство, она готовит еду и тоже ищет работу. Обычная жизнь. Нормальная. Как у всех.

Но на деле ничего не нормально. Всё ещё предстоит придумать. Это особенно наглядно, когда вместе ходим за покупками. Все любят разное — и в еде, и в одежде, и в убранстве комнат. Чужие с немного принуждённым смехом. Сейчас они чинят мебель. Делают ремонт. Заводят очень громкую музыку. Много слушают радио и хотят смотреть телевизор. Ганс всё время запирается в своей комнате. Завтра вместе пойдём в лицей. Впервые пойдём туда вдвоём. А сегодня утром пришла Хайди и юркнула ко мне в кровать.

— Я так счастлива, что ты моя сестра, — сказала она.

— И я, — ответила я ей.

И она заснула. А я и вправду счастлива обрести малышку-сестрёнку.

Не понимаю, отчего мне всё время хочется плакать.

Я так стараюсь улыбаться. Всё хорошо. Всё хорошо.

Вот, я рассказала тебе всё лучшее, что смогла, и, клянусь тебе, это было нелегко.

До скорого, моя прекрасная Сюзанна! (Не могут из тебя сделать девицу без грации ни три прыщика, ни пара лишних килограммов…)

(Если Марсель так на тебя действует, срочно звони Рикардо!!)

Обнимаю крепко-крепко,

 

Письмо 31

Клеомена — Ставруле

Афины,

21 апреля 67

Дорогая мама!

Где ты сейчас, в эту минуту? Что поделываешь? Мне хочется верить в Бога, только бы он защитил тебя, только бы уберёг моего брата от этих чудовищ, дорвавшихся до власти и со вчерашнего дня набросившихся на нас. Но я не верю в Бога, допускающего такие несправедливости!

Я пыталась дозвониться в мэрию Пломари. Ты, должно быть, пытаешься найти меня, как пытаюсь я, как наверняка пытается и Мицо, и, скорее всего, уже поняла, что больше нет телефонной связи, как нет больше ни газет, ни ресторанов, ни открытых магазинов. Афины — мёртвый город: ни автобусов, ни трамваев, ни прохожих на улицах, а туристы в отелях сидят под арестом…

Я тебе пишу, а что толку? Отправить письмо я смогу только через несколько дней, и то если буду уверена, что оно до тебя дойдёт.

Я снова попробовала выйти из дома, чтобы узнать какие-нибудь новости. Люди тянулись и тянулись пешком на площадь, отовсюду, но в полдень они опять разошлись! Мне много раз советовали идти домой и затаиться там, как в убежище. Я видела танки и бронетранспортёры, вооружённых солдат, несколько ошеломлённых людей, в тупом и тяжёлом молчании слушавших этот голос, орущий через громкоговоритель одно и то же с самого утра: что армия захватила власть, чтобы спасти страну от катастрофы, что введено военное положение. Ещё они говорят, что после захода солнца будут стрелять по прохожим без предупреждения.

Я пришла к Бюссьерам — работать. Они сочли за лучшее отправить меня домой. У них глаза словно вылезли из орбит. Я закрылась в своей маленькой каморке. Схожу с ума.

Мне страшно.

Выхожу после встречи с Жаком Фонтеном, который не захотел принимать меня в посольстве. Мы встретились в маленьком кафе за несколько кварталов. Он клятвенно обещал мне, что всё предпримет, лишь бы разузнать хоть что-нибудь о тебе и Мицо.

Мне приходится доверять ему, но то, что он так осторожен, лицо каменное, говорит вполголоса и убежал от меня очень быстро, едва успев допить свой кофе, — это всё меня нисколько не успокаивает.

Или ему известно что-то такое, чего он не говорит мне?

Жизнь здесь, кажется, входит в почти нормальную колею. С завтрашнего дня. Я ждала волны возмущения, уличных выступлений, восстания, которое не дало бы свершиться государственному перевороту.

Ничего такого не случилось.

Ничего! Ты понимаешь, о чём я. Это повергает меня в такую ярость!!!

Я опять пыталась звонить тебе в Пломари. Трубку снял кто-то из мэрии. Но стоило мне произнести твоё имя, как связь тут же прервалась.

Вчера вечером я хотела сесть на корабль. Посол меня отговорил. Сперва он хочет навести справки.

Я схожу с ума от этого — ждать и ничего не мочь сделать. Схожу. С. Ума.

Вчера в бакалейной лавке я слышала, как кто-то говорил, что выбран, несомненно, наилучший выход. И это может призвать людей к порядку. И что нельзя продолжать дальше так, как было.

Как такое возможно, чтобы люди предпочитали демократии диктатуру?

Танки на улицах Афин

21 апреля 1967

* 21 апреля 1967 года «чёрные полковники» захватили власть в Греции путём вооружённого государственного переворота. Буквально на следующий день были арестованы все ведущие политики и начались репрессии применительно к «левым» и подозреваемым в сочувствии к ним.

Вчера мне стало известно, что по доносу семьи Бюссьер арестовали сотни людей, «плохих греков», как выражается новое правительство.

Другие люди рассказали мне о списках, состоявших из имён участников Гражданской войны.

Я поняла.

Едва услышав, что начали перевозку заключённых на остров Йарос, я пошла в порт. Я видела женщин и детей, больных стариков с пустыми глазами, людей всех возрастов и социальных положений. Все они шли молча, высоко подняв головы. Не знаю, на что я ещё надеялась. Я хорошо знала, что вас не могло быть там. Разве что, может, Мицо?

Я подумала, а не взойти ли вместе с ними на этот корабль.

Но ведь ты никогда бы не простила мне, не правда ли? Я хочу жить, мама, клянусь тебе в этом.

Кому я всё это сейчас пишу? Я даже не могу отправить эти несколько слов, не подвергнув тебя опасности, мама, любимая моя.

Я прошла перед посольством Франции. Жак Фонтен просил меня снова подойти, когда стемнеет. Я так и сделала. Он подтвердил всё, что я и предчувствовала. Мы все в этих списках. Я тоже, и мне грозит опасность.

Мама, я скоро уеду во Францию. Другого выбора у меня нет. Мой билет оплатит Фонтен. И займётся моими документами и всем остальным.

Я не хотела.

Но Бюссьеры больше не желают, чтобы я у них работала. Они вполне могут донести на меня.

Я скоро уеду. Я не перестану тебе писать. И думать о тебе.

Увидимся когда-нибудь, μητέρα μου.

Письмо Жолио Кюри

Дорогой мой Жолио, пишу тебе с Аи Стратис, мы все здесь, нас около трёх тысяч;

Обычные люди, есть рабочие, а есть образованные,

В плащах с дырами на плечах,

А в солдатском мешке

Луковица, пять оливок и краюха солнца.

Люди обычные, как деревья на свету,

Люди, за которыми нет никакой вины,

Кроме любви, как и у тебя,

К свободе и миру.

Мой брат Жолио,

Сколько уж лет мы переселяемся

С одного пустынного островка на другой,

Неся палатки на спинах,

И не разбить нам палаток,

И не поставить пожитки на груду камней,

Не побриться и не выкурить по полсигареты

От переклички до переклички,

От наряда до наряда,

Таща в карманах старые фото, на которых — весна;

От времени выцвели они, их теперь не узнать.

Сад вроде наш, но каков он теперь?

И как они там, губы, шептавшие нам «люблю»?

Как они там, две руки, укутывавшие тебя одеялом

до плеч,

Когда, чтобы заснуть, у тебя только прохладная

рубашка улыбки,

Мы забыли.

(…)

Мы столько вынесли, Жолио, столько вынесли

И сколько ещё терпим,

Спать в грубых солдатских башмаках,

Без капли воды в южном пекле,

Без весточки в зимний мороз,

Даже не услышать тишину

Меж двух слов,

Меж двух рук, сцепленных в рукопожатии,

Только тишина перед сном.

Только тишина после любви,

Тишина ставни, запахнутой от дождя,

Тишина распускающегося цветка,

Лампы, которую зажигают, когда уже все собрались,

Лампы, которую гасят, говоря «добрых снов»,

Тишина после аплодисментов,

Пальцем на полу рисующая счастье для всех

После торжественного шествия свободы и мира.